Часть II Екатерина и ее окружение

Глава XI Императрица

Нарисовать словесный портрет императрицы чрезвычайно сложно, прежде всего потому, что оригинал был крайне многолик. Историку грозит опасность впасть в крайность: превратиться в панегириста ее личности, либо, напротив, в хулителя. За множеством исключающих друг друга черт характера можно не разглядеть главного, определяющего, наградить этот характер столь мозаичными свойствами, что портрет будет выглядеть достаточно размытым. Многие специфические черты натуры императрицы вытекают из ее принадлежности к слабому полу; отсюда ее склонность к кокетству, невинным забавам, поиски мужского плеча, на которое можно опереться, и т. д.

Предваряя содержание главы, сделаем три оговорки. Во-первых, многогранная государственная деятельность императрицы раскрыта в предшествующих главах, и поэтому нас в первую очередь будут интересовать черты характера, душевные, то есть общечеловеческие, качества Екатерины. Во-вторых, поведение императрицы на протяжении ее продолжительного царствования претерпевало существенные изменения, обусловленные возрастом, прочностью занимаемого ею трона, внутри- и внешнеполитической обстановкой. Наконец, третья оговорка состоит в наличии в главе повторений, правда, редких, но неизбежных, поскольку без них утрачивается обоснованность оценок и наблюдения.

Узурпировав трон, Екатерина пребывала в растерянности и неуверенности. Месяц спустя после переворота она писала С. Понятовскому: «Я должна соблюдать тысячу приличий и тысячу предосторожностей и вместе с тем чувствую все бремя правления»[328].

Удержать корону оказалось труднее и сложнее, чем овладеть ею, и это вынуждало императрицу остерегаться любого поступка, пускай и соответствовавшего ее взглядам, но противоречившего установившимся в стране традициям, лавировать между придворными группировками и сословными интересами групп общества.

Неуверенность Екатерины не осталась незамеченной и иностранными наблюдателями. 25 октября 1762 года граф Бекингем доносил в Лондон: «Наружность императрицы выражает самую глубокую меланхолию», подобное состояние «превращается у нее в привычку, хотя она не знает, чем это объяснить. Недели энергичных действий, бодрого духа сменялись временем беспокойства за будущее». Почти год спустя этот же дипломат не заметил существенных изменений в поведении императрицы. В депеше от 22 августа 1763 года он сообщал, что ей приходится преодолевать массу «искусственно воздвигаемых трудностей… Она также сознает, что главный ее недостаток в глазах народа то, что она иностранка, и потому считает своей обязанностью придерживаться предрассудков русских»[329].

В другом свете Екатерина выглядит в пору зрелости, когда она почувствовала прочность своего положения и приобрела более широкую свободу действий. На эти годы падает законотворческая активность императрицы, появление важнейших нормативных актов царствования. Это время продолжалось примерно два десятилетия (1767–1786) и отличалось, кроме всего прочего, пристальным интересом императрицы к внутренней политике. Согласно донесению посла Фридриха II графа Сольмса, относящемуся к 1767 году, государыня просила уверить короля, что «она считает себя положительно вне всякой опасности по этому поводу (возможности переворота. — Н. П.)». Мнение Екатерины подтверждает английский поверенный в делах Генрих Гарлей, доносивший 30 июля 1768 года: «Удивительно, какие трудности пришлось ей преодолеть и с каким непреодолимым усердием устранила она все, что только могло внушить ей малейшее опасение. Теперь корона так утвердилась на ее голове, что я не предвижу никакой случайности, могущей побудить ее сложить эту корону в пользу своего сына». Лорд Каскарт в августовской депеше того же года вполне соглашался с мнением Гарлея: «Ее необыкновенный ум ставил ее выше всяких опасений как со стороны сына, так и фаворита»[330].

Наконец, третий период, продолжавшийся последние восемь-девять лет ее царствования, характеризуется снижением физических возможностей императрицы, утратой прежней активности во внутренней жизни страны и изменением ее интересов — наблюдатели отметили повышенное внимание Екатерины к внешнеполитическим акциям, отодвинувшим на второй план вопросы внутренней политики, а также повысившуюся роль в управлении страной «дуралеюшки» Платона Зубова, о котором подробнее — в следующей главе. Она сама в 1789 году призналась статс-секретарю А. В. Храповицкому: «Теперь за законы не могу приняться, но думаю, что могу взяться за историю»[331]. Этот этап отличался особым вниманием к событиям во Франции, когда императрица не только отказалась от осуществления идеалов, проповедываемых просветителями, но и выступила организатором усилий монархических режимов для подавления революционной заразы. Внутри страны она сурово расправилась с Новиковым и Радищевым, чье творчество получило развитие благодаря ее же стараниям по распространению идей Просвещения в России. Дяшнна выпустили из бутылки, и Екатерина проявила несвойственную ей жестокость при определении мер наказания.

Отмеченные три периода вовсе не обязывают нас рассматривать императрицу в трех ипостасях. Между ними нет четких граней, и они отмечены с единственной целью частично избежать упреков в адрес Екатерины в противоречиях, непоследовательности и прочих грехах, отмечавшихся советской историографией.

После этих предварительных замечаний обратимся к своего рода автобиографиям, принадлежавшим перу самой императрицы. Одна из них, хотя и не содержит прямых указаний, что является автопортретом, бесспорно имеет к ней отношение — речь идет о сочинении, опубликованном под выразительным названием «Нравственные идеалы Екатерины», в котором императрица изложила свои представления об идеальном облике монарха. Приведем его полностью.

«Изучайте людей, старайтесь пользоваться ими, не вверяясь им без разбора, отыскивать истинное достоинство, хотя бы оно было на краю света; по большей части оно скромно и прячется где-нибудь в отдалении. Доблесть не лезет из толпы, не жадничает, не суетится и позволяет забывать о себе.

Никогда не позволяйте льстецам осаждать вас: давайте почувствовать, что вы не любите ни похвал, ни низостей.

Оказывайте доверие лишь тем, кто имеет мужество при случае поперечить и кто предпочитает ваше доброе имя вашей милости.

Будьте мягки, человеколюбивы, доступны, сострадательны, шедры; ваше величие да не препятствует вам добродушно снисходить к малым людям и ставить себя в их положение так, чтобы эта доброта никогда не умаляла ни вашей власти, ни их почтения. Выслушивайте все, что хоть сколько-нибудь заслуживает внимания. Пусть все видят, что вы мыслите и чувствуете так, как вы должны мыслить и чувствовать. Поступайте так, чтобы люди добрые вас любили, злые боялись и все уважали.

Храните в себе великие душевные качества, которые составляют отличительную принадлежность человека честного, человека великого и героя. Страшитесь всякой искусственности. Зараза пошлости да не помрачит в вас античного вкуса и чести и доблести.

Мелочные правила и желание утонченности не должны иметь доступа к вашему сердцу. Двоедушие чуждо великим людям; вы презираете все низости.

Молю Провидение, да запечатлеет оно эти немногие слова в моем сердце и в сердцах тех, которые их прочтут после меня»[332].

Образ абстрактного монарха нашел конкретное воплощение в двух автопортретах. Первый относится к 1778 году, и его принято считать шуточной эпитафией на собственной могиле. В действительности, шуточное содержится лишь в первой фразе, остальной текст представляет апологетику собственной персоны.

«Здесь лежит Екатерина Вторая, родившаяся в Штутгарте 21 апреля (2 мая) 1729 г. Она прибыла в Россию в 1744 г., чтобы выйти замуж за Петра III. Четырнадцати лет отроду она возымела намерение — понравиться своему мужу, Елизавете и народу. В течение 18 лет скуки и уединения она поневоле прочла много книг. Вступив на Российский престол, она желала добра и старалась доставить своим подданным счастье, свободу и собственность. Она легко прощала и не питала ни к кому ненависти. Пощадливая, обходительная, от природы веселонравна, с душою республиканской и с добрым сердцем, она имела друзей. Работа ей легко давалась. Она любила искусство и быть на людях»[333].

Много позже, в конце царствования, в письме к Гримму (1791 год), а затем к французскому эмигранту Сенаку де Мальяну, намеревавшемуся писать историю России без знания русского языка, Екатерина изобразила более обстоятельный автопортрет.

«Я никогда не признавала за собою творческого ума. Мною всегда было очень легко руководить, потому что для достижения этого нужно было только представить мне лучше и более основательные мысли, и я становилась послушна как овечка. Причина этого кроется в желании, которое я всегда имела, содействовать благу государства. Мне посчастливилось узнать благие и истинные принципы, чему я обязана большими успехами; я имела неудачи, проистекавшие от ошибок, в которых я невинна и которые, быть может, случились только потому, что мои распоряжения не были точно исполнены.

Несмотря на гибкость моей натуры, я умела быть упряма, или настойчива, как хотите, когда мне казалось, что это необходимо. Я никогда не стесняла ничьего мнения, но при случае держалась своего собственного. Я не люблю споров, так как всегда замечала, что всякий остается при своем убеждении; к тому же я не могла бы никого перекричать. Никогда не была я злопамятна. Провидение поставило меня так высоко, что, взвесив все по справедливости, я не могла меряться с частными людьми и не находила равной себе партии. Вообще я люблю справедливость, не держусь того мнения, что безусловная справедливость не есть справедливость и что лишь условная справедливость совместима со свободою человека. Но во всех случаях я предпочитаю человеколюбие и снисходительность правилам строгости, которую, как мне казалось, часто дурно понимают. К этому привело мое собственное сердце, которое я считаю нежным и добрым. Когда старики проповедывали мне суровость, я, заливаясь слезами, признавалась в своей слабости и видела, как они со слезами же на глазах, присоединялись к моему мнению. Я по природе своей весела и искренна, но я долго жила на свете и знаю, что есть желчные умы, не любящие веселости и что не все способны терпеть правду и откровенность»[334].

При сопоставлении «Нравственных идеалов Екатерины II» с ее автобиографическими заметками бросается в глаза зависимость представлений об идеальном монархе от представлений о собственной персоне. Идеальный монарх не имеет пороков, он олицетворяет всю совокупность добродетелей: сердечность, доброжелательность, отвращение к лести, заботу о благе подданных, милосердие, незлопамятность и т. д.

Нарисованный императрицей автопортрет далек от его зеркального отражения: о негативных сторонах как своего характера, так и правления — ни слова. В одном месте она глухо говорит о каких-то ошибках, но вину за них взвалила на подчиненных. Не соответствует истине и ее утверждение, что она «никогда не стесняла ничьего мнения». Именно за мнения, ею не разделяемые, она упекла Радищева в Сибирь, а Новикова — в Шлиссельбургскую крепость. Вместе с тем Екатерина ни словом не обмолвилась о том, как она овладела короной, умолчала об убийстве собственного супруга, не упомянула и о смерти законного наследника престола Иоанна Антоновича, о коварстве при задержании авантюристки княжны Таракановой. Императрица не сочла необходимым рассказать о своих отношениях с сыном, весьма натянутых, ибо она видела в нем соперника, имеющего законные права на корону. Могла бы она сказать и о расточительности двора, о своей способности начинать новое дело, не доведя до конца старого, о склонности часто менять фаворитов и щедро их награждать и т. д.

В минуту откровения она позволяла себе упоминать о своих недостатках, но столь пустяковых, что это можно отнести к кокетству. В разговоре с Сегюром она как-то сказала: «Я знаю, я вообще вам нравлюсь, и вы хвалите меня целиком, но разбирая меня поподробнее, вы осуждаете во мне многое. Я беспрестанно делаю ошибки против языка и правописания, что у меня иногда претупая голова, потому что никому не удалось заставить меня сочинить 6 стихов. Без шуток я думаю, несмотря на ваши похвалы, что если бы я была частной женщиной во Франции, то ваши милые парижские дамы не нашли бы меня довольно любезною для того, чтобы ужинать с ними».

* * *

XVIII столетие подарило России двух выдающихся государственных деятелей: Петра Великого и Екатерину II. В обоих царствованиях было немало черных пятен, непривлекательных поступков, действий, обременявших жизнь простых людей, одинаково достойных осуждения, но история тем не менее чтит этих деятелей не за темные эпизоды в их жизни, в которых блекнет их нравственный облик, а за сохранившиеся в памяти народа их великие подвиги, прежде всего за ратные дела, обеспечившие выход к Балтийскому и Черному морям, за достижения в области торговли и промышленности, за развитие культуры, за превращение России в могущественную империю, мировую державу. Хотя их царствования отделены почти четырьмя десятилетиями, у них было больше общего, чем различий. Общее состояло в целях царствования — достижении общего блага; различия наблюдались в способах и средствах достижения этой цели, обусловленных свойствами характеров обоих монархов. Вспыльчивый, порою крайне жестокий, необузданный и деспотичный Петр Великий главным средством воздействия на подданных считал страх: как правило, указы царя завершались угрозами применения санкций за невыполнение устанавливаемых им норм, начиная от телесных истязаний, штрафов, конфискации имущества, ссылки в Сибирь и на каторгу и кончая лишением жизни. Екатерина, женщина доброжелательная, мягкосердечная по природе, человеколюбивая, пользовалась иными средствами — в ее указах отсутствовали угрозы истязаний, изъятия в казну движимого и недвижимого имущества у всей семьи за вину его главы и т. д.

Два века — век Петра и век Екатерины — в политическом плане отличались тем, что первый был веком деспотизма, изредка подвергавшегося влиянию европеизации, веком проявления властного характера императора, в котором законность и право совершали первые шаги; второй был веком просвещенного абсолютизма, утверждения правового государства, хотя и сохранившего элементы деспотизма, но не в тех масштабах, что при Петре.

И Петр, и Екатерина считали себя слугами государства, лицами, награжденными от Бога колоссальными полномочиями и не менее колоссальными обязанностями. О том, что Петр считал себя слугой государства, есть прямые, исходящие от него заявления. Аналогичное свидетельство находим и у Екатерины: «Мы в долговременной службе государству, — заявила как-то императрица статс-секретарю А. М. Грибовскому, — притупили зрение и теперь принуждены по необходимости очки употреблять»[335].

Петр I и Екатерина II тем и отличались от монархинь и монархов, сменявших в России друг друга на протяжении 37 лет, что оба они и царствовали, и управляли, в то время как другие, сидевшие на троне, от Екатерины I до Петра III, использовали его прежде всего для удовлетворения личных надобностей, для того, чтобы получать удовольствия, жить в праздности, не обременяя себя никакими заботами, избегая малейшего напряжения неразвитого интеллекта.

В распоряжении историка имеется и такой доброкачественный источник, как распорядок дня монарха. У Петра он появился в канун окончания Северной войны — энергию царя в предшествующие годы поглощали заботы об укомплектовании, обучении, вооружении армии и флота, а также руководство их боевыми действиями. Царь большую часть времени проводил вне столицы, находился в пути и о распорядке дня не могло быть речи.

При сопоставлении распорядка дня Петра и Екатерины обнаруживаются существенные различия: у Петра день делился всего на две половины: с утра до обеда и после него, с указанием конкретных дел, которыми он занимался: составление Генерального регламента, Регламента адмиралтейства, посещение Адмиралтейской верфи и др. У Екатерины, отличавшейся от импульсивного Петра, распорядок дня носил черты размеренности, педантичности с обозначением часов, в течение которых она принимала вельмож, давала повеления, читала донесения, предавалась развлечениям, отвечала на письма, отходила ко сну, обедала и ужинала. Работу она считала нормальным состоянием своего бытия и была убеждена, что управлять такой огромной страной, как Россия, не работая, живя в праздности, невозможно. В ее представлении праздность — источник пороков. В наставлении будущей супруге сына, принцессе Дармштадтской, она писала: «Праздность влечет за собою скуку, а оттуда часто рождается дурное расположение духа и своенравие… Только день, наполненный заботами, избавит ее от ощущения пустоты».

Императрица в первый год царствования взвалила на себя огромное количество дел, подменяя коллегии, особенно Иностранную и Сенат, предприняла попытку держать в поле зрения все нити управления, прежде всего внешнюю политику: она читала все донесения послов, давала письменные и устные указания сотрудникам коллегии, что и как надлежало отвечать на донесения послов. Многочисленные пометы и резолюции на донесениях русских дипломатов свидетельствуют о ее стремлении вникнуть в суть дела. С Кайзерлингом, послом России в Речи Посполитой, Екатерина общалась через голову коллегии, канцлеру она давала указания, что отвечать послу России в Курляндии, поручив ему объявить местному дворянству, «что мне весьма угодно будет, если при нынешнем собрании они Герцогу Эрнесту Иоганну ему принадлежащую присягу учинят»[336].

Вскоре, однако, императрица убедилась в том, что нести такую ношу забот и выдержать подобное напряжение ей не под силу, ибо приходилось довольствоваться пятью часами сна, а львиную долю остального времени корпеть над бумагами. 31 августа 1763 года в указе она призналась, что «мне одной, прочитав реляции, столько прилежности иметь за множеством дел» невозможно. Императрица переложила заботы об изучении донесений послов и составление рескриптов на Иностранную коллегию, оставив за собой право их утверждать[337].

В последующие годы императрица перешла к более щадящему режиму. Сохранилось множество распорядков дня, о которых она извещала иностранных корреспондентов. Мадам Жоффрен она писала, что встает в шесть, до восьми пишет, потом до 11 принимает с докладами вельмож. После этого — одевается, в праздники и воскресные дни отправляется к обедне, а в будни — выходит в приемную, где ее ждут посетители, с которыми она беседует 30–45 минут, после чего обедает. Вслед за обедом до половины шестого «гадкий генерал» (Г. Орлов. — Н. П.) читает ей вслух книги, а она, слушая, занимается рукоделием. Вечер посвящается развлечениям. Екатерина отправляется в театр, играет в карты или бильярд. Ужин в И вечера, после чего — сон. «Многие утверждают, — комментировала свой распорядок дня императрица, — что я работаю много, а мне всегда кажется, что я мало сделала, когда я посмотрю на то, что мне остается сделать»[338].

С наступлением преклонного возраста распорядок дня существенно изменился: вставала она уже не в шесть, а в восемь, позволяла себе двухчасовой отдых; появились заботы семейного характера — воспитание двух внуков — Александра и Константина. Но и в эти годы первейшей своей обязанностью Екатерина, как и Петр, считала законотворчество. В 1781 году она извещала Гримма, что «постоянно держит в руках перо и составила целые тома законов», но ее иногда одолевала «охота бросить в огонь все это», и она решилась бы на подобный шаг, если бы не была уверена, что написанное ею «разумно и полезно».

Надо полагать, что императрица в письмах иностранным корреспондентам несколько преувеличивала свою работоспособность. Гримму она, например, писала в 1788 году, что «работает, как лошадь», но следов этой «лошадиной» работы не видно: последний нормативный акт общегосударственного значения был обнародован в 1786 году.

Екатерина разделяла веру Петра в магическую силу законов. Оба они должны были довольствоваться и весьма скромными результатами выполнения принимаемых законов. С такими пороками бюрократии, как мздоимство, казнокрадство и неправосудие, царь и царица вели настойчивую борьбу, но желаемых результатов не достигли. Взяточников и казнокрадов не урезонивали ни суровые наказания Петра, ни увещевания Екатерины. Императрица писала Бьельке в 1775 году: «…Меня обворовывают точно так же, как и других». После этой фразы следовало утешение: «Но это хороший знак и показывает, что есть что воровать»[339].

Что касается достижения целей своего государственного служения, его конечных результатов, то здесь обнаруживаются принципиальные различия, обусловленные разным толкованием понятия «общее благо». Петр, как мы пытались доказать в своих работах, под общим благом понимал необходимость каждого подданного служить государству в границах обязанностей сословия, к которому он принадлежал. Отсюда жесткие меры принуждения, распространявшиеся на все без исключения сословия, из которых складывалось общество того времени: дворянство, духовенство, горожан, крестьян.

Дворянство при Петре являлось служилым сословием, обремененным двумя обязанностями: оно должно было, во-первых, служить до потери служебной годности, то есть до старости, болезни или увечья, и, во-вторых, учиться. На протяжении последующих десятилетий после смерти Петра дворянство превратилось из служилого в привилегированное, землевладельческое сословие, освобожденное от всех обязанностей. Процесс этот завершила Екатерина II, освободив дворян от обязательной службы и суровых условий приобретения знаний в учебных заведениях, более напоминавших казарму с ее палочной дисциплиной. Дворянам, кроме того, было предоставлено неограниченное право распоряжения собственностью и исключительное право занимать должности в правительственных учреждениях.

Расширение привилегий дворянства сопровождалось ущемлением интересов самой многочисленной прослойки населения — крепостных крестьян: они стали еще более бесправными, чем были, усилилась их зависимость от произвола барина и т. д.

Между тем Екатерина упорно твердила о неусыпной заботе о благе подданных, о благородной задаче достижения их благоденствия. Приведем ее высказывания, относящиеся ко времени, когда она более всего была увлечена идеями Просвещения. «Мне кажется, у короля (имеется в виду шведский король. — Н. П.), — писала она Бьельке, — одна обязанность, это — желать блага своих подданных». В другом письме к ней же читаем: «…Клянусь вам, что не предприму никогда ничего, что было противно справедливости и благу рода человеческого». В ответном письме Берлинской академии наук с выражением благодарности за избрание ее академиком она заявила: «…Вся моя наука заключается именно в том, что все люди братья и всю мою жизнь я проведу в изучении искусства поступать согласно этому правилу. Если я до сих пор в чем-либо успела, то приписывайте это только означенной истине»[340].

Из сказанного вытекает важный вывод — под народом, о благе которого она пеклась, императрица подразумевала не все население страны, а лишь небольшую ее прослойку — дворянство и отчасти купечество. Дворянство достигло при Екатерине II вершин благоденствия и материального благополучия. Отсюда вытекает, что понятие общего блага при Екатерине было ограничено благом дворянства и отчасти купечества; второй вывод состоит в том, что понятие общего блага было фикцией как при Петре Великом, так и при Екатерине II.

Надо признать исключительную способность императрицы общаться с подчиненными, овладение ею искусством управлять людьми. Здесь она достигла поразительных успехов и виртуозности, которым могли позавидовать многие коронованные особы. Это достоинство присуще лишь немногим государственным деятелям.

Екатерина, как упоминалось выше, считала Петра Великого монархом, достойным подражания. Но обращает на себя внимание, сколь по-разному строились отношения с соратниками и вельможами у Петра и Екатерины.

Принц де Линь, сопоставляя Екатерину и Людовика XIV, отметил, что король внушал страх, в то время как Екатерина — расположение. Эту оценку можно использовать и при сравнении Петра Великого с Екатериной И. Главным средством воздействия на подчиненных у Петра была угроза сурового наказания за невыполнение поручения. Показательно письмо Петра к Б. П. Шереметеву, написанное 5 декабря 1700 года после поражения русских под Нарвой. Короткое послание состоит из трех сюжетов. В первом из них царь утешает: нельзя терять голову в связи с постигшим под Нарвой несчастьем; затем царь ставит перед полководцем конкретную задачу — «иттить в даль для лутчего вреда неприятелю». Третья часть указа написана с учетом особенностей натуры Шереметева — его основательности и расчетливости при подготовке любой военной акции, сопровождавшейся медлительностью, всегда раздражавшей нетерпеливого царя. Указ заканчивался угрозой: «О чем паки прошу: не чини отговорки ничем, и та положена меж беглецами, которых товарищ майор Л. на смерть осужден»[341].

И хотя Екатерина почитала Петра Великого своим кумиром и стремилась ему во всем подражать, свои отношения с подчиненными и соратниками она строила на иных принципах — ничего подобного ни в указах, ни в эпистолярном наследии императрицы обнаружить не удалось. Екатерина в подобных случаях выступала тонким психологом, умело пользовавшимся для поощрения усердия соратников и подчиненных такими свойствами человеческой натуры, как честолюбие, патриотизм, чувство долга, преданность трону и т. д. Эту способность познать психологию управляемого ею народа отметил Генрих Гарлей, относившийся к Екатерине отнюдь не благосклонно. В 1768 году он доносил в Лондон: «Надо признать, что русская императрица понимает вернейший способ управлять гораздо лучше своими подданными, чем можно было ожидать от иностранной принцессы. Она так близко знакома с их духом и характером и так хорошо употребляет эти сведения, что для большей части народа счастие его кажется зависящим от продолжительности ее царствования»[342]. И действительно, императрица умела подстегивать усердие управляемых лестью, похвалой, своевременной наградой и др.

Еще одно правило в отношениях с подчиненными Екатерина сформулировала в письме к Бьельке в 1792 году: «Держусь правила, что злым надо делать как можно менее зла; зачем следовать примеру злых? Зачем в отношении их становиться жестоким? Это значит нарушать обязанности к самому себе и к обществу»[343].

Способность императрицы познать психологию и ловко ею пользоваться можно проиллюстрировать многочисленными примерами, зарегистрированными современниками. Общим в этих примерах является принцип, которым она руководствовалась: хвалить громко, во всеуслышание, а ругать тихо. У императрицы как-то спросили: «Разве ваше величество всеми этими людьми довольны?» — «Не совсем, — отвечала она, — но я хвалю громко, а браню потихоньку».

Екатерина, например, была недовольна тем, что Румянцев, командовавший русской армией, 2 августа 1769 года форсировал Днестр, но затем из-за недостатка фуража должен был отступить. Упреки, недовольство этими действиями генерала она сумела облечь в такую деликатную форму, что Румянцев не имел оснований для обиды; напротив, лестными отзывами о его талантах императрица призывала его к новым подвигам. Отступление, писала императрица, дало повод неприятелю «возгордиться, но я надеюсь от вашего искусства, военной поворотливости, что вы недолго дозволите неприятелю пользоваться таким пустым тщеславием тогда, когда вы имеете под вашей командой армию, которая уже действительно в пять месяцев шесть раз обратила в бег беспорядочную толпу бесчисленного неприятеля». «Наступательной операцией, — обращалась она к командующему, — вы себе приобретете новую славу и приумножите чрез то мою»[344].

Осенью того же 1769 года императрица была недовольна медленным продвижением к Средиземному морю эскадры под командованием адмирала Г. А. Спиридова. Вместо брани и порицания за нерасторопность Екатерина обращается к чувству долга адмирала, призывает его мобилизовать все силы для выполнения задания: «Прошу вас для самого Бога, соберите силы душевные и не допустите до посрамления пред всем светом. Вся Европа на вас и на вашу экспедицию смотрит, старайтесь соответствовать вашими поступками моему определению и заслужить те отменные милости, кои вы уже от меня получили, и вспомните, что расстройка, беспорядок и медление никогда мне приятны быть не могут и для того старайтесь оные везде укротить и пресечь, чрез что приобретете продолжение той милости, которую к вам имела».

Самый разительный пример деликатного обращения с провинившимся вельможей связан с отстранением от должности главнокомандующего Москвы, героя Семилетней войны генерал-фельдмаршала П. С. Салтыкова. Во время эпидемии чумы в Москве, 14 сентября 1771 года, после того, как зараза проникла в служебные помещения главнокомандующего в Кремле, Салтыков оставил столицу и укрылся в подмосковной вотчине. Столица, оставшаяся без главы администрации, оказалась во власти обезумевшей от страха толпы. 15 сентября в Москве начался бунт, а 16-го был убит архиепископ Амвросий. Лишь 17 сентября Салтыков возвратился в столицу.

Казалось бы, трусость главнокомандующего должна была вызвать его публичное осуждение, но императрица пощадила старика и ограничилась всего лишь уведомлением Салтыкова об отставке без указания на ее причину. 7 ноября 1771 года он получил указ императрицы: «Мы ныне рассудили за благо вас из Москвы уволить и там поручить команду нашему генералу князю Михаилу Волконскому, о чем мы чрез сие даем вам знать, оставаясь, впрочем, к вам благожелательны»[345]. Подлинное же отношение к поступку фельдмаршала «остававшаяся благожелательной» Екатерина выразила в частном письме к А. И. Бибикову, отправленном еще до отстранения Салтыкова. Как бы оправдывая грядущее суровое наказание, она доверительно сообщала Бибикову: «Слабость фельдмаршала Салтыкова превзошла понятие, ибо он не устыдился просить увольнения тогда, когда он своею персоною нужен там был, и, не ожидая дозволения, выехал — чаеть можно — забавляться со псами»[346].

Еще раньше, в 1764 году, императрица проявила милосердие к генерал-прокурору А. И. Глебову, оказавшемуся нечистым на руку и причастным к так называемому иркутскому делу. Екатерина ограничилась отстранением Глебова от должности без указания причин опалы. Лишь в секретной инструкции новому генерал-прокурору князю А. А. Вяземскому императрица написала, что оправдательное письмо Глебова не убедило ее ни в его искренности, ни в невиновности: «Прежнее худое поведение, корыстолюбие и худая вследствие сих свойств репутация, недовольно чистосердечия и искренности против меня нынешнего генерал-прокурора, все сие принуждает меня сменить и совершенно помрачает и унижает его способность и прилежание к делам». Из всех провинившихся вельмож Глебов, которого императрица отругала «тихо», понес самое суровое наказание — ему было запрещено находиться на государственной службе.

Умела Екатерина и хвалить и награждать, причем делала это достаточно тонко и награждала за реальные успехи, иногда даже переоценивая их. Императрица при этом руководствовалась принципом: монарх, не умеющий достаточно оценивать заслуги подданных и должным образом награждать их, сам лишен достоинств и заслуг. В молодости она писала: «Кто не уважает заслуги, тот сам их не имеет; кто не старается отыскать заслугу и не открывает ее, тот недостоин и царствовать». Полезно в этом случае напомнить еще одну привлекательную черту характера императрицы — она не была злопамятной и мстительной. Пример тому ее отношения с приближенными свергнутого Петра III.

П. А. Румянцева Екатерина считала сторонником Петра III и, воцарившись, заменила его П. И. Паниным, чем вызвала недовольство генерала. Румянцев обиделся и подал прошение об отставке. Императрица преодолела неприязнь и, видимо, подозревая в нем полководческий талант, ответила ему собственноручным посланием: «Я получила письмо ваше, в котором пишете и просите об отставке. Я рассудила, что необходимо мне пришло с вами изъясниться и открыть вам мысли мои, которые вижу, что вам совсем неизвестны. Вы судите меня по старинным поведениям, когда персоналитет всегда превосходил качества и заслуги всякого человека и думаете, что бывший вас фавор ныне вам в порок служить будет».

Содержание разговора между императрицей и ее подданным осталось неизвестным, но закончился он к удовольствию обеих сторон примирением — Екатерина убедила Румянцева, что зла на него не таит, и тот остался на службе, а в июле 1764 года был назначен губернатором Малороссии. Достойно упоминания, что и прочие любимцы свергнутого императора не оказались в Сибири, как это должно было случиться в предшествующие царствования. Правда, они были удалены от двора, но получили высокие должности: Д. В. Волкова Екатерина назначила губернатором в Оренбург, а А. П. Мельгунова — губернатором Новороссии, а затем наместником Ярославским и Вологодским.

Особенно щедро был обласкан Румянцев во время русско-турецкой войны, когда он командовал первой армией. Уже в начале войны императрица в рескрипте Румянцеву нашла все его распоряжения «весьма благорассудными и достойными искусного генерала»[347]. Награды посыпались одна за другой вслед за блестящими победами Румянцева. После получения известия о победе при Ларге Екатерина самолично написала генералу лестные слова: «Вы займете в моем веке несомненно превосходное место предводителя разумного, искусного и усердного… За долг почитаю вам отдать сию справедливость, и дабы всем известен сделался мой образ мысли об вас и мое удовольствие о успехах ваших, посылаю к вам орден св. Георгия первого класса». Румянцев был первым в России кавалером этого ордена I класса. Кроме того, он получил 5 тысяч душ крестьян. В этом рескрипте Екатерина уподобила Румянцева римлянам, которые не спрашивали, «многочислен ли неприятель, но где он?»[348].

Особенно высоко была оценена победа при Кагуле. Императрица пожаловала Румянцева чином фельдмаршала и заверила, что не только будет пресекать интриги против него, но и предоставляет ему «дозволение употреблять и мое собственное имя, где вы усмотрите, что сие нужно для успеха дел моих». Аналогичное право получили командовавший 2-й армией князь В. М. Долгорукий, а также А. Г. Орлов.

Победа при Кагуле принесла фельдмаршалу жезл с бриллиантом, великолепную шпагу, шляпу с лавровым венком, бриллиантовую оливковую ветвь, 100 тысяч рублей, 5 тысяч крестьян, серебряный сервиз на 40 персон и собрание картин[349].

В память о Кагульской победе императрица велела соорудить обелиск с текстом, ею составленным: «В память победы при реке Кагул в Молдавии июля… дня 1770 г. Предводительством графа генерала Петра Румянцева Российское воинство числом семнадцать тысяч обратило в бегство до реки Дуная турецкого везиря Галил Бея с силою до полтораста тысяч».

Последняя награда ожидала Румянцева после победного заключения Кючук-Кайнарджийского мира: к фамилии Румянцев был прибавлен титул Задунайский. Двор, находившийся в начале 1775 года в Москве, решил соорудить в честь полководца триумфальную арку, но тот проявил скромность и отказался от участия в подобной церемонии. Напомним, однако, что императрица, использовав до конца талант полководца, проявила к нему неблагодарность на склоне его жизни.

К чувству долга императрица обращалась и в отношениях с другим военачальником — Алексеем Григорьевичем Орловым. Правда, брат фаворита, слывший самым умным среди братьев, пользовался особым ее расположением. По его совету, поддержанному императрицей, намечалось осуществить дерзкий план — отправить в Средиземное море флот с секретнейшим и важнейшим поручением — поднять восстание среди славянских и христианских народов, томившихся под османским игом, прежде всего среди греков. Инструкция предписывала «более всего непроницаемую в сем деле иметь тайну, ибо секрет всем делам душа». Предполагалось, что само появление русских кораблей в Средиземном море — событие до того небывалое — способно привести в потрясение и ужас все турецкие области в Европе[350].

Волею случая Алексей Орлов, понятия не имевший о военно-морском деле, оказался командующим русским флотом в Средиземном море. Туда в разное время отправились две эскадры под командованием Г. А. Спиридова и контр-адмирала Эльфинстона, между которыми возникла ссора. Это вынудило императрицу назначить командующим флотом сухопутного генерала.

А. Г. Орлову, пользовавшемуся безграничным доверием императрицы, с самого начала были предоставлены обширные полномочия — ему разрешалось присваивать обер-офицерские чины до капитана включительно тем представителям высших слоев местного населения, которые окажут «полезные услуги России». Генерал-поручику Орлову, чтобы «чрез сие показать вам, сколь приятно в памяти у нее усерднейшая ваша к нам и отечеству служба», императрица пожаловала чин генерал-аншефа.

Разве мог Орлов остаться равнодушным к рескрипту Екатерины от 19 июля 1770 года, в котором он прочитал такие слова: «Вся Европа дивится нашему подвигу и с любопытством обращает на вас, исполнителя оного, свои взоры». Еще больше воодушевил Орлова рескрипт императрицы, получившей известие об уничтожении сотни судов, то есть практически всего турецкого флота в Чесменской бухте: «Но блистая в свете не мнимым блеском флот наш под разумным и смелым предводительством вашим нанес сей раз наичувствительнейший удар османской гордости… лаврами покрыты вы; лаврами покрыта при вас находящаяся эскадра»[351].

Императрица полагала, что Турция, лишившись флота, запросит мира, и 22 марта 1771 года уполномочила А. Г. Орлова вести мирные переговоры и подписать договор, еще раз подчеркнув, что она пребывает «в полной уверенности на ваше патриотическое усердие и прозорливость». В том же 1771 году она предоставила Орлову такое же право, как Румянцеву и Долгорукому, расходовать деньги на содержание Средиземноморской экспедиции «в каких бы то суммах не было».

Надежды на скорый мир не оправдались. Османская империя, опираясь на помощь Франции, продолжала оказывать сопротивление, и императрице ничего не оставалось, как убеждать Орлова наносить урон неприятелю, уповая на его «разумное, прозорливое, усердное, ревностное поведение». В награду за два частных успеха Екатерина отправила украшенную бриллиантами шпагу[352].

Помимо наград за военные успехи, в результате которых граф Алексей Орлов стал графом Орловым-Чесменским, ему было поручено выполнить одно деликатное поручение — доставить в Петербург княжну Тараканову, что он успешно и выполнил.

Все современники единодушны в оценке способности императрицы превращаться из обаятельной и приветливой дамы в гордую, величественную императрицу, жестами, походкой, осанкой подчеркивавшей различие между нею и подданными.

Доктор Дамсдель, будучи приглашенным на обед, обратил внимание на непринужденную обстановку, царившую за столом: «Хотя мы (он и его сын. — Н. П.) не понимали языка, на котором говорили, беседа шла, по-видимому, так свободно и весело, как можно было ожидать от лиц, равных между собою, а не от подданных, удостоенных чести быть в обществе их государыни».

Можно привести множество примеров перевоплощения императрицы, но мы ограничимся двумя. Первый из них, описанный бароном Гриммом, относится к его первой встрече с Екатериной. «Ну что же, — сказала она, — вы желали переговорить со мною; что имеете вы сказать?» Официальная тональность фраз не очень смутила Гримма, и он ей ответил: «Если ваше величество сохраните этот взгляд, то я должен буду удалиться, потому что чувствую, что голова моя не будет свободна, и что, следовательно, напрасно было бы злоупотреблять минутами, которые вам угодно мне пожертвовать». Улыбка просияла на лице ее. «Садитесь, — сказала она мне, — потолкуем о наших делах»[353].

Частенько такого рода беседы Екатерина проводила, занимаясь рукоделием, что придавало им, так сказать, домашний, непринужденный характер, располагало собеседника к откровенности, вызывать которую она была великой мастерицей.

Едва ли не самый яркий пример умения Екатерины подчинить своей воле собеседника привел Г. Р. Державин, служивший у нее секретарем. В общении с ним императрица проявляла то деспотический характер, то уважительное отношение и даже готовность извиниться за нанесенную обиду. Державину доводилось наблюдать монархиню в чрезвычайном гневе, так что «лицо пылает огнем, скулы трясутся». Она кричала на Державина, топала ногами, прогоняла из кабинета. Поэту пришлось обратиться за защитой к фавориту императрицы П. Зубову, и тот уладил дело.

В «Записках» Державина читаем: «Часто случалось, что рассердится и выгонит от себя Державина, а он надуется, дает себе слово быть осторожным и ничего с нею не говорить; но на другой день, когда он войдет, то она тотчас приметит, что он сердит: зачнет спрашивать о жене, о домашнем его быту, не хочет ли он пить и тому подобное ласковое и милостивое, так что позабудет всю свою досаду и сделается по-прежнему чистосердечным.

В один раз случилось, что он, не выдержав, вскочил со стула и в исступлении сказал: „Боже мой, кто может устоять против этой женщины? Государыня, вы не человек, я сегодня положил на себя клятву, что после вчерашнего ничего с вами не говорить, но вы против воли моей делаете из меня, что хотите“. Она засмеялась и сказала: „Неужели это правда!“ Умела такое притворство и обладать собою в совершенстве, а равно и снисходить слабостям людским и защищать бессильных людей»[354].

Рассказ Державина относится к 90-м годам, когда у Екатерины стали сдавать нервы и она порой теряла самообладание. В годы, когда императрица находилась в расцвете сил, подобных выходок она себе не позволяла. А. А. Башилов, будучи пажом императрицы, записал свое простодушное мнение о ней: «Всем известно, как старики и старухи безобразны, но императрицы лицо было так привлекательно, улыбка такая очаровательная, осанка такая важная, что вселяет любовь и такое уважение, какое мудрено видеть»[355].

К важным достоинствам государственного деятеля относится умение угадывать таланты, окружать себя способными соратниками, единомышленниками, готовыми на все испытания ради выполнения благородных целей, поставленных повелителем. Сопоставляя в этом плане Петра I и Екатерину II, должно отдать предпочтение первому — круг сподвижников Петра был более многочисленным, и среди них было больше талантливых людей, нежели в окружении Екатерины.

Назовем далеко не всех «птенцов гнезда Петрова»: Меншиков, Головин, Головкин, Ягужинский, Я. Ф. Долгорукий, М. М. Голицын, Репнин, Брюс, Шафиров, Курбатов, П. А. Толстой, Нестеров и др. У Екатерины по-настоящему талантливых соратников было меньше: Панин, Безбородко, Дашкова, А. Г. Орлов, Суворов, Сивере, Потемкин.

Ни у Петра Великого, ни у Екатерины И не должно было возникать опасений, что соратники могут превзойти их своими талантами. Более того, в письме к Н. И. Панину в 1770 году Екатерина писала: «Я умных людей люблю». В 1782 году, как бы оправдываясь, заявляла Гримму: «О, как жестоко ошибаются, изображая, будто чье-либо достоинство страшит меня. Напротив, я бы желала, чтоб вокруг меня были только герои, и я всячески старалась внушить героизм всем, в ком замечала к тому малейшую способность»[356].

Менее значительные успехи Екатерины в этом плане объясняются двумя обстоятельствами. Во-первых, у Петра был шире круг лиц, из которых он выбирал соратников — он пренебрегал при подборе «команды» национальными и социальными критериями. Сын конюха, сын органиста, сиделец у купца, холоп боярина находились в одной упряжке с представителями древнего боярского рода, а также с иноземцами: немцами, датчанами, шотландцами. Круг лиц, из которых комплектовалась «команда» Екатерины, был значительно уже — не только вельможи, но и клерки рекрутировались только из рядов дворянства. Этот любопытный факт, между прочим, находит подтверждение и в различиях между обликами императора и императрицы, запечатленными в так называемых анекдотах о Петре и Екатерине, а также в семейных преданиях той поры. Не лишне заметить, что в понятие «анекдот» в XVIII веке вкладывали иное содержание, нежели сейчас. Тогда под анекдотом подразумевался краткий рассказ о подлинном событии. Иногда этот рассказ вполне достоверен, даже в деталях; иногда автор, записавший его, вносил отсебятину, драматизировал события и искажал их до неузнаваемости.

Фольклорный материал о Петре Великом и Екатерине Великой нуждается в изучении. Здесь мы ограничимся лишь констатацией принципиальных различий в содержании анекдотов о крупнейших деятелях XVIII столетия. Эта разница состоит в том, что анекдоты запечатлели в царе-реформаторе образ человека, наделенного демократическими чертами, не чуравшегося общения с простыми людьми и умевшего использовать их таланты, в то время как Екатерина довольствовалась лишь общением с вельможами и дворянами. Разве можно себе представить Екатерину за занятием, доступным женским рукам, но равноценным тем, которыми увлекался Петр? Или Екатерину, участвующую в собраниях, подобных всепьянейшему собору? Или разъезжающую в двуколке по улицам столицы, или с усердием занимающуюся тушением пожара, или стоявшую на запятках в карете? Нельзя также представить, чтобы при Екатерине губернатором столичной губернии и президентом военной коллегии стал человек, подобно Меншикову занимавшийся в детстве торговлей пирожками, а на пост вице-канцлера был возведен бывший сиделец при богатом купце, подобно крещеному еврею Шафирову. При Екатерине уже сформировалась правящая элита, и только из нее императрица выбирала себе соратников и вельмож.

Сравнивая анекдоты о Петре и Екатерине, должно отметить, что те и другие являются панегириками императору и императрице. Эта общность не исключает существенных различий. Во-первых, анекдотов о Екатерине во много раз меньше, чем о ее предшественнике. Во-вторых, они в большей мере заимствованы из официальных источников, записок современников и их переписки. Таковы, например, известные и из анекдотов слова императрицы о своем «маленьком хозяйстве», под которым она подразумевала хозяйство империи, о том, что она любит «хвалить громко, а бранить тихо», что у нее были хорошие учителя — «несчастье с уединением», об уплате жалованья Дидро и т. д. Часть анекдотов — результат регистрации рассказов, — таких, например, как рассказ о подарке императрицы статс-даме Перекусихиной перстня со своим изображением в мужском костюме: «Вот и тебе жених; я уверена, что ты, Марья Саввишна, никогда не изменишь ему и останешься верною до гроба, такою, какою до сих пор была ты».

Но главное отличие состоит в том, что героями анекдотов о Екатерине являются, помимо самой императрицы, вельможи и придворные служители от самого высокого ранга до низшего, а также рядовые дворяне и дворянки. По отношению к ним Екатерина выступает заботливой, рассудительной, милосердной, внимательной к их нуждам, щедрой, великодушной и т. д. Она прощает кражу продуктов из дворцовых запасов и яблок для царского стола, не решается будить спящего камердинера, заявляя: «Я буду сама убираться» и т. д. Короче, анекдоты представляют Екатерину дворянской монархиней, ограничившей свое попечение нуждами и чаяниями благородного сословия.

Второе обстоятельство, в большей или меньшей мере препятствовавшее выдвижению талантов, заключалось в фаворитизме, достигшем пышного расцвета именно при Екатерине.

Мы не располагаем убедительными фактами, свидетельствующими о том, что кто-либо из фаворитов преграждал путь к власти кому-либо из соратников Екатерины. К слову сказать, фаворитизм вообще не оставляет подобного рода улик. Но сама по себе необходимость служить двум господам — одновременно угождать и императрице, и ее фавориту — не каждому была по душе. Вспомним только что приведенный пример — знавший себе цену Державин вынужден был обращаться с просьбой о защите от нападок императрицы к «дуралеюшке» П. Зубову, ограниченность которого была известна всем современникам. В следующей главе мы увидим, как императрица безуспешно пыталась выпестовать государственных деятелей из фаворитов — удача ей сопутствовала лишь единственный раз, когда ее ученик Потемкин стал поистине государственным мужем.

Императрица явно преувеличивала число дельных людей из своего окружения, когда в 1793 году писала Гримму: «Я никогда не искала и всегда находила под рукой людей, которые служили мне, и по большей части служили хорошо. Сверх того, по временам, я люблю свежие головы, которые очень полезны рядом с головами, более умудренными; все зависит именно от умения направить людей»[357].

О недостатке способных людей в окружении императрицы свидетельствует факт, приведенный выше, — она так и не смогла найти дельного полководца для войны со Швецией; сменивший В. П. Мусина-Пушкина граф И. П. Салтыков тоже был человеком «глупым и упрямым». Не менее показательна судьба генерал-прокурора А. А. Вяземского. После почти двадцатилетнего отправления должности он в 1783 году подал прошение об отставке «во избежание могущих произойти упущений». Императрица отклонила просьбу, начертав резолюцию: она взяла князя из генерал-квартирмейстеров, чтобы приготовить его к своей неограниченной доверенности; «тогда я свету показала, что я умею людей приуготовить, научить, подкрепить, покровительствовать и защитить во всех случаях как частных, так и общих». Это, однако, не помешало «ученику» за тридцатилетнюю службу прослыть человеком глупым и недалеким; «все называли его дураком», как писала сама Екатерина.

То, что императрица испытывала острую нужду в дельных соратниках, явствует и из ее послания к Потемкину, с которым она была, разумеется, откровеннее, чем с другими корреспондентами. 19 октября 1783 года она делилась с ним: «Не знаю, за кого взяться: армейских требовать не сметь; по губерниям — или молоды, или трогать не сметь же. Заглянула в придворных… право, тут выбрать немного»[358].

Из вышеизложенного следует, что интуиция на выбор талантливых сподвижников у императрицы была ниже, чем у Петра Великого. Тем не менее многие из избранников действовали умело и энергично. По словам мемуариста, Екатерина заявляла: «Графу Орлову должна я частию блеска моего царствования, ибо он присоветовал послать флот в Архипелаг. Князю Потемкину обязана я приобретением Тавриды и рассеянием татарских орд, столь беспокоивших пределы империи. Все, что можно сказать, состоит в том, что я была наставницей сих господ. Фельдмаршалу Румянцеву должна я победами; вот что только я ему сказала: „господин фельдмаршал! дело доходит до драки — лучше побить, чем самому быть побитым“; Михельсону я обязана поимкою Пугачева, который едва было не забрался в Москву, а может быть и далее»[359].

Императрица обладала еще одним несомненным достоинством, свойственным неординарным государственным деятелям, — умению слушать и прислушиваться к словам собеседника. Абсолютная власть, как правило, соседствует с деспотизмом, позволяет проявлять произвол, требовать немедленного исполнения прихотей, даже самых нелепых. Самодурство было чуждо Екатерине не только потому, что она великолепно знала на опыте своего супруга трагические последствия его проявления, но и потому, что само по себе было чуждо ее натуре. Екатерина знала также, что не во всех сферах она была компетентна. Ее, например, обделил Бог музыкальным слухом, и музыка в ее представлении была всего-навсего шумом, ее раздражавшим. Не могла она, даже под угрозой эшафота, сочинить четверостишие, хотя ее обучали этому искусству опытные наставники. Но неумение сочинять вирши и наслаждаться музыкой — далеко не первостепенной важности недостаток монарха.

Когда читаешь ее рескрипты военачальникам, в которых она дает им совершенно конкретные рекомендации, создается впечатление, что императрица пользовалась услугами лиц, осведомленных в военном деле. Равным образом создается впечатление, что она пользовалась рекомендациями сведущих администраторов, градостроителей. Окончательное решение — за императрицей, но она внимала советам. В данном случае ей надлежит отдать предпочтение перед Петром 1 и не потому, что царь не хотел или не умел прислушиваться к советам, а вследствие того, что в условиях коренной ломки традиций не успели вырасти люди, порвавшие с прошлым и способные глядеть в будущее.

По свойствам характера Екатерина была типичным прагматиком, не совершавшим ни в государственных делах, ни в обыденной жизни опрометчивых, необдуманных решений или поступков. Удержаться от этого было непросто, в особенности при абсолютистском режиме, когда придворная жизнь была начинена интригами, подсиживанием, происками льстецов, готовых убрать с пути своих соперников. Мемуарист М. Гарновский в 1788 году засвидетельствовал: «Всякой лезет с чем хочет, всякой называет себя спасителем отечества и старается уменьшить силу влияния людей несравненно превосходнее и полезнее себя»[360].

«Она умела слушать», — записал мемуарист Грибовский. По свидетельству Гримма, «она всегда верно схватывала мысли своего собеседника, так что неточное или смелое выражение никогда не вводило ее в затруднение, а тем менее не рисковало показаться ей неуважительным»[361]. Любопытную быль или молву опубликовала «Русская старина» об адмирале Чичагове, которого императрица пригласила рассказать об одержанных им победах над шведским флотом в 1789 и 1790 годах. Тот, не будучи светским человеком, во время рассказа сначала смущался, а потом вошел в такой азарт, что стал кричать, размахивать руками, горячиться и употреблять нецензурные слова. Затем, опомнившись, стал на коленях просить прощения. — «Ничего, Василий Яковлевич, продолжайте, я ваших морских терминов не разумею». Чичагов был щедро награжден, получив в два приема 1388 и 2417 душ, а также орден Георгия I степени[362].

В случаях, когда императрица не видела выхода из затруднительного положения, она не считала зазорным обращаться за советом к более компетентным лицам. Так, ей стало известно, что на территории Речи Посполитой проживало около 300 тысяч старообрядцев, бежавших из России. Как их вернуть на родину и наставить на путь истинного православия? Запросила мнения архиепископа Дмитрия Сеченова: «Я б желала изыскать способы к тому и другому, того для вручитель сего имеет с вашим преосвещенством говорить и посоветовать»[363].

Далеко не каждый венценосец готов признать своего подданного умнее себя. Екатерина это сделала. В 1785 году она писала Гримму о Г. А. Потемкине: «Надо отдать ему справедливость, он умнее меня и все, что он ни делал, было глубоко и обдумано»[364].

Императрица умела пользоваться еще одним средством для укрощения даже таких строптивых подчиненных, как, например, Державин, — обаятельной внешностью. Современники оставили множество портретных зарисовок Екатерины, выполненных как кистью, так и пером.

Мы оставляем в стороне описание чисто женских прелестей Екатерины и обратимся к портретным зарисовкам, авторы которых пытались раскрыть ее манеру поведения, внутренний мир, интеллектуальные способности. Это более сложная задача, чем описание внешности; не всем современникам она оказалась по плечу, тем не менее даже самые скудные сведения о ней вносят пусть незначительные, но дополнительные штрихи к ее портрету.

Едва ли не самое подробное описание императрицы, относящееся ко времени ее блеска и славы, принадлежит английскому послу лорду Каскарту, трижды в разные месяцы 1768–1769 годов возвращавшемуся к ее характеристике. 12 августа 1768 года он отзывался о Екатерине с величайшим пиететом: «Между всеми женщинами на свете императрица едва ли не способнейшая для ведения столь сложного механизма». Ум ее он назвал «необыкновенным». Через пару месяцев лорд дополнил портрет новыми деталями: «Наружность императрицы полна неописанного достоинства, преобладающего над остальными чертами выражения, и в то же время проникающее ее ясное спокойствие, внимание и благосклонность, распространяющиеся на всех». Ее решения отличались мудростью. В депеше в марте 1769 года Каскарт, будучи человеком мыслящим и наблюдательным, присмотревшись к императрице, обнаружил в ней новые достоинства: «Не видев императрицы, трудно представить себе понятие о быстроте ее мысли и соображении, о ее внимании к делам и желании управлять государством с достоинством и пользой даже до последнего из ее подданных». Через три четверти года Каскарт сосредоточил внимание еще на одной черте характера императрицы, причем продолжал отзываться о ней с таким же восторгом, как и в предшествующих донесениях: «Ее императорское величество обладает весьма просвещенным умом, быстрым соображением, замечательной решимостью, большой твердостью и весьма похвальным желанием действовать относительно всех обязанностей, относительно ее высокого сана с полной доступностью для полезных сведений и с явным уважением к характерам, достойным повсюду, где бы она не нашла их»[365].

Комплименты Каскарта в адрес Екатерины написаны в то время, когда отношения между Англией и Россией отличались доброжелательностью и взаимные интересы в дружественных отношениях находили понимание и в Лондоне и в Петербурге.

Если Каскарт в своих отзывах об императрице руководствовался интересами своей страны, то на отзывы другого англичанина, наблюдавшего императрицу в том же 1768 году, оказали влияние личные интересы. Речь идет о докторе Дамсделе, приглашенном Екатериной для прививки оспы ей, наследнику и его супруге, а также вельможам обеих столиц. Он оставил, так сказать, психологический и интеллектуальный портрет императрицы: «росту выше среднего, в ней много грации и величия, так что даже если бы можно было забыть о ее высоком сане, то и тут бы ее признали за одну из самых любезных особ ее пола. К природным ее прелестям прибавьте вежливость, ласковость и благодушие и все это в высшей степени; при том столько рассудительности, что она проявляется на каждом шагу, так что ей нельзя не удивляться. Ее величество говорит по-русски, по-немецки и на французском в совершенстве, читает также свободно по-итальянски, и хотя она не знает по-английски столько, чтобы говорить на этом языке, но понимает достаточно, что говорят… Императрица примерным образом соблюдает обряды греческой церкви, за столом она чрезвычайно умеренна, употребляет в питье только один или два стакана воды с вином. Она встает очень рано и занимается неутомимо государственными делами; поощрение и преуспевание свободных искусств, благо ее подданных — вот предметы, на которые в мирное время постоянно и ежедневно были обращены ее великие дарования»[366].

Дамсдель настолько был польщен вниманием императрицы и ее щедротами, что не заметил ни одного недостатка в своей благодетельнице. Если принять на веру слова Дамсделя, то перед нами идеальный образ человека и монарха. Быть может, столь высокая оценка Екатерины была обусловлена не менее высокой наградой за его услуги: Дамсдель был возведен в баронское достоинство Российской империи, единовременно пожалован 2000 фунтов стерлингов и пожизненным пенсионом в 500 фунтов ежегодно.

Оценивая свидетельства современников о царствующих особах, в особенности иностранцев, надобно учитывать два обстоятельства: интересы страны, которую представляет дипломат, и обычай воздерживаться от негативных и особенно резких оценок лиц, занимавших трон: их редко осмеливались осуждать, старались не замечать пороков, а если и замечали, то умалчивали о них. К числу таких авторов принадлежит принц де Линь, писавший после смерти императрицы и, казалось бы, не стесненный никакими этическими соображениями. Но он принадлежал к обожателям императрицы, и поэтому от него трудно ожидать объективной оценки: «Ее внешность известна по портретам и описаниям, почти всегда довольно верным. Шестнадцать лет назад (в 1780 году. — Н. П.) она была еще очень хороша. Было видно, что она была скорее мила, чем красива: глаза и приятная улыбка уменьшали ее большой лоб, но этот лоб был все… Было видно, что в этом лбе всему было место… Она должна была отличаться свежестью и высокой грудью, которая развилась в ущерб талии, слишком тонкой; но в России скоро тучнеют. Лицо у нее было чистое, и если бы она не задирала так волос, которые должны были опуститься ниже и окружать ее лицо, она была бы еще милее…

Входя в зал, она всегда делала одни и те же три, по русскому обычаю, мужских поклона: один направо, один налево и один прямо. Все у нее было размеренно и методично. У нее было особое искусство слушать и такая же привычка владеть собою, что казалось она слушает и тогда, когда думает совсем о другом… Но роль императрицы наиболее шла к ее лицу, к ее походке, к возвышенности ее души и к необъятности ее гения, столь же обширного, как и ее империя. Она знала себя и умела ценить других»[367].

Что касается оценок Гримма, слывшего льстецом и неоднократно произносившего императрице дифирамбы, то они однозначно положительны. Он, например, обнаружил у Екатерины талант, который ему не доводилось встречать у других: «талант этот заключался в том, что она всегда верно схватывала мнение своего собеседника». В другом письме он отмечал еще одно достоинство императрицы, далеко не всем коронованным особам свойственное: «умение сохранять прирожденное ей достоинство при непринужденности или даже бесцеремонности, которую она любила встречать в разговоре, составили таинственную особенность государыни…»[368].

Даже К. Массон, отнюдь не благосклонно относившийся к императрице, не счел возможным критически о ней отзываться. Он писал о ее стремлении казаться моложе 67 лет, о том, что она к концу жизни сделалась почти безобразно толстой, а ноги, всегда опухшие и часто открытые, были совершенно как бревна, по сравнению с той ножкой, которою некогда восхищались. Впрочем, и он отмечал, что императрица все же сохранила «остатки красоты» и что, несмотря на излишнюю полноту, умела держаться «пристойно и грациозно» и «никогда корона лучше не венчала головы, чем ее голову»[369].

Обстоятельную характеристику Екатерины дал французский посол Сегюр, прибывший в Петербург в 1785 году и располагавший возможностью наблюдать императрицу с близкого расстояния. Блестяще образованный, остроумный, наблюдательный, с литературным талантом, Сегюр был приятным собеседником, и Екатерина, зная эти его достоинства, приглашала его сопровождать ее в путешествиях 1785 и 1787 годов. При дворе он был своим человеком, и это сказалось на содержании его записок, отличавшихся обстоятельностью и достоверностью.

Сегюр не ограничился описанием внешности императрицы. Впрочем, и здесь он обнаружил то, чего не замечали прочие современники: «У нее был орлиный нос, прелестный рот, голубые глаза и черные брови, чрезвычайно приятный взгляд и привлекательная улыбка. Белизна и блеск кожи служили ей украшением, которое она долго сохраняла».

Примечательно описание аудиенции, во время которой Сегюр представлялся императрице в качестве посла Франции. Умение императрицы придать себе величественность вызвало замешательство даже у видавшего виды дипломата, в тонкости постигшего светское обхождение: «В богатой одежде стояла она, облокотясь на колонну. Ее величественный вид, важность и благородство осанки, гордость ее взгляда, ее несколько искусственная поза, все это поразило меня, и я окончательно позабыл (приветственную речь. — Н. П.). К счастью, не стараясь напрасно понуждать свою память, я решился тут же сочинить речь; но в ней уже не было ни слова, заимствованного из той, которая была сообщена императрице и на которую она приготовила свой ответ. Это ее несколько удивило, но не помешало тотчас же ответить мне чрезвычайно приветливо и ласково и высказать несколько слов, лестных для меня лично».

Сегюр наградил императрицу всеми земными добродетелями: она и остроумна (хотя сама этого качества за собою не признавала), и обладательница тонкого ума, трудолюбива, добродушна, любезна. Это была величественная монархиня и любящая женщина, «страстная в увлечении, но постоянная в дружбе». Ценность зарисовки портрета Екатерины Сегюром состоит в том, что он не скрыл от читателя наличия в ней некоторых, правда, малосущественных отрицательных черт, например, беспредельного честолюбия. Кроме того, «одаренная возвышенной душой, она не обладала ни живым воображением, ни даже блеском разговора, исключая редких случаев, когда говорила об истории или политике».

Среди этого многочисленного хора панегиристов встречались и скептики, сомневавшиеся в ее добродетели. Среди них английский дипломат Генрих Шерлей, выполнявший в 1768 году обязанность поверенного в делах в промежутке между Макартни и лордом Каскартом. Он доносил, что «намерения императрицы первоначально клонились к тому, чтобы заявить ее заботливостью о счастье своих подданных, но так как намерения эти приобретают из оснований не совсем чистого свойства, дела ее, как поддельный жемчуг, имели более блеска, но меньше ценности, чем жемчуг настоящий. Между русскими есть некоторые лица, сознающие эту истину, но так как лесть и слепое повиновение составляли для большей части их единственный путь к богатству, могуществу и влиянию, они еще усерднее восторгаются всем, исходящим от дворца императрицы, чем те, чьи похвалы искренни… Общее восхищение усилило ее тщеславие до такой степени, что она начинает считать себя выше остального человечества и полагает, что она непоколебимо утвердила за собою престол Русской империи»[370].

Самую негативную оценку дал императрице М. Д. Корберон, который, в отличие от прочих дипломатов и мемуаристов, не обнаружил в Екатерине ничего заслуживающего похвалы. В дневнике под 30 сентября 1776 года он записал: «Она беспримерно непостоянна, легкомысленна по природе, всегда прикрывается маской мягкосердечия. Вообще во всем государстве нет лицедейки более искусной, чем Екатерина II».

Обратимся к суждениям соотечественников. Не все из тех, кто оставил дневники и воспоминания, запечатлели образ императрицы. Так, например, дневник А. В. Храповицкого, свыше десяти лет (1782–1793) служившего Екатерине статс-секретарем и общавшегося с нею почти ежедневно, скорее напоминает камер-фурьерский журнал — настолько скупо он отражал события и еще более сдержанно о них отзывался. Этот, по оценке Бантыша-Каменского, тучный делец «имел нрав гибкий, вкрадчивый» и, видимо, опасался доверять свои мысли даже дневнику. Этим суждением мы не умаляем значения «Дневника» как исторического источника: в нем зарегистрированы весьма ценные суждения императрицы, отмечены события придворной жизни, но на тему, нас интересующую, — ни единого слова. Читатель не обнаружит здесь не только оценок действий императрицы, ее личных качеств, но даже безобидного описания ее внешности.

Статс-секретарем у Екатерины служил и известный поэт Г. Р. Державин. Он, человек, владевший пером и наблюдательностью, мог бы дать исчерпывающий образ императрицы, но воздержался, видимо, из опасения прослыть ее недоброжелателем, автором, выделившимся из хора льстецов, тем более что своей карьере он в известной мере был обязан оде «Фелица», восхвалявшей Екатерину, которая, впрочем, весьма скромно оценила труд поэта — он получил в вознаграждение лишь табакерку, осыпанную бриллиантами.

Когда Державин стал секретарем, его уговаривали, в том числе и императрица, написать апологетическое сочинение типа «Фелицы». Поэт несколько раз принимался за дело, но результатов не достиг. Причину неудачи он чистосердечно объяснил так: «Видя дворские хитрости и беспрестанные себе толчки, не собрался с духом и не мог ей таких тонких писать похвал, каковы в оде Фелице и тому подобных сочинениях, которые им писаны не в бытность его еще при дворе, ибо издалека те предметы, которые ему казались божественными и приводили дух его в воспламенение, явились ему при приближении ко двору весьма человеческими и даже низкими и недостойными великой Екатерины, то и охладел так его дух, что он почти ничего не мог написать горячим, чистым сердцем в похвалу ее».

Чтобы не выглядеть неблагодарным перевертышем, Державин ограничился лишь беглыми, далеко не исчерпывающими его познания оригинала заметками: «Вот, как выше сказано, она царствовала политически, наблюдая свои выгоды, или поблакая своим вельможам, дабы по маловажным проступкам или пристрастиям не раздражить их и против себя не поставить. Напротив того, кажется, была она милосердна и снисходительна к слабостям людским, избавляя их от пороков и угнетения сильных не всегда строгостью законов, но особым материнским о них попечением, а особливо умела выигрывать сердца и ими управлять как хотела… Умела также притворяться и обладать собою в совершенстве». Императрица любила повторять Державину, докучавшему ей просьбами блюсти законы: «Живи и жить давай другим»[371].

Державин в данном случае поступил честно: он не хотел выглядеть неискренним и писать противоположное тому, что он писал в «Фелице»; с другой стороны, он не мог умолчать хотя бы о части «низких» и недостойных черт характера «великой Екатерины».

Более обстоятельную и разностороннюю характеристику императрицы обнаруживаем в памфлете известного историка и публициста второй половины XVIII века князя М. М. Щербатова. Общая оценка Екатерины в сочинении с выразительным названием «О повреждении нравов в России» не могла быть положительной, ибо наибольшей распущенности нравы достигли именно при ней. Но Щербатов не умолчал и о достоинствах императрицы. «Не можно сказать, — отметил строгий критик, — чтобы она не была качествами достойна править роль великой империей, естли женщина достойна поднять сие иго, и естли одних качеств довольно для сего вышнего сану. Одарена довольно красотою, умна, обходительна, великодушна и сострадательна по системе, сластолюбива, трудолюбива по славолюбию, бережлива, предприятельна и некое чтение имеющая… Напротив же того, ее пороки суть: любострастна и совсем вверяющаяся своим любимцам, исполнена пышности во всех вещах, самолюбива до бесконечности, и не могущая себя принудить к таким делам, которые ей могут скуку находить, принимая все на себя, не имеет попечения о исполнении и, наконец, толь переменчива, что редко в один месяц одинакая у ней система в рассуждении правления бывает»[372].

В отличие от Щербатова младший современник Екатерины историк Н. М. Карамзин в своей «Записке о древней и новой России» сосредоточил внимание не на личных достоинствах и недостатках императрицы, а на результатах ее царствования. Хотя он и называл правление Екатерины «блестящим», утверждал, что она «очистила самодержавие от примесов тиранства» и сумела «без казни, без пыток, влияв в сердца министров, полководцев, всех государственных чиновников живейший страх сделаться ей неугодным и пламенное усердие заслуживать ее милость», хвалил за внешнеполитические успехи — она приучила Европу «к нашим победам», но не одобрял многие итоги ее царствования: «Екатерина хотела умозрительного совершенства в законах, не думая о легчайшем, полезнейшем действии оных; дала нам суды, не образовав судей; дала правила без средств исполнения». Историк обвинял императрицу в том, что «чужеземцы овладели у нас воспитанием, двор забыл язык русский; от излишних успехов европейской роскоши дворянство одолжало», он упрекал «великую монархиню» в том, что она мало заботилась о хорошем воспитании и внедрении «твердых правил и нравственности в гражданской жизни. Любимец вельможи, рожденный бедным, не стыдился жить пышно; вельможа не стыдился быть развратным». Величие и недостатки императрицы Карамзин формулировал четко и достаточно убедительно: «Екатерина — Великий Муж в главных собраниях государственных — являлась женщиною в подробностях монаршей деятельности»[373].

По яркости, выразительности и полноте черт натуры императрицы портреты Щербатова и Карамзина не имеют равных не только среди отечественных, но и среди зарубежных авторов. Обобщение, доступное Щербатову и Карамзину, оказалось не под силу А. М. Грибовскому, подобно Храповицкому и Державину занимавшему пост секретаря Екатерины на исходе ее царствования (1792–1796). Его «Записки о Екатерине Великой» по содержанию превосходят «Дневник» Храповицкого, но по яркости и полноте уступают и Державину, и Щербатову. Грибовский ограничился описанием внешности императрицы: «Облик ее в сокровенности не был правильный, но должен был крайне нравиться, ибо открытость и веселость всегда были на ее устах. Она была в одеянии взыскательна; но если бы прическа ее не была слишком вверх подобрана, то волосы распускались около лица, несколько бы оное закрывали, и это б ей лучше пристало. Не можно даже было заметить, что она небольшого роста».

«Несмотря на 65 лет государыня еще имела довольную в лице свежесть, руки прекрасные, все зубы в целости, отчего говорила твердо, без шамканья, только несколько мужественно, читала в очках, притом с увеличительным стеклом». О личных достоинствах и недостатках — ни слова.

Авторы этих зарисовок сообщали иногда схожие сведения о внешности и характере императрицы, иногда противоречившие друг другу, как, например, относительно ее роста: одни считали, что Екатерина выше среднего, другие, напротив, относили ее к дамам низкого роста. Скорее всего, эти расхождения связаны с тучностью Екатерины в преклонном возрасте; эта тучность как бы скрадывала ее рост.

В изображении современников императрица, с одной стороны, предстает в виде умной, образованной, энергичной, мягкосердечной, милосердной и доброй государыни, проявлявшей незаурядный талант в управлении такой огромной империей, как Россия: она достойно представляла интересы страны в международных делах, умела общаться со своими сподвижниками, проявляла превосходные знания менталитета русского человека и ловко использовала в интересах дела достоинства и недостатки человеческой натуры. Вместе с тем она была наделена и множеством недостатков, которые, хотя и не затмевали ее достоинств, но накладывали тень на ее личность. К числу этих недостатков можно отнести любострастие, любовь к лести, внешнему блеску, увлеченность делами, которые она не стремилась довести до конца и которые бросала, с такой же увлеченностью принимаясь за другие, оставляя их тоже незавершенными, чтобы взяться за третьи. Н. М. Карамзин был тысячу раз прав, когда отметил одну из главных слабостей императрицы: «Избиралось не лучшее по состоянию вещей, но красивейшее по форме».

Она была сентиментальна и навзрыд оплакивала утрату не только близких людей, но иногда и далеких от нее. Сентиментальность, с особенной силой проявлявшаяся при известиях о смерти фаворитов, уживалась с безразличием, которое она выказывала в других подобных случаях.

Приходится согласиться с суждением, которое цитирует В. О. Ключевский: «Честолюбие и слава суть потаенные пружины, которые приводят в движение государей, сказал однажды Фридрих II русскому послу, говоря о Екатерине». В самом деле, государь, лишенный честолюбия, подобен безвольному существу, которым может командовать любой, превращается в послушное орудие соперничающих придворных группировок. Екатерина к подобным деятелям не принадлежала, ее женские руки по крайней мере четверть века оказывались достаточно твердыми для того, чтобы держать руль правления.

Перечисленные черты характера не дают объяснений некоторым поступкам императрицы. Как, например, совместить ее пристрастие к лести и непомерное честолюбие с отказом принять предложенный Уложенной комиссией титул Великой, матери отечества? Почему она отказалась отметить двадцатилетие своего царствования, протестовала против сооружения ей прижизненных памятников? Наконец, какими подлинными мотивами руководствовалась, когда сделала жесткий выговор Гримму, назвавшему ее образцовой монархиней? В ответном письме Екатерина назвала его «отъявленным льстецом» и не то с напускной, не то с искренней серьезностью выговаривала: «Если верить вам, я стала на старости лет образцом для государей. О, Боже мой, Боже мой, какой дурной образец, если верить всему дурному, что говорили и говорят еще про меня? И к чему эти метания похвал, на что они? Это длинно, скучно и баста».

Или другой, столь же выразительный пример, дающий основание полагать, что написанное Гримму является отражением истинного мнения. В заметке для себя (1781 год) Екатерина писала, что ей попалась в руки изданная в Лондоне в 1776 году хвалебная брошюра о ней. «Кажется мне, — писала императрица, — что это какой-нибудь студент, желавший начертать пример для государей: он, должно быть, очень мало образован, и, несмотря на чрезмерные похвалы кстати и некстати, никакая книга не доставила мне более скуки; к тому же эта книга полна неправды и неправды, придуманной автором».

Или, как сопрягается ее заявление: «Ничего нет хуже, как величие», с ее манерой придавать своей позе на официальных приемах величественность, принимать непроницаемый вид, позы и жесты, вероятно, отрабатываемые перед зеркалом?

Все эти загадки, на наш взгляд, трудно объяснимы, и разгадать их, пользуясь научным арсеналом, практически невозможно.

Глава XII Фавориты

Знакомство с мерами Екатерины в области внутренней и внешней политики создает образ крупного государственного деятеля, человека с широкими взглядами, прилагавшего немало усилий для претворения их в жизнь. Подобно Петру, но в противоположность его преемницам и преемникам, Екатерина, выражаясь словами Пушкина, была на троне «работником». Но в отличие от Петра, орудовавшего пером, мечом и топором, императрица работала только пером, причем довольно успешно законодательствовала, сочиняла письма и записки, создавала труды по истории и даже писала художественные произведения. Однако при обращении к частной жизни императрицы нас ждет разочарование. Создается впечатление, будто перед нами другой человек. Екатерина парадоксальным образом совмещала в себе высокий интеллект, образованность, государственную мудрость и банальный разврат. Речь пойдет о фаворитах.

Фаворитизм сопутствовал предшественникам и преемникам Екатерины и являлся своеобразной визитной карточкой абсолютной монархии. Но ни до Екатерины, ни после нее распутство не достигало столь широких масштабов и не проявлялось в такой откровенно вызывающей форме.

Екатерина имела внешность, располагавшую к себе сильный пол. Приведем ее собственное суждение на сей счет, относящееся к ее молодости: она, читаем в ее «Записках», была «одарена большой чувствительностью и внешностью по меньшей мере интересною, которая без помощи искусственных средств и прикрас нравилась с первого же взгляда».

Первое описание ее внешности, сделанное сторонним наблюдателем, принадлежит перу ее второго фаворита и относится к середине 50-х годов, когда она была великой княгиней. Станислав Понятовский, бывший тогда секретарем английского посла сэра Уильямса, так писал о ней: «Ей было двадцать пять лет. Оправляясь от первых родов, она расцвела так, как об этом может мечтать женщина, наделенная от природы красотой. Черные волосы, восхитительная белизна кожи, большие синие глаза на выкате, много говорившие, очень длинные черные ресницы, острый носик, зовущий к поцелую, руки и плечи совершенной формы, средний рост, скорее высокий, чем низкий, походка на редкость легкая и в то же время исполненная величайшего благородства, приятный тембр голоса, смех, столь же веселый, сколь и игривый, позволяющий ей с легкостью переходить от самых резвых, по-детски беззаботных — к шифровальному столику»[374].

Восторженный отзыв пылавшего страстью любовника к великой княгине несколько приукрашивал ее внешние достоинства. Три года продолжались тайные связи влюбленных, пока о них не узнала императрица Елизавета Петровна, и Понятовскому довелось испытать судьбу первого фаворита Екатерины, Салтыкова. Тот был отправлен послом за границу, а Понятовский выдворен из России в Польшу.

После переворота и восшествия на престол возлюбленной Понятовский рассудил, что теперь уже устранено препятствие для открытого выражения чувств, и рвался из Варшавы в Петербург. Ему было невдомек, что его место уже занято Григорием Орловым и отважные братья могли сломать шею сопернику, если тот появится в столице. Екатерине стоило большого труда под всякими предлогами убедить Понятовского отказаться от этой затеи: «Ваше пребывание при настоящих обстоятельствах, — писала императрица бывшему фавориту, — было бы опасно для вас и очень вредно для меня». Когда Понятовский возымел намерение прибыть в столицу тайно, то Екатерина решительно возразила: «Я отсоветую вам тайную поездку, ибо мои шаги не могут оставаться тайными». Наконец, в последнем письме Екатерина прямо охладила пыл корреспондента: «Все умы еще в брожении. Я вас прошу воздержаться от поездки сюда из страха усилить его». Более того, новоиспеченная императрица сделала грозное предупреждение: «убьют нас обоих». Взамен отказа от поездки в Петербург Екатерина обещала Понятовскому польскую корону и сдержала свое слово — после смерти Августа III под давлением России королем Речи Посполитой был избран Понятовский[375].

В достаточно зрелые годы, точнее, в бальзаковском возрасте, когда Екатерина становилась на путь распутства, она пыталась переложить вину за свое поведение на других, обелить себя и доказать, что к разврату ее принуждали обстоятельства. Эта мысль пронизывает ее «Чистосердечную исповедь» Потемкину, а также ее «Записки».

«Чистосердечная исповедь», которую императрица составила для своего фаворита Г. А. Потемкина и в которой поведала о своих прежних увлечениях, — любопытный человеческий документ, заслуживающий полного воспроизведения.

«Марья Чоглокова (приставленная Елизаветой к великой княгине Екатерине Алексеевне для присмотра за ее поведением. — Н. П.), видя, что обстоятельства оставались те же, каковы были до свадьбы (имеется в виду отсутствие у Екатерины детей. — Н. П.), и быв от покойной государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла иного к тому способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтобы выбрали по своей воле из тех, кои она на мысли имела; с одной стороны выбрали вдову Грот, которая ныне за артиллерии генерал-поручика Миллера и с другой — Сергей Салтыков и сего более по видимой его склонности и по уговору мамы (Чоглоковой. — Н. П.), которая в том поставлена великая нужда и надобность.

По прошествии двух лет Сергея Салтыкова послали посланником, ибо он себя нескромно вел, а Марья Чоглокова у большого дворца уже не была в силе его удержать.

По прошествии года великой скорби приехал нынешний король польский (Понятовский. — Н. П.), которого отнюдь не приметили, но добрые люди заставили пустыми подробностями догадаться, что глаза были отменной красоты, хотя так близорук, что далее носа не видит, чаще на одну сторону, нежели на другие. Сей был любезен и любил с 1755 до 1761 — то есть от 1758 и старательства князя Григория Григорьевича (Орлова. — Н. П.), которого паки добрые люди заставили приметить, переменили образ мыслей. Сей бы век остался, если б сам не скучал, я сие узнала в самый день его отъезда на конгресс из села Царского и просто сделала заключение, что, о том узнав, уже доверки иметь на могу; мысль, которая жестоко меня мучила и заставила сделать из дешперации (отчаяния. — Н. П.) выбор кое-какой, во время которого и даже до нынешнего месяца я более грустила, нежели сказать могу, и никогда более, как тогда, когда другие люди бывают довольны, и всякая приласканья во мне слезы возбуждали, так что я думаю что от рожденья своего я столько не плакала, как сии полтора года (когда фаворитом был Васильчиков. — Н. П.).

Сначала я думала, что привыкну, но что далее, то хуже, ибо с другой стороны месяца по три дуться стали, и признаться надобно, что я никогда довольна не была, как когда осердится и в покое оставит, а ласка его меня плакать принуждала.

Потом приехал некто богатырь (Григорий Потемкин. — Н. П.), сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был так, что услыша о его приезде, уже говорить стали, что ему тут поселиться, а того не знали, что мы письмецом сюда призвали неприметно его, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разбирать, есть ли в нем склонность, о которой мне Брюсша (П. А. Брюс — урожденная Румянцева, сестра фельдмаршала. — Н. П.) сказывала, что давно многие подозревали, то есть та, которая я желаю, чтоб ты имел.

Ну, господин богатырь, после сей исповеди, могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих, изволишь видеть, что я не пятнадцатая, но третья доля из сих, первого по неволе, да четвертого из дешперации, я думала насчет легкомыслия поставить никак не можно; о трех прочих, если точно разберешь, Бог видит, что не от распутства, которому никакой склонности не имею, и, если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась; беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви.

Сказывают, такие пороки людские покрыть стараются, будто сие происходит от добросердечия, но статься может, что подобная диспозиция сердца есть порок, нежели добродетель. Но напрасно я к тебе сие пишу, ибо после того возлюбишь или не захочешь в армию ехать, боясь, чтоб я тебя позабыла, но право не думаю, чтоб такую глупость сделала. А если хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче любви и говори правду»[376].

Это послание, названное автором «чистосердечной исповедью», в действительности содержит более фальши, чем чистосердечных признаний. Достаточно сравнить интимные письма императрицы к двум фаворитам: Г. А. Потемкину и П. В. Завадовскому. Обоим фаворитам она клялась в беспредельной любви и верности до гроба, но рассталась с ними с легкостью необыкновенной. Думается, что подобные клятвенные обещания она давала и другим своим любовникам. Иначе и не могла поступить дама, сердце которой, по ее признанию, «не хочет быть ни на час охотно без любви». Поэтому сомнительным надобно считать и ее заявление о том, что она создана для семейного очага и если бы была любима Петром III или первым фаворитом в годы царствования, Григорием Орловым, то об ее изменах не могло быть и речи.

Много позже, будучи в преклонном возрасте, императрица как-то заявила, что Россия должна быть благодарна ей за фаворитов, которых она считала своими учениками, овладевавшими под ее руководством мудростью управления государством. На самом деле из всего своего мужского «гарема» она подготовила лишь единственного толкового политика — Григория Потемкина, но и у того мужские достоинства случайно соединились со способностями государственного мужа. Что касается прочих фаворитов, то они, как увидим ниже, были людьми ничем не примечательными, в большинстве своем хапугами, радевшими о личных интересах, а не о благе государства. Следовательно, все теории Екатерины о пользе фаворитизма надобно считать прикрытием сладострастия, попыткой возвести разврат в ранг государственной политики.

Приведем перечень фаворитов, составленный Лонгиновым в середине XIX века. В первые 12 лет царствования Екатерина сменила двух фаворитов: князя Г. Г. Орлова (1759 — лето 1772 года) и А. С. Васильчикова (сентябрь 1772 — лето 1774 года). Последующее двенадцатилетие можно назвать расцветом фаворитизма, когда на вахту один за другим заступили двенадцать фаворитов: князь Г. А. Потемкин (ноябрь 1774–1776 год); П. В. Завадовский (ноябрь 1776 — июль 1777 года); С. Г. Зорич (июнь 1777 — июнь 1778 года); И. Н. Корсаков (1778 — июнь 1779 года). До 10 октября 1779 года императрица успела сменить двух фаворитов: Стахиева и Страхова; непродолжительным оказался фавор еще двух человек: В. Я. Левашова и Н. П. Высоцкого (октябрь 1779 — март 1780 года). Затем настало памятное для Екатерины время А. Д. Ланского (апрель 1780 — июль 1784 года), прерываемое непродолжительными связями с Мордвиновым (май — июль 1781 года); А. П. Ермолов находился «в случае» значительно дольше — с февраля 1783 по июнь 1786 года. Его сменил граф А. М. Дмитриев-Мамонов (июль 1786 — ноябрь 1789 года). Князь П. А. Зубов был последним фаворитом императрицы — с июля 1789 по ноябрь 1796 года. Кроме того, упоминаются в конце 1779-го и начале 1780 года Ранцов, Станов (?) и какой-то армянский купец. К этому списку Я. Л. Барсков, изучавший вопрос в 1920-х годах, добавил еще две фамилии — Милорадовича и Миклашевского.

Случайных, кратковременных связей, не зарегистрированных источниками, у императрицы, видимо, было немало. Основанием для подобного суждения можно считать семейное предание о происхождении фамилии Тепловых. Однажды Григорий Николаевич, родоначальник Тепловых, будучи истопником, принес дрова, когда императрица лежала в постели.

«Мне зябко», — пожаловалась она истопнику. Тот успокоил, заявив, что скоро станет тепло, и затопил печь. Екатерина продолжала жаловаться, что ей зябко. Наконец робкий истопник принялся лично обогревать зябнувшую императрицу. С тех пор он и получил фамилию Теплов.

Сколько в этой истории истины и сколько вымысла — сказать трудно, но общеизвестно, что Екатерина не пренебрегала случайными связями, и Марья Саввишна Перекусихина выполняла у нее обязанности «пробовалыцицы», определявшей пригодность претендента находиться в постели императрицы.

Таким образом, императрица имела за 34 года царствования двадцать одного учтенного фаворита. Если к ним приплюсовать двух фаворитов великой княгини Екатерины Алексеевны, то в итоге получится 23 фаворита.

Самая длительная связь была у нее с Г. Г. Орловым, сближение с которым произошло еще до восшествия Екатерины на престол. Уже тогда, по свидетельству французского дипломата М. Д. Корберона, Орлов «поклялся своей возлюбленной, что возведет ее на престол, и начал вербовать ей приверженцев». Корберон не преувеличивал значение Г. Орлова и его братьев в предоставлении Екатерине II трона — они действительно являлись главными исполнителями плана заговорщиков. Императрица в благодарность решила сочетаться с фаворитом законным браком. «Уже был определен его штат, состоящий из хранителей, пажей и камергеров». Но усилиями Панина и Воронцова, воспротивившихся этому намерению, императрице пришлось отказаться от него.

Согласно интимному дневнику того же Корберона Орлов грубо обходился с императрицей и даже не раз бивал ее[377].

Современники оставили о Г. Орлове самые противоречивые сведения. Князь М. М. Щербатов, отрицательно отзывавшийся обо всех фаворитах императрицы, для Орлова сделал исключение. До вхождения в «случай» он слыл забиякой, картежником, кулачным бойцом и участником шумных забав, но став фаворитом императрицы, остепенился и, несмотря на отсутствие талантов государственного деятеля, заслужил похвалу за некоторые добродетельные черты характера: обретя влияние на императрицу, он никому не мстил, отгонял от нее льстецов, разыскивал достойных сотрудников, которых считал возможным возвышать по заслугам, сообщал ей горькую правду. Похвал Щербатова Орлов заслужил и за воздержание от роскоши: его дом даже после того, как он стал князем, был обставлен скромной мебелью. «Но, — продолжал Щербатов, — все его хорошие качества были затмены его любострастием». Распутство его выражалось в сожительстве почти со всеми фрейлинами и в растлении своей тринадцатилетней двоюродной сестры Екатерины Загряжской; хотя он и женился на ней после отставки, «но не прикрыл тем порок свой».

Сведения Щербатова о распутном образе жизни Орлова перекликаются с отзывом французского посланника Дюрана: «Природа сделала его не более как русским мужиком, таким он и остался до конца. Он развлекается всяким вздором; душа у него такова же, каковы у него вкусы. Любви он отдается так же, как еде, и одинаково удовлетворяется как калмычкой или финкой, так и самой хорошенькой придворной дамой. Это прямо бурлак»[378].

Английские дипломаты относились к фавориту в общем доброжелательно. Так, граф Бекингем доносил в Лондон в 1763 году: «Наружность графа Орлова чрезвычайно замечательна». Хотя его положение при дворе, по мнению английского посла, укреплялось с каждым днем, но из его же депеши, чуть раньше отправленной, явствует, «что он не вмешивается в дела государственные, однако его императорскому величеству приятно всякое внимание, ему оказываемое»[379]. Схожий отзыв находим в донесении другого английского посла, лорда Каскарта, относящемся к 1768 году: «Граф Орлов роста гораздо выше обыкновенного, манеры его ловки и изящны, а наружность его выражает скромность и доброту». По словам того же лорда, высказанным год спустя, Орлов «употреблял большие усилия для своего образования с тем, чтобы иметь возможность в различных частях правления приносить пользу императрице и отечеству». Способности фаворита Каскарт тоже оценивал достаточно высоко: «императрица соображает весьма быстро, граф Орлов медленнее, однако весьма способен правильно обсудить отдельные предложения, хотя не может связать несколько различных мнений».

Благожелательное отношение английских дипломатов к Орлову, видимо, объяснялось услугами, оказанными им фаворитом. Лорд Каскарт в 1770 году доносил, что «граф Орлов при всяком удобном случае оказывает мне совершенно особую и радушную внимательность». В другом донесении он называл Орлова «горячим сторонником Англии». Сменивший Каскарта Гуннинг связывал падение Орлова с нанесением ущерба английским интересам в России: «Я имею полное основание считать немилость графа Орлова большой потерей для нас».

Как бы ни относились английские дипломаты к фавориту, от их внимания все же не ускользнула его ограниченность. Так, Орлов, будучи членом учрежденного Екатериной в 1768 году в связи с русско-турецкой войной Императорского совета, мог обнаружить способности к государственным делам, но их не проявил. Фаворит присутствовал на заседаниях совета, высказывал мнения по поводу обсуждавшихся вопросов, но не личные, а императрицы, от которой получал соответствующие наставления. Так во всяком случае оценивал роль Орлова в Императорском совете Гуннинг. Граф Н. И. Панин тоже придерживался невысокого мнения об участии Орлова в работе Императорского совета. Если Гуннинг считал его рупором императрицы, то Панин, делясь своим мнением с прусским послом Сольмсом, многократно подчеркивал, что присутствие Орлова в совете вредно, ибо он часто, высказывая свои личные мнения, ставил в затруднительное положение остальных участников заседания, ибо они были столь же смелыми, как и нелепыми, но принуждали оспаривать их с большой осторожностью.

Гуннинг считал причиной утраты фаворитом влияния на императрицу его леность. Екатерина, доносил он в Лондон в 1772 году, «желала и намеревалась образовать его, если возможно, для занятия делами и в случае успеха доверить ему министерство иностранных дел; но совершенное отсутствие в нем трудолюбия заставило ее отказаться от этого намерения». Преодолеть леность уговаривал фаворита и его брат Алексей Орлов, но достичь этого не удалось ни ему, ни императрице, что не мешало ей высоко оценивать его добродетели.

Так, в 1763 году она писала послу России в Речи Посполитой Кейзерлингу: «Еще раз рекомендую вам этого молодого человека; он пошел в род свой, с которым благодарность связывает меня по гроб»[380]. Более трезвый отзыв императрицы о фаворите относится к 1775 году, когда Орлов уже пребывал в отставке. Подруге своей матери Бьельке она писала: «Если когда-нибудь вам придется встретить его, вы увидите бесспорно самого красивого мужчину из всех тех, которых удавалось вам видеть в жизни». Далее Екатерина наградила фаворита свойствами, из которых он обладал далеко не всеми. Она писала, что «природа наделила его всем как со стороны внешности, так и со стороны сердца и ума. Это — баловень природы, который, получив все без труда, сделался ленивцем». «Орлов большой лентяй», — писала Екатерина Жоффрен в 1766 году.

Императрица права относительности внешности, сердечности и лени Орлова, но вот ума современники у него не обнаруживали. Хитрово, в 1763 году осуждавший намерение Екатерины обвенчаться с Григорием Орловым, считал среди братьев Орловых самым умным Алексея, а Григорий представлялся ему человеком глупым.

О заурядности Г. Г. Орлова — правда, уже после его отставки — писал и шевалье де Корберон: «Из друзей императрицы, быть может, один только Орлов имел силу давать ей смелые и достойные уважения советы; но будучи увлечен свойственным рабству эгоизмом, он кончил тем, что стал жить только для себя. Притом, не имея никаких познаний в управлении, он остался в свойственном его родине состоянии невежества и стал совершенно бесполезным государству».

В другой характеристике, оставленной Корбероном после того, как Орлов услужил секретарю, негативные качества фаворита несколько смягчены: «Это человек откровенный, прямой и честный; твердость никогда не покидала его; у него решительный характер. Если бы с этими качествами он соединил в себе государственные познания и умел держать себя как нужно в его положении, из него вышел бы великий министр России»[381].

Надо, однако, отметить заблуждение автора дневника, считавшего, что Григорий Орлов оказался в фаворитах великой княгини потому, что она, претендуя на трон, обнаружила в нем свойства государственного деятеля, но этот деятель обманул ее ожидания и, оставаясь в состоянии невежества, оказался «совершенно бесполезным государству». Мы множество раз убедились, что полезность государству не относилась к первостепенной важности критериям подбора фаворитов.

У Орлова было множество возможностей проявить себя в качестве государственного деятеля и «застолбить» свое имя в истории страны. Он мог, например, прославиться на дипломатическом поприще — в 1772 году Екатерина назначила его руководителем делегации, отправлявшейся в Фокшаны для мирных переговоров с Османской империей. Легкомыслие, однако, лишило фаворита этой возможности — ему стало известно, что императрица подыскивает преемника в фаворе, и он, бросив конгресс, помчался в Петербург.

Реальных успехов Г. Орлов достиг лишь однажды, в 1771 году, когда в Москве вспыхнул чумной бунт. Орлов сам вызвался отправиться в Белокаменную и быстро навел там порядок, проявив немалое личное мужество: он учредил вокруг Москвы крепкие заставы и, пренебрегая опасностью, появлялся в местах скопления народа — в церквах, на рынках.

Тревога Екатерины за судьбу фаворита выразилась в ее письме к нему от 3 декабря-1771 года, в котором она предложила ему выехать из Москвы в новую столицу «не мешкав дале» в придворной карете, которую она для этой цели отправила в Москву.

Напомним, императрица сохранила высокое мнение о Г. Г. Орлове и после его смерти. В письме к доктору И. Г. Циммерману, написанном в 1785 году, она называла его «единственным в своем роде поистине великим человеком, так плохо понятым современниками таким, каким он был. Мы с вами всегда будем сожалеть о нем. Его храбрость, его геройские доблести имели прекрасный случай высказываться в их истинном свете при двух обстоятельствах. Последним была чума в Москве». Однако названных Екатериной достоинств Орлова совершенно недостаточно, чтобы возвести его в ранг «великого человека». Остается предположить, что высокая оценка фаворита императрицей связана с его продолжительным пребыванием в этом качестве — признание его заурядности нанесло бы урон престижу императрицы, 12 лет делившей ложе с человеком, лишенным достоинств.

В «Чистосердечной исповеди» Екатерина писала, что Орлов лишился ее «доверки» перед отъездом на фокшанский конгресс, когда ей кто-то раскрыл глаза на его распутство.

Версию Екатерины подтверждает и граф Сольмс, доносивший Фридриху II: «Уменьшение благосклонности к графу Орлову началось незаметно со времени его отъезда на конгресс. Императрица, размыслив о холодности, оказываемой им к ее особе в течение последних лет, о той поспешности, лично ее оскорбляющей, с которой он недавно уехал отсюда… наконец, открыв многие случаи неверности, по поводу которых он вовсе не стеснялся — ввиду всех этих обстоятельств, взятых вместе, императрица сочла его за человека недостойного ее милости». О том, что распутство фаворита было известно Екатерине и она терпеливо сносила его, свидетельствует и князь М. М. Щербатов[382].

Думается, разрыв назрел приблизительно за год до конгресса. Если бы было так, как писала императрица, то она вряд ли отправила бы фаворита в рискованную поездку в Москву, где свирепствовала чума. Вряд ли бы она отпустила его и в Фокшаны, где переговоры могли затянуться не только на недели, но и на месяцы.

Орлов спешил в столицу к возлюбленной, но в нескольких десятках километров от Петербурга курьер вручил ему письмо Екатерины с повелением выдержать карантин. «Я, — писала императрица, — предлагаю вам избрать для временного пребывания ваш гатчинский дворец».

Расставание с Орловым протекало мучительно и долго. Причин нерешительности, обычно не свойственной Екатерине, было несколько. Во-первых, Екатерина была многим обязана фавориту и порывать с ним в одночасье было затруднительно, равнозначно неблагодарности. В письме к И. Г. Орлову, извещавшем об отставке фаворита, она заявила: «С моей же стороны я никогда не позабуду, сколько я всему роду вашему обязана». Во-вторых, двенадцать лет фавора не остались без следа, и императрица должна была преодолеть психологический барьер; наконец, в-третьих, колебания были связаны с крайне неудачным выбором нового фаворита. На Васильчикова жребий пал как бы впопыхах, сгоряча, в отместку за неверность Орлова.

Неуверенные действия императрицы приметили английские дипломаты, пристально наблюдавшие за судьбой своего покровителя Орлова. Они извещали Лондон, что Григорию Григорьевичу предложили сохранить за ним все занимаемые должности и выдавать ему 100 тысяч рублей жалованья при условии, что он не станет выполнять должностных обязанностей и не будет жить ни в Петербурге, ни в Москве. Продолжительный торг закончился согласием Орлова отбыть на год за границу.

Летом 1773 года у Орлова блеснула надежда восстановить свое положение. Он стал часто появляться при дворе, императрица будто бы встречала его ласково, но с полным равнодушием. Отставной фаворит воспрянул духом, получив от Екатерины письмецо, заканчивавшееся словами «непременно и искренне любящий вас друг». В феврале 1774 года Гуннинг доносил: «Сила и влияние князя Орлова в настоящую минуту вполне восстановлены».

Но восстановление фавора не состоялось. Императрица откупилась от Орлова щедрыми подарками. Он и брат его Алексей не только сохранили ранее пожалованные поместья, но и получили сверх того еще 10 тысяч душ. Кроме этого, Григорию был определен пенсион в 150 тысяч рублей в год. Ему же были обещаны 100 тысяч рублей на достройку дома, пожалован великолепный столовый сервиз французской работы из серебра, а также разрешалось в течение года пользоваться царским винным погребом и придворными экипажами.

Признательность Г. Г. Орлову Екатерина сохранила до конца дней его и своих. О признаках умопомешательства Орлова императрица извещала Гримма в ноябре 1782 года. «Он кроток и тих, но слаб и мысли у него не вяжутся». Бывший фаворит скончался в следующем году. Извещая об этом событии Гримма, императрица повторила высокую оценку Орлова, которой она делилась с Бьельке много лет назад: «Я жестоко страдаю с той минуты, как пришло это роковое известие, только работа развлекает меня». В письме можно прочесть такие слова: «Гений князя Орлова был очень обширен; его мужество было верхом мужества». Впрочем, императрица обнаружила в покойном два недостатка: «Ему не доставало последовательности в том, что ему казалось не стоящим внимания». Второй недостаток — «он был ленив». Императрица не забывала об услугах, оказанных им: «В нем я теряю друга и общественного человека, которому я бесконечно обязана и который оказал мне самые существенные услуги»[383].

В записке, не предназначенной для постороннего глаза, Екатерина еще раз подтвердила высокое мнение о Г. Орлове: «…Я никогда не видела человека, который бы в таком совершенстве овладевал всяким делом, которое он предпринимал… хорошее все и дурное все в этом деле приходит ему сразу на ум… Жаль, что воспитание не помогло его талантам и качествам, которые действительно превосходны, но которые благодаря небрежности остаются необработанными…»

Итоговую характеристику Г. Г. Орлова мы считаем справедливым завершить лаконичным в то же время деликатно выраженным отзывом Д. Дидро: «Граф Орлов, любовник ее (Екатерины. — Н. П.), статный, веселый и развязный малый, любивший вино и охоту, цинический, развратник, совершенно чуждый государственным делам…»

Жизненный путь Орлова завершился трагедией — он скончался в 1783 году от помешательства, признаки которого появились лет за десять до смерти.

Следующий фаворит — Александр Семенович Васильчиков — принадлежит к числу самых незадачливых лиц, оказавшихся «в случае». Получив доступ в покои императрицы, конной гвардии поручик Васильчиков вскоре был пожалован званием действительного камергера и орденом Александра Невского.

Екатерина, как правило, высоко оценивала способности своих фаворитов. Васильчиков составил исключение. Потемкину она писала: «…а я с дураком пальцы обожгла и к тому же я жестоко опасалась, что привычка к нему не зделала мне из двух одно: или на век бесщастна, или же не укратила мой век». В другом письме императрица конкретизировала непривлекательные свойства Васильчикова: «Мне от него душно, а у него грут часто болить, а там куда не будь можно определить, где дела мало, посланником. Скучен и душен».

Оценку, данную Екатериной Васильчикову, подтверждают отзывы современников. Гуннинг в депеше от 4 марта 1774 года доносил: «Г. Васильчиков, любимец, способности которого были слишком ограничены для приобретения влияния в делах и доверия своей государыни, теперь заменен человеком, обладающим всеми задатками для того, чтобы владеть тем и другим (Г. А. Потемкиным. — Н. П.)». Даже такой блюститель нравственности, как князь Щербатов, отметил безликость Васильчикова: он «ни худа ни добра не сделал»[384].

Граф Сольмс доносил Фридриху II: «Поручик конногвардеец Васильчиков, которого случай привел этой весной в Царское Село, где он должен был командовать маленьким отрядом, содержавшим караул во время пребывания там двора, обратил на себя внимание своей государыни; предвидеть этого никак не мог, так как это человек наружности не представительной, никогда не искал быть замеченным и мало известен в свете».

Екатерина и на сей раз откупилась от фаворита щедрыми подарками: он получил 50 тысяч рублей, серебряный сервиз на 24 персоны, белье к столу, поваренную посуду, дом на Миллионной; при этом она велела Елагину «поспешить указами об деревне, доме, деньгах и сервизе». Радостью, связанной с избавлением от Васильчикова, императрица поделилась и с Гриммом[385].

Скорбевшего грудью Васильчикова сменил «богатырь», как называла Екатерина Григория Александровича Потемкина. Этот единственный фаворит, ставший государственным деятелем, пользовался безграничным доверием императрицы до конца дней своих. Историк М. Ковалевский заметил: «Он самый прочный фаворит самой непостоянной из женщин». Это замечание нуждается в уточнении: в роли фаворита Потемкин выступал всего два года. В последующие годы он прославился в другом качестве — стал вельможей, соратником императрицы. Здесь мы остановимся на альковном, продолжавшемся два года, периоде жизни Потемкина, а о его государственной деятельности расскажем в следующей главе.

Этот голубоглазый гигант, родившийся на Смоленщине, отличался странными чертами характера: он учился в университетской гимназии, проявил блестящие способности, затем забросил обучение, решив посвятить свою жизнь служению Богу, и, наконец, пришел к выводу, что его призвание — военная служба.

Екатерина обратила на него внимание еще в бурные дни переворота в июле 1762 года. С тех пор она пристально следила за карьерой красавца и оказывала ему покровительство, в частности назначила обер-прокурором Синода. Вероятно, и Потемкин интуитивно чувствовал интерес к своей персоне и изредка напоминал императрице о своем существовании.

Во время первой русско-турецкой войны, в 1769 году, Потемкин обратился к Екатерине с прошением, в котором писал, что благодарность императрицы за ее покровительство «тогда только объявится в своей силе, когда мне для славы вашего величества удастся кровь пролить». Он заверял Екатерину, что «ревностная служба к своему государю и пренебрежение жизни бывают лучшими способами в получении успехов». Верноподданническое послание Потемкина оставило еще одну зарубку в памяти императрицы — он напомнил о своем существовании и готовности ради ее славы и благополучия пожертвовать жизнью.

Просьбу Потемкина Екатерина удовлетворила, и он, в чине генерал-майора, участвовал в штурме Хотина, а в следующем 1770 году — в сражении при Фокшанах. Императрица запросила мнение о Потемкине у главнокомандующего Румянцева. Тот лестно аттестовал храброго генерала, что дало основание Екатерине благосклонно встретить Потемкина в Петербурге, куда он прибыл в 1770 году. В последующие годы Потемкин участвовал в военных операциях, пока, наконец, не получил от императрицы долгожданное письмо, круто изменившее всю его последующую жизнь.

В письме от 4 декабря 1773 года Екатерина выразила желание «ревностных храбрых и умных людей сохранить» и рекомендовала генерал-аншефу «не вдаваться в опасности». Послание императрица закончила интригующим пассажем. Сначала она задала риторический вопрос: «К чему оно (письмо. — Н. П.) писано?» И тут же дала обнадеживающий корреспондента ответ: «На сие вам имею ответствовать: к тому, чтобы вы имели подтверждение моего образа мысли об вас, ибо я всегда к вам доброжелательна была».

На крыльях радужных надежд, предчувствуя близость осуществления своих самых дерзких мечтаний, Потемкин в январе 1774 года прибыл в Петербург. Он имел аудиенцию у императрицы, после чего в марте получил вожделенный чин генерал-адъютанта. Наступило время очередного фаворита.

В письмах к Гримму императрица не нарадуется новым фаворитом, называет его «самым смешным, забавным и оригинальным человеком, забавным, как дьявол». В отличие от прежних — ленивого Григория Орлова и недалекого Васильчикова — Потемкин, отличавшийся умом, неуемной энергией, способностью все схватывать на лету, быстро приобрел влияние при дворе. Его способности обнаружила не только императрица, привыкшая без всяких на то оснований без удержу хвалить всех своих фаворитов, за исключением Васильчикова. На этот раз государыня не ошиблась, как не ошиблись и наблюдательные дипломаты, быстро обнаружившие в Потемкине даровитого человека. Сольмс доносил в Берлин 15 марта 1774 года: «По-видимому, Потемкин сумеет извлечь пользу из расположения к нему императрицы и сделается самым влиятельным лицом в России». Далее Сольмс пишет о преимуществах Потемкина над Орловым: «Потемкин никогда не жил между народом, а потому не будет искать в нем друзей для себя и не будет бражничать с солдатами». Среди иностранцев в этой связи ходил анекдот: Потемкин подымался по дворцовой лестнице, а Г. Орлов спускался по ней вниз. «Что нового при дворе?» — спросил Потемкин. Орлов холодно ответил: «Ничего, только вы подымаетесь, а я иду вниз».

Английский дипломат Гуннинг тоже предрекал новому фавориту блистательное будущее. 4 марта 1774 года он доносил в Лондон: «Васильчиков заменен человеком, обладающим всеми задатками для того, чтобы обрести влияние на дела и доверие государыни. Это — Потемкин, прибывший сюда с месяц тому назад из армии, где он находился во все время продолжения войны и где, как я слышал, его терпеть не могли… Он громадного роста, непропорционального сложения и в наружности его нет ничего привлекательного. Судя по тому, что я об нем слышал, он, кажется, знаток человеческой природы и обладает большей проницательностью, чем вообще выпадает на долю его соотечественников, при такой же как у них ловкости для ведения интриг и гибкости, необходимой в его положении, и хотя распущенность его нрава известна, тем не менее он единственное лицо, имеющее сношение с духовенством».

Прошло чуть больше месяца, и в конце апреля тот же Гуннинг, не перестававший следить за возвышением Потемкина, писал о его выросшем влиянии: «Весь образ действия Потемкина доказывает совершенную уверенность в прочности его положения. Он приобрел сравнительно со всеми своими предшественниками гораздо большую степень власти и не пропускает никакого случая объявить это. Недавно он собственной властью и вопреки Сенату распорядился винными откупами невыгодным для казны образом». О возросшем его влиянии свидетельствует также его назначение на правительственные должности. В июне он стал вице-президентом Военной коллегии, что вызвало крайнее раздражение президента Захара Чернышова. Гуннинг по этому поводу размышлял: «Принимая в соображение характер человека, которого императрица так возвышает и в чьи руки она, как кажется, намеревается передать бразды правления, можно опасаться, что она сама для себя изготовит цепи, от которых ей впоследствии нелегко будет освободиться».

Наряду с восторженными оценками у Гуннинга встречаются и негативные высказывания в адрес фаворита, видимо, навеянные каким-либо неосторожным или пренебрежительным его поступком. Так, 12 апреля Гуннинг доносил: «Насколько я могу судить на основании немногих случаев, встретившихся мне для разговора с ним, мне кажется, что он не обладает теми качествами и способностями, которые обыкновенно приписывались ему, но, напротив того, проявляет большое легкомыслие и пристрастие к самым пустым развлечениям». Все же думается, что этот отзыв о легкомыслии Григория Александровича, так удивившем дипломата, являлся плодом недостаточного знакомства с характером и поведением Потемкина, с его способностью перевоплощаться и переходить от инфантильности к серьезным делам. Некоторые свойства натуры, подмеченные его племянником, выступившим биографом своего знаменитого дяди, объясняют, почему у Потемкина было много врагов, трепетавших перед ним и боявшихся его, но терпеливо ожидавших случая, чтобы если не свалить его, то по крайней мере обуздать его дерзость. А. Н. Самойлов писал, что Потемкин «не мог преодолеть врожденной своей пылкости», в характере его не доставало умеренности, «без коей при дворе трудно существовать». Он позволял себе осмеивать «тех, кои заслуживали порицания»[386].

14 июля 1774 года Екатерина писала Гримму о медовом месяце с новым фаворитом Потемкиным: «Я отделалась от некоего превосходного, но весьма скучного гражданина, которого немедленно, и сама точно не знаю как, заменил величайший, забавнейший и приятнейший чудак, какого только можно встретить в нынешнем железном веке». В письме к Гримму от 3 августа императрица не переставала восхищаться новым фаворитом: «Ах, что за светлая голова у этого человека!.. И при всей своей должности он чертовски забавен». В еще одном письме императрица отмечала бескорыстие Потемкина. Он воевал шесть лет «с большой пользою для отечества, но себе богатства не нажил, потому всегда свою долю отдавал солдатам».

Императрица, как известно, многократно называла Потемкина своим учеником. Надо полагать, что два года пребывания при дворе и были той школой, в которой талантливый и прилежный ученик постигал азы мудрости государственного мужа, набирался опыта и учился радеть о нуждах громадной империи.

К значительным деяниям Потемкина на государственном поприще следует отнести его совет Екатерине отказаться от мелочной опеки над П. А. Румянцевым, командовавшим русской армией на юге и предоставить ему право самостоятельно принимать решения, что несомненно способствовало раскрытию его полководческого дарования. Потемкин оставил следы своего участия в заседаниях Государственного совета, членом которого он был, и высказывал собственные мнения при обсуждении вопросов, касавшихся как внутренней, так и внешней политики, давал советы императрице в связи с ликвидацией последствий пугачевского движения. Его влиянию приписывают решение Екатерины ликвидировать Запорожскую Сечь.

Надо полагать, Потемкин полностью удовлетворял Екатерину и как фаворит, и как ученик. Об этом свидетельствуют награды и пожалования, дождем полившиеся на фаворита. В 1775 году, в день торжеств по случаю заключения Кючук-Кайнарджийского мира, он был возведен в графское достоинство, ему были пожалованы осыпанная алмазами золотая шпага и орден Святого Андрея, он получил в награду 100 тысяч рублей. За два года Екатерина украсила грудь фаворита не только всеми отечественными орденами, но и многими иностранными: у Фридриха II она исхлопотала для фаворита орден Черного Орла, у датского короля — орден Слона, у шведского — Орден Серафима, у польского — ордена Белого Орла и Святого Станислава. Потемкину хотелось также получить ордена Золотого Руна, Святого Духа и Голубой Подвязки, но в этом в Вене, Версале и Лондоне Екатерине отказали под тем предлогом, что первыми двумя орденами не награждались лица иного вероисповедания, а орден Подвязки даже соотечественникам выдавался в редких случаях. Наконец в марте 1776 года императрица исхлопотала Потемкину у Иосифа II княжеское достоинство Священной Римской империи. Отныне Григорий Александрович стал величаться светлейшим.

Потемкин будто бы был тайно обвенчан с императрицей. Мысль об этом была высказана давно, но имела форму догадки. И лишь после опубликования писем императрицы к Потемкину, как представляется, догадки обрели статус бесспорного факта, ибо подтверждены самой императрицей, называвшей Григория Александровича «муженком дарагим», «дорогим супругом», «нежным мужем».

Потемкин заслуживает того, чтобы на его «случае» остановиться подробнее. Во-первых, потому, что его кратковременное пребывание при дворе оставило неизгладимый след как в жизни императрицы, так и в истории страны. Во-вторых, потому, что историки располагают таким бесценным источником, как переписка императрицы с любовником, точнее, ее к нему письмами и записочками: письма Потемкина к Екатерине практически не сохранились, ибо императрица предавала их огню. Тем не менее даже письма Екатерины без ответных посланий возлюбленного позволяют проследить перипетии их отношений от задушевных и нежных до холодных и полуофициальных, лишенных щедро расточаемых ласковых слов и клятв в верности, которыми так богаты письма и записочки императрицы 1774–1775 годов.

У обоих корреспондентов были общие черты: они обладали сильными характерами, недюжинным честолюбием, обоюдным желанием подчинить другого своей воле. Но были и существенные различия, оказывавшие огромное влияние на отношения между ними. Императрица предстает темпераментной, но уравновешенной и рассудительной женщиной. Ее признание, что она «не хочет быть ни на час охотно без любви», не делало ее рабой любви. Обладая огромной выдержкой, она, конечно же, возводила на себя напраслину, когда писала, что глупела от любви или заявляла: «Стыдно, дурно, грех Екатерине Второй давать властвовать над собой безумной страсти». В другом письме: «…как это дурно любить чрезвычайно». На ее возлюбленном, напротив, лежала печать человека неуравновешенного, со взрывным характером, с непредсказуемыми поступками в минуты гнева, которому он часто поддавался. Вспышки гнева у Григория Александровича чередовались с состоянием угнетенности и апатии, сменявшимися приливами бешеной энергии.

Указанные черты характера обусловили постоянную напряженность в отношениях между возлюбленными. Периоды нежности сменялись кратковременными размолвками и даже более или менее продолжительными ссорами, последние столь же внезапно оборачивались горячими клятвами в любви и преданности. Интимные письма и записочки императрицы второй половины 1774 года дают основание считать, что императрица исчерпала весь словарный запас ласковых слов. Ее изобретательность беспредельна: «Гришенька не милой, потому что милой», «Милая милюшечка, Гришенька», «Милая милюша», «Миленький милюшечка», «Миленький голубчик», «Миленький, душа моя, любименький мой», «Милуша», «Сердце мое», «Душа моя», «Сударушка милая», «Гришенок», «Милинкой голубчик и безценной Дружечик», «Мой бутон».

В июне 1774 года в письмах сорокапятилетней Екатерины впервые встречается слово «муж». Обычно им заканчивались послания императрицы: «муж дорогой», «нежный муж», «дорогой супруг», «мой дорогой друг и супруг», «остаюсь вам верной женой», «мой дражайший супруг», «муж родной». Некоторые письма заканчивались иными словами, выражавшими ее недовольство. Но здесь перед нами не обычная ругань, не стремление дать обидную и унизительную кличку, как это может показаться на первый взгляд, а та же нежность с оттенком недовольства, отраженного нарочито грубыми словами.

Одно из мартовских писем 1774 года заканчивается словами: «Дурак Яур». Самый пространный набор кличек содержит послание, относящееся, видимо, ко второй половине 1775 года: «Гяур, москов, козак яицкий, Пугачев, индейский петух, павлин, кот заморский, фазан золотой, лев в тростнике».

Клятвенных заверений в нерушимой верности в письмах и записочках столь много, что они вызывают некоторое подозрение относительно истинности и постоянства чувств — скорее всего некоторая часть клятв навеяна упреками фаворита в утрате либо ослаблении интереса к «милому милюшечке Гришеньке», в ожидании охлаждения или измены. Опасения на этот счет подтверждает одно из писем императрицы в апреле 1774 года, в котором она усиленно стремилась развеять подозрения ревнивца: «Признаться надобно, что и в самом твоем опасеньи тебе причины никакой нету. Равного тебе нету».

Приведем лишь малую толику заверений императрицы: «Я тебя более люблю, нежели ты меня любишь»; «Я вас чрезвычайно люблю»; «Гришенок бесценный, беспримерной и милейший в свете, я тебя чрезвычайно и без памяти люблю, целую и обнимаю душою и телом, муж дорогой»; «Я тебя люблю сердцем, умом, душою и телом… и вечно любить буду»; «Милая душа, верь, что я тебя люблю до бесконечности», «Милая душа, знай, что тебя нет милей на свете» и т. д.

Многие записочки императрицы отражают ее чувственную любовь, горячее желание встретиться с любимым: «Я тебя жду в спальне, душа моя, желаю жадно тебя видеть»; «Сударынька, могу ли прийти к тебе и когда»; «Гришенька, друг мой, когда захочешь, чтоб я пришла, пришли сказать»; «Я умираю от скуки, когда я вас снова увижу».

Если бы историки располагали только письмами Екатерины к Потемкину, то у них были бы веские основания высоко оценить нравственные качества императрицы, поверить ее клятвенным обещаниям блюсти верность, вечную любовь и т. д. Но в том-то и дело, что аналогичные заверения и клятвы можно обнаружить в письмах к новому фавориту, сменившему Потемкина, — П. В. Завадовскому: «Я тебя люблю всей душой», «право я тебя не обманываю», «обещаю тебе охотно, пока жива, с тобою не разлучаться» и т. д.

Из писем императрицы явствует, что между влюбленными часто случались размолвки, причем инициатором их выступал Потемкин, а миротворцем — императрица, пытавшаяся погасить вспышки гнева, убедить своего любовника в неосновательности подозрений. Причем чем ближе к 1776 году, тем меньше императрица использует примирительные слова, уговоры заменяются выговорами, появляется раздражительность: «Я не сердита и прошу вас также не гневаться и не грустить»; «Я, душенька, буду уступчива, и ты, душа моя, будь также снисходителен, красавец умненький»; «Я не зла и на тебя не сердита… Мучить тебя я не намерена»; «Мир, друг мой, я протягиваю вам руку»; «Душу в душу жить готова». Среди суждений на эту тему есть и такое: «Мы ссоримся о власти, а не о любви». Приведенные слова дают основания полагать, что Потемкин претендовал на более обширную власть, чем та, которую ему соглашалась уступить императрица. Некоторые строки писем императрицы дают основание полагать, что она постигла характер супруга и знала истоки его раздражительности: «Холодности не заслуживаю, а приписываю ее моей злодейке проклятой хандре». В другом письме: «И ведомо, пора жить душа в душу. Не мучь меня несносным обхождением, не увидишь холодность». И далее угроза: «Платить же ласкою за грубость не буду».

Екатерина не без основания считала, что напряженность, создаваемая Потемкиным в их отношениях, является нормальным его состоянием. Она писала: «Спокойствие есть для тебя чрезвычайное и несносное положение». В другой раз императрица заклинала: «Я хочу ласки, да и ласки нежной, самой лучей. А холодность глупая с глупой хандрой ничего не произведут, кроме гнева и досады».

В цитированных письмах от февраля-марта 1776 года уже нет ни прежней теплоты, ни бесконечных клятв в верности, ни нежных обращений.

Первое, что приходит в голову, когда читаешь письма императрицы, так это вывод о том, что не она, а Потемкин являлся виновником назревавшего разрыва интимных отношений. Екатерина же выступала кроткой женщиной, ничего так не желавшей, как спокойствия, снисходительности к недостаткам друг друга. Много позже после разрыва Екатерина жаловалась Гримму: «О, как он меня мучил, как я его бранила, как на него сердилась». Но этой версии противоречит письмо Потемкина Екатерине от июня 1776 года, когда кризис завершился формальной отставкой одного фаворита и заменой его другим: «Я для вас хотя в огонь, но не отрекусь. Но, ежели, наконец, мне определено быть от вас изгнану, то пусть это будет не на большой публике. Не замешкаю я удалиться, хотя мне сил и наравне с жизнью». Из письма следует, что Потемкин «изгнан» императрицей и что не он, а она являлась виновницей разрыва.

Кого же следует считать виновником конфликта и прекращения фавора? Если руководствоваться письмами Екатерины с многочисленными ее упреками в адрес супруга и единственным письмом Потемкина, опровергавшего версию императрицы, то ответ может быть однозначным: конечно же, виноват вздорный, неуравновешенный и непредсказуемый в своем поведении Григорий Александрович, а не кроткая Екатерина, у которой иссякло терпение переносить его оскорбления.

Думается, что разрыв вполне устраивал обе стороны. Медики полагают, что Екатерина страдала нимфоманией (нарушением гормонального баланса, выражающегося в превалировании гормонов, усиливавших желание близости с мужчиной)[387]. Признание этого факта, правда, косвенное, находим у придворного врача, Мельхиора Адама Вейкарта, заметившего: «Жениться на ней потребовало бы чрезвычайной смелости». Свидетельство самой императрицы тоже подтверждает диагноз. В декабре 1775 года она писала Потемкину: «Я твоей ласкою чрезвычайно довольна… моя бездонная чувствительность сама собою уймется».

Однако бездонная чувствительность все никак не унималась, и Потемкину, человеку, несомненно, неординарному, честолюбивому и наделенному организаторскими талантами, скоро стало не с руки совершать каждодневные подвиги на ложе императрицы. Из ее записочек явствует, что он иногда уклонялся от выполнения супружеских обязанностей. Для него становилось очевидным, что в этом качестве долго протянуть невозможно, что ему предстоит уступить место новому фавориту. Именно поэтому его решение оставить двор и удалиться в глухомань — в Новороссию, наместником которой он был назначен в 1776 году, — имело основание, ибо он усвоил, что все клятвы возлюбленной — чистой воды риторика. Мы склонны полагать, что Екатерина попросту играла в любовь, что она испытывала наслаждение не только от близости с тем или иным фаворитом, но и от своей власти над ним.

Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить ее записочки к Потемкину и Завадовскому, следующему ее фавориту, в которых императрица расточала почти одни и те же ласки. «Гришенку» в обращениях к Завадовскому заменило другое имя: «Петруша», «Петруса», но остались и «сударушка», и «милай», и «голубчик». Много общего и в содержании писем — рука императрицы поднаторела в написании клятвенных обещаний, причем она выработала даже определенный шаблон.

Историки располагают письмами Екатерины, но у них нет писем фаворитов. Судя по ответам императрицы, оба фаворита часто выражали сомнения в ее верности. Та клялась в вечной любви и тому и другому. Потемкину она писала: «Я сама тебя очен, очен люблю», «я всякого чувства с тобою разделяю пополам», «кукла, милая, я тебя люблю чрезвычайно», «здор, душинка, несеш; я тебя люблю и буду любить вечно против воли твоей», «останся дома, милуша, и быть уверен, что я тебя очен, очен люблю», «я люблю вас всем сердцем», «после тебя можно ли кого любит; я думаю, что тебя подобного нету… я перемены всякую не люблю». Схожие клятвенные обещания встречаем и в записках и письмах к Завадовскому: «Решительно есть то, что я тебя люблю и любить буду и твердо в том пребываю, а ты скорбишь по пустому», «верь мне для своего спокойствия: право я тебя не обманываю, я тебя люблю всею душою», «сама же тебя люблю как душу»; «любовь наша равна; обещаю тебя охотно, пока жива, с тобою не разлучатся».

В записочках выражено страстное желание встретиться, горячая признательность за ласку, тревога в связи с болезнью того и другого фаворита. Потемкину: «приди ко мне, чтоб я могла успокоить тебя бесконечной ласки моей»; «весьма мне прискорбно, милинкой, что ты недомогаеш»; «душечка, милая, выйдеш ли сегодня?»; «изволь приласкаться, твоя ласка мне и мила и приятна, и тебя за то спасибо». Завадовскому: «с нетерпеливостью ждать буду вечера, чтоб тебя видит»; «ты сердцем и душею питает мою страсть; нежность и чувствительность твоя ни с чем несравненно суть»; «любовь твоя утеха души моей» и др.

Менее ласковые записочки Екатерина писала И. Н. Корсакову, но и они не лишены нежности и клятв в верности: «Ни единая минута из мысли не выходишь»; «сие пишу во свидетельство, что в совершенном уме памятую приятные часы, кои проводили с вами»; «буде скоро не возвратишься, сбегу отселе и понесусь искать по всему городу»; «буде бы тебе можно было видеть сердце и душу мою и чистосердечную привязанность, с которой не на час к тебе расположено»[388].

И все же в содержании писем к фаворитам можно обнаружить некоторые различия. Первое из них состоит в том, что Завадовский искренне влюбился в императрицу и, вероятно, чаще, чем Потемкин, высказывал свои сомнения и подозрения относительно ее верности. Это наскучило императрице, и она дала Завадовскому отставку. А. А. Безбородко, хорошо знавший Завадовского, объяснял его отставку тем, что «его меланхолический нрав и молчаливый характер не нравились пылкой государыне, и он тихо удалился в свое имение Ляличи, где жил некоторое время в уединении, затем женился». Подлинные причины падения Завадовского крылись в другом — он, будучи приверженцем братьев Орловых, предпринял попытку подорвать у императрицы кредит доверия к Потемкину и удалить его от двора. Сам Потемкин поначалу способствовал утрате своего положения тем, что сгоряча и из ревности отпросился у Екатерины в Новгородскую губернию инспектировать войска. Ревнивец, однако, просчитался; императрица не противилась исполнению намерения, и казалось, что Потемкин дал повод торжествовать победу и Завадовскому, и его покровителям. Но возвратившийся князь все расставил по своим местам — 8 июня 1777 года Завадовский получил отставку и оказался в своем имении на Украине[389].

Другой современник, управитель дел Потемкина М. Гарновский, тоже отметил дурной характер Завадовского. «Говорят, — записал он в июле 1876 года в дневнике, — что жена раскаивается, что вышла замуж за злого, ревнивого, подозревающего и застенчивого меланхолика и мизантропа».

Императрица утешила отвергнутого любовника роскошными наградами: за год пребывания «в случае» он получил 6 тысяч душ на Украине, 2 тысячи душ в Польше, 1800 душ в русских губерниях; кроме того, 150 тысяч рублей деньгами, 80 тысяч рублей драгоценностями, 30 тысяч рублей посудой, а также пенсион в 5 тысяч рублей. Желчный М. М. Щербатов отметил слабость Завадовского к землякам — «он ввел в чины подлых малороссиян».

Екатерина все же не рассталась навсегда ни с Завадовским, ни с Потемкиным в отличие от прочих фаворитов, получивших отставку. Завадовский в 1775 году был назначен статс-секретарем императрицы. Эту должность он продолжал отправлять и после отставки с поста фаворита.

Положение же Потемкина при дворе, как явствует из записок императрицы, было настолько прочным, что остается загадкой осуществленное им намерение оставить столицу и свою возлюбленную, чтобы отправиться в захолустье управлять наместничеством. Потемкин конечно же знал, что с его отъездом императрица обретет утешение в новом фаворите, и риск остаться навсегда покинутым был настолько велик, что только крайняя необходимость вынудила его совершить этот шаг.

Анонимный автор официозной биографии Потемкина, обнародованной в 1808 году, вероятно его современник, тоже удивлялся поступку князя. «В 1776 годе, — читаем в тексте „Жизни князя…“, — князь Потемкин к общему изумлению просил у императрицы позволения отправиться на несколько времени в свое наместничество для поправления расстроенного здоровья»[390]. «Несколько времени» переросли в полтора десятилетия, проведенные светлейшим в Новороссии.

Решение князя однозначно объяснить невозможно. Скорее всего, оставляя столицу и двор, Потемкин не рассчитывал на восстановление своего прежнего положения. Отчасти он, видимо, уповал на клятвы императрицы в вечной верности, дававшие хотя и слабую, но все же надежду сохранить ее доверие и свое на нее влияние. Но более всего князь уповал на то, что в Новороссии он приобретет возможность полностью выразить себя, реализовать свои таланты государственного деятеля — ему, надо полагать, опостылела косная и однообразная жизнь двора, мелкие интриги и трата своих сил и дарований на то, чтобы ублажать императрицу.

Потемкин приобрел новое качество, и в Новороссию ехал не отверженный фаворит и не опальный придворный, а вельможа, облеченный доверием императрицы, которого на пути следования встречали и провожали едва ли не с царскими почестями: триумфальными арками, фейерверками и торжественными обедами. Екатерина, отправляя вельможу в дальний путь, не ошиблась в нем, когда считала его верным слугой, а Потемкин не ошибся в императрице, когда рассчитывал обрести в ней покровительницу, горячо поддерживавшую все его начинания и сохранявшую при этом дружбу и привязанность, но уже не как к фавориту, а как к соратнику.

Но вернемся к любовникам императрицы.

Завадовского сменил Семен Гаврилович Зорич, серб по национальности, ослепивший всех своей красотой. В фаворе он пробыл одиннадцать месяцев. Этот гусар, адъютант Потемкина, стал флигель-адъютантом императрицы. Он отличался остроумием, неиссякаемой веселостью и добродушием, но явно переоценил свои возможности: будучи рекомендован Екатерине Потемкиным, он осмелился перечить ему, поссорился со светлейшим и даже вызвал его на дуэль. Потемкин вызова не принял и настоял на отставке фаворита, впрочем, щедро награжденного, как и его предшественники. Зорич получил город Шклов, где завел свой двор и основал на свои средства кадетский корпус.

Кроме Шклова ему было выдано 500 тысяч рублей, из коих 120 тысяч предназначались для уплаты долгов; на 120 тысяч рублей куплены поместья в Лифляндии и на 200 тысяч рублей — бриллианты. Щербатов порицал его: «Зорич ввел в обычай непомерно великую игру».

Современники нарисовали любопытный портрет Зорича, расходящийся с изложенными выше сведениями о нем: «Он был приятного вида при посредственном воспитании и способностях ума, однако ж ловок, расторопен, любил богато одеваться», играл в карты на крупные суммы. Пристроил его к императрице якобы не Потемкин, а Г. Орлов, решивший этим отомстить своему недругу.

Говорили, будто Зорич спустил все свои богатства за карточным столом. С. А. Тучков не подтверждает этих сведений. Не отрицая, что Зорич был картежником, Тучков считал причиной его разорения нерасчетливую благотворительность: в Шклове он учредил кадетский корпус на 400 человек из небогатых дворян, выстроил для него огромное здание, выпускникам давал от себя мундир, офицерский экипаж, деньги на проезд к месту службы и 100 рублей на расходы. Он добился того, что его корпусу было присвоено звание учебного заведения; корпус выпускал хорошо подготовленных офицеров, которых отправляли служить в армию.

Кроме кадетского корпуса Зорич прославился еще некоторыми благотворительными акциями: устроил бесплатную больницу, театр, помогал многочисленным родственникам, держал открытый стол.

Сменивший Зорича Иван Николаевич Корсаков тоже пользовался фавором недолго, причем по собственной оплошности: по свидетельству К. Массона, «Екатерина лично застала его на своей кровати державшим в своих объятиях прелестную графиню Брюс, ее фрейлину и доверенное лицо. Она удалилась в оцепенении и не пожелала видеть ни своего любовника, ни свою подругу». Корсаков удалился в Москву, где продолжал распутствовать. Щербатов отметил, что он «преумножил бесстыдство любострастия в женах», вступив в связь с графиней Е. П. Строгановой, урожденной княгиней Трубецкой.

Косвенное подтверждение случившемуся находим в письме Екатерины к Гримму от марта 1785 года, в котором она сообщала о смерти графини Брюс: «Нельзя не пожалеть о ней всякому, кто знал ее близко, потому что она стоила того, чтобы ее любили; лет шесть или семь тому назад это огорчило бы меня еще более, но с тех пор мы несколько более прежнего поотдалились одна от другой». Кажется, Корсаков был единственным фаворитом, чьи услуги императрица не оплатила пожалованиями.

Последним из калифов на час стал Александр Петрович Ермолов. Любопытные сведения о его фаворе сообщает М. М. Щербатов. Оказывается, императрица готовила из него «ученика» и фаворита с младых ногтей: еще в 1767 году Екатерина, возвращаясь из путешествия по Волге в Москву, остановилась в доме прапорщика Петра Леонтьевича Ермолова, где ей приглянулся его тринадцатилетний сын Александр. Обняв и поцеловав его, Екатерина сказала: «Поздравляю тебя дружок с чином капрала конной гвардии» и взяла его в Петербург. Екатерина долго пестовала Ермолова — фаворитом он стал в 31 год, но чем-то не угодил ей и был отставлен. «Он не понравился, однако, Потемкину прежде, чем перестал нравиться Екатерине», — записал Массон. Это была, надо полагать, ничем не примечательная личность; о нем, как и о Васильчикове, М. М. Щербатов отозвался кратко, но выразительно: «не успел сделать ничего». Вместе с отставкой Ермолов получил 130 тысяч рублей, 4000 душ и пятилетний отпуск с правом выезда за границу.

В промежутке между фавором Зорича и Ермолова «в случае» оказался Александр Дмитриевич Ланской. По словам К. Массона, он был «самый любимый из любовников» императрицы. В 1780 году, когда он поселился во дворце, ему шел 23-й год, то есть он был моложе императрицы на 29 лет. Мемуаристы отмечали его привлекательную внешность, он любил искусство, был гуманен и отличался благотворительностью.

«Он был большого роста, — писала о Ланском Л. Н. Энгельгардт, — стан имел прекрасный, мужественный, черты лица правильные, цвет лица показывал здорового и крепкого сложения человека». Лорд Мальсборн доносил в Лондон в октябре 1778 года: «Ланской молод, красив и, как говорят, чрезвычайно уживчив… государыня страстно привязалась к своему новому любимцу».

Но если современники были единодушны в оценке внешности Ланского, то по поводу его отношений с окружающими и характера их мнения расходились. Гельбиг писал, что Ланской всю жизнь думал, «как бы хитростями и притворствами получить побольше богатств; бесчувственность его ко всему, лично до него не касавшемуся, в Ланском была так развита, что он не хотел даже сделать что-либо полезное для своих родных»[391]. Аналогичного мнения придерживался гофмедик императрицы Мельхиор Адам Вейкарт, считавший Ланского избалованным и необузданным человеком, который к «государыне поворачивался спиной, когда она говорила не по его и который теперь становился все раздражительнее»[392]. А. А. Безбородко сопоставлял надменного и мелочно мстительного Мамонова с Ланским, и последний в этом сравнении выигрывал, хотя тоже был не лишен недостатков: «Ланской, конечно, не хорошего был характера, но в сравнении с его (Мамонова. — Н. П.) был сущий ангел. Он имел друзей, не усиливался вредить ближнему и многим старался помогать».

Императрица, как известно, имела обыкновение восторгаться большинством своих фаворитов, приписывать им отсутствовавшие у них добродетели. О Ланском она писала Гримму: «Вы не поверите, какую силу имеет этот человек». Правда, сопоставляя способности Ланского и Потемкина, она отдавала предпочтение последнему: «Он не имел такого ума как Потемкин, зато был красивее, умел вмешиваться в семейные дела государыни… занимался ее мелочами и пользовался ее полным доверием». В другом письме к Гримму от 29 июня 1782 года Екатерина продолжала восхищаться добродетелями Ланского, его стремлению к знаниям. В течение зимы он «начал поглощать поэтов и поэмы; на другую зиму — многих историков… Не предаваясь изучению, мы приобретали знания без числа и любим водиться лишь с тем, что есть наилучшего и наиболее поучительного. Кроме того, мы строим и садим, мы благотворительны, веселонравны, честны и мягкосердечны».

Императрица готовила из Ланского, впрочем, как и из других фаворитов, государственного деятеля. «Я надеялась, — сообщала она о своих планах Гримму после смерти Ланского, — что он будет опорой моей старости; он усердно трудился над своим образованием, оказывал успехи, принял все мои вкусы, это был мой воспитанник — благородный, кроткий и добросовестный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовавшийся моим радостям».

Как и Потемкина, Екатерина осыпала Ланского множеством наград и пожалований. Грудь его украшали многие ордена, отечественные и иностранные: король Речи Посполитой наградил его орденами Белого Орла и Святого Станислава, а Екатерина — Александра Невского. В 1783 году он получил орден Святой Анны, звание генерал-поручика, а также шведский орден Полярной Звезды. Его богатство по подсчетам современников составляло 7 миллионов рублей. Одни пуговицы на его кафтане стоили около 80 тысяч рублей.

Неизвестно, вылепила бы Екатерина из Ланского государственного деятеля масштаба Потемкина, ибо способностей сопереживать радости и печали, быть благородным и кротким достаточно для ординарного подданного, но мало для государственного мужа. Неожиданная смерть Ланского в июне 1784 года прервала воспитательные упражнения императрицы. Перед этим Ланской «едва не сломал себе шею».

Причины смерти Ланского не совсем ясны, и путаницу внес лечивший его гофмедик М. А. Вейкарт. В официальном заключении он писал о кончине Ланского от злокачественной жабы. А. Г. Брикнер приводит свидетельства недоверчивого и пренебрежительного отношения Ланского к медикам и медицине, видимо, внушенного ему императрицей: он отказывался от лекарств, прописанных доктором, позволял себе кричать на него: «Что он за доктор, когда не может вылечить меня», срывал и бросал на пол примочку. Екатерине Вейкарт, однако, откровенно сказал о безнадежном положении больного и пророчил ему быструю смерть, что и случилось.

«Государыня слушала и видела все это с грустью, — писал Вейкарт в другой записке, как бы в оправдание, что он не в силах был помочь больному, — но решительно ничего нельзя было поделать с избалованным, необузданным человеком…» Екатерина «иногда сама с величайшей заботливостью и материнской нежностью ухаживала за больным».

Уже после смерти Ланского Вейкарт узнал, что мужскую «силу», о которой Екатерина писала Гримму, придавало Ланскому возбуждающее средство (контарид), которое он употреблял во все возрастающих дозах. «Ланской в самом начале своей болезни мазал себе тело и обкладывался пластырями, чего не соглашался делать только с шеею; а известно, что шея находится в прямой связи с половыми частями, в которых он почувствовал страдание при самом начале своей болезни. Возможно, что употребление контарида расположило к столь ужасной болезни».

В письмах к Гримму Екатерина многократно возвращалась к описанию своей скорби в связи с кончиной Ланского. «Когда я начинала это письмо, — делилась Екатерина переживаниями в одном из них, — я была счастлива и мне было весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда они деваются. Теперь уже не то: я погружена в глубокую скорбь, моего счастья не стало. Я думаю, что сама не переживу невознаградимой потери моего лучшего друга, постигшей меня неделю назад… Это был юноша, которого я воспитывала, признательный, с мягкой душой, честный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовавшийся моим радостям».

В другом послании: «Я не могу ни спать, ни есть, чтение нагоняет на меня тоску, а писать я не в силах. Не знаю, что будет со мной; знаю только, что никогда в жизни я не была так несчастна, как с тех пор, как мой лучший дорогой друг покинул меня». В письме, отправленном Гримму 9 сентября, то есть два с половиной месяца спустя, Екатерина все еще находилась во власти переживаний: «От слишком сильно возбужденной чувствительности я сделалась бесчувственной ко всему, кроме горя; это горе росло каждую минуту и находило себе новую пищу на каждом шагу». «Моя скорбь чрезмерна… и вот уже три месяца как я в таком положении, и адски страдаю». Скорбела императрица и в феврале 1785 года.

Вероятно, переживания императрицы усиливались чувством собственной вины за гибель молодого, пышущего здоровьем фаворита. Об искренности ее чувств к Ланскому свидетельствует и тот факт, что она свыше года воздерживалась от заведения нового любовника.

Предсмертный поступок Ланского заслуживает похвалы — ни один из фаворитов ничего подобного не совершил: часть своего колоссального богатства он перед кончиной распорядился передать в казну: два дома, один из которых был недостроен, а также часть вотчин. Императрица, однако, не выполнила воли покойного, распорядившись передать вотчины в Пензенском и Тамбовском наместничествах в вечное и потомственное владение его брату, подполковнику Якову Ланскому; вотчины в Псковской и Тверской губерниях, а также дом в Петербурге — его матери; вотчины в Псковской губернии и два дома в Петербурге — трем сестрам покойного. Деньги и драгоценности разделила равными долями между матерью, братом и сестрами. Имения, которые покойный фаворит просил возвратить в казну, Екатерина велела принять, но уплатить за них 400 тысяч рублей, которые тоже разделили между наследниками[393].

Очередного фаворита, Александра Матвеевича Дмитриева-Мамонова, ввел «в случай» сам Потемкин, пожелавший иметь при дворе своего человека, в обязанность которого входило наблюдение за происками недоброжелателей князя. Один из адъютантов Потемкина, гвардии поручик Мамонов, пришелся ко двору, и пожалования посыпались одно за другим — императрица возвела его в полковники и флигель-адъютанты; в 1787 году он был пожалован в премьер-майоры Преображенского полка и сделан действительным камергером, а в следующем году — генерал-поручиком и генерал-адъютантом. В этом же году он стал графом Римской империи.

Одновременно с чинами и орденами он получал поместья, так что по свидетельству Гельбига превратился в одного из богатейших людей страны: в одном Нижегородском наместничестве он владел 27 тысячами душ крестьян, а общий доход с вотчин достигал 63 тысяч рублей в год. Не скупилась императрица и на денежные пожалования: он получал сотни тысяч рублей на содержание стола в день рождения и именин. Только в течение последних трех месяцев 1789 года, когда прервалась карьера Мамонова при дворе, он получил до полумиллиона рублей[394].

Чем больше седых волос появлялось на голове императрицы, тем восторженнее она отзывалась о каждом новом любовнике — старость делала ее снисходительной к их недостаткам, явным для стороннего наблюдателя. Один из современников писал о Мамонове: «Ни в какие дела не мешается, да и не любит их выслушивать». Так вел себя Мамонов в первое время, но возможность властвовать и извлекать из своего положения личную выгоду и поблажки со стороны старухи-императрицы придали Мамонову смелость вмешиваться в дела управления.

А. А. Безбородко, занимавший в годы фавора Мамонова должность статс-секретаря императрицы и наблюдавший его с близкого расстояния, считал его человеком злобным и деспотичным. «Перемена, — делился Безбородко своим мнением с приятелем С. Р. Воронцовым, — конечно была нечаянна, ибо Мамонов всем столько уже утвердившимся казался, что, исключая князя Потемкина, все предшественники его не имели подобной ему власти и силы, кои употреблял бы на зло, а не на добро людям. Ланской, конечно, не хорошего был характера, но в сравнении сего был сущий ангел. Он имел друзей, не усиливался слишком вредить ближнему, о многих старался, а сей ни самим приятелям своим, никому ни о чем помочь не хотел. Я не забочусь о том зле, которое он мне наделал лично, но жалею безмерно о пакостях, от него в делах происшедших, в едином намерении, чтоб только мне причинить досады». Отзыв М. М. Щербатова близок к оценке Безбородко: «…Мамонов вводит деспотичество в раздаянии чинов и пристрастие к своим родственникам».

Иностранцы, не имевшие деловых контактов с Мамоновым, характеризуют его положительно. Сегюр назвал его человеком «отличного ума и по наружности», а датский посол Остен Сакен писал, что он «хорошо воспитан, наружность у него степенна и кажется он обладает большим умом и живостью, чем Ермолов». Князь де Линь тоже положительно оценивал Мамонова на том основании, что он пользовался правом говорить императрице правду, противоречить ей, оспаривать ее мнение. Екатерине, по словам де Линя, это весьма импонировало, и она восхищалась его, Мамонова, «справедливостью, честностью, его стремлением творить добро по мере сил». Скорее всего, эти отзывы были внушены дипломатам самой императрицей, не обнаружившей в любимце никаких недостатков. В письме к Гримму портрет Мамонова выглядит так: «Под этим красным кафтаном (прозвище Мамонова. — Н. П.) скрывается превосходнейшее сердце, соединенное с большим запасом честности; умны мы за четверых, обладаем неистощимой веселостью, замечательной оригинальностью во взглядах на вещи, в способе выражения, удивительной благовоспитанностью». Далее Екатерина описывает внешность фаворита: «черты лица правильны — у нас чудные черные глаза с тонко вырисованными бровями, рост несколько выше среднего, осанка благородная, поступь свободна. Одним словом, — завершает зарисовку императрица, — мы столько же основательны по характеру, сколько отличаемся силою и блестящей наружностью».

Другое письмо, отправленное императрицей Гримму, содержало еще больше похвал. «Красный кафтан личность далеко не рядовая. В нас бездна остроумия, хотя мы никогда не гоняемся за остроумием, мы мастерски рассказываем, обладаем редкой веселостью; наконец, мы — сама привлекательность, честность, любезность и ум; словом, мы себя лицом в грязь не ударим». Письмо, отправленное, когда императрица находилась на пути в Крым: «Все наши путешественники любят его, потому что он необыкновенно мил в обществе». Императрица считала необходимым сообщать Гримму и об увлечениях «Красного кафтана»: то его внимание было сосредоточено на нумизматике — он коллекционировал медали, то переключалось на гравирование.

«Он верный друг, имею опыты его скромности», — как-то отозвалась императрица о фаворите. Но «верному другу» и ангелу, по словам Массона, «опротивели увядшие прелести шестидесятилетней любовницы, и он влюбился в юную фрейлину Дарью Федоровну Щербатову, ответившую взаимностью»[395]. М. Гарновскому он жаловался: «При дворе жить очень скучно и что между придворными людьми почитает он себя как между волками в лесу». Эти слова Мамонова Гарновский комментировал так: «Не наскучил бы он такими отзывами прежде времени».

О подробностях разрыва Екатерины с Дмитриевым-Мамоновым можно узнать из ее переписки с Потемкиным. 29 июня 1789 года она извещала князя, что граф Мамонов 18 июня «пришел сказать мне, что я обращаюсь с ним не так хорошо, как прежде, что я не отвечала на вопросы, которые он мне задавал за столом, что он недоволен тем, что множество людей, заметивших это, переглядывались между собой и что он тяготится ролью, которую играет…» Мамонов далее повторял, «что кроме преданности у него не было ко мне иных чувств». Если верить императрице, то она заявила фавориту: в изменении к нему отношения он должен пенять на себя сам, так как задушил ее к нему чувства «обеими руками».

Из текста письма Екатерины следует, что она была готова к разрыву и нисколько не жалеет о случившемся, что явно не соответствует истине, ибо демарш «Красного кафтана» для нее был полной неожиданностью и сильным ударом по ее самолюбию. Она нашла пристойный выход из положения, выступив в роли свахи, и предложила фавориту в невесты тринадцатилетнюю графиню Брюс, располагавшую богатым приданым, но он отказался, заявив, что безумно влюблен в фрейлину Щербатову.

Потемкин отвечал, что он догадывался об этом «амуришке давнем», что Мамонов, отказываясь от вечерних визитов к императрице под предлогом болезни, ранним утром бежал в специально нанятый дом к возлюбленной.

Если исходить из свидетельств Мамонова, зарегистрированных М. Гарновским, то события, приведшие к разрыву, развивались несколько по-иному. Мамонов еще 21 июня 1789 года отправил Екатерине письмо: «Вам известно, что по причине расстроенного моего здоровья я еще зимою просился в Москву. Меня уговорили здесь остаться и после всего того, что мне тогда из разных уст сказано было, я почитал от прежней моей должности уволенным. Отвращение мое к придворной жизни, которое происходило от болезненных припадков и грустию стесненного духа, усиливаясь во мне со дня на день, видно, наконец, наскучило».

В пересказе автора «Записок» императрица ответила следующим посланием: «Желая всегда тебе и твоей фамилии благодетельствовать и видя, сколько ты теперь состоянием своим скучаешь, я намерена иначе счастье тебе устроить. Дочь графа Брюса составляет в России первейшую, богатейшую и знатнейшую партию. Женись на ней, на будущей неделе граф Брюс будет дежурным. Я велю, чтобы и дочь его с ним была». Императрица при этом обещала: «Я буду помогать, и при том ты и в службе остаться можешь».

Из ответа Екатерины следовало, что она согласна на отставку, и тогда Дмитриев-Мамонов отважился на решительный шаг — открыть подлинные причины своего желания уйти в отставку: брак с дочерью Брюса его ни в какой мере не устраивает, он давно влюблен в фрейлину Щербатову и пользуется ее взаимностью и именно с нею желает связать свою судьбу брачными узами.

Это был жестокий удар для Екатерины и как для императрицы, и как для отвергнутой женщины. Последовало объяснение с фаворитом, длившееся, согласно сведениям Гарновского, свыше четырех часов, после чего она вышла из покоев графа в слезах, а из ее покоев раздались рыдания.

Если бы нечто подобное произошло в предшествующие царствования, то измена была бы сурово наказана, и влюбленным пришлось коротать время врозь в глухомани. Екатерина проявила выдержку и сдержанность. Подавив раздражение отвергнутой женщины, она высказала вслух лишь одну претензию: если бы он признался об этом зимой, то влюбленные соединились брачными узами на полгода раньше. «Бог с ними! Пусть будут счастливы. Я простила их и дозволила жениться». Более того, Екатерина вела себя так, будто ничего не произошло: она пожаловала Мамонову 2250 душ и 100 тысяч рублей. Согласно придворному обычаю императрица сама наряжала фрейлин под венец. Екатерина не отступила от обычая. «Перед вечерним выходом, — занес Храповицкий в Дневник, — сама ее величество изволила обручить графа и княжну; они, стоя на коленях, просили прощения и прощены».

Мамонов был креатурой Потемкина. Об этом свидетельствуют два факта, приведенные анонимным автором, подготовившим публикацию писем А. М. Мамонова Екатерине И. На второй день после назначения флигель-адъютантом Мамонов подарил Потемкину золотой чайник с надписью «Plus unis par le coeur que par le sang» («соединены более сердцами, нежели узами крови»). Известно также, что Потемкин негодовал, когда Мамонов, не дождавшись его приезда в Петербург, объявил императрице о своей любви к княжне Щербатовой. Храповицкий по этому поводу записал слова Потемкина: «Зачем, обещав, его не дождался и оставил свое место глупым образом». Иной оттенок можно обнаружить в характеристике Мамонова, прозвучавшей в письме Потемкина к Екатерине: «…Это смесь беспечности с эгоизмом… Думал только о себе самом, он требовал всего, ничем не оплачивая; будучи ленив, он забывал самые приличия… Можно ли так глупо и столь странно себя оказать всему свету… Мне жаль было тебя, кормилица, видеть, а паче были несносны его грубость и притворные болезни».

Екатерина и после отставки Мамонова поддерживала с ним переписку, о чем свидетельствуют десять отправленных к ней писем бывшего фаворита, брак которого не доставил ему семейного счастья. Быть может, императрица сознательно отправляла послания Мамонову, чтобы вызвать подозрительность и ревность супруги.

В 1792 году Мамонов просил разрешения возвратиться ко двору, оправдываясь тем, что «по молодости моей и тогдашнему легкомыслию» совершил поступок, «терзающий и поныне мою душу». Императрица отказала просителю, многократно продлевая отпуск фаворита на один год. Последний раз Мамонов благодарил императрицу за продление отпуска 5 февраля 1795 года.

После свадьбы, состоявшейся 1 июля 1789 года при небольшом стечении народа и в отсутствие Екатерины, новобрачные отбыли в подмосковную деревню.

И все же беспрецедентный в жизни императрицы поступок новобрачных оставил у отвергнутой женщины чувство раздражения, которое изредка выползало наружу. Она продолжала следить за судьбой фаворита и, похоже, не без злорадства извещала своих корреспондентов, что брак не принес ему счастья. Гримму она писала в июне 1790 года: «Что касается неблагодарных, то они очень строго наказали сами себя. По-видимому, семейного ладу нет. Да и что может быть хуже положения человека, одаренного умом и имеющего познания, как очутиться в 30 лет в деревне с женой брюзгой и капризной, которую он ежедневно попрекает, что остался один с нею и для нее. Кроме того, вся тяжесть неблагодарности пала ему на грудь, и он сначала по мнительности, а потом на самом деле стал страдать одышкой». Еще раньше, в ноябре 1789 года, она извещала Потемкина, будто, согласно слухам, Мамонов сошел с ума. «Естьли то правда, то Бога благодарить надобно, что сие не сделано прошлого года. Конфузию в речах я в самый день свадьбы приметила, но сие я приписывала странной его тогдашней жизни»[396].

Между тем Екатерина обрела утешение в Платоне Александровиче Зубове. В конце июня 1789 года, когда Мамонов признался в любви к княгине Щербатовой, Зубов уже оставался с нею наедине, а в августе Потемкину довелось прочесть следующие слова, написанные императрицей: «Это очень милое дитя, имеющее искреннее желание сделать добро и вести себя хорошо. Он не глуп, сердце доброе, и я надеюсь, он не избалуется». В сентябре следующего года она в письме к тому же Потемкину обнаружила в двадцатидвухлетнем фаворите новые достоинства: «Твой корнет за мной ходит и такое попечение имеет, что довольно не могу ему спасибо сказать». Через месяц новое выражение восторга: «Твой корнет непрерывно продолжает свое похвальное поведение, и я ему должна отдать истинную справедливость, что привязанностью его чистосердечной ко мне и прочими приятными качествами он всякой похвалы достоин». В начале 1791 года еще одно признание: «…Я чрезвычайно довольна честностью, добросердечием и нелицемерною его привязанностью ко мне».

Если в письмах к Потемкину Екатерина высвечивала достойное похвалы поведение фаворита, то Гримму она внушала мысль о его исключительных дарованиях: «Зубов трудолюбив, бескорыстен, исполнен доброй воли и отличается чрезвычайными умственными способностями; вы о нем услышите еще более, кажется, от меня зависит сделать из него новый фактотум».

В другом письме, извещавшем Гримма о кончине Потемкина, Екатерина писала: «Нет ни малейшего сомнения, что двое Зубовых подают более всего надежд; но подумайте, ведь старшему только 24-й год, а младшему нет еще и двадцати. Правда, они люди умные, понятливые, а старший обладает обширными и разнообразными сведениями. Ум его отличается последовательностью и поистине он человек даровитый». Воображение императрицы не оставляет ее и в дальнейшем: «Генерал Зубов, — делилась она своими оценками с Гриммом, — отличается трудолюбием, бескорыстием, усердием и замечательным складом ума. От меня зависит, чтобы из него вышел фактотум».

Сдается, эти отзывы дают основание считать, что императрица вместе с утратой молодости утратила способность объективно оценивать достоинства и недостатки фаворита — все современники, как русские, так и иностранцы, дружно опровергают ее оценку Зубова. Ослепленная любовной страстью, она не замечала пороков. Самый лаконичный отзыв фавориту дал Храповицкий: «дуралеюшка Зубов». Не пользовался он уважением и у известного вельможи екатерининского царствования А. А. Безбородко. Осторожный Безбородко избегал резких слов, но находил Зубова человеком бездарным, стремившимся присвоить себе успехи и таланты его, Безбородко.

Биограф П. А. Зубова приводит два примера опрометчивых внешнеполитических акций фаворита, вызвавших дипломатические осложнения. Одна из них связана с поездкой графа Д’Артуа в Лондон, не согласованной ни с английским правительством, ни с русским двором. Дело в том, что наследник французского престола оказался несостоятельным должником многих англичан и ему грозила опасность оказаться за тюремной решеткой. Зная о покровительстве императрицы французским эмигрантам, и в частности графу, Зубов поспешил его успокоить: «Все опасения вашего высочества будут отстранены. Англия почтет за честь принять вас, она сделает все, что ни пожелает императрица, и у нас есть посланник, который сумеет побудить министерство сделать все вам угодное».

Вторая акция нанесла самолюбию императрицы удар такой силы, что от него она так и не оправилась и спустя несколько недель скончалась. Именно по настойчивому совету фаворита Екатерина решила выдать свою внучку Александру Павловну замуж за шведского короля Густава IV Адольфа. Летом 1796 года семнадцатилетний жених прибыл в Петербург, где ему был оказан пышный и радушный прием. Статный, красивый, вежливый и обаятельный жених обворожил двор, в том числе и невесту.

Дело шло к благополучному концу, но в самый последний момент, когда королю надлежало подписаться под свадебным контрактом, он заупрямился: императрица настаивала, чтобы супруга шведского короля сохранила православие и для отправления обряда ей при дворце была сооружена молельня, а король соглашался на право супруги остаться православной, но упорно протестовал против сооружения молельни.

День 11 сентября 1796 года оказался для императрицы днем величайшей скорби и негодования. На семь вечера было назначено бракосочетание великой княжны. Придворные получили повеление явиться в парадном облачении. К семи в одеянии невесты появилась великая княжна, а затем в полном парадном облачении и сама императрица. Недоставало самой малости — прибытия жениха.

Проходит час, другой, а короля все нет. Между дворцом и резиденцией жениха снуют озабоченные вельможи, пытаются уговорить упрямца, но тот вопреки всем настояниям отказался подписать контракт, содержавший пункт о сооружении молельни.

Замешательству не было предела. Можно представить состояние императрицы, привыкшей к тому, чтобы ей безропотно повиновались. Наконец, около 10 вечера было объявлено, что король внезапно занемог и церемония не состоится. Когда Зубов на ухо что-то шепнул императрице, та встала, заикаясь произнесла несколько слов, ей сделалось дурно, гости были распущены.

На следующий день двор праздновал день рождения великой княжны Анны Федоровны, супруги великого князя Константина Павловича. Король как ни в чем не бывало появился на торжестве, императрица тоже показалась на одну минуту, но, не произнеся ни слова, удалилась[397].

Самое резкое суждение о Зубове высказал в 1792 году Ф. Ростопчин: «Он по природе недалек, но ему память заменяет рассудок. Его изречения то ученые, то таинственные и технические выражения, которые он произносит, прикрывают его бездарность. Он выказывает грубую и возмутительную гордость, все поступки его свидетельствуют о дурном воспитании и бывать у него значит подвергнуться унижению».

Проявлением заносчивости и грубости Зубов обнаруживал дремучую непредусмотрительность — у него не хватило рассудка руководствоваться самой примитивной житейской мудростью: престарелая императрица не вечна, его карьера только начинается и со смертью императрицы тут же закончится.

Ф. Ростопчин запечатлел поведение Зубова после кончины императрицы: «Отчаяние сего временщика ни с чем сравниться не может, не знаю, какие чувства сильнее действовали на сердце его; но уверенность в падении и ничтожество изображалось не только на лице, но и во всех его движениях. Проходя сквозь спальную комнату императрицы, он останавливался несколько раз пред телом государыни и выходил рыдая… толпа придворных удалялась от него, как от зараженного, и он, терзаемый жаждою и жаром, не мог выпросить себе стакана воды»[398].

С приведенными выше отзывами о Зубове вполне согласуется суждение графа Штернберга, наблюдавшего жизнь двора в 1792–1793 годах. «Он среднего роста, очень худощав, имеет довольно большой нос, черные волосы и такие же глаза. Внешность его не представляет ничего величественного, скорее всего в нем есть какая-то нервная подвижность». Когда императрица была помоложе, ее фаворитами были дюжие красавцы. Теперь располневшая и одряхлевшая Екатерина, вынужденная скрывать свою полноту за изобретенным ею платьем, напоминавшем сарафан, должна была довольствоваться тщедушным, часто болевшим Зубовым, человеком с невыразительной внешностью.

Не менее уничтожающий отзыв о последнем фаворите императрицы дал Массон, противопоставивший его Потемкину. Последний, по словам Массона, «почти всем своим величием был обязан самому себе, Зубов — слабости Екатерины. По мере утраты государынею ее силы, деятельности, гения, он приобретал могущество, богатство и силу. В последние годы ее жизни он был всемогущ в обширнейшем смысле слова… Все ползало у ног Зубова, он один стоял и потому считал себя великим. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняя его прихожие и приемные… Развалясь в креслах, в самом непристойном неглиже, засунув мизинец в нос, с глазами, бесцельно устремленными в потолок, этот молодой человек с лицом холодным и надутым едва удостаивал внимание на окружавших его… Из всех баловней счастья царствования Екатерины II ни один, кроме Зубова, не был тщедушен и наружно, и внутренно»[399].

Как относились современники к любовным утехам императрицы и частым сменам фаворитов?

В большинстве своем интеллектуальная элита осуждала ее поведение. Среди хулителей императрицы на первое место должно поставить М. М. Щербатова: блюститель нравственности считал, что царствование Екатерины — высшая точка падения нравов в стране, что любострастие, охватившее двор, перекинулось в семьи вельмож, а от них — к столичным дворянам. В особенности Щербатова раздражало любострастие императрицы в годы, когда на голове ее виднелась седина: «Хотя при поздых летах ее возрасту, хотя седины уже покрывают ее голову, и время нерушимыми чертами означило старость на челе ее, но еще не уменьшается в ней любострастие. Уже чувствует она, что тех приятностей, каковые младость имеет, любовники ее в ней находить не могут, и что ни награждения, ни сила, ни корысть не может заменить в них того действия, которая младость может над любовником произвести».

Не менее беспощаден был к пороку императрицы младший ее современник, знаменитый Н. М. Карамзин, хотя он и высказал свое порицание в более деликатной форме: «Но согласимся, что блестящее царствование Екатерины представляет взору наблюдателя и некоторые пятна… Слабость тайная есть только слабость, явная — порок, ибо соблазняет других. Самое достоинство государя не терпит, когда он нарушает устав благонравия, как люди ни развратны, но внутренно не могут уважать развратных… Горестно, но должно признаться, что хваля усердно Екатерину за превосходные качества души, невольно вспоминаем ее слабости и краснеем за человечество»[400].

Смену фаворитов не относил к добродетелям императрицы и чопорный английский дипломат Р. Гуннинг, доносивший в Лондон в октябре 1772 года: «Назначение преемника (Васильчикова. — Н. П.), сменившего его (Орлова. — Н. П.), послужит едва ли не сильнейшим заявлением слабости и пятном в характере ее величества и ослабит высокое мнение, распространенное о ней столь повсеместно и в значительной мере заслуженное ею». Заметим, депешу с шокировавшей его новостью Гуннинг отправил в год, когда императрица лишь становилась на путь смены фаворитов. Что бы сказал этот дипломат десять лет спустя, когда любовники сменяли один другого каждые год-два? Английский посланник в Вене, сэр Роберт Мюррей Кейт, в донесении в Лондон передал отзыв об императрице Иосифа II, лично познакомившегося с нею в Могилеве в 1780 году: «Главное несчастье императрицы заключается в том, что возле нее нет человека, который бы осмелился ограничить или хотя бы сдержать вспышки ее страстей».

Впрочем, среди современников встречалось и снисходительное отношение к любострастию императрицы, которое расценивалось не как порок, а как отдых и развлечение после утомительных забот по управлению страной. «Сила ее рассудка являлась в том, что несвойственно называть слабостью сердца. Между тем, которые во время ее отдохновения или для разделения ее трудов удостаивались ее самой близкой доверенности и по чувствительности ее сердца жили в ее дворце, ни один не имел ни власти, ни кредита. Но когда кто-либо приучен к делам государственным самой императрицей и испытан в тех предметах, для которых угодно ей было предназначать, таковый был уже ей полезен; тогда выбор сей, делающий честь обеим сторонам, давал право говорить правду, и его слушали». Эти витиеватые слова принадлежали статс-секретарю императрицы А. М. Грибовскому[401]. Упрекать Грибовского в снисходительности к пороку императрицы нет резона — все зависит от его моральных устоев. Что же касается его заявления, что фавориты не имели «ни власти, ни кредита», то это не соответствует действительности. Конечно, ни один фаворит, даже Потемкин, не был формально облечен полномочиями, но положение человека, близкого императрице, предоставляло ему множество возможностей воздействовать на правительственный механизм в угодном для себя направлении. Эти возможности во много крат увеличились с возрастом императрицы, когда она лишилась прежней работоспособности и фактически устранилась от государственных дел, препоручив их фавориту Зубову. Он приобрел статус временщика.

Несомненное влияние на дела управления оказывал Дмитриев-Мамонов. Этот факт зарегистрировали два мемуариста: М. Гарновский и А. Храповицкий. Первый из них, например, сделал следующую запись 14 сентября 1787 года: «Александр Матвеевич много может, нет в сем ни малейшего сомнения. Никто из предшественников его не в состоянии был поколебать власть графа докладчика (Безбородко. — Н. П.), а он оную колеблет». Влиятельность Мамонова подтвердил и А. Храповицкий в присущей ему манере — он не делал подобно Гарновскому обобщений, а регистрировал факты, когда к фавориту посылали на просмотр указы и другие документы. Следовательно, императрица ставила мнение фаворита выше мнения Безбородко[402].

Остается ответить еще на один вопрос: как сама императрица относилась к смене фаворитов, не усматривала ли она в этом банального распутства, не считала ли она, что ее поведение наносит ущерб ее репутации Северной звезды, которой гордились просвещенные умы Западной Европы, как выглядела она перед собственным взрослым сыном? Похоже, что эти вопросы ее не волновали, а если иногда и возникали сомнения относительно собственного поведения, то она придумала ответ, как-то высказанный ею Салтыкову: «Я делаю и государству немалую пользу, воспитывая молодых людей». Эти молодые люди годились ей во внуки.

В фаворитизме Екатерины заложен, помимо нравственного, еще один порок — материальный. Фавориты, как известно, всегда извлекали из своего положения множество выгод. Достаточно вспомнить имена Меншикова, Бирона, Разумовского. Белой вороной среди фаворитов выглядел лишь И. И. Шувалов, отказывавшийся от пожалований Елизаветы Петровны. Но в том-то и дело, что у Екатерины насчитывалось свыше двух десятков фаворитов, почти каждого из которых она по-царски вознаграждала. Точные данные о цене пожалований фаворитам отсутствуют, но публицист начала XIX века оценивал их в 92 500 тысяч рублей. Орловы, например, получили 45 тысяч душ и 17 миллионов рублей, братья Зубовы — 3500 тысяч рублей и т. д.

Аристократа Щербатова возмущали богатства безвестных выскочек, ставших князьями и графами и за год-два «службы» императрице получивших богатства, которые родовитые люди накапливали усердной службой многих поколений. «Не охуляю я, — писал Щербатов, — что имеет всегда при себе любимцев, ибо до внутренних деяний государя касаться не смею; но охуляю я, что сокровищами коронными их до крайности богатит и дает им такие преимущества, которые ни долговременная служба, ни полезные подвиги приобрести не могут, и такую власть, что все пред ними должны трепетать, чрез что и усердие уменьшается и робость и подлость духу час от часу вселяется».

Возмущение Щербатова имеет серьезные основания. Для сравнения приведем награды, полученные отнюдь не ординарным человеком, поэтом Г. Р. Державиным. За 35 лет службы от рядового до сенатора он имел награды, по своим размерам несравнимые с теми, которые получили фавориты. О себе Державин писал, что он хотя и пользовался «довольной доверенностью, но никогда не носил отличной милости за верную службу». Его общие пожалования составили 300 душ крестьян, за оду «Фелице» он получил золотую табакерку с бриллиантом и 500 червонцев и золотую табакерку за оду «На взятие Измаила».

Щедрость Екатерины объяснима. С одной стороны, положение императрицы исключало возможность интимных отношений с каким-либо корнетом, либо поручиком. Отсюда проистекало награждение фаворитов графскими и княжескими титулами. Но щедрость императрицы, кроме того, подогревала усердие фаворитов — денежными пожалованиями, дорогими подарками, наградами, орденами и крепостными крестьянами она как бы покупала любовь фаворитов: известно, что лишь немногие из них питали к ней искренние нежные чувства. Наконец, отставку фаворитов Екатерина сопровождала новыми пожалованиями — в этом, видимо, состояло утешение отвергнутых любовников, покупались их скромность, молчание.

Чтобы составить представление о нравственных устоях, царивших в дворянском обществе второй половины XVIII столетия, надобно выйти из дворцовых покоев и взглянуть на семейную жизнь благородного сословия.

Анна Ивановна за десять лет царствования довольствовалась одним фаворитом, Елизавета Петровна за 20 лет — двумя, Екатерина II за 34 года переменила свыше двух десятков. Следовательно, чем ближе к концу столетия, тем распущеннее становился двор. Конечно, отрицать влияние распущенности двора на нравственный облик вельмож и придворных не приходится. Но, пользуясь терминологией М. М. Щербатова, «повреждению нравов» подверглась и провинция, непосредственно не испытывавшая тлетворного влияния двора. Таков был век, таковы были нравственные устои общества. Муж или жена, соблюдавшие супружескую верность в обществе столичного дворянства, подвергались если не осуждению, то насмешкам. Супруг считался добродетельным главой семьи, если имел метрессу, а супруга нисколько не вредила своей репутации, если располагала одним или несколькими «болванчиками».

Два фактора обусловили падение нравов: низкие культурные запросы большинства дворян, вполне удовлетворявшиеся чувственными наслаждениями, и безделье, праздная жизнь, отсутствие забот о хлебе насущном. Отсюда главной заботой становилась охота за метрессами и «болванчиками», а также пристальное внимание к своей внешности, поглощавшее уйму времени.

Муж и жена столичной элиты жили в отдельных покоях, каждый из них имел свой круг знакомых и свое общество, независимое от супруги и супруга.

Сколь обычным считался подобный взгляд на супружескую жизнь, явствует из многочисленных свидетельств современников-мемуаристов — лишь немногие из них осуждали легкомысленное поведение и распущенность, большинство же бесстрастно сообщали факты супружеской неверности, не давая им оценки.

Г. Р. Державин писал о себе, «что имел любовную связь с одною хороших нравов и благородного поведения дамою, и как был очень к ней привязан, а она не отпускала меня отклоняться в дурное знакомство, то и исправил он мало-помалу свое поведение».

М. Гарновский сообщил любопытную деталь из частной жизни генерал-майора В. И. Левашова, командовавшего войсками, осаждавшими во время русско-шведской войны 1788–1790 годов Фридрихсгам. Он отправил письмо: «Я имею от многих дам детей, коих число по последней ревизии шесть душ; но как по теперешним обстоятельствам я легко могу лишиться жизни, то прошу, чтобы по смерти моей означенные дети, которым я может быть и не отец, были наследники мои»[403].

Блюститель нравственности М. М. Щербатов писал, что П. И. Шувалов содержал несколько метресс, расходовал на них немалые деньги, а «дабы и тело его могло согласоваться с такою роскошью, принимал ежедневно лекарства, которые и смерть ему приключили».

Принято было хвастать своими победами над слабым полом, и молодые люди, не отличавшиеся развратом, наговаривали на себя такие похождения, которых никогда не совершали.

Провинциальные дворяне, подражая столичным, стремились не отставать от них, причем распущенность приобретала грубые формы. Мемуарист Г. И. Добрынин рассказывал, что один севский помещик завел у себя гарем, в котором роль султанши выполняла дочь местного священника. За попытку вызволить свою дочь отец ее «заплатил своею жизнью, ибо неизвестно куда девался».

Школьный учитель Богородицка, по свидетельству А. Т. Болотова, совращал «лучших девок при помощи каких-то напитков, заманивая их к себе, паивал к распутству». Тот же Болотов сообщает о влиянии на калужского наместника М. Н. Кречетникова его любовницы. Она властно вмешивалась в служебные дела наместника, а также предоставила возможность своему мужу жить не по средствам и благодаря покровительству наместника расходовать казенные деньги. «Любя до обожания сию злодейку, — писал Болотов, — и повинуясь ей», наместник по ее внушению хотел отстранить от должности его, Болотова, и пристроить на его место брата супруга.

Другой авторитетный современник, Г. Р. Державин, сообщает сведения и о своих амурных похождениях, и о нарушении супружеской верности директором гимназии, сожительствовавшим с той самой «прекрасной благородной девицей», с которой развлекался и сам Державин. Еще один благородный по происхождению человек женился на «прекрещеной иностранке, которая торговала своими прелестями» и с ведома супруга обирала своих поклонников.

Не все дамы были подвержены распутству. Супруга графа П. А. Румянцева блюла супружескую верность, но знала, что фельдмаршал имел метрессу. По случаю какого-то праздника она послала подарки супругу, камердинерам и несколько кусков материи на платье метрессе. Граф таким вниманием был растроган до слез, но сокрушался: «Если бы знал ее любовника, послал бы ему подарки»[404].

Едва ли не самое тягостное впечатление о пороках семейной жизни оставляют воспоминания А. Е. Лабзиной. Во всяком случае, по описанию цинизма, по глумлению над супружеской верностью, по растленности нравов в мемуаристике XVIII века не сыщется сочинения, равного воспоминаниям Лабзиной.

Оставшись после смерти отца в пятилетнем возрасте, Анна воспитывалась вдовой в домостроевском духе рабского и беспрекословного подчинения супругу. В тринадцатилетнем возрасте она была выдана замуж за владельца университетского диплома, горного инженера А. М. Карамышева, бывшего старше своей супруги на 15 лет.

Девочка покорно переносила издевательства супруга, иногда оказываясь неспособной дать оценку и протестовать против его омерзительного поведения. Она, например, спокойно перенесла такую странность в поведении супруга: брачную ночь он провел не с нею, а с племянницей, с которой продолжал сожительствовать и после женитьбы. Иногда они спали втроем. Мемуаристка сообщает, что на таком же нравственном уровне находился и сын знаменитого токаря Петра I А. А. Нартов, будущий президент Берг-коллегии, участник оргий с девицами сомнительного поведения.

Супруг не только сам развратничал, но и рекомендовал супруге вести себя подобным образом — советовал, чтобы она себе «нашла по сердцу друга, с которым бы… могла делить время». Более того, он сам обещал подыскать ей такого друга. Нравственный кодекс Карамышева прост и столь же циничен: «Нет греха и стыда в том, чтоб в жизни нашей веселиться». На упреки Анны Евдокимовны он отвечал: «Разве ты думаешь, что я могу тебя променять на тех девок, о которых ты говоришь. Ты всегда мне жена и друг, а это — только для препровождения времени и для удовольствия». В другой раз он ей заявил: «Тем-то платишь за любовь мою к тебе и за дружеское позволение наслаждаться жизнью и всеми утехами»[405].

От мук и страданий Анну Евдокимовну освободила ранняя смерть Карамышева, что позволило ей обрести покой во втором браке.

Видимо, и столичная элита, и императрица игнорировали внушение, которым должен был руководствоваться человек и гражданин в своей повседневной жизни. В разделе «О распутстве» в многократно переиздаваемом при Екатерине сочинении «О должности человека и гражданина» написано: «Распутным называется человек, который порокам и неистовствам предан. Кто распутно живет, тот в стыд и посмеяние впадает, ослабляет тело свое, делает себя пред Богом наказания достойным и пред людьми ненавидимым»[406].

Непоследовательность императрицы проявлялась и в другом: ее частная жизнь противоречила пренебрежительному отношению к петиметрам — модникам и отличавшимся непостоянством молодым людям, доблесть которых определялась количеством побед, одержанных над слабым полом.

Невозможно оспорить суровый приговор М. М. Щербатова поведению императрицы: «К коликому разврату нравов и женских всей стыдливости пример ее множества имения любовников, един другому часто наследующих, и равно почетных и корыстями снабженных, обнародовал чрез сию причину их щастия, подал другим женщинам! Видя храм сему пороку, сооруженный в сердце императрицы, едва ли за порок себя щитают ей подражать; но паче, мню, почитает каждая себе в добродетель, что еще столько любовников не переменила!»[407]

Глава XIII Григорий Александрович Потемкин Таврический

Григорий Александрович Потемкин принадлежит к самым выдающимся сподвижникам Екатерины II. Его можно назвать едва ли не самой спорной личностью XVIII века, вызвавшей наиболее противоречивые отзывы современников как из числа иностранцев, так и соотечественников. Уже один этот факт свидетельствует, что перед нами личность оригинальная и деятельная, поступки которой оставили заметный след в истории.

Быть может, сын небогатого смоленского помещика, род которого ничем не прославился, так бы и остался безвестной для истории персоной, дослужившись до чина заурядного полковника или в лучшем случае генерал-майора, если бы не попал в «случай», обеспечивший ему блестящую карьеру, славу и богатство.

О младенческих и юношеских годах Потемкина известно мало — даже историки называли три даты его рождения — 1736, 1739 и 1742 год. Теперь установлено, что он родился в 1739 году. Уже в юном возрасте он якобы произнес фразу, свидетельствующую о масштабности его честолюбия: «Хочу непременно быть архиереем или министром».

В 1757 году Потемкин поступил в Московский университет, где проявились, с одной стороны, его неординарные дарования, а с другой — странности в поведении: то он проявлял живейший интерес к наукам, просиживая ночи над книгами, прослыл одним из лучших студентов и в числе 12 отличившихся был отправлен в Петербург, то интерес к наукам угасал настолько, что он переставал посещать университет, за что и был отчислен из него. Это натолкнуло его на мысль искать счастья на военной службе. Анонимный автор статьи о Потемкине был прав, когда писал: «Характер Потемкина-юноши представлял странную смесь любознательности и легкомыслия, склонности к ученым трудам и лени, в особенности же набожности, не соответственной возрасту»[408].

Активного участия в перевороте Потемкин не принимал, ибо был малозаметной фигурой, но все же Екатерина приметила рослого с непропорциональной фигурой двадцатилетнего офицера, наградила его 400 крепостными и 10 тысячами рублей. В 1762 году он лишился одного глаза. По поводу этого прискорбного факта существует множество версий. Так, полагали, что Потемкину проткнули глаз шпагой на дуэли или же что он потерял его, получив сильный удар кулаком от Алексея Орлова. Но граф А. Н. Самойлов, племянник Потемкина и очевидец происшедшего, сообщил наиболее достоверные сведения: Потемкин стал жертвой некоего знахаря, порекомендовавшего ему какую-то примочку для лечения глаза. «Примочка, — сообщает Самойлов, — притянула пресильный жар к голове, а более к обвязанному глазу, отчего болезнь усилилась до нестерпимости». Потемкин снял повязку и обнаружил нарост, который попытался снять булавкою, в результате чего лишился глаза вовсе. Этот же Самойлов, откровенный панегирист своего знаменитого дяди, оставил описание его внешности: Потемкин почитался «красивейшим мужчиной своего времени», имел «глаза голубые, полные, не впалые», «бороду острую, несколько посредине разветвленную»[409].

Потеря глаза настолько расстроила Потемкина, что он якобы закрылся в темной спальне, отрастил бороду и 18 месяцев не вставал с постели, погруженный в мрачные мысли. Однако императрица вспомнила о Потемкине, велела призвать его ко двору. Григорий Орлов увидел в Потемкине опасного соперника и уговорил императрицу отправить его курьером в Швецию.

Все эти сведения не опираются на достоверные источники. Первым внушающим доверие документом, освещающим карьеру Потемкина до времени, когда он стал фаворитом, является составленная во второй половине 1763 года императрицей инструкция об обязанностях Потемкина, назначенного помощником обер-прокурора Синода. Однако главным поприщем, на котором Потемкин достиг значительных успехов, была служба придворная — в 1768 году он стал камергером. Но и придворная служба его тяготила. Он попытался обрести успех на театре военных действий и обратился к императрице с просьбой отправить его на юг, где в разгаре была война с Османской империей. Здесь он отличился в штурме Хотина, участвовал в сражении при Фокшанах и наконец был вызван императрицей ко двору и стал ее фаворитом.

О времени пребывания в «случае» рассказано в предшествующей главе. Здесь будет идти речь о деятельности Потемкина в качестве наместника Новороссии, заслужившей, как отмечено выше, разноречивые оценки. Самая расхожая из них принадлежит перу австрийского дипломата де Линя и французского посланника графа Сегюра. Их характеристики Потемкина близки друг другу и скорее всего появились в результате обмена мнениями. Эти характеристики сближает не только содержание, но и форма передачи материала, основанная на контрастах.

Де Линь писал: «Показывая вид ленивца, трудится беспрестанно; не имеет стола, кроме своих колен, другого гребня, кроме своих ногтей; всегда лежит, но не предается сну ни днем ни ночью; беспокоится прежде наступления опасности, и веселится, когда она настала; унывает в удовольствиях; несчастлив от того, что счастлив; нетерпеливо желает и скоро всем наскучивает; философ глубокомысленный, искусный министр, тонкий политик и вместе избалованный девятилетний ребенок; любит Бога, боится сатаны, которого почитает гораздо более и сильнее, чем самого себя; одною рукою крестится, а другою приветствует женщин; принимает бесчисленные награждения и тотчас их раздает; лучше любит давать, чем платить долги; чрезвычайно богат, но никогда не имеет денег; говорит о богословии с генералами, а о военных делах с архиереями; по очереди имеет вид восточного сатрапа или любезного придворного века Людовика XIV и вместе изнеженный сибарит. Какая же его магия? Гений, потом и еще гений; природный ум, превосходная память, возвышенность души, коварство без злобы, хитрость без лукавства, счастливая смесь причуд, великая щедрость в раздавании наград, чрезвычайно тонкий дар угадывать то, что он сам не знает, и величайшее познание людей; это настоящий портрет Алкивиада».

Характеристика Сегюра, на наш взгляд, более обстоятельна, хотя и он нарисовал портрет психологический, а не государственного деятеля, сосредоточил внимание на свойствах характера, а не на его влиянии на судьбы России. «Никогда еще ни при дворе, ни на поприще гражданском или военном не было царедворца более великолепного и дикого, министра более предприимчивого и менее трудолюбивого, полководца более храброго и вместе нерешительного. Он представлял собой самую своеобразную личность, потому что в нем непостижимо смешаны были величие и мелочность, лень и деятельность, храбрость и робость, честолюбие и беззаботность. Везде этот человек был бы замечателен своей странностью…

Потемкин обладал счастливой памятью при врожденном живом и подвижном уме, но вместе с тем был беспечен и ленив. Любя покой, он был, однако, ненасытимо сластолюбив, властолюбив, склонен к роскоши, и потому счастье служило ему, утомляло его, оно не соответствовало его лени и при всем том не могло удовлетворить его причудливым и пылким желаниям. У него было доброе сердце и едкий ум»[410].

Думается, оба мемуариста принесли истинные свойства натуры Потемкина в жертву литературной форме, яркости изложения, ибо с такими качествами характера, о которых они живописали, невозможно было добиться успехов в освоении края, достигнутых наместником Новороссии.

Недоброжелатель Потемкина Массон оставил о нем язвительный отзыв: «Он создавал или уничтожал все, он приводил в беспорядок все. Когда его не было, все говорили лишь о нем; когда он находился в столице, никого не замечали, кроме него. Вельможи, его ненавидевшие и игравшие некоторую роль разве только в то время, когда князь находился в армии, обращались в ничто при его возвращении…» Тем не менее и Массон признавал: «Его кончина оставила громадный пробел в империи».

Что касается отечественных современников, то хвалебные отзывы о нем тонут в потоке отрицательных. К панегиристам князя относится Мария Федоровна, супруга наследника Павла Петровича, писавшая: «Карьера этого необыкновенного человека была блестящей; ум и способности его были громадными, и думаю, что трудно и даже невозможно начертить его портрет».

Еще выше оценивал его мемуарист А. М. Тургенев, считавший, что именно Потемкин придавал блеск царствованию Екатерины II. «Один придворный блеск, — писал он, — ее окружавший, как тень самодержавного величества, остался ей в удел. Вельможи делали, что хотели, не страшились ответственности и возмездия, будучи уверенными, что некому исполнить веления государыни: Потемкина уже не существовало». В другом месте: «Истинный и бескорыстный друг Екатерины, человек необразованный, но великий гений, человек выше предрассудков, выше своего века, желавший истинно славы отечества своего, прокладывавший пути к просвещению и благоденствию народа русского».

В целом положительную оценку Потемкина обнаруживаем и в «Записках» С. Н. Глинки, хотя автор мемуаров не забыл упомянуть и о негативных чертах его характера: «Князь Григорий Александрович Потемкин, из участи бедного смоленского шляхтича перешедший на гряду князя Таврического, — Потемкин был при Екатерине главным оплотом от притязаний сильной аристократии, или лучше сказать от вельможной гордыни. Вековые грамоты вельмож смирились перед юною его грамотою. Но он не пренебрегал вельмож дельных, нужных для дела…

Память, желудок и сладострастие его все поглощали. Он метил из гвардии в монастырь, а попал в чертоги Екатерины. В глубоком раздумье грыз он ногти, а для рассеяния чистил бриллианты. Женщин окутал в турецкие шали, а мужчин нарядил в ботинки. Поглощал и ананасы, и репу, и огурцы… Посылал в Париж за модными башмаками и под этим предлогом подкупал любовниц тогдашних дипломатов. Лакомя хана роскошью, выманил у него Крым… дал Екатерине и двору ее такое празднество, какого не придумал бы и обладатель Аладиновой лампасти…

У князя Таврического не было никакой оседлости. Не строил он замков, не разводил садов и зверинцев: дворец Таврический был даром Екатерины И, а у него своего домовитого приюта не было нигде… И этот исполин, повторяю, еще был странником; он жил беспризорно и умер в пустыне, на плаще под сводом сумрачного неба октябрьского»[411].

Отзывы других мемуаристов (разумеется, за исключением Екатерины) сплошь негативные, с налетом сарказма и выражения злорадства в связи с его кончиной. А. Т. Болотов писал, что смерть князя «поразила всю Россию не столько огорчением, сколько радостью». Чувство радости выразил и знаменитый новгородский наместник К. Е. Сивере: «Так его нет более в живых, этого ужасного человека, который шутил когда-то, что станет монахом и архиепископом. Он умер, но каким образом? Естественною ли смертью, или быть может Провидение нашло орудие мести? Или это была молдаванская горячка? — дар страны, которую он поверг в несчастие и над которой он хотел царствовать».

Самым ярым ненавистником Потемкина был Ф. В. Ростопчин, много раз возвращавшийся к оценке деятельности князя в письмах к своему приятелю, послу в Лондоне С. Р. Воронцову. Вскоре после смерти Потемкина, в декабре 1791 года он писал: «…забытый совершенно, грядущие поколения не благословят его память. Он в высшей степени обладал искусством из добра делать зло и внушать к себе ненависть». Через год Ростопчин сожалел, что управитель Потемкина Попов пользовался влиянием при дворе: «Память князя, хотя и ненавистная всем, имеет еще сильное влияние на мнение двора; к нему нельзя применить пословицу: „у мертвой змеи не остается яда“.» В другом письме: «Здесь все прикидываются печальными; однако никто не скорбеет». И совсем не в духе христианской морали: «Смерть совершила свой удачный удар. Великий муж исчез; об нем сожалеют… разве только гренадеры его полка, которые, лишась его, лишились привилегии воровать безнаказанно. Что касается меня, то я восхищаюсь тем, что день его смерти положительно известен, тогда как никто не знает времени падения Родосского колосса». Не обнаружил ни единого заслуживающего в Потемкине одобрения и князь Щербатов; Потемкину, по его мнению, были присущи все существующие человеческие пороки: «властолюбие, пышность, подобострастие ко всем своим хотениям, обжорливость и, следственно, роскошь в столе, лесть, сребролюбие, захватчивость и, можно сказать, все другие знаемые в свете пороки, которыми или сам преисполнен, или преисполняет окружающих его…»[412].

Достойно удивления, что Щербатов, акцентировавший внимание на нравственности царствующих особ и вельмож, не затронул любострастия Потемкина. Между тем он обладал пылкой страстью, отличался непостоянством, влюблялся с легкостью то в одну, то в другую красавицу и с такой же легкостью расставался с ними. Он умел им вскружить голову, находил слова, отражавшие глубокие чувства, которые не могли не тронуть самое черствое сердце. Распущенность же нравов и при дворе, и за его пределами нам уже известна из предшествующей главы.

Сохранилась переписка Потемкина с одной из его любовниц, одновременно являвшейся его племянницей, — Варварой Васильевной Энгельгардт. В одном из многочисленных писем она писала: «Я теперь вижу, что вы меня ничего не любите; когда бы вы знали, чего мне стоила эта ночь, душка злая моя, ангел мой, не взыщи пожалуйста, мое сокровище бесценное, приди, жизнь моя, ко мне теперь, ей Богу грустно, моя душа, напиши хоть строчку, утешь свою Вариньку». А вот образец письма той же «Вариньки», взбешенной неверностью любовника, письма, наполненного упреками, обидой и утраченными иллюзиями: «Если вы помните Бога, если вы когда-нибудь меня любили, то прошу вас забудьте меня навеки, а я уже решилась оставить вас. Желаю, чтобы вы были любимы тою, которую иметь будете, но верно знаю, что никто вас столь любить не может, сколько я дурачилась понапрасно; радуюсь, что в одну минуту узнала, что я только была обманута, а не любима вами».

Сохранились и любовные послания соблазнителя, которым доверилась племянница. Приведем некоторые из них: «Варинька, я тебя люблю до бесконечности, мой дух не имеет опричь тебя другой пищи… ты обещала меня любить вечно; я люблю тебя, душа моя, как еще никого не любил… Прости мое божество милое, я целую всю тебя». Или: «Не забыл я тебя Варинька, я не забуду никогда… Я целую всю тебя… Как ни слаб, но приеду к тебе. Жизнь моя, ничто мне так мило, как ты… Целую тебя крепко… голубушка, друг бесценный. Прости мои губки сладкие, приходи обедать». Еще одно послание: «Скажи, моя душа, красавица моя, божество мое, что ты меня любишь; от этого я буду здоров, весел, счастлив и покоен, я весь полон тобой».

К кануну разрыва с «Варинькой» относятся письма других дам, оставшихся неизвестными: «Как ты провел ночь, мой милый; желаю, чтоб для тебя она была покойнее, нежели для меня; я не могла глаз сомкнуть… Мысль о тебе единственная, которая меня одушевляет. Прощай, мой ангел, мне недосуг сказать тебе более… прощай; расстаюся с тобою; муж мой сейчас приедет ко мне».

Другая, тоже неизвестная дама: «Люблю тебя безмерно и веселюсь твоей ко мне любовью, милый и бесценный друг, собственный голубчик, ангел». Ее же: «Я не понимаю, что у вас держало; неужели, что мои слова подавали повод, чтоб ранее все утихло, и я б вас и ранее увидеть могла, а вы тому испужавшись, и дабы меня не найти на постели и не пришли, но не извольте бояться; мы сами догадливы; лишь только что легла и люди вышли, то паки встала, оделась и пошла в вивлиофику (библиотеку. — Н. П.), чтоб вас дожидаться, где в сквозном ветре простояла два часа, и не прежде как уже до одиннадцатого часа в исходе и пошла с печали лечь в постель, где по милости вашей пятую ночь проводила без сна».

Во время второй русско-турецкой войны Потемкин влюбился в Прасковью Андреевну Потемкину, до замужества Закревскую, бывшую женой его троюродного брата П. С. Потемкина. Его письма к ней относятся к 1789–1790 годам. «Жизнь моя, душа общая со мной! Как изъяснить словами мою к тебе любовь, когда меня влечет непонятная к тебе сила, и потому я заключаю, что наши души сродные. Нет минуты чтобы ты, моя небесная красота, выходила у меня из мысли; сердце мое чувствует, как ты в нем присутствуешь. Суди же, как мне тяжело переносить твое отсутствие. Приезжай, сударыня, поранее, о мой друг, утеха моя и сокровище бесценное ты; ты дар Божий для меня… Целую от души ручки и ножки твои прекрасные, моя радость! Моя любовь не безумною пылкостью означается, как бы буйное пьянство, но исполнена нежнейшим чувстванием. Из твоих прелестей неописанных состоит мой екстазис, который я вижу живо перед собою». В другом письме к ней: «Я тебе истину говорю, что тогда только существую, как вижу тебя, а мысли о тебе всегда заочно, тем только покоен. Ты не думай, чтоб сему одна красота твоя была побуждением, или бы страсть моя к тебе возбуждалась обыкновенным пламенем; нет душа, она следствием прелестного испытания твоего сердца, и от тайной силы и некоторой сродной наклонности, что симпатией называют. Рассматривая тебя, я нашел в тебе ангела, изображающего мою душу. Итак ты — я»[413].

Похоже, единственным человеком, искренне и глубоко скорбевшим о смерти Потемкина, была императрица. 16 октября 1791 года, спустя четыре дня после кончины Потемкина, Храповицкий записывал в Дневнике: «Продолжение слез. Мне сказано: как можно Потемкина мне заменить? Все будет не то… Он был настоящий дворянин, умный человек, меня не продавал; его не можно было купить»[414].

Своей печалью Екатерина несколько раз делилась с Гриммом: «Страшный удар разразился над моей головой, — писала она в половине третьего ночи, — …курьер привез горестное известие, что мой выученик, мой друг, можно сказать, мой кумир, князь Потемкин Таврический умер в Молдавии от болезни, продолжавшейся почти целый месяц. Вы не можете себе представить, как я огорчена». Далее следуют хвалебные слова в адрес покойного: «Это был человек высокого ума, редкого разума и превосходного сердца; цели его всегда были направлены к великому. Он был человеколюбив, очень сведущ и крайне любезен. В голове его непрерывно возникали новые мысли; какой он был мастер острить, как умел сказать слово кстати… Его привязанность и усердие ко мне доходили до страсти; с летами, благодаря опытности, он исправлялся от многих своих недостатков… но в нем были качества, встречающиеся крайне редко и отличавшие его между всеми другими людьми: у него был светлый ум, смелая душа, смелое сердце… По моему мнению, князь Потемкин был великий человек, который не выполнял и половины того, что был в состоянии сделать»[415]. 12 октября: «Князь Потемкин своею смертью сыграл со мной злую шутку. Теперь вся тяжесть правления лежит на мне одной». Оплакивала императрица смерть своего соратника и два месяца спустя 12 декабря: «Дела идут тем же порядком несмотря на ужасную потерю, о которой я вам писала в ту же ночь. Заменить его невозможно, поэтому нужно родиться таким человеком как он, а конец нынешнего столетия не представляет гениальных людей»[416].

Мы нарочито начали главу отзывами современников о деятельности Потемкина и его амурных похождениях, а не закончили ими, — знакомясь с делами князя, читатель сам может убедиться, какими чувствами руководствовались мемуаристы, сообщая о нем неодобрительные отзывы: завистью, непроверенными слухами, расходившимися кругами от недоброжелателей из Петербурга, неосведомленностью о том, что творилось за тридевять земель от столицы, и т. д.

Новый этап во взаимоотношениях Екатерины и Потемкина наступил весной — летом 1776 года. Фаворит, человек, утешавший императрицу в ночные часы и дававший ей дельные советы в том случае, когда она просила о них, превратился в вельможу первой величины, соратника императрицы, фактического владыку огромной территории, которой он управлял и распоряжался формально именем самодержицы, а фактически по своему усмотрению.

Еще в феврале 1776 года императрица и фаворит обменялись посланиями, лишенными всякой интимности: «Сухое ваше письмо я получила… я с вами о докладе изъяснюсь, когда сделаете мне честь ко мне прийти». В феврале-марте еще одно свидетельство наступившей перемены: «Прошу быть уверен, что моя искренняя дружба (подчеркнуто нами. — Н. П.) и чистосердечная привязанность никогда непременно во мне пребудет».

Обычно расставание с фаворитом Екатерина сопровождала щедрыми наградами: деньгами, крепостными, драгоценностями и т. д. Не обошлось без пожалований и на этот раз: 21 марта 1776 года императрица известила Потемкина о пожаловании ему княжеского достоинства Римской империи. Отныне граф Потемкин стал светлейшим князем. В мае императрица направила ему записочку, свидетельствующую о прекращении близких отношений: «Буде есть в тебе капля крови, еще ко мне привязанная, то сделай милость — прийди ко мне и выложи бешенство».

То, что любовь осталась в прошлом, показывает письмо Потемкина императрице, датированное февралем-мартом 1776 года: «Позволь, голубушка, сказать последнее, чем я думаю, наш процесс и кончится. Не дивись, что я беспокоюсь в деле любви нашей. Сверх бессчетных благодеяний твоих ко мне, поместила ты меня у себя на сердце. Я хочу быть тут один преимущественно всем прежним для того, что тебя так никто не любил; а как я дело твоих рук, то и желаю, чтоб мой покой был устроен тобою, чтоб ты веселилась, делая мне добро»[417].

В другом послании Потемкин выразил горячее желание служить императрице: «Моя душа бесценная, ты знаешь, что я весь твой, и у меня только ты одна. Я по смерть тебе верен, и интересы твои мне нужны».

Переписка Екатерины с Потемкиным не прекращалась и в последующие 15 лет. Более того, она стала более интенсивной, ибо корреспонденты были отделены друг от друга многими сотнями верст, и приобрела новые черты. Главная из них состояла в официальном содержании писем и исчезновении прежней интимности. Вместо «голубчик родной», «душа милая и бесценная» императрица в 70-х годах прибегала к таким официальным обращениям, как «князь Григорий Александрович», «светлейший князь, милостивый государь», «князюшка». С конца 70-х годов обращения становятся менее официальными и более сердечными, внешне напоминающими прежние времена: «батя», «батинька князь», «князенька батинька». Об укреплении дружественных отношений можно судить и по заключительным фразам писем и рескриптов Екатерины: от «пребываю навеки дружелюбна» и «пребываю к вам отлично благожелательна», с которыми она обращалась к вельможам, до фамильярных и нежных: «Прощай мой милый друг», «мой дорогой и горячо любимый друг», «друг мой сердечный», «князюшко друг мой сердечный».

Менялся и тон донесений Потемкина. Поначалу: «Матушка, государыня», «всемилостивейшая государыня». В 80-х годах обращения изменяются: «Моя матушка родная, сударка моя», «милостивейшая матушка». Однако заканчивал свои письма Потемкин почти всегда подчеркнуто верноподданически: «Вашего императорского величества наивернейший раб князь Потемкин» или «Вернейший по смерть раб твой», а после запрещения употреблять слово «раб» — «Вернейший и благодарнейший подданный князь Потемкин Таврический».

Иногда императрица использовала давно забытые слова: «Я люблю тя, князь, и не забуду тя» или: «Я сама, ваша светлость, вас очень, очень и очень люблю». Любовные слова, заимствованные из лексики медового месяца, теперь наполнились иным содержанием: «За ушки взяв обеими руками, тебя целую, друг мой сердечный». Потемкин отвечал: «Мне польза ваших дел столь дорога как моя жизнь»; «Моя матушка родная, люблю тебя беспримерно»; «…Я вам верен, я вам благодарен, я вас чту матерью. Лично для меня тут хорошо и славно, где могу положить живот за тебя, чего я не только не удалялся, но и искал»[418]. «Не щажу я ни трудов, ни жизни»; «Моя матушка родная, я право вас люблю как душу». Это была иная любовь, выражавшая удовлетворение верного соратника и ученика, признание заслуг преданного подданного и готовность преодолевать любые трудности при выполнении поручений императрицы. Именно деловые качества Потемкина, его неистощимая энергия, достигнутые успехи во всех сферах деятельности обязывали Екатерину проявлять о своем ученике и соратнике материнскую заботу.

В «Чистосердечной исповеди» Екатерина называла Потемкина богатырем. На поверку оказалось, что он обладал отнюдь не богатырским здоровьем. То ли он подорвал его будучи фаворитом, то ли от общения с многочисленными дамами, которые его окружали в Новороссии, то ли от огромного напряжения физических сил и изматывавших продолжительных поездок из одного конца обширного края в другой, то ли, наконец, от непривычного климата, но Григорий Александрович часто и продолжительно болел, что крайне беспокоило Екатерину. «Береги себя для меня. Ты знаешь, что ты мне очень, очень нужен». «Унимать тебя некому… при первом свидании за уши подеру», — грозила Екатерина, узнав от Потемкина, что тот за три дня в январе преодолел расстояние от Кременчуга до Могилева. «Устал как собака, съездивши день и ночь». 31 августа 1783 года императрица выговаривала: «Браниться с тобою и за то хочу, для чего в лихорадке и горячке скачешь повсюду».

Императрица была вполне уверена и в преданности Потемкина, и в готовности выполнить самое сложное или деликатное поручение. «Вижу, что ты летал повсюду на сухом пути и на воде и распорядил все нужное». «Видит Бог, что я тебя люблю и чту, яко умнейшего и вернейшего друга», — писала императрица в конце 1782 года.

Потемкин и Екатерина отдавали отчет в необходимости друг другу, они дополняли один другого. Григорий Александрович никогда не забывал, что он всем обязан Екатерине. В 1789 году он писал ей: «Ты едина моя мать, ты от первой степени офицера возвела меня на вышний, ты подала мне способы оказаться достойным». Признание заслуг Потемкина и полезности его деятельности для России заложено в словах императрицы, говорившей, что он принадлежит не себе, а государству и ей, Екатерине. Она писала Потемкину в 1783 году: «Жалею и часто тужу, что ты там, а не здесь, ибо без тебя я, как без рук». «Ты сам знаешь, — писала императрица, получив известие о том, что русские войска, расположенные в Крыму, избежали эпидемии чумы, — колико я чувствительна к заслугам, а твои — отличные, так как и моя к тебе дружба и любовь». Или: «Я ведаю как ты не умеешь быть болен и что во время выздоровления никак не бережешься».

Потемкин знал, что у него много завистников и врагов, и просил защиты у императрицы: «Я у вас в милости, так что ни по каким обстоятельствам вреда себе не ожидаю, но пакостники мои неусыпны в злодействе конечно будут покушаться. Матушка родная, избавьте меня от досад: опричь спокойствия нужно мне иметь свободную голову». Императрица заверила князя: «Злодеи твои, конечно, у меня успеха иметь не могут».

Деятельность Потемкина на юге России охватывала четыре сферы, в каждой из которых он оставил заметный след. Главнейшей из них надлежит считать хозяйственное освоение Северного Причерноморья — заселение края, основание новых городов, развитие земледелия на некогда пустынных землях; три другие — присоединение Крыма к России, создание военно-морского флота на Черном море и, наконец, руководство военными операциями в годы Второй русско-турецкой войны 1787–1791 годов.

Из этих сфер наиболее сложной было освоение края, требовавшее неустанных повседневных забот, на первый взгляд дававших малозаметные результаты, но в конечном счете завершившихся блестящими успехами. Именно здесь в первую очередь проявились незаурядные организаторские таланты Григория Александровича, его умение определить главные направления, на которых надлежало сосредоточить и собственную энергию, и находившиеся в распоряжении ресурсы.

Потемкин был назначен губернатором Новороссийской губернии указом 31 марта 1774 года, то есть до заключения Кючук-Кайнарджийского мира. По этому миру к России отошли крепости Керчь и Еникале в Крыму на побережье Керченского пролива, крепость Кинбурн, охранявшая выход в Черное море из Днепра, а также пространство между Днепром и Бугом и огромные территории к востоку от Азовского моря. Напомним, этот же мир предусматривал независимость Крыма от Османской империи. Важность этих условий договора определялась тем, что Россия с одной стороны утвердилась в Северном Причерноморье и обеспечила себе выход в Черном море, а с другой — обеспечила безопасность своих южных владений от набегов крымских татар, формально лишившихся поддержки Османской империи.

Задача Потемкина, ставшего с 1775 года наместником Новороссии, в состав которой вошла, помимо Новороссийской губернии, вновь образованная Азовская, состояла в хозяйственном освоении обширной территории. Начинать надлежало с заселения ранее пустынного края.

С этой целью еще в 1764 году был разработан план земельных раздач всем переселенцам, за исключением помещичьих крестьян; вся территория разбивалась на участки в 26 десятин на земле с лесом и 30 десятин в безлесных. Поселенцам предоставлялась существенная льгота: они освобождались от уплаты податей и прочих налогов на срок от 6 до 16 лет. План 1764 года предусматривал и насаждение в крае помещичьего землевладения: если помещик давал обязательство заселить земельные дачи своими крепостными, то их размер мог достигать 1440 десятин.

Эффективность плана 1764 года была невелика, и Потемкин ввел новшества, которые должны были стимулировать поток переселенцев и повысить заинтересованность помещиков в переводе своих крестьян из центральных неплодородных уездов на тучный чернозем Северного Причерноморья: он увеличил размер дач для крестьян и горожан вдвое — до 60 десятин, а размер дач для помещиков до 12 тысяч десятин. Вербовщики переселенцев получали денежное вознаграждение, а наиболее активные из них — даже дворянское звание: так, купцу Алексею Кунину за переселение 150 человек Потемкин в 1780 году пожаловал капитанский чин[419].

Результаты переселенческой политики Потемкина сказались довольно быстро: если к 1774 году население Новороссийской губернии составляло около 200 тысяч человек, то через два десятилетия (к 1793 году) оно возросло более чем вчетверо и достигло 820 тысяч человек. Национальный состав поселенцев отличался крайней пестротой: большинство составляли русские (отставные солдаты, государственные крестьяне, горожане); в Екатеринославском наместничестве проживали также болгары, молдаване, греки, переселившиеся с территорий, подвластных Османской империи, а также с Крымского полуострова; греки, вывезенные из Крыма, основали в 1779 году при устье Кальмиуса город Мариуполь, а крымские армяне, переселившиеся в устье Дона, — город Нахичевань.

О масштабности мышления Потемкина, как и его наставницы, ставившей превыше всего интересы государства, можно судить по готовности светлейшего ущемить интересы помещиков в угоду интересам государственным: в 1787 году он выступил с предложением не возвращать беглых из наместничества. «Противно было бы пользе государственной запретить здесь принятие беглецов, — рассуждал князь. — Тогда Польша всеми бы ими воспользовалась»[420]. Помимо вольной колонизации осуществлялась и правительственная: в 1778–1785 годах в Екатеринославское наместничество было переселено 20 тысяч экономических крестьян[421].

С именем Потемкина связано возникновение новых городов. Едва ли не самым важным был основанный в торжественной обстановке в 1778 году город Херсон. Ему предназначалась роль главной базы строившегося Черноморского флота, а также порта, связывавшего Россию с Османской империей и странами Средиземноморья. Верфь начала действовать уже через год — в 1779 году на ней был заложен первенец Черноморского флота 60-пушечный корабль «Слава Екатерины».

На строительстве крепости, верфи, адмиралтейства, административных зданий было занято до 10 тысяч работников, среди которых большинство составляли солдаты; из внутренних губерний были доставлены специалисты — плотники, каменщики, кузнецы.

В том же 1778 году на берегу реки Кильчени Потемкин заложил еще один город — Екатеринослав, призванный закрепить славу императрицы в освоении края. Уже через четыре года в нем насчитывалось более 2200 жителей обоего пола, созданы два училища: одно — для детей дворян, другое — для разночинцев, основаны два предприятия — кожевенное и свечное. Вскоре, однако, было обнаружено, что место для города избрали неудачно, и город перенесли на Днепр. Относительно Екатеринослава Потемкин вынашивал грандиозные планы. Он предполагал создать там университет, обсерваторию, 12 промышленных предприятий, соорудить множество фундаментальных зданий, в том числе колоссальных размеров храм, подобный храму Святого Петра в Риме, «судилище, наподобие древних базилик», огромные склады и магазины.

Все эти планы не были реализованы, хотя начали строиться дома для профессоров университета. Из промышленных предприятий Потемкин успел пустить только чулочную фабрику, на которой были изготовлены для поднесения Екатерине шелковые чулки, такие тонкие, что уместились в скорлупе грецкого ореха. Детищем Потемкина явились и такие города, как Никополь, Павлоград, Николаев и др.

Основным занятием населения наместничества было земледелие. О его успехах можно судить по тому, что уже в 90-е годы край превратился в экспортера пшеницы и пшеничной муки, правда, пока в скромных размерах: в 1793 году было продано свыше 264 четвертей пшеницы и пшеничной муки.

Особым попечением Потемкина пользовались ремесло и промышленность. Наместник Новороссии проводил покровительственную политику, полагая, что «всякое новое заведение, особливо в крае, никаких еще мастеров не имеющем, требует со стороны казенной поощрения и помощи». Успехи здесь были невелики отчасти из-за отсутствия полезных ископаемых, отчасти из-за недостаточно развитого рынка, отчасти из-за отсутствия необходимых специалистов. Поэтому в наместничестве сосредоточивались промыслы, связанные с обработкой продуктов земледелия и скотоводства; винокурни и кожевенные предприятия, а также кирпичные заводы, которых в 1793 году насчитывалось 26 — новые города предъявляли большой спрос на кирпич и строительные материалы.

В 1787 году, во время своего знаменитого путешествия в Крым, императрица осматривала все созданное при активном участии Потемкина. Она осталась довольна увиденным и об этом многократно заявляла как в письмах к князю, так и публично.

Второй по важности акцией Потемкина можно считать его активное участие в присоединении к России Крыма. Судьба ханства была предрешена еще Кючук-Кайнарджийским миром, когда Крым был фактически окружен русскими владениями. У ханства оставался единственный путь связи с внешним миром — море, но крымцы не обладали морским флотом. Реализации плана присоединения Крыма к России пришлось ждать несколько лет.

По условиям Кючук-Кайнарджийского договора Крымское ханство объявлялось независимым государством. Впрочем, независимость была фиктивной, ибо ханство не располагало собственными силами, чтобы защищать свой суверенитет. Фактически Крым превратился в арену соперничества России с Османской империей за ханский трон: каждая из сторон желала видеть на нем своего ставленника.

Крымским ханом после заключения Кючук-Кайнарджийского мира стал ориентировавшийся на Россию Сагиб-Гирей; однако, опираясь на военную поддержку Османской империи, его в 1776 году лишил трона Девлет-Гирей. Екатерина, опираясь на находившиеся в Крыму русские войска, возвела на престол своего ставленника Шагин-Гирея.

Обстановка в Европе и Османской империи благоприятствовала тому, чтобы разрубить узел противоречий в Крыму, присоединив его к России. Единственной страной, которая могла оказать сопротивление намерениям России, была Австрия, но с ней Россия находилась в союзе и к тому же Австрия, подобно России, была заинтересована в ослаблении Османской империи. За день до обнародования Манифеста о присоединении Крыма Екатерина писала Иосифу II: «Я надеюсь, что на этот раз собственные силы моего государства будут достаточны для того, чтобы принудить Порту к миру надежному, выгодному и соответствующему моему достоинству»[422]. Что касается самой Турции, то ее военный потенциал расценивался в Петербурге крайне низко.

Интерес Екатерины к присоединению Крыма искусно и энергично подогревал Потемкин. В конце 1782 года он отправил императрице послание, обосновывавшее необходимость решительных действий. «Крым положением своим, — рассуждал князь, — разрывает наши границы. Нужна ли осторожность с турками по Бугу или со стороны кубанской — в обоих сих случаях и Крым на руках. Тут ясно видно, для чего хан нынешний туркам неприятен: для того, что он не допустит их через Крым входить к нам, так сказать, в сердце.

Положите же теперь, что Крым ваш и что нету уже сей бородавки на носу — вот вдруг положение границ прекрасное: по Бугу турки граничат с нами непосредственно, потому и дело должны иметь с нами прямо сами, а не под именем других. Всякий их шаг тут виден. Со стороны Кубани сверх частных крепостей, снабженных войсками, многочисленное войско Донское всегда тут готово».

Под конец Григорий Александрович, хорошо изучивший натуру императрицы, пустил в ход еще один, едва ли не важнейший аргумент: «Неограниченное мое усердие к вам заставляет меня говорить: презирайте зависть, которая вам препятствовать не в силах. Вы обязаны возвысить славу России. Поверьте, что вы сим приобретением бессмертную славу получите и такую, какой ни один государь в России еще не имел. Сия слава проложит дорогу еще к другой и большей славе: с Крымом достанется и господство в Черном море. От вас зависеть будет запирать ход туркам и кормить их или морить с голода».

Там, где речь шла о славе, убеждать честолюбивую Екатерину предпринять решительные действия не было надобности, тем более что князь предложил перечень мер, способных сковать силы турок и удержать их от объявления войны: увеличить численность войск на западной границе с Турцией, а также на Кубани и Кавказе. Для экономической изоляции Османской империи Потемкин рекомендовал отправить в архипелаг флот с задачей воспрепятствовать доставке продовольствия из Египта и с островов.

Известно, что действия Екатерины, продуманные и осторожные, отличались от импульсивных поступков князя. Но на этот раз роли поменялись: осторожность, предусмотрительность и тонкую дипломатическую игру затеял Потемкин, а императрица, напротив, выражала нетерпение, ожидая, когда, наконец, князь преподнесет ей бесценный подарок. Она убеждала сделать это поскорее, «дабы турки не успели оному наносить препятствие», если им станет известно намерение России до его осуществления, — писала Потемкину императрица 30 мая. 9 июня: «Прошу тебя всячески: не мешкай занятием Крыма». Но князь «мешкал», намереваясь организовать присоединение Крыма так, чтобы сами татары просили об этом императрицу. Медлительность Потемкина как раз и объяснялась тем, что отрекшийся от ханского престола в пользу российской императрицы правитель все еще находился в Крыму и татары отказывались присягать Екатерине до тех пор, пока он не покинет полуостров. Другую причину задержки Потемкин объяснял тем, что «истинно нельзя было без умножения войск, ибо в противном случае нечем бы было принудить»[423].

Указ о присоединении Крыма к России был обнародован 8 апреля 1783 года.

Секретный рескрипт о присоединении Крыма императрица отдала Потемкину еще 14 декабря 1782 года, предоставив ему право опубликовать его, когда сочтет надобным. В нем дано обоснование необходимости присоединения Крыма к России: чтобы сохранить независимость Крыма, сказано в рескрипте, Россия должна изнурять себя содержанием близ границ значительной армии. «Таковы бдение над крымскою независимостью принесло уже нам более семи миллионов чрезвычайных расходов, не считая непрерывного изнурения войск и потери в людях, кои превосходят всякую цену». Для обнародования рескрипта императрица рекомендовала воспользоваться любым поводом: похищением нынешнего хана, ориентировавшегося на Россию, его изменой, вмешательством в крымские дела Османской империи. Потемкин воспользовался более выгодным для России поводом для присоединения Крыма — добровольным отречением хана от престола.

В июле Потемкин извещал Екатерину: «Все знатные уже присягнули, теперь за ними последуют и все. Вам еще то приятнее и славнее, что все прибегли под державу вашу с радостию». Потемкин вполне оценил историческое значение этой акции. «Род татарский, — писал он Екатерине в августе, — тиран России некогда, а в недавних временах стократный разоритель, коего силу подсек царь Иван Васильевич. Вы же истребили корень. Граница теперешняя обещает покой России, зависть Европе и страх Порте Оттоманской. Взойди на трофей, не обагренный кровью, и прикажи историкам заготовить больше чернил и бумаги»[424]. Так был присоединен к России Крым — без единого выстрела, без пролитой капли крови. В декабре 1783 года Турция, скрепя сердце, признала присоединение Крыма к России. Это позволило Потемкину заявить, что турки «кажется о Крыме спорить не будут». Екатерина вполне оценила роль в этой акции Потемкина — он стал называться Потемкиным Таврическим, а в 1784 году пожалован чином фельдмаршала и президентом Военной коллегии.

Следующая забота Потемкина состояла в хозяйственном освоении Таврической области, как стало называться Крымское ханство. Дело в том, что после Кючук-Кайнарджийского мира здесь осталась только треть прежнего населения — примерно 50 тысяч человек. Убыль была связана с отъездом части татар в Турцию, а части христиан — в Россию. Задача состояла в том, чтобы увеличить численность жителей Крыма за счет переселения туда государственных крестьян, отставных солдат, рекрутов, выходцев из Турции, а также беглых крестьян. Выходцам из Польши и старообрядцам гарантировалось свободное выполнение обрядов. В 1785 году Потемкин распорядился о переселении в Крым рекрутских жен и вдов. По данным на 1786 год, из переведенных туда 1497 женщин 1032 являлись солдатскими женами, а остальные 465 — одинокими, которые тут же были выданы замуж.

Князь Потемкин Таврический придавал огромное значение установлению дружеских контактов с местным населением. От командовавшего русскими войсками генерала Дебальмена он требовал, чтобы солдаты и офицеры «обращались с местными жителями как с собратьями своими», а у императрицы просил денег «на содержание некоторых мечетей, школ и фонтанов публичных»[425].

Не забыты были интересы верхушки татарского общества. Хану, поселившемуся в России, Екатерина пожаловала колоссальный по тем временам пенсион — 200 тысяч рублей в год. Татарской знати в количестве 334 человек в 1791 году были предоставлены права и привилегии российского дворянства.

Военно-административная деятельность Потемкина развернулась на двух поприщах: в качестве президента Военной коллегии и создателя военно-морского флота на Черном море. Современники резко отрицательно отзывались об управлении князем Военной коллегией. А. А. Безбородко извещал своего приятеля С. Р. Воронцова в 1784 году: «По Военной коллегии не занимается он кроме секретных и самых важных дел, дав скорее течение прочим». В свою очередь граф С. Р. Воронцов писал своему брату: «Князь Потемкин даром, что он военный министр, ничуть не годится для этой должности; он вздумал сооружать крепости при помощи нехороших топографических карт; таким образом был построен Херсон, таким образом сооружена Моздокская линия укрепления, напрасно специалисты, люди знающие, старались убеждать князя в невозможности такого образа действий, он считал себя Вобаном и верил безусловно в свою способность в математике». Князь Ю. В. Долгорукий тоже разделял мнение о неспособности Потемкина управлять Военной коллегией: «В начальство Чернышова армейские дела шли, можно сказать, по музыкальным нотам, а Потемкин в армии все расстраивал… Гусарские полки, кои были всегда хороши, переделал в легкоконные». После кончины Потемкина Безбородко осуждал его за неравнодушие к донским казакам, удивляясь «более всего странной страстью князя к казакам, которая до того простиралась, что он все видимое превращал в это звание»[426].

Недостатки, о которых писали современники, связаны с двумя обстоятельствами. Первое и главное состояло в том, что Военная коллегия находилась в столице империи, а ее президент бывал в Петербурге лишь наездами, то и дело переезжая из одного пункта обширного наместничества в другой, что, разумеется, не способствовало укреплению дисциплины ни в учреждении, ни в армии. Кроме того, рутинная канцелярщина противоречила натуре князя, питавшего пристрастие к живому делу, результаты которого видны невооруженным глазом.

И все же Потемкин оставил о себе добрую память, прежде всего среди солдат, введением новой формы одежды. В марте-апреле 1783 года он, еще будучи вице-президентом Военной коллегии, подал императрице записку с обоснованием необходимости избавить солдат от одежды, стеснявшей движения, плохо защищавшей тело от непогоды и требовавшей огромных усилий для содержания ее в надлежащем порядке. Речь шла о косах, шляпах, клапанах, обшлагах, а также о ружейных приемах. «Словом, — заключал князь, — одежда войск наших и аммуниции таковы, что придумать почти нельзя лучше к угнетению солдата, тем паче, что он, взят будучи из крестьян, в 30 почти лет возраста узнает узкие сапоги, множество подвязок, тесное нижнее платье и пропасть вещей, век сокращающих».

Потемкин отметил и конкретные недостатки отдельных элементов экипировки: шляпа негодна, ибо «головы не прикрывает и, торча во все стороны, озабочивает навсегда опасность, чтоб ее не измять»; лосиные штаны в коннице выдаются на такой длительный срок, что солдат, чтобы сохранить их, должен был приобретать суконные, расходуя собственные деньги из своего скудного жалованья; сапоги настолько узки, что их с трудом надевают и с еще большими трудностями снимают, в особенности, если они в непогоду намокли.

«Завивать, пудриться, плесть косы, солдатское ли сие дело? У них камердинеров нет. На что же пукли? Всяк должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрой, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков, что встал, то готов». Новая форма одежды и туалет не должны изнурять солдат, вводить их в дополнительные расходы на приобретение пудры, помады, лент, краски и прочего. Все это привнесено в русскую армию иноземными офицерами, равно как и муштра, в результате которой солдаты, «занимая себя таковой дрянью, не знают самых важных вещей: разных построений и оборотов»[427].

Потемкину принадлежит слава основателя Черноморского военно-морского флота. Первый линейный корабль «Слава Екатерины» был спущен на воду в 1781 году. По поводу названия корабля между князем и императрицей состоялся обмен мнениями. «Это наименование я берусь оправдать и в случае действительном», — писал Потемкин, обращаясь к Екатерине с просьбой назвать корабль ее именем. Императрица отвечала: «Пожалуй, не давай кораблям очень огромные имена, чтобы слишком знаменитые имена не стали бы в тягость и чтобы не было слишком затруднительно выполнять им подобную карьеру; впрочем, как хочешь с именами; держи узду в руках, потому что — лучше быть, чем казаться и не быть».

На верфях Херсона, Таганрога и Севастополя сооружались линейные корабли и фрегаты. В короткие сроки флот стал представлять грозную силу, которую Потемкин демонстрировал Екатерине во время ее пребывания в Севастополе. Князь облюбовал бухту близ татарской деревни Ахтиар и превратил гавань, лучше которой не было, по его мнению, во всем свете, в стоянку Черноморского флота, названную им Севастополем. Укреплять Севастополь Потемкин начал сразу же после присоединения Крыма к России.

Кажется, менее всего Потемкин Таврический прославился в качестве полководца. Когда началась русско-турецкая война 1787–1791 годов, Григорию Александровичу пришлось выполнять непривычные для него обязанности главнокомандующего русскими войсками. Если бы его не окружали блестящие полководцы, среди которых первенствовали А. В. Суворов и П. А. Румянцев, если бы князя не поддерживала и не воодушевляла императрица, когда тот пребывал в растерянности, то ход военных действий мог принять совсем иной оборот. В самом начале войны Екатерина заверила фельдмаршала в полном к нему доверии и готовности защищать его от нападок — «чтоб тебе никто и ничем помеху не сделал, ниже единым словом. И будь уверен, что я тебя равномерно защищать и оберегать намерена, как ты меня от неприятеля…»[428].

В самом начале войны Потемкин серьезно заболел. 16 сентября он извещал Екатерину: «…Я в слабости большой, забот миллионы, ипохондрия пресильна. Нет минуты покою. Право не уверен, надолго ли меня станет. Ни сна нету, ни аппетиту». Через три дня новая жалоба на здоровье, сопровождавшаяся просьбой об отставке с передачей своих полномочий П. А. Румянцеву. «Спазмы мучат, и, ей Богу, я ни на что не годен… Будьте милостивы, дайте мне хотя мало отдохнуть». Еще через три дня, 24 сентября, после получения известия, что буря уничтожила выпестованный Потемкиным Черноморский флот, ипохондрия достигла высшего накала. «Я при моей болезни поражен до крайности, нет ни ума, ни духу». Повторяет просьбу: «Хочу в уединении и неизвестности кончить жизнь, которая, думаю, и не продлится». Императрица отвечала: «…Ничего хуже не можешь делать, как лишить меня и империю низложением твоих достоинств человека самонужного, способного, верного, да при том и лутчего друга. Оставь унылую таковую мысль, ободри свой дух…» Князь однако настаивает: «…Сжальтесь над моим слабым состоянием, я не в силах: дела ваши от сего потерпят».

В ответ императрица успокаивала, обнадеживала и придавала его здоровью государственное значение: «Вы принадлежите государству и мне, — писала она 24 сентября 1787 года, — вы должны, приказываю вам, беречь свое здоровье»[429].

Пребывая в состоянии депрессии, Потемкин просил разрешения вывести войска из Крыма. Екатерина оказалась мудрее и тверже характером: ни в коем случае, отвечала императрица, оставление Крыма откроет туркам и татарам прямой путь «в сердце империи, ибо в степи едва ли удобно концентрировать оборону».

В середине декабря Потемкин почувствовал некоторое облегчение и известил императрицу о своем намерении отправиться в Херсон и осажденный турками Кинбурн. Намерение вызвало тревогу Екатерины: «Я удивляюсь тебе, как ты в болезни переехал и еще намерен предпринимать путь в Херсон и Кинбурн». Тем не менее Потемкин отправился в путь и 22 октября доносил: «Я объехал семьсот верст, ослабел очень. Впротчем болезнь моя становится легче».

Находясь в Елизаветграде, Потемкин решил овладеть Очаковым, возложив на себя руководство операцией. Однако она не принесла ему лавров талантливого полководца. Напротив, его подвели качества отнюдь не присущие одаренному военачальнику: медлительность, нерешительность, отсутствие чутья и здравого расчета при выборе самого благоприятного времени для атаки.

Это, однако, не мешало Потемкину проявлять личную отвагу, причем не ради того, чтобы покрасоваться перед подчиненными, а чтобы личным примером воодушевить их на подвиги.

11 сентября 1788 года он писал императрице, которая неустанно призывала его к осторожности: «Не щажу я ни трудов, ни жизни. Тому свидетели все. Намедни ездил рекогносцировать на шлюбке в такой близости, что турецкие картечи через шлюбку летали. Но Бог везде хранит. Тут был случай убиту, потоплену и взяту в полон. Вы опять, матушка, изволите сказать, что ненадобно этого делать. Но мне долг говорит, что надобно. От этого все генералы суются под пушки»[430]. Императрица ожидала взятия Очакова еще в ноябре 1787 года. Тогда она рассуждала так: «Честь моя и собственная княжая требуют, чтоб он не удалялся в нынешнем году из армии, не сделав какого-нибудь славного дела — хотя б Очаков взяли! Бог знает, почему он унывает и почти печальные письма пишет. Должно мне теперь весь свет удостоверить, что я, имея к князю неограниченную во всех делах доверенность, в выборе моем не ошиблась».

Однако истекли холодные месяцы зимы, унесшие немало жизней от стужи, наступила весна, а успехов — никаких. А. В. Суворов давал обязательство овладеть крепостью еще в апреле, когда ее гарнизон насчитывал четыре тысячи человек, но Потемкин ему отказал, мотивируя свой отказ возможностью понести значительные потери во время штурма: «Я на всякую пользу тебе руки развязываю, но касательно Очакова попытка может быть вредна; я все употреблю, чтобы достался он дешево».

В мае 1788 года, после получения очередной депеши от Потемкина, Екатерина заявила: «После сего не только фельдмаршал (Румянцев. — Н. П.) и если б вся Россия вместе с ним против князя восстали — я с ним».

Активных боевых действий для овладения Очаковым князь не предпринимал вплоть до конца 1788 года. Иссякало терпение и у Екатерины. Мамонов говорил Гарновскому в начале октября 1788 года: «Государыня недовольна». Впрочем, открыто это недовольство императрица не высказывала в письмах, хотя настойчиво напоминала о необходимости овладеть крепостью. «Ничего на свете так не хочу, как чтоб ты мог по взятии Очакова… приехать на час сюда», — писала она 7 ноября 1788 года. 27 ноября: «Возьми Очаков и сделай мир с турками»[431].

Неизвестно, сколь долго Потемкин не предпринимал бы решительных действий и зря терял солдат от небывалой в этих краях холодной зимы, если бы 5 декабря ему не объявил дежурный генерал, что осаждавшие лишены топлива, а оберпровиантмейстер дополнил: хлеба не хватит даже на один день. Только после этого, 6 декабря 1788 года, фельдмаршал решился на штурм. Штурм был крайне кровопролитным и стоил больших потерь. Это, однако, не помешало императрице щедро наградить Потемкина: она пожаловала ему фельдмаршальский жезл, осыпанный алмазами и драгоценными камнями, велела Сенату заготовить грамоту с перечислением заслуг князя, выбить в его честь медаль с надписью «Усердием и храбростью», наградила орденом Георгия 1-й степени, подарила 100 тысяч рублей на достройку Таврического дворца, золотую шпагу, поднесенную на золотом блюде.

Восторгу Екатерины не было конца. Поздравляя фельдмаршала, она писала: «Всем, друг мой сердечный, ты рот закрыл, и сим благополучным случаем доставляется тебе еще способ оказать великодушие»[432].

После овладения Очаковым Потемкин вновь запросил отставку. «Изволите говорить, — писал он Екатерине, — что не время думать теперь о покое. Я, матушка, писал не о телесном покое, но успокоить дух пора. Заботы повсеместные, бдение на нескольких тысячах верстах границ, мне вверенных, неприятель на море и на суше, которого я не страшусь, да не презираю. Злодеи, коих я презираю, но боюсь их умыслов; сия шайка людей неблагодарных, не мыслящих, кроме своих выгод и покою, ни о чем, вооруженные коварством делают мне пакости образами. Нет клеветы, чтобы они на меня не возводили». Потемкину в отставке было отказано и на этот раз.

Положение Потемкина после овладения Очаковым упрочилось настолько, что он не счел необходимым на зимние месяцы, когда военные действия затихали, отправиться в столицу для свидания со своей наставницей и благодетельницей. Он остался в Яссах, затем отправился в Бендеры, где его задержало очередное увлечение новой красавицей, княгиней Е. Ф. Долгоруковой. В Яссах и Бендерах Потемкин окружил себя необычайной роскошью и походил на государя, жившего среди блистательного двора; один праздник сменялся другим, его фантазия не знала границ: то он для полюбившейся дамы отправил в Париж специального курьера, чтобы тот доставил ей туфли к балу, то на празднике в ее честь велел наполнить хрустальные бокалы для дам не вином, а жемчугами. Чудачества, которым он предавался в молодые годы, на исходе жизни приобрели новый размах.

Княгиня П. Ю. Гагарина рассказала об инциденте, происшедшем в Яссах в 1790 году. Однажды Потемкин схватил ее за талию, за что публично получил звонкую пощечину. Все были удивлены отважным поступком и ожидали скандала. Супруг хотел увезти ее домой, но княгиня воспротивилась и попыталась превратить случившееся в шутку.

Потемкин удалился в свой кабинет, через четверть часа вышел из него, делая вид, будто ничего не случилось, и, поцеловав руку княгине, поднес ей изящную бомарьерку с надписью «Temple de l’Amitie» («Храм дружбы»)[433].

Автор монографии о Потемкине А. Г. Брикнер приводит описание пребывания Потемкина в Могилеве в январе 1789 года: «Около семи часов перед губернаторским домом остановились его сани. Из них вышел высокого роста и чрезвычайно красивый человек с одним глазом. Он был в халате и его длинные нерасчесанные волосы, висевшие в беспорядке по лицу и плечам, доказывали, что человек этот менее всего заботится о своем туалете…» В передней губернатора произносились приветствия от сословий. Они «были так же длинны, как коротки его ответы, ограничивавшиеся, впрочем, одним благосклонным наклонением головы». Затем вошли в залу, «мы простояли вдоль стен залы еще более двух часов. Князь во все это время не открывал рта и не подымал головы, как с тем, чтобы проглотить большой стакан кислых щей, который ему подносили каждые четверть часа. Мне сказывали, что этот напиток, приготовленный для него необыкновенно густым, служит ему питьем и пищею, и он выпивал его в день до пятнадцати бутылок».

На следующий день князь, сидя за тем же столом, «провел несколько часов, не подавая других признаков жизни, как дергая время от времени за звонок, причем адъютант его или сам наместник выходили за приказанием. Около полудня нас уведомили, что его светлость скоро выйдет. Действительно, он показался, прошелся два или три раза по зале, осмотрел всех и каждого и, не сказав ни слова, возвратился через несколько минут на свое место». Тогда началось представление тех, кто хотел обратиться к нему с просьбами либо прочитать в его честь стихи.

После начался обед, ипохондрия прошла, князь выглядел совсем по-другому: он «сел обедать вместе с нами и разговаривал довольно весело с наместником. Он был по вчерашнему в халате… Князь Потемкин имеет двести тысяч душ крестьян: этого слишком достаточно для человека, который пьет только кислые щи и не платит никому долгов»[434].

Таков был светлейший, избалованный вниманием окружающих, не признававший этикета и уважительного отношения к нижестоящим, человек неуравновешенный, внезапно предававшийся меланхолии и столь же внезапно приобретавший облик беззаботного весельчака.

4 февраля князь прибыл в столицу, а лето провел в ставке в Дубоссарах, которая, по свидетельству современника, «весьма похожа была великолепием на визирскую; даже полковник Боур посадил вокруг нее сад в английском вкусе». В столице Екатерина организовала фельдмаршалу пышную встречу: дорога от Царского Села до Петербурга была иллюминована, императрица демонстрировала уважение к Потемкину тем, что первой нанесла ему визит. Двор, подражая Екатерине, устраивал герою пышные торжества.

Несомненное достоинство Потемкина состояло в отсутствии зависти к успехам подчиненных на поле брани. Именно при его содействии раскрылись полководческие дарования А. В. Суворова и таланты флотоводца Ф. Ф. Ушакова. Получив известие о победе при Рымнике, Потемкин писал Суворову: «Объемлю тебя лобызанием искренним и крупными словами свидетельствую мою благодарность. Ты во мне возбуждаешь желание иметь тебя повсеместно»[435]. По представлению Потемкина императрица пожаловала Суворова графом и к его фамилии прибавила: «Рымникский».

Последний приезд Потемкина в столицу состоялся 28 февраля 1791 года. Это было триумфальное шествие, еще более пышное, чем путешествие после взятия Очакова. А. Т. Болотов описал прибытие Потемкина в Лопасню, на пути в Москву: «Мы нашли и тут великие приуготовления к приезду княжескому и видели расставленные повсюду дегтярные бочки для освещения в ночное время пути сему вельможе. Словом, везде готовились принимать его как бы самого царя. А он, по тогдашнему своему полновластию, и был немногим ниже оного». О пребывании его в Москве Болотов записал: «Вся знать обратилась к нему для обыкновенного идолопоклонства; но нам удалось видеть его только однажды, проезжающего на нашей улице с пышною и превеликою свитою»[436].

Никогда Потемкин не пользовался таким влиянием на Екатерину, как в этот свой последний приезд в столицу. «Князь у вас силен и всемогущ», — писал Кирилл Григорьевич Разумовский своему сыну. Ему вторил Андрей Кириллович Разумовский, писавший: «Екатерина и Потемкин, не имеющий равных себе гений, приводят в удивление человечество и делают ему честь».

На исходе жизненного пути Потемкина он и Екатерина как бы вспомнили, что являются супружеской парой и в переписке изливали друг другу нежные чувства и трогательную заботу, словно два десятилетия назад. Теперь настала пора доверить бумаге чувства верности и благоговения друг к другу. При непосредственном же общении Екатерина делала все, чтобы удовлетворить честолюбие своего соратника и прилежного ученика, или, как называл себя сам Григорий Александрович, «по смерть вернейшего» ее «питомца», которому она была обязана многими успехами своего царствования.

Самым впечатляющим происшествием, на долгие годы сохранившимся в памяти столичной знати, стал прием, устроенный князем в четверг 28 апреля в подаренном ему Таврическом дворце. Об украшении дворца свидетельствуют грандиозные расходы князя — только в первые дни пребывания в Петербурге он издержал 100 тысяч рублей. Из лавок на прокат было взято до 200 люстр и множество зеркал, завезено 400 пудов воска для изготовления 10 тысяч свечей и 20 тысяч стаканчиков для них. Прислугу, насчитывавшую сотню человек, нарядили в новые роскошные ливреи. Зимний сад, эстрада, мраморная статуя императрицы, картины, гобелен, ковры, изготовленный из золота слон с механизмом, приводившим в движение хвост и уши, с часами на спине — вся эта роскошь предназначалась для того, чтобы порадовать глаз императрицы и удивить гостей. Гостей обслуживали 80 лакеев, 12 гусар, 12 егерей и 4 великана-гайдука. Появление императрицы было встречено двумя кадрилями и знаменитой песней Державина «Гром победы раздавайся».

Сам Потемкин стоял за креслом, на котором сидела императрица, и прислуживал ей. Это был апофеоз карьеры князя и его лебединая песня. Надо полагать, он чувствовал, что дни его сочтены, и решил отметить свое пребывание на вершине славы столь неординарным способом.

Жизнь Потемкина в Петербурге запечатлена современниками. П. В. Завадовский, бывший фаворит Екатерины, ставший после своей отставки статс-секретарем, писал 6 июня 1791 года С. Р. Воронцову в Лондон: «Князь, сюда заехавши, иным не занимается, как обществом женщин, ища им нравиться и их дурачить и обманывать. Влюбился он еще в армии в княгиню Долгорукову, дочь князя Барятинского. Женщина превзошла нравы своего пола в нашем веке: пренебрегла его сердце. Он мечется как угорелый. Уязвленное честолюбие делает его смехотворным».

Аналогичное свидетельство обнаруживаем и в письме Ф. В. Ростопчина: «Последней слабостью князя Потемкина было влюбляться во всех женщин и прослыть за повесу. Это желание, хотя и смешное, имело полный успех… Женщины хлопотали о благосклонности князя, как мужчины хлопочут о чинах. Бывали споры о материях на платья, о приглашениях и проч. Он был почти сослан, значение его упало; он уехал, истратив в четыре месяца 850 тысяч рублей, которые были выплачены из Кабинета, не считая частных долгов».

Движимый завистью Завадовский и желчный Ростопчин явно преувеличивали амурные похождения больного Потемкина. Надо полагать, это были платонические увлечения, очередные причуды князя. Занимался он и делами, часто встречался с Екатериной для обсуждения положения внутри страны, а главное — внешнеполитической ситуации. Правда, в определении внешнеполитического курса между ними обнаружились существенные разногласия: императрица враждебно относилась к Фридриху-Вильгельму И, в то время как Потемкин настаивал на сближении с ним.

24 июля 1791 года князь по настоянию Екатерины оставил Петербург и отправился в действующую армию.

Эта поездка не являлась формой ссылки, как полагал Ростопчин, но объяснялась крайней заинтересованностью Екатерины в заключении мира с Османской империей. Князю императрица отправила записочку: «Признаюсь, что ничего на свете так не хочу, как мира», считая это «полезным делом». Потемкину, однако, не удалось довести «полезное дело» до конца.

В Киев князь прибыл тяжелобольным, к нему была вызвана племянница Браницкая. Получив это известие, Екатерина, по свидетельству Храповицкого, проявила «печаль и слезы». Немного оправившись, Потемкин продолжал путь и 30 июля прибыл в Яссы, «замучась до крайности». Упадок сил сопровождался упадком духа. На обеде у князя Репнина хозяин спросил у него: «О чем так вдруг закручинились?» — «Не взыщите, князь Николай Васильевич, — грусть находит вдруг на меня как черные тучи. Ничто не мило, иногда помышляю идти в монастырь». 20 августа он писал Репнину: «Продолжительные мои страдания и лечение довели меня до совершенной слабости».

В конце августа князю стало полегче. 24 августа он доносил Екатерине: «Благодаря Бога опасность миновалась, и мне легче. Осталась слабость большая. День кризиса был жестокий». Преодолевая слабость, он стал заниматься делами. 16 сентября он извещал Безбородко из Ясс: «Когда дела много, тут сил нет, но и верно себя не щажу… устал как собака». Не прошло и пяти дней, как новое обострение: «Третий день продолжается у меня параксизм. Сил лишился и не знаю, когда будет конец».

Императрица, получая подобные письма, пребывала в тревоге: «Прошу Бога, да подкрепит силы твои»; письмо «паки умножило во мне беспокойство». «Христа ради, — умоляла Екатерина, — ежели нужно, прийми, что тебе облегчение по рассуждению докторов дать может»; просила «уже и беречь себя от пищи и питья, лекарству противных». Но обреченному уже не могли помочь никакие лекарства. 4 октября Потемкин отправил императрице продиктованное им послание: «Нет сил более переносить мои мучения. Одно спасение остается оставить сей город, и я велел себя везти в Николаев».

Последние дни жизни князя запечатлены в двух источниках: донесениях фактотума светлейшего В. С. Попова и описании смерти Потемкина, составленном графом А. А. Безбородко.

Желание отправиться в «здоровейшее место», как назвал светлейший Николаев, он высказал впервые 2 октября. «Но я не знал, — сокрушался Попов, — как тронуться ему отсюда, когда все силы его изнурены до крайности». 3 октября доктора не обнаруживали у него пульса, он не узнавал людей, руки и ноги стали холодными и цвет лица изменился. Несмотря на ухудшение состояния, Потемкин настаивал, «чтоб взяли его отсюда». В туманное утро 4 октября князь велел посадить себя в кресло и нести в шестиместную карету. В восемь утра тронулись в путь. Ехали тихо и за день преодолели 30 верст. Утром 5 октября был совсем плох, «но приказывал скорее ехать».

Не доезжая Большой горы, верстах в 40 от Ясс «так ослабел, что принуждены были вынуть его из коляски и положить на степи». Здесь он и испустил дух. Ночью того же 5 октября тело покойного Привезли в Яссы.

Хотя Безбородко и не являлся свидетелем последних дней жизни князя и его кончины, ибо прибыл в Яссы для продолжения переговоров о мире после смерти светлейшего, он составил свое описание событий, пользуясь рассказами очевидцев. Это описание содержит ряд любопытных подробностей, отсутствовавших у В. С. Попова.

Безбородко поведал, что сам Потемкин ускорил свою кончину тем, что велел ночью открывать окна, чувствуя внутренний жар, требовал, чтобы его голову обливали холодной водой, не воздерживался в пище, отказывался принимать лекарства. Князь, по свидетельству князя М. М. Щербатова, отличался обжорством и «приехав в Чердак близ Ясс, съел целого гуся и впал в рецидиву». Когда ему 4 октября после плохо перенесенной ночи стало полегче, он велел перенести себя в большую постельную коляску, чтобы продолжать путь. Проехав несколько верст, он потребовал, «чтобы ему не дали в коляске жизнь кончить» и положили на землю. Там он сначала потерял зрение, а затем и испустил дух. «По вскрытии тела его найдено необычайное разлитие желчи, даже, что части ее, прильнув к некиим внутренностям, затвердели».

Храповицкий регистрировал каждое донесение из Ясс о состоянии здоровья князя. Они вызывали у Екатерины слезы. Наконец, к пяти часам пополудни 12 октября курьер поведал о кончине Потемкина. «Слезы и отчаяние», — записал Храповицкий. Потрясение было столь глубоким, что «в 8 часов пустили кровь, к 10 часам легли в постель». На следующее утро «проснулись в огорчении и в слезах». 16 октября: «Продолжение слез». Всякое событие, связанное с именем Потемкина, вызывало у императрицы переживания и слезы. 4 декабря при чтении письма из Ясс «вдруг прыснули слезы». 6 января 1792 года был доставлен мирный трактат с Османской империей: «За уборным столом слезы». 30 января племянник Потемкина Самойлов и граф Безбородко привезли ратифицированный Ясский договор: «всех отпустили и с Самойловым плакали»[437].

У императрицы был резон оплакивать уход из жизни Григория Александровича Потемкина — фаворита, супруга, соратника, подобного которому она не имела за все годы своего царствования. Он отличался талантом, целиком отданным во славу императрицы.

Глава XIV Екатерина Романовна Дашкова

Мисс Вильмонт, приятельница Дашковой, англичанка, гостившая продолжительное время у княгини и, следовательно, наблюдавшая за нею с близкого расстояния, писала: «Мне часто приходила в голову мысль, как трудно было бы очертить характер княгини Дашковой, если б кто принялся за него; я даже думаю, что это невозможно. Особенности ее характера и отдельные стороны до того разнообразны, что описание их показалось бы смешением противоположных человеческих крайностей. В ее натуре можно найти элементы всех темпераментов, всех возрастов и состояний. Мне кажется, она была бы на своем месте и управляя государством, и командуя армией. Она рождена для поприща в широких размерах и доказала это тем, что восьмнадцати лет от роду стояла во главе революции; а потом в продолжении двенадцати лет управляла двумя академиями»[438].

Заметим, эти слова были написаны, когда Дашкова перешагнула через шестидесятилетний рубеж и уже не занимала никакой должности, вела частную жизнь, коротая дни не в столице, а либо в Москве, либо в имении Троицком. Тем не менее и в этом возрасте она сохранила резкость в суждениях, крайнее честолюбие, эгоизм и энергию. Остались при ней ум, образованность, используемые теперь в единственной сфере ее активной деятельности — в устройстве своих имений и прежде всего Троицкого. Эта барская усадьба представляла маленький городок, в котором был свой театр, манеж, больница, конюшня, квартира управителя, здания для гостей и т. д.

Екатерина Романовна Дашкова — уникальное явление отечественной истории. Ни Древняя Русь, ни средние века, ни новое и новейшее время не знали женщины, равной ей по разнообразию дарований. Перед нами их перечень, сделанный на склоне жизни Екатерины Романовны ее современницей: «В наружности, разговоре и манерах есть какая-то особая оригинальность, отличающая ее от всех других людей. Она помогает каменщикам возводить стены, сама проводит дороги и кормит коров, сочиняет музыкальные пьесы, пишет статьи для печати и громко поправляет священника в церкви, если тот отступает от правил, а в театре прерывает актеров и учит и их, как надобно выполнять роли. Княгиня вместе доктор, аптекарь, фельдшер, купец, плотник, судья, администратор».

Однако не эти свойства натуры позволили Дашковой оставить заметный след в истории века Екатерины, а ее общественная и политическая деятельность, склад ума, мыслившего масштабами крупного государственного деятеля. На долю женщины, принадлежавшей к великокняжеской или царской династии, иногда выпадала роль в истории, но историкам неведомы случаи, когда бы графиня по рождению и княгиня по мужу выбилась в ряды вельмож, причем не подличая, не заискивая, не утрачивая своего достоинства, не работая локтями, а благодаря своей исключительности. В ней причудливо сочетались гордость и колкость языка, чувство собственного достоинства и эгоизм, высокая нравственность и нежелание поступиться даже малой толикой независимости. Добродетели и пороки далеко не всегда благотворно влияли на ее судьбу: она то поднималась к подножию трона, то становилась опальной дамой, прозябавшей в деревенской глуши.

Екатерина Романовна Дашкова (в девичестве Воронцова) родилась в Петербурге 17 марта 1743 года. В двухлетнем возрасте она лишилась матери, а ее отец, Роман Илларионович, любил удовольствия, вел светский образ жизни и мало заботился о воспитании детей, сплавив младшую дочь Екатерину на попечение бабушки. Екатерине повезло — ее в четырехлетием возрасте взял к себе на воспитание дядя, канцлер, проявивший трогательную заботу о племяннице. Екатерина росла вместе с двоюродной сестрой: «Общая комната, одни и те же учителя, даже платья из одного и того же куска материи — все должно было бы сделать из нас два совершенно одинаковых существа; между тем трудно было найти людей более различных во всех обстоятельствах жизни».

О дяде Екатерина Романовна отзывалась добрыми словами: «Мой дядя, — вспоминала она, — не жалел денег на учителей, и мы по своему времени получили превосходное образование: мы говорили на четырех языках, и в особенности владели отлично французским; хорошо танцевали, умели рисовать… у нас были изысканные и любезные манеры, и потому не мудрено было, что мы слыли за отлично воспитанных девиц».

Личная встреча двух Екатерин состоялась в конце 1758 года, когда Екатерина Алексеевна была еще великой княгиней. Во время продолжительной беседы у них выявилось много общего: обе отличались честолюбием, начитанностью, знанием идей французских просветителей, их беседа оставила у обеих неизгладимое впечатление. «Мы почувствовали, — вспоминала Дашкова, — взаимное влечение друг к другу, а очарование, исходившее от нее, в особенности, когда она хотела привлечь к себе кого-нибудь, было слишком могущественно, чтобы подросток, которому не было и пятнадцати лет, мог ему противиться, и я навсегда отдала ей свое сердце… Возвышенность ее мыслей, знания, которыми она обладала, запечатлели ее образ в моем сердце и в моем уме, снабдившем ее всеми атрибутами, присущими богато одаренным природой натурам»[439]. Но у них впоследствии обнаружилось и немало различий: Екатерина Романовна отличалась бескомпромиссными и прямолинейными суждениями, гордым и независимым нравом, эгоизмом, в то время как Екатерина Алексеевна отличалась покладистым характером, умела находить общий язык с собеседником, обтекать острые углы и пленять его своим обаянием.

Какие условия способствовали тому, что обе Екатерины стали образованнейшими женщинами своего времени, что они посвящали свой досуг вместо праздных забав чтению серьезных сочинений? Екатерина Алексеевна ответила на этот вопрос вполне определенно: ее учителями были скука и уединение, обусловленные пренебрежительным отношением к ней нелепого супруга. Екатерина Романовна подобных объяснений не оставила, и нам остается высказывать на этот счет догадки. Обратимся к описанию Дашковой, принадлежащему перу Дидро и относящемуся не к юным, а к зрелым годам: «Княгиня Дашкова вовсе не хороша; она мала ростом; лоб у нее большой и высокий; щеки толстые и вздутые; глаза — ни большие, ни малые, несколько углубленные в орбитах; нос приплюснутый; рот большой; губы толстые; зубы испорчены. Талии вовсе нет, в ней нет никакой грации, никакого благородства, но много приветливости».

Заметим, портрет, выполненный неизвестным художником маслом, ничего общего не имеет с тем, как Дашкову описал Дидро. На нас смотрит симпатичная женщина с волевым лицом и проницательным взглядом; недостатки, описанные французским энциклопедистом, не заметны вовсе: нет вздутых щек, толстых губ, приплюснутого носа. Но все же, видимо, описание внешности, выполненное Дидро, ближе к оригиналу — художник, надо полагать, выполняя волю заказчицы, сделал портрет более привлекательным.

Не в этой ли непривлекательности Дашковой, отличавшей ее, по-видимому, и в юношеские годы, находится объяснение причин ее влечения к книгам, а не к обществу более красивых подруг, в частности ее двоюродной сестры. Девушки-дурнушки должны были привлекать внимание молодых людей податливым характером, приветливостью, умными разговорами, начитанностью. Первых двух качеств Дашкова была лишена, приходилось прибегать к двум последним.

Но чтобы начитанность дала свои плоды и внушила уважение собеседника, необходимо было обладать еще одним качеством, присущим обеим Екатеринам, — умом. Природа наградила их с избытком этого рода свойством натуры. Думается, в этом одиночестве формировался гордый, непреклонный и целеустремленный характер, которому Дашкова осталась верна в течение всей жизни, как осталась верна и идиллическому образу императрицы, созданному ее воображением во время первого знакомства. В итоге приходится согласиться с мнением Дашковой, писавшей: «Я смело могу утверждать, что кроме меня и великой княгини в то время не было женщин, занимавшихся серьезным чтением».

Екатерина Романовна вышла замуж пятнадцати лет, в 1758 году, причем ее замужество овеяно легендой. Согласно официальной версии, Дашкова случайно встретилась с будущим супругом, князем Михаилом Ивановичем Дашковым, который тут же влюбился в молодую графиню, ответившую ему взаимностью. Императрица Елизавета Петровна как-то навестила дом канцлера и благословила пару, мать князя тоже не возражала против брака, и вскоре была отпразднована скромная свадьба. Так изображала свои матримониальные дела сама Екатерина Романовна.

Согласно молве свадебные дела графини развивались более романтично. Ход событий по Рюльеру происходил так: «Однажды князь Дашков, один из самых красивых придворных кавалеров (привлекательную внешность князя отмечают все источники. — Н. П.), слишком свободно начал говорить любезность девице Воронцовой; она позвала канцлера и сказала ему: „Дядюшка, князь Дашков делает мне честь просить моей руки“. Не смея признаться первому сановнику империи, что слова его не заключали именно такого смысла, князь женился на племяннице канцлера, но тотчас отослал ее в Москву, где она провела два года»[440].

В природе не существует источников, подтверждающих или опровергающих эту версию. Нам она представляется вполне правдоподобной, ибо соответствует характеру графини, не испорченной нравами XVIII века, простодушной в свои 15 лет, по неопытности принявшей банальные комплименты за предложение стать супругой, тем более что внешность князя давала основание влюбиться в него с первого взгляда. Мы полагаем, что поведение Екатерины Романовны не было преднамеренной хитростью, стремлением заловить жениха.

По сговорной графа Р. Л. Воронцова и князя М. Й. Дашкова от 12 февраля 1759 года невеста получила сравнительно богатое приданое: движимого имущества на 12 917 рублей и на покупку деревень 10 тысяч рублей. Список предметов открывают бриллиантовые серьги в 500 рублей, перстень бриллиантовый в тысячу рублей и др. Далее следуют одежда, меха, постельное и нижнее белье, кровать, зеркало и др. Завершает список золотая табакерка, оцененная в 200 рублей[441].

После скромной свадьбы наступили будни семейной жизни. Екатерина Романовна была счастлива: она нежно любила супруга, а тот отвечал взаимностью. Счастье совместной жизни оказалось, однако, непродолжительным — капитан Дашков должен был оставить супругу на попечение свекрови, чтобы отправиться к месту службы в Петербург. Екатерина Романовна окунулась в непривычную для аристократки патриархальную жизнь Белокаменной. «Передо мной открылся новый мир, — вспоминала Дашкова, — новая жизнь, которая меня пугала, тем более что я довольно плохо изъяснялась по-русски, а моя свекровь не знала ни одного иностранного языка».

Через год княгиня родила дочь, а еще через год князь поспешил в Москву, где его ждали прибавления в семье. Здесь произошло событие, высвечивающее супружеские отношения. В пути Дашков занемог, утратил голос настолько, что не мог разговаривать, и, чтобы не расстраивать своим болезненным видом находившуюся накануне родов супругу, решил остановиться в доме своей тетки Новосильцевой. Екатерине Романовне стало известно, что князь находится в Москве и что он серьезно болен. Княгиня совершила поступок, дающий основание высоко оценить ее человеческие достоинства: она отправила родственника из своих покоев и, вопреки уговорам не вставать с постели, в сопровождении повивальной бабки отправилась навестить больного, страдая при этом от нестерпимой боли. Увидев его бледным и лишенным голоса, она упала в обморок. Ее немедленно отнесли домой, где она тут же родила сына Павла.

В этом эпизоде проявились нравственные качества Екатерины Романовны: готовность жертвовать собой, чтобы помочь горячо любимому человеку, неукротимая воля, верность и т. д. Герцен высоко оценил этот подвиг княгини: «Женщина, которая умела так любить и так выполнять волю свою, вопреки опасности, страху и боли, должна была играть большую роль в то время, в которое она жила, и в той среде, к которой принадлежала»[442].

29 июня 1761 года, ровно за год до переворота, чета Дашковых переезжает в Петербург, и благодаря вниманию великого князя к молодому офицеру княжеских кровей Дашковы пополнили двор наследника престола. Здесь Екатерине Романовне довелось часто наблюдать грубые выходки Петра Федоровича против своей супруги, его нелюбовь к России и русским обычаям, издевательство над православным духовенством, слепое преклонение перед прусским королем Фридрихом II и пр. У всякого патриота возникала боль за будущее России, когда она окажется под властью неуравновешенного монарха.

У Екатерины Романовны появилась возможность часто общаться с великой княгиней Екатериной Алексеевной. Великая княгиня обладала даром чарующей улыбкой располагать к себе людей, и она воспользовалась этим, чтобы прочно привязать к себе молодую даму, начитавшуюся трудов французских просветителей, мечтавшую о процветании страны и уверенную в неспособности наследника обеспечить это процветание. Более того, Дашкову крайне беспокоило и будущее ее кумира — великой княгини, над которой нависла серьезная угроза оказаться в заточении в каком-либо отдаленном монастыре: Петр Федорович не скрывал своего намерения жениться на своей фаворитке, родной сестре Екатерины Романовны, графине Елизавете Романовне Воронцовой.

В декабрьскую ночь 1761 года Дашкова совершила поступок, близкий к тому, что произошел ранее в Москве: зная, что дни императрицы Елизаветы Петровны сочтены, Екатерина Романовна, будучи больной, тайком отправилась к великой княгине, чтобы предложить свои услуги. «Ваше высочество, — объясняла Дашкова причину своего тайного визита, — я не могла дольше противиться потребности узнать, какими средствами можно рассеять грозовые тучи, которые собираются над вашей головой. Ради Бога, доверьтесь мне, я заслуживаю вашего доверия и надеюсь стать еще более достойной его. Скажите, какие у вас планы? Чем вы думаете обеспечить свою безопасность? Императрице остается всего несколько дней, может быть, несколько часов жизни, могу ли я быть вам полезной? Скажите мне, что мне делать?»[443] Екатерина Алексеевна вполне оценила преданность и верность темпераментной посетительницы, но, будучи опытной интриганкой, проявила осторожность и не стала раскрывать ни секретов подготовки переворота, ни тем более называть фамилии офицеров, готовых пожертвовать головой ради свержения Петра Федоровича, который через несколько дней должен был стать обладателем короны. Между собеседницами произошла трогательная сцена расставания.

После осуществления переворота между двумя честолюбивыми Екатеринами произошла размолвка относительно степени участия в событиях и роли, выполняемой каждой из них в памятный день 28 июня 1762 года.

В интерпретации Дашковой именно она, Екатерина Романовна, возглавила заговор или во всяком случае была главным действующим лицом, обеспечившим Екатерине Алексеевне трон. Приписываемую себе роль руководителя «революции», как называла переворот Дашкова, она не скрывала от окружающих, и ее невоздержанный язык привел к охлаждению со стороны Екатерины Алексеевны, провозглашенной императрицей.

Ей, взрослой женщине, отнюдь не импонировал распространяемый Дашковой слух, что она получила корону благодаря усилиям восемнадцатилетней дамы, решительность и распорядительность которой и обеспечили успех перевороту.

Размолвка обозначилась сразу же после переворота, о чем можно судить по письму, отправленному Екатериной II 2 августа 1762 года Станиславу Понятовскому. Из письма явствует, что переворот — дело ее, Екатерины Алексеевны, рук: «Все делалось под моим руководством», заявляла императрица своему бывшему фавориту и тут же опровергала слухи, распространяемые Дашковой. «Княгиня Дашкова, младшая сестра Елизаветы Воронцовой, хотя и желает приписать себе всю честь, так как была знакома с некоторыми из главарей, не была в чести по причине своего родства и своего девятнадцатилетнего возраста и не внушала никому доверия. Хотя она уверяет, что все ко мне проходило через ее руки, однако все лица (бывшие в заговоре) имели сношения со мной в течение шести месяцев прежде, чем она узнала только их имена»[444].

Много лет спустя после переворота, когда обе Екатерины взялись за перо, чтобы писать воспоминания, они придерживались первоначальных версий своего участия в свержении Петра III. Императрица в «Записках» уделила полторы страницы описанию участия княгини в перевороте. Отрывок начинается словами: «Вот какое участие принимала княгиня Дашкова в этом событии». Далее следует рассказ о том, что многие офицеры, не имея прямого доступа к великой княгине и зная о привязанности к ней княгини Дашковой, общались с Екатериной через нее. При этом «Екатерина никогда не называла княгине Орловых, чтобы отнюдь не рисковать их именами; большое рвение княгини и ее молодость заставляли опасаться, чтобы в толпе ее знакомых не нашелся кто-нибудь, кто неожиданно не выдал бы дела». Императрица признавала отвагу Дашковой, проявленную во время переворота, но считала, что «она ничего бы не порешала; у нее было больше льстецов, чем кредита, и характер ее семьи вызывал всегда известное недоверие» (дядя — канцлер Петра III, а сестра Елизавета — фаворитка императора)[445].

Послушаем другую сторону. Княгиня Дашкова рассказывает, как благодаря ее настойчивости удалось привлечь к заговору графа К. Г. Разумовского, Н. И. Панина, князя Н. В. Репнина; она писала о том, что была «поглощена выработкой своего плана», не сообщая, впрочем, в чем он состоял. Она успокоила гвардейцев, опасавшихся отправки в Данию. «Я, — утверждала княгиня, — велела им передать, что получаю каждый день известия от императрицы и уведомлю их, когда надо будет действовать». «Записки» Дашковой пестрят местоимениями: «Я поняла», «Я сразу увидела», «Я подошла к нему». Согласно ее «Запискам», она всем распоряжалась и направляла ход событий. Когда стало известно об аресте одного из заговорщиков (капитана Пассека), она велела: «Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткому и Бредихину (офицерам, участникам заговора. — Н. П.), чтобы не теряя ни минуты, они отправлялись в свой Измайловский полк и что они должны встретить там императрицу (это первый полк на ее пути), а вы (Алексей Орлов. — Н. П.) или один из ваших братьев должны стрелой мчаться в Петергоф и сказать ее величеству от меня, чтобы она воспользовалась ожидающей ее наемной каретой и безотлагательно приехала в Измайловский полк, где она немедленно будет провозглашена императрицей».

Когда в ночь на 28 июня один из братьев пришел к ней выразить сомнение, «не слишком ли рано вызывать в Петербург императрицу, не испугали ли мы ее понапрасно, я была вне себя от гнева и тревоги, услышав эти слова…». Она сообщает, с каким восторгом ее встретила толпа у Казанского собора, где уже находилась императрица, и понесла на руках к собору. Не без гордости она писала о помятом платье и растрепанных волосах как липшем «доказательстве моего триумфа»[446].

«Мы бросились друг другу в объятья. „Слава Богу! Слава Богу!“ — могли мы только переговорить…» Это было последнее проявление нежности в отношениях между двумя Екатеринами. Далее наступила пора охлаждения и даже враждебности, исходившей от императрицы. У нее, конечно, не мог вызвать восторга прием, оказанный толпой княгине, несшей ее на руках. И хотя императрица, если верить Дашковой, и произнесла фразу, подтверждающую колоссальную роль ее в перевороте, но поступки опровергают эти слова — императрица один за другим наносила удары по самолюбию и честолюбию княгини. Екатерина, представляя друг другу активных участников переворота, будто бы воскликнула: «Вот княгиня Дашкова! Кто бы мог подумать, что я буду обязана царским венцом молодой дочери графа Романа Воронцова». Скорее всего, это выдумка Дашковой, ибо поступки императрицы противоречат приведенным выше ее словам. Екатерина, по меткому выражению А. И. Герцена, «отдалялась от нее (Дашковой. — Н. П.) с быстротой истинно царской неблагодарности»[447].

После изложенного выше нам остается ответить на вопрос, является ли версия Дашковой о ее участии в перевороте плодом мистификации и заведомой лжи, удовлетворявшей ее тщеславие, или же Екатерина Романовна искренне верила в свою исключительную роль в возведении на престол Екатерины Алексеевны. Мы склонны считать более вероятной вторую версию.

Основанием для этого суждения следует считать сведения, сообщаемые современниками о складе ее неугомонного и в то же время деятельного и решительного характера: ее активность и суетливость создают убежденность, что именно она и никто другой стояла в центре событий, что именно от нее и ни от кого другого исходили указания, обеспечившие успех делу. К этому надобно добавить еще одно соображение — отсутствие полной информации об участии в перевороте прочих заговорщиков. И еще одна оговорка: приведенные выше характеристики Дашковой относятся ко времени, когда она перешагнула через порог молодости и житейские невзгоды отразились и на ее внешности, и на характере: поубавилось энергии, эмоции уступили место рассудку и т. д.

Перед нами обстоятельный портрет княгини, принадлежащий перу лорда Бекингема, наблюдавшего молодую Дашкову: «Леди, чье имя, как она считает, бесспорно отмечено в истории, обладает замечательно хорошей фигурой, прекрасно подает себя. В те краткие моменты, когда ее пылкие страсти спят, выражение ее лица приятно, а манеры таковы, что вызывают чувства, ей самой едва ли известные. Но хотя это лицо красиво, а черты не имеют ни малейшего недостатка, его характер главным образом таков, какой с удовольствием изобразил бы опытный художник, желая нарисовать одну из тех знаменитых женщин, чья утонченная жестокость напоминает журналы ужасов. Ее идеи невыразимо жестоки и дерзки, первая привела бы с помощью самых ужасных средств к освобождению человечества, а следующая превратила бы всех в ее рабов». Другой отзыв того же автора высвечивает новые черты и звучит пророчески: «Княгиня много читала, исключительно активна телесно и умственно, обладает прекрасной сообразительностью. Если она сможет сдержать свой темперамент, пока нынешние подозрения не умолкнут (ее подозревали в причастности к делу Мировича. — Н. П.), пока возраст не смягчит ее суждения, ее история на этом не закончится».

Лорд Бекингем запечатлел Екатерину Романовну в 1762 году еще в одном ракурсе: «Гордость этой дамы значительно ослабила уважение к ней императрицы… Характер ее был слишком непреклонен для того, чтобы стараться умилостивить государыню или покорно подчиниться ее немилости, и вследствие того подозревают, что она возбуждала и поощряла всех недовольных настоящим правительством».

Сменивший Бекингема новый посол проявил больше снисходительности, чем предшественник, но не удержался от того, чтобы отметить авантюристический склад характера Екатерины Романовны: «Эта женщина обладает редкой силы умом, смелостью, превосходящей храбрость любого мужчины, и энергией, способной предпринимать задачи самые невозможные… Такого рода характер весьма опасен в стране, подобной здешней».

Первый удар по самолюбию Дашковой нанес наградной список лиц, отличившихся во время переворота. Открывали список вельможи Н. И. Панин и К. Г. Разумовский; Дашкова же обнаружила свою фамилию среди многочисленных рядовых, ничем не примечательных участников событий. Екатерина тем самым отвергла претензии Дашковой на особую роль в перевороте.

Неизгладимое впечатление на княгиню произвел тот факт, что Григорий Орлов являлся фаворитом императрицы — это было сокрыто от нее, и она обнаружила близость между ними, когда ей довелось наблюдать, как Орлов, развалившись на диване, распечатывал конверты с бумагами государственного значения. Это дало основание Екатерине Романовне сделать вывод, что даже в период наибольшей близости к ней Екатерины Алексеевны она не была с нею до конца откровенна.

Екатерину Романовну потрясло известие о насильственной смерти Петра III, о причастности к ней Алексея Орлова, после чего она не пожелала с ним знаться в течение десятилетий. «Да, ваше величество, смерть случилась слишком рано для вашей славы и для моей», — Дашкова произнесла слова, неприятные для императрицы. Наконец, Екатерина Романовна находилась среди тех, кто противился браку императрицы с Орловым, и это тоже вызвало неудовольствие Екатерины II.

Невыдержанная на язык Дашкова, продолжая питать нежные чувства к императрице, выражала в то же время колкие суждения в ее адрес и адрес ее фаворита, превратившегося в злейшего врага княгини. Вскоре муж княгини получает записку императрицы, означавшую разрыв отношений между совсем недавно бывшими неразлучными подругами. В письме, вспоминала Дашкова, «императрица выражала надежду, что не окажется вынужденной забыть мои заслуги и потому просит мужа повлиять на меня в том смысле, чтобы и я не забывалась, так как до нее дошли слухи, что я осмеливаюсь ей угрожать»[448]. У Дашковой, как и ее супруга, высоко ценивших понятия о чести, достоинстве и независимости, послание императрицы вызвало резко отрицательную реакцию. Наступивший разрыв отметил иностранный дипломат, доносивший 28 июня 1763 года в Лондон: «Княгиня Дашкова, отличившаяся во время революции, получила приказание отправиться вместе с мужем в Ригу, где стоит его полк. Гордость этой дамы значительно ослабила уважение к ней императрицы еще до моего приезда в Москву. Характер ее был слишком непреклонен для того, чтобы стараться умилостивить государыню или покорно подчиниться ее немилости»[449].

В 1764 году на голову Дашковой обрушилось новое горе — в связи со смертью Августа III Екатерина для поддержки своего кандидата в короли Станислава Понятовского двинула в Речь Посполитую войска, в составе которых находился и Михаил Иванович. Во время похода в сентябре он занемог и умер, оставив на попечении вдовы дочь, сына, расстроенное хозяйство и долги. В этом же году Дашковой довелось пережить еще одну неприятность. Она жила на даче своего родственника Куракина. На той же даче жил сенатор и генерал Н. И. Панин, к которому являлось множество просителей и среди них оказался Мирович, совершивший впоследствии неудачную попытку посадить на трон Иоанна Антоновича. Недоброжелатели Дашковой распространили слух, что Мирович якобы навещал ее и что она причастна к его заговору. Слухи, дошедшие до императрицы, оказались ложными — к Мировичу Дашкова не имела никакого касательства.

1 марта 1765 года упоминавшийся выше английский дипломат Джордж Макартни отправил депешу об отъезде Дашковой в деревню: «Княгиня Дашкова, которая со времени смерти своего мужа вела здесь самый уединенный образ жизни, теперь решилась выехать из этой столицы и поселиться в Москве. Она уже уехала вчера, но перед отъездом имела честь целовать руку императрицы и проститься с ней; ей давно уже был запрещен приезд ко двору, но ввиду того обстоятельства, что она уезжает быть может навсегда, ее императорское величество по ходатайству Панина согласилась видеться с нею перед ее отъездом. Прием, оказанный ей, был таков, как ей и следовало ожидать, то есть холоден и неприветлив, кажется все рады ее отъезду»[450].

Поселившись в подмосковной деревне, княгиня со свойственной ей энергией взялась за хозяйственные дела и к своему удивлению достигла значительных успехов. «Я ассигновала на себя и детей всего пятьсот р. в год, и благодаря моим сбережениям и продаже серебра и драгоценностей, к моему крайнему удовольствию, все долги были уплачены в течение 5 лет».

В 1768 году Екатерина Романовна возбудила просьбу о разрешении выехать за границу в надежде, что «перемена климата и путешествие благотворно подействуют на моих детей, у которых была английская болезнь». Прошение осталось без ответа, и только в следующем году она улучила момент, чтобы во время празднования годовщины восшествия на престол в Петергофе лично возобновить просьбу у императрицы. Разрешение было получено, и княгиня, как только появился санный путь, отправилась в путешествие. Ее путь лежал через Кенигсберг, Данциг, Берлин, Аахен, Спа, оттуда она отправилась в Англию, где посетила Лондон, Оксфорд, Бристоль.

Возвратившись на материк, княгиня отправилась в Париж, где часто встречалась с Дидро, который, кстати, отметил, что двадцатисемилетняя княгиня настолько состарилась, что выглядела сорокалетней женщиной — невзгоды отразились на ее здоровье.

Княгиня решила снискать милость Екатерины и, сломив собственную гордость, совершила два поступка, в полной уверенности, что они станут известны императрице: она отказалась принять Рюльера, автора сочинения о перевороте 1762 года, в котором Екатерина представлена не в лучшем виде. «Вы понимаете, — убеждал Екатерину Романовну Дидро, — что, принимая Рюльера у себя, вы тем самым санкционировали бы сочинение, внушающее беспокойство императрице…»

Второй поступок должен был еще больше умилостивить императрицу — Дашкова без удержу хвалила Екатерину, уверяла собеседника в своей преданности ей, и в своих расчетах не ошиблась: «после моего отъезда из Парижа Дидро в письме к ее величеству, — вспоминала княгиня, — много говорил обо мне и моей привязанности к императрице и выразил мнение, что вследствие моего отказа принять Рюльера вера в правдивость его сочинения была сильно поколеблена…»[451].

Во время одной из встреч с Дидро между ними состоялся обмен мнениями о крепостном праве в России. Дашкова заявила, что отсутствие деспотизма в ее характере позволило орловским крестьянам жить в довольстве.

Дидро возразил: «Но вы не можете отрицать, княгиня, что будь они свободны, они стали бы просвещеннее и вследствие этого богаче». Дашкова ответила аргументом, свойственным умеренным просветителям: «Просвещение ведет к свободе; свобода же без просвещения породила бы только анархию и беспорядок». Как видим, просветительские воззрения Дашковой были одинаковыми со взглядами императрицы.

В свойственной княгине манере преувеличивать свое влияние на собеседника она внесла в свои воспоминания запись: Дидро в конце беседы вскочил с места и воскликнул: «Какая вы удивительная женщина! Вы переворачиваете вверх дном идеи, которые я питал и которыми дорожил целые двадцать лет»[452].

Во время путешествия Екатерина Романовна значительно пополнила свои знания, расширила кругозор. Посещение городов не ограничивалось осмотром достопримечательностей. Путешественница посещала театры, музеи, картинные галереи, мануфактуры, свела знакомство со знаменитыми деятелями культуры того времени: Дидро, Вольтером, музыкантом, поэтом и художником Гибнером, министрами, наследниками престола и др.

Когда в 1771 году Дашкова возвратилась в Петербург, двор ее встретил с большим, чем прежде, уважением — комплименты в адрес императрицы возымели свое действие: императрица пожаловала ей 60 тысяч рублей и обласкала ее. Екатерина Романовна связывала эту перемену с утратой прежнего влияния на императрицу братьев Орловых. Лесть Екатерине тоже сыграла свою роль. Дидро писал императрице, что глаза Дашковой при виде портрета императрицы, вышитого на шелковой материи, «наполнялись слезами. Она четыре часа сряду рассказывала о вашем императорском величестве, а мне показалось, что она говорила не более четырех минут».

В 1775 году княгиня вновь отправляется за границу, на этот раз с целью дать образование сыну в Эдинбургском университете, который тот закончил четыре года спустя. Во время встречи в Брюсселе с бывшим фаворитом Григорием Орловым между ним и княгиней произошел любопытный разговор, свидетельствующий о нравственном уровне собеседника. Оценив внешность сына княгини, молодого, статного красавца, Орлов заметил: «…трудно представить себе более красивого юношу, чем князь Дашков», а затем продолжил: «Я жалею, князь, что меня вероятно не будет в Петербурге, когда вы туда приедете; я убежден, что вы затмите фаворита, а так как с некоторых пор мне вменили в обязанность вести переговоры с отставленными фаворитами и утешать их, я с удовольствием занялся бы этим, если бы он принужден был уступить вам свое место».

«Эта странная речь, — писала Дашкова, — заставила меня жалеть, что сын при ней присутствовал». Г. Орлов даже держал пари с И. И. Шуваловым, что Павел Дашков займет место Потемкина.

Во второй приезд за границу Дашкова, помимо Франции и Швейцарии, посетила множество городов Италии, где обогатила свои познания в зодчестве, ваянии и живописи. В июне 1782 года в Пизе княгиня на свои средства устроила бал в честь двадцатилетия царствования Екатерины. Во время второго путешествия Дашкова, более не подвергавшаяся гонению двора, имела встречи с Фридрихом II и Иосифом II.

В июле 1782 года она возвратилась в Россию и была благосклонно встречена Екатериной, пожаловавшей ей 2500 душ крепостных и дом в Петербурге ценой в 30 тысяч рублей.

На одном из балов Екатерина сказала Дашковой: «Я имею сообщить вам, княгиня, нечто особенное». Отойдя в сторону, она известила, что назначает ее директором Академии наук и художеств. Причину отказа Екатерины Романовны от предложенной должности точно определить невозможно: то ли она набивала себе цену, то ли действительно полагала, что пост ей не по плечу. «От удивления я не могла выговорить ни слова, — вспоминала Дашкова, — когда возвратилась домой, то села за письмо к императрице, в котором были и такие слова: „сам Господь Бог, создавая меня женщиной, этим самым избавил меня от должности директора Академии наук; считая себя невеждой, я никогда не мечтала попасть в ученую корпорацию…“»

С доводами Дашковой можно было бы согласиться, если бы историкам не был известен факт: Академией наук с восемнадцатилетнего возраста ведал брат фаворита императрицы Елизаветы Петровны Кирилл Григорьевич Разумовский, не имевший ни научных знаний, ни умения управлять ученым учреждением. Он был номинальным президентом, за его спиной дела в Академии наук вершил немец Шумахер. Поэтому выбор Екатерины, остановившейся на кандидатуре Дашковой, женщине образованной, честной, властной, давшей сразу же понять, что она будет ценить ученые заслуги членов Академии, а не умение их интриговать, надлежит признать удачным.

Назначение Дашковой дает повод для размышлений о характере двух Екатерин и их способности отделять личные симпатии от государственных интересов. После переворота Екатерина II, как нам представляется, не питала нежных чувств к Дашковой. Но императрица, преодолевая неприязнь, назначила Дашкову на высокую должность, руководствуясь не личными, а государственными интересами. То же самое можно сказать и о Екатерине Романовне. Думается, что у Дашковой, многократно подвергавшейся преследованиям императрицы, вряд ли сохранились прежние теплые чувства к ней. У человека с такой непреклонной волей, честолюбием, гордостью они не могли не поблекнуть. Впрочем, подобные категорические утверждения нуждаются в некоторых коррективах, поскольку при монархическом режиме нередко трудно бывает провести грань между личными и государственными интересами.

А. А. Безбородко, передавая княгине указ о назначении, добавил: «Когда угодно, утром или вечером, можете обращаться к ней (императрице. — Н. П.) по каждому делу, касающемуся вверенного вам учреждения», императрица, заверил он, будет ей всячески помогать. Екатерина же заявила, «что она не только вполне довольна своим выбором, но даже гордится им»[453]. По словам гофмаршала Дашкова всегда будет желанной гостьей при дворе.

Первый визит в Академию Дашкова совершила в сопровождении знаменитого математика Эйлера. Обращаясь с краткой речью к профессорам, она призналась в скудости своего научного образования, но заверила их в своем глубоком уважении к науке.

В 1786 году княгиня представила императрице отчет о своей трехлетней деятельности, из которого следует, что за три года она достигла немалых успехов. До ее прихода за Академией имелись долги, профессора не получали жалованья, отсутствовали средства для оплаты арендуемых помещений, на приобретение бумаги и т. д. Заботами директора Академии наук типография обзавелась новыми шрифтами, академическая библиотека пополнилась новыми книгами, в библиотеке составлен каталог книг, значительно снижены цены на издаваемые Академией книги и карты — до этого они продавались по столь высокой цене, что это препятствовало «осуществлению благодетельных намерений государыни, направленных к распространению просвещения»; приведены в порядок коллекции минералов, архив Академии, в гимназии учениками оставлены только молодые люди, проявившие способности к науке, ряды сотрудников были очищены от бездельников. Академиков директор обязала публиковать свои открытия в отечественных журналах и воздерживаться от их напечатания за границей до тех пор, «пока Академия не извлекла из них славу для себя путем печати и пока государство не воспользовалось ими»[454].

В процессе работы Дашковой, как известно, обладавшей трудным характером, пришлось преодолевать препятствия, исходившие, с одной стороны, от генерал-прокурора князя А. А. Вяземского, человека недалекого и педантичного, а с другой — от фаворитов А. Д. Ланского и П. А. Зубова. Первый чинил разного рода неприятности по финансовой части, а вторые внушали императрице враждебность к Дашковой. Так, Ланской устроил скандал по поводу отчета о путешествии императрицы в Финляндию, в котором среди лиц, ее сопровождавших, не была названа его фамилия.

По инициативе Дашковой в октябре 1783 года была учреждена Российская академия. В отличие от Академии наук, опекавшей точные науки, задача Российской академии состояла в разработке гуманитарного цикла, прежде всего русского языка, выработке правил правописания, составлении словарей. Главой Российской академии императрица назначила Дашкову, причем, как и в первом случае, вопреки ее желанию. При открытии Российской академии Екатерина Романовна произнесла речь, в которой вслед за М. В. Ломоносовым подчеркнула достоинства выразительного языка русского и определила главную задачу нового учреждения: «Сочинение грамматики и словаря да будет первым нашим упражнением». «Будьте уверены, — обращалась княгиня к многочисленной аудитории, — что я всегда гореть буду беспредельным усердием, истекающим из любви моей к любезному отечеству, ко всему тому, что всему нашему обществу полезно быть может, и что неусыпною прилежностию буду стараться заменить недостатки моих способностей… в помощи ж вашей надежду свою полагаю и тем самым желаю искреннее свое к вам почтение засвидетельствовать»[455].

В итоге Екатерина Романовна возглавила работу двух научных учреждений в качестве директора Академии наук и президента Российской академии. Автор книги о Дашковой справедливо заметила: «В Петербургской академии наук проявлялись административные таланты Е. Р. Дашковой, в Российской академии раскрылись ее творческие дарования»[456].

Научный подвиг Дашковой и руководимого ею коллектива состоял в том, что в короткий срок, в течение шести лет, был создан «Словарь Академии Российской, словопроизводным порядком расположенного». Заметим, что Французская академия над аналогичным трудом работала шесть десятилетий. К составлению Словаря живейший интерес проявила императрица. Он включал в себя не только русские слова, но и научные и технические термины.

Детищем Екатерины Романовны явился журнал «Собеседник любителей российского слова». Сначала он печатался Академией наук, а затем Российской академией. В предисловии к первому номеру журнала было написано, что он издается «по желанию нынешнего Академии наук директора ее сиятельства княгини Екатерины Романовны Дашковой, которая почитает нужным пещись по долгу звания своего о приведении наук в России в цветущее состояние, но и стараться о доставлении публике хороших российских сочинений». Статьи «Собеседника» разоблачали, по словам Н. А. Добролюбова, пороки человека: «двоедушие, ласкательство, ханжество, суетность, фанфаронство, обман, презрение к человечеству»[457], то есть по идейной направленности они были близки к безобидной критике человеческих недостатков, разоблачаемых «Всякой всячиной», издаваемой Екатериной II в 60-е годы.

Руководство двумя академиями приносило Дашковой как радости, так и огорчения. Последние были связаны не только с конфликтами с генерал-прокурором и фаворитами, но и с размолвками с самой императрицей: «Я предвидела, что между мной и императрицей возникнут неоднократные недоразумения», — писала Екатерина Романовна в связи со своими назначениями. По сути дела отношения императрицы к Дашковой лишь внешне выглядели лояльными, но без доверительности и теплоты. Более того, императрице будто бы доставляли радость и удовольствие невзгоды, переживаемые Екатериной Романовной в эти годы.

У княгини сложились не лучшие отношения с детьми: дочерью Анастасией и сыном Павлом. Отчасти в этом повинна сама Дашкова, деспотически опекавшая дочь и сына — будучи взрослыми, они находились под пристальным ее надзором; она контролировала каждый их шаг, и когда те освобождались от опеки, то давали волю своим неуравновешенным поступкам, что приводило ее к огорчениям, от которых она заболевала.

Дочь Анастасия оказалась существом пустым и безнравственным. Она была выдана замуж за Щербинина, но развелась с ним отчасти потому, что не сошлась характером со свекром, отчасти потому, что была кокеткой и прославилась мотовством и такой расточительностью, что ее имения оказались под опекой.

Еще больше огорчений доставил сын. Внешностью он напоминал красавца отца и, отправившись на юг, где служил у Потемкина, вел разгульную жизнь. В Киеве он встретил дочь купца Алферова и без благословения матери женился на ней. Княгиня узнала об этом от посторонних, сын удосужился известить ее об этом только два месяца спустя. Расстроенная мать написала ему короткое и холодное письмо: «Когда твой отец намерен был жениться на дочери графа Воронцова, он на почтовых поскакал в Москву, чтобы испросить позволения у своей матери. Ты уже обвенчан — я это знала прежде. Я знаю также и то, что моя свекровь не более меня заслуживала иметь друга в моем сыне».

Женитьба сына — самый тяжелый удар для княгини; ею овладели тоска и чувство одиночества, пессимизм. Она пыталась обрести утешение в академической службе, но вдохновение покинуло ее.

Как реагировала императрица Екатерина на житейские неудачи Екатерины Дашковой? Похоже, они доставляли ей удовольствие и радость.

В 1788 году свиньи Нарышкина, соседа по даче княгини, разрыли ее цветник. Княгиня велела загнать двух свиней в сарай и убить их. Между соседями возникла тяжба. 30 октября 1788 года А. В. Храповицкий записал в Дневнике: «Дашкова побила Нарышкиных свиней; смеясь сему происшествию (императрица. — Н. П.), приказала скорее кончать дело в суде, чтоб не дошло до смертоубийства». 2 ноября новое бесстрастное свидетельство Храповицкого: «Княгиня Дашкова прислала к графу Александру Матвеевичу Дмитриеву-Мамонову с изъяснением о свиньях. Тот (Нарышкин. — Н. П.) любит свиней, а она цветы, от того все дело вышло»[458].

Императрицу это событие так развеселило, что она сочла необходимым известить об инциденте князя Потемкина, причем в тональности описания его нетрудно обнаружить нотки злорадства — дескать, умная женщина дала повод для злословия окружающим. 7 ноября Екатерина писала Потемкину: «Какие дурачествы делает княгиня Дашкова в своей ссоре с обершенком Нарышкиным, ты себе представить не можешь. И ежедневно выходит новая комедия между ними, и все над ними смеются»[459].

Императрица как бы радовалась, что у сильной женщины с цельным характером, энергичной и деятельной, можно обнаружить слабость, являющуюся следствием ее тяжелого характера.

Храповицкий записал 23 апреля 1789 года еще одно суждение императрицы о Екатерине Романовне, тоже свидетельствующее о том, что потрясения, ею переживаемые, не вызывают у Екатерины сочувствия: «Разговаривая о княгине Дашковой (императрица. — Н. П.), отдавала ей справедливость в том, что имеет познание и умнее многих мужчин, но дивились, что никто ее не любит, даже дочь, в нынешних недостатках и быв под опекою, не соглашается жить с матерью. Княгиня больше приписывала сыну, чем он стоил: он прост и пьяница»[460].

Вряд ли и Екатерине Романовне до конца дней ее застилала глаза пелена восторга и любви, возникшая в годы, когда она, будучи юной и неопытной, воспринимала великую княгиню как образец человеческой натуры, честности и образованности. Только недалекий человек может восторгаться другим человеком, наносившим ему множество обид и оказавшимся неблагодарным за услуги. Дашкова к числу таких людей не принадлежала. Наносимые ей удары позволили ей распознать и собственные слабости, и слабости императрицы и извлечь из тех и других собственные уроки — она сочла главным своим пороком невоздержанный язык и в конце концов научилась его вовремя прикусывать. Екатерина Романовна обнаружила и главный недостаток императрицы, состоявший в непомерной любви к лести, и не скупилась расточать похвалу в ее адрес, когда представлялся к тому удобный случай — в частных беседах и публичных выступлениях. Вспомним о четырехчасовом потоке лестных слов, высказанных Дидро в адрес императрицы в полной надежде, что эти слова станут достоянием адресата, или бал, данный в честь двадцатилетия царствования Екатерины. В обоих случаях возвратившаяся на родину Дашкова встретила не только благосклонное отношение Екатерины, но и материальное вознаграждение за усердие.

В связи с этим возникает вопрос: чем объяснить похвалы императрице, расточаемые после ее смерти, когда она уже не могла расплатиться за них ни рублями, ни крепостными душами? Нам представляется, во-первых, что невзгоды, перенесенные Дашковой при Екатерине, были пустяками по сравнению с испытанной ею горечью при ее сыне Павле; во-вторых, Дашкова, как и Екатерина, была «государственницей», выдвигавшей на первый план не личные качества государя, а содеянное им. Подобный критерий позволил Екатерине Романовне называть императрицу «великой государыней и благодетельницей России».

Очередное охлаждение в отношениях между двумя Екатеринами наступило в 1795 году, когда Дашкова опубликовала посмертно сочинение Княжнина «Вадим Новгородский». Недоброжелатели княгини нашептали императрице об опасной, подрывающей устои трагедии Княжнина. Началось с того, что граф Салтыков, по отзыву Дашковой, не прочитавший за всю жизнь ни одной книги, сообщил Зубову о крамольном сочинении. Екатерина, к этому времени отказавшаяся от либеральных просветительских идей и твердо ставшая на охранительные позиции, поверила фавориту, не отказавшему себе в удовольствии доставить неприятность гордой Дашковой, и отправила княгине записку: «Недавно появилась русская трагедия „Вадим Новгородский“, которая, судя по заглавному листу, напечатана в академической типографии. Говорят, эта книга очень ярко нападает на авторитет верховной власти. Вы хорошо сделаете, если остановите продажу, пока я просмотрю. Доброй ночи. А вы читали ее?»[461]

Спустя несколько дней полицмейстер прибыл в академическую лавку, чтобы изъять из продажи книгу, которую императрица признала очень вредной. В тот же день Дашкову посетил генерал-прокурор Сената Самойлов и по поручению императрицы объявил ей выговор за напечатание книги, показавшейся Екатерине более опасной, чем «Путешествие из Петербурга в Москву». Во время личной встречи между двумя Екатеринами произошло такое бурное объяснение, что Дашкова на следующий день решила подать в отставку. Но императрица умела сглаживать острые углы.

— Очень рада побеседовать с вами, княгиня. Милости просим за мною, — такими словами встретила Екатерина Алексеевна Екатерину Романовну. Обаятельная улыбка погасила взрыв своенравной княгини.

Дашкова испросила разрешения удалиться от двора и от исполнения обязанностей президента двух академий. Она объявила, что явилась с прощальным визитом, но Зубов и на этот раз успел настроить императрицу против Дашковой, и вместо выражения благодарности за усердную службу и сожаления по случаю разлуки услышала холодное: «Желаю вам счастливого пути». Это была последняя встреча Екатерины Великой с Екатериной Малой.

Известие о смерти императрицы Екатерина Романовна получила, находясь в Троицком, и эта весть уложила ее на три недели в постель, надо полагать, не только в связи со скорбью об утрате, но и с тревогой за будущее. Не успела она оправиться, как последовала серия ударов, исходивших от Павла, — сын Екатерины II знал об активном участии Дашковой в перевороте и мстил за отца: последовал указ Павла I об отрешении Дашковой от всех должностей. Екатерине Романовне ничего не оставалось, как просить генерал-прокурора Самойлова передать благодарность императору за освобождение от бремени, которое она не могла нести.

На этом преследования Дашковой не закончились: она получает приказ императора жить не в Троицком, а в отдаленном имении Нижегородской губернии. Полубольная, в зимние морозы, она отправилась в ссылку, где ей довелось коротать дни в крестьянской избе, лишенной удобств, к которым она привыкла.

Екатерина Романовна обратилась за помощью к князю Н. В. Репнину, но тот ответил, что вмешаться в дело «решительно невозможно», и посоветовал в качестве «кавалерственной дамы» написать прошение на имя императрицы Марии Федоровны, супруги Павла I, в котором пожаловаться, что является «единственной несчастной женщиной в империи», подчеркнуть, что на месте ее ссылки у нее нет своего крова, что здоровье ее расстроено[462]. Мария Федоровна откликнулась на призыв и ходатайствовала о разрешении княгине жить в Троицком. Император, узнав, что конверт с прошением принадлежит Дашковой, не стал его распечатывать и велел отобрать у нее бумагу, письменные принадлежности и запретить ей общаться с кем-либо.

Мария Федоровна предприняла повторную попытку добиться смягчения наказания и на этот раз достигла своего. Последовал указ Павла: «Княгиня Екатерина Романовна, вы желаете переехать в свое калужское имение — переезжайте».

Новый всплеск великодушия Павла последовал в 1798 году, когда ходатаем за освобождение Дашковой от ссылки выступил ее сын Павел Михайлович, пользовавшийся фавором у императора. Матери разрешалось свободно разъезжать по стране и даже жить в столице, правда, то время, когда там не будет царской фамилии. Впрочем, милости, которыми пользовался Павел Михайлович у императора, продолжались недолго: он имел неосторожность заступиться за одного офицера, справедливо обвиненного в использовании труда солдат в своем имении, и тут же скорый на расправу император издал указ: «Так как вы мешаетесь в дела, до вас не касающиеся, поэтому увольняйтесь от службы».

Опала сына не отразилась на судьбе матери — она целиком отдалась заботам по упорядочению хозяйства, объезжала свои владения, занималась возведением усадебных построек, разведением садов и т. д. Вторым занятием, которым она стала увлекаться с 1804 года, было писание мемуаров. Ей шел 61-й год — возраст, достаточно почтенный, чтобы кое-что забыть, кое-что перепутать, кое-что оценивать сквозь призму достигнутого возраста. Именно поэтому мемуары пользуются у историков репутацией самого субъективного источника, требующего к себе более чем в других случаях критического отношения, ибо цель мемуаров, как правило, понятна: либо оправдать перед потомками свою негативную роль, либо показать в лучшем виде свои человеческие достоинства, либо опорочить кого-либо из своего окружения, родственников, либо подчеркнуть наличие множества добродетелей и отсутствие пороков. Последнее относится к мемуарам Дашковой, из каждой строки которых выпирает местоимение «Я». Она любит подавать себя женщиной, снизу доверху начиненной христианскими добродетелями, оставаясь при этом безразличной к судьбе своей невестки, которая, будучи брошенной ее сыном, прозябала в одиночестве, продолжая любить своего бывшего супруга. Княгиня не желала не только знаться с нею, но и слышать ее имя.

Если высокомерное отношение к окружающим было продиктовано интеллектуальным превосходством над ними, наличием знаний, которыми они не располагали, то третирование купеческой дочери, волею случая оказавшейся невесткой, питалось, видимо, княжеской спесью. Только смерть сына Павла в 1807 году смягчила сердце княгини, и между двумя вдовами состоялась трогательная встреча: обе заливались слезами так, что не могли вымолвить слова.

Мы проследили, правда, в самых общих чертах жизненный путь княгини Дашковой. Он не был усеян розами. Казалось бы, множество обрушившихся на нее невзгод должны были сломить эту хрупкую и невзрачную женщину. Но она выстояла, сохранив свое достоинство. Личность ее имела бы еще большую притягательную силу, если бы она не стремилась стать лучше, чем была на самом деле. Это стремление обнаруживается и в ее «Записках», и в рукописном автопортрете.

В конце XVIII — начале XIX века было модно описывать свою личность, создавать рукописный автопортрет. Мы имели случай познакомиться с автопортретом Екатерины II. Пришел черед посмотреть на автопортрет, выполненный нашей героиней. Автобиография Дашковой — труд оригинальный, своеобразие которого состоит в том, что она отказалась от присущего этому жанру повествования. Ее сочинение — ответ, как она полагала, на наветы ее недругов, распространявших о ней, по ее мнению, небылицы всякого рода.

В письме к своей подруге, мистрис Гамильтон (автобиография имеет форму письма), княгиня обязалась «говорить о себе искренно, не скрывая ни добрых, ни дурных сторон». Посмотрим, в какой мере Екатерина Романовна выполнила свое обещание, действительно ли она не скрывала неприглядных качеств своей личности, которых у нее было немало и которые производили на современников дурное впечатление. Согласилась ли она вывернуть себя наизнанку и предстать перед читателем такой, какой она была?

Княгиня начинает письмо с опровержения одного утверждения, исходившего от императрицы, заявившей через месяц после переворота в послании к Станиславу Понятовскому, «что мое участие в этом деле было ничтожно, что я на самом деле не больше, как честолюбивая дура. Я не верю ни одному слову в этом отзыве». Более того, Екатерина Романовна удивляется, «каким образом умная Екатерина могла говорить о бедной ее подданной», готовой ради нее отправиться на эшафот.

Источники, которыми располагают историки, дают основание принять сторону императрицы. Во-первых, Дашкова неточно излагает мысль Екатерины: она не называла Екатерину Романовну «дурой», а напротив, считала ее «очень умной» женщиной, но «тщеславной и взбалмошной». Во-вторых, дело даже не в формулировках, а в сути: великая княгиня и ее сообщники, как отмечалось выше, имели основание не доверять Екатерине Романовне. Поэтому императрица права, когда уличала Дашкову в преувеличении своей роли в перевороте. Поскольку с этой оценкой своей роли Дашкова не расставалась до конца дней своих, то остается строить догадки, почему она осталась верной своим заявлениям, сделанным сразу же после переворота. Вероятно, суетливость, затрату переливавшей через край энергии она и в самом деле принимала за реальный вклад в «революцию», как называли современники события 28 июня 1762 года. В действительности же его успех или неудача решались не Дашковой и даже не примкнувшими к заговорщикам вельможами, а офицерами-заговорщиками в казармах гвардейских полков.

Приписываемая Дашковой руководящая роль в перевороте опровергается и тем, что она, по собственному признанию, появилась в Казанском соборе, когда все завершилось без ее участия; Екатерина была объявлена императрицей.

В другом отношении, пожалуй, права Дашкова: императрица в беседе с австрийским императором охарактеризовала княгиню «как самую капризную женщину». Следов этой капризности Екатерина Романовна не оставила.

Вслед за замечаниями в адрес императрицы идет опровержение молвы о достоинствах и пороках Дашковой, сформулированных ею самой. Многие, писала она, ей приписывали «ум и проблески гения». Дашкова дала ответ, с которым трудно не согласиться: «В уме я не чувствовала недостатка, но на второй не обнаруживала ни малейшего притязания».

Следующее суждение о натуре Екатерины Романовны относилось к ее учености. Здесь тоже можно с ней согласиться: «Это совершенно ложная черта». Раннее замужество, дети, болезни «вовсе не благоприятствовали кабинетным трудам, которые я так любила».

Ответы на вопросы о характере ставят под сомнение искренность Екатерины Романовны. Здесь она подает себя без изъянов и темных пятен. Княгиня, например, решительно и столь же безосновательно отвергает наличие у нее таких пороков, как тщеславие, крайнее самолюбие, упрямство.

В Толковом словаре Даля читаем следующее определение: «тщеславиться чем, искать суетной или тщетной, вздорной ложной славы, внешнего почета, блеска, почестей или хвалы; величаться, кичиться, возноситься, ревнуя вообще к наружным знакам почести; хвалиться заслугами, достоинствами, богатством своим, хвастаться, бахвалиться»[463].

Разве не тщеславие и самолюбие руководили ее пером, когда она бралась составлять «Записки» и описывать свою персону? Самолюбием и тщеславием она руководствовалась, когда отвергла выбор сына в супруги купеческой дочери. Княгиня обладала характером, который в обыденной жизни принято называть тяжелым или дурным.

Нерасположение к ней окружения императрицы отчасти можно поставить в вину окружению, но главным образом самой княгине: она сама писала о наличии «толпы моих врагов, окружавших императрицу». Если речь идет о толпе врагов, то справедливо было бы поискать причины ее существования в самой княгине. К сожалению, вражда к княгине проникла не только в придворную среду, но и в среду родственников.

Погружаясь в сферу семейных отношений, мы должны учитывать, что ее полноценное освещение возможно только при наличии всего комплекса источников: писем, мемуаров, хозяйственных документов, свидетельств посторонних лиц и т. д.

К сожалению, мы располагаем ограниченным количеством источников, случайно сообщающих отрывочные сведения и взгляды только одной стороны (самой княгини), участвующей в семейном конфликте. Поэтому выводы, на них основанные, не представляются нам бесспорными.

Нам представляется, что виновницей напряженных и даже враждебных отношений в семье Дашковых была властная и самолюбивая княгиня, игнорировавшая интересы дочери и сына. Дочь Анастасию Екатерина Романовна выдала замуж за некоего Щербинина. Выбор пал на него потому, что он был меланхоликом, что, по мнению княгини, должно было благотворно отразиться на семейной жизни и сгладить неуравновешенный характер дочери. На поверку оказалось, что супруг Анастасии Михайловны страдал психическим расстройством, с годами усиливавшимся. В письме, относящемся к 1784 году, анонимный автор писал к неизвестному корреспонденту о Щербинине: «Говорят, он помешан, разговаривает сам с собой, смеется, и затем становится задумчивым и печальным». Нетрудно представить, имея в виду нравы второй половины XVIII века, как вела себя супруга — она пустилась в разгул, промотала часть приданого, составлявшего 80 тысяч рублей, чего, разумеется, не одобряла мать-аскетка. Начались ссоры. Судя по письмам княгини, она запретила дочери появляться в своем доме, взяла с нее обязательство не показываться «в тех местах, где может меня встретить». В письме к брату 30 ноября 1803 года княгиня сообщала о мотовстве дочери: «Ты увидишь в Петербурге мою дочь. Шесть лет как я заплатила все ее долги. Однако один из кредиторов предъявил иск на 10 тысяч рублей, и через шесть недель продали часть ее имения». В другом письме, на этот раз к дочери, мать писала: «Я тебя прощала семь раз, что только ангел милосердия простить мог…» и т. д. Далее — упрек дочери, что она тайком приезжала в имение матери и настраивала против нее крестьян. Княгиня обвиняла дочь в разврате, мотовстве, неповиновении и прочих грехах. Распря с дочерью кончилась тем, что мать лишила ее наследства, как недвижимого, так и движимого имущества.

Не лучше обстояло дело и с сыном. Княгиня, похоже, делала все от нее зависящее, чтобы сын и дочь выросли физически крепкими, здоровыми и образованными. Она возила их лечиться за границу, сочла необходимым, чтобы сын закончил Эдинбургский университет. И тем не менее и сын, и дочь не ответили заботливой матери ни благодарностью, ни послушанием. Сын, как только освободился от опеки матери, стал бражничать, залез в долги, так что матери пришлось раскошеливаться на их погашение. И хотя после смерти сына состоялось примирение свекрови с невесткой, трагедия не растопила до конца суровое сердце княгини; из 69 тысяч рублей, завещанных различным лицам, на долю невестки пришлось только 10 тысяч рублей.

Непросто разобраться в последнем упреке в адрес Дашковой: «Меня также представили жестокой, беспокойной и алчной». Перечисленные упреки княгиня отклонила. Можно безоговорочно принять ее заявление относительно жестокости: «Мои знакомые и слуги, я уверена, не могут обвинить меня в жестокости». Что касается скупости, то «этот порок, — писала Екатерина Романовна, — свойствен только низкому уму. В этом отношении лучшим моим оправданием служат денежные пособия родственникам, гораздо выше моих средств». Цитированное заявление соответствует действительности: горячо любимого сына она выручала из беды дважды, раз уплатив за него девять тысяч, в другой — 24 тысячи. Погашала она долги и своей непутевой дочери.

Порок Екатерины Романовны скорее можно назвать стяжательством. В самом деле, в источниках, исходивших от Дашковой, часто упоминаются жалобы на бедность, на необходимость экономить во всем, ибо надлежало расплатиться с долгами покойного супруга и сделать это так, чтобы не продать ни одного крепостного и тем самым не оставить детей без наследства. Ей пришлось расстаться с драгоценностями, серебряной посудой и ограничить свои расходы 500 рублями в год. По инерции она продолжала экономить и в годы, когда ее годовой доход достигал 25 тысяч рублей — сумма по тем временам громадная.

Помещица держала все нити управления имениями в своих руках, вникая во все детали их хозяйственной жизни. В 1799 году она сетовала на понесенные убытки от града: «У нас два раза были грозы и град, наделавшие много бед; моя конопля почти совсем уничтожена; хорошо, если нам удастся спасти хоть десятую часть; убыток свой исчисляю в 1500 рублей». В другом письме (1793 год) она жаловалась на подорожание мяса: «Провизия с каждым днем дорожает. Говядина стоит 10 коп.».

Дашкова занималась и ростовщичеством, причем с кредиторами обходилась довольно жестко. Брата она уведомляла, что отказалась одолжить 3–4 тысячи рублей некоему Страхову, так как тот не уплатил 5 % с ранее взятых 2 тысяч рублей[464].

Непривлекательные черты характера Екатерина Романовна сохранила до конца жизни. Уже будучи в преклонном возрасте, она заявила издателю «Русского вестника» С. Н. Глинке: «Я вызываюсь к вам в сотрудницы, только с уговором: я настойчива и даже своенравна в мнении и в слоге моем; прошу не переменять у меня ни буквы, ни запятой, ни точки»[465].

Жизненный путь единственной в истории России женщины-вельможи не был усеян розами: в ее служебной и общественно-политической карьере взлеты сменялись столь же крутыми падениями. Но особенно сильные удары обрушились на нее в области семейной жизни. Приходится удивляться, с каким мужеством переносила удары эта невзрачная на вид женщина, до конца дней своих остававшаяся верной своим принципам. Скончалась она в 1810 году.

Глава XV Никита Иванович Панин

В двух последних главах речь пойдет о вельможах, занимавших высокие посты в правительственном механизме, — канцлерах. За тридцатичетырехлетнее царствование Екатерины их сменилось три: М. И. Воронцов, Н. И. Панин и И. А. Остерман. Но Воронцов, верно служивший Петру III и даже приезжавший в Петербург, чтобы уговорить Екатерину отказаться от переворота, продержался недолго и после воцарения императрицы должен был подать в отставку. Что касается Остермана, то он относится к числу марионеточных канцлеров, не оказывавших серьезного влияния на дела. Фактическим руководителем внешнеполитического ведомства до 1797 года был Александр Андреевич Безбородко, формально остававшийся вторым лицом в Коллегии иностранных дел.

Внешняя политика относится к той сфере управления, к которой проявляли известный интерес, преимущественно на бытовом уровне, такие императрицы, как Анна Ивановна и Елизавета Петровна, как известно, освободившие себя от всех государственных забот. В их царствование внешнеполитическое ведомство находилось в руках А. И. Остермана и А. П. Бестужева-Рюмина, определявших внешнеполитический курс страны.

Совсем иная ситуация сложилась при Екатерине И, фактически выполнявшей роль канцлера, вникавшей во все детали внешней политики страны. Если Потемкин, находясь вдали от двора, являлся фактическим хозяином наместничества с неограниченными полномочиями, доверенными ему Екатериной, а Дашкова, будучи президентом двух академий, исполняла свои обязанности более или менее самостоятельно, далеко не всегда испрашивая дозволения императрицы, то внешнеполитические дела настолько интересовали императрицу, что находились под ее неусыпным контролем. Объясняется это тем, что внешнеполитический престиж государства был адекватен престижу императрицы внутри страны.

Сказанным определяется роль канцлеров при Екатерине — они являлись всего лишь исполнителями ее воли, иногда отстаивавшими свою точку зрения, но в большинстве случаев (в особенности это относится к Безбородко) безропотно выполнявшими повеления Екатерины.

Никита Иванович Панин родился в 1718 году в семье военного служаки Ивана Панина, завершившего свою военную карьеру генерал-поручиком. Хотя он прослужил всю жизнь в армии, но не стяжал военной славы. Его сын Никита начал службу с нижних чинов в конногвардейском полку, вручившем в 1741 году скипетр Елизавете Петровне.

Когда Елизавета Петровна обратила внимание на Никиту Панина, ее фаворит И. И. Шувалов решил избавиться от соперника давно испытанным способом — удалить от двора и взвалить поручение, выполнение которого связано с выездом из столицы. В итоге Панин получил назначение послом в Дании, а затем в Швеции. В последней он зря времени не терял, знакомился с борьбой политических партий, овладевал искусством дипломата. Так как в Швеции были сильны реваншистские настроения, нацеленные на пересмотр Ништадтского мира, то Панину, чтобы обезвредить влияние реваншистов, довелось овладевать всем арсеналом интриг: обострять соперничество противоборствующих «партий», использовать подкупы, поднатореть в лести.

Одновременно, живя в Швеции, Панин усвоил некоторые идеи Просвещения. Он, например, фетишизировал силу законов, которым неукоснительно должно подчиняться все население страны, включая и монарха, — только располагая хорошими законами, страна может достичь благоденствия. Панин считал первейшей обязанностью государства покровительствовать развитию внутренней и особенно внешней торговли, промышленности, использующей богатейшие природные ресурсы страны, совершенствованию путей сообщения как сухопутных, так и водных, поощрению земледелия. Для достижения этих целей надлежало купцам и промышленникам выдавать на льготных условиях ссуды, защищать отечественную промышленность покровительственными пошлинами и т. д.

Дипломата Панина интересовала и судьба крепостных крестьян. Здесь он в принципе придерживался взглядов умеренных просветителей, но вносил в них существенные коррективы. По его мнению, ликвидация крепостного права была преждевременной, но он считал первоочередной задачей государства регламентацию отношений между барином и крестьянином правительственными законами, устанавливавшими размер повинностей в пользу помещика. Нарушителей закона ожидала суровая кара.

С таким запасом знаний и убеждений Никита Иванович в 1760 году прибыл в Россию — его вызвала императрица Елизавета Петровна, поручив ему ответственную задачу воспитателя сына наследника престола — Павла Петровича. Должность обер-гофмейстера среди придворных чинов котировалась достаточно высоко — она беспрепятственно открывала двери двора, правда, малого, позволяла завести с этим двором, то есть с великим князем и великой княгиней, более или менее близкие отношения. Обер-гофмейстер был вхож и в апартаменты императрицы. Все это вместе взятое ставило его в ряд важных сановников страны.

Согласно инструкции, которой должен был руководствоваться обер-гофмейстер при воспитании сына Екатерины, первейшая обязанность воспитателя состояла в утверждении «в нежном его сердце прямого благочестия, то есть убежденности в вере». Далее следует пространный перечень добродетелей, которые надлежало внушить воспитаннику: добронравие, добродетельное сердце, человеколюбие, кротость, правосудие и др.

Панину разрешалось приглашать в общество воспитанника «всякого звания чина и достоинства» людей «доброго состояния», чтобы он мог познать их нужды и научиться отличать добродетельных людей от злонравных.

В обязанность Панина вменялось предупреждение таких пороков, как лесть, трусость, непристойные шутки и др. Из наук, преподаваемых великому князю, первое место должна занимать история России, изучение нравов и обычаев ее народа, примеров отваги при защите Отечества, а также природных ресурсов страны. Что касается остальных предметов, подлежащих усвоению воспитанником, то их перечень отдавался на усмотрение воспитателя: «по долговременному вашему обращению в делах политических, сами знаете, которых из оных его высочеству пристойны и нужны»[466].

Нам неведомо, какими педагогическими навыками располагал Никита Иванович, мы не знаем и педагогических принципов, которыми он руководствовался. Известно лишь, что он получил материал для воспитания не лучшего качества: великий князь от рождения до шести лет находился на попечении невежественных нянек, сказочниц, приживалок, считавших благом для ребенка, если его содержат в закрытом душном помещении, укутанным сверх всякой меры. В результате мальчик рос болезненным и хилым, крайне нервным и вспыльчивым. Няньки приучали ребенка к послушанию, запугивая именами императрицы и обер-гофмейстера, так что первое свидание воспитателя с подопечным сопровождалось ревом из-за страха, внушенного няньками.

С появлением Панина няньки были удалены от великого князя, но, судя по запискам С. А. Порошина, изо дня в день отмечавшего все события из жизни воспитанника, Панин рвением и сердечными заботами о воспитании не отличался. Отчасти это объяснялось его ленью, отчасти — тем, что на него одновременно с обязанностями воспитателя было возложено в 1763 году руководство внешнеполитическим ведомством.

Порошин в своих «Записках» каждодневно регистрировал присутствие или отсутствие Панина за обеденным столом и темы бесед, которые вел главный воспитатель. Как правило, он обращался не к десятилетнему ребенку, а к взрослым, сидевшим за столом: к Порошину, отцу Платону, Г. Н. Теплову, Захару Чернышову, брату П. И. Панину и др.

Содержание бесед не дает оснований считать, что Панин руководствовался какой-либо системой в выборе тем. Это была скорее светская или деловая беседа, чуждая детским интересам и разуму малолетнего воспитанника.

Поскольку Никита Иванович занимал первое место среди присутствовавших вельмож, то он, и никто другой, определял тему разговора, и в зависимости от настроения Панина за столом царили либо веселье, либо гробовая тишина — молчал Панин, безмолвствовали остальные. Так, 17 и 18 января 1765 года Никита Иванович пребывал в плохом настроении, что тут же отметил Порошин: «Его превосходительство Никита Иванович по большей части сидел задумавшись»; на другой день он же «мало разговаривал», а запись от 8 октября 1764 года зарегистрировала влияние дурного расположения духа воспитателя на поведение присутствовавших: Панин «весьма был задумчив, и задумчивость его по всем распространилась».

Далеко не изо всех бесед ребенок мог извлечь для себя какую-либо пользу. Довелось, например, Панину сравнить нынешние маскарады с предшествующими, и он стал убеждать слушателей, что в былые времена маскарады отличались богатством одежды и занимательностью масок: во времена Анны Ивановны на генерал-берг-директоре А. Шемберге «платье было с бриллиантами тысяч на полтораста», а «в нынешних маскарадах богатых масок совсем не бывает», что привело к падению интереса к этого рода увеселениям. В другой раз Панин затеял разговор с отцом Платоном о церковной обрядности и вел себя так, будто совершенно не замечал присутствия за столом воспитанника. Запись Порошина от 14 января 1765 года: «Почти до осьми часов сидел у нас Никита Иванович. Изволил по большей части разговаривать со мною о некоторых придворных обстоятельствах во владение императрицы Елизаветы Петровны, о графе Петре Ивановиче Шувалове, о заведении здесь банков, о прошлой войне и о прочем».

В другой раз собеседником Панина вновь оказался Порошин, причем разговор шел о судебной практике, об училищах, о военных распоряжениях «и о прошедших временах». Нередко беседы со взрослыми велись на темы, совершенно недоступные детскому восприятию. Так, 11 января 1765 года Панин затеял беседу о кавалере Данжеле, сочинившем книгу о прибытках и убытках коммерции в Англии и во Франции, при этом заявив, что Данжель «все выкрал из одного английского автора». При сравнении финансовых систем Никита Иванович хулил французскую.

23 февраля Панин затеял «великий спор» с Тепловым о том, «в армию докторов назначать Медицинской ли коллегии, или по требованию командующего дивизией». Невнимание к наследнику вызывало у последнего раздражение, и тот в резком тоне высказал недовольство: «Как не стыдно во весь стол говорить одно, да одно».

Изредка, однако, темы бесед с некоторой натяжкой можно отнести к воспитательным. Однажды Панин спросил у воспитанника: «Как вы думаете, повелевать ли лучше или повиноваться?» «На сие изволил сказать государь: все свое время имеет; в иное время лучше повелевать, в иное лучше повиноваться». От воспитателя надобно было ожидать рассуждений, оценки ответа, его конкретизации, но Панин оставил ответ без внимания, во всяком случае Порошин умолчал о его реакции.

Воспитательное значение имел рассказ Никиты Ивановича о шведском короле, большом почитателе кукольных комедий, «и как он сам (король. — Н. П.), стоя за декорациями, говорил вместо Полишинеля». Панин «рассказывал о сем с насмешкою его величеству», из чего вытекало нравоучение: не дело короля участвовать в кукольных комедиях.

Крайне редко встречаются записи, непосредственно относившиеся к воспитательному процессу. 20 сентября 1765 года наследнику исполнилось 11 лет. Панин в связи с этой датой спросил у Порошина, сам ли наследник «умываться изволит». «И как я сказал, — читаем в „Записках“ Порошина, — что мы его умываем и сегодня умывал я, то Никита Иванович говорил, чтобы его высочество впредь изволил умываться сам, что теперь не дитя уже». К этому проявлению заботы Никиты Ивановича о своем воспитаннике можно добавить разве что еще один случай, когда он удосужился лично наблюдать за одеванием наследника, да его указание на то, чтобы чадо не перекормили.

За столом бывали случаи, когда разговор носил, выражаясь современным языком, антипедагогический характер, прививавший не чувство сострадания к ближнему или нравственность, а наоборот, развивавший жестокость, садизм, капризность и т. д. Порошин описал несколько подобных разговоров. Один из них начался с казни Мировича, давшей повод Панину вспомнить, с его точки зрения, забавный случай казни в Париже какого-то аббата: палач возвел того на эшафот, наложил петлю на шею и затем толкнул жертву с лестницы. Аббату, однако, удалось зацепиться ногою за лестницу и повиснуть. «Палач толкнул его в другой раз покрепче, сказав: „Descendez done, ne faites pas i’enfant Mr. l’abbe“ (Спускайтесь же, не изображайте из себя ребенка, мистер аббат. — Н. П.). Сему весьма много смеялись».

Вряд ли был полезен для ребенка и рассказ Панина о шведской графине Цедеркрейц, которую обманул первый ее супруг, шотландец Мул: женившись на ней и обобрав ее, он уехал на родину и к ней не возвратился.

Если добавить, что великого князя водили в театр, где ему доводилось наблюдать фривольные сцены, присущие отнюдь не целомудренному веку Екатерины, а также смотреть комедии, рассчитанные вовсе не на детей, то трудно оценить положительно роль Панина в воспитании у Павла добродетелей, предусмотренных инструкцией.

И все же Панин оказал немаловажное влияние на воспитание Павла: во-первых, подбором знавших свое дело воспитателей, среди которых выделялся высокими нравственными качествами и обширными знаниями молодой офицер С. А. Порошин, преподававший наследнику математику, фактический его воспитатель, к сожалению, выполнявший свои обязанности лишь в течение года; во-вторых, по словам А. Г. Тартаковского, Панин вместе с Порошиным «настойчиво внушал наследнику представления о его династических правах». Разумеется, подобные внушения не способствовали установлению доверительных отношений между матерью и сыном — Екатерина смотрела на Павла как на законного наследника и зорко следила за ним, чтобы пресечь всякие попытки воспользоваться своими правами.

Особенно усилился разлад между Екатериной и сыном после того, как последний достиг совершеннолетия и с 20 сентября 1772 года, по представлению Панина и его сторонников, мог бы стать если не соправителем, то исполнителем важных правительственных поручений. Екатерина, однако, держала «малый двор» в изоляции и делиться даже малой толикой власти не намеревалась.

Екатерина знала о симпатиях Панина, но лишить его должности и отвадить от двора в первые годы царствования не решалась, ибо учитывала и степень его влияния в придворных кругах, и его активную роль в перевороте, и, наконец, непрочность своего положения на троне. В последующие годы она, напротив, уже была уверена, что ни Панин, ни его воспитанник не представляли угрозы. Екатерина убедилась в крайней необходимости графа на посту главы внешнеполитического ведомства, поскольку тот, являясь ее единомышленником во взглядах на сближение с Пруссией, с усердием выполнял волю императрицы. Но как только Екатерина изменила внешнеполитическую ориентацию, Панин оказался не у дел.

Обстоятельства сложились так, что осторожному Никите Ивановичу пришлось участвовать в бурных событиях 28 июня 1762 года. Отличительная особенность этого переворота состояла в участии в нем, помимо рядовых гвардейцев и гвардейских офицеров, таких вельмож, как Н. И. Панин и гетман К. Г. Разумовский. Вовлечение Панина в ряды заговорщиков было делом достаточно сложным, ибо Никита Иванович не любил рисковать. И все же его удалось уговорить. Тому немало содействовал сам Петр III, наградивший Панина, человека сугубо штатского, ненавидевшего муштру, чином генерал-аншефа. Чин обязывал тщедушного вельможу участвовать в вахтпарадах, построениях всякого рода, к которым был так пристрастен император.

Панин отказался от генеральского чина, заявив, что, если будут настаивать на его принятии, он отправится в Швецию. Когда об этом отказе доложили императору, он произнес две оскорбительные в адрес Панина фразы: «Мне все твердили, что Панин умный человек. Могу ли я теперь этому верить?» Петр III все же наградил воспитателя своего сына гражданским чином, соответствовавшим генерал-аншефу[467].

Дашкова после многих раздумий и сомнений все же решилась заговорить с Паниным, доводившимся ей дальним родственником, «о вероятности низложения с престола Петра III». «Я решилась открыться графу Панину, — писала Дашкова, — при первом моем свидании с ним. Он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената». В переводе с дипломатического языка на обыденный слова Панина означали, что он понимал гибельность для страны правления неуравновешенного Петра III, но противился насильственным мерам. «Соблюдение законности» означало, что трон должен наследовать законный преемник, то есть сын Петра Павел, его, Панина, воспитанник, а Екатерине, матери Павла, до его совершеннолетия отводилась роль регента. Быть может, на каком-то этапе подготовки переворота и его совершения Екатерина и могла согласиться на роль регента, но в обстановке всеобщего ликования по поводу свержения Петра III и воцарения Екатерины мысль о регентстве сама собою исчезла.

Казалось бы, что столь существенные различия во взглядах на цель переворота должны были заставить Екатерину проявить настороженное отношение к Панину и повлиять на его карьеру. Но этого не случилось, во-первых, потому, что более или менее доверительные отношения между малым двором, в особенности Екатериной и Паниным, имели давнюю историю; во-вторых, Панин, видя бесполезность протеста, не настаивал на реализации своего плана; в-третьих, императрица не стала мстить и проявлять враждебность не только к Никите Ивановичу, но и к явным сторонникам свергнутого супруга, таким, как Волков, Мельгунов, М. И. Воронцов.

27 октября 1763 года Панин получил от Екатерины следующий рескрипт: «По теперешним не беструдным обстоятельствам мы за благо во время отсутствия нашего канцлера препоручить вам исправление и производство всех по Иностранной коллегии дел; чего ради и повелеваем вам до возвращения канцлера присутствовать в оной коллегии старшим членом поколику дозволяют вам другие ваши должности». По смыслу рескрипта новая должность Панина была временной, отправлять ее он должен был до возвращения Воронцова из двухлетнего отпуска, но просьба последнего о предоставлении отпуска была ничем иным, как благовидным предлогом ухода в отставку, и Панин почти на 20 лет стал руководителем внешнеполитического ведомства. Слова рескрипта «поколику дозволяют вам другие ваши должности» означали, что за ним сохранялись обязанности воспитателя наследника и руководителя ведомства, разбиравшего политические преступления.

Назначение Панина, как и вступление на престол Екатерины, получило отклик австрийского посла графа Мерси д’Аржан-то, доносившего в Вену в 1763 году: «Что касается до настоящего времени, то, во-первых, более чем вероятно, что характер новой государыни, составленный из бурных страстей, сделает ее царствование, как в хорошем, так и в худом, весьма оживленным и деятельным; во-вторых, так как Панин был главным орудием к возведению на престол новой государыни и через то достиг непременного права руководить ею в делах правления, то он, конечно, сумеет искусно согласовать сохранение собственного кредита со страстями императрицы. Этот министр чрезвычайно своенравен и искусен в предприятиях, выгодных ддя его конечной цели».

В течение продолжительной службы Панину довелось исполнять самые разнообразные поручения Екатерины, в том числе и самого деликатного свойства, не имевшие прямого отношения ни к дипломатии, ни к обязанностям воспитателя, при этом, то пользуясь ее безграничным доверием, то находясь в полуопале. К таким деликатным поручениям относится руководство расследованием двух дел: «дела Хитрово», связанного с намерением Екатерины связать свою судьбу с фаворитом Григорием Орловым брачными узами, и следствия по делу Мировича, неудачно пытавшегося совершить очередной переворот — свергнуть Екатерину и вручить корону томившемуся в заточении в Шлиссельбурге Иоанну Антоновичу.

Первое следствие не обнаружило серьезной опасности для Екатерины, и участники так называемого заговора понесли сравнительно легкое наказание, объясняемое, в частности, и тем, что сам Никита Иванович находился в рядах тех, кто противился этому браку.

Что касается Мировича, то он, как мы помним, совершил попытку освободить из заточения Иоанна Антоновича в дни, когда императрица находилась в Прибалтике, и она руководила следствием через Панина, проявившего при его проведении и личную инициативу, и верность Екатерине, и неукоснительное выполнение всех ее распоряжений, присылаемых из Риги.

Когда читаешь письма императрицы Панину, то из их содержания вытекают два наблюдения: высокая степень доверия императрицы к Панину и невероятная выдержка Екатерины. Первое известие, полученное императрицей от Панина, по всей видимости, вызвало у нее два чувства: радость по случаю гибели главного претендента на корону и заключения под стражу главного виновника трагедии, происшедшей в Шлиссельбурге, и чувство тревоги, под влиянием которого она выразила сомнение в том, что Мирович действовал в одиночку, и уверенность, что у него были сообщники в Петербурге из числа гвардейцев, готовых повторить то, что два года назад она сама содеяла.

Поведение Екатерины тем более вызывает удивление, что она, получив известие из Петербурга, не бросилась, очертя голову, в столицу, а оставалась в Риге и делала вид, что на небосклоне все спокойно; она, как и раньше, продолжала расточать улыбки, покорять обаянием лифляндских дворян, участвовать в маскарадах, торжественных приемах и пр. Только по письмам императрицы к Панину, достаточно откровенным, можно судить о глубокой тревоге и напряженном ожидании новых вестей из Петербурга. Между Ригой и столицей день и ночь скакали курьеры, доставлявшие донесения Никиты Ивановича и распоряжения императрицы, до мелочей вникавшей в дело. Обращает внимание, с какой поспешностью императрица отвечала на донесения Панина, причем все рескрипты к нему, ради сохранения тайны, она писала собственноручно: 9 июля, It июля (два рескрипта), 14 июля, 22 июля. В последнем рескрипте императрица высказала полное удовлетворение действиями Никиты Ивановича: «Лучше сделать не можно было как вы сделали, за что я весьма благодарна… кажется дело гладко»[468].

Панин активно участвовал и в событиях, развернувшихся в столице Речи Посполитой Варшаве и связанных с выборами нового короля, бывшего любовника императрицы, Станислава Понятовского.

Русской дипломатии при осуществлении своего намерения пришлось преодолевать сопротивление постоянного соперника за преобладание в Европе — Франции, а также Австрии. В результате в месяцы, когда проводилась избирательная кампания в Речи Посполитой, Екатерина сблизилась с Фридрихом II, посчитавшим, что Станислав Понятовский более всего соответствует его видам в Польше.

В итоге давления на конволационный (избирательный) сейм 4 июля 1764 года королем единогласно был избран Станислав Понятовский. Это дало повод Екатерине написать Панину: «Поздравляю вас с королем, которого мы делали»[469]. Справедливости ради отметим, что главным «делателем» короля был не Панин, а Екатерина, державшая в своих руках все нити интриги избирательной кампании и через голову Иностранной коллегии непосредственно общавшаяся с послом России в Варшаве Кайзерлингом и сменившим его Репниным.

На 1763 год падает еще два события, к которым имел прямое касательство Панин. Одно из них носило матримониальный характер и связано с попыткой Г. Орлова стать супругом императрицы.

Формально эту затею предложил А. П. Бестужев-Рюмин, по повелению Елизаветы Петровны оказавшийся в опале. Этот вельможа опирался в своей карьере на лесть и угодничество, умение предвосхищать тайные желания сильных мира сего. После смерти Анны Ивановны Бестужев предложил Бирону стать регентом Иоанна Антоновича и, проявив незаурядную настойчивость, достиг своего. Теперь, в 1763 году, он, будучи возвращен из ссылки Екатериной, сделал ставку на ее фаворита и, конечно же с его подачи, уговорил императрицу согласиться на брак.

Нам представляется, что Екатерина согласилась на этот шаг поневоле, находясь в состоянии неуверенности за свою судьбу и страшась лишиться короны, которую вручили ей Орловы и которую с той же легкостью могли у нее отнять. Фаворит Григорий Орлов, самый недалекий из братьев, в присутствии императрицы и вельмож хвастливо заявлял, что ему понадобится месяц, чтобы посадить на трон другого претендента. На это Кирилл Разумовский резонно заметил, что Орлов за неделю до переворота был бы повешен.

Согласно версии Дидро, «Бестужев открыл эти замыслы канцлеру Воронцову. Канцлер, не хотев слышать его и прервав на половине речи, сказал: „Чем я заслужил такое унизительное доверие с вашей стороны?“ Вслед за тем он побежал к императрице и поставил ей на вид неприличие и опасность такого поступка, советуя, если угодно удержать Орлова как любовника, осыпать его богатствами и почестями, но отнюдь не думать о бракосочетании с ним, столь вредном для нее самой и для народа». От Екатерины он отправился к графу Панину и рассказал ему дело, и умолял его помочь своим влиянием. Панин занял твердую позицию: «Императрица может сделать все, что захочет, но госпожа Орлова не может быть императрицей».

План Бестужева, как видим, не встретил поддержки вельмож. Не поддержало затею бывшего канцлера и среднее звено придворных, что подтверждает дело Хитрово. Дидро сообщает сомнительную в своей достоверности деталь: когда «тайна брака обнаружилась, негодующий народ сорвал портрет императрицы и, отстегав его плетью, разорвал на клочки»[470].

Даже если игнорировать сомнительные сведения Дидро об отношении народа к намерению Екатерины сделаться супругой Орлова, то протест против этого намерения со стороны верхов и низов столичного дворянства подтверждается достоверными источниками. Опираясь на их поддержку, императрица без труда отклонила план Бестужева. Хотя Екатерина и понимала, что Орлов может быть только обузой ее царствования, отказать ему без поддержки извне она бы не посмела.

Аналогичная ситуация сложилась и вокруг проекта Н. И. Панина. Если проект Бестужева в значительной мере имел отношение к частной жизни императрицы, то проект Панина имел государственное значение, точнее, вносил изменения в структуру высших органов власти: Никита Иванович предлагал создать в стране новое учреждение — Императорский совет, а также реформировать Сенат.

По сути Императорский совет не относился к числу новых и оригинальных учреждений — с подобным учреждением, но под другим названием история страны знакома. Речь идет прежде всего о Верховном тайном совете и Кабинете министров, учрежденных в помощь императрицам, понятия не имевшим об управлении государством.

Проект Панина предусматривал создание Императорского совета, состоявшего из императорских советников, «число коих никогда восьми превосходить и меньше шести умалиться не должно». Четверо из советников назначаются статс-секретаря-ми, каждый из которых ведал определенной сферой управления: внутренними делами, внешней политикой, военной и морской отраслями.

Надобность в статс-секретарях Панин мотивировал двумя причинами: необходимостью оградить государя от ошибок, «свойственных человечеству», ибо он «никак инако все в полезное действо произвести не может как разумным ее разделением между некоторым малым числом избранных к тому единственно персон». Вторая причина создания Императорского совета состояла в стремлении отстранить от управления страной временщиков и «припадочных людей», как называл Панин фаворитов.

Фаворитизм, по мнению Никиты Ивановича, — зло, ибо фавориты руководствовались не интересами государства, а личными выгодами. «Прихоть была единственным правилом, по которому дела к производству были избираемы». Автор проекта задает ряд риторических вопросов: «Может ли партикулярный хозяин управлять своим домом, когда он добрым разделением своего домоводства не уставит прежде порядок? И как искусный фабрикант учредит свою фабрику или мастеров не по знанию, но по любви к ним будет распоряжать по станам разных работ?»

Подготовленный Паниным проект Манифеста об учреждении Императорского совета подчеркивал, что в прежние времена в производстве дел решающее влияние оказывала «сила персон, нежели власть мест государственных». Новое учреждение должно было положить конец прихотям, взамен которых выступает сила закона. Нередко за правительственными учреждениями «оставалось только их наименование, а все государство одними персонами и их изволениями без знаний и вне мест управляемо было».

Компетенция нового учреждения определена в самом общем виде: «все то, что служить может к собственному самодержавию государя, попечению и приращении и исправлении государственном имеет быть в нашем Императорском совете, яко у нас собственно».

Императорский совет должен заседать ежедневно, кроме субботы и воскресенья. Каждый статс-секретарь докладывал о делах по своему департаменту, а императрица могла либо принять, либо отклонить подготовленный департаментом проект указа с внесенными во время обсуждения дополнениями и исправлениями.

Императрица не только одобрила проект и подписала Манифест о его создании, но назвала его персональный состав. Возглавлять Императорский совет должен был А. П. Бестужев-Рюмин, а его членами назначались князь Я. П. Шаховской, граф К. Г. Разумовский, Н. И. Панин, князь М. П. Волконский, граф 3. Г. Чернышов и М. И. Воронцов. На Панина возлагалась обязанность руководителя департамента внутренних дел, иностранных дел — на М. И. Воронцова, военных — Чернышова. Должность статс-секретаря морских дел осталась вакантной[471].

Казалось, реформатор Панин мог праздновать победу, его престиж укрепился еще более, а во влиянии на императрицу он не имел соперников. И вдруг все радикально изменилось: Екатерина надорвала лист. Это означало отказ от панинского проекта. Причин тому несколько, среди них и та, на которую ссылался С. М. Соловьев: предшественники Императорского совета создавались при беспомощных государынях, не имевших данных для управления страной. Екатерина себя к их числу не причисляла. Следовательно, проект Панина наносил удар по самолюбию императрицы. Кроме того, и это самое главное, Императорский совет, хотя и формально не ограничивал самодержавную власть Екатерины, но ущемлял ее права относительно фаворитов, которых она намеревалась не только использовать для утех, но и привлекать к делам управления. Ясно, что весь клан Орловых настоятельно убеждал отклонить проект Панина. Но как это сделать, чтобы не вызвать ропота влиятельного Панина, которого, надо полагать, поддерживали многие вельможи?

Хитроумный ход Екатерины состоял в том, чтобы похоронить проект чужими руками — она предоставила возможность ознакомиться с проектом влиятельным чиновникам, с тем чтобы те высказали о нем свое мнение. В распоряжении историков имеется два анонимных отзыва. Их авторы не возражали против учреждения Императорского совета, но вносили мелкие дополнения и изменения: например, Совет должен заседать не пять, а четыре раза в неделю, руководителя канцелярии один из анонимов рекомендовал называть не директором, а обер-секретарем.

Резко отрицательные суждения о проекте Панина высказал лишь фельдцейхмейстер Вильбоа, полагавший, что «под видом защиты монархии» проект «тонким образом склоняется более к аристократическому правлению», в котором члены Совета «весьма удобно могут вырости в соправителей», что приведет «к разрушению могущества и величия Российской империи». Вильбоа не скупился на комплименты в адрес императрицы: ее мудрость, «благоразумие и светлый взгляд» не нуждаются ни в каком особенном совете.

Угодническая критика проекта как раз и требовалась императрице — появились основания дезавуировать свою подпись. О том, что Вильбоа, угодничая, подлаживался под мнение императрицы и Орловых, а быть может, пользовался их подсказкой, можно судить по тому, что никакой угрозы превращения членов Совета «в соправителей» не существовало, равным образом проект не давал повода для установления аристократического правления: назначение и отстранение членов Совета находились в компетенции императрицы. В данном случае важны были не доводы, не их убедительность, а сам факт неприемлемости проекта всего лишь единственным критиком. Главный аргумент в пользу искусственности доводов Вильбоа состоял в том, что трон занимала умная, энергичная императрица, не намеревавшаяся подчиняться чужой воле.

Фельдцейхмейстер рекомендовал вместо учреждения Императорского совета реформировать Кабинет императрицы, разделив его на необходимые департаменты, притом так, чтобы только известные, законом установленные доклады представляли ей лично и чтобы в каждом департаменте председательствовал статс-секретарь или кабинет-секретарь. Эти секретари принимали входящие и исходящие бумаги, регистрировали их, докладывали в точно определенные часы императрице об их содержании, наконец, составляли проекты указов для подписания императрицей[472].

Таким образом, вместо Императорского совета, учреждения, имевшего политическое значение, Вильбоа предлагал облегчить труд императрицы совершенствованием техники прохождения дел. Подобное предложение вполне устраивало Екатерину.

Устраивала ее и вторая часть проекта Панина, предусматривавшего реформу Сената. По мнению Панина, Сенат в его нынешнем виде представлял собой громоздкое учреждение, имевшее незначительный коэффициент полезного действия. Каждый из 30 сенаторов, считал автор проекта, «приезжает на заседание Сената как гость на обед, который еще не знает не только вкуса кушанья, но и блюд, коими будет подчиван».

Что касается деятельности Никиты Ивановича в качестве руководителя внешнеполитического ведомства, то она встречала поддержку императрицы лишь в тех случаях, когда соответствовала ее видам; напротив, императрица игнорировала его мнение, если оно противоречило ее намерениям. Приведем несколько примеров того, как Панин, вопреки своим убеждениям, должен был подчиниться воле императрице и безоговорочно выполнять ее повеления.

В этом отношении показателен крутой поворот во внешнеполитической ориентации России в 1780 году. До этого года Екатерина поддерживала союзнические отношения с Фридрихом II, срок которых истекал в 1777 году. Панин, являвшийся одним из архитекторов так называемой Северной системы, продолжал ориентироваться на Пруссию, в то время как Екатерина считала, что Россия извлекла максимум выгод от союза с Пруссией и настало время сближаться с Австрией, естественной союзницей России в борьбе с Османской империей.

Если до 1780 года Фридрих II рассыпался в лести Екатерине II, получая в ответ щедрую дозу похвал в свой адрес, то с 1780 года место прусского короля в переписке с императрицей занял австрийский император Иосиф II. С этим поворотом Панин не был согласен, но должен был смиренно выполнять повеления Екатерины.

Вопрос в конечном счете клонится к тому, с каким усердием и отдачей Никита Иванович выполнял обязанности канцлера. Историки, как и в большинстве случаев, располагают разноречивыми свидетельствами современников. При пользовании ими следует учитывать три обстоятельства: эти свидетельства различаются по национальной принадлежности и по времени составления отзывов. Большинство иностранцев оставили отрицательные характеристики Панина. Мы, однако, еще раз должны напомнить, что критериями оценки иностранцев, в данном случае дипломатов, являются не объективные данные, а степень удовлетворения русским вельможей интересов страны, которую они представляют.

Послы при русском дворе нередко сваливали свои неудачи не на собственные промахи и неумение вести переговоры, а на отрицательные черты характера русского собеседника. Наконец, отзывы неравноценны по содержанию: если дипломаты преимущественное внимание уделяли отношению Панина к служебным обязанностям, то русские авторы пытались осветить его нравственные качества, причем в хвалебных отзывах нередко проскальзывают нотки панегирика.

Фонвизин писал: «Нрав графа Панина достоин был искреннего почтения и непритворной любви. Твердость его доказывала величие души его. В делах, касательных до блага государства, ни обещания, ни угрозы поколебать его были не в силах. Ничто в свете не могло его принудить предложить монархине свое мнение противу внутреннего своего чувства. Колико благ сия твердость даровала отечеству. От коликих зол она его предохранила. Другие обожали его, самые враги его ощущали во глубине сердец своих к нему почтение и от всех соотечественников его дано было ему наименование честного человека».

Столь же восторженную оценку Панину дал Голицын: «Он был с большим достоинством, и что более всего отличало — какая-то благородность во всех его поступках и в обращении ко всякому внимательность, так что его нельзя было не любить и не почитать: он как будто к себе притягивал. Я в жизни моей не видал вельмож, столь по наружности приятных. Природа его одарила сановитостью во всем, что составить может прекрасного мужчину. Все его подчиненные его боготворили»[473].

Мнение императрицы о Панине менялось. Во время переворота и много лет после него он пользовался полным ее доверием. Накануне похода в Петергоф для ареста Петра III Екатерина, по ее выражению, созвала «нечто вроде совета», на котором было решено отправить против свергнутого императора и голштинцев четыре гвардейских полка, кирасирский полк и четыре полка пехоты. В числе самых доверенных лиц, принимавших это решение, был Н. И. Панин[474]. В письме к Понятовскому, относящемуся к 1762 году, императрица не жалела хвалебных слов в адрес Никиты Ивановича: это «самый искусный, самый смышленый и самый ревностный человек при моем дворе»[475]. По-иному выглядит Панин под пером императрицы в 1783 году: «Граф же Панин был ленив по природе и обладал искусством придавать этой лености вид благоразумия и рассчитанности. Он не был одарен ни такой добротою, ни такой свежестью души, как князь Орлов, но он больше жил между людьми и умел скрывать свои недостатки и свои пороки, а они были у него великие»[476]. Так оценила службу Панина императрица.

Похоже, иностранные дипломаты относились к Панину несколько благожелательнее, чем русская императрица. Британский посол Гаррис в 1778 году доносил: «Надо обладать сверхчеловеческим терпением, чтобы вести дела с людьми настолько ленивыми и не способными ни выслушать вопроса, ни дать рассудительный ответ. Вы едва ли поверите, что граф Панин посвящает деловым занятиям по получасу в день»[477]. В том же 1778 году посол Франции Карберон отправил депешу со схожим отзывом о Панине: «Граф Панин слаб, как и все лица этого двора, держащиеся милостию; доверие, которым он пользуется, бывает иногда бесполезно. По натуре он чувствителен, а из системы и по привычке ленивец. Слово „нет“ ему неизвестно, но обещания свои выполняет редко, и если с его стороны по-видимому лишь изредка встречаешь в чем-нибудь отпор, зато и подаваемые им надежды почти никогда не сбываются. К числу черт его характера принадлежит и хитрость — та хитрость, что он окружает вас вежливостью и тысячами любезностей, заставляющих человека, беседующего с ним о делах, забывать, что он говорит с главным министром императрицы, а этим он отвлекает собеседника от предмета его миссии и сбивает его с серьезного тона, которого следовало бы ему держаться среди увлекательной и опасной беседы»[478].

Карберон возвратился к теме ленивости Панина еще раз два года спустя, описав его распорядок дня: «Он встает очень поздно, забавляется рассматриванием эстампов или новых книг, потом одевается, принимает являющихся к нему, затем обедает, а после того играет в карты или спит, потом он ужинает и очень поздно ложится. Старшие чиновники его работают нисколько не больше его и проводят время за картежной игрой, причем проигрывают пропасть денег, до шестисот рублей в вечер, как случается, например, с Фонвизиным или Морковым, Бакуниным и др.»[479]

Все эти депеши относятся к концу 70-х годов. Но и в первой половине этого десятилетия посол союзной Пруссии, граф Сольмс, пользовавшийся особым расположением Панина, не отмечал его служебного рвения. В январе 1774 года Сольмс доносил королю: «Неприятно видеть, что этот министр, который и никогда не был особенно трудолюбив, теперь еще гораздо менее деятелен, и позволяет себе несравненно более развлечений с тех пор, как он покинул двор, чем когда он занимал там должность обер-гофмейстера. Вдобавок он становится болезненным, и я боюсь, что он едва ли продержится долго. Дела слишком страдают от такого безделья»[480].

Итак, иностранные дипломаты, равно как и Екатерина, упрекали Панина в лености. Быть может, ключ к объяснению снижения работоспособности Панина лежит в донесении английского посла Гуннинга, отправленном тремя годами раньше: «В последнее время враги графа Панина распространяют слух, будто бы с ним недавно произошло нечто вроде апоплексического удара, что значительно ослабило его способности. И мне известно, что несколько дней тому назад он сам в присутствии императрицы говорил, что нервы его чрезвычайно ослабели и что он уже не в состоянии много заниматься делом. Все полагают, что он хотел приготовить императрицу к своему удалению от службы, событие, которое очень обрадует графа Потемкина и Чернышовых, так как всего их влияния оказалось недостаточно, чтобы устранить его от должности, хотя в последнее время их мнение перевешивало его мнение во многих случаях»[481].

О благородстве натуры Панина и его бескорыстии свидетельствует его поступок, изумивший современников. В 1773 году императрица щедро наградила воспитателя своего сына, достигшего совершеннолетия и более не нуждавшегося в опеке. Никите Ивановичу было пожаловано звание, приравненное к фельдмаршальскому, жалованье со столовыми деньгами, 8412 душ крепостных, 100 тысяч рублей на меблировку дома.

О том, как граф Панин распорядился крепостными, узнаем из донесения графа Сольмса прусскому королю: «Граф Панин только что совершил поступок, исполненный великодушия, не имевший до сих пор себе подобного и которому вряд ли найдутся подражатели. Из девяти тысяч пятисот крестьян, дарованных недавно его государыней, он отдал в подарок четыре тысячи крестьян, находящихся в новых приобретенных Россией польских владениях, своим трем главным подчиненным чиновникам — Бакунину, Убри и Фонвизину. А так как не слышно, чтоб он был им чем-нибудь особенно обязан и двое первых занимали уже свои должности, когда он вступил десять лет тому назад в министерство, то приписать подобный поступок можно лишь чувству благодарности; и весьма естественно дарить людям, хорошо служившим государству, вполне преданным графу и не имеющим собственного состояния».

Английский дипломат Гуннинг тоже высоко оценил благородный поступок, чуждый человеку XVIII века: «Столь необычное заявление щедрости, хотя должно встретить восторженное одобрение, не может удивить тех, кому известно бескорыстие этого министра». Бескорыстие, неприятие взяточничества и казнокрадства придают натуре Панина черты честного и добропорядочного вельможи — явление столь же редкое в обществе XVIII века, как белая ворона в природе.

Несколько слов о частной жизни Панина. Он, как и его преемник А. А. Безбородко, не обзавелся семьей, но, в отличие от Александра Андреевича, не чуждавшегося случайных связей с девицами отнюдь не благородного поведения, Никита Иванович придерживался на этот счет более строгих правил. Панин предпринимал по крайней мере две попытки жениться — причем в годы, когда он находился в достаточно зрелом возрасте, по меркам того времени — на пороге старости.

Первая из них относится к 1766 году, когда, по свидетельству английского дипломата Джорджа Макартни, Панин страстно влюбился в графиню Строганову, дочь канцлера Воронцова, даму «необычайной красоты, с год назад разорвавшую брачные узы». Страсть эта достигла таких размеров, что Панин забросил все дела и стал утрачивать уважение общества, «которому трудно простить человеку его лет, положения и опытности до того нескрываемую и юношескую страсть». Враги Панина полагали, что дурной пример, выказываемый воспитателем наследника, будет осужден Екатериной, но та, не отличавшаяся целомудрием, не придала этому обстоятельству никакого значения и в 1767 году, в годовщину своей коронации, пожаловала Панину графское достоинство.

Страсть прошла и вспыхнула с новой силой в следующем году, когда он решил жениться на дочери Петра Борисовича Шереметева Анне. На 10 мая 1768 года была назначена свадьба, но накануне невеста заболела оспой и 27 мая умерла. Эту утрату Никита Иванович тяжело переживал и тоже пустил все дела на самотек. Таков был рыцарь без страха и упрека, честно служивший своему Отечеству. Екатерина, хотя и потешалась над медлительностью Панина (в шутливой характеристике придворных она писала о Панине: «Граф Панин — если когда-либо поторопится»), признавала таланты дипломата и образованного человека. «Когда хочешь рассуждений и хороших общих принципов, — писала императрица в заметке „Портреты нескольких министров“, — нужно советоваться с Паниным, но отнюдь не в делах частных, ибо тут он начинает увлекаться и так как он очень упрям, то он только введет вас в заблуждение. Его доля — дела иностранные»[482].

Императрица отправила Панина в отставку в 1781 году, а 31 марта 1783 года он скончался.

Глава XVI Александр Андреевич Безбородко

Александр Андреевич Безбородко принадлежит к числу тех, редко встречавшихся государственных деятелей, которые поднимались по ступеням чиновной лестницы самостоятельно, не опираясь ни на «случай», ни на протекцию, ни на покровительство, но лишь благодаря своим незаурядным дарованиям: огромной работоспособности, удивлявшей современников, феноменальной памяти, умению быстро все схватывать, четко и ясно формулировать мысли.

Безбородко родился в Глухове в 1747 году в семье генерального писаря, человека, хотя и энергичного, но не богатого. Сведениями о детских и юношеских годах будущего канцлера историки почти не располагают, скудные данные имеются и о его пребывании в Киевской духовной академии, где его сверстникам он запомнился двумя своими качествами: цепкой памятью, способностью без труда запоминать страницы текста и владением пером. Академию он закончил в 1765 году и начал службу в канцелярии правителя Малороссии П. А. Румянцева. Граф заметил способности Безбородко и помог его карьере. Сначала, во время первой русско-турецкой войны, Безбородко находился при ставке Румянцева, затем служил в его канцелярии, участвовал в Кагульском сражении и в марте 1771 года по ходатайству главнокомандующего был возведен в полковники Киевского малороссийского полка.

Надо отдать должное Румянцеву, ибо в ущерб собственным интересам он рекомендовал своего толкового сотрудника императрице в качестве секретаря, аттестовав его так: «Представляю вашему величеству алмаз в коре: ваш ум даст ему цену»[483].

Вместе с Безбородко Румянцев рекомендовал в секретари и П. В. Завадовского. Оба они начали службу в Кабинете Екатерины, но судьба их сложилась по-разному. Завадовский приглянулся императрице, и та обрела в нем фаворита, в котором, впрочем, через одиннадцать месяцев разочаровалась и отправила в отставку. Искренне влюбившийся в императрицу Завадовский поехал переживать свое крушение на родину, чтобы вновь возвратиться исполнять секретарскую должность. Безбородко же, неуклюжий и нескладно сложенный, с физиономией, не вызывавшей симпатии, продолжал выполнять секретарские обязанности. «Быть при нас у приема челобитен» — так определила круг его служебных забот Екатерина.

Императрице представился случай убедиться в необыкновенной памяти своего секретаря: она назвала какой-то закон, который Безбородко тут же рассказал наизусть, а когда императрица затребовала книгу с законом, чтобы убедиться, действительно ли указ изложен в точности, то Безбородко назвал и страницу, на которой он напечатан.

У провинциального украинца, оказавшегося при пышном царском дворе, недоставало светского лоска, начитанности, обхождения, которые он стал с упорством приобретать. Не всегда он достигал успехов, но, кажется, более всего преуспел в пополнении своих знаний. Часы, свободные от службы, Безбородко отдавал истории, причем все его три сочинения были посвящены не истории страны, а ее отдельным сюжетам. В первом сочинении Безбородко изложил историю татар. «Татарский народ, — мотивировал он в 1776 году свой интерес к крымцам, — столько с нами по делам своим связан, что почти непростительно не иметь о нем надлежащего сведения как людям в штатских знатных чинах находящимся, так и военным». Главная мысль сочинения состояла в том, что независимость Крыма — фикция, его надобно присоединить к России: «Россия уже с двести лет как страждает и разные разорения претерпевает…» Уже тогда он считал, что «против сих наших вечных неприятелей, дабы единожды навсегда привести себя от них в безопасность и чрез то доставить отечеству нашему надежное навсегда спокойствие», необходимо присоединить Крым к России. Таким образом, Безбородко первым вслух высказал идею, которую реализовал Г. А. Потемкин.

Второе сочинение, написанное им вместе с Рубаном и опубликованное в 1778 году, излагало историю Украины — «Краткая летопись Малой России». Третий труд, являвшийся более публицистическим, чем историческим, посвящен современности и назывался «Хронологическая таблица замечательнейших событий царствования Екатерины II»; в нем собраны сведения о достижениях 19-летнего правления Екатерины. Пользуясь данными этого труда, императрица сообщила Гримму о количестве вновь учрежденных губерний, основанных городах, одержанных победах в войнах. Своими успехами и возросшим доверием императрицы Александр Андреевич поделился с отцом: «Меня вся публика и двор, — хвастался он, — видит яко первого ее секретаря». Она «отзывами своими неоднократно всем знатным и приближенным изразить изволила свое отменное ко мне благоволение и уважение к трудам моим»[484]. Особенную гордость Безбородко доставило приглашение императрицы на обед: он сидел за одним столом с Потемкиным, Вяземским, фаворитом Зоричем. Он даже подсчитал, что за 1778 год сподобился обедать с императрицей 20 раз.

Благосклонность императрицы к секретарю обрела материальное выражение: в 1779 году Безбородко был пожалован чином бригадира и 1220 душами крепостных.

Рост влияния Безбородко не остался незамеченным и современниками. Даже известный недоброжелатель России и ненавистник всего русского Гельбиг отмечал исключительное умение Александра Андреевича составлять деловые бумаги: «Никто из государственных министров даже в труднейших случаях и по какой бы то ни было отрасли государственного управления не мог представить государыне такого ясного доклада, как Безбородко. Одним из главнейших его дарований было искусство в русском языке». На составление бумаги ему требовались минуты. «Когда императрица, — продолжал Гельбиг, — давала ему приказание написать указ, письмо или что-либо подобное, то он уходил в приемную и, по расчету самой большой краткости времени, возвращался и приносил сочинение, написанное с таким изяществом, что ничего не оставалось делать лучшего»[485].

С Гельбигом вполне солидарен секретарь Екатерины Грибовский, вблизи наблюдавший за манерой работы Безбородко: «При острой памяти и при некотором знании латинского и русского языков Безбородке нетрудно было отличиться легким сочинением указов там, где бывшие при государыне вельможи, кроме князя Потемкина, не знали русского правописания»[486].

Сардинский посланник маркиз де Палермо высоко ценил в Безбородко умение находить компромиссы в самой запутанной ситуации и улаживать конфликты. Эта черта характера (между прочим, определяемая императрицей как податливость) привлекала и Екатерину, которую нередко раздражало упрямство Панина. Именно поэтому императрица питала к Безбородко полное доверие и делилась с ним сокровенными тайнами и планами.

Влияние и значение Безбородко подчеркивалось тем, что он в числе очень немногих вельмож имел непосредственное общение с императрицей. В его ведении находились дела о прошениях частных лиц, не всегда добивавшихся удовлетворения своих просьб. Маркиз де Палермо, чрезвычайный посланник Сардинии при русском дворе с 1783 по 1789 год, писал: «Граф Безбородко, имея в своем ведении более дел, чаще других бывает вынужден навлекать себе такие нарекания; поэтому неудивительно, что, несмотря на его вежливость, приветливость, кротость, отовсюду слышатся жалобы на него. Впрочем, изо всех министров я гораздо более склонен верить в его честность, чем в честность кого-либо другого из них»[487].

Доверие, которым пользовался у императрицы Безбородко, до 1792 года было безграничным. Добавим, что он им не злоупотреблял, слыл честным человеком, не брал взяток, хотя возможностей для этого было немало, поскольку все дела просителей проходили через его руки. Впрочем, дела челобитчиков, хотя и являлись основным источником неприятностей, не относились к главным обязанностям статс-секретаря. Главная его забота заключалась в составлении манифестов, именных указов и рескриптов, резолюций на донесения правительственных учреждений, составлении конфиденциальных писем и т. д.

Не менее важная обязанность Александра Андреевича состояла в выполнении роли докладчика. Во многих случаях императрица смотрела на дела глазами Безбородко, ибо не имела возможности лично знакомиться с огромным потоком информации, стекавшейся со всей страны и из-за рубежа в ее кабинет. Выдерживать колоссальную нагрузку, ложившуюся на его плечи, Безбородко помогала необыкновенная память — он считался первейшим в стране знатоком законов и прецедентов, что помогало ему быстро справляться с поручением. Одним словом, Безбородко выполнял функцию приводного ремня от махового колеса к колесам и колесикам сложного государственного механизма. Само собой разумеется, что, докладывая императрице, он пользовался результатами трудов остальных пяти секретарей с их канцеляриями.

О доверии к Безбородко со стороны императрицы можно судить по записочкам, отправленным ею: «Я писала к тебе в разные времена конфиденциальные записки, кои я не читала, думая, что выедешь»; «О продолжении вашей болезни много сожалею. Тысячу и одну вещь я имею с тобою переговорить ежедневно»; «Я не знаю, приедешь ли сегодня, только мне есть кое-что говорить с тобою»; «Я разучилась писать; прикажите составить примерный ответ»[488].

В 1780 году круг обязанностей Безбородко расширился — Екатерина решила доверить Александру Андреевичу более самостоятельный пост, позволявший ему проявить качества не услужливого секретаря, а государственного чиновника высокого ранга, вельможи, которому иногда удавалось принимать вполне самостоятельные решения: 24 ноября 1780 года он был определен в Коллегию иностранных дел со званием «полномочного для всех негоциаций» и пожалован в генерал-майоры.

Назначению предшествовало составление Безбородко двух дипломатических документов, импонировавших императрице. Первый из них — Манифест о вооруженном нейтралитете[489], второй — «Мемориал по делам политическим», предназначавшийся для австрийского двора и предлагавший ему план совместных действий против Османской империи. Меморандум положил конец так называемой Северной системе, ориентировавшейся на Пруссию, и установил союзнические отношения с Австрией.

Третьим важным документом, составленным Безбородко, был Манифест о присоединении Крыма.

Зная громадную работоспособность Безбородко, Екатерина привлекала его и к делам внутренней политики. В 1783 году была организована комиссия для «приумножения государственных доходов». В ее состав помимо генерал-прокурора князя А. А. Вяземского, графа А. Р. Воронцова и графа А. П. Шувалова был включен и Безбородко. Нельзя отнести предложенные комиссией меры к достаточно мудрым, в значительной степени они ущемляли интересы трудового населения. Суть их заключалась в увеличении налогового бремени. Комиссия сочла возможным «не в тягость народную» взимать с государственных, экономических и дворцовых крестьян вместо двухрублевого оброка три рубля; повышены были налоги с крестьян некоторых регионов (Харьковская, Ревельская, Могилевская и другие губернии) — они были уравнены с налогами, уплачиваемыми русскими крестьянами. Повышение налогов коснулось и других слоев населения: с купцов было решено взыскивать за поставку рекрутов по 500 рублей вместо 360. Цена соли в местах ее добычи ранее была ниже, чем в районах, отдаленных от них; теперь ее уравняли, и она составила 35 копеек за пуд. Усердие Безбородко императрица оценила пожалованием ему в 1783 году 2 тысяч крестьян на Украине.

В феврале 1784 года Екатерина назначила Безбородко вторым присутствующим Коллегии иностранных дел, президентом которой числился после смерти Панина И. А. Остерман, занимавший при Панине должность вице-канцлера. Остерман являлся личностью достаточно бесцветной. Иосиф II называл его «соломенной чучелой», человеком, не оказывавшим влияния на дела; фактическим руководителем ведомства был Безбородко, кстати, выражавший недовольство своим формально подчиненным положением. В письме к Г. А. Потемкину он претендовал на чин вице-канцлера: «Пожалование меня сим званием было бы для меня знаком большой государской милости».

Остановимся на содержании лишь некоторых сочинений Александра Андреевича, обнаруживающих широту и глубину его познаний и государственный подход к делу.

Примечателен в этом плане разбор записки генерал-прокурора А. А. Вяземского об умножении государственных доходов, составленной, видимо, в 1786 году. Не мудрствуя лукаво, Вяземский решил двигаться по проторенной дорожке и внес предложения, соответствовавшие рекомендации комиссии 1783 года, — увеличить доходы казны за счет повышения ставок налогов и введения новых.

Мы не знаем подлинных мотивов суровой критики, которой подверг проект Вяземского Безбородко. Возможно, он был уязвлен тем, что генерал-прокурор возложил на себя работу, ранее выполненную группой вельмож, в том числе и им, Безбородко. Возможно также, что, по мнению Безбородко, предложение Вяземского лишало императрицу «драгоценного права делать добро людям, награждать заслуги, призирать вдовство и сиротство и поощрять людей к усердной государству службе».

Когда Безбородко был представлен доклад Вяземского, он болел и потому вместо развернутого анализа доклада ограничился его общей оценкой и перечислением негативных последствий реализации предложений генерал-прокурора. Ознакомившись с запиской Безбородко, Екатерина не без иронии начертала резолюцию: «Очень, очень хорошо, с Божьей помощью; а я требовала от г. генерал-прокурора представления, чтобы потешить больного; его нужды и не столько притеснительны, как представлены; вашего выздоровления нетерпеливо жду».

В итоге такие предложения Вяземского, как взимание с капиталов купцов вместо одного двух процентов налога, лишение дворян права заниматься винокурением, взимание налога с заводовладельцев за пользование казенными землей и лесами, обложение населения налогом на содержание областной администрации и многое другое, были отклонены[490].

Значительный интерес представляет записка А. А. Безбородко «О причинах разрыва мира России с Турцией», в которой автор обнаружил глубокое знание отношений между двумя странами после заключения Кючук-Кайнарджийского мира: он проследил меры султанского правительства, направленные на срыв условий мира, и интриги Турции, направленные на возвращение Крыма под свою протекцию. Главнейшее желание России в этой войне состояло не в расширении границ России, а в обеспечении спокойствия и тишины путем истребления и обуздания хищного и воровского гнезда.

Гуманными соображениями руководствовался Безбородко и другие члены комиссии (А. А. Вяземский, И. А. Остерман, П. В. Бакунин), представившие доклад императрице о мерах к переселению в Россию ногайских орд. Авторы записки констатировали факт, что ногаи столько же раз находились под протекторатом России, сколько отказывались от него. Они рекомендовали «обуздать их буйства» облегчением нынешних податей, определением территорий, на которых им разрешалось вести оседлый или кочевой образ жизни[491].

Не все предложения Безбородко встречали поддержку императрицы. Граф, например, рекомендовал при заключении мира со Швецией и Османской империей воспользоваться посредническими услугами Пруссии, против чего решительно возражала Екатерина[492].

Таким образом, Александр Андреевич одновременно выступал в нескольких ипостасях: главным докладчиком императрицы по вопросам внутренней и внешней политики, докладчиком по прошениям челобитчиков и советником по важнейшим вопросам правительственной политики.

Должно отметить жажду Безбородко к чинам, званиям и материальному вознаграждению. Накануне отправки письма Потемкину, в том же 1783 году, «в воздаяние усердной нам службы» императрица пожаловала ему около 3 тысяч душ крестьян, наградила орденом Александра Невского и установила жалованье в 6 тысяч рублей в год, да по 500 рублей в месяц столовых[493]. «Государская милость», о которой просил Безбородко Потемкина, последовала в 1784 году — Екатерина возвела его в графское достоинство. В теплом письме к графу она обещала «не уменьшить мое усердие к тебе. Сие говорит императрица. Екатерина же к тебе дружески советует не лениться и не спесивиться за сим»[494]. Извещая об этом послании графа А. Р. Воронцова, Безбородко писал, что оно «для него лестнее и драгоценнее самого сего графства и всякой почести или награды».

80-е годы, точнее их первые две трети, — годы зенита славы и влияния Безбородко. В списке вельмож императрицы этого десятилетия он занимал вторую строку вслед за Потемкиным. Однако Потемкин большую часть времени проводил в наместничестве, а Безбородко всегда был под боком и на второй план отодвигался лишь во время наездов князя в столицу. Упоминавшийся выше маркиз де Палермо писал: «Вслед за князем Потемкиным по этому порядку вещей следует говорить о графе Безбородко, который ревностью своего характера, кротостью и даже, может быть, застенчивостью, как и небрежною простотою костюма представляет странный контраст с пышностью, самоуверенностью и горделивой осанкой упомянутого министра (Потемкина. — Н. П.). Судя по наружности, можно бы подумать, что граф пользуется второстепенным кредитом при дворе и играет роль подчиненного, но если всмотреться поглубже, нельзя не заметить тотчас, что он стоит выше во мнении государыни, чем первый, вся сила которого зависит единственно от убеждения ее в том, что он необходим»[495].

О значимой роли Безбородко при дворе сообщал и министр Генуэзской республики Ривароло: «Наибольшим влиянием пользуется граф Безбородко. Секретарь Кабинета ее величества, он ежедневно в положенные часы докладывает ей о текущих делах по всем министерствам и вместе с ней предварительно разбирает их… Деятельный, мягкого характера, старающийся по возможности угодить всякому, он считается искусным дипломатом и ловким царедворцем». Граф Сегюр, наблюдавший Безбородко как во время официальных приемов, так и в частной жизни, к приведенным выше зарисовкам портрета Безбородко добавляет некоторые существенные штрихи, разбросанные по страницам его мемуаров. Его наблюдения отличаются меткостью и тонкостью: «Он скрывал тонкий ум под тяжелой внешностью»; «Умный, ловкий и уступчивый, но отчасти слабый»; «Граф Безбородко постоянно старается всех примирить…»[496].

У Безбородко, несмотря на его уступчивость и готовность пойти на компромисс, не сложились отношения с фаворитом императрицы Дмитриевым-Мамоновым. Соперничество между ними за влияние на императрицу не укрылось от современников, да и Безбородко его не оспаривал. Михаил Гарновский, управитель дел Потемкина в Петербурге, перед которым открывались двери дворцов всех столичных вельмож и который поэтому был осведомлен о всех событиях придворной жизни, записал 3 сентября 1787 года: «…Граф Александр Матвеевич (Мамонов. — Н. П.) сильнее графа (Безбородко. — Н. П.)», а в записи от 14 сентября несколько приоткрыл завесу, в чем проявлялась сила фаворита: «Александр Матвеевич много может, нет в сем ни малейшего сумнения. Никто из предшественников его не в состоянии был поколебать власти графа-докладчика, а он оную колеблет». Соперничество между ними дошло до того, что Мамонов оттер Безбородко, и тот «бывает теперь редко у государыни и старается при том бывать только тогда, когда Александр Матвеевич не бывает.» Однажды Безбородко явился для доклада в часы, когда по его расчетам у нее не должен быть Мамонов, но ошибся и, увидев его, «потерял дар речи».

Положение вельможи при дворе напоминает человека на качелях: он то поднимается, то опускается. Такое случилось и с Безбородко. Храповицкий, например, записал 3 июля 1787 года, что императрица подписала указ о пожаловании Безбородко дома, ранее принадлежавшего Бестужеву-Рюмину. Реставрировать его надлежало на казенный счет. Этой акцией императрица выразила удовлетворение деятельностью графа. Но уже в сентябре положение Безбородко покачнулось, что явствует из записки Гарновского. Наблюдение Гарновского подтвердил Храповицкий, отметивший, что в 1788 году Безбородко редко появлялся на глаза императрице и та даже высказала открыто недовольство его отсутствием. 3 июля 1788 года Храповицкий занес следующую запись: «Недовольны, что граф Безбородко на даче своей празднует; посылали сказать в его канцелярии, чтоб по приезде скорее пришел. Он почти не показывается, а до него всякий час дело»[497].

Мамонов третировал Безбородко и как-то сказал императрице: «Хотел бы я наплевать на его достоинства, на него самого и на всю его злодейскую шайку».

Осторожный Безбородко подобных выпадов в адрес своих неприятелей не позволял. Недоброжелательно он отозвался о Мамонове только после отставки, причем проявил дальновидность: Мамонов, женившись на Щербатовой, хорохорясь, заявлял, что через год он вернется ко двору. Более опытный в интригах Александр Андреевич полагал, что путь Мамонову ко двору заказан. 21 августа 1789 года он извещал С. Р. Воронцова: «Всем он твердил, что еще служить и делами править возвратится, но не так, кажется, расстались. Здесь умел он уверить публику, что он все сам распоряжает; а я божусь, что он кроме пакости ничего не делал, и я тот же труд с той только разницей, что без всякой благодарности и уважения исправлял, перенося то для блага отечества в дурном его положении»[498].

Екатерина считалась с мнением фаворита, но и учитывала деловые качества Безбородко: его терпели при дворе потому, что заменить было некем. Гарновский после падения Мамонова писал: «Граф Александр Андреевич опять немножко поправился для того, что дел исправлять некому; а Храповицкий хотя и моден, но с Бахусом не перестает своего знакомства, да и способностей к делам таким, какие граф имеет, не имеет».

Не сложились отношения Безбородко и с последним фаворитом императрицы, Платоном Зубовым. 7 марта 1791 года, во время последнего приезда Г. А. Потемкина в столицу, Безбородко пожаловался своему приятелю С. Р. Воронцову на преследования Зубова: «Уже ненавидящий меня (Зубов. — Н. П.) до того простирал свои происки, чтоб меня привести в ничтожество и по части политической. Колобродства, нередко выходившие, и недоумения в трудных случаях заставляли по необходимости за нас браться; а я, решившись трудное нынешнее для государства время перенести, не уважая никакими особенными огорчениями, и потом все бросить, никогда ни от чего не отказывался и противу всех нападений твердо и смело воевал». Далее следуют пессимистические рассуждения о будущем и готовность отстаивать свою честь: «Знаю, что по отъезде его (Потемкина. — Н. П.) и паки за меня примутся; никто же им так тяжел не был, как я. Ибо я, конечно, не нагнуся и никому больше цены, как он ставит, не дам»[499].

В то время как при дворе плелись интриги и фавориты один за другим пытались избавиться от влияния Безбородко, страна вела две изнурительные войны — с Османской империей и Швецией. Безбородко в письме к Воронцову в ноябре 1789 года рассуждал: «Наш интерес теперь в том состоит, чтоб скорее сделать мир, хотя несколько честный, ибо мочи уже нет продолжать войну. От неурожая хлебного и возвышения цен, и от худой экономии в войсках так возросли расходы, что на нынешний год станет на войну тридцать с лишком миллионов, и чтоб быть в состоянии протянуть будущую кампанию, дошло дело до наложения новых податей»[500]. На шведском театре войны, особенно волновавшем Екатерину вследствие угрозы нападения на столицу, главнокомандующим был Пушкин — человек столь же нерешительный, как и бездарный, к тому же легко поддававшийся постороннему влиянию. Безбородко подал императрице две записки. В первой доказывал необходимость и возможность заключить мир со Швецией и Османской империей; во второй предлагал использовать в качестве посредника при заключении мира Пруссию. С необходимостью заключить мир Екатерина согласилась вполне, но посредничество Пруссии решительно отклонила.

Между тем и в Петербурге стало известно о склонности Густава III заключить мир: «…По некоторым признакам, — писал Безбородко С. Р. Воронцову, — наклонность короля шведского обратиться на ум и кончить войну для него еще более, нежели для нас тягостную»[501].

По поручению Екатерины Александр Андреевич составил условия, на которых могли быть начаты переговоры о мире. Главное из них — сохранение неизменными границ, предусмотренных Абовским миром 1742 года. В начале 1790 года начались секретные переговоры о заключении мира со Швецией. Король, как и во время объявления войны, продолжал выступать защитником интересов Османской империи, требуя от России отказа от Крыма и возвращения туркам завоеванных территорий. Подстрекаемый прусским королем, Густав III продолжил войну, и только заявление русских уполномоченных о готовящемся заключении мира с Османской империей и угроза лишиться союзника вынудили короля быть более уступчивым.

Военные действия со Швецией тем не менее продолжались, причем пушечная канонада, раздававшаяся 3 мая 1790 года при острове Сексаре, была слышна в Петербурге и встревожила двор. Храповицкий записал в Дневнике: «Великое беспокойство. Почти всю ночь не спали. Граф Безбородко плакал». Успокоились лишь после того, как на следующий день получили известие о поражении шведов после двухчасового сражения: «Неприятель разбит и прогнан»[502]. Зато 28 июня победу праздновал шведский король.

Роль Безбородко во время переговоров выражалась в составлении от имени императрицы рескриптов баронам Ингельстрему и Армфельду, непосредственно общавшимся с представителями враждебной стороны.

Король согласился на условия мира, предложенные русской стороной. За заключение Верельского мира 1790 года оба барона получили по ордену Андрея Первозванного, а Армфельд еще и 10 тысяч червонцев. Не остался без награды и Александр Андреевич: «Гофмейстеру графу Безбородко, которого труды и упражнения в отправлении порученных ему от ее императорского величества дел, ее величество ежедневно сама видит, всемилостивейше жалуется чин действительного тайного советника, и оставаться ему при его должностях»[503].

Самой значительной акцией, совершенной Безбородко в 90-х годах, было заключение Ясского мира с Османской империей. Если в заключении Верельского мира граф непосредственного участия не принимал, то на переговорах в Яссах он возглавил русскую делегацию и в полной мере раскрыл свои дипломатические способности.

Безбородко выехал из столицы 19 октября 1791 года, а прибыл в Яссы 4 ноября, то есть месяц спустя после смерти Потемкина. По словам Гельбига, граф обставил свое пребывание роскошью «владетельного восточного сибарита», чем дал знать турецким уполномоченным, что русская казна не пуста.

Перед Безбородко стояла непростая задача: с одной стороны, по требованию Екатерины мир надлежало непременно заключить и чем быстрее, тем лучше; 4 ноября императрица писала графу: «Почитая вас уже теперь прибывшим в Яссы, ожидаю от вас нетерпеливо уведомления о возложенном на вас деле»; с другой — мир должен быть выгоден России, во всяком случае должен оправдать материальные и людские потери.

Александр Андреевич начал выполнять возложенные обязанности с изучения личных качеств османских уполномоченных. На следующий день он отправил императрице донесение с колоритными характеристиками каждого из них. Глава делегации, Абдуллах-рейс-эфенди, в представлении османов «в делах искусный, скромный и вежливый, но слывущий у них за самого хитрого и деятельного человека»; однако у него была слабость: «когда увидит, что не допустят его продолжать время, то непременно, в отвращение разрыва и возобновления неприязненных действий согласится на все пристойные и удобные к тому средства». Второй делегат, Измет-бей, известен «ненавистью к христианам», фанатизмом, но он опасается продолжения войны, которая, по его мнению, приведет к разрушению империи. Остальные члены делегации тоже довольно искусные люди по османским меркам.

Безбородко держал императрицу в курсе переговоров и своих действий. Он, что называется, взял быка за рога: «Хотите ли войны, или мира. Можете иметь и то, и другое. Мир по Галацким предварительным статьям или войну до конечной гибели. Выбирайте». Граф настойчиво внушал туркам мысль, «что ежели мы мира желаем, то и войны отнюдь не боимся».

Твердая позиция главы русской делегации смутила османов, и они, по словам Безбородко, были приведены в крайнее замешательство: «Они говорят, что видят для себя самую худшую альтернативу: или согласиться на требования наши и подвергнуть за то свои головы потере, или же в случае несоглашения навлечь на себя бедствия и потери их государству, а чрез то же голов лишаются».

Предметом самого ожесточенного спора являлся Крым, послуживший османам поводом для объявления России войны. Турки отказывались нести ответственность за набеги крымцев, а также не соглашались компенсировать военные расходы России. Безбородко разрядил напряженную обстановку, сообщив, что императрица отказывается от контрибуции. Граф использовал еще одно средство воздействия на позицию османов: зная алчность и продажность турецких чиновников, готовых продать интересы страны ради личных выгод, он не скупился на подарки членам делегации.

После заключения 29 декабря 1791 года Ясского мирного договора Безбородко писал императрице: «Счастливым почитаю себе, что был избран орудием к окончательному исполнению высочайших намерений ваших и повергаю к священнейшим стопам вашим поздравление».

Это был крупный успех Безбородко на дипломатическом поприще. В этой войне он отличился дважды: был автором Манифеста об объявлении войны Османской империи и главным действующим лицом при заключении мира. Вполне сознавая успех переговоров, он поделился радостью с московским главнокомандующим А. А. Прозоровским: «Мы все то одержали, чего хотели, а теперь остается пользоваться покоем на приведение внутренности нашей в цветущее состояние»[504].

Редкий случай в истории, когда оба участника переговоров делали вид, что условия мирного договора выгодны для них. Порта отблагодарила Безбородко роскошными подарками: перстнем ценой до 25 тысяч рублей, табакеркой в восемь тысяч, часами тысяч в семь, лошадью с богатой сбруей, ковром салоникским, 37 пудами кофе и пр. Глава османской делегации довольствовался более скромными подарками: кинжалом ценой в девять тысяч рублей, саблей в десять тысяч рублей, чаем и ревенем.

Скромно была оценена и заслуга Безбородко. Императрица пожаловала ему 50 тысяч рублей и орден Андрея Первозванного.

Надо полагать, что императрица скорее всего под влиянием внушений Зубова не была довольна результатами мира. Ясский мир подтвердил присоединение Крыма к России и установление протектората над Грузией. Территориальные приобретения были невелики: к России отошли земли между Бугом и Днестром; Бессарабия, Молдавия и Валахия были возвращены османам.

Если учесть блистательные победы русских на суше и на море, а также человеческие жертвы, понесенные в течение четырехлетней войны, то Ясский мир ни в коей мере нельзя признать блестящим. Но и Османская империя не достигла ни одной из целей, которые ставила перед собой, развязывая войну.

Результаты, достигнутые Безбородко во время переговоров, объяснялись фактическим отсутствием у России ресурсов для продолжения войны. Война на два фронта истощила казну настолько, что даже Ясский мир был выгоден России, ибо для большего у нее отсутствовали возможности.

Недоброжелатель Ростопчин писал по поводу заключения Безбородко Ясского мира: «Он теперь собирает на пути должную дань хвалений и предполагает быть здесь (в Петербурге. — Н. П.) около 20 числа; но думают, что он ускорит свой приезд вследствие последнего письма императрицы, где она говорит ему, что он окажет ей новую услугу, если прибудет к ней как можно скорее»[505].

Какие неотложные дела вынудили Екатерину торопить Безбородко? Оказалось, дворцовые интриги, воля фаворита Зубова, а не самой императрицы.

За два с половиной месяца отсутствия Безбородко в Петербурге Зубов прибрал к рукам дела, которыми ведал Александр Андреевич. Но внешнеполитические заботы недалекому Зубову были не по плечу, и ему требовался советчик. Выбор Зубова пал на Аркадия Ивановича Моркова, третьего советника Коллегии иностранных дел, обязанного своей карьере Безбородко. Морков решил поменять покровителя и переметнулся на сторону Зубова, которому, как писал Ростопчин, он был «необходим для прикрытия его невежества, довольно, впрочем, извинительного. Предполагается, что они (Зубов и Морков. — Н. П.) трудятся вместе и последний курьер получил свои депеши от г. Моркова без ведома графа Безбородко и вице-президента. Все дела в его руках, и он идет быстрыми шагами к высокому положению»[506].

Впрочем, Ростопчин неточно излагает события. Более соответствует истине описание происшедших изменений при дворе, выполненное приятелем Безбородко, статс-секретарем Екатерины П. В. Завадовским. Уступчивый, любивший покой, во всем стремившийся угодить Безбородко статс-секретарь искал случая примирения с фаворитом, отношения с которым складывались не лучшим образом.

Граф, по словам Завадовского, «разжигаясь честолюбием, равно и легкомысленностью захватить весь кредит, когда не стало князя, кинулся в Яссы. При отъезде из трусости врожденной поручил внутренний портфель Зубову, а иностранных дел — Моркову. Последнего разумел себе первым другом; и у первого думал там найтить связь. Возвратившемуся после мира в голубой ленте, при первой встрече дано почувствовать, что дела уже не в его руках. И так, с тех пор без изъятия Зубов управляет всеми внутренними делами, Моркова, имея под собою, для письма иностранного».

Несколько личных писем императрицы к Безбородко с настойчивым требованием двигаться быстрее в столицу вызвали взаимное недовольство. Екатерина была недовольна медлительностью графа, а Безбородко был недоволен тем, что императрица, не установив причин задержки, выразила порицание: оказалось, что граф дорогою занемог. А. Р. Воронцову пришлось выслушивать претензии Безбородко, которые тот не посмел высказать императрице: «Кажется и то заслужил, чтоб не гнать меня по курьерски и дать хотя спокойно и прохладно путь совершить. Я же и теперь с кашлем и насморком».

Более всего Безбородко возмутился после того, как узнал, ради чего его торопили с приездом в Петербург, — как выяснилось, чтобы быть в услужении у Зубова. Подобной роли Безбородко не выполнял даже у всесильного Потемкина. Честолюбивый граф рассудил, что на его долю выпадет вся черновая работа, а славу за нее получит фаворит. Не вызвало радости Безбородко и то обстоятельство, что Зубов отнял у него престижные дела, оставив ему второстепенные, требующие заботы, но «ни чести, ни славы не влекущие».

Безбородко ожидал еще один неприятный сюрприз — он счел себя обиженным наградами, поскольку в списке значился рядом с Державиным, Храповицким и другими, «у которых еще и дела никакого нет». Александр Андреевич выразил желание, чтобы он, как и прежде, занимался внешнеполитическими делами и был освобожден от обременяющих его «безделиц», которые не соответствуют ни его интересам, ни его репутации человека, знающего свое дело.

Демарш не принес результата, и тогда граф воспользовался последним средством — 30 июня 1793 года он подал прошение об отставке: «Если служба моя вам уже неугодна, и ежели по несчастию лишился я доверенности вашей, которую вяще заслужить последним подвигом уповал, то повинуяся достодолжно воле вашей, готов от всего удалиться; но если я не навлек на себя такового неблаговоления, то льщу себя, что сильным вашим заступлением охранен буду от всякого уничижения…»[507].

Сочинив прошение, Безбородко, вероятно, недели три с лишним пребывал в раздумье — следует ли его подавать императрице и не навлечет ли его тон гнев. Он решил посоветоваться со статс-секретарем А. В. Храповицким. В Дневнике Храповицкого от 30 июня читаем запись: «Граф Безбородко показал мне свою записку касательно его и дел польских, от него скрываемых, прося увольнения, буде не нужен. Вся записка его руки и по совету моему подана ее величеству Захаром Константиновичем Зотовым, камердинером императрицы».

5 июня пространная для манеры Храповицкого запись: Безбородко показал ему резолюцию императрицы на свое прошение. «В ответе ее изображена ласка, похвала службе и усердие». Вместе с тем резолюция содержит оправдание императрицы относительно польских дел — она при подписании документов всегда спрашивала, показывают ли их Безбородко и вице-канцлеру. И далее: «Вы сами говорили о слабости здоровья своего и от некоторых дел отклонялись». Последовало объяснение.

Дальнейшие записи Храповицкого свидетельствуют о том, что состоявшееся примирение носило формальный характер. Правда, императрица, как и всегда в подобных случаях, устранила трещины щедрыми пожалованиями. Безбородко было пожаловано в 1793 году 7 тысяч душ крепостных и в том же году он получил самый высокий придворный чин обер-гофмейстера. В следующем году Безбородко извещал своего лондонского приятеля: обращением «со мною государыни и ее доверенностью я весьма должен быть доволен». Что касается ее окружения, в особенности Зубова, то они к нему «не лучше расположены»[508].

И все же Безбородко по внушению Екатерины попытался сойтись с Зубовым, найти с ним общий язык, «но по скрытности сего юного человека при внушении многих его близких, кроме самой наружности, не мог того достигнуть». В который раз Безбородко возмущало присвоение фаворитом его трудов, с тем чтобы «в публике» укрепилось мнение, что все плод усилий Зубова «во славу и пользу государства».

При Павле I положение Безбородко не только не пошатнулось, но укрепилось и внимание к нему императора достигло таких высот, на которых он не находился при Екатерине даже в годы наибольшей к нему благосклонности. Вероятно, внимание Павла и его заботы о Безбородко объясняются стремлением сына поступать «наоборот» с наследием матери. Г. Р. Державин сообщил другу свою версию причины благосклонности Павла к Безбородко, за достоверность которой он, впрочем, не ручался: Безбородко якобы вручил Павлу завещание, в котором Екатерина лишала короны сына в пользу внука Александра[509].

6 апреля 1797 года Александр Андреевич был извещен о милостях, обрушившихся на его голову в связи с коронацией.

Излишней скромностью Безбородко не отличался, но даже его смутили милости, «ибо они превосходят всякую меру». Император подарил ему свой портрет, богато украшенный бриллиантами, пожаловал более десяти тысяч крестьян и возвел его в княжеское достоинство[510]. 21 апреля 1797 года ему, наконец, было пожаловано канцлерство.

Исключительные по размерам пожалования еще раз дают основание полагать, что Павлу было известно полуопальное положение графа, его преследование, быть может, не столько со стороны Екатерины, ценившей заслуги и таланты Александра Андреевича, сколько со стороны честолюбивого не по разуму фаворита.

Пожалования, разумеется, прибавили желания отблагодарить императора усердной службой, но силы оставляли канцлера, к тому же в первые годы царствования Павел I не предпринимал важных внешнеполитических акций.

В июле 1798 года граф жаловался Воронцову: «попеременно то в руках, то в ногах боль чувствую», в связи с чем признавал свою бесполезность по службе и мечтал о переезде в Москву, «где покойнее и здоровее». В том же июле Безбородко писал Воронцову: «Несмотря на прилежное лечение, столь худо успеваю, что должен терять надежду оправиться совершенно, разве покой моральный и физический тут присоединить».

Письмо к Лопухину от 10 декабря 1798 года является своего рода исповедью. Безбородко писал: «Никогда я не скрывал пред вами моего желания, еще при жизни покойной государыни существовавшего, чтоб остаток дней моих прожить в Москве спокойно. Смерть ее застигла меня в тяжкой болезни, поставила меня в иное положение. Государю угодно было, чтоб я остался при нем. Я повиновался воле его; он осыпал меня преизбыточно почестями и щедротами. Ласкал я себя, что хотя несколько могу их заслужить моими трудами, но вижу крайнюю свою к тому неспособность. Два года протекшие были для меня исполнены болезней. Лечение нынешнего года расслабило меня до самой крайности, так что верьте, — ибо не привык вещей черными видеть, — ощущаю я часто такие симптомы, которые мне весьма неотдаленный конец предвещают. Скоростием работы и понятием награждал я прежде природную лень свою; но теперь природное только и осталось, а память и другие дарования совсем исчезают. Хотя стыдно, но должен признаться, что, работая иногда длинные пьесы, впадал я часто в повторения и другие недостатки… Мне кажется, что полная свобода, свежий воздух умереннейшего климата и лечение у вод могли бы еще поддержать безвременную старость, но не по летам меня постигшую…»

Последнее послание к своему приятелю А. Р. Воронцову Безбородко отправил 10 марта 1799 года, он жаловался на ухудшение здоровья и бесполезность пользуемых лекарств. «Вчера пустили мне много крови пиявицами, не чувствую себя однако же легче. Новая болезнь во всех нервах, а правая рука поминутно то немеет, то по суставам ее чувствую une espece d’endgurdi-sement (нечто вроде оцепенения. — Н. П.); видно, уже надобно о продолжении дней, а не о восстановлении».

Князь упорно сопротивлялся болезни. 20 февраля, преодолевая сильнейшую боль в ногах, он явился во дворец и участвовал в церемонии обручения великой княжны Александры Павловны, а 4 марта в честь обрученной дал бал, по поводу которого Завадовский писал: «Князь удивил гостей убранством дома и в качестве и в количестве, каковой начинки ни один богач во вселенной в своем жилище не имел».

Во время сборов для поездки на воды с ним приключился удар, и 6 апреля 1799 года князь скончался.

Несколько слов о частной жизни князя. Он так и не обзавелся семьей, но держал открытый стол, часто устраивал торжественные обеды, на которых иногда присутствовала и императрица. Александр Андреевич слыл поклонником искусства, был завсегдатаем театра, любил русские песни. После себя оставил богатейшую картинную галерею, по качеству и количеству картин не уступавшую строгановской.

Обладая тонким художественным вкусом, Безбородко не всегда был аккуратен в собственной экипировке. Автор биографий дипломатических сановников Терещенко писал: «Являясь к императрице во французском кафтане, он иногда не замечал ссунувшихся чулков и оборванных пряжек на своих башмаках, был прост, несколько неловок и тяжел; в разговорах то весел, то задумчив»[511]. В обращении, в особенности в кругу близких, в домашней обстановке был обходителен, не зазнавался своим положением, любил протежировать своих соотечественников с Украины. В его доме на Почтамтской улице постоянно толпились просители, которым он старался помогать, чем заслужил репутацию добряка.

Граф Комаровский со слов своего зятя оставил описание домашнего быта Безбородко: «Кроме знатных гостей, обыкновенное общество состояло из особ, живущих у графа, и нескольких человек коротких знакомых. Ничего не было приятнее слышать разговор графа Безбородко. Он одарен был памятью необыкновенною и любил за столом много рассказывать, в особенности о фельдмаршале (Румянцеве. — Н. П.), при котором он находился несколько лет. Беглость, с которой он, читая, схватывал смысл всякой речи, почти невероятна. Мне случалось видеть, что привезут ему от императрицы преогромный пакет бумаг; он после обеда обыкновенно садился на диван и всегда просил, чтобы для него не беспокоились и продолжали бы разговаривать, между тем он только что переворачивал листы и иногда вмешивался в беседу гостей своих, не переставая в то же время читать бумаги. Если то, что он читал, не заключало в себе государственного секрета, он нам сообщал содержание оного. Я слышал от графа Моркова, что он не мог никогда надивиться непостижимой способности графа Безбородко читать самые важнейшие бумаги с такою беглостью и так верно и так скоро постигать смысл оных».

У Александра Андреевича было две страсти: игра в карты и увлечение слабым полом. В карты ему, по свидетельству современников, не везло, в любви — не всегда, тем более что Безбородко, по свидетельству маркиза де Палермо, «далеко не красив собой». Обе страсти были известны императрице, и она к ним относилась снисходительно. Храповицкий записал об отсутствии графа при дворе 13 и 14 января 1791 года: «Спрашивали и на ответ, что болен, улыбнувшись сказала: знаю от чего болен»[512]. Улыбка императрицы означала, что ей известны слабости канцлера.

Предметом его ухаживаний были актрисы, русские и иноземные. Екатерина, узнав, что граф подарил итальянской певице Давиа 40 тысяч рублей, велела выслать ту из столицы[513].

Безбородко был влюблен в певицу Е. С. Угарову и так назойливо ухаживал за ней, что та, улучив момент, пожаловалась Екатерине. «Лизинька ни на какие обещания графа не поддается», — записал Гарновский. Угарова была влюблена в актера Сандунова. При содействии Екатерины влюбленные были обвенчаны и, чтобы избавиться от поклонников, уехали в Москву.

Столь же неудачны были амурные похождения с другой актрисой, о чем рассказала Е. Р. Дашкова в письме к неизвестному корреспонденту 1 января 1787 года. Безбородко «влюбился в танцовщицу по имени Маврушка, по слухам очень хорошенькую; он нанял ей дом Убри, по соседству с собою, поместил на ее имя в Воспитательный дом десять тысяч рублей и драгоценностей на такую же сумму и вдруг Чесменский (сын. — Н. П.) графа Алексея (Орлова. — Н. П.) отбил ее у него; она предпочла его всем материальным выгодам, предлагаемым графом, и тот остался без двадцати тысяч и без девицы. Говорят, он был этим огорчен и пытается завязать отношения с Давией, рискуя быть побитым, так как она угощает пощечинами своих поклонников; благодаря ей многочисленные враги графа будут отомщены»[514].

Источники сообщают на этот счет и другие фантастические сведения. А. М. Грибовский в своих «Записках» писал о том, что Безбородко давал ежемесячно итальянской певице по 8 тысяч золотом, а при ее отъезде на родину одарил ее деньгами, золотом и бриллиантами на 500 тысяч рублей. Такими суммами отнюдь не бедный Безбородко, конечно же, не располагал[515].

Н. И. Греч сообщает, что Безбородко не чурался визитов и в непристойные заведения: «Каждую субботу после обеда надевал он синий сюртук, круглую шляпу и клал сто рублей в карман. Вооруженный таким образом, посещал он самые неблагопристойные дома». О том, что визиты Безбородко в публичные дома не являются выдумкой Греча, явствует из свидетельства Терещенко, писавшего ранее Греча: Александр Андреевич имел обыкновение ходить по городу в старом долгополом зеленом сюртуке, в грязных сапогах, с небрежно повязанным платком на шее, в помятой шляпе и тростью в руке[516].

Гарновский записал суждение Безбородко о том, почему неженатый человек имеет преимущество над женатым. Однажды граф поссорился с И. А. Остерманом, упрекавшим статс-секретаря в том, что он связывался с «девками». Безбородко парировал упрек: «Я для того люблю девок, что имею власть их переменять, чего мужья с женами своими делать не могут, хотя и знают, что она б…»[517].

Самую продолжительную связь Безбородко поддерживал с актрисой О. А. Каратыгиной. Она оставила сцену и в 1790 году поселилась в доме Безбородко. У нее родилась дочь Наташа, горячо любимая отцом. Он дал ей прекрасное воспитание и образование, обеспечил богатым приданым и выдал замуж за гвардейского полковника. Наташа тепло отзывалась об отце. Князю Кочубею она писала: «В оном же письме изволите упоминать о благодетеле моем, князе Александре Андреевиче. О сем священнейшем для меня имени я не могу слышать равнодушно, и по мере моего возраста я более и более чувствовала мою в нем потерю и сиротство, лишаясь в нем всего, что было для меня священнейшего»[518].

Слабости присущи каждому человеку, и если мы здесь о них упомянули, то с единственной целью избежать искаженного образа героя — не они оставляют след в истории. Итоги своей службы подвел в одном из писем Воронцову сам Безбородко: «Много ли или мало я в том потрудился, а был не просто свидетелем, но и участником многого к чести государства и его прибыли совершившегося».

Загрузка...