― ЛЕВ ―

Часть первая

I

Может быть, она дотронулась до моих век, желая увидеть, что за ними скрывается? Точно не могу сказать. У меня было такое ощущение в момент пробуждения, словно мне по лицу провели легкой шершавой кисточкой, но когда я совсем проснулся, то она уже спокойно сидела на уровне подушки и очень внимательно, даже пристально глядела на меня.

Ростом она была не больше кокосового ореха. И цветом она тоже была вся ореховая. Покрытая короткой шерсткой от пальцев ног до макушки, она казалась плюшевой. И только на мордочке была черная атласная полумаска со сверкающими сквозь прорези капельками-глазами.

Только-только начало светать, но света походной лампы, которую я от усталости забыл погасить, хватало, чтобы отчетливо видеть на фоне побеленных известкой стен эту полуреальную провозвестницу зари.

Несколькими часами позже ее присутствие показалось бы мне естественным. Ее племя обитало на высоких деревьях вокруг хижины: на одной-единственной ветке могли играть целые семейства. Однако я прибыл сюда лишь накануне вечером, измученный, когда уже стемнело. Потому-то и взирал, затаив дыхание, на крошечную обезьянку, пристроившуюся так близко от моего лица.

Не шевелилась и она. И даже капельки в разрезах черной атласной полумаски тоже оставались неподвижными.

Взгляд ее был лишен страха, недоверия, равно как и любопытства. Я являлся всего лишь объектов серьезного, беспристрастного изучения.

Потом плюшевая головка величиной с кулачок лежащего в колыбельке младенца наклонилась влево. Мудрые глаза погрустнели, сделались жалостливыми. Жалость эта касалась меня.

Можно было подумать, что, желая мне добра они хотят дать мне какой-то совет. Какой?

Должно быть, я невольно пошевелился. Дымчато-коричневый клубочек с золотистым отливом долетел, едва касаясь предметов, до окна и растворился в утреннем тумане.

Моя одежда для бруссы — так называются африканские кустарниковые заросли — лежала на полу возле раскладной кровати, рядом с лампой, куда я бросил ее, ложась спать.

Я оделся и вышел на веранду.

Я припоминал, что накануне отметил про себя, несмотря на темноту, что хижину с трех сторон окружали густые колючие кустарники, а впереди простиралась, уходя куда-то в таинственную тьму, огромная поляна. Но сейчас все это было закрыто туманом. Единственным ориентиром вздымалась прямо напротив меня, на краю неба, гигантская, увенчанная вечными снегами плоская вершина Килиманджаро.

Мое внимание привлек похожий на звук раскатившихся игральных костей легчайший шум, и я взглянул на сколоченное из нетесаных досок крыльцо, ведущее на веранду. По нему медленно, уверенно поднималась газель.

Газель, самая настоящая, но такая крошечная, что ее уши не достигали моих колен, рожки походили на сосновые иголки, а копытца были с ноготок. Это чудесное создание остановилось, лишь вплотную приблизившись ко мне, и подняло мордочку вверх. Стараясь двигаться как можно осторожнее, я пригнулся и протянул руку к точеной, самой изящной на свете головке. Маленькая газель не шевелилась. Я касался ее ноздрей, гладил их.

Она позволяла себя ласкать, глядя мне прямо в глаза. И в несказанной нежности ее взгляда я обнаружил то же самое чувство, что и в поразившее меня своей печалью и мудростью взгляде маленькой обезьянки. Но и на этот раз я все еще не понимал.

Как бы желая извиниться за то, что она не умеет говорить, газель лизнула мне пальцы. Потом она тихонько высвободила свою мордочку. И снова ее копытца извлекли из досок крыльца звук, похожий на шум катящихся игральных костей. Она исчезла.

Я снова остался один.

Однако за эти несколько мгновений невероятно короткая тропическая заря уже превратилась в настоящий восход.

Из глубины теней брызнул и залил все вокруг свет, дивный, роскошный, горделивый. Все сияло, искрилось, пылало.

Снега Килиманджаро, пронзенные алыми стрелами.

Масса тумана, которую вспарывали, разрушали, всасывали, рассеивали солнечные лучи, превращая его в пар, дымку, завитки, спирали, ленты, блестки, в напоминающие алмазную пыль бесчисленные капельки.

Трава, обычно сухая, жесткая, желтая, в этот момент стала мягкой и сияющей от росы…

На обступавших мою хижину деревьях, верхушки которых казались только что отлакированными, пели птицы и тараторили без умолку обезьяны.

А клубы тумана и пара перед верандой рассеивались один за другим, освобождая все более обширное и таинственное зеленеющее пространство, в глубине которого плавали новые облака, которые тоже в свою очередь рассеивались.

Земля раздвигала один занавес за другим, открывая свою сцену для представления дню и всему свету.

Наконец на другой стороне поляны, где еще висел кое-где неосязаемый пушок, блеснула вода.

Озеро? Пруд? Болото? Ни то, ни другое, а некое подпитываемое, скорее всего, небольшими подземными источниками водное пространство, которое, не имея сил разлиться дальше, трепетало в переливчатом равновесии среди высоких трав, камышей и густого кустарника.

А около воды были звери. Много раз видел и издали вдоль дорог у троп — Киву, Танганьика Уганда, Кения — во время моих только что заверь шившихся странствий по Восточной Африке. Но то были лишь неотчетливые, тут же пропадающие видения: стада, рассеивающиеся от звука автомобиля, стремительные, испуганные, тающие в воздухе силуэты.

Когда мне ненароком удавалось в течение какого-то времени наблюдать за тем или иным диким животным, это происходило издали или тайком и как бы нечестно. Я всегда созерцал с жадностью восторгом, завистью и отчаянием те формы, которые принимала в сухой, поросшей кустарником полустепи их вольная, чистая жизнь. Мне казалось, что я, наконец, обрел рай, увиденный лишь в мечтах или знакомый по давним, не сохранившимся даже в памяти временам. Я оказался на пороге этого рая. И был не в состоянии его переступить.

От встречи к встрече, от одного несбывшегося желания к другому, у меня зрела потребность — должно быть наивная, но все более настоятельная — быть принятым в том невинном и свежем, как в первые дни творения, мире.

И вот перед возвращением в Европу я решил заехать в один из так называемых «королевских парков» Кении, в один из тех заповедников, где чрезвычайно строгие законы охраняют самые разнообразные формы жизни диких зверей.

И вот они были передо мной.

Причем не застывшие в настороженных позах, недоверчивые и от страха сбившиеся в стада, стаи, вереницы и косяки, в зависимости от вида, подвида, семейства, а перемешавшиеся как попало в лоне несказанной безопасности на время водопоя, в согласии с бруссой, утренней зарей и друг с другом.

С того расстояния, где я находился, нельзя было разглядеть всех нюансов их движений или гармонию мастей, но оно позволяло мне обнаружить, что животных здесь сотни и сотни, что в непосредственной близости находились самые различные породы и что в эти мгновения своей жизни они никого не боялись и никуда не торопились.

Газели, антилопы, жирафы, гну, зебры, носороги, буйволы, слоны — все животные праздно пережидались или останавливались лишь затем, чтобы напиться, либо просто когда придется.

Солнце, пока еще ласковое, освещало сбоку расположившиеся уступами возле вершины Килиманджаро снежные поля. Утренний ветерок играл последними облаками. Слегка прикрытые остатками тумана водопои и пастбища, вплотную заполненные мордами и ноздрями, темными, золотистыми, полосатыми боками, прямыми, острыми, изогнутыми или массивными рогами, хоботами и бивнями, образовывали какой-то фантастический ковер, повешенный на великую африканскую гору.

Когда и как я спустился с веранды и пошел, я не знаю. Я больше не принадлежал себе. Я чувствовал исходящий от животных зов, меня влекла к себе благодать, предшествовавшая эре человека.

Я шел по окаймлявшей поляну тропинке вдоль занавеса, образованного деревьями и кустами. По мере моего приближения волшебная картина не рассеивалась и не утрачивала своего очарования, а, напротив, становилась еще богаче, обретая рельефность.

Каждый новый шаг позволял мне лучше оценить разнообразие семейств, их изящество либо силу. Я различал масти антилоп, грозные лбы буйволов, гранитную основательность слонов.

Все они продолжали жевать траву, принюхиваться к воде, бродить от кочки к кочке, от лужи к луже. И я тоже продолжал идти. А они были по-прежнему у меня перед глазами, в своем согласии, в своем царстве, с каждым мгновением все более реальные, все более доступные.

Я дошел до того места, где колючий кустарник кончался. Теперь нужно было только выйти из-за него, ступить на влажную, блестящую от росы почву, чтобы испытать дружбу диких зверей на их заповедной территории.

Ничто больше не могло мне помешать. Инстинкт самосохранения и благоразумие уступили место какому-то неясному и могучему инстинкту, подталкивавшему меня к иному миру.

И вот, наконец, я мог удовлетворить это желание.

Но именно в это мгновение меня остановило какое-то внутреннее предостережение. Кто-то, находящийся совсем рядом со мной, противился осуществлению моего намерения. Причем это было не животное. Я уже принадлежал их лагерю, их миру Существо, присутствие которого я ощутил — непонятно каким органом чувств, — принадлежало к человеческой породе.

И тут я услышал фразу на английском языке:

— Дальше вам не следует идти.

Не больше двух-трех шагов отделяли меня от хрупкого силуэта, который я обнаружил в тени покрытого колючками гигантского дерева. Он не пытался спрятаться. Однако, неподвижный и облаченный в какой-то тускло-серый комбинезон, он казался частью ствола, к которому прислонялся.

Передо мной стоял мальчик лет десяти, без головного убора. Челка черных волос, подстриженных под горшок, закрывала лоб. Лицо было круглое, очень загорелое, с очень гладкой кожей. Шея — длинная и нежная. Немигающий взгляд больших карих глаз, казалось, не замечавших меня, был устремлен на животных.

Из-за этого взгляда у меня возникло весьма неприятное ощущение, поскольку свидетелем моего ребячества оказался ребенок.

Я тихо спросил:

— А что, туда нельзя ходить? Это запрещено?

Стриженная под горшок голова утвердительно кивнула, но глаза мальчика были по-прежнему прикованы к животным.

Я спросил еще:

— Это точно?

— Уж мне-то это лучше всех известно, — ответил мальчик. — Мой отец — администратор этого королевского заповедника.

— Все понял, — сказал я. — А сыну он поручил следить, чтобы все было в порядке.

Большие карие глаза наконец посмотрели на меня. И на загорелом личике впервые появилось выражение, соответствующее возрасту моего собеседника.

— Вы ошибаетесь, я вовсе не мальчик, — произнес ребенок в сером комбинезоне. — Я девочка, и зовут меня Патриция.

II

Патриция не впервые удивляла таким образом посетителей. Об этом свидетельствовало торжествующе-лукавое выражение ее лица.

Вероятно, для пущей убедительности в это же время в улыбке, во взгляде, в изгибе шеи вдруг затрепетал столь же наивный, как и вечный инстинкт обольщения, придавший детскому силуэту его истинную сущность.

Должно быть, мне был необходим шок подобного рода, чтобы обрести вновь чувство реальности: рядом стояла маленькая девочка, одна-одинешенька, в диких африканских зарослях, в нескольких шагах от диких животных. Я спросил:

— И тебе разрешают так далеко уходить, да еще так рано?

Патриция не ответила. Теперь ее лицо, вновь неподвижное и серьезное, снова могло сойти за мальчишеское. Она погрузилась в созерцание диких стад, словно я вообще перестал существовать.

Между тем свет теперь лился из высоких фонтанов зари обильными вибрирующими потоками. Толпы животных, сгрудившиеся вокруг испещренной солнечными бликами воды, стали более плотными, более подлинными.

И мной снова овладело желание, которое привело меня сюда. Чтобы какая-то маленькая девочка помешала мне в самый последний момент! Я сделал шаг по направлению к поляне.

Патриция, не поворачивая головы, сказала:

— Не ходите туда.

— Ты сообщишь отцу, и он отлучит меня от заповедника? — поинтересовался я.

— Я не доносчица, — ответила Патриция.

В ее глазах горел вызов. Вся детская честь отразилась в ее взгляде.

— Тогда что, ты боишься за меня?

— Вы уже достаточно большой, чтобы заботиться о себе самому, — возразила Патриция. — А если с вами что случится, то мне все равно.

Как такое гладкое, такое свежее личико могло претерпевать такие поразительные изменения? Вдруг выражать такое бесчувствие, даже жестокость? Этой малышке было совершенно безразлично, что со мной могли сделать копыта, бивни и рога животных. Она бесстрастно наблюдала бы, как они топчут меня, вспарывают мне живот.

— А тогда, — спросил я, — тогда почему же ты говоришь, что…

— Не так уж трудно понять, — ответила Патриция.

Моя непонятливость начинала ее раздражать. В ее больших темных глазах мелькнули искры.

— Вы же видите, — продолжала она, — какие животные сейчас спокойные и как им хорошо друг с другом. Это у них самое прекрасное время дня.

То ли ранний час был тому причиной? Или пейзаж? Но только в этой девчушке чувствовалась какая-то необычная сила. Иногда казалось, что она обладает такой уверенностью и таким знанием истины, которые не имеют ничего общего ни с количеством прожитых лет, ни с благоприобретенными привычками разума. Она находилась как бы вне, как бы далеко за пределами человеческой обыденности.

— Я же не собираюсь нарушать покой животных, — сказал я ей. — Только немножко пожить вместе с ними, пожить, как они.

Патриция посмотрела на меня испытующим, подозрительным взглядом.

— Вы и в самом деле любите их? — спросила она.

— Мне так кажется.

Большие темные глаза замерли и долго всматривались в меня. Потом на невероятно чувствительном лице Патриции появилась улыбка и осветила все ее черты.

— Мне тоже так кажется.

Мне трудно объяснить, почему эта улыбка и этот ответ доставили мне такую радость. Я спросил:

— Ну, тогда я могу подойти?

— Нет, — ответила Патриция.

И этот отказ подтвердило мягкое, но категоричное движение подстриженной под горшок головки на длинной, нежной шее.

— Почему?

Патриция помедлила, прежде чем ответить. Она молча, задумчиво продолжала меня разглядывать. И в ее взгляде было много дружбы. Но это была дружба особого рода. Безмятежная, строгая, меланхолическая, сострадательная, не имеющая возможности помочь.

Где-то я уже видел это странное выражение. Где? Я вспомнил крохотную обезьянку и миниатюрную газель, посетивших меня в хижине. В глубине больших темных глаз Патриции я обнаружил ту же таинственную печаль, что и во взгляде животных. Но девочка могла в отличие от них говорить.

— Вы животным не нужны, — сказала наконец Патриция. — При вас они будут чувствовать себя неспокойно, не так привольно, не смогут резвиться, как им хочется и как они привыкли.

— Но я ведь их люблю, — сказал я, — и ты это знаешь.

— Все равно, — возразила Патриция, — вы не подходите животным. Тут нужно узнать, а вы не знаете… вы не можете.

Она поискала слова, чтобы лучше выразить свою мысль, слегка пожала своими тонкими плечами и добавила:

— Вы пришли слишком издалека и сейчас слишком уже поздно.

Патриция сильнее прижалась к стволу высокого дерева. Из-за своего одноцветного серого одеяния она казалась его частью.

Свет все больше и больше пронизывал отдельные кусты и заросли, которые на глазах превращались в легкие золотистые сеточки. И из всех этих пристанищ выходили все новые и новые семьи диких животных и направлялись к воде и траве. Чтобы не мешать тем, кто оказался на месте раньше, они рассеивались по краям поляны. Были среди них такие, которые подходили к самому растительному занавесу, за которым стояли мы с Патрицией. Однако теперь я знал, что даже они для меня столь же запретны и недоступны, как если бы они паслись на тех самых полях вечных снегов, которые покрывали Килиманджаро на краю неба, утреннего света и мира.

— Слишком издалека… слишком поздно… — сказала девочка.

Против этой ее уверенности я был бессилен, потому что, когда она произносила эти слова, глаза у нее были такие же нежные, как у маленькой газели, и такие же мудрые, как у маленькой обезьянки.

Внезапно я почувствовал, как ручка Патриции дотронулась до моей руки и от неожиданности вздрогнул, потому что она приблизилась ко мне так незаметно, что не встрепенулась и не предупредила меня об этом движении ни одна былинка. Верхушка ее волос находилась на уровне моего локтя и рядом с моим телом она выглядела совсем крохотной и щупленькой. А между тем в поцарапанных шершавых пальчиках, взявших меня за запястье, чувствовалось желание защищать, утешать. И Патриция сказала мне, словно ребенку, которого хотят вознаградить за мучительное для него послушание:

— Может быть, потом мы с вами сходим в другое место. Там вы будете довольны, обещаю вам.

Тут только я обратил внимание на странную манеру Патриции разговаривать. До этого ее личность и ее поведение держали мое сознание в состоянии некой ошеломленности. А теперь я заметил, что девочка произносит слова так, как это делают люди, не позволяющие себе быть услышанными, когда они разговаривают между собой: узники, часовые, трапперы. В голосе ее не было ни вибраций, ни резонанса, ни тембра, и он звучал нейтрально, подспудно, как бы даже беззвучно. И я почувствовал, что неосознанно подражаю Патриции и разговариваю так же экономно.

— Теперь мне понятно, почему даже самые дикие животные — твои друзья.

Касающиеся моей руки детские пальцы радостно вздрогнули. Рука Патриции была теперь всего лишь рукой маленькой счастливой девочки. А поднятое ко мне лицо, ясное и счастливое, с большими темными глазами, вдруг посветлевшими и засиявшими, выражало лишь блаженство ребенка, который услышал самую ценную для него похвалу.

— А вы знаете, — сказала Патриция (несмотря на ее воодушевление, добавившее розового цвета ее загорелым щекам, голос девочки оставался глубине и заговорщическим), — вы знаете, отец мой уверяет, что я даже лучше лажу с животными, чем он сам. А уж это-то кое-что значит: мой отец провел среди них всю свою жизнь. Он знает их всех. Которые живут в Кении и в Уганде, в Танганьике и в Родезии. Но он говорит, что у меня — это другое Да, другое.

Патриция качнула головой, и челка ее коротко подстриженных волос немного приподнялась, открыв верхнюю часть лба, более нежную и более светлую. Взгляд девочки упал на мою руку, державшую ее ладошку с обломанными ногтями и землистой каемкой под ними.

— Вы ведь не из охотников, — сказала Патриция.

— Совершенно точно, — ответил я. — А откуда тебе это известно?

Патриция беззвучно засмеялась.

— Здесь, — сказала она, — ничего не скроешь.

— Но все-таки интересно, — сказал я. — Я пока еще ни с кем не разговаривал, никто меня пока еще не видел.

— Никто? — возразила Патриция. — А Таукоу, служащий, который регистрирует приезжих и который записал вас вчера вечером в свою книгу? А Матча, бой, который нес ваши чемоданы? А Эйвори, подметальщик, который убирает в хижине?

— Эти негры не могут ничего знать о том, чем я занимаюсь.

В чертах Патриции опять, как тогда, когда она сообщила мне, что она не мальчик, а девочка, появилось выражение детского лукавства.

— А ваш шофер? — спросила она. — Вы забыли про своего шофера?

— Как, Бого?

— Он ведь хорошо вас знает, — сказала она. — Разве он не возит вас уже два месяца по всем странам в машине, которую вы наняли в Найроби?

— Много он рассказать вам не мог, — сказал я. — Более замкнутого человека, более скупого на слова просто невозможно себе представить.

— Может быть, и так, если говорить с ним по-английски.

— Ты хочешь сказать, что…

— Разумеется. Я говорю на кикуйю нисколько не хуже, чем он, — объяснила Патриция, — потоку что моя первая служанка, когда я была совсем маленькой, была из племени кикуйю. А еще я знаю суахили, потому что здесь его понимают все местные, к какому бы племени они ни принадлежали. И язык вакамба, потому что следопыт, которому отец всегда отдавал предпочтение, был вакамба. И язык масаи, потому что за масаи сохраняется право проходить через заповедник и жить в нем.

Патриция продолжала улыбаться, но теперь в этой улыбке были не только ирония и чувство превосходства. В ней вновь отразились спокойная уверенность в том, что она может общаться с любыми, даже самыми примитивными существами, согласно законам их собственного мира.

— Здешние негры мне все рассказывают, — продолжала Патриция. — Я даже больше, чем отец, в курсе их дел. Он знает только суахили, да и то произносит слова, как белый. И потом, он суровый: такая уж у него работа. А я никогда не ябедничаю. И всем клеркам, охранникам и слугам это прекрасно известно. Поэтому они мне и рассказывают. Таукоу, который записывает приезжих, сказал мне, что у вас французский паспорт и что вы живете в Париже. Бой, который нес ваш чемодан, сказал, что он у вас очень тяжелый из-за книг. А тот бой, который убирается в хижине, сказал мне: «Этот белый был такой усталый, что даже не стал перед сном ничего есть и от воды, которую я хотел согреть ему для ванны, отказался».

— Я бы и сейчас еще спал, — сказал я, — если бы меня не разбудил спозаранку один посетитель. Хотя он тоже, наверное, тебе все уже доложил.

— Ах, да! Николас и Цимбелина, — сказала Патриция.

В ее взгляде появилась нежность, не лишенная, однако, некоторой презрительности. Она добавила:

— Они принадлежат мне. Вот только они позволяют себя гладить всем, кто приходит, как какая-нибудь собака или кошка.

— О! — сказал я. — Правда?

Но Патриция и не догадывалась, как она меня расстроила, низведя моих двух таинственных вестников зари до уровня заурядных и подобострастных четвероногих.

— Там — другое дело, — сказала девочка.

Она показала рукой на животных, собравшихся на пастбище и вокруг водоемов, над которыми нависала огромная, обремененная снегами и облаками гора. Ладонь Патриции дрожала и даже в голосе ее намеренно приглушенном и обесцвеченном, появился если и не жар, то, во всяком случае, какой-то задор.

— Те животные ничьи, — продолжала Патриция. — Они не приучены повиноваться. Даже когда они вас принимают, они остаются свободными. Чтобы играть с ними, вы должны знать ветер, солнце, пастбища, вкус трав, источники воды. А еще угадывать их настроение. А еще остерегаться, когда у них свадьба, когда маленькие детеныши. Нужно молчать, играть, бегать, дышать, как они.

— Это отец научил тебя всему этому? — спросил я.

— Отец не знает и половины того, что знаю я, — ответила Патриция. — У него нет времени. И он слишком старый. Я сама всему научилась, сама.

Патриция неожиданно подняла на меня глаза, и я обнаружил на ее маленьком, загорелом, упрямом и гордом лице, казалось бы, совсем несвойственное ему выражение, выражение какой-то почти смиренной нерешительности.

— А скажите… это правда… вам правда еще не надоело… то, что я все время говорю о зверях? — спросила Патриция.

Увидев мое недоумение, она быстро добавила:

— Моя мама утверждает, что взрослым не до моих историй.

— Да я готов слушать их целый день! — ответил я.

— Правда? Правда?

От возбуждения Патриции мне сделалось как-то даже нехорошо. Она судорожно сжимала мою руку. Пальцы ее горели огнем. Зазубрины обломанныx ногтей впивались мне в кожу. Такая бурная радость, подумалось мне, это не только удовольствие от того, что похвалили ее детское увлечение. Все это признаки того, что ребенок переживает, не находя выхода глубокой внутренней потребности. Неужели ей уже сейчас приходится расплачиваться одиночеством за свои грезы и свои таланты.

Девочка стала рассказывать. И хотя голос ее оставался приглушенным и без модуляций — или, скорее, именно поэтому, — он звучал как естественное эхо окружавшей нас природы.

Он как бы держал мысль на весу, придавая устойчивость ее работе и тщетным попыткам разгадать единственную заслуживающую внимания загадку — загадку творения и сотворенного существа. Он завораживал, заглушая тревогу и волнение, словно высокие травы или дикий тростник, когда беззвучнейшие дуновения ветерка извлекают из них чарующий шепот, всегда один и тот же и всегда новый.

Этот голос звучал не для того, чтобы обеспечивать недалекое, суетное общение людей. Он обладал способностью перекинуть мостик от их убожества, от их злополучия, от их внутренней тюрьмы к царству истины, свободы и непорочности, которое являло миру это африканское утро.

В каких странствиях по Королевскому заповеднику, в каких бдениях посреди колючих зарослей обретала Патриция тот опыт, которым сейчас делилась со мной, какой тут нужно было обладать неутомимой зоркостью и таинственной задушевностью? Эти вот запретные для всех стада стали ее обществом. Она различала у них племена, кланы, отдельных персонажей. Она обладала привилегией посещать некоторых из них, имела навыки в общении с ними, у нее были там свои враги, свои фавориты.

Оказывается, буйвол, перекатывавшийся перед нами в жидкой тине, отличался ужасным характером. А вот преклонных лет слон со сломанными бивнями любил играть ничуть не меньше, чем самый юный в стаде. Тогда как у его темно-серой, почти черной махины-самки, той, что в этот самый момент хоботом подталкивала своих малышей к воде, чистоплотность превратилась чуть ли не в манию.

Среди антилоп импала — Патриция обратила мое внимание на золотистых, с черной стрелой на боку, самых грациозных из всех антилоп, — некоторые принимали ее как свою, без всякой опаски. А среди миниатюрных со штопорообразными рожками бушбоков, таких храбрых, несмотря на свою хрупкость, лучшими ее друзьями были самые отчаянные забияки.

В стаде зебр, по ее словам, была одна, которая прямо у нее на глазах спаслась от лесного пожара. Ее можно было легко узнать по подпалинам, словно веснушки рассеянным между черными полосами.

Патриция наблюдала однажды за поединком носорогов, и огромный самец, неподвижно стоявший сейчас в нескольких шагах от нас с устремленным в небо рогом, похожий на какую-то доисторическую каменную глыбу, вышел тогда из схватки победителем! Однако на спине у него остался длинный, глубокий, ужасный шрам, обнажавшийся, когда с его спины внезапно вихрем срывалась стайка белых цапель, постоянных спутниц животного.

Была своя хроника событий и у жирафов, и у крупных горбатых гну, у детенышей и у взрослых — из поколения в поколение. Игры, единоборства, миграции, свадьбы.

Вспоминая эти рассказы, я обнаруживаю, что помимо своей воли подчиняю их какому-то методу, вношу в них последовательность, стремлюсь упорядочить их. Патриция же говорила сразу обо всем. Шаблоны логики не присутствовали в ее речах. Она отдавалась на волю элементарных, мгновенно возникавших ассоциаций, внимала голосу своих чувств и инстинкта. Она следовала примеру простых и прекрасных существ, находившихся у нас перед глазами, которые живут, не зная человеческой тоски, потому что им незнакомо суетное искушение измерять текущее время, потому что они появляются на свет, здравствуют и умирают, не испытывая потребности спросить, зачем это нужно.

Вот так, словно вглядываясь во внезапно пронизанный лучами солнца подлесок, открывал я для себя скрытые глубины жизни животных.

Я видел ночные пристанища, откуда рассвет позвал каждое из этих племен к водопою, и пространства, по которым они должны были рассеяться после передышки. А равнины, холмы, лесные чащи, кустарники, саванны, через которые я проехал накануне, превращались для меня в участки обитания, убежища, жилища, родину того или иного вида, той или иной семьи.

Вон там прыгали импалы, а там пощипывали траву буйволы. Там резвились, то и дело срываясь в галоп, зебры, а там играли в свои игры слоны.

Внезапно у меня возникла мысль о том, что у всего этого зверья отсутствует один клан, вероятно, самый живописный.

— А хищники? — спросил я Патрицию.

Вопрос ничуть не удивил ее. Можно было подумать, что она ждала его, причем как раз в тот момент, когда я задал его.

Тут я почувствовал, что у нас установилось такое взаимопонимание, когда разница в возрасте не имеет значения. Глубокая искренняя заинтересованность и тяготение к одной цели сделали так, что, благодаря диким животным, ребенок и мужчина, давно вышедший из детского возраста, почувствовали себя вдруг ровней и единомышленниками.

Девочка закрыла глаза. Улыбка, обращенная лишь к ней самой, подобная тем, что мы видим на сияющих лицах очень маленьких детей, скупая, едва обозначенная, а в то же время наполненная каким-то таинственным счастьем, озарила словно изнутри лицо Патриции. Потом веки ее поднялись и она поделилась со мной частью своей улыбки. Это было подобно обещанию, подобно заключению очень важного союза.

— Я поведу вас туда, куда нужно, — сказала Патриция.

— Когда?

— Не надо торопиться, — тихо ответила девочка. — Со всеми животными нужно иметь большой запас терпения. Необходимо время.

— Все дело в том… Как раз время…

Я не договорил. Патриция вдруг резко и бесцеремонно отдернула свою ладошку, доверчивое присутствие которой я ощущал в своей руке. Между ее большими, темными глазами, внезапно утратившими всякое выражение, появилась похожая на преждевременную морщину складка.

— Вы ведь хотите побыстрее уехать отсюда, да? — спросила Патриция.

Она глядела на меня так, что я не решился сразу дать ей однозначный ответ.

— Я пока еще окончательно не решил… — сказал я.

— А вот и неправда, — возразила Патриция. — И все вы уже решили. Вы же предупредили в регистратуре, что уезжаете из заповедника завтра.

Складка между бровями обозначилась еще резче.

— А я-то совсем забыла, — добавила она.

Она плотно сжала губы, но ей никак не удавалось унять их легкое дрожание. Видеть это было мучительно.

— Извините меня, я столько времени у вас отняла, — добавила еще Патриция.

Она отвернулась к бессловесным животным. А я неловко пробормотал:

— Но ведь, если я даже и уеду, то мы теперь с тобой друзья?

— У меня нет друзей, — возразила она. — И вы тоже такой же, как остальные.

Остальные… Проезжие, любопытствующие, равнодушные. Жители больших далеких городов, которые, не выходя из машины, похищали мгновение дикой жизни и тут же уезжали.

Мне показалось, что я прямо вижу, как одиночество мертвой водой смыкается над головой девочки.

— У меня нет друзей, — повторила Патриция. Она повернулась и бесшумно, не хрустнув ни единой сухой былинкой, вышла из-под зонтика колючих деревьев на поляну. Голова ее была немного втянута в плечи, а плечи выдвинуты вперед.

Затем тоненький серый силуэт, увенчанный шариком черных волос, вошел в дрожащий живой ковер, образованный пасущимися у подножия Килиманджаро дикими животными.

III

Оставшись один, я почувствовал такую жестокую тоску, что при первом ее приступе даже не поверил собственным ощущениям. Вот уже поистине нелепое страдание. У него не было ни основания, ни пищи, ни смысла.

У меня ведь были друзья, причем верные, надежные, лучшие, испытанные за годы уже достаточно долгой жизни. Вскоре я поделюсь с ними впечатлениями от моего путешествия по Африке. А они расскажут мне о радостных и горестных событиях, случившихся в мое отсутствие. И в доме, где все устроено так, чтобы ничто не портило настроения, все снова пойдет привычным чередом. И моя работа тоже, которая уже сама по себе заменяет мне целый мир.

Однако тщетно подбирал я доводы и доказательства, подтверждавшие осмысленность моего существования. Ничто не было в состоянии заменить мне ощущение чарующей полноты бытия, которое я испытывал еще несколько минут назад, когда население поляны, казалось, еще соглашалось принять меня. Теперь я остался один, потерянный, покинутый, отвергнутый, лишенный надежды, брошенный в безысходность до конца моих дней.

Патриция уступила мне свои страдания.

А сама она была теперь рядом с животными.

«Я должен пойти за ней, — размышлял я. — Нужно ее защитить».

И не сделал даже ни шага. Я тут же вспомнил про то, сколько мне лет, как я ощущаю массу своего тела, насколько неловко я двигаюсь, вспомнил о своей ситуации цивилизованного человека.

Я снова рассуждал.

Защищать Патрицию! В скользкой траве, в лабиринте водоемов, среди этой стремительной, легкой фауны, бесшумно передвигающейся и наделенной острым, жестоким чутьем. Угнаться там за девочкой, которая в бруссе среди зверей чувствует себя как русалка в воде или как эльф в лесу.

Одним словом, мне не оставалось ничего иного, как прислушаться к голосу здравого смысла.

Главным администратором этого заповедника, хранителем и господином этих животных был отец Патриции. И отвечать за грезы наяву его дочери следовало тоже ему. А не заехавшему ненадолго путешественнику, да еще к тому же иностранцу.

Я повернулся спиной к поляне и пошел в лагерь, оборудованный для приема посетителей Королевского заповедника.

Он был сооружен так, чтобы не страдал окружающий пейзаж. Спрятавшийся в тени больших покрытых колючками деревьев десяток круглых хижин, благодаря их глинобитным, выбеленным известью стенам и остроконечным соломенным крышам, мог легко сойти за африканскую деревушку.

Сейчас в лагере никого не было: туристский сезон уже закончился. А кроме того, в Кении тогда все очень боялись террористов из организации May-May.

Когда я вернулся в свое жилище, которое я накануне выбрал наугад, меня на веранде ждала крошечная обезьянка. Она так и не рассталась со своей черной атласной полумаской, и ее глаза, столь же мудрые, столь же печальные, как и при первой нашей встрече, казалось, спрашивали: «Ну как? Разве я не предупреждала тебя?»

Однако вместо того, чтобы раствориться в пространстве, как она сделала на рассвете, теперь она вскочила мне на плечо. Я вспомнил, как ее назвала Патриция, и тихо произнес:

— Николас… Николас…

Николас почесал мне затылок.

Я протянул ему раскрытую ладонь. Он сел на нее. Весил он столько же, сколько весит клубок шерсти. Гладить его короткий мех было приятно. Однако, прирученный до такой степени, причем так быстро, он мог быть лишь ласковым сокамерником человека, побратимом, скованным с ним одной цепью.

Я посадил Николаса на перила веранды и невольно бросил взгляд в сторону поляны. Там чары тоже утратили свою власть.

Солнце, сделавшееся уже терпким и жгучим, лишало землю ее теней, красок, рельефа. Все становилось четким и сухим, плоским и блеклым. Мир утратил свою глубину. Белый снеговой пожар на Килиманджаро потух. Дикие стада начали редеть и рассеиваться.

А где была Патриция, что она делала?

Я вошел в хижину.

Она состояла из столовой и спальни, меблированных более чем скромно, но для недолгого проживания вполне достаточно. От этого главного обиталища обрамленный жердями коридор под открытым небом привел меня в хижину поменьше. Там находились кухня и ванная комната. Горячая вода поступала из железного цилиндра, стоявшего снаружи на плоских камнях. Под баком горел яркий огонь, которым занимался чернокожий слуга. Скорее всего, именно этот бой и рассказал Патриции, что накануне я отказался от предложенных им услуг.

«Патриция… Опять она… — мысленно сказал я себе. — Пора избавляться от этого наваждения и стоит подумать о своих собственных делах».

У меня в бумагах среди прочего были рекомендательные письма. Одно из них, официальное, мне вручили в Найроби в канцелярии губернатора и предназначалось оно Джону Буллиту, администратору заповедника. А другое, частное, было адресовано его жене. Его мне вручила одна из ее подруг по пансиону, которую я случайно встретил перед отъездом из Франции.

Перед хижиной я обнаружил Бого, своего шофера, явившегося ко мне за распоряжениями. На его удивительно тощем теле висела серая полотняная ливрея, украшенная большими плоскими пуговицами из белого металла — униформа агентства, где он работал. Глядя на мелкие морщины и складки его тускло-черного лица, на его гладко выбритый, похожий на черепашью голову череп, было совершенно невозможно сказать, сколько ему лет.

Доверив ему мои письма, я подумал, что вот этот крайне молчаливый человек, к тому же исключительно сдержанный с белыми, избрал Патрицию в качестве своего доверенного лица. Я готов был даже спросить у него самого, почему. Однако тут же вспомнил, что за те два месяца, которые мы провели вместе на нелегких дорогах, мне не удалось ни разу поговорить с ним о чем-либо, не имеющем прямого отношения к его профессиональным обязанностям, с коими, надо сказать, он справлялся как нельзя лучше.

Когда он ушел, я снова окинул взглядом поляну. Там никого не было. У меня появилось странное ощущение свободы, и тут я осознал, что мне очень хочется пить и очень хочется есть.

Бого принес и оставил на кухне ящик с продовольствием. Что же касается печки, которую нужно было топить древесным углем, и висящей на стене посуды, то я в них не нуждался. Термос с чаем и термос с кофе, несколько бутылок пива, бутылка виски, галеты, консервы — вот и все, что мне требовалось для столь короткого проживания в хижине.

Позавтракал я на веранде. Мне составили компанию маленькая обезьянка и маленькая газель. Николасу хватило одной инжирины. А газель взяла у меня из рук кусочек сахара. Килиманджаро заволокло пеленой знойных облаков. Я вновь обрел покой.

Бого возвратился с конвертом.

— От госпожи, — сообщил он.

В письме, написанном по-французски высоким, тонким наклонным почерком Сибилла Буллит приглашала меня зайти к ней сразу, как только я смогу. Если есть настроение, то прямо сейчас.

IV

Администратор королевского заповедника построил себе дом совсем недалеко от лагеря посетителей. Однако высокие заросли полностью закрывали со всех сторон миндалевидную насыпную земляную площадку, посреди которой возвышалось бунгало, крытое потемневшей соломой. Белизна стен была такова, что они казались только что выбеленными, и нежно-зеленые ставни тоже поражали своей яркостью, словно краска на них только что высохла.

Когда я подошел к дому по тропинке, проложенной между колючими деревьями, все ставни на фасаде были закрыты. Хотя, похоже, внутри меня с нетерпением ждали, так как не успел я еще подойти к входной двери, как она распахнулась и на пороге появилась высокая молодая блондинка в черных очках. Не дав мне поздороваться, она быстро, сбивчиво, слегка задыхаясь, заговорила по-английски, должно быть потому, что ей хотелось рассказать одновременно о многих вещах.

— Мне очень неловко, — сказала она, — оттого, что я так заторопила вас… Входите, прошу вас… Я очень рада, что вы пришли сразу… Входите скорее… И я так вам признательна, что вы не заставили меня ждать… Входите же, солнце сегодня ужасное…

Сибилла Буллит поднесла руку к своим дымчатым очкам и опустила ее лишь для того, чтобы порывисто захлопнуть за нами дверь.

После бруссы с ее буйством красок прихожая выглядела очень темной. Я едва различал черты молодой женщины и почти совсем не различал лицо тут же подбежавшего чернокожего слуги.

Сибилла Буллит сказала ему с раздражением несколько слов на суахили. И он оставил нас одних.

— Пойдемте, идите сюда, — сказала мне она, — здесь так темно.

В просторную продолговатую комнату, служившую гостиной, свет проникал не с фасада, где все окна были наглухо закрыты ставнями, а через окна, выходившие во внутренний, частично крытый двор. Неистовство солнечного света смягчалось еще и плотными хлопчатобумажными шторами приглушенно-голубого цвета.

И сразу же следы волнения исчезли с лица молодой женщины, жесты ее стали спокойными, словно она вдруг почувствовала себя надежно защищенной. Хотя темные очки она все же не сняла.

— Я прошу вас простить мне мою бесцеремонность, — сказала Сибилла Буллит, и голос ее стал теперь живым и мягким. — Я искренне извиняюсь. Но если бы вы только знали, что для меня значит Лиз.

Затем она сделала небольшую паузу и повторила, просто так, для себя, потому что ей было приятно произносить это имя:

— Лиз… Лиз Дарбуа.

Она вдруг спросила с робостью в голосе:

— А я все еще правильно произношу по-французски?

— Совсем как француженка, — ответил я (и это соответствовало действительности). — Меня это и не удивляет после того, как я прочитал ваше письмо.

На матовых щеках молодой женщины появился легкий румянец. Однако, поскольку ее глаза были спрятаны за темными стеклами очков, я не понял, означал ли он удовольствие или смущение.

— Я решила написать его на французском, чтобы вы пришли побыстрее, — сказала Сибилла.

Она сделала шаг ко мне и продолжила:

— Боже мой! Как подумаю, что всего два месяца назад вы встречались с Лиз… Мы пишем друг другу довольно регулярно, в общем… Больше, конечно, я… Но это же совсем другое, человек, который видел ее, разговаривал с ней.

Она сделала такой жест, словно собиралась взять мои руки, но не закончила его и продолжала:

— Расскажите же, расскажите… Как там она? Чем она занимается?

Я постарался вспомнить как можно точнее детали нашей встречи с Лиз Дарбуа, которую я практически не знал. Мне удалось восстановить в памяти лишь ее лицо, достаточно миловидное и веселое, но похожее на многие другие лица, а к тому же чересчур неспокойное и самоуверенное. Какими же это такими необыкновенными чертами, какими добродетелями могла она вызвать такой интерес и такое воодушевление?

— Итак… Значит, Лиз… — торопила меня Сибилла Буллит.

— Значит, Лиз, — сказал я, — продолжает работать представителем американской косметической фирмы… После развода у нее весьма свободный союз с одним художником… Я знаком-то, собственно, с ним.

— Счастлива, разумеется?

— Вот это не берусь утверждать, — ответил я. — У меня такое впечатление, что она как-то скучает, не находит себя, что иногда завидует вашему существованию.

Сибилла тихонько покачала головой, по-прежнему пряча глаза за темными очками и медленно сказала:

— Лиз была у меня здесь на свадьбе подружкой. Мы приехали в Кению вместе. Я венчалась в белой часовне на полпути между Найроби и Найвашей. Наверное, знаете ее.

— Ну еще бы! — сказал я.

Она имела в виду небольшую церквушку с мягкими, незамысловатыми очертаниями, которую в свободное время построили итальянские военнопленные, работавшие на строительстве шоссе. С того места, где они вырубили деревья и кустарник, освобождая место для часовни, открывался вид на величественную долину, на гигантскую рифтовую впадину, вздыбившую внизу, в двух тысячах метров, свои неподвижные волны, которые из самого сердца Черной Африки устремлялись к северу и затухали в песках Синая.

— Вам необыкновенно повезло, — сказал я. — Более прекрасного места, мне кажется, нет во всем мире.

Вместо ответа молодая женщина улыбнулась со всей нежностью, какую только может вызвать самое восторженное воспоминание. И словно почувствовав, что такую улыбку нужно видеть целиком, сомнамбулическим жестом сняла черные очки.

Почему же она все-таки скрывала за ними свои глаза? Большие, слегка заостренные к вискам, темно-серые с более светлыми крапинками, они были единственным настоящим украшением внешности Сибиллы, во всяком случае в некоторые моменты, когда они загорались, как сейчас, от какого-то сильного чувства.

И тут я вдруг осознал, что, когда видишь эти глаза с их блеском, свежестью и чистотой, становится ясно, как сильно и преждевременно постарело ее лицо. Ее мертвенно-бледную, увядшую кожу не сумело позолотить даже африканское солнце. Волосы у нее были безжизненные. Лоб ее портили глубокие, сухие морщины, которые потом рассыпались по щекам, рассекая уголки губ.

Такое было ощущение, что это лицо принадлежит двум разным женщинам: глаза — одной, а все остальное — совершенно другой.

Лиз Дарбуа не было еще и тридцати. Возможно ли, чтобы и это вот безжизненное, изношенное лицо принадлежало человеку одного с ней поколения.

Сибилла, сама того не зная, ответила на мой вопрос.

— У нас с Лиз разница в возрасте всего несколько недель, — сказала она. — И мы провели вместе, не расставаясь, целых пять лет в одном пансионате около Лозанны. Там нас обеих застала война. Ее родители, жившие в Париже, и мой отец, который служил тогда в Индии, предпочли оставить нас там переждать тяжелые времена.

Сибилла рассмеялась юным, нежным смехом и продолжала:

— Я уверена, Лиз вам все это рассказала. Но вот чего она не могла сделать, так это рассказать вам, какая она была красивая уже тогда, как она умела одеваться, насколько лучше всех остальных девочек причесывалась. Настоящая парижанка в пятнадцать лет!

Переходя от одного воспоминания к другому, от одной подробности к другой, Сибилла рассказала мне очень много о той эпохе. Я понял тогда, что она пригласила меня и ждала с таким нетерпением не столько за тем, чтобы послушать меня, сколько для того, чтобы выговориться самой.

И я узнал, что отца Сибиллы в конце войны назначили на высокий пост в Кении и что Сибилла, отправляясь в Африку, уговорила Лиз Дарбуа поехать вместе с ней. Так получилось, что сразу по приезде Сибилла познакомилась с Буллитом, и эта встреча в одно прекрасное утро привела их в маленькую белую часовню, возвышающуюся над необъятной и величественной долиной Рифта.

— Лиз почти сразу же уехала, — завершила свой рассказ Сибилла, — а чуть позже министерство колоний отозвало отца в Лондон, и он там умер, так что я даже больше его и не видела.

Она замолчала. Оставалось только попрощаться и уйти. Сибилла получила от меня максимум того, что она могла от меня ожидать, а мне нужно было начинать знакомиться с заповедником. Однако я все не уходил, не очень понимая, что меня удерживает.

— А ваш муж сейчас дома? — спросил я.

Он обычно уходит еще до того, как я успеваю проснуться, а возвращается домой когда как, — сказала Сибилла и сделала рукой неопределенный жест. — Когда у него остается время от зверей.

В нашем разговоре снова возникла пауза, которая, наконец, позволила мне оценить достоинства комнаты, где мы находились. Все предметы в ней, все цвета создавали ощущение надежности и приятности: медово-желтые стены, рассеянный свет, светлые циновки на полу, гравюры в старинных рамах, ветки с крупными распустившимися цветами в медных вазах. Во всем видны были превосходный вкус и заботливое внимание. Я счел нужным сделать комплимент Сибилле. Она тихо ответила:

— Я стараюсь сделать так, чтобы не чувствовалось, что на триста километров в округе нет ни одного города и что у самой двери этого дома можно натолкнуться на ужасно опасных зверей.

Глаза молодой женщины переходили с одного предмета на другой, словно от одного дружеского лица к другому. Некоторые вещи были особенно красивы.

— Родители мужа привезли их в Африку еще в начале века, когда решили здесь обосноваться. Это все фамильная мебель.

Сибилла сделала как бы нечаянно паузу и добавила с притворным безразличием:

— У мужа семья с глубокими корнями… У старшей ветви титул баронетов со времен Тюдоров.

Лицо молодой женщины на миг обрело выражение, которое никак не вязалось ни с ее чертами, ни с образом ее жизни, — выражение мещанского, суетного тщеславия. Неужели это ее истинная натура? Или просто средство внутренней самозащиты, как эта мебель, как шторы?

Она машинально погладила крохотное креслице из драгоценного заморского дерева, некое подобие очаровательной игрушки, выточенной каким-то гениальным мастером в XVIII веке.

— На нем сидел мой муж, когда он был совсем маленьким мальчиком, и его отец, и отец его отца, — сказала Сибилла. — И им же пользовалась моя дочь.

— Патриция! — воскликнул я.

Тут я понял, почему остался.

— Вы знаете ее имя? — спросила Сибилла. — Ах, да! Естественно!.. От Лиз!

Это было неправдой. И я собрался рассказать, как познакомился с Патрицией. Однако какой-то смутный импульс подсказал мне, что лучше тут выбрать удобную ложь, к которой подвела меня сама Сибилла.

— А вы знаете, о чем я мечтаю для Патриции? — добрым голосом продолжила молодая женщина. — Мне хотелось бы, чтобы она поехала учиться во Францию и чтобы она там научилась одеваться, держаться, вести себя так, как будто родилась в Париже. Чтобы у нее все получалось, как у Лиз.

В глазах Сибиллы снова сверкнул огонек искренности и детства. Но затем она замолчала, вздрогнула и, явно не отдавая себе отчета — настолько движение было стремительным и инстинктивным, — опять надела свои темные очки.

В этот момент я увидел посреди гостиной африканца, хотя я не слышал ни малейшего шороха, возвещающего о его появлении. Пожилой, морщинистый, одноглазый, он был одет в коричневые полотняные брюки и в разорванную рубашку. Об истинном росте его судить было невозможно, так как он стоял согнувшись в три погибели, словно переломленный на уровне изуродованных бедер.

Он произнес несколько слов на суахили и ушел.

— Кихоро принадлежит к племени вакамба, — тихим, усталым голосом сообщила мне молодая женщина. — Он долго служил у моего мужа как проводник и загонщик. А теперь все, в заповеднике он уже не может работать. Теперь он состоит при Патриции. Он же знает ее с самого дня рождения. Она его очень любит. Он сообщил мне, что отнес ей завтрак.

— А что, она сейчас здесь? — спросил я.

— Да, только что проснулась, — ответила Сибилла.

— Как… Но ведь…

Я остановился как раз вовремя, чтобы позволить моей собеседнице истолковать мое удивление как ей больше нравится.

— Время, конечно, не самое раннее, я понимаю, — сказала она. — Но Патриция бегает буквально целый день. А потом отсыпается.

Сибилла бросила на меня взгляд сквозь стекла темных очков и закончила:

— Я схожу за ней. Так, чтобы вы могли рассказать о ней Лиз.


Я подошел к одному из окон с той стороны, где ставни не были закрыты, раздвинул шторы. Окно выходило на большой внутренний двор, вокруг которого располагались жилые комнаты. Вдоль стен тянулась непритязательная, крытая соломой галерея. Сибилла сначала двигалась вдоль стены, даже не глядя на пламенеющие цезальнии, на жакаранды, на золотые мимозы, пылающие ярко-красным, лазурным, огненно-желтым пожаром во всех углах двора. Однако вместо того, чтобы сразу войти в комнату Патриции и несмотря на свое болезненное отвращение к солнцу, молодая женщина вышла в самый центр открытого пространства, где не было никакой защиты от нестерпимой жары и безжалостного света. Там она остановилась перед квадратом узеньких клумб, сделанных, скорее всего, из какой-нибудь привезенной издалека почвы, на которых, орошаемые с помощью подведенных снаружи канавок, росли горемычные, жалкие, выцветшие циннии, петунии, гвоздики.

Сибилла склонилась над этими европейскими цветами, выпрямила ножку у одного из них, поправила венчик у другого. Причем вовсе не нежная заботливость подсказала ей эти жесты. В ее движениях было что-то похожее на просьбу, на молитву. Моление против одиночества или не только?

Мои мысли прервал ворвавшийся сквозь закрытые ставни шум подъехавшей на большой скорости автомашины и резко остановленной тормозом.

V

Еще не стих визг шин по твердой земле, а водитель машины уже входил в гостиную. Очевидно, он не ожидал встретить меня здесь. Однако, едва заметив меня, он сразу же, несмотря на свой приличный рост и внушительные объемы тела, погасил инерцию своего стремительного порыва. Сделал он это с непринужденностью и точностью, какие можно наблюдать у профессионалов мускульного равновесия: танцовщиков, боксеров, акробатов.

В руке он держал кибоко — длинный хлыст из кожи носорога.

— Добро пожаловать, — сказал он хрипловатым, но прозрачным и искренним голосом. — Джон Буллит, администратор этого Королевского заповедника.

Я собрался тоже представиться, но он продолжил:

— Знаю, знаю… Ваша фамилия записана в книге регистрации посетителей. А поскольку вы наш единственный клиент, то…

Он не закончил фразу и спросил:

— Виски?

Не дожидаясь ответа, Буллит бросил свой кибоко на стул и направился к расположенному в глубине гостиной небольшому бару.

Он обладал поистине исключительной красотой, и сейчас явно переживал счастливую пору расцвета всех своих сил. Он был очень высок, длинноног, а его массивный костяк облегала плотная, упитанная и даже грузная плоть, которая, однако, нисколько не вредила скорости и ловкости его движений. Эта крепкая и активная субстанция была для него просто источником и одновременно кладовой жизненных сил. И даже солнце, многократно прокалившее его, придавшее ему цвет горелого дерева, оказалось бессильно проникнуть глубже.

Одежда его скорее открывала, нежели прикрывала гладкую, эластичную кожу. Старые шорты кончались гораздо выше колен, а рукава старой рубашки — гораздо выше локтей. Расстегнутая от воротника до пояса, она выставляла напоказ крепкую грудную клетку.

— Ваше здоровье, — сказал Буллит.

Прежде чем пить, он поднес стакан к своему слегка курносому носу и вдохнул запах виски.

Его хорошо очерченные ноздри быстро расширялись и сжимались. Квадратная челюсть выдвигалась немного вперед, а вместе с ней и нижняя губа, сильная и яркая. Жесткие спутанные волосы торчали словно рыжий, почти красный кустарник над выпуклым лбом, над полными, крепкими щеками. Это было скорее даже не лицо, а маска или даже морда. Однако благодаря рельефности, выразительности, сосредоточенной одухотворенности оно обладало необыкновенной притягательностью.

— Сегодня утром у меня не было времени заняться вами, поэтому я прошу извинить меня, — сказал Буллит между двумя глотками виски. — Я уехал из дома еще до рассвета. Срочное было дело. Мне сообщили о двух каких-то подозрительных неграх, замеченных в самом глухом углу заповедника. Туда часто наведываются браконьеры… Понимаете, за бивни слонов по-прежнему дают хорошую цену, а за измельченный рог носорога, который считается возбуждающим средством, на Дальнем Востоке дают огромные деньги. Проклятые индийские торгаши, обосновавшиеся здесь, выступают в роли посредников. Ну а всегда ведь найдутся мерзавцы среди вакамба, кипсиги или других племен, которые своими отравленными стрелами норовят убить моих слонов и носорогов.

— Ну и как, застали на месте преступления? — спросил я.

— Нет, ложная тревога, — ответил Буллит. (Он с сожалением посмотрел на свой ужасный хлыст, который, возвратившись, бросил на стул.) — Негры там были, но только масаи.

В хрипловатом голосе Буллита мне послышалась своеобразная уважительная нотка, сквозившая буквально у всех англичан Кении, когда они упоминали в разговоре со мной это воинственное племя.

— Масаи, — продолжал Буллит, — ничего не продают и не покупают. Хотя они и черные, в них все-таки есть какое-то благородство.

Он коротко хохотнул своим хриплым смехом и добавил:

— Хотя, при всем их благородстве, пусть они лучше доказывают свою храбрость не на моих львах.

Есть люди, беседуя с которыми, не нужно тратить время на разного рода формулы вежливости и общие места, потому что они, отвергая условности, живут в своем собственном мире и сразу же приглашают туда войти и вас тоже. Я сказал Буллиту:

Ваши львы, ваши носороги, ваши слоны… Вы говорите о них так, словно они являются вашим личным достоянием.

— Они принадлежат короне, — возразил Буллит. — А здесь представляю ее я.

— Но я не думаю, что здесь дело только в чувстве долга.

Буллит резко поставил свой наполовину полный стакан и принялся ходить по комнате. Он ходил большими шагами. И при этом его столь объемистое, высокое и тяжелое тело свободно скользило, не задевая ничего из мебели. И пол под его охотничьими сапогами не издавал ни малейшего звука. Пройдя взад-вперед раз и продолжая бесшумно мерить шагами комнату, он сказал:

— Расставшись с масаями, я потом еще два часа колесил по бруссе и рассыпал соль в тех местах, куда чаще всего наведываются животные. Они любят соль. Она укрепляет их. И тут вы тоже вправе сказать мне, что я даю ее им не из-за одного только чувства долга.

Теперь Буллит ходил еще быстрее своим выверенным, эластичным и бесшумным шагом по загроможденной мебелью гостиной.

— И земляные плотины, которые я строю, и канавы, которые роют по моему указанию, чтобы везде и в любое время года были водопои — это тоже не входит в круг моих обязанностей. И я безжалостно гоню прочь отсюда посетителей, когда они гудками своих машин нарушают покой зверей, лишают их ощущения лесного уюта.

Буллит вдруг остановил полет своего тела так же легко, как и тогда, когда я обратил на это внимание в первый раз. Он находился рядом со мной и рокотал:

— Животные здесь обладают всеми правами. Я хочу, чтобы они были спокойными. Чтобы не испытывали ни в чем нужды. Чтобы были защищены от человека. Чтобы были счастливы. И насколько мне хватит сил, так оно и будет, запомните это.

Я с тягостным чувством смотрел в его увеличившиеся в размере, немигающие глаза. Откуда этот внезапный приступ ярости? Было очень маловероятно, чтобы он был направлен против меня. Мое безобидное замечание явилось лишь поводом, предлогом для давно назревавшего кризиса. Но на что, на кого были опосредованно, через меня направлены это исступление и это терзание?

Взгляд Буллита внезапно утратил свое гневное выражение. Он откинул назад голову, и его квадратная челюсть оказалась на уровне моего лба. Потом он взял стакан и залпом выпил его содержимое. И тут я услышал легкие шаги, звук которых он уловил раньше меня. Когда Сибилла вошла в комнату, лицо ее мужа было абсолютно спокойным.

VI

Их движение навстречу друг другу было столь простым и непринужденным, что казалось не зависящим ни от их воли, ни даже от их сознания. Когда они встретились посреди комнаты, Буллит положил одну из своих мощных ладоней на плечо Сибиллы, закрыв его полностью, и привлек ее к себе. Другой рукой он удивительно мягким жестом освободил ее глаза от темных очков. Потом рыжая морда приблизилась к бледному лицу Сибиллы и поцеловала ее в веки. Тело молодой женщины мгновенно расслабилось и изогнулось, чтобы соединиться, чтобы слиться с зовущей ее массой плоти и мускулов. Это проявление чувств было настолько целомудренным и закончилось столь быстро, что у меня, ставшего его свидетелем, не возникло никакого ощущения неловкости, никакого стеснения. Естественность и благородство жестов Сибиллы и Буллита заранее исключали возможность какой-либо нескромности.

Разлученные поутру непохожими обязанностями, супруги встретились и поцеловались. И все. Чего тут таиться? Однако все, что любовь в состоянии дать двум существам, наделяя их раз и навсегда нежностью, сознанием целостности своей личности, уверенностью в себе, все, что мужчина и женщина могут желать и в состоянии получить друг от друга, чтобы усыпить свои наиболее глубоко запрятанные тревоги и стать друг для друга определенным свыше дополнением, все это я в наиболее чистом, наиболее бесспорном виде читал в жестах и на лицах Сибиллы и ее мужа.

У меня в памяти возник образ маленькой белой часовни, воздвигнутой посреди африканских зарослей в том месте, откуда лучше всего смотрится величественная, первозданная долина Рифта. Там они обвенчались. Мне нетрудно было сейчас мысленно представить себе наивную торжественность, абсолютное доверие, чудесное одиночество вдвоем, составлявшие тогда их богатство. С тех пор прошло десять лет. Но для них, у них ничего не изменилось. И так будет всегда, до самого конца их совместного существования, пока жизнь будет пульсировать в этом бескровном лице Сибиллы и в похожем на звериную морду, увенчанном шапкой рыжих волос лице ее мужа.

Хватило всего нескольких секунд для того, чтобы свершился и закончился этот безупречный обмен между самозабвением женщины и защищающей ее мужественностью. Сблизившись на мгновение для поцелуя, они тут же разошлись. Однако понадобилось, чтобы взгляд Сибиллы встретился с моим взглядом и только тогда она осознала, что я все еще находился в ее доме. И тут же ее такие прекрасные глаза утратили и озарявший их свет, и счастливое выражение. Она надвинула на них уже знакомым мне механическим жестом свои черные очки. Щеки ее вдруг сделались еще более впалыми и по ним пробежала дрожь. И нервы снова натянулись, как струны. А ведь то, что Сибилла собиралась мне сообщить, вроде бы никак не оправдывало подобную перемену.

— Я очень огорчена, — сказала молодая женщина. — Но мне не удалось убедить Патрицию прийти сюда. Извините, пожалуйста, ее. Понимаете, она редко бывает в обществе.

Буллит стоял, не шевелясь. В чертах его сохранялось прежнее умиротворение. Но по его взгляду я понял, что он слушает крайне внимательно. И мне показалось, что я чувствую какие-то невнятные флюиды, какое-то сжатие атмосферы, позволяющее иногда постороннему угадывать, что вот опять застарелое разногласие, тайное, но упорное, подвергает испытанию живущих вместе и давно любящих друг друга людей.

— Ну разумеется, все правильно, — со смехом сказал я. — Не бросаться же юной дщери Килиманджаро с распростертыми объятиями к людям вроде меня, являющимся из другого мира, до которого ей нет никакого дела.

Признательность, отразившаяся в чертах Буллита, была столь же горячей, как и овладевший им несколько минут назад вроде бы беспричинный и несообразный гнев.

— Разумеется, все правильно, — совсем тихо сказал он.

— Но ведь в таком случае, Джон, — воскликнула Сибилла (и нижняя губа у нее слегка задрожала), — чем больше мы потеряем времени, тем сильнее Патриция, если она будет продолжать жить здесь, отвыкнет от людей и одичает. Надо же что-то делать.

Буллит произнес еще тише:

— Мы ведь однажды уже пробовали, дорогая, и ты прекрасно помнишь, что из этого получилось. Девочка в пансионате не выдержала и заболела.

— Два года назад она была совсем маленькой, — возразила Сибилла. — А сейчас все обстоит иначе. Сейчас мы должны думать о будущем нашего ребенка.

На щеках молодой женщины появились красные лихорадочные пятна. Внезапно она обратилась ко мне за поддержкой.

— Вот вам, например, не кажется, — спросила она меня, — что Патриция первая же станет нас когда-нибудь упрекать за то, что мы не дали ей хорошего образования?

Буллит ничего не говорил, но не отрываясь смотрел на меня своими слишком бледными, в мелких красных прожилках (солнце? алкоголь?) глазами, и в его взгляде, куда он вложил всю свою незаурядную силу, читалось желание получить ответ, противоположный тому, что хотела от меня его жена. Оба они — каждый в соответствии со своей натурой — искали во мне союзника в самом важном для них споре, предметом которого была судьба девочки в сером комбинезончике, подруги зари и диких животных.

Какой ответ мог им дать я, прохожий?

Я подумал о Патриции, о ее подстриженных под горшок волосах. Это воспоминание, о котором родители девочки, естественно, не могли знать, и только оно заставило меня сделать мой выбор. Я сказал шутливым тоном и сделав вид, что истинный смысл спора мне не совсем ясен:

— Возможно оттого, что у меня нет детей, я всегда принимаю их сторону. Так что прошу определить меня в лагерь Патриции.

Возникла небольшая пауза. Сибилла через силу улыбнулась и сказала:

— Вы уж извините, что мы вмешиваем вас в наши семейные заботы. Вы ведь приехали сюда не ради этого.

— В самом деле, — сказал Буллит.

Он тоже улыбался, но так, как улыбнулся бы человек, который через много лет вдруг встретил старого друга.

— Я сейчас вам кое-что покажу в этом нашем заповеднике… Нечто такое, что мало кто видел, — продолжил он, слегка подняв свою грозную длань и как бы собираясь хорошенько хлопнуть меня по плечу.

Однако тут он взглянул на жену, которая, казалось, витала в своих мыслях где-то далеко от нас, и добавил почти с робостью в голосе:

— А ты, дорогая, в честь нашего гостя тоже могла бы для разнообразия поехать вместе с нами. Как в добрые старые времена. Это подняло бы тебе настроение.

Однако Сибилла, не отвечая ему, спросила меня:

— Боже мой! Что подумает Лиз, когда узнает, что вы так и не видели Патрицию?

— Лиз? — спросил Буллит. — При чем тут Лиз?

— Наш гость — ее друг, — сказала Сибилла. — Я еще не успела тебе рассказать. Он привез мне письмо от Лиз и, представляешь, скоро он опять ее увидит.

Всякий раз, когда Сибилла повторяла это имя, голос ее звучал все темпераментнее, а лицо молодело. А у Буллита, напротив, черты лица в то же самое время заметно искажались и оно становилось все более замкнутым. От прежнего дружелюбного выражения на нем не осталось и следа.

— Вы когда уезжаете? — спросила меня Сибилла.

— Завтра, — ответил вместо меня Буллит почти грубо. — Так записано в книге.

— Завтра? — воскликнула Сибилла. — Так быстро… Но тогда мне нужно прямо сейчас садиться за письмо к Лиз. Я должна столько всего рассказать ей. Вы можете себе представить, благодаря встрече с вами, сейчас у меня такое ощущение, как будто она где-то рядом.

Буллит налил себе виски.

— Я даже не смогла принять вас как следует, — продолжала Сибилла. — Приходите вечером на чашку чая. Кстати, вам все равно нечем будет заняться. Джон запретил ездить по заповеднику с наступлением темноты. Так ведь, Джон?

— Фары ослепляют животных, — буркнул Буллит.

— С радостью приду, — сказал я Сибилле. — А что касается письма, то не торопитесь. Мой шофер сможет взять его завтра, перед отъездом.

Буллит бросил на меня взгляд сквозь стакан, наполненный виски.

— А не будете ли вы так добры объяснить мне, — внезапно спросил он, — почему этот самый шофер провел ночь в машине, хотя ему выделили койку в помещении, где живет обслуживающий персонал лагеря? Что, этот джентльмен из Найроби гнушается спать под одной крышей с песчаными неграми из бруссы?

— Дело вовсе не в этом, — объяснил я. — Мы вместе с Бого описали большой круг, доехали до озера Киву. А там отели отказываются селить у себя негров, разве что в собачьих конурах. Вот так у Бого и появилась привычка спать в машине. Он человек очень простой, но у него есть чувство собственного достоинства.

— Достоинство, — повторил Буллит сквозь зубы. — Достоинство.

Его взгляд упал на длинный ремень из кожи носорога, свисавший с ручки кресла, потом вернулся к стакану с виски.

— Я родился в Родезии, — внезапно произнес он. — Мой отец стоял там во главе очень обширной территории. Мне было четырнадцать лет, когда мы с одним моим сверстником впервые отправились на сафари. И вот однажды в бруссе, где водились львы, но где охота была запрещена, мы заметили, как шевелятся кусты. Защита не защита, но мы выстрелили. И один из нас попал. Оказалось, негр; убит наповал. Мы пошли предупредить вождя ближайшей деревни. Старого негра. (Буллит на мгновение поднял взгляд на меня.) Очень достойного. Он нам сказал: «Ваше счастье, что это был не лев. Тогда ваш отец ни за что бы вам не простил». И это было действительно так. У моего отца закон был в крови.

— Джон, ну зачем ты рассказываешь такие истории? — сказала вполголоса Сибилла. — Ты же знаешь, что я терпеть их не могу. А к тому же из-за них тебя могут принять за дикаря.

Буллит не ответил, пошел, взял кибоко и сказал, не глядя на меня:

— Извините, я должен сейчас работать. Чтобы сопровождать вас по заповеднику, я пришлю вам человека.

Он потянулся, расставив крестом руки, и комната сразу уменьшилась в размере.

— Джон, — с какой-то поспешностью произнесла Сибилла, — пообещай мне, что ты убедишь Патрицию, чтобы она не ломалась и пришла к чаю. Надо же, чтобы наш гость смог рассказать о ней Лиз.

Громадная длань, державшая хлыст из кожи носорога, судорожно стиснула рукоятку. Потом она разжалась и Буллит, приблизив свою морду к болезненному лицу жены, сказал с глубочайшей нежностью:

— Обещаю, милая.

Он коснулся губами волос Сибиллы. Она прильнула к нему, и он так же любовно, как и перед этим, прижал ее к своей груди.

VII

Вскоре и я тоже ушел. Сибилла не пыталась меня задержать. Она думала о письме и о том, как получше организовать вечером прием.

Я вышел из бунгало и тут же был вынужден остановиться, ослепленный и одурманенный обрушившимися на меня жарой и светом. Буллит стоял без головного убора рядом с вездеходом-лендровером и давал указания своему бывшему следопыту Кихоро, одноглазому, покрытому шрамами негру с изуродованной поясницей. Буллит притворился, что не видит меня. Однако Кихоро, бросив на меня короткий пронзительный взгляд, стал что-то очень быстро говорить своему хозяину. Я отвернулся и направился к своей хижине.

В тот момент, когда я достиг края поляны и уже почти входил в окаймлявшие ее заросли, рядом с моей тенью вдруг возникла еще одна тень, огромная и тоже человеческая. Я остановился. Рядом стоял Буллит.

Я испытал странное и внезапное ощущение прохлады: это тело было таким высоким, таким широким, что оно защитило меня от солнечных лучей. Но одновременно я забеспокоился. Зачем Буллит пошел за мной следом и догнал меня своей бесшумной, удивительной походкой? Какие теперь у него были намерения?

Взгляд Буллита, должно быть чтобы не столкнуться с моим взглядом, был направлен на колючие кроны деревьев у меня над головой. Руки его неподвижно висели вдоль туловища, но кончики его пальцев с квадратными, широкими, коротко подстриженными ногтями нервно шевелились на его загорелых ляжках. Было такое ощущение, что его что-то тяготит. Он сказал, подкашливая:

— Если вы не против, давайте пройдемся немного вместе. Я как раз иду по направлению к вашему лагерю, в негритянскую деревню.

В бруссе он продвигался, как загонщик: немного наклонившись вперед, ступая быстро и как-то небрежно. Я едва поспевал за ним. Скоро мы оказались в самом центре рощи. И тут Буллит круто развернулся и загородил мне узенькую тропу. Его сжатые кулаки находились на уровне бедер. Глаза его с красными прожилками пристально смотрели на меня. Между волосами и рыжими торчащими бровями по лбу пролегли глубокие морщины. Мне вдруг показалось, что он сейчас бросится на меня и одним ударом убьет. Мысль, конечно, безумная. Однако мне уже стало казаться, что Буллит ведет себя как сумасшедший. Нужно было нарушить образовавшееся вокруг нас безмолвие земли, жары, деревьев.

— В чем дело? — спросил я.

Буллит произнес вполголоса:

— Сегодня утром вы подходили почти вплотную к большому водоему.

Я стоял напротив человека, отличающегося опасной физической силой, причем человека с непонятными мне, непредсказуемыми импульсами. Однако в этот момент я подумал не об опасности, а о Патриции, о том, что она предала меня. И от этой мысли мне сделалось так больно, что я помимо собственной воли спросил:

— Стало быть, ваша дочь выдала меня палачу…

— Со вчерашнего дня я ее не видел, — пожав плечами, возразил Буллит.

— Но ведь вам известно, что я находился с нею там, куда я не имел права ходить.

— Как раз об этом мне и хотелось бы с вами поговорить, — сказал Буллит.

Он заколебался. Складки под красной всклокоченной шевелюрой обозначились еще сильнее. Он проворчал:

— Не знаю уж, как вам все объяснить.

— Послушайте, — сказал я ему. — Я честное слово даже не знал, что посетителям туда нельзя ходить. Но если вы полагаете, что ваш долг состоит в том, чтобы изгнать меня, то что ж, я уеду через час, а не завтра, вот и все.

Буллит покачал головой и улыбнулся едва заметной, застенчивой улыбкой, придавшей его морде какое-то особое очарование.

— Даже если бы у меня и возникло желание выпроводить вас, как бы я это сделал? — спросил он. — Сибилла уже вся в мыслях о своем торжественном чае. Ей, бедняжке, не так уж часто подвертываются оказии вроде этой.

И, внезапно избавившись от своей неловкости, Буллит сказал мне просто и откровенно, что больше гармонировало с его фигурой и с его лицом:

— Я благодарю вас… я по-настоящему благодарен вам за то, что вы не рассказали моей жене, что видели на рассвете Патрицию там, где вы ее видели.

Буллит провел тыльной стороной ладони по мокрому лицу. Между тем я ведь собственными глазами видел, как он вернулся после долгой поездки под нещадным солнцем, и у него не было ни единой капли пота на лбу. А сейчас мы стояли в тени исполинских деревьев. Я даже и не знал, что ему ответить.

В нескольких метрах от нас тропинку одним прыжком пересекла импала. Из подлеска вылетело несколько птиц. Где-то без умолку тараторили обезьяны.

— Если моей жене вдруг стало бы известно, что Патриция делает каждое утро, — продолжил Буллит, — тогда, тогда…

Он поискал слова, снова провел рукой по лбу и глухо закончил:

— От этого у всех возникли бы большие трудности.

Потеребив немного свою жесткую рыжую шевелюру, он переместил тяжесть своего тела с одной ноги на другую.

— Что мне хотелось бы понять, — сказал Буллит, не глядя на меня, — так это ваше молчание. Вы ведь ничего не знали. Или, может быть, Сибилла сообщила вам какие-нибудь вещи, которые заставили вас насторожиться?

— Нет, вовсе нет, — ответил я. — Да я и сам не вполне понимаю, что за чувство удержало меня и не позволило мне рассказать. Истина, я думаю, состоит в том, что встреча с вашей дочерью показалась мне нашей с ней тайной.

— Но почему?

— Почему?

Я замолчал из опасения показаться смешным. Но потом все-таки решился — помогли, наверное, окружавшие нас запахи и потрескивания бруссы, да еще маска Буллита, где было что-то от животной простоты. Я сказал Буллиту про инстинкт, побудивший меня направиться к диким животным, чудесным образом стянувшимся к подножию Килиманджаро, про то, как мне хотелось их оказавшейся для меня недоступной дружбы и как благодаря маленькой девочке я на миг проник в их царство.

Сначала, еще чувствуя неловкость от этого подобия исповеди, я не отрывал взгляда от покрытой сухой травой и колючими ветками почвы и видел лишь ноги Буллита, напоминающие цветом темную глину, высокие и крепкие, как колонны. Однако по глубокому ритму его дыхания я понял, что он слушает очень сосредоточенно, и ощущение неловкости у меня пропало. Я продолжил свой рассказ, глядя ему в глаза. Он слушал меня, и на его лице не шевелился ни один мускул, хотя во взгляде его читалось выражение недоверчивого счастья.

Когда я закончил, он медленно, словно через силу, произнес:

— Так, значит… и вы тоже… вы думаете… вы, городской человек… что у Пат с животными есть что-то такое… что-то такое, что не нужно… к чему нельзя прикасаться?

Буллит замолчал и, не отдавая себе отчета, стал теребить свою красную гриву, одновременно он пристально и несколько странно смотрел на меня, словно отыскивая во мне какое-то уродство, какой-то дефект.

— Но тогда, — спросил он, — как же вы можете быть другом Лиз Дарбуа?

— Я вовсе таковым не являюсь, — заявил я. — Ни в малейшей степени. Я едва знаком с ней, и даже это кажется мне избыточным.

На губах Буллита опять появилась уже знакомая мне улыбка, неуверенная, застенчивая и обаятельная.

— А признайтесь-ка, — добавил я, — вы, наверное, из-за этой юной дамы с удовольствием угостили бы меня кожей носорога?

И в самом деле, черт побери, — не мудрствуя лукаво, сообщил Буллит.

Он внезапно закатился наполнившим весь лес громким простодушным смехом, похожим на смех ребенка и одновременно на смех людоеда. Между двумя конвульсиями он повторял:

— Черт побери, я и в самом деле угостил бы вас кибоко!

И опять принимался хохотать до изнеможения:

Кибоко… кибоко… кибоко…

Его смех заразил и меня. Слово «кибоко» вдруг показалось мне удивительно смешным. И я тоже принялся хохотать до слез, стоя рядом с Буллитом на узкой тропинке в бруссе. Именно в этот момент и зародилась наша дружба. Когда, справившись с приступами смеха, Буллит снова заговорил, он беседовал со мной уже как с хорошо знакомым человеком, которому известны все тайны и подоплеки его дома.

— Ведь и не поверит никто, — произнес он с еле сдерживаемым возмущением, — что тщеславная, пустая кукла вроде этой Лиз способна причинить столько зла на расстоянии в десять тысяч километров.

— Причем даже не желая этого, даже ничего не зная об этом, — сказал я.

Буллит упрямо тряхнул своей мордой и пробурчал:

— Ну и пусть, а я ее ненавижу. У меня в мыслях только Сибилла и дочь.

Он развернулся на каблуках и опять тронулся в путь. Однако теперь он шел медленнее, с более тяжко склоненным затылком. Он размышлял. Потом, не оборачиваясь, заговорил. Его спина заслоняла мне весь горизонт. Его фразы подчинялись ритму наших шагов. Он объяснял мне:

— Не думайте, что я совсем сумасшедший, раз я позволяю Пат бегать по бруссе и, когда ей вздумается, приближаться к диким зверям. Начать с того, что у нее есть над ними власть. Это дается человеку или не дается. Можно досконально изучить животных, но это не то. Взять, например, меня. Всю свою жизнь я провел среди животных, а ничего не попишешь, власть — это от рождения. Как у дочери.

Я следовал за крупным телом Буллита, стараясь ступать след в след, чтобы не сбить с ритма, не разладить этот неторопливый хрипловатый голос, который опять вводил меня в таинственные владения Патриции.

— Я знал некоторых людей, наделенных такой властью, — продолжал Буллит. — Белых и негров… больше негров. Но никто из них не обладал ею в такой степени, как Пат. Она появилась на свет с этим даром. А кроме того, она выросла среди животных. А кроме того (Буллит едва заметно заколебался), а кроме того, она никогда не делала им зла. Она понимает их, и звери понимают ее.

Тут я не удержался и спросил:

— И больше ничего не нужно для ее безопасности?

— Она в этом убеждена, — сказал Буллит, продолжая идти и по-прежнему не оборачиваясь. — А уж ей-то это, наверное, лучше известно, чем нам. Хотя я сам не обладаю ее простодушием. Поэтому я поручил Кихоро охранять ее.

— А, это тот изуродованный негр? — спросил я.

Буллит немного прибавил шагу и ответил:

— Не нужно заблуждаться на его счет. Кихоро покалечен, но он двигается, как леопард. Например, Патриция тут же услышала бы, что я охраняю ее или брожу где-то поблизости. Это при том, что я свое ремесло знаю. Вот, а когда Кихоро идет за ней тенью ее тени, она ни о чем даже не догадывается. И хотя у него всего один глаз, стреляет он точнее и быстрее, чем я. А я в Восточной Африке считаюсь одним из лучших стрелков.

Буллит обернулся. В его взгляде загорелся какой-то странный огонек, моложе зазвучал голос:

— А знаете ли вы, что раньше, когда Кихоро шел на какого бы то ни было зверя, будь то лев, слон или даже буйвол, он брал всегда не больше одного патрона. И что…

Буллит не договорил, резко оборвав себя на полуслове, и как бы в наказание за какую-то неведомую мне ошибку сильно прикусил себе нижнюю губу.

— Ну, когда он охраняет мою дочь, то тут будьте спокойны, — сказал он, — тут он ходит с полными обоймами.

Тропа стала шире. Мы прошли несколько шагов бок о бок.

— Значит, это вы от Кихоро узнали про мою встречу с Патрицией, да? — спросил я.

— Да, — ответил Буллит. — Но только важно, чтобы она не узнала, что он наблюдает за ней. А то вся ее игра пошла бы насмарку. А эта игра — единственная у нее здесь радость.

Мы дошли до группы хижин, но это был не лагерь, предназначенный для путешественников. Не отдавая себе отчета в этом, я пришел с Буллитом в негритянскую деревню.

VIII

Десятка два соломенных хижин, скрытых высокими деревьями, использовались для проживания персонала заповедника: охранники служащих, слуг и их семей. В зданиях, построенных с большим запасом прочности, находились электрогенератор, ремонтная мастерская, запасы горючего, склад продовольствия и одежды.

Население деревушки незамедлительно окружило Буллита. Рейнджеры носили форму: хлопчатобумажные куртки цвета хаки с большими металлическими пуговицами, такие же шорты и фески, а на поясе — патронташи. Механики были в тряпье, слуги — в длинных белых туниках, подпоясанных на талии синими кушаками, скрибы — в европейских костюмах, включая галстуки. На хлопчатобумажных платьях женщин самые резкие, самые ядовитые и самые взаимоисключающие цвета вполне успешно сочетались. Дети же были просто голые.

Прием, оказанный Буллиту, не оставлял никаких сомнений. Рыжего великана, хозяина Королевского заповедника, встречали в деревне как нельзя более доброжелательно. Его приветствовали радостными криками и песнями. На негритянских лицах сияли простодушные дружеские улыбки.

Буллит бросил мне взгляд, который означал: «Ну вот, видите… несмотря на кибоко… несмотря на мое приключение в Родезии».

В его глазах отражалась непоколебимая вера, так хорошо знакомая мне по моим беседам с пожилыми колонистами и их сыновьями, вера в естественное превосходство белой расы и в неполноценность народов-детей, которые якобы уважают и любят только силу. Я не разделял подобных убеждений. Их можно было считать приемлемыми, пока в них верили сами африканцы. Теперь этому пришел конец. Правда, еще встречались отдельные люди, сильные личности, которые, благодаря своему характеру и какому-то высшему инстинкту, вроде бы поддерживали эту веру. Да и то лишь в глубине изолированных, затерянных районов, куда не докатились еще волны новых идей. Время не стояло на месте, уже пришло время для установления новых взаимоотношений между людьми с разным цветом кожи. Однако я бы напрасно потерял время, которого мне и так оставалось слишком мало, если бы ввязался в спор с Буллитом. Он не стал бы меня слушать. У него была своя истина.

Буллит с шутками, весело раздавая звонкие шлепки, разогнал оглушительно галдевшую толпу, ласково покатал в пыли носками своих сапог довольных голых ребятишек. Потом собрал рейнджеров. Атмосфера мгновенно изменилась. Застыв с вытянутыми по швам руками и сдвинутыми пяткам, охранники молча выслушали его указания и рассыпались по хижинам.

— Ну вот, дело сделано, — сказал мне мой спутник. — Теперь всю неделю, пока масаи пробудут здесь, мои люди ни на миг не выпустят их из своего поля зрения.

Я спросил:

— А вы позволяете им жить в заповеднике?

— Мы вынуждены их терпеть, — ответил Буллит. — Во-первых, территория всегда им принадлежала, а во-вторых, неудобств от них не очень много. Обычно они держатся в специально отведенных пастбищах.

— Тогда зачем надо так строго за ними наблюдать?

— Из-за львов, — ответил Буллит. — У масаев по традиции считается особенно почетным убить льва, имея при себе только копье и нож. Правительство колонны запрещает это делать. Но они тайком все-таки пытаются. Многие не возвращаются. Но им это безразлично. (Буллит пожал плечами.) Как, впрочем, и мне. Несколькими неграми меньше, даже если это и масаи… Но я против того, чтобы они увечили мне моих львов.

Рейнджеры выходили из своих хижин с карабинами в руках и снаряженными патронташами на поясе и рассеивались в бруссе.

Я собрался было возвращаться к себе. Но Буллит сказал:

— Еще минуту подождите… У меня есть одно небольшое дело к электрикам.

И он зашел в сарай, где постукивали моторы.

Тут чернокожие ребятишки стремительно и бесшумно, явно, повторяя уже не раз осуществленный маневр, собрались по обе стороны от выхода. И когда Буллит вышел, снова набросились на него.

На этот раз Буллит притворился, что его застали врасплох, напугали и что ему никак не удается защититься. Мальчишки и девчонки сразу все цеплялись за его сапоги, за колени, за шорты и визжали от удовольствия. Население деревушки столпилось вокруг, наблюдая за игрой. Повсюду видны были черные щеки и между ними — смеющиеся крупные белые зубы.

Внезапно сквозь толпу зрителей пробилась стриженная под горшок головка и позади Буллита возник взъерошенный бесенок, который диким криком заставил чернокожих детишек выпустить на миг свою добычу, прыгнул Буллиту на поясницу, вцепился ему в затылок и, подтянувшись, забрался на одно из его плеч.

Все произошло так быстро, что я только в этот момент признал — теперь на девочке был новый комбинезончик бледно-голубого цвета — силуэт, шею и прическу Патриции. Поскольку Буллит стоял ко мне спиной, я не видел выражения лица девочки, но угадать, какое оно, было нетрудно по ее жестам. Левой рукой она схватила и крепко сжала подбородок Буллита, а правой сбила на землю его широкополую шляпу для бруссы. Потом она погрузила обе руки в его рыжие волосы и принялась дергать их и лохматить.

Слова здесь были не нужны: все в ней обнаруживало потребность в ласке и торжество обладания.

— Ну-ка, ну-ка посмотрите на этого великана, на хозяина Королевского заповедника, — заявляла девочка каждым из своих жестов. — Посмотрите на него! Он мой. Только мой. И я что хочу, то и делаю с ним.

Она молотила по его торсу своими пятками, раскачивала во все стороны его голову, а Буллит изгибал спину, шевелил затылком и смеялся от счастья.

Патриция повела головой, глядя на всех своим сияющим, опьяненным взглядом. Заметила она меня или нет? Не знаю, но только улыбка исчезла у нее с лица. Она, как по дереву, соскользнула с Буллита вниз, бросилась на чернокожих ребятишек и увлекла их за собой. И все они повалились, покатились, образовав ни на что не похожий клубок.

Буллит поднял свою шляпу, но прежде чем надеть ее на голову, медленно, плавно провел массивной ладонью по своим рыжим, взлохмаченным Патрицией волосам. Его лицо осветила какая-то очень смутная, наполненная гордостью и обожанием улыбка.

— Пойдемте, — наконец сказал он, — я провожу вас до вашего дома.

Я нехотя отвернулся от вихря красной пыли и черных тел, где то возникал, то пропадал бледно-голубой комбинезончик.

IX

Вскоре обнаружилось, что хижина моя находится тут же, совсем рядом. Колючие заросли деревьев и кустарников настолько хорошо отгораживали друг от друга негритянскую деревню и лагерь посетителей, так хорошо их скрывали, что то и другое образовывало два замкнутых, невидимых и как бы взаимно недоступных мира.

На крыльце моего жилища я спросил Буллита:

— Виски?

И так же как он в своем доме, не дожидаясь ответа, направился за бутылкой.

Время приближалось к полдню. Лучи солнца падали рядом с дверным проемом веранды совершенно отвесно, и свет лежал на земле, словно лист раскаленного железа. Деревья не отбрасывали никакой тени.

Мы пили молча, но молчание это было насыщенным, благотворным. Посреди раскаленного мира, который, казалось, вот-вот расплавится, сидели двое мужчин, защищенные от солнца одной и той же крышей, охваченные одной и той же ленью, наслаждающиеся одной и той же праздностью с одним и тем же ощущением нежного вкуса алкоголя во рту и его тепла в крови. Двое мужчин в полном физическом согласии, которые сидели и чувствовали, как их дружба растет сама собой.

— Жалко… ваш отъезд совсем скоро… жалко, — произнес Буллит. (Его голос был едва слышен.) — И вы никак не можете остаться еще?

Я, отвечая, тоже едва шевелил губами:

— Невозможно… билет на самолет заказан.

— Надо же, в кои веки в моих владениях появился нормальный посетитель.

Он выпил то, что оставалось на дне, и посмотрел на свой стакан. Я наполнил его снова.

— Туристы… — произнес Буллит. — Вы даже не представляете себе, что это за народ.

И он стал медленно, от глотка к глотку, рассказывать. Сначала про одну даму, даже у подножия Килиманджаро испытавшую острую нужду в своих драгоценностях, которые в конце концов однажды утром у нее прямо на глазах утащила со стола обезьяна. Потом про людей, страдавших от того, что у них в хижинах не было холодильников. И про тех, кто, напротив, из любви к приключениям даже выносили свои кровати под открытое небо. И еще про тех, кто надеялся обнаружить в заповеднике установленные на деревьях помосты, откуда ночью можно было бы при свете прожекторов наблюдать за животными попивая шампанское, как в знаменитом отеле «Тритопс» в Ньери. И про парочки, где партнеры любовно давали друг другу имена диких животных.

— А ведь представьте себе, — закончил Буллит, немного оживившись, — что кто-то из них по глупости, головотяпству или непомерному тщеславию нарушит правила и из-за этого подвергнется нападению какого-нибудь благородного зверя, ведь тогда рейнджеры и я, мы обязаны будем убить зверя.

— Да, но как бы вы поступили, — спросил я, — если такова не была ваша обязанность?

— Чем хороши обязанности, так это только тем, что они снимают все вопросы, — сказал Буллит.

Я хотел ответить ему, но он внезапно знаком попросил меня ничего не говорить. Затем так же молча предложил мне взглянуть вверх, куда указывал его палец.

В нескольких шагах от веранды, над ветвями акации изящно колыхалась продолговатая голова с плоской наивной мордашкой в светло-коричневых пятнах, с очень правильными маленькими треугольниками-ушками и длинными, густыми, чувственными, бархатисто-черными ресницами восточной красавицы. Это юная жирафа деликатно и грациозно искала себе пищу между колючек. Потом сзади нее возникла еще одна голова, гораздо более крупная.

— Мать, — выдохнул Буллит.

Эта голова медленно, как на стебельке, покачивалась на невероятно длинной переливчатой шее. Она обследовала вершину дерева, находившегося рядом с молодой жирафой, и ее голова, точно такая же — с пятнистой мордочкой, острыми ушами и огромными, будто покрытыми толстым слоем туши ресницами — нависла над первой головой. Восхищенный, я не мог оторвать глаз от этого трогательного двуглавого чуда-юда.

Совмещенные головы едва заметно передвигались от ветки к ветке и в конце концов исчезли.

— Видите, какие здесь доверчивые животные, доверчивые и счастливые, — произнес Буллит. — Это при том, что жирафы считаются одними из самых пугливых. А приходят прямо к хижинам.

Буллит подпер подбородок кулаком, отчего кулак показался мне еще огромнее, а подбородок — еще квадратнее. Выпитый только что алкоголь увеличил количество красных прожилок у него в глазах и сделал их более отчетливыми. И тем не менее на грубой рыжей морде витали светлая радость и робкая надежда на то, что сбудутся все добрые пожелания. Зрелище почти невероятное.

— Чудноватая рожа для бонны диких животных, не так ли? — спросил мой собеседник.

— В самом деле, — сказал я. — Когда в Найроби вспоминают о великом Булле Буллите, то все предстает в несколько ином свете.

— Булл Буллит, а? — протянул хозяин Королевского заповедника.

Его подбородок вжался еще сильнее в кулак. И лицо стало более замкнутым.

— Булл Буллит, — повторил он. — Давно уже не слышал я этого прозвища [1].

— Хотя вам оно в самый раз, — сказал я.

Мой собеседник медленно поднял свою широкую красную голову.

— О! Я знаю, — сказал он. — И, надо сказать, я сделал все, что от меня зависело, чтобы прославить его… Булл Буллит — браконьер, добытчик бивней слонов и рогов носорогов, Булл Буллит — профессиональный охотник, наемное ружье, истребитель крупной дичи в целых провинциях.

Я сказал:

— Такая уж сложилась о вас в Восточной Африке легенда.

— Точнее, сущая правда.

Он рывком встал, сделал один шаг и сразу оказался на краю веранды, сжал обеими руками перила. От этого прикосновения его пальцев перила задрожали и застонали.

— А что мне еще оставалось делать? — спросил Буллит.

Он обращался даже не столько ко мне, сколько к поляне, к водопою, к неподвижному, мертвенно-бледному массиву Килиманджаро, застывшему под неподвижным, мертвенно-бледным небом.

Он вернулся, сел к столу и сказал:

— Чтобы у меня было настроение учиться грамоте, мне подарили карабин. Мне не было еще и десяти лет, когда отец начал брать меня с собой в сафари. Боже мой, сколько же я выслушал историй про охоту и знаменитых стрелков: под них я засыпал, под них я ел, я ими просто объедался. Я научился выслеживать зверей, как настоящий африканец, всаживать пулю хоть между глаз, хоть в уязвимое место под плечом, прямо в сердце. А потом, когда я захотел сделать из карабина свою профессию, мой отец вдруг пришел в бешенство. Он распорядился, понимаете, распорядился, чтобы я отправился в пансионат в Англию.

До этого Буллит обращался в основном к самому себе. А тут он призвал меня в свидетели.

— Вы такое можете себе представить, а? Общая спальная комната, столовая, классы, занятия вместо лесных костров, солнца над бруссой, диких зверей… Мне оставалось только принять решение, и я его принял. Я ушел из дома, захватив карабин и патроны, чтобы зарабатывать с их помощью на жизнь. И я зарабатывал, я жил, причем совсем даже неплохо.

В голосе Буллита, когда он произносил эти последние слова, появилась какая-то глухая печаль. Он замолчал, а на лице у него задержалось мечтательное, снисходительное и недоверчивое выражение, как у старика, — но ведь Буллиту не было еще и сорока лет, — который вспоминает так, словно все это происходило не с ним, а с кем-то другим, радости и безумства юных лет.

Мне было нетрудно мысленно сопровождать моего сурового собеседника в его путешествии в те времена. Его прошлое охотника и пирата бруссы было известно от побережья Индийского океана до великих африканских озер. В барах Найроби, отелях Уганды, на плантациях Танганьики и Киву то и дело находились люди, способные рассказать о Булле Буллите, каким он был в ту славную эпоху. Один рассказывал о его силе и выносливости, кто-нибудь другой — о его невероятном упорстве, третий — о его храбрости, четвертый — о его непогрешимом чутье и о том, как хорошо он стрелял. Причем у каждого находился в подтверждение сказанного по крайней мере один удивительный пример.

Десятки слонов, загубленных ради бивней, уходивших к индийцам-перекупщикам, стада буйволов, уничтоженных, чтобы продавать их копченое мясо аборигенам, хищники, сраженные ради их шкур. Случалось, что правительство давало Буллиту специальное поручение уничтожить на той или иной территории чересчур расплодившихся диких зверей. Бесчисленные засады, чтобы освободить от пожирателей скота и людей деревни, дрожавшие от страха перед львами-колдунами и леопардами-вампирами. Годы, проведенные в пути и в выслеживании добычи, наполненные терпением и риском, и все это время — общение с животными, бесконечная брусса, созвездия африканских ночей… Вот образы, которые, по моим предположениям, должны были промелькнуть в памяти Буллита. Я получил тому подтверждение, когда он произнес словно во сне:

— Кихоро помнит все это.

Звук собственного голоса вернул ему ощущение реальности и настоящего времени. Однако лишь наполовину, так как он спросил:

— Как это объяснить?

Видя, что я не понимаю смысла вопроса, он нетерпеливо продолжил:

— А все получается просто. Чтобы научиться как следует убивать животных, надо их хорошо знать. Чтобы их знать, надо их любить, а чем сильнее их любишь, тем больше их убиваешь. На практике же все обстоит еще хуже. Потому что насколько сильно ты их любишь, точно настолько же ты и испытываешь желание их убивать и получаешь наслаждение от убийства. А раз так, то голоден ты или нет, приносит это тебе деньги или, наоборот, отнимает, есть у тебя лицензия или нет, в сезон ты охотишься или не в сезон, с опасным животным имеешь дело или с безобидным — все едино. Если оно красиво, благородно, очаровательно, если трогает тебя до глубины души своей мощью или своей грацией, то ты его убиваешь, убиваешь… Почему?

— Не знаю, — ответил я. — Возможно, то мгновение, когда вы готовитесь сразить его, является единственным мгновением, когда вам дано ощутить, что животное действительно принадлежит вам.

— Возможно, — сказал Буллит, пожав плечами.

По поляне, на фоне Килиманджаро, пробежало стадо газелей. Их тонкие, откинутые далеко назад, почти горизонтальные рога были изогнуты, как крылья.

Буллит проводил их взглядом и сказал:

— Вот сегодня моя душа поет оттого, что я их вижу, просто оттого, что я их вижу. А раньше, я выбрал бы самую большую, самую стремительную, с самой красивой мастью и ни за что бы не промахнулся.

— Это ваш брак все изменил? — спросил я.

— Нет, — ответил Буллит. — Это случилось еще до моей встречи с Сибиллой. Причем это тоже никак не объяснишь. В один прекрасный день ты стреляешь и животное падает, как всегда. Но ты вдруг отдаешь себе отчет, что это оставило тебя безразличным. И радости от пролитой крови, которая была сильнее всего на свете, вдруг нет как нет, все — исчезла. — Буллит провел своей широкой ладонью по рыжей растительности, покрывавшей его обнаженную грудь. — По привычке ты еще продолжаешь убивать до того дня, когда ты уже больше не в состоянии продолжать. И ты начинаешь любить зверей, чтобы видеть их живыми, а не убивать.

Буллит отошел к крыльцу и обвел глазами необъятный пейзаж, наполненный горячим маревом.

— Причем мой случай не единичный, — сказал он. — Все директора национальных парков — бывшие профессиональные охотники, все — раскаявшиеся убийцы. — Он невесело улыбнулся. — Но так как я отличился больше всех в избиениях зверей, то и в обратном направлении тоже иду дальше других. Думаю, все зависит от натуры… А еще…

Не докончив фразу, Буллит взглянул в глубь поляны, где в это время дня зеркало водной поверхности превращалось в тусклое мерцание. Он спросил:

— Это, наверное, вон там Патриция прошла к животным, да?

— Совершенно верно, — ответил я. — Если бы я не видел собственными глазами, то не поверил бы.

— Когда у человека нет перед ними никакой вины, Животные это знают, — сказал Буллит.

Он повернулся в мою сторону и посмотрел на меня, как бы пытаясь в который уже раз прочитать у меня на лице ответ на какой-то вопрос. Наконец он произнес:

— Кихоро сказал мне, что вы с ней долго разговаривали.

— Патриция, — ответил я, — была очень приветливой со мной… пока не вспомнила, что завтра я уезжаю. Ну и тогда я перестал быть для нее другом.

— А! Вот оно что, — прошептал Буллит.

Он закрыл глаза. Плечи его казались перебитыми, и руки безвольно повисли. Теперь у него был вид крупного и очень больного животного.

— Надо же, как все-таки одиноко она себя чувствует, — прошептал Буллит.

Он открыл глаза и спросил меня:

— А вы и в самом деле не можете задержаться еще немного?

Я не ответил.

— Мы здесь каждый день утром и вечером говорим по радио с Найроби, — не без грусти в голосе сказал Буллит. — Вы можете изменить дату вылета.

Я не ответил.

— Нужно полагать, у каждого в нашей жизни есть свои обязанности, — сказал Буллит.

Он ушел, не глядя на меня. Совсем как Патриция.

Х

Я тоже ушел с веранды, чтобы пообедать в помещении. Соломенное покрытие остроконечной крыши и глина, из которой были вылеплены стены, сохраняли внутри хижины некоторое подобие прохлады.

Бого открыл консервы и бутылку пива. Я спросил у него, не видел ли он Патрицию. Он ответил: «Нет, господин», и замолчал. Зная его, я ни на что большее и не рассчитывал. Однако крошечные геометрические фигуры у него на щеках и на лбу — треугольники, квадратики, кружочки, — образованные бесчисленными морщинами как-то по-особенному зашевелились. Он продолжил словно помимо собственной воли:

— Я больше не видел белую девочку, но в деревне все говорили мне о ней.

Бого сделал паузу, одолеваемый сомнениями. Я притворился, что весь поглощен процессом еды. Любой вопрос мог уничтожить в зародыше эту вдруг неожиданно возникшую у него потребность поделиться со мной своими мыслями.

— Люди очень ее любят, очень сильно ее любят, — продолжил Бого, — но только они ее боятся.

Я воскликнул:

— Боятся!

— Она колдунья для диких зверей, господин, — сказал Бого, понизив голос. — Мне поклялись, что у нее отец лев.

Я мысленно увидел лицо Буллита и спросил:

— Люди хотят сказать, что ее отец похож на льва?

— Нет, господин, люди говорят про настоящего льва, — возразил Бого.

Голос его звучал не так бесстрастно, как обычно, а чешуйчатая, вся испещренная морщинами кожа лица из черной стала серой, словно страх обесцветил ее. А ведь Бого был христианином, одевался по-европейски, читал на английском языке кенийские газеты.

— Ты думаешь, что такое возможно? — спросил я.

— Все возможно, господин, — очень тихим голосом произнес шофер. — Все, если Бог захочет.

Имел ли он в виду Бога, о котором ему рассказали миссионеры, или других богов, более древних и на африканской земле обладающих большей властью?

Он перешел на шепот:

— Эту девочку видели в бруссе; она лежала рядом с огромным львом, и он держал ее в своих лапах, как своего детеныша.

— Кто это видел? — спросил я.

— Люди, — ответил Бого.

— Какие люди?

— Люди, которые видели, люди, которые знают, — ответил Бого.

Он смотрел на меня с испугом. Мне трудно было понять, хочет ли он, чтобы я разделил его ужас или чтобы я опроверг его слова.

— Послушай Бого, — сказал я, — послушай, вспомним все те истории, которых нам столько по-нарассказали, пока мы ехали, и которые ты сам же мне переводил!.. В Уганде люди видели людей-пантер, в Танганьике люди видели людей-змей. А на озере Виктория были даже такие люди, которые разговаривали с Лютембе, великим богом-крокодилом, которому уже две тысячи лет.

— Правильно, господин, — сказал Бого.

Убедил я его или нет? Голос Бого опять звучал абсолютно ровно. А прочитать что-либо у него на лице было невозможно.

В хижину вошел рейнджер. Бого перевел, то, что он сказал. Рейнджер находился в моем распоряжении для осмотра заповедника. Кстати, этого требовали правила. По территории Королевского заповедника было запрещено передвигаться без вооруженного охранника.

Рейнджер сел со своим карабином в машину рядом с Бого. Я расположился сзади.

Заповедник был огромен. Он простирался на десятки и десятки миль, и кустарниковая брусса сменялась в нем то лесом, то саванной, а на равнине вырастали вдруг то холмы, то каменистые пики. И над всеми этими раскаленными дикими пространствами бессменным стражем возвышалась покрытая снегами колоссальная масса Килиманджаро. Животные были повсюду. Никогда я еще не видел столько скачущих зебр, бегающих страусов, прыгающих газелей и антилоп, никогда не видел столь многочисленных стад буйволов и столь крупных семейств жирафов.

Никакие ограды, никакие изгороди, никакие бросающиеся в глаза знаки не отделяли заповедник от обыкновенной бруссы. Границы его были обозначены только на картах и в кадастрах. Но звери, похоже, все-таки чувствовали, знали (и передавали на таинственном языке это знание друг другу), что вот тут находится место, где их защищают, вот тут расположено их убежище.

Вначале великолепие природы и изобилие животных восхищали меня. Однако очень скоро я почувствовал, что все эти красоты становятся для меня источником раздражения, чуть ли даже не страдания. Когда я хотел остановиться и приблизиться к животным, рейнджер не позволял мне отойти от дороги ни в ту, ни в другую сторону больше чем на несколько метров, да еще постоянно держался рядом. Когда я хотел проехать на машине по одной из тех тысяч тропинок, что петляли меж холмов или уходили в лес к тенистым укрытиям и звериным логовам, рейнджер мне запрещал. Мы не имели права даже в малейшей степени изменить заранее определенный, официальный маршрут. То есть мы обязаны были все время ехать по примитивной и довольно широкой дороге, пересекавшей заповедник в длину, да еще по некоторым редким ответвлениям, проложенным Буллитом.

Мне вспоминались его рассказы о туристах и о тех мерах предосторожности, которые он вынужден был принимать, имея с ними дело. Я был одним из этих туристов, ни больше и ни меньше.

Если бы я провел этот день в заповеднике, как все обычные посетители, я, вероятно, был бы счастлив от созерцания его богатств согласно общим законам. Но ведь Буллит обещал мне показать в нем убежища зверей и посвятить меня в какие-то тайны. А главное, главное, я видел водопой, стоя на рассвете рядом с Патрицией.

Время от времени рейнджер указывал своей длинной рукой, черной и костлявой, то вправо, то влево и произносил:

Симба.

Тембо.

Эти слова, единственные, которые мне удалось освоить на его языке, означали, что в отдаленных зарослях колючих и запретных для меня кустарников жили львы, а что вон там, за вулканическими холмами, куда я не в силах добраться, бродят стада слонов. Между тем моя машина продолжала трястись на предписанной мне дороге. Я ехал с ощущением, что меня наказали, обобрали, обманули, обокрали. В конце концов не без помощи жары и пыли я сдался и приказал Бого возвращаться.

Перед моей хижиной рейнджер сдвинул свои черные босые пятки, приложил к феске цвета хаки костлявую черную руку, вскинул карабин на плечо и сияющей улыбкой, не уступающей в своей яркости блеску плоских металлических пуговиц на его мундире, удалился в сторону негритянской деревни. Он выполнил то, что ему было приказано: уберег меня от зверей и от меня самого.

Я посмотрел на солнце. У меня в запасе перед чайной церемонией в бунгало Буллитов оставался по крайней мере час. Как распорядиться этим временем?

Знойное марево исчезло. Небо казалось необыкновенно чистым и легким. Свет и тени вновь возобновили свои игры на поверхности земли и исполинском откосе горы. На столообразной вершине этой фантастической белой плоской плиты, словно специально воздвигнутой в виде алтаря для жертвоприношений по меркам вселенной, неподвижные вечные снега начинали таинственным образом вскипать, превращаться в пену, то опадающую, то вздымающуюся розовыми, оранжевыми, перламутровыми и золотыми гребнями.

Животных в глубине поляны больше не было видно. Птицы молчали. Обезьяны прекратили свои пересуды. Не шевелились ни ветки, ни иголки на деревьях, ни колючие кусты рядом с тропинками. Наступил миг тишины, покоя, передышки, и он показывал свою повелительную силу, позволяя сумеркам, находящимся где-то далеко, заявлять таким образом о своем приближении, тогда как солнце, казалось, приостановило свое движение перед тем, как позволить темным крыльям вечера прикрыть неживые формы и живых существ.

— Какие будут приказания, господин? — спросил Бого.

Меня заставило вздрогнуть не звучание его голоса, а возвращение к реальности и к осознанию своего присутствия в ней. Потому что перед этим была минута или, может быть, секунда, а то и вообще доля секунды — я не знаю, да это и не имеет значения, — когда я вдруг прекратил существовать в жалком человеческом измерении и затерялся в бесконечной вселенной, слился с ней, стал ею, а она стала мною.

Но Бого произнес слова и я как-то сразу одеревенел, оказался ужатым до моей обычной сущности и зашитым снова, помимо моей воли, в мою собственную кожу. И вынужденным давать указания, действовать, что-то делать. А что можно было делать такого, что находилось бы в согласии с бруссой и африканскими снегами, когда над ними склонялся вечер?

И тут из-под прикрытия колючих деревьев вышли два человека, два масая.

XI

То, что они принадлежали именно к этому народу, я понял сразу, несмотря на свой ограниченный опыт в этой области. Путешественнику ничего не стоит перепутать далууо, умбу, вакамба, кикуйю, меру, кинсигов и многие другие черные племена, населяющие Кению. Но если ему хоть раз попадались в пути — на широких ли, плоских, как стол, равнинах или в знойной бруссе — масаи, он уже не сможет забыть или с кем-то их перепутать.

Их легко узнать по величавой походке, ленивой и в то же время стремительной, по запоминающейся элегантной посадке головы, по особой манере носить копье и накидывать на тело кусок материи, одновременно прикрывая и обнажая его. И по характерной таинственной красоте черных африканцев, неведомо когда и какими тропами пришедших с берегов Нила. По неизменно присутствующей в жестах и чертах лица безрассудной, инстинктивной храбрости. А главное — по горделивой, абсолютной, несказанной свободе народа, который не завидует никому и ничему, потому что поросшие колючим кустарником безлюдные пространства, убогий скот и примитивное оружие, которое он изготовляет из железа, добытого в пересохших руслах рек, удовлетворяют все его потребности, и потому что он достаточно горд, чтобы не стремиться оставлять на земле людей ни домов, ни могил.

Два масая, возникшие в поле зрения, шли по кромке территории лагеря с гордо поднятой головой и прямым затылком одинаково быстрым, беззаботным и легким шагом. Хотя один из них был стариком, а другой мораном. Так называют юных воинов, которые согласно уходящей в глубь веков традиции, выходя из отрочества, становятся объектом самого большого почитания в клане и в племени и в течение нескольких лет не имеют других забот, кроме как быть отважными, прекрасными, постоянно похваляясь этими своими достоинствами. Основным признаком этого привилегированного состояния является их шевелюра.

Во всей Восточной Африке, где аборигены, как мужчины, так и женщины, с самых первых и до самых последних дней своего существования ходят с бритой головой, только одни мораны на протяжении всей их племенной весны позволяют своим курчавым волосам расти, как им вздумается, не прикасаясь к ним никакими режущими инструментами. Поэтому стоит волосам закрыть лоб, как за ними тут же начинается тщательнейший уход. Из некоторых растений извлекается сок, благодаря которому освященные волосы растут быстрее и приобретают большую жесткость. Их заплетают в тонкие, как лианы, косички, а затем переплетают еще между собой, создавая пышную волнистую массу. Потом их смазывают коровьим жиром. Они становятся плотными, блестящими. После чего их пропитывают и покрывают снаружи красной грязью и глиной. Тут уж не шевелюра венчает головы молодых масаев, а бесподобная материя, похожая одновременно и на сплетенных окаменелых змей, и на неопалимую купину, и на медный шлем, спереди острым клином доходящий до косматых бровей, а сзади опускающийся на черный затылок.

Старик и моран направлялись к моей хижине.

Я сказал Бого:

— Попроси-ка их остановиться.

— Но… господин… но… — пробормотал Бого.

Видно было, что под бесчисленными морщинами лицо его стало буквально серым.

— Но это же ведь масаи, — закончил он убитым голосом.

Бого принадлежал к племени кикуйю. И он хорошо знал, что эти скитающиеся по бесплодным землям пастухи, эти неприкаянные и жестокие, рождающиеся воинами кочевники испокон веков опустошали, выжигали, сносили с лица земли селения его оседлого народа. Англичане остановили эту резню, это точно. Но несколько спокойных лет недостаточно, чтобы вытравить из памяти накапливавшийся веками ужас.

— Я с тобой, Бого, — тихо сказал я ему. — Да и рейнджеры со своими карабинами не так далеко.

— Вы правы, господин, — прошептал Бого.

Но когда он обратился к масаям, голос у него был совершенно ватный.

Квахери, — произнес Бого.

Это было явно какое-то приветствие.

Взгляд голых черных людей, прикрытых всего лишь спускающимся с плеч куском ткани, лишь скользнул по черному человеку, одетому как белые. Однако потрескавшаяся кожа Бого сразу приобрела еще более светлый оттенок серого цвета. Их взгляд содержал столько презрения, что это было уже даже не презрение, а смертельное отвращение. Так смотрят на гусеницу, которую давят и тут же про нее забывают. Бого конечно же принял новые обычаи. Но ведь масаи остались прежними.

Квахери, — произнес я в свою очередь.

Морак ждал, что будет делать старик. Старик посмотрел мне прямо в глаза. Разумеется, я не был ровней ему. В моих жилах текла другая кровь, а под луной просто не мог родиться человек, который стоил бы масая. Но я был белым, я был на этой земле чужестранцем. А значит, можно было проявить ко мне вежливость, не унизив собственного достоинства.

Квахери, — произнес старик с высокомерной благосклонностью в голосе.

Квахери, — произнес моран безучастным голосом с безучастным выражением лица.

Старый масаи держался так же прямо, как его длинное копье, которое он вонзил перед собой отрывистым движением руки.

А моран опирался на свое оружие обеими руками. Но поскольку он по-прежнему прижимал его сбоку к туловищу, торс его и шея томно изогнулись. Очевидно, он хотел дать понять, что, когда даже старый вождь масаев вынужден проявлять вежливость, он со своей шевелюрой имеет право и даже обязан вести себя вызывающе. А может быть, просто инстинкт ему подсказывал, что такая его поза лучше, чем какая-либо другая подходит его удивительной красоте.

При взгляде на юное тело эфеба и атлета, на котором блестящая черная кожа обтягивала длинные, тонкие, изящные, но необыкновенно сильные мышцы, было ясно, что такой вот небрежный, легкий изгиб как нельзя лучше выявляет мягкую мощь этого безукоризненно сложенного тела. Что же касается лица, покоившегося на полусогнутой обнаженной черной руке, и, казалось, освещенного изнутри золотыми отблесками, то благодаря крупным пунцовым губам, прямому жесткому носу, большим, блестящим от истомы и горящим от ярости глазам, благодаря, наконец, венчающей его массе расплавленного красного металла, оно сочетало в себе жестокость маски с какой-то сонной нежностью.

Подобной блистательной красоте в самой счастливой фазе ее расцвета все позволялось и все принадлежало. Моран предоставлял восхищаться им, столь же невинный, изысканный и свирепый, как черная пантера, которая, потягиваясь на солнце, обнажает когти своих бархатистых беспощадных лап. Что можно требовать еще от жизни?

— Как его зовут? — обратился я к старику через Бого.

Моран не соизволил ответить. Но старик сказал вместо него:

— Ориунга.

И добавил:

— А меня зовут Ол Калу.

Потом он задал мне короткий вопрос и Бого перевел:

— Он хочет знать, зачем вы приехали сюда.

— Из-за зверей.

Ол Калу опять что-то сказал.

— Он не понимает, — сказал Бого. — Ведь здесь их нельзя убивать.

После небольшой паузы я в свою очередь спросил, что делают в заповеднике два масая.

— Мы ищем пастбища для скота и место, чтобы устроить жилье для своих семей, — ответил Ол Калу.

Прижимаясь щекой к руке, а рукой опираясь на копье, моран лениво и самоуверенно смотрел на меня сквозь свои обрамленные длинными ресницами полуприкрытые веки.

Снова возникла пауза. Но теперь я не знал, что еще сказать. Прощаясь, старый масай поднял руку. И от этого движения жалкий кусок ткани, свисавший с его плеча, скользнул в сторону и полностью раскрыл его тело. Тут я увидел огромную борозду, прорезавшую его тощую, сухую плоть от того места, где начинается шея, и до самого паха. Шрам с глубокими впадинами, гребнями и вздутиями цвета копченого мяса и свернувшейся крови выглядел чудовищно.

Заметив мой взгляд, Ол Калу сказал:

— От львиных когтей не может защитить кожа даже самых лучших щитов.

Старик выдернул из земли копье и задумчиво осмотрел его. Оно было очень длинным и увесистым, но изумительно сбалансированным. Заостренное с обоих концов, перехваченное посредине металлическим цилиндром, сделанным по руке воина, оно могло, когда нужно, служить и дротиком. Ол Калу покачал им, держа его в одной руке, а другой рукой провел по своей жуткой ране. Он сказал:

— В те времена белые не вмешивались в игры моранов.

Ориунга открыл глаза под своим шлемом цвета красного золота и улыбнулся. У него были ровные, острые и сверкающие хищным блеском зубы.

— Заискивай перед белыми, если тебе так хочется, — говорила старику его беспощадная улыбка. — Ты уже давно перестал быть мораном. А я моран сейчас и могу вести себя вызывающе. Мое удовольствие — вот мой единственный закон.

Старик и юноша удалились своим беспечным, стремительным шагом. Когда они отошли достаточно далеко, их два силуэта с копьями на плечах стали напоминать строгостью своих линий и красотой движений доисторические рисунки на скалах и в пещерах.

— Какие будут приказания, господин? — спросил меня Бого.

В этих местах, где жили люди еще более странные, еще более скрытные и недоступные, чем дикие звери, мне уже было больше нечего делать.

— Будем укладывать вещи, чтобы завтра отправиться, не теряя ни одной минуты, — сказал я Бого.

XII

В настоятельном приглашении Сибиллы Буллит на чашку вечернего чая меня привлекало лишь одно: возможность еще раз увидеть Патрицию. Однако когда я пришел в бунгало, девочки «там еще не было.

— Сейчас еще светло, а Патрицию, пока солнце не сядет, домой не загонишь… она у нас девочка с поэтическим настроем, — сказала Сибилла, издав короткий нервный смешок.

Она надела шелковое цветастое платье, открытое на груди и на спине, туфли на высоких каблуках, жемчужное ожерелье. Немного чересчур торжественно одетая по столь незначительному поводу, она была и накрашена и надушена тоже немного чересчур.

Такие же изменения произошли и в ее голосе, в ее манере держаться. Не то чтобы они стали какими-нибудь фальшивыми или деланными. Но в них появилась какая-то немного напускная живость, какая-то обязательная веселость, и голос стал чуть выше, а жесты обрели некоторую поспешность, то есть были все признаки того, что хозяйка дома заранее решила блистать сама и заставить блистать других.

Столько стараний, столько приготовлений в честь какого-то, можно сказать, прохожего, в честь совершенно незнакомого человека! Надо полагать, потребность в обществе обострилась у нее в уединении до такой степени, что уже сам факт моего присутствия придал взгляду Сибиллы (черные очки исчезли) лихорадочный блеск.

Буллит надел белый полотняный костюм, тщательно отутюженный и накрахмаленный. Галстук был в полоску. Смоченные, причесанные, плотно облегающие массивный череп рыжие волосы резко подчеркивали суровость и тяжеловесность его лица. Он казался чем-то раздраженным и угрюмым.

— Не беспокойтесь, малышка придет вовремя, — сказал он мне.

Я даже не произнес имени Патриции и ничем не выдал своего разочарования, вызванного ее отсутствием. А они стали говорить о ней, оба, причем сразу друг за другом. Такое было ощущение, что они продолжали, через меня, диалог, начатый до моего прихода.

— Как бы то ни было, но мы не станем ждать нашу покорительницу бруссы, чтобы начать пить чай.

И она опять рассмеялась тем же немного напряженным смехом, которым встретила меня, когда я вошел.

Из гостиной мы перешли в столовую. Там присутствовали все атрибуты, необходимые для церемониального чая в чтущем славные традиции английском доме: чайник из старинного серебра, такие же кипятильник и кувшинчики; старинный фарфоровый сервиз; кружевная скатерть и вышитые салфетки; молоко, лимон, поджаренные ломтики хлеба, кексы, апельсиновый мармелад, клубничное варенье, маленькие бутерброды с честерским сыром и многое другое, чего и не упомнишь…

А в хрустальной жардиньерке посреди стола стояли гвоздика, анютины глазки, анемоны, короче, как раз те слабенькие и бледненькие европейские цветы, которым утром поверяла свою тоску Сибилла.

Я сказал молодой женщине:

— Я просто даже и не знаю, как мне благодарить вас за такой прием.

Она воскликнула:

— О! Ну что вы, что вы! Мне так приятно, что появилась, наконец, возможность извлечь на свет божий те несколько приличных вещей, которые у нас есть. Ну а что касается сладостей, то с банками это просто.

Сибилла опять засмеялась все тем же смехом, который она, очевидно, считала наиболее подходящим для нашей встречи, но тут заметила, что я смотрю на жардиньерку, и остановилась.

— А! Вы имеете в виду мои цветы, — медленно произнесла она.

Голос ее впервые стал тихим, глубоким, искренним, а в глазах, избавленных от парадного блеска, я вновь увидел то милое выражение, которое временами возникало в них утром.

— Можно бы уже садиться за стол, — сказал Буллит.

Двое черных лакеев в белых, стянутых у щиколоток шароварах и в таких же белых длинных туниках, подпоясанных малиновыми-кушаками, пододвинули стулья. Один из стульев пустовал.

Голова Сибиллы повернулась к окну и возвратилась в положение настолько стремительно, что я даже, скорее всего, и не заметил бы этого движения, если бы Буллит не произнес со всей нежностью, на которую только был способен:

— Ну полно, милая, ты же видишь: еще совсем светло.

— Уже не совсем, — прошептала Сибилла.

— Дорогая, — произнес Буллит с коротким смешком, — возможно, наш гость с удовольствием выпил бы чашечку чая.

Сибилла встрепенулась, выпрямилась, дотронулась, сама того не сознавая, до своего жемчужного ожерелья и улыбнулась:

— Сколько кусочков? С молоком? С лимоном? — спросила она.

И снова голос ее прозвучал как-то не так и улыбка была менее непринужденной. Сибилла вернулась к своей роли, и вроде бы она все еще нравилась ей.

— Кекс у меня великолепный, — говорила она. — Мне присылают его из Лондона, и мармелад тоже. Угощайтесь, угощайтесь. Ужин ведь у вас наверняка будет скромный. Я же знаю, как это обычно бывает, когда мужчины путешествуют одни.

Наливая чай Буллиту, а потом себе, молодая женщина продолжала все в том же духе. Затем, дабы соблюсти в беседе любезное равновесие и выделить мне в ней причитающуюся мне часть, она спросила о том, какое у меня осталось впечатление от прогулки по Королевскому заповеднику.

— Пейзажи просто великолепны, — сказал я. — И я видел очень много животных… издалека.

Я покосился на Буллита, но он в этот момент смотрел в окно, наблюдая, как сгущаются за окном сумеречные тени.

— Животные как раз издалека смотрятся лучше всего! — воскликнула Сибилла. — Особенно газели. Вы знаете, у нас есть одна газель, прирученная, такая крохотная, ну просто прелесть.

— С Цимбелиной я уже познакомился. Мы очень подружились.

— Джон, — сказала Сибилла Буллиту, — ты бы рассказал…

Она не закончила, потому что Буллит по-прежнему сидел, глядя в сторону окна. Сибилла что-то отрывисто приказала лакеям. Один из них принялся задергивать шторы. Другой нажал на кнопку и…

— Нет, нет! — закричала Сибилла.

Она подняла вверх руку, словно собираясь надеть очки, спохватилась, что очков нет, и вместо них прикрыла глаза пальцами, раздвинутыми в виде веера.

— Свечи, Джон, прошу тебя, — сказала она нетерпеливо.

На круглом столе стояли два больших серебряных подсвечника, явно старинных. Буллит зажег свечи. И на отполированном временем серебре, на прозрачном фарфоре, на слабеньких цветах, на голубоватых шторах заиграл радостный, успокаивающий свет.

Неужели возможно, неужели это было правдой, что прямо за порогом этой вот комнаты, уединенной как убежище или как иллюзия, начиналась брусса, брусса людей и диких зверей?

Мне вспомнились старый Ол Калу и моран Ориунга.

— К моей хижине сегодня подходили два масая, — сказал я. — Мне они показались просто великолепными. Особенно юноша. Он был…

— О! Нет, я вас умоляю, не надо о них, — воскликнула Сибилла.

Она уже не думала о своей роли. В ее голосе появилась истерическая нотка. Казалось, я вдруг впустил воинов-варваров в комнату с голубоватыми шторами, освещенную мягким пламенем свечей.

— Я знаю их, — продолжила Сибилла, поднося Руки к вискам. — Я их знаю даже больше, чем хотелось бы. Эти тела, голые, как у змей, эти шевелюры, эти глаза, как у сумасшедших… И они опять пришли сюда!

Несмотря на то что все окна снизу доверху были зашторены, Сибилла бросила на них отчаянный взгляд и прошептала:

— Что со мной будет… Это и так уже ад для меня.

Буллит резко встал. Что он собирался делать? Он и сам не знал. Он стоял посреди комнаты, неподвижный, немой, громадный, неловкий в своей праздничной, плохо пригнанной к его костям и мускулатуре одежде, словно скованный ее крахмалом. На его лице под влажными, приглаженными волосами застыло поразительное выражение человека, который чувствует себя безнадежно провинившимся, но не понимает, в чем же состоит его вина.

Сибилла увидела, в каком он находится состоянии, и ее любовь пересилила все остальное. Она быстро обогнула стул, взяла руку Буллита и сказала:

— Милый, прости меня, это нервы. Я ведь только из-за Патриции. Но я прекрасно понимаю, что другая жизнь для тебя невозможна.

Буллит снова сел, словно избавленный от наваждения. Сибилла тоже вернулась на свое место. Внешне все, казалось, пришло в норму. Игра в прием могла и должна была продолжаться.

— Джон, — сказала Сибилла тем тоном, который предписывала ей эта игра, — почему бы тебе не рассказать нашему гостю какие-нибудь случаи из твоей охотничьей практики? Я убеждена, что они его очень заинтересуют.

— Ну разумеется, сейчас расскажу, — сказал Буллит.

Он сделал бы что угодно ради Сибиллы после того, что Сибилла минутой назад сделала для него. Однако внезапная радость может нарушить ход мыслей с таким же успехом, как и страдание. Буллит потянулся было рукой к волосам, потрепать их, но почувствовал, что они влажные, отдернул руку, как от огня, и сказал:

— Я вот думаю, с чего бы начать.

— Знаешь, — посоветовала Сибилла, — расскажи, например, историю, которую ты мне рассказал в тот день, когда мы с тобой познакомились.

— Конечно, конечно! Прекрасно! — воскликнул Буллит.

Он повернулся ко мне и сказал:

— Это случилось в Серенгетти лет десять назад. Дальше все пошло как по маслу. Речь шла о том, как он воевал со стаей львов-людоедов, отличавшихся невероятной хитростью и дьявольской свирепостью. Буллит рассказывал хорошо и просто. Кроме того, в его рассказе присутствовала какая-то особая вибрация оттого, что, обращаясь ко мне, он по сути говорил для Сибиллы. Сначала она, как и положено гостеприимной хозяйке дома, думала лишь о том, какое впечатление производит рассказ на меня. Однако» вскоре ее внимание отвлеклось от меня. Ее руки и ее лицо успокоились. Во взгляде появилось то лучезарное простодушие, которое делало ее глаза еще более красивыми. Сибилла слушала и видела не Буллита, развлекающего ненароком на один вечер заглянувшего гостя. Она видела того Буллита, каким он был десять лет назад, более легкого телом, более тонкого и задорного лицом, без хрипоты в голосе, без красных прожилок в глазах. Только что встреченного впервые Буллита, застенчивого великана с запахом бруссы на одежде и ореолом опасностей над челом, Буллита, белого охотника в блеске его славы. Ну а он рассказывал свою историю для только что приехавшей из Европы юной девушки, простодушной, восторженной и жизнерадостной, которая слушала его на утопающей в цветах веранде отеля «Норфолк», в баре ресторана «Сиднэй», в салонах «Мутайга-клуба», слушала так, как никто и никогда его не слушал, смотрела так, как никто на него никогда не смотрел.

Иногда Сибилла шепотом напоминала Буллиту, что он пропустил какую-то деталь или чересчур сжато рассказал какой-то эпизод. Во всех случаях эта деталь или этот эпизод подчеркивали мощь, свирепость, сообразительность хищников, а следовательно — неустрашимость и ловкость Буллита. И вот, ведомый и вдохновляемый молодой женщиной, он опять обретал вкус крови, он снова ходил по бруссе, снова был великим истребителем животных. Но при этом сам рассказ об этих опасностях и утомительных переходах, о погонях в непроходимых колючих зарослях, об обмене мнениями с голыми черными следопытами, об изнурительных и рискованных засадах звучал для Сибиллы и Буллита как сладостные признания в любви, которая и не думает умирать.

Внезапно Буллит резко замолчал посреди фразы, а Сибилла привстала на стуле, и лицо ее побледнело, сделалось серо-восковым. Где-то в бруссе — очень далеко? совсем близко? — раздался вопль, протяжный и страшный, похожий одновременно и на грозное рычание, и на жалобный стон; он возник и все звучал, звучал в этой комнате с закрытыми окнами. И пока он не иссяк, никто из нас не шевелился. Но как только он смолк, Сибилла бросилась к окну, раздвинула шторы. Солнце уже село. На землю спустились сумерки, которые в тропиках длятся одно мгновение. Тени густели.

— Джон! Джон! — сказала Сибилла. — Уже темно.

— Ну еще не совсем, милая, еще не совсем, — ответил Буллит, подойдя к жене.

— Никогда, еще никогда Патриция не задерживалась в лесу так долго, — сказала Сибилла. — А ночь наступает, ночь…

Сибилла резко отвернулась от окна. Ей было невыносимо наблюдать, как темнота с каждой секундой усиливалась, густела, словно какой-то черный дым. В открытое окно залетел первый вечерний ветерок. Пламя свечей заколебалось.

— Джон! Ну сделай же что-нибудь! — воскликнула Сибилла. — Возьми с собой боев, рейнджеров и найди Патрицию.

В этот момент послышалось и повисло в воздухе все то же рычание, которое мы только что слышали, более слабое на этот раз, приглушенное, но все же отчетливое и по-прежнему грозное. Сибилла прижала ладони к ушам. Буллит задернул шторы, отгораживаясь от надвигающейся темноты.

— Джон! Джон! — закричала Сибилла.

— Иду, — сказал Буллит.

Но тут дверь как бы сама собой распахнулась и в комнате появился Кихоро, черный, переломленный в пояснице, испещренный шрамами, одноглазый, сделал один шаг и остановился. Не говоря ни слова, он мигнул Буллиту своим единственным глазом, обозначил беззубым ртом некое подобие улыбки и исчез.

Сибилла с криком радости, таким протяжным, что он похож был скорее на стон, упала в кресло. Широкая ладонь Буллита коснулась ее лица, где не осталось ни единой кровинки.

— Ну вот видишь, дорогая, — произнес он очень тихо, — все в порядке.

— Конечно, — прошептала Сибилла, глядя поблекшими, опустошенными глазами.

Она окинула взглядом стол, кружевную скатерть, вышитые салфетки, старинный фарфоровый сервиз, серебряный чайник, где продолжала кипеть вода. К ней вернулись силы. Она сказала:

— Джон, будь добр, сходи за Патрицией. Девочке пора попить чаю.

XIII

Когда мы с Сибиллой остались одни, у нее возникло было искушение вернуться к тону и к манерам, что называется, принятым в хорошем обществе. Но потрясение оказалось слишком сильным.

— Я уже перестаю соображать, что делаю, — сказала она, слегка покачивая головой. — Джон всегда прав. Но я больше не могу. Нервы у меня на пределе. Слишком уже долго мы живем вот так.

Сибилла подумала, не знаю почему, что я собираюсь прервать ее, и нетерпеливо замахала рукой.

— Я, конечно, понимаю, понимаю, — сказала она. — Вы находите, что здесь просто великолепно. Разумеется… когда на несколько дней… в качестве любителя, проездом. А попробуйте-ка превратить это в свое повседневное существование и тогда увидите. Я ведь тоже первое время всюду ездила с Джоном, во всем находила красоту, очарование, приключение, поэзию… А потом, мало-помалу началось это.

Молодая женщина могла не называть то чувство, которое она имела в виду. Нужно было просто посмотреть на ее лицо. На нем был написан ужас.

Монотонным, лишенным обертонов голосом она рассказала, как это накапливалось.

Однажды после дождей «лендровер» Буллита застрял в грязи и они оказались вынуждены провести ночь посреди дикой бруссы. Потом, в другой раз, они остановились в пути и их машину внезапно атаковал спрятавшийся в глубоких зарослях носорог. Спаслись они тогда чудом, благодаря быстрой реакции Буллита и его искусству водителя. А еще раз мимо их фургона — так как вначале домом им служил фургон — ночью прошел настолько близко слон, что она слышала не только его шаги, а даже его дыхание.

— Какой-нибудь каприз с его стороны, и он бы все опрокинул, все бы растоптал. И тут уже не помогли бы ни храбрость, ни сила Джона. А ведь у нас уже была Патриция, совсем крошечная. Вот тогда-то я узнала, что такое настоящий страх. Меня пробрал до мозга костей, до самой души. И вот этот страх больше уже никогда не уйдет от меня. Никогда. Он останется навсегда со мной. Он растет. Он увеличивается в размерах. Он пожирает меня.

После этого Сибилла по ночам перестала спать и с ужасом вслушивалась во все шорохи бруссы. А днем, пока Буллит колесил по заповеднику, думая только о том, как сделать, чтобы было хорошо зверям (в голосе Сибиллы слышалась ненависть), она оставалась одна с черными слугами.

— Я слышать больше не могу этот их варварский смех, — простонала она, — выслушивать эти их истории про привидения, про колдунов, про людей-пантер, не могу видеть их чересчур белые зубы. А главное, я просто терпеть не могу их манеру появляться так, что не слышишь, как они подошли.

И тут в гостиную вошли Буллит и Патриция.


Я целый день с таким нетерпением и таким ни с чем не вяжущимся волнением ждал новой встречи с девочкой, что не раз казался себе просто смешным. И вот она стояла передо мной, и я не обнаруживал в себе ни одного из тех чувств, которые она мне внушила. А кроме того, что было общего между моим явившимся мне на рассвете видением, между той приятельницей диких зверей и этой примерной девочкой, которую Буллит держал сейчас за руку?

Патриция была одета в темно-синее полотняное платьице, спускающееся чуть ниже колен, накрахмаленное, украшенное белым кружевным воротничком и белыми манжетами. И носочки у нее тоже были белые. И маленькие лаковые туфельки. Под стать этому наряду были и поведение Патриции, скромное и сдержанное, и длинная шея, идеально прямая и благоразумная в обрамляющем ее воротничке, и челка подстриженных под горшок волос, ровненько лежащая над опущенными вниз глазами. Она сделала мне легкий реверанс, поцеловала мать и села на предназначенный ей стул. По-настоящему я узнал только ее руки, когда она положила их на скатерть, — загорелые, покрытые царапинами, с неровно обломанными ногтями и с голубым, очевидно невыводимым, ободком.

Патриция окинула взглядом пирожные и расставленные на столе вазочки с вареньем и сказала удовлетворенно, серьезным тоном:

— Вот это настоящий чай у нас сегодня.

Она сама налила себе чаю, взяла кекс и апельсинового мармелада. Манеры ее были безупречны, но глаза она упорно держала опущенными вниз.

— Ну вот, наконец вы видите нашу барышню и теперь сможете описать ее Лиз, — сказала мне Сибилла.

Чувствовалось, что она гордится своей дочерью и понемногу обретает душевное равновесие. Она весело сказала Патриции:

— Ты знаешь, наш гость — друг Лиз Дарбуа.

Патриция ничего не ответила.

— Ты помнишь, я тебе часто рассказывала о Лиз, правда же? — спросила Сибилла.

— Да, мама, помню, — ответила Патриция, не поднимая глаз.

Ее звонкий, чистый голос ничем не напоминал ее таинственную манеру разговаривать около водопоя. И в нем без труда различалось упрямое намерение не участвовать в беседе.

Однако Сибилле хотелось показать гостю, какая талантливая у нее дочь.

— Ну не будь же ты такой застенчивой, милая, — сказала она. — Расскажи что-нибудь про заповедник, про зверей. Ты же ведь так хорошо их знаешь, разве не так?

— Я не знаю ничего интересного, — ответила Патриция, стараясь держать как можно прямее шею и устремив взгляд в тарелку.

— Ну ты у меня и в самом деле дикарка! — воскликнула Сибилла, не справившись со своим раздражением, которое свидетельствовало, что нервы опять перестают ей подчиняться.

Она сказала с деланным смехом, обращаясь к Буллиту:

— Джон, надеюсь, у тебя-то память получше, чем у твоей дочери. Ты еще не дорассказал нам историю твоей знаменитой охоты в Серенгетти.

После чего произошла сцена столь же краткая, как и удивительная.

В тот момент, когда мать произносила последние слова, Патриция впервые с момента своего появления в комнате подняла глаза — очень резко — и пристально посмотрела на Буллита. Он словно ждал и боялся этого и сначала не осмеливался смотреть на дочь. Но воля Патриции, превратившая ее нежное и подвижное лицо в нечто жесткое, окаменелое, сломила сопротивление Буллита. Его взгляд встретился со взглядом ребенка. В его чертах отразилось чувство бессилия, вины, страдания, мольбы. Глаза Патриции не меняли своего выражения.

Истинный смысл этого безмолвного обмена взглядами стал понятен мне лишь позднее. Но для Сибиллы все сразу стало ясно. Губы ее побелели и ей никак не удавалось справиться с их дрожанием. Она спросила, причем от фразы к фразе тон ее повышался:

— Ну что же ты, Джон? И ты тоже онемел, как твоя дочь! Всегда заодно против меня! Ты даже ни слова ей не сказал, не упрекнул, что она приходит домой в такое время, когда я от страха уже места себе не нахожу.

— Я очень огорчена, мама, поверь мне, — тихо сказала Патриция. — Очень, очень огорчена. Но Кинг пришел сегодня намного позднее обычного. И во что бы то ни стало хотел меня проводить. Вы, наверное, слышали его.

— Разумеется, — сказал Буллит, — его узнать…

Сибилла не позволила ему продолжать.

— Довольно, довольно! — закричала она. — Я больше не хочу, я больше не могу жить в этом сумасшествии.

Она повернулась ко мне и, вся трясясь от беззвучного и беспричинного смеха, от смеха, который даже трудно было назвать смехом, закричала:

— Вы знаете, кто это такой, этот Кинг, которого моя дочь ждет до вечера и который потом ее провожает, Кинг, чей голос узнает ее отец? Вы знаете?

Сибилла перевела дыхание и закончила пронзительным, истерическим криком:

— Это лев! Да, лев! Хищник! Чудовище!

Она была на грани нервного срыва и, должно быть, поняла это. Стыд и отчаяние оттого, что ее видят в таком состоянии, смели с ее лица все, что не относилось к ним.

Патриция сидела словно застывшая в своем накрахмаленном платье, и загар у нее на щеках казался потускневшим.

— Иди к ней, — сказала она отцу. — Она сейчас нуждается в тебе.

Буллит повиновался. Девочка перевела взгляд на меня. В нем было невозможно что-либо прочитать. Я пошел к себе. Я был не в состоянии что-либо сделать для них.

— Ребенок льва… — говорили о Патриции работающие в заповеднике негры.

XIV

Бого, который ждал меня перед хижиной, вошел вслед за мной в помещение и спросил:

— В котором часу господин будет ужинать?

Его униформа, его голос, его лицо, его поза, необходимость отвечать ему — все в нем меня немыслимо раздражало.

— Ничего не знаю, — ответил я. — Да и не имеет это никакого значения. Попозже я как-нибудь разберусь с этим сам.

— Господин пожелал, чтобы я все упаковал сегодня, чтобы уехать как можно раньше, — заметил Бого.

— Мы уедем, когда у меня будет на то желание, — сказал я, сжав зубы.

Бого сначала заколебался немного, но потом спросил, опустив голову:

— Но мы все-таки уезжаем, господин, да?

Мне очень не понравилась интонация его голоса, где слились воедино страх, упрек и навязчивое стремление как можно скорее покинуть заповедник.

— Это буду решать только я, — ответил я.

— А самолет господина? — прошептал Бого.

Скорее всего, я поступил бы так, как я поступил, даже если бы мой шофер не обнаружил в разговоре со мной столько упрямства. Однако в тот момент мне казалось, что меня заставил принять решение протест против отвратительного посягательства на мою свободу. Я вырвал лист из своего блокнота, написал несколько строчек и приказал Бого:

— Отнесите это в бунгало, немедленно.

В моем послании Буллиту я просил его передать в Найроби во время ближайшего сеанса радиосвязи, что я аннулирую заказ на зарезервированное для меня место в самолете, который летит послезавтра в Занзибар.


В соответствии с правилами заповедника электрогенератор прекратил свою работу в десять часов. Я зажег ветрозащитную лампу и расположился на веранде. Бутылка с виски стояла в пределах досягаемости. Но я не притрагивался к ней. Пить мне не хотелось, равно как и есть или спать. И думать тоже не было никакого настроения. Успело похолодать. Ночь была прозрачная. В темноте выделялись сухие линии колючих деревьев и столообразная форма Килиманджаро. Небо и звезды скрывал соломенный навес. Это не имело значения.

Мысли мои вертелись вокруг вещей сугубо практических, сугубо тривиальных. Я размышлял, не забыл ли вписать что-либо из необходимого в список покупок, который отдал Бого. Он должен был, едва наступит утро, отправиться в расположенную в тридцати километрах деревню Лайтокито к индийцу-бакалейщику, дабы пополнить наши съестные припасы. Я не без юмора вспомнил ужас, охвативший моего черного шофера с головой черепахи, когда он узнал, что наше пребывание среди диких зверей продляется на неопределенное время. Потом я вообще перестал думать. Скорее всего, устал…

Доносившиеся из бруссы звуки — потрескивания, стоны, пересвисты, шепот — все вместе становились вокруг хижины какой-то таинственной ночной речью. Время от времени над этим говором взмывал вверх тонкий крик, проносился хриплый вопль, раздавался неистовый призыв. А в глубине поляны появлялись и исчезали огромные тени.

Я ждал, не пытаясь предугадать события. Зачем напрягать разум. Кто-то должен был прийти и объяснить мне тайны ночи и смысл проведенного мною в Королевском заповеднике дня, кто-то должен был сказать мне, почему же я все-таки оказался не в состоянии уехать из него.

Однако хотя я и сидел на веранде очень долго, до тех пор пока перила ее не покрылись утренней росой, никто так и не пришел.

Часть вторая

I

Я с трудом поднял веки. На этот раз я был обязан своим пробуждением не чудесной маленькой обезьянке, а Бого, моему шоферу.

— Обед, господин… — говорил он, — обед!

— Завтрак, ты хочешь сказать? — спросил я.

— Нет, господин, обед, — ответил Бого. — Уже около двенадцати часов.

— Вот оно что. Понимаешь, поздно очень заснул вчера.

Я словно хотел извиниться перед ним. Я не собирался этого делать, но так получилось. За несколько недель я приучил Бого неукоснительно соблюдать программу и следовать точно по намеченному маршруту. Отъезды, приезды, промежуточные остановки, завтраки, обеды, ужины — все подчинялось этому правилу. Я делал все возможное и невозможное, чтобы напитать каждое мгновение путешествия новыми знаниями и эмоциями. И Бого научился самоотверженно служить моим замыслам. А тут вдруг я сам взял и нарушил дисциплину, сломал, можно сказать, долгую традицию. Середина дня, а меня нужно извлекать из постели, чтобы накормить.

Во всем теле было ощущение помятости и разбитости. «Это оттого, — подумал я, — что я почти всю ночь просидел неподвижно на веранде». И направился в хижину-ванную. Однако на этот раз вопреки обыкновению ни горячая вода, ни вода холодная не сумели придать приятной расслабленности моим мышцам и не улучшили моего настроения. Разбитость моя была не телесного свойства, а морального. Меня раздражало все и в первую очередь — я сам.

Эти вот консервы — сколько мне их еще терпеть?

Занзибар… Туда я, наверное, уже больше никогда не соберусь. Занзибар, благоухающий гвоздикой рай в Индийском океане.

И что, интересно, такое ждало меня тут, в этом заповеднике, ради чего стоило отказываться от последней части моего путешествия, причем, скорее всего, самой прекрасной части?

Дикие животные… Если бы мне предложили опять прогулку вроде вчерашней, под наблюдением рейнджера, то лучше уже остаться в этой вот хижине, где хотя бы нет палящего солнца и пыли и где можно сидеть и пить виски, ящик которого Бого, согласно моим инструкциям, привез из Лайтокито.

Ящик! Зачем целый ящик? Для кого? Буллит? Я ему неприятен, и он не скрывает этого. Что касается Сибиллы, то теперь, когда я оказался свидетелем ее нервного срыва, она, естественно, и видеть меня не захочет. Ну а у Патриции на прежнюю обиду наверняка наложилась новая, свежая ненависть, которая будет эту обиду бередить и растравлять.

Все они явно испытывали только одно желание: чтобы меня поскорее унесло как можно дальше от этих мест. А я, видите ли, вздумал обосноваться тут, укорениться… Хотя, когда меня просили остаться, не хотел, упрямился.

Думая о своем решении задержаться в заповеднике, я все больше проклинал его. И в то же время я отказывался — отказывался с того самого момента, как принял это решение — признавать его истинную причину. Настолько меня смущала ее смехотворность и собственная ребячливость.

Я закончил свою трапезу: нечто безвкусное с теплым пивом.

— Какие будут указания, господин? — спросил Бого.

— Указаний никаких, — ответил я, стараясь не нервничать. — Иди отдыхай.

Но тут на пороге раздался звонкий детский голос:

— Нет, подождите! Пусть останется! Сейчас он вам понадобится.

Это была Патриция. Ни единый звук, естественно, не предупредил меня о ее приближении. На ней опять был серый комбинезончик. Однако в ее манере держаться осталось что-то от заученного благоразумия, от привнесенной воспитанием скромности, которые она обнаружила во время чайной церемонии. На плече у нее сидел маленький Николас. А маленькая газель Цимбелина держалась рядом.

— Отец передал содержимое вашей записки в Найроби, — сказала Патриция. — Мама приглашает вас сегодня на ужин. Они очень рады, что вы не уезжаете сегодня из заповедника.

Патриция говорила отчетливо, выделяя каждое слово. И ее взгляд требовал такого же выражения вежливости с моей стороны.

— Я очень признателен твоим родителям, — сказал я. — То, что ты сообщила мне, доставило мне большую радость.

— Я благодарю вас от их имени, — сказала Патриция.

Произнося эти слова, я осознал, что чувства Буллита и его жены меня не очень волнуют. Я спросил:

— А ты, Патриция? Тебе приятно, что я останусь с вами еще на несколько дней?

В ее чертах наметился всего лишь один маленький нюанс. Но этого оказалось достаточно, чтобы ее загорелое личико обрело какой-то совершенно иной внутренний смысл. Оно продолжало оставаться серьезным, но это уже не была серьезность девочки, хорошо усвоившей, как нужно правильно вести себя в обществе. Теперь это была сосредоточенная, деликатная, чуткая серьезность ребенка, так удивившая меня у водопоя Килиманджаро. И этот вроде бы маленький штрих вернул мне сразу и надежду, и хорошее настроение.

— Я хотела бы у вас спросить, почему вы остались, — сказала вполголоса Патриция.

И вдруг то, что я упорно не допускал в своих мыслях, показалось мне вполне допустимым и естественным.

— Из-за Кинга, — признался я. — Из-за льва.

Патриция в знак одобрения несколько раз кивнула головой, быстро и энергично, отчего крошечная обезьянка у нее на плече зашевелилась.

— Ни отец, ни мама не подумали о Кинге, — сказала она. — Но я сразу догадалась.

Я спросил:

— Так что, мы с тобой опять друзья?

— Вы остались ради Кинга, ради льва. Вот он и ответит вам, — совершенно серьезно сказала Патриция.

В этот момент мы услышали какой-то странный звук, наполовину вздох, наполовину всхлип. Мой шофер с трудом перевел дыхание. Кожа у него на лице была серой.

— А зачем тебе нужен Бого? — спросил я у Патриции.

— Это вы узнаете позднее. Пока еще не время, — ответила она.

Мною вдруг овладело нетерпение.

С этого момента я оказался во власти лихорадочного ожидания. В этих словах Патриции было, как мне показалось, что-то вроде обязательства или обещания. Возможно, она пришла не просто для того, чтобы выполнить поручение родителей. Возможно, это всего лишь предлог, за которым скрывался более важный и таинственный замысел. Я на миг закрыл глаза, словно пытаясь справиться с внезапным приступом головокружения. Неужели я правильно угадал намерение девочки?

Но я взял себя в руки. Нельзя же вот так идти на поводу у своих детских снов. Нужно просто ждать, когда придет время, время Патриции. Однако я чувствовал, что сидеть и ждать его в четырех стенах хижины я не в состоянии.

— Пошли на воздух, — сказал я Патриции.

И добавил, обращаясь к Бого:

— Принеси мне капельку виски.

Патриция спросила с загоревшимися глазами:

— А лимонад у вас есть?

Мы с Бого переглянулись. Вопрос застал нас совершенно врасплох.

— Может быть, барышня любит содовую? опасливо спросил мой шофер.

— Да, если вы дадите мне также сахару и лимон, — ответила Патриция. — Потому что тогда я из содовой сделаю лимонад.

Она тщательно приготовила себе напиток, сидя лицом к большой поляне и к необъятной горе, с которых солнце убрало на время все тени и все краски.

— Ты ходила к зверям? — спросил я.

— Нет, — ответила Патриция. — Я позавтракала вместе с мамой. А потом все утро делала с ней уроки. Все было очень хорошо.

Патриция перестала дуть на всплывающие на поверхность газированной воды пузырьки воздуха и добавила вполголоса:

— Бедная мама, она так счастлива, когда я занимаюсь и стараюсь хорошо делать уроки. Она тогда забывает про все остальное. Вот поэтому, после того что случилось вчера, я обязана была помочь ей.

Девочка стала снова дуть в стакан, но уже машинально. У нее на лице были написаны сочувствие и совсем взрослая мука. Жизнь у Патриции была еще более непростая, чем я думал. Она любила мать и понимала, как та из-за нее страдает, но не могла ничего поделать, потому что в противном случае она перестала бы быть сама собой.

Патриция сунула в стакан палец, облизала его вокруг сломанного ногтя, добавила еще немного сахару.

— Мама очень ученая, — с гордостью продолжала девочка. — Она все знает: историю, географию, математику, грамматику. А я, когда у меня есть настроение, запоминаю очень быстро.

Она вдруг заговорила тем же потайным голосом, каким пользовалась, чтобы не вспугнуть животных, и который со времени нашей встречи у водопоя я больше не слышал.

— Знаете, в Найроби, в пансионате я была сильнее других девочек и смогла бы, постаравшись, перескочить через один класс или даже два. Но я притворилась глупой, чтобы меня как можно скорее отправили обратно. А то я бы там умерла.

Патриция ненасытным взглядом окинула поляну, поблескивавшие вдали лужи и самые густые скопления деревьев, словно стремясь проникнуть в их глубины. Потом с жадностью выпила лимонный напиток и воскликнула:

— Зовите вашего шофера. Мы отправляемся в путь.

Она отцепила сидевшую у нее на плече обезьянку и пристроила ее на спину Цимбелины.

— А вы, милые, — сказала она, — возвращайтесь-ка домой.

Маленькая газель с крошечной обезьянкой на спине осторожно спустилась вниз, перебирая ступеньки своими миниатюрными, с наперсток величиной, копытцами, и направилась в сторону бунгало Буллитов.

Патриция, пританцовывая, спустилась с крыльца и открыла дверцу машины.

— Если бы я была одна, то я бы пошла, как обычно, пешком, — сказала она. — А с вами…

Ее большие темные глаза искрились радостью. Должно быть, она мысленно представляла себе, как бы я запыхался, пытаясь поспевать за ней, и как колючие заросли, сквозь которые она скользила без малейших усилий, раздирали бы мое неповоротливое тело.

— Куда мы едем, барышня? — спросил Бого.

Патриция ответила ему очень быстро на языке кикуйю. Шофер повернулся ко мне, и каждая морщинка на его лице шевелилась от ужаса. Казалось, даже белок его глаз потускнел.

— Молчать! — крикнула Патриция. — Ты, я говорю тебе, молчать!

Она опять заговорила на языке своей расы, на языке приказов, заговорила с естественной и жестокой властностью детей, которым с самого дня их рождения окружавшие их черные слуги выказывали полнейшее повиновение.

— Но… но… барышня, но… господин, — бормотал Бого, — ведь это запрещено… Это же строго запрещено, ездить к животным без рейнджера.

— Это верно, — сказал я Патриции. — Твой отец…

— Со мной не нужно никого! — закричала девочка.

Пока я думал, какое принять решение, от одного из покрытых колючками кустов отделился Кихоро и направился к нам. Он шел, перегнувшись под прямым углом, словно тяжелая охотничья двустволка, которую он нес на плече, переломила его в тазу и пригнула к земле. Он остановился у машины, сверля меня своим единственным глазом. Я понимал причину его замешательства. У него была задача охранять девочку во всех ее скитаниях, причем так, чтобы она не догадывалась. А как он мог охранять ее, если она уедет со мной?

Я предложил:

— Ну, раз нет рейнджера, то давайте возьмем хотя бы Кихоро.

— Хотя бы! — возмущенно воскликнула Патриция. — Хотя бы! Да он самый лучший следопыт, загонщик и стрелок во всем этом заповеднике. И знает он его лучше, чем кто бы то ни было. И он мой.

Она сделала знак Кихоро. Тот боком — по другому он не мог из-за своего изуродованного тела — скользнул на сиденье рядом с Бого. Мой шофер вздрогнул от отвращения. Между рейнджерами в их красивых мундирах, натасканных в учтивом обращении с посетителями, и этим одноглазым, покрытом шрамами калекой в пропахших потом и бруссой лохмотьях, не было ничего общего. А кроме того, Кихоро принадлежал к племени вакамба, которое является, наряду с племенем масаев, самым воинственным, самым жестоким.

Мы поехали по средней дороге, единственной разрешенной туристам и уже мне известной. Патриция оперлась спиной на подлокотник, вытянула ноги на сиденье, поджала их под себя, снова вытянула, прикрыла глаза.

— Он похож на передвижную кровать, ваш автомобиль, — сказала она.

Это был взятый напрокат шевроле, легковой автомобиль с закрытым кузовом, не новый, но более вместительный, чем «лендровер» Буллита, представляющий собой английскую модификацию джипа.

— Вот только, — продолжала она, расправляя все свои легкие члены с ощущением роскоши и неги, — вот только он у вас ни в жизнь не пройдет там, где проходит машина моего отца. И к тому же из него ничего не видно.

Патриция скользнула ногами по сиденью и приблизилась ко мне. Беззвучно смеясь, она прошептала:

— Вы только посмотрите на Кихоро! Разве не похож он сейчас на несчастную обезьяну, которую заперли в клетку?

Как ни тихо она говорила, старый черный следопыт услышал свое имя. Он обернулся. Я еще никогда не видел так близко его лицо, где среди по меньшей мере двадцати шрамов на месте правого глаза было зияющее черное пятно, кровавая дыра. Патриция жестом показала ему, чтобы он не беспокоился, что она просто так упомянула его. Истерзанное лицо отвернулось.

— При каких обстоятельствах несчастный получил все эти раны? — спросил я.

— А он совсем и не несчастный, — уверенно сказала Патриция. — Негры не страдают от того, что они некрасивые. А охотники вообще даже гордятся отметинами, полученными на охоте.

— Ну а как он их получил?

— Плечо и таз — это не во время охоты. Это здесь, в заповеднике. Он был слишком уверен в себе и не боялся диких животных. И однажды буйвол подбросил его рогами вверх, а потом стал топтать. А в другой раз он оказался зажатым между стволом дерева, на которое он полез, и боком напавшего на него носорога.

— А лицо? — спросил я. — Это ведь у него следы когтей.

— Тут уж никак не ошибешься, — подтвердила Патриция.

Я посмотрел на нее внимательнее. В голосе ее прозвучала странная гордость, отразившись одновременно на лице. Глаза ее по ходу рассказа становились все темнее, а губы шевелились все энергичнее.

Когти, изуродовавшие лицо Кихоро, принадлежали леопарду. Кихоро долго преследовал его с Ружьем, заряженным единственным патроном, который он брал у Буллита, отправляясь в одиночку на охоту. Единственный его выстрел поразил хищника, но не убил. У того хватило силы, чтобы повалить Кихоро и кромсать его, пока охотник, отбиваясь вслепую ножом, не поразил зверя в сердце.

Когда Патриция закончила рассказ, она часто дышала и руки ее были сцеплены. Я спросил:

— Ты гордишься Кихоро?

— Он ничего не боится.

— Но ведь твой отец тоже ничего не боится?

— Я не хочу. Замолчите! — закричала девочка.

Она уже успела приучить меня к неожиданным и стремительным переменам у нее в настроении. И все же меня поразило внезапно появившееся у нее на лице страдальческое выражение. Казалось, только невыносимый приступ физической боли мог быть причиной этой вот бледности, залившей сквозь загар ее лицо, этой вот гримасы, исказившей ей губы, этого скорбного выражения в глазах.

— Белые не имеют права. Я не хочу, чтобы они убивали зверей, — сказала Патриция.

Голос у нее был задыхающийся, прерывистый.

— Негры — это совсем другое. Тут все справедливо. Они живут среди животных. Они похожи на животных. Они не лучше вооружены, чем животные. Тогда как белые… С их огромными ружьями, сотнями патронов! Причем они убивают просто так. Ради забавы. Ради того, чтобы считать трупы.

Голос девочки стал вдруг высоким и превратился в истерический крик:

— Я ненавижу, я проклинаю всех белых охотников.

Глаза Патриции смотрели мне прямо в глаза. И она поняла смысл моего взгляда. Ее крик перешел в испуганный шепот.

— Нет… Не отца. Нет на свете человека лучше него. Он делает животным только добро. Я не хочу, чтобы говорили о всех тех, кого он мог убить.

— Но откуда тебе известно? — спросил я.

— Он рассказывал маме, своим друзьям, когда я была совсем маленькая. Он думал, что я не понимаю. А теперь я не хочу, я не выношу… Я слишком его люблю.

И тут мне стал ясен истинный смысл того взгляда, которым накануне, в бунгало, девочка запретила Буллиту закончить его рассказ об охоте на львов в Серенгетти.

Патриция опустила стекло, высунула наружу свою стриженную под горшок головку и долго вдыхала поднимаемую машиной горячую пыль. Когда она повернула ко мне лицо, на нем уже не было никаких следов страдания. На нем было написано лишь радостное нетерпение. Она что-то приказала Бого. Наша машина свернула на кочковатую, змеистую тропинку.

То ли из-за неровности почвы, то ли из-за направления тропы, которая вела нас к таинственным лесным порослям и запретным убежищам диких зверей, но вопреки обыкновению Бого вел машину очень плохо. Рессоры, тормоза, коробка скоростей скрипели, стонали. Мы продвигались вперед с ужасным тарахтением.

— Стоп, — сказала внезапно Патриция шоферу. — А то вы сейчас перепугаете зверей или разъярите их.

Она схватила меня за руку и пригласила:

— Пойдемте.

Потом, дотянувшись мне до уха, прошептала:

Он теперь уже не очень далеко.

Она спрыгнула на землю и направилась прямо к ощетинившимся колючками кустам.

II

Пока длился переход, буквально в каждом движении Патриции сквозила забота обо мне. Она раздвигала и приподнимала колючие ветки, предупреждала, где нужно быть повнимательнее, а иногда просто даже прокладывала мне дорогу. Следуя за ней, я обогнул холм, обошел болото, взобрался на скалу и прошел сквозь высокую, показавшуюся мне сначала непроходимой бруссу. Нередко мне приходилось продвигаться вперед на коленях, а то и вообще ползти.

Когда девочка наконец остановилась, я огляделся и увидел, что мы находимся в овраге с частоколом такой густой, такой плотной растительности по краям, что она смотрелась как стена. Патриция долго стояла, во что-то вслушиваясь, определяя направление ветра, потом сказала мне своим самым приглушенным голосом:

— Не шевелитесь. Не дышите, пока я вас не позову. Будьте очень осторожны. Это ужасно серьезно.

Она легко выбралась из оврага и исчезла, словно ее проглотили заросли. Я стоял посреди самого непроницаемого безмолвия, какое только может отягощать дикую землю Африки вблизи экватора, когда солнце едва прошло зенит, а воздух раскален, напоен пламенем, задымлен.

Я стоял один, затерянный в лабиринте сухих джунглей, неспособный найти дорогу куда бы то ни было и связанный с обитаемым миром исключительно доброй волей маленькой девочки, которая только что растворилась в колючих зарослях.

Однако вовсе не страх гнал все быстрее и быстрее по всему моему взмокшему телу легкую, короткую дрожь. Или, точнее, то был страх, но находящийся где-то далеко за пределами обычного страха. Источником его было отнюдь не чувство опасности. Я дрожал, потому что теперь каждая секунда приближала меня к встрече, к знакомству, находящемуся где-то за рамками человеческого удела. Потому что, если мое предчувствие меня не обманывало, а теперь я знал, что оно меня не обманывает…

Я дрожал все сильнее и сильнее. Мой страх возрастал с каждым мгновением. Но не было на свете такого счастья, на которое я согласился бы обменять этот страх.

В безмолвии бруссы вдруг раздался детский смех, высокий, звонкий, ликующий, чудесный, похожий на звон колокольчиков. Но еще чудеснее был смех, который ему ответил. Потому что это и в самом деле был смех. Во всяком случае, ни мое сознание, ни мои способности к восприятию не в силах подсказать мне другое слово, другое аналогичное впечатление для обозначения этого громогласного, добродушного рокота, этой хриплой, могучей животной радости.

Нет, неправда. Такого просто не может быть.

Теперь оба смеха — колокольчик и рев — звучали вместе. Когда они прекратились, я услышал, что Патриция зовет меня. Поскользнувшись и оступаясь, я одолел наклонный подъем, уцепился за кусты и раздвинул исколотыми, исцарапанными до крови руками частокол колючей растительности.

За стеной растительности находилось обширное пространство, поросшее низкой травой. На пороге этой саванны возвышалось одно-единственное дерево.

Оно не было очень высоким. Однако от его узловатого, приземистого ствола расходились, словно спицы колеса, длинные, крепкие и густые ветви, которые образовывали огромный зонт. В отбрасываемой им тени лежал на боку, повернув голову в мою сторону, лев. Лев во всем великолепии своей ужасной мощи, во всей красе своей неподражаемой масти. Грива водопадом растекалась по лежащей на земле морде.

А между его передними лапами, исполинскими лапами, забавы ради выпускавшими и вбиравшими когти, я увидел Патрицию. Ее спина была прижата к груди этого огромного хищника. Шея ее находилась рядом с полуоткрытой пастью. Одной рукой она трепала его чудовищную шевелюру.

«Вот уж действительно Кинг. Кинг, король», — такова была моя первая мысль.

Это говорит о том, насколько плохо меня охраняли в этот момент мой разум и даже мои инстинкты.

Лев поднял голову и зарычал. Он увидел меня. А все мои рефлексы были расслаблены, находились в каком-то странном оцепенении. Но тут его хвост взметнулся в неподвижном воздухе и щелкнул, как кнут, по боку. И тут я перестал дрожать, потому что все мои мышцы сковал самый что ни на есть пошлый, самый что ни на есть жалкий страх. Мгновение внутреннего просветления позволило мне наконец узреть истину: Патриция была сумасшедшей и заразила своим безумием и меня. Уж не знаю, какая благодать могла защищать ее, но вот в том, что касается меня…

Лев зарычал еще громче, и его хвост ударил по боку еще сильнее. Голос, где не было ни вибраций, ни тембра, ни интонаций, приказал мне:

— Никакого движения… Никакого страха… Ждите.

Одной рукой Патриция резко потянула за гриву, а другой стала почесывать морду хищника между глазами. Одновременно она говорила ему немного нараспев:

— Спокойно, Кинг. Нужно быть спокойным. Это новый друг. Друг, Кинг, Кинг. Друг… друг…

Она говорила сначала на английском языке, потом стала использовать африканские диалекты. Но слово «Кинг» повторялось непрерывно.

Угрожающий хвост медленно упал на землю. Рычание постепенно сошло на нет. Морда снова распласталась на траве и снова вставшая было грива наполовину закрыла ее.

— Сделайте шаг, — сказал мне приглушенный голос.

Я повиновался. Лев оставался неподвижным. Но теперь его глаза уже не покидали меня.

— Еще, — сказал голос без резонанса.

Я сделал еще шаг.

От приказа к приказу, от одного шага к другому я видел, как устрашающе быстро сокращается расстояние между львом и моей плотью, и мне казалось, что он уже ощущает ее вес, ее вкус, ее пульсирующую кровь.

И что я только не придумывал, чтобы выдержать этот желтый блеск неотрывно следящих за мной глаз! Я мысленно говорил себе, что даже самые злые собаки любят и слушаются детей. Я вспомнил одного укротителя из Богемии, который стал моим другом. Каждый вечер он клал свою голову в пасть гигантского льва. Вспомнил также его брата, ухаживавшего за цирковыми зверями, который, когда замерзал по ночам во время переездов, ложился спать между двумя тиграми. Ну и кроме того, ведь Кихоро тоже был начеку, чтобы в любой момент оказать помощь.

Однако сколько я ни пытался сосредоточиться на этих успокоительных образах, они теряли и свою ценность, и всякий смысл по мере того, как почти беззвучный голос звал меня, притягивая к лежащему громадному хищнику. И я был не в состоянии ослушаться его. Я знал совершенно точно, что этот голос является единственным моим шансом на спасение, единственной силой — сколь бы зыбка и ненадежна она ни была, — которая удерживала нас троих: Патрицию, хищника и меня, в некоем чародейском равновесии.

И как долго это продлится? После того как я сделал еще один шаг, теперь я мог бы, протянув руку, дотронуться до льва.

На этот раз он не зарычал, но пасть его раскрылась, словно поблескивающий капкан, и он привстал.

— Кинг! — закричала Патриция. — Стоп, Кинг!

Мне показалось, что я слышу чей-то незнакомый голос — настолько в нем чувствовались воля, уверенность, сознание собственной власти. И одновременно Патриция изо всех сил стукнула хищника по лбу.

Лев повернул голову к девочке, хлопнул несколько раз ресницами и спокойно улегся.

— Вашу руку, быстро, — сказала мне Патриция.

Я сделал, как она хотела. Моя ладонь лежала на шее Кинга, как раз там, где кончалась грива.

— Пока не двигайтесь, — сказала Патриция.

Она молча гладила морду Кинга между глазами. Потом приказала мне:

— Теперь почешите ему затылок.

Я сделал, как она велела.

— Быстрее и сильнее, — приказала Патриция.

Лев потянулся немного вперед мордой, чтобы понюхать меня поближе, зевнул и закрыл глаза. Патриция убрала свою руку. А я продолжал энергично гладить рыжую шкуру. Кинг не шевелился.

— Ну вот, теперь вы подружились, — серьезным тоном сказала Патриция.

Но она тут же рассмеялась, и невинное лукавство, которое мне в ней так нравилось, вернуло ей детскую веселость.

— Что, сильно испугались, а? — спросила она меня.

— Страх и сейчас все еще со мной, — ответил я.

Услышав мой голос, этот исполинский лев открыл один желтый глаз и пристально посмотрел на меня.

— Не останавливайтесь, чешите ему шею и продолжайте говорить, быстро! — сказала мне Патриция.

Я принялся повторять:

— Страх и сейчас все еще со мной… все еще со мной… все еще со мной…

Лев послушал меня какое-то время, зевнул, потянулся (я почувствовал, как заколыхались у меня под ладонью огромные узловатые мышцы), скрестил передние лапы и замер.

— Прекрасно, — сказала Патриция. — Теперь он знает вас. Запах, кожу, голос… все. Теперь можно присесть и поговорить.

Я постепенно замедлил движение руки по шее льва, дал ей немного отдохнуть, потом совсем убрал.

— Садитесь вот сюда, — сказала Патриция.

Она показала мне на квадрат сухой травы в одном шаге от когтей Кинга. Я сгибал колени дюйм за дюймом, оперся о землю и наконец сел настолько медленно, насколько это было возможно.

Лев подвинул морду в мою сторону. Его глаза посмотрели раз, другой, третий — на мои руки, на мои плечи, на мое лицо. Он изучал меня. И тут, ошеломленный и восхищенный, освобождаясь постепенно от страха, я увидел, как в направленном на меня взгляде льва Килиманджаро пробегают вполне понятные мне выражения, выражения вполне человеческие, которые я мог назвать одно за другим: любопытство, добродушие, доброжелательность, великодушие сильной личности.

— Все хорошо, все хорошо, все идет очень хорошо… — напевала Патриция.

Теперь она обращалась уже не к Кингу: песенка была голосом ее созвучия с миром. В этом мире не было ни барьеров, ни перегородок. А благодаря посредничеству Патриции, благодаря ее ходатайству этот мир обещал стать и моим миром тоже. Я обнаруживал с радостью, не сопряженной с ощущением безопасности, что с меня как бы спали чары незапамятного ужаса и такого же древнего непонимания. И что начавшиеся общение и дружба между огромным львом и человеком показывают, что мы живем не во взаимонепроницаемых мирах, что эти миры расположены совсем рядом на единой и бесконечной лестнице живых существ.

Зачарованный и не совсем отдавая себе отчет в своих действиях, я наклонился к царственной львиной морде и прикоснулся, как делала это Патриция, кончиками ногтей к темно-каштановому треугольнику, разделявшему большие золотистые глаза. По гриве Кинга пробежала легкая дрожь. Его тяжелые губы задрожали, растянулись. В приоткрывшейся пасти мягко заблестели ужасные клыки.

— Смотрите, смотрите внимательно, — сказала Патриция, — он вам улыбается.

И как тут было не поверить ей? Разве не слышал я собственными ушами, когда был в овраге, смех Кинга?

— Я выбрала самый лучший момент для вашей встречи, — сказала Патриция. — Он хорошо поел, насытился. (Она похлопала его по мощному брюху.) Сейчас самое жаркое время дня. Здесь много тени. И он счастлив.

Патриция скользнула к нему ближе, между его передними лапами, смешала свои стриженные в кружок волосы с его огромной шевелюрой и сказала:

— Ну вот видите, все не так уж страшно. И не так уж тяжело.

— При условии, что ты рядом.

Стоило мне произнести эти слова, как все во мне и вокруг меня изменилось. Я вышел из состояния транса, куда меня погрузили сначала доведенный до крайности страх, а затем такая радость и где чудо выглядит вполне естественным. А тут я вдруг посмотрел на все другими глазами, так, как я привык смотреть в своем обычном состоянии, и меня поразила невероятность происходящего: саванна, отрезанная от остального мира; деревья, выросшие на скудных почвах и покрытые не листьями, а колючками; и под зонтом из длинных ветвей возлежит на свободе, в своей стихии царь зверей, опаснейший из хищников, а я сижу рядом и глажу ему лоб. И все это было реальным, настоящим, удостоверенным чувствами и рассудком, но все происходило только благодаря Патриции. Благодаря девочке в сером комбинезончике, пристроившейся, словно червячок тутового шелкопряда, на груди у льва.

Как выразить ей то, что подсказывали мне моя бесконечная признательность и моя восторженная нежность? У меня было лишь самое банальное средство. Я спросил ее:

— Патриция, можно я тебя расцелую?

То ли сила моего чувства наполнила мой голос, то ли Патриция не привыкла к подобным порывам, но только щеки ее обрели тот прелестный цвет, какой я уже видел на них, когда к загару у нее добавлялся еще и румянец удовольствия. Девочка живо отодвинула прикрывавшую ее огромную лапу и потянулась ко мне своим личиком. Оно пахло лавандовым мылом, ароматами бруссы и запахом рыжего хищника.

Кинг с напряженным вниманием следил своими большими золотистыми глазами за нашими жестами. Когда он увидел, как моя голова приблизилась к голове Патриции, а мои губы коснулись ее лица, на морде льва снова появилось то выражение, которое девочка назвала улыбкой. А когда она опять заняла свое место у него между лапами, Кинг лизнул ей волосы.

— А он часто меня целует, — со смехом сказала Патриция.

Так мы и сидели втроем, объединяемые дружеским расположением тени и земли. Я попросил ее:

— Расскажи мне, Патриция, расскажи, с чего это начиналось.

Девочка вдруг почти конвульсивно схватила льва обеими руками за гриву, подтянула к себе массивную голову и, словно в зеркало, посмотрела ему в глаза.

— Вы даже представить себе не можете, какой он был слабенький и крошечный, когда Кихоро подарил мне его! — воскликнула Патриция.

Она снова посмотрела на морду Кинга, и на ее детском лице появилось выражение — недоверчивое, умиленное, задумчивое, — которое случается наблюдать у матерей, когда, глядя на взрослого сына, они вспоминают, каким он был сразу после своего появления на свет.

— Тогда, — вздохнув, продолжила Патриция, — Кихоро, разумеется, был уже одноглазым, но носорог еще не раздавил его своим боком. Ну и я была намного меньше. Кихоро еще не полностью принадлежал мне. И когда отец отправлялся в такие углы заповедника, где никто и никогда не бывает, его сопровождал Кихоро. Ну и вот, один раз утром Кихоро — а у него, вы ведь знаете, нюх на зверей гораздо лучше, чем у моего отца, — Кихоро нашел в одной заросли малюсенького львенка, двухдневного не больше, по словам Кихоро, — совершенно одного, он казался слепым и все время плакал.

— Патриция потерлась щекой о гриву Кинга? — спросил я.

Девочка загнула палец и сказала:

— Возможно, его родители, погнавшись за дичью, выбежали из заповедника, а охотники их убили в каком-нибудь месте, где мой отец уже не в состоянии защищать зверей.

Она загнула другой палец:

— Или, например, у его матери могло быть слишком много детенышей и у нее не хватило сил позаботиться о самом слабеньком.

Девочка еще сильнее прижалась щекой к роскошной гриве.

— Или просто-напросто она недостаточно любила его, — сказала она.

В ее голосе было столько жалости, как будто перед нами находился не лев-гигант, а совершенно беспомощная кроха, не способная защититься от жестокостей бруссы.

— Вы в жизни никогда не видели таких маленьких детенышей, — воскликнула Патриция, вертясь между монументальными лапами. — Клянусь вам, Кинг был тогда меньше двух сложенных вместе кулаков моего отца. И он был такой худенький, такой голый, без единого волоска. И все время скулил от голода, от жажды, от страха. Мама говорила, что он был прямо как настоящий младенец, который только что родился. А еще она говорила, что °н слишком дохленький, чтобы выжить. Но я не хотела, чтобы он умирал.

Патриция подробно и с какой-то особенной ностальгией рассказала мне, как она ухаживала за львенком, как выходила и спасла его. Начала она с того, что кормила его из соски, потом стала давать ему много сахара, приучила к овсяной каше. Он спал с ней в одной кровати, прижавшись к ней. Она следила за тем, чтобы он никогда не простужался. Когда он потел, она вытирала его. Когда вечера были прохладные, она прикрывала его своими шерстяными кофточками, свитерами. А когда он набрал немного веса, стал гладким, Патриция устроила настоящий праздник в честь его крещения.

— Это я придумала ему имя, — сказала девочка. — Я точно знала и спорила со всеми, что наступит день и он станет настоящим королем.

Патриция снова странно по-матерински вздохнула, и тут же продолжила свой рассказ с совершенно детской интонацией:

— Вы ни за что бы не поверили, как быстро лев растет. Я только начала что-то понимать, как за ним ухаживать, а он уже вырос с меня.

Лицо девочки сразу же обрело ее истинный возраст.

— И тогда, — сказала Патриция, — тогда мы стали с ним играть. И Кинг делал все, что я хотела.

Патриция резко отбросила лапу, которая могла одним ударом превратить ее в бесформенный кусок мяса, и выпрямилась, вся напружинившаяся, напрягшаяся и невероятно хрупкая рядом с огромным полусонным хищником. Было нетрудно догадаться, глядя на ее выражавшее жажду повелевать лицо, что она собирается предпринять. Ей хотелось убедить меня — и тем самым прежде всего себя, — что в расцвете своих сил и великолепия Кинг принадлежал ей так же, как и тогда, когда он, покинутый львенок, дышал лишь ее заботами. Она крикнула:

— Он всегда, как и раньше, делает все, что я захочу. Смотрите! Смотрите!

Я никак не ожидал, что в этот же день испытаю еще одну разновидность ужаса. И тем не менее Патриция заставила меня это пережить. Хотя теперь я дрожал от страха за нее.

Девочка внезапно присела, подпрыгнула вверх, насколько могла, и, сдвинув ноги, опустилась со всего размаха, удвоившего силу ее падения, на бок льва. Отпрыгнув на землю, она повторила эту атаку несколько раз. Потом она стала бить ему по животу кулаками, головой. Потом принялась трепать гриву, схватив ее обеими руками и крутя во все стороны страшной львиной мордой. А одновременно еще и кричала:

— Ну давай, Кинг! Отвечай же, Кинг! Я тебя, большая туша, нисколько не боюсь! Давай же, Кинг! Встать, Кинг! Сейчас мы посмотрим, кто из нас сильнее.

Лев-гигант опрокинулся на спину, вытянул вперед лапу и разинул темную пасть.

«Кихоро! Кихоро! — напряженно думал я. — Стреляй! Ну стреляй же! А то он разорвет ее сейчас на кусочки».

Однако ожидаемого мною со страхом рокового рычания не последовало. Вместо него раздался громкий, хриплый, радостный рокот, послышалось веселое ворчание, которое являлось смехом Кинга. Грозная лапа, вместо того чтобы упасть на Патрицию и разбить ее на кусочки, мягко приблизилась к ней с убранными когтями, подхватила и ласково положила на землю. Патриция снова бросилась в атаку, и Кинг ответил ей так же, как и перед этим. Но он вошел во вкус игры. Он уже не довольствовался тем, чтобы обхватить Патрицию за талию и уложить ее на землю. Он теперь отбивал ее, как мяч. Каждый из его ударов являлся чудом эластичности, чувства меры и деликатности. Он пользовался кончиком своей лапы, словно обтянутой бархатом ракеткой, и ударял ею как раз с такой силой, которой хватало, чтобы тело девочки отлетело в сторону, не получая ни малейшего повреждения.

Патриция попыталась ускользнуть от этого пушистого цепа. Тщетно. Тогда она принялась за уши льва, безжалостно дергала их, совала пальцы ему в глаза. А Кинг все равна брал верх, тряс головой, перекатывался через Патрицию, но так, чтобы не придавить ее своей массой. И девочка возникала по другую сторону ото льва, и все повторялось снова.

Наконец, запыхавшись, вся в поту, всклоченная, в покрытом рыжими волосинками, сухой травой и колючками комбинезончике, Патриция прекратила игру и, переводя дух, улеглась рядом с хищником. Он лизнул ей руку и затылок. Патриция, довольная, улыбалась. Кинг продемонстрировал и весь свой ум, и всю свою покорность.

— А я очень за тебя испугался, — тихо сказал я.

— За меня!

Она приподнялась на локте и в упор посмотрела на меня, нахмурив брови и поджав губы, словно я сказал что-то очень оскорбительное для нее.

— Вы считаете, что у этого льва могло бы возникнуть желание причинить мне зло? — спросила девочка. — Вы не верите, что он в полной моей власти?

В глазах ее появилось какое-то странное выражение.

— Вы ошибаетесь, — сказала она. — Если я захочу, Кинг мгновенно разорвет вас на части. Проверим?

Прежде чем я успел ответить, Патриция толкнула голову льва в мою сторону, показала на меня пальцем и издала тихий короткий звук, глухой и одновременно свистящий. Одно-единственное волнообразное движение всех мышц, и Кинг был на ногах. Выпрямившимся во весь рост я видел его впервые. Он показался мне колоссальным. Его грива вздыбилась, прямая и жесткая. Хвост яростно бил по бокам. Глаза были уже не золотистого цвета, а холодно-желтого. Плечи подобрались. Он готовился…

— Нет, Кинг, нет — сказала Патриция.

Она приложила к расширенным от гнева ноздрям свою ладонь и несколько раз тихо щелкнула языком. И Кинг сдержал свой порыв.

Вероятно, я был очень бледен, так как Патриция, посмотрев на меня, засмеялась с ласковым лукавством.

— Вот теперь будете знать, как за меня бояться, — сказала она.

Она помассировала льву-гиганту затылок. Напряженные мышцы еще вздрагивали время от времени.

— Сейчас вам лучше уйти, — весело продолжала Патриция. — Теперь Кинг будет весь день относиться к вам с подозрением. А к следующему разу он забудет.

Патриция объяснила мне обратную дорогу. Главное, дойти до скалы. Она, очень заметная, возвышалась по другую сторону оврага. А дальше все прямо и прямо по направлению к солнцу.

Патриция вскочила верхом на Кинга. Я перестал для них существовать.

III

День клонился к вечеру и животные начали выходить из своих убежищ. Но я едва замечал их. Меня отгораживал от внешнего мира Кинг, друг Патриции, гигантский лев Килиманджаро. За дым кустом, за каждым саванным пейзажем, открывающимся передо мной мне мерещились его грива, его золотистые глаза, оскал его морды, его чудовищные лапы, которыми он, разыгравшись, отбрасывал, как мячик, Патрицию.

Когда я вернулся к машине и Бого стал говорить мне про стадо и про идущих куда-то людей, я его совершенно не слушал все из-за того же моего наваждения.

Смысл сказанного моим шофером дошел до меня только тогда, когда я увидел растянувшуюся на центральной тропе колонну масаев. Благодаря им я, наконец, стал опять воспринимать окружавшую меня действительность.

Я в своей жизни не раз встречал на дорогах кочевые племена. При этом даже у самых обездоленных из них, у самых нищих всегда был какой-то багаж, хотя бы жалкий и примитивный, который тащили на себе вьючные животные, хотя бы несколько изнуренных осликов. А вот масаи шли без единого узелка, без единого тюка, без единой холстины, под которой можно было бы укрыться от дождя, без единой посудины, в которой можно было бы приготовить пищу, без единой ноши и вообще без чего бы то ни было, что могло бы стеснить их движение.

Стадо, вокруг которого группировалась колонна, состояло из сотни худых, тщедушных коров. Позвоночник и ребра выпирали у них из-под конец настолько рельефно, словно кожи этой на скелете вообще не было. На тусклых, обвислых, покрытых кровоточащими ссадинами шкурах животных сидело несметное количество мух. Но зато само племя, или, точнее, клан, все имущество которого сводилось к этим коровам, не несло на себе ни одного из привычных последствий нищеты: боязливости или отупления, уныния или угодливости. И женщины в хлопчатобумажных лохмотьях, и мужчины, скорее обнажаемые, нежели облачаемые свисающим у них с плеча — с той стороны, где они держат копье, — куском ткани, шли, не сгибаясь в спине, с прямыми затылками и гордо поднятой головой. По всей веренице, от одного к другому, неслись раскаты смеха и резкие крики. На свете не было людей богаче их, причем именно потому, что, ничего не имея, они и не желали ничего иметь.

Колонна масаев загородила собой всю дорогу. Им не составило бы труда, посторонившись вместе со стадом, пропустить нашу машину. Им это даже и в голову не пришло. Бого пришлось обгонять вереницу по бруссе. Впереди шествовали юные воины клана, три морана в своих касках из волос и красной глины. Первым шел Ориунга, самый высокий, самый красивый и самый дерзкий из всех троих.

Я высунулся из окна и крикнул ему:

Квахери!

Дети и женщины, следовавшие за моранами, радостно откликнулись на это ритуальное приветствие. Ориунга даже не повернул головы.

Время, оставшееся до наступления темноты, я провел один у себя в хижине. Я полностью опорожнил свои чемоданы, разложил их содержимое, расставил книги, спрятал продукты. Я не знал, сколько еще пробуду в Королевском заповеднике. Все зависело от Кинга. Ну разве я мог торговаться с судьбой из-за других дней, подобных тому, что я только что прожил?

Когда подошло время отправляться в бунгало Буллитов на ужин, я сделал это не без опаски. Я боялся обнаружить там то же, что и накануне: жеманство, деланную веселость, нервозность. Однако, войдя в дом, я сразу же понял, что мои опасения были напрасны.

Правда, Сибилла оделась, как положено одеваться для вечернего приема, и Буллит приклеил к голове свои рыжие волосы, и на Патриции были ее темно-синее платьице и лакированные туфельки, и столовая была освещена свечами. Однако все эти детали, которые накануне создавали атмосферу искусственности и дискомфорта, придали этому вечеру, непонятно даже как, легкость, непринужденность и очарование.

Сибилла воздерживалась от каких-либо намеков на случившийся с ней накануне нервный срыв. По тому, как непринужденно она себя вела, можно было подумать, что она про него просто забыла. Кроме того, у меня создалось впечатление, что условности, принятые в светских играх, Сибилле были необходимы только при первой встрече и что в дальнейшем в разговоре с ней можно было переходить на совершенно естественный тон. И у меня возникло ощущение, причем сразу, что она относится ко мне, как к другу.

Буллит с простодушной радостью поблагодарил меня за то, что я захватил с собой бутылку виски.

— А то, понимаешь, старина, у меня как раз кончились мои запасы, — сказал он мне на ухо. — Между нами, я, кажется, слегка перебираю.

Что же касается Патриции, то она, на этот раз очень кроткая и очень ласковая, не имела абсолютно ничего общего с всклокоченной, неистовой девчонкой, которая под деревом с длинными ветвями навязывала свои капризы гигантскому льву Килиманджаро.

Я запретил себе даже думать о нем. Я опасался, как бы мне из-за моей одержимости Кингом не произнести ненароком его имени. Очень уж я хорошо помнил, какой эффект это произвело на Сибиллу.

Но стоило нам сесть за стол, как она же сама его и упомянула.

— Мне сказали, — произнесла Сибилла, улыбаясь, — что Патриция продемонстрировала вам сегодня радушие нашего заповедника и представила Вам своего лучшего друга.

Мое удивление не позволило мне поверить, что речь идет о льве.

— Вы хотите сказать?… — сказал я, оставив из осторожности вопрос неоконченным.

— Ну разумеется, Кинга, — весело воскликнула Сибилла.

Потом она добавила с легкой и очень нежной насмешкой в адрес дочери:

— Надеюсь, вы нашли его прекрасным, умным и великолепным?

— Я просто не встречал ничего более удивительного, — сказал я, — чем власть вашей дочери над этим хищником..

Глаза Сибиллы светились все тем же умиротворенным светом.

— Сегодня, — сказала она, — Патриция вернулась рано и нам удалось продолжить утренние уроки.

— Я обещаю тебе, мама, — с воодушевлением ответила Патриция, — я тебе обещаю, что когда-нибудь буду такая же ученая, как ты. А еще я научусь так же хорошо одеваться, как твоя подруга Лиз.

Сибилла легонько покачала головой.

— Это будет не так-то просто, милая, — сказала она.

Патриция слегка опустила веки и ресницы ее сошлись настолько, что стало невозможно разглядеть выражение ее глаз.

— Я уже очень давно не видела тех твоих фотографий, которые были сделаны, когда ты с Лиз была в пансионе, — сказала Патриция. — Не покажешь ли ты их нам после ужина?

— Прекрасно, Пат! Просто замечательно! — воскликнул Буллит. — Посмотри, какую радость ты доставляешь матери.

Щеки Сибиллы, обычно такие блеклые, от слов дочери и в самом деле порозовели. Она сказала мне:

— Мне будет очень приятно показать вам эти старые снимки, несмотря на то, что они, скорее всего, покажутся вам скучными. Но за свое страдание вы получите компенсацию. Джон собрал целую коллекцию снимков Кинга в раннем возрасте.

В этот момент Сибилла и ее дочь не обменялись ни словом, ни взглядом. Интересно, понимали ли они сами, что на протяжении всего дня они вели между собой тайный и деликатный торг и, повинуясь инстинкту, заключили своеобразное перемирие, явившееся для них обеих счастливым компромиссом?

Когда трапеза закончилась, Буллит и его жена пошли за своими дорогими фотографиями.

Сибилла вернулась первой с большим плоским альбомом с ужасным матерчатым переплетом и золотым обрезом.

— Только не подумайте, что это я такой выбрала, — сказала Сибилла. — Меня наградили им. Я получила это в награду за хорошее поведение от пожилой дамы, начальницы нашего пансиона.

На лице молодой женщины витала умиленная полуулыбка. Она признавала, что ее альбом чудовищно безвкусен, но ей была дорога эта уродливая вещь как память о счастливых временах.

Несмотря на все мои честные старания, я был просто не в состоянии выразить что-либо выходящее за рамки шаблонной вежливости при виде этих скучных или обезоруживающе глупых фотографий. А вот Патриция проявила к ним живейший интерес. Было ли то следствием искреннего расположения к матери или своеобразной хитростью? Или же тот далекий мир, который был миром почти ее ровесниц, действительно как-то задел ее воображение и чувства?

Так или иначе, был ли интерес Патриции притворным или нет, но выглядела она вполне искренней. Она вскрикивала от удовольствия, от восторга. Она слушала, то и дело обращаясь к Сибилле за объяснениями. Непрестанно хвалила черты лица, прически, одежду, ленты одной воспитанницы, которая, как мне казалось, мало чем отличалась от других, но при этом ее звали Лиз Дарбуа.

Этот диалог прервался, когда вернулся Буллит. Он сказал, кладя на длинный узкий стол набитый фотографиями конверт из плотной бумаги:

— Я немного задержался, но, по правде сказать, никак не мог вспомнить, куда задевал это старье.

Буллит извлек из конверта несколько фотографий и разложил их, одна к другой, на столе.

— Серия первая, дамы и господа, — возвестил он. — Кинг с кормилицей.

— Не надо шутить, Джон, — сказала вполголоса Сибилла.

Она стояла, склонившись над фотографиями.

— Их так долго не извлекали из стола, — сказала молодая женщина. — Я даже успела позабыть, как это очаровательно. Вы только посмотрите!

Она протянула мне с десяток снимков. На них был изображен самый трогательный маленький зверушка, какого только можно себе представить, немного неуклюжий, с едва раскрывшимися глазами, с квадратной головой: он то лежал, свернувшись клубочком на худеньких ручках девочки, выглядевшей как младшая сестренка Патриции, то восседал у нее на плече, то спал у нее на коленях, то сосал молоко, жадно прильнув к бутылочке с соской, которую она держала в руках.

— И это в самом деле Кинг? — невольно воскликнул я.

Буллит взъерошил свои волосы, которые успели у него высохнуть и внезапно стали опять торчать в разные стороны. Он сказал, стесняясь умиления, которое делало его голос еще более хриплым:

— Даже я и то с трудом верю, что эта вот крохотуля…

— Я никогда не видела ничего более милого, более беспомощного и ласкового, — прошептала Сибилла.

Только Патриция ничего не говорила. И на фотографии она тоже не смотрела.

— В ту пору я бы с удовольствием ухаживала за ним, — продолжала Сибилла, — но Патриция никогда мне не позволяла. Когда я пыталась просто потрогать младенца-львенка, у нее тут же начинались приступы какой-то невероятной злости.

На мгновение лицо Патриции, такое спокойное в этот вечер, вдруг стало опять таким же неистовым, каким я его видел в цирке посреди бруссы, под деревом с длинными ветвями.

— Потому что Кинг был мой, — сказала она.

Я поторопился спросить:

— А здесь, что это такое?

На снимке из какого-то шерстяного свертка торчала половинка круглой мордочки с закрытыми глазами и двумя очаровательными ушками.

— Здесь он простуженный, — объяснила мне Патриция. — И я завернула его в мой свитер.

Она как будто успокоилась, но, когда я собрался снова задать ей вопрос, она сухо произнесла:

— Извините меня, я тогда была совсем маленькой. И сейчас уже все забыла.

Это было неправдой. Мне было известно это по тому, что Патриция сама же поведала мне, когда сидела между лапами Кинга. Она хранила в памяти все мельчайшие подробности детства львенка. Однако у нее не было никакого желания вспоминать о тех временах, когда он полностью зависел от нее, тогда как теперь, в этот самый момент, исполинский хищник совершенно свободный бродил вдали от нее в африканской ночи.

— Спрашивайте лучше обо всем, что вас интересует, у моего отца. Ведь фотографии делал он, — сказала Патриция.

Она снова обратила свое внимание на лимонно-желтый альбом. Сибилла составила ей компанию. Они уселись вместе в одно кресло и стали очень тихо о чем-то беседовать. А я теперь полностью сосредоточился — во исполнение единственного моего желания — на фотографиях, которые Буллит раскладывал передо мной на столе.

Они были рассортированы в хронологическом порядке. И я, переходя от одного этапа к другому, как бы смотрел в замедленном темпе фильм, и у меня было такое ощущение, словно я приобщаюсь к тайнам животной жизни, воочию наблюдаю за чудесным превращением выхаживаемого девочкой младенца-львенка в могучего, величественного зверя, чьи большие золотистые глаза под королевской гривой все еще стояли перед моим мысленным взором.

Маленький котенок. Большой кот. Совсем юный львенок. Хищник-подросток. Настоящий лев, но с еще не завершенными формами. И вот, наконец, тот Кинг, каким я увидел его несколько часов назад.

— И неужели потребовался один год для всего этого? — спросил я, посмотрев на даты, написанные на обороте каждой фотографии крупным почерком Буллита.

— Представьте себе, — ответил он. — Эти зверушки и растут быстрее нас, и силу набирают побольше нашей. Но их чувства от этого не меняются. Вот, сами можете убедиться.

Фильм продолжался, причем верить в реальность происходящего становилось все труднее и труднее.

Вот гигантский лев, сидящий в «лендровере» рядом с Буллитом или за столом между ним и Патрицией.

Вот грозный хищник, рвущий кибоко, которым его только что наказали, однако даже не пытаясь рычать на хозяина.

И он же, играющий с рейнджерами.

И он же, лижущий руки Сибилле.

Я только повторял как автомат:

— Невероятно!.. Невероятно!.. Невероятно!..

— Отчего же? — сказал наконец Буллит с некоторым раздражением в голосе. — У нас на ферме, когда я был ребенком, тоже жил лев, попавший к нам при таких же обстоятельствах, что и маленький Кинг. За пять лет он не тронул ни одного человека, будь то белый или черный, ни одного животного. А когда отца назначили на один пост в городе и нашего льва пришлось отпустить в бруссу, то прежде, чем сделать это, мы должны были научить его убивать.

— А это что? — спросил я. — И это?

На фотографии, которую я держал в руке, Кинг был изображен на поляне в компании других львов.

— Это я застал его во время одного объезда, — ответил Буллит. — Он играл с друзьями. Такое случалось с ним часто.

— Но он всегда возвращался, — сказала Патриция с кресла, где она сидела с матерью.

Голос ее прозвучал очень жестко.

Буллит небрежно собрал фотографии и как попало сунул их в конверт.

— Давайте поговорим немного с нашими дамами, — сказал он.

Сибилла расспрашивала меня о Париже, о Лондоне, о том, какие сейчас выходят книги, что показывают в театре, какие носят платья, какие в последнее время были концерты. Время от времени она вздыхала. И тогда Патриция прижималась к ней, а Сибилла гладила подстриженные в кружок волосы. И всякий раз, когда она делала этот жест, размытая тень на задернутых шторах повторяла его.

Буллит смотрел на жену, на дочь и с блаженным выражением лица затягивался дымом очень черной, привезенной из Индии сигарой.

IV

Когда я вернулся к себе в хижину, электрогенератор уже не работал. Однако один из слуг поставил на стол на веранде ветрозащитную лампу. Я устроился перед ней и стал перебирать в памяти события истекшего дня.

Нервы у меня были взвинчены. Как ни странно, но спокойный вечер, который я только что провел в бунгало, подействовал на них гораздо сильнее, чем приступы дурного настроения у Сибиллы и почти истерические сцены накануне. «Такая тишь да гладь, такая кротость, — говорил я себе, — явно не отвечают внутренней сущности этих троих людей, живущих под этой крышей. Штиль этот только кажущийся, в этой стоячей воде есть что-то нездоровое, опасное».

Как совместить это терпимое отношение Сибиллы к Кингу и неприязнь к нему, которую она продемонстрировала днем раньше?

А какой общий знаменатель можно найти для поведения Патриции перед альбомом ее матери и неистовыми играми с хищным зверем?

Лев-гигант снова завладел всеми моими мыслями. Это его грозный рев вдруг послышался мне в глубине ночной бруссы? Или это были отзвуки какой-нибудь далекой грозы? Или мне просто померещилось?

Нервы у меня были взвинчены, и поэтому, когда передо мной внезапно возник Буллит, я сразу понял ненависть Сибиллы к людям, которые перемещаются без шума, и разделил ее с ней. Увидев высокий силуэт, вдруг появившийся перед световым кругом от моей лампы, я чуть было не вскрикнул от ужаса.

Буллит снова облачился в свой рабочий костюм, надел сапоги, и волосы опять торчали растрепанной копной. Он держал в руке еще наполовину полную бутылку виски, которую я принес ему несколько часов назад.

— Я знаю, что у вас их целый ящик, — сказал он, пресекая мои протесты. — Но сегодня мы должны докончить вместе именно ее. Так хорошо мы ее начали.

Каждая черта его крупного лица светилась искренним, безоговорочным дружелюбием.

— Очень уж давно в нашем доме не было таких счастливых вечеров, — продолжил он. — Ваше присутствие успокоило Сибиллу, а дочь вас просто обожает.

Я поторопился сходить за стаканами: когда я оставался наедине с Буллитом, мне всегда очень хотелось выпить.

Мы пили молча. Я чувствовал, что отец Патриции находил, так же, как и я, эту передышку весьма благотворной. Но тут мне вдруг показалось, что отдаленный рев снова прорезал ночную тишину. Буллит не пошевельнулся. Скорее всего, я ослышался. Хотя, может быть, невозмутимость тут была связана с привычкой. Я спросил его:

— Почему Кинг ушел от вас?

— Сибилла, — ответил Буллит. — Она родилась и воспитывалась не в Восточной Африке. Ей стало невыносимо видеть все время гриву, клыки. А еще эта масса, которая одним прыжком пересекает все комнаты, чтобы положить лапы мне на плечи или лизнуть ей руку. И всякий раз, когда Пат каталась со львом по траве, Сибилла готова была упасть в обморок. Она невзлюбила Кинга. Ну а Кинг, естественно, понял это. Он перестал ласкаться к Сибилле и даже, когда она сама хотела погладить его, уходил прочь. Тогда она стала бояться его до такой степени, что поклялась, что уедет в Найроби, если я не избавлю ее от Кинга. Что касается меня, то мне было безразлично, уйдет он от нас или нет. Но была еще Пат.

Буллит остановился, и по выражению его лица я понял, что ему было очень трудно продолжать. Но мне нужно было любой ценой узнать конец этой истории, в которую я позволил втянуть себя, как в какую-нибудь западню. И я чувствовал, что в этот вечер он мне ни в чем не откажет. Поэтому я спросил настойчиво:

— И как все это произошло?

— Мы с Сибиллой поступили так, как велел нам наш долг, — ответил Буллит. — Тем же утром я отвез Кинга в машине в самый дальний угол этого заповедника и оставил его там, а Сибилла поехала с дочкой в Найроби и поместила ее в самый лучший пансион города, — тут Буллит тяжело вздохнул. — Вы ведь, наверное, знаете, что нам пришлось очень скоро забрать Патрицию обратно?

— Да, знаю.

— Так вот, — продолжал Буллит, слегка стукнув донышком стакана по столу, — так вот, когда дочь вернулась, на следующий же день Кинг уже был перед бунгало и они вместе катались по траве на поляне.

Буллит сделал очень длинную паузу, а потом продолжил:

— Сибилла умоляла меня застрелить льва. И ее тоже можно понять. Но разве я мог? Дочь и так уже едва-едва прощает мне всех тех уничтоженных животных, которых я убил, когда она еще не родилась.

Буллит поднял на меня свой хмурый взгляд и сказал:

— Если бы на моих руках была кровь Кинга… вы только представьте себе…

Великий истребитель зверей закрыл глаза и вздрогнул.

— А потом? — спросил я.

— А потом мы все пришли к компромиссу. Мы с Пат вместе присмотрели то самое дерево, к которому она привезла вас сегодня утром. И когда на следующий день Кинг пришел к бунгало, мы отправились туда втроем. И малышка объяснила Кингу, что отныне там будет место их свиданий. Она донесла до его сознания… до его чувств… В общем, вы понимаете, что я хочу сказать. Она может сделать с ним все, что хочет. Вы теперь сами убедились.

— Вполне, — сказал я.

— Меня лев тоже любил, — сказал Буллит. — Раньше, когда я возвращался из брусса, он чуял мою машину за много миль и бежал встречать меня. Даже и сейчас такое случается… Вдруг появляется где-нибудь в глухой саванне, радостно приветствует меня. Но с малышкой это совсем другое. Ощущение ее кожи пришло к нему одновременно с ощущением жизни. Он принадлежит ей навеки.

Буллит вылил себе в стакан оставшееся еще в бутылке виски, выпил и встал.

— Буквально секунду, — сказал я. — А есть у Кинга львица и львята?

Глаза Буллита были покрыты сеткой красных прожилок.

— Слишком много я пью, — сказал он, словно не услышав моего вопроса. — Спокойной ночи.

Он спустился с крыльца тяжелой, но все такой же бесшумной походкой.

Я не стал задерживаться на веранде и пошел к себе в комнату. Открыв дверь, я обнаружил Николаса, сидящего на краю моей подушки, и Патрицию в розовой хлопчатобумажной пижаме, растянувшуюся на моей постели.

Мой ошеломленный вид вызвал у нее приступ заразительного детского смеха. Она вскочила с кровати. Ее одеяние вверху слегка распахнулось. Ниже шеи кожа у нее была трогательно бледненькой и нежной.

— Я вылезла у себя из дома через окно, — пояснила девочка, — и таким же способом проникла к вам. Так нужно было. А то моим родителям хватает тех забот, которые я доставляю им днем.

Я мысленно спросил себя, не приходится ли Кихоро наблюдать за Патрицией и ночью тоже. А она тем временем продолжала:

— Поэтому я ухожу сию же минуту. Просто я хотела вам сказать, чтобы вы встали завтра утром пораньше. Мы поедем смотреть, как масаи делают свою маниатту… так называется их жилье. Это очень забавно, вот увидите.

Масаи… У меня возникло такое ощущение, что я вижу пылающую шевелюру морана Ориунги.

— Договорились? На рассвете встречаемся, да? — спросила Патриция.

Я ответил:

— Да, до встречи на рассвете.

И девочка с обезьянкой тут же выскочили в раскрытое окно.

V

Место для стоянки своего клана старый Ол Калу и Ориунга искали и нашли в самой пустынной зоне заповедника. Масаи, дети засушливых просторов, относятся к заросшим лесом местностям с недоверием. Культ деревьев, религиозное поклонение лесу никак не сочетается с инстинктом этого народа. Соответственно выбор Ол Калу и Ориунги пал на расположенную вблизи от источника воды одну небольшую возвышенность посреди голой, сухой равнины.

Никакой дороги к месту стоянки не было. Однако состояние почвы позволяло машине проехать туда. Так что на восходе дня мы уже созерцали лысый холм с черными силуэтами на нем.

— Вот они, вот они! — закричала Патриция, высунувшись из окна машины. — И мы приехали как раз вовремя.

После чего она откинулась на сиденье рядом со мной и сказала смеясь:

— Вы только посмотрите на наших двоих негров: не сказать, чтобы они радовались. И знаете почему?

— Бого боится.

— Естественно, он кикуйю из большого города, — с презрением сказала Патриция.

— А Кихоро?

— О! Он-то масаев не боится. Он очень зол на них. Он бы убил их всех.

В ее голосе зазвучали нотки превосходства, как обычно, когда она объясняла непонятные мне вещи.

— Кихоро принадлежит к племени вакамба, где люди очень храбрые. А вакамба всегда воевали с масаями. Даже сейчас, несмотря на законы, которые издает правительство, они дерутся иногда насмерть. Их территории соприкасаются, понимаете? Патриция склонилась к переднему сиденью, где сидел старый одноглазый следопыт и шепнула ему несколько слов на его родном языке. Кихоро свирепо оскалился, обнажив десны с редкими зубами, и похлопал по ружью.

— Зачем вы его дразните? — спросил я девочку.

— Чтобы разозлить его, сделать опасным, — сказала она. — А когда он слишком разозлится, я его заставлю держать себя спокойно. Это же игра.

— Но ведь он этого не знает, — сказал я.

— Конечно же нет, — воскликнула Патриция. — Тогда и не было бы никакой игры.

Одноглазый Кихоро — раз.

Великий лев Кинг — два.

Интересно, с каким еще партнером затеет Патриция когда-нибудь игру и как далеко она в ней зайдет?

Мы подъехали к подножию холма. Патриция выскочила из машины, не дожидаясь, пока она полностью остановится.

Солнце вставало из бруссы во всем своем великолепии, но в легкий утренний воздух проникал, отравляя его, душный запах грязного хлева и навозной жижи.

— Пойдемте скорее, — крикнула мне Патриция. — Они начинают.

Она потащила меня по слабому склону к вершине холма. Там была ровная площадка более или менее правильной овальной формы. По периметру ее в два ряда тянулось ограждение из стволов колючих деревьев с перегородками. Внутри ограды видна была желтоватая, густая, липкая и отвратительно пахнущая масса. Это был полужидкий коровий навоз.

А в этой гнусной массе стояли чернокожие мужчины, женщины, дети и ногами и руками месили ее, топтали, разминали, перемешивали, стараясь сделать ее намного более плотной. Патриция обратилась к ним на их родном языке. Вначале на обращенных к маленькой белой девочке суровых лицах застыло выражение недоумения. Потом даже самые замкнутые из них, даже самые жестокие смягчились. Женщины пронзительно засмеялись, дети радостно закричали.

Я искал глазами Ориунгу, но ни одного из троих моранов среди присутствующих не было. Однако старый Ол Калу был здесь. Я поприветствовал его. Он узнал меня и сказал:

Квахери.

Потом он знаком призвал сородичей продолжать работу.

Зловоние пошло еще более густой, более тяжелой волной. Я инстинктивно отпрянул и задержал дыхание. А вот Патриция не испытывала ни малейшего неудобства. Эта девочка, которая накануне, покинув мою хижину, оставила после себя тонкий аромат мыла и лавандовой воды (он еще и сейчас сопровождал ее), эта вот маленькая девочка с тончайшим обонянием, способным различить буквально каждый из флюидов бруссы и каждое из ее благоуханий, теперь стояла и с горящими от удовольствия глазами нюхала отвратительный запах. Она походила на тех детей, что, будучи рожденными и воспитанными в замке, росли в компании фермерских детей и готовы с большей радостью выполнять самую что ни на есть неблагодарную работу по конюшне и в хлеву, нежели предаваться развлечениям, соответствующим их положению.

— Вы знаете, они такие хитрые, эти масаи, — сказала Патриция, желавшая, чтобы я разделил с ней ее энтузиазм. — Они и в самом деле умные. Делать себе дома из коровьего навоза! Понимаете, они никогда не живут на одном месте, не имеют ни лопаты, ни какого-либо другого инструмента. Ничего. И вот они изобрели это. Их стадо остается целый день и целую ночь там, где они хотят устроить себе жилье. После чего они месят, подготавливают.

— А потом? — спросил я.

— Вы сейчас увидите, — сказала Патриция. — Смотрите, они уже начинают.

Несколько мужчин устанавливали вокруг вязкой лужи плетеные щиты и соединяли их вверху арками из колючих веток, которые, благодаря шипам, сцеплялись друг с другом. По мере того, как работа двигалась, сооружение загибалось в виде овала по периметру занимающей вершину холма площадки. За очень короткий срок площадка оказалась окруженной ажурным туннелем. Он был очень низким (доходил лишь до пояса тех, кто его сооружал) и щедро оснащенным колючками.

— Вот сейчас! Сейчас! — крикнула Патриция. — Смотрите!

Старый Ол Калу что-то приказал. И все, кто там был: мужчины, женщины, дети, стали черпать — кто пригоршнями, кто бурдюками, обычно используемыми для хранения молока и воды — мягкую, теплую массу, которую они перед этим месили, и обмазывали ею сооруженный ими туннель. Эта коричневатая и еще жидкая паста, издающая ужасный запах, стекала, густея и налипая на плетеные щиты, превращалась в стену, приклеивалась к аркам из веток и становилась крышей. А мужчины, женщины, дети все добавляли и добавляли пригоршни жидкого перемешанного навоза, укрепляя первые элементы сооружения с такой быстротой, на которую они только были способны.

— Благодаря солнцу за несколько часов все затвердеет, — сказала Патриция. — Разве это не великолепно?

Хотя сохранялась еще утренняя прохлада, отовсюду уже летели торопливыми, жужжащими роями огромные мухи.

— Ну поехали, смотреть больше нечего, — сказал я Патриции.

— Еще одну минутку, прошу вас! — воскликнула она. — Я это очень люблю!

Ее обступили со всех сторон, болтая и смеясь, девочки-масайки.

Ко мне она возвратилась бегом.

— Послушайте, вы только послушайте, — сказала она. — Эти девочки думали, что мы женаты.

— Кто это «мы»?

— Вы и я, — сказала Патриция.

Она сделала паузу, чтобы насладиться моим удивлением. Потом она соизволила объяснить мне:

— Эти девочки нисколько не старше меня, но многие из них уже замужем. У масаев это считается нормальным. А другие, чтобы выйти замуж, ждут, когда молодые люди клана перестанут быть моранами.

— А где сейчас мораны?

— Вон там, — сказала Патриция.

Она отвела меня к другому, противоположному краю площадки. У подножия холма, невидимое нам прежде из-за него, находилось в квадратном загоне из колючих деревьев и кустарников стадо масаев. Среди коров в лучах поднимающегося солнца блестели три копья и три отливающих медью шевелюры.

— Спускаемся, — решила Патриция.

Мораны в этот момент старались прижать стадо к подвижной изгороди, сделанной из колючих ветвей и закрывавшей вход в загон. Патриция стояла неподвижно и наблюдала за молодыми людьми. Они же не удостоили нас даже подобием внимания. В глазах у девочки сохранялось серьезное и отстраненное выражение, напомнившее мне то, как она смотрела на зверей у водопоя, утром, когда я впервые ее встретил.

— В прежние времена, — сказала Патриция тихим и как бы немного охрипшим голосом, — моран, прежде чем стать мужчиной и заработать право взять себе жену, должен был убить льва. Причем не издалека и не из большого ружья… А своим копьем и своим тесаком.

Теперь стадо выстроилось вдоль изгороди, готовое выйти из загона. Но молодые мужчины не торопились убирать плетень, заменяющий ворота. Каждый из них, выбрав себе корову, заточенным острием копья сделал на шее животного тонкий надрез. И каждый, припав ртом к свежей ране, большими глотками пил из нее кровь. Потом, приложив ладони к надрезам, они дождались, чтобы раны закрылись. Коровы не издали ни малейшего стона.

— Вот и вся их пища, — сказала Патриция. — Вечером — молоко. Утром — кровь.

Когда заслон из переплетенных колючих ветвей был убран, стадо направилось на пастбище. Вел его Ориунга. Проходя мимо нас, он слизнул с коричневой губы оставшуюся там кровь и скользнул по Патриции пренебрежительным жгучим взглядом. И удалился, величественный, как полубог, хотя все, чем он располагал в этом мире для того, чтобы питаться и укрываться от непогоды, сводилось к молоку, крови и навозу изнуренных коров.

VI

Патриция молчала.

— Ну что, пойдем к машине? — спросил я ее.

— Пойдемте, если хотите, — ответила она.

Мы обогнули холм. Строительство маниатты на его плоской вершине заканчивалось. Если бы я не видел, как это делалось, я бы ее и не заметил. Окружавшая ее ограда из колючих ветвей сливалась с торчащими травянистыми растениями и колючим кустарником, которых было много на склонах этого пригорка. Что же касается самой маниатты, почти такой же низенькой, как и когтистая изгородь, то солнце уже сделало ее похожей по цвету на обожженную землю, отчего теперь эту коричневатую, замкнутую на самой себе гусеницу можно было принять за одну из волн бруссы.

И тут я вспомнил, что не раз уже замечал на вздутиях равнины сооружения, похожие на эти, с разрушающимися, превращающимися в пыль стенами. Я и не подозревал, откуда они там взялись.

Теперь, когда мухи не преследовали меня, а запах уходил вверх где-то у меня над головой, я лучше понимал, почему Патриция так восхищалась этими каркасами из веток и этими арками, по которым стекал загустевший коровий навоз. Какая изобретательность обездоленности! Как успешно защищала она масаев от тех немногих врагов, которых они боялись больше всего на свете: от укоренения, от привязанности, от силы тяготения. Маниатта, кратковременное пристанище, утлый приют, который так просто построить и так легко покинуть, который так легко разрушается, — более удобного жилища для вечных прохожих просто не существует.

Кихоро, опираясь сломанной поясницей на машину и оторвав ружье от плеча, наблюдал за маниаттой своим единственным глазом. Патриция не сказала ему ни слова, казалось, даже не замечала его.

Когда мы все сели в машину, Бого обернулся, ожидая распоряжений, не ко мне, а к девочке. Однако Патриция не заметила его движения или сделала вид, что не заметила. Тогда Бого сделал выбор сам и поехал в обратном направлении по той же дороге, по которой мы приехали.

Патриция сидела с опущенными веками, и могло показаться, что ее разморило. Однако я теперь знал ее уже достаточно хорошо, чтобы дать себя обмануть. За внешним безразличием скрывалась интенсивная работа мысли.

Перед нами, невдалеке, в облаке пыли двигалось стадо масаев. Когда мы нагнали его, Бого обогнул его, держась на приличном расстоянии. По обе стороны от стада над поднятой с земли пылью пылала шевелюра морана. А впереди как бы в ореоле из клубов пыли красовалась плетеная каска Ориунги.

Глаза Патриции приоткрылись. Я предположил, что она думает о самом красивом и самом нелюдимом из трех молодых мужчин. Я заблуждался. Она думала о выпитой им крови.

— Когда я только-только начинала давать Кингу сырое мясо, он пожирал его с таким шумом, с таким удовольствием, что мне тоже захотелось попробовать. А оказалось, что это невкусно. Позже Кихоро стал ходить за пределы заповедника, чтобы там с помощью ружья добывать львиную пищу. И я всегда смотрела, как он ест. А потом Кинг начал охотиться сам. И поначалу притаскивал в пасти антилопу или газель к дому. А маме это не нравилось. Это как раз тогда отец был вынужден наказывать его, а он потом рвал на куски кибоко.

При этом воспоминании девочка беспечно рассмеялась. Но ее лицо тут же приняло серьезное, почти суровое выражение, отчего она казалась старше своих лет.

— И наиболее счастливым он выглядел в тот момент, когда слизывал со своих клыков кровь, — сказала Патриция. — Тогда я опять попробовала, даже несколько раз. Макала палец и облизывала его. Это было невкусно.

Патриция обернулась и посмотрела на дорогу сквозь заднее стекло машины. Однако ни стада, ни его предводителя уже не было видно. Даже пыль выглядела едва различимой вдали тоненькой колонной.

— С тех пор у меня больше не появлялось желания. Но вот сейчас моран слизнул кровь со своей губы. Вы видели… Это напомнило мне Кинга и на какое-то мгновение мне опять захотелось. Чушь какая-то.

Патриция тряхнула головой, и волосы у нее на лбу подпрыгнули.

— Масаи, они с самых младенческих лет пьют кровь коров, — сказала она. — У них к ней привычка, как у животных, которые, чтобы жить, должны убивать.

Мы ехали уже не по саванне, где у масаев были их маниатта и их пастбища, а по заменявшему нам дорогу обыкновенному грунту через прогалины в зарослях, через поляны, огибая поросшие лесом холмы. Патриция, высунув голову из окна, наблюдала за животными, количество которых возрастало буквально на глазах. Даже в этих привилегированных местах их изобилие поражало.

— В это время, — пояснила Патриция, — животные идут опять пить. Кто-то из них пасется, кто-то гуляет…

Нежные губы девочки и изумительно тонкие крылья ее носа вздрогнули одновременно. Она добавила:

— А кто-то охотится.

Она схватила Бого за плечо и приказала:

— Постарайтесь ехать как можно медленнее.

Потом она сказала мне:

— Когда машина не слишком шумит и едет не быстро, животные не обращают на нее внимания. Они думают, что это какое-то другое животное. Спросите у отца. Он не припомнит случая, чтобы разозленный лев, или слон, или носорог, или буйвол напали бы на машину, даже когда в ней сидят люди.

— Слышишь, Бого? — спросил я.

— Слышу прекрасно, господин, — ответил шофер.

На видимой мне оттуда, где я сидел, стороне его лица морщины разгладились. Такая у него была манера улыбаться.

— Теперь не разговаривайте, — шепнула нам Патриция.

Высунувшись из окна, она пристально всматривалась в бруссу.

Перед этим мы ехали по ровному, голому пространству, где резвились или пускались вскачь галопом целые стада зебр, а теперь наша машина катилась по некоему подобию естественной дороги, петлявшей среди невысоких, заросших кустарником холмиков.

— Стоп! — выдохнула Патриция.

Повернув в несколько приемов, тихонько, едва заметно, ручку, она открыла дверцу.

Затем, знаком дав понять мне, чтобы я не шевелился, она соскользнула на землю. Туловище Кихоро неуловимо повернулось, но теперь два ствола его ружья смотрели туда, куда пошла девочка. Она бесшумной походкой двигалась в направлении каких-то двух очень густых кустов, отделенных друг от друга узким проходом. Внезапно Патриция замерла. Ружье Кихоро сдвинулось не больше чем на толщину волоска. Между двумя кустами появилась голова какого-то представителя семейства кошачьих. Это была вытянутая голова со светлым мехом, оживляемым рыжими пятнами, очень изящная, но из-под приподнятой вверх губы выглядывали опасные клыки, а горло все трепетало от грозного рычания.

Зверь высунулся немного вперед. У него были длинные лапы, точеные мордочка и грудь, шея более закругленная, чем у пантеры или леопарда, и пятна помельче, чем у них и не такие темные. Зверь оказался крупным гепардом. Патриция смотрела ему прямо в глаза, шевелясь не больше, чем шевелилась бы, будь она не человеком, а забытой в бруссе маленькой деревянной статуей. По прошествии какого-то отрезка времени, показавшегося мне очень длинным, большая кошка сделала шаг назад, а маленькая девочка — шаг вперед. И снова застыли. Потом гепард опять отступил, а Патриция на такое же расстояние продвинулась дальше. В кусты, где уже не было видно ни его, ни ее.

Интересно, пойдет Кихоро за ребенком, которого он обязан охранять? Следопыт опустил ружье на колени и прикрыл свой единственный глаз. Он умел распознавать те моменты, когда способности Патриции хранили ее надежнее, чем любая пуля.

Я толкнул дверцу, которую девочка оставила приоткрытой, вышел из машины и, встав на цыпочки, бросил взгляд поверх кустов. Там лежала туша животного, формой и размерами напоминающего маленького жеребенка, белого, испещренного черными полосами. А рядом с ней резвились две кремовые в коричневую крапинку кошки, настолько бойкие, настолько грациозные и настолько благородные, что такое может только присниться. Они шлепали друг друга лапами, поддевали головами, гонялись друг за другом, кувыркались. А в промежутке между этими забавами маленькие гепарды подскакивали к туше зебры и отрывали от нее куски мяса.

Кусты скрывали от меня Патрицию и большого гепарда. Как они там общались? Что говорили друг другу?

Когда Патриция наконец вернулась, я спросил у нее:

— Почему бы вам не держать у себя одного или двух таких вот зверей? Мне говорили, что они великолепно приручаются.

Девочка посмотрела на меня с недоумением и некоторым презрением.

— Гепардов! Когда у меня Кинг!

И она нежно повторила:

— Кинг…

И тут ее черты исказились от какой-то неистовой, почти безумной решимости. Я был не в состоянии угадать, в чем здесь дело, но мне стало страшно.

— Поехали домой, — сказал я. — Ты сегодня разбудила меня ни свет ни заря. А потом еще этот навоз на маниатте… мухи… Мне так хочется принять ванну.

— Можете ехать, если хотите, — сказала Патриция. — Но без меня.

Что мне оставалось делать, кроме как остаться с ней?

Девочка склонилась к Кихоро и стала что-то говорить ему на ухо. Впервые я увидел, как старый одноглазый следопыт трясет своим изборожденным шрамами лицом в знак отказа. Патриция стала говорить быстрее и громче. И он склонил голову. Если она говорила ему то же самое, что и мне, то разве мог Кихоро не согласиться?

Ну а что еще оставалось делать Бого, кроме как подчиняться приказам и знакам, с помощью которых старый одноглазый следопыт объяснял ему наш новый маршрут? Маршрут, составленный Патрицией.

Наверняка очень немногие люди, будь то белые или черные, осмеливались забираться туда, куда мы держали путь с нашим Кихоро. А на машине эти обширные пространства, свободные и таинственные, эти ленные владения диких зверей до нас пересекал только один Буллит на своем «лендровере».

Сплошные гряды холмов… Сухие, потрескивающие джунгли… Необъятные просторы, незаметно переходящие в таинственные заросли. Порой мы видели вершину Килиманджаро. Порой машина продиралась сквозь скрипящие по ее кузову ветви, обильно оснащенные шипами… Но при этом мы непрерывно и везде видели, слышали, ощущали (галоп, прыжки, бег, ржание, жалобы, рычание, трубный рев) естественную жизнь животных, протекающую согласно их основным инстинктам. Для самых маленьких, и для самых крупных, для самых невинных и для самых плотоядных это время, когда они добывают себе пищу.

Кихоро подал Бого знак остановиться. Мы находились в этот момент между двумя массивами зарослей, которые превосходно закрывали нас от всех взоров. Я вышел из машины вместе со старым следопытом и Патрицией. По лицу Бого стекал пот страха, и даже его капельки казались серыми. Мне стало жалко его. Я задержался, чтобы сказать ему:

— Тебе здесь нечего бояться. Вспомни слова белой девочки.

— Я постараюсь, господин, — смиренно ответил Бого.

Я потерял лишь мгновение. Но Патриция и Кихоро скользили так проворно, легко и бесшумно, переходя от одного укрытия к другому, что не оставляли позади себя ни звука, ни тени. Они были совсем рядом и в то же время так же далеки, так же недоступны, словно нас разделяли целые мили. И как же их обнаружить в этом усеянном колючками лабиринте? К счастью, Патриция, которую, скорее всего, раздражало то, как я притаптываю колючки и сухие ветки, легким свистом указала мне, где она находится. Я обнаружил ее спрятавшейся в кусте, причем одну.

Я шепотом спросил:

— Кихоро?

Патриция махнула рукой в сторону длинной, немного холмистой долины, покрытой травой с вкраплениями кустарниковых зарослей.

— Что он там делает? — спросил я.

Патриция ответила своим заговорщическим голосом:

— Он знает, где охотятся все звери… Так что… Она не договорила, потому что тут послышался устремляющийся вверх и распространяющийся вширь, казалось, нескончаемый протяжный зов, похожий на крик и одновременно на варварскую песню. Я сделал движение, чтобы встать и посмотреть. Патриция удержала меня за рукав.

Зов прекратился, зазвучал опять, оборвался, снова возобновился.

— Смотрите вот сюда, — прошептала Патриция.

Я наклонился и стал смотреть в просвет между двумя ветками. Их колючки царапали мне руки, лоб. Но какое это имело значение? Я видел Кихоро, стоявшего, прислонившись спиной к одинокой акации посреди равнины, и видел приближающегося к нему огромными прыжками с развевающейся на ветру гривой огромного льва. Это был Кинг.

Подбежав, лев поднялся во весь свой рост и положил передние лапы на плечи позвавшего его человека.

— Кихоро нашел, спас Кинга, — прошептала Патриция, — совсем маленького, пропадающего. И Кинг этого не забыл.

Кихоро на мгновение прижался своим изуродованным лицом к морде льва, потом, взяв его за гриву, привел к приютившим нас зарослям.

Кинг, понюхав, узнал меня. Затем радостно поприветствовал Патрицию, но совершенно бесшумно.

— Это время охоты, — объяснила мне девочка.

Я не спрашивал объяснений. Теперь мне все казалось возможным, естественным. Я преодолел самый главный рубеж. Я перешел в мир Патриции, Кихоро, Кинга.

Старый одноглазый следопыт оставил нас. Патриция, запустив руку в гриву гигантского льва, удерживала его рядом с собой. И мне было известно, — хотя откуда? — что этот негр, когда-то считавшийся одним из лучших загонщиков Восточной Африки, в этот момент вернулся к своей прежней профессии. И что на этот раз он работает не на человека.

Ожидание оказалось долгим. Но зато потом все произошло с поразительной быстротой.

Послышался сверхпронзительный крик, похожий на крик совы, потом еще и еще. Крики казались идущими со всех сторон одновременно и заполняли собой все пространства. Стадо буйволов, которое щипало траву в глубине равнины, от испуга пришло в движение, и животные разбежались во все стороны. За одним из буйволов шел Кихоро. Своими дикими возгласами он гнал его к нашему укрытию. Буйвол с покрытыми пеной ноздрями, мыча и громко стуча по грунту копытами, побежал вдоль зарослей. И тут Патриция отпустила гриву Кинга и издала тот самый звук, который я очень хорошо запомнил, потому что именно при этом звуке исполинский лев чуть было не бросился на меня. Кинг прыгнул и перемахнул через кусты. И вдруг у меня перед глазами возникла картина, которую я видел в книгах, по которым учился читать, и которая навязчивым образом преследовала меня на протяжении всего моего детства: несущийся в бешеном галопе буйвол, а на нем сидит, словно всадник, лев, вгрызающийся клыками в его горбатый затылок.

Фантастическая пара исчезла в зарослях и в клубах пыли. Кихоро присоединился к нам. А Патриция все еще смотрела в ту сторону, куда буйвол унес вцепившегося в его спину Кинга. В чертах Патриции никакого сходства с чертами ее отца не было. Однако как же они были похожи друг на друга в это мгновение! Или, точнее, насколько же похожим показалось мне выражение, промелькнувшее на нежном и гладком лице девочки, на выражение лица Буллита, когда он с мучительной страстью вспоминал времена, когда беспощадно, не покладая рук убивал животных!

Внезапно Патриция приложила ухо к земле и прислушалась…

— Все, — сказала она, вставая.

Я мысленно представил себе, как падает обескровленный буйвол.

— Ты же ведь так любишь животных, — сказал я Патриции. — А разве тебе не жалко этого буйвола?

Девочка удивленно посмотрела на меня и ответила:

— Но ведь должны же львы есть, чтобы жить.

Я вспомнил маленьких гепардов, которые отрывали куски мяса от туши зебры.

— Да, все верно, — сказал я. — Ведь у Кинга, наверное, тоже есть семья.

Патриция вдруг резко побледнела, и на лице у нее напряглась каждая мышца. Губы ее жалобно сморщились. Я даже подумал, что сейчас она заплачет. Однако она сдержала себя и посмотрела на меня пристальным взглядом, в котором трудно было что-либо понять.

— Вполне возможно, — сказала она.

К машине мы шли молча.

VII

Я так долго принимал горячую ванну, что Буллит нашел меня в ней почти заснувшим.

— Ха-ха! — воскликнул он. — Все ароматы маниатты, не правда ли?

Его людоедский смех наполнил хижину. После чего он сказал:

— А вот когда дело дойдет до внутренней дезинфекции, то я буду не прочь составить вам компанию.

Едва мы успели пригубить наш первый стакан виски, как послышались яростные крики за ближайшими от моего жилища зарослями колючих деревьев. Буллит напряг слух.

— Вроде бы вакамба, — сказал он.

Десяток негров, одетых в хлопчатобумажное рванье, босоногих, но вооруженных копьями и тесаками, подошли к крыльцу. Их сопровождали несколько рейнджеров.

Буллит вышел к ним и стал на верхней ступеньке. Вакамба, размахивая оружием, встретили его оглушительными криками.

— Дикари в чистом виде, — сказал мне Буллит, улыбаясь. — Они даже не говорят на суахили. А я из местных диалектов только его и знаю. Придется звать Кихоро. Он из их племени.

Старый одноглазый следопыт возник перед хижиной словно по мановению волшебной палочки. В его речи было столько ярости, что кровь прилила к его мертвому глазу и закрыла его красной пеленой.

— В этом проклятом заповеднике нет ни минуты покоя, — проворчал Буллит. — Вот теперь они утверждают, что у них украли коров, и обвиняют в этом масаев. И Кихоро, естественно, за них. Я должен ехать туда немедленно. В противном случае они пойдут туда без меня. А тогда…

Буллит поднял руки, почти коснулся навеса веранды, опустил их, опорожнил стакан и спросил меня:

— Вы поедете с нами? Это ненадолго.

Мы вшестером сели в «лендровер». Старший из вакамба и два рейнджера устроились сзади. А я сел между Буллитом и Кихоро впереди. Ружья были только у рейнджеров. Буллит запретил Кихоро брать свое ружье.

— Он с таким сладострастием перестрелял бы всех масаев, — смеясь от всего сердца, сказал мне рыжий великан.

Буллит вел машину очень хорошо, очень быстро и ехал напрямик. Возможности его вездехода явно превосходили возможности моей машины. Мы доехали до маниатты гораздо быстрее, чем я предполагал.

— Ну вот видите, я же говорил, что это не займет много времени, — сказал Буллит, спрыгивая на землю. — Само дело тоже отнимет у нас не больше времени. Следует отдать справедливость масаям: из всех негров они единственные обладают достаточной гордостью, чтобы никогда не врать, причем чего бы это им ни стоило.

А между тем африканское солнце уже поработало над странным жилищем, венчающем вершину этого небольшого холма. Стены его высохли. Равно как и крыша. И даже запах, словно отсосанный жарой, стал более или менее терпимым. Теперь маниатта походила на кольцевой туннель, разделенный перегородкой на совершенно одинаковые ячейки, каждая из которых имела одно-единственное отверстие непосредственно в наружной стенке.

В одной из них Буллит и нашел лежащим на земле старого Ол Калу. Одна из двадцати ран, оставленных полвека назад когтями льва, снова, в который уже раз, раскрылась из-за усилий, которые он предпринимал, меся коровий навоз и обмазывая им стены маниатты. Однако как только старый вождь клана масаев увидел хозяина Королевского заповедника, он тут же встал, прижимая к животу окровавленную тряпку. Сделал он это не из уважения к Буллиту, а из уважения к самому себе.

Сводчатый потолок находился на таком малом расстоянии от земли, что даже обитателю самого что ни на есть нормального роста приходилось пригибать голову. Ну а таким высоким мужчинам, как Ол Калу и Буллит, беседу, которую они вели на суахили, пришлось начать сложенными вдвое. Но, обменявшись несколькими словами, они не выдержали и вышли наружу.

Я остался внутри один, дабы проникнуться наготой этого жилища. Было бы просто невозможно найти другое такое жилище, столь же лишенное всего, в чем нуждается человек. В нем не было ничего. Не было даже самого примитивного очага, не было буквально ни единой вещи: ни какой-нибудь жалкой сумы, ни убогой циновки, ни элементарной утвари для приготовления пищи или для еды. Ничегошеньки.

Снаружи, посреди пятачка, ограниченного стенами маниатты, масаи окружили Буллита и Ол Калу и одобрительно внимали речам своего старого вождя, тяжело опиравшегося на копье.

— Он поедет с нами на пастбище, — сказал мне Буллит. — Ему известно, что проходя по территории вакамба, перед тем как попасть в заповедник, мораны действительно увели несколько коров. Но сколько и каких, он не интересовался. Это касается только моранов.

Машина Буллита быстро доставила нас на пастбище, где убогий скот искал себе пропитание в сухой траве и колючем кустарнике.

Ориунга и его два приятеля, сидя на корточках в тени карликовой, но ветвистой акации, наблюдали за стадом. Их копья торчали в земле на расстоянии вытянутой руки.

Когда мы подошли, никто из них не встал. Ни одна из голов, украшенных красной каской из волос и глины, не шелохнулась, когда вакамба завопил, показывая на двух коров, которые паслись неподалеку.

Ол Калу задал Ориунге какой-то вопрос.

Моран беспечно мотнул головой в знак отрицания.

— Бог ты мой! — закричал Буллит. — Наглый ублюдок. — От гнева все его массивное лицо сделалось красным. — Он утверждает, что не крал этих двух коров. Бог ты мой! Впервые встречаю масая, который врет.

Однако Ориунга лениво обронил со своих презрительных губ еще несколько слов. Ол Калу перевел их Буллиту, и Буллит невольно свистнул. И проворчал со своеобразным оттенком уважения в голосе:

— Наглый ублюдок! Неправда, видите ли, говорит, что они украли двух коров, потому что на самом деле они украли трех коров.

Последняя из похищенных у вакамба коров паслась за кустом, за которым ее не было видно. Ее присоединили к двум другим. После брани и угроз в адрес масаев, после насмешек и торжествующих возгласов Кихоро и его соплеменник погнали трех коров. Рейнджеры шли за ними, чтобы в случае чего защищать их.

Ориунга продолжал сидеть на корточках, полузакрыв глаза, и на лице его было написано полнейшее безразличие.

Однако когда два вакамба с коровами и эскортом подошли к краю пастбища, моран внезапно выпрямился, вырвал свое копье из земли и метнул его. Пружинистый бросок великолепного тела был столь быстрым, а все его движения — такими гармоничными, что металлический, заточенный с двух концов стержень, казалось, сам по себе выскочил из земли, прыгнул в руки Ориунги и сам же полетел, чтобы, свистя и вибрируя, вонзиться в шею коровы, которую гнал Кихоро. Она зашаталась и упала.

Приятели Ориунги тоже схватили свои копья. Но опоздали. Рейнджеры уже целились в них из своих ружей, а Ол Калу с перевязанным окровавленной тряпкой животом стал впереди молодых людей.

Вождь клана что-то сказал Буллиту и тот утвердительно кивнул головой.

— Ну все, можно ехать, — сказал Буллит мне. — Старик обещает, что если комиссар округа назначит компенсацию в пользу вакамба, то масаи без возражений заплатят. Он считает, что ради сохранения гордости морана можно заплатить любую цену.

Ориунга, слегка улыбаясь, снова присел на корточки. Не знаю почему, но я подумал о Патриции, и не знаю почему, но я был рад, что она не видела его триумфа.

Однако в тот же день вечером она сопровождала своих родителей, которых я пригласил к себе на веранду для ритуальной дегустации напитков. И не преминула воспользоваться одним из мгновений, когда Сибилла и Буллит вышли на крыльцо полюбоваться последними отсветами солнца на снегах Килиманджаро. Она спросила меня своим таинственным, беззвучным голосом, но с блеском в глазах:

— А тот масай, который так ловко кинул копье, это тот самый моран, который смотрел на меня сегодня утром?

VIII

На следующий день Буллит выполнил наконец обещание, данное им во время нашей первой встречи: провезти меня по своим владениям.

— Вы увидите такие вещи, — сказал он тогда, — которые видели очень немногие.

Он проявил благородство и с лихвой выполнил свое обещание.

Надо признаться, что садясь утром в «лендровер», где уже сидели Патриция, Кихоро и два рейнджера, я не надеялся ни на какие новые открытия. Посмотрев заповедник в сопровождении маленькой девочки, знающей его дикие тайны, я решил, что обнаружить что-либо новое, способное вызвать у меня удивление, я уже не смогу. Я смотрел на себя, как на человека пресыщенного.

Как же я ошибался! И с какой радостью я в этом очень скоро убедился!

Прежде всего это была машина Буллита, задуманная для самых сложных дорог, открытая всем ветрам, потому что в ней не было ни крыши, ни стекол, и по этой же причине позволяющая видеть буквально все. Была еще манера Буллита вести машину: властная, дерзкая, непринужденная, искусная. Было его абсолютное знание местности — результат многочисленных экспедиций, объездов, облав и постоянных наблюдений, результат повседневной и многолетней работы. А главное, был сам Буллит, или, точнее, та самая существенная его часть, которую во всей ее полноте выявляла его ни с чем не сравнимая профессия, для которой, казалось, и были специально скроены, созданы его мощное тело и его украшенная шапкой рыжих волос морда.

Он сидел, расправив свои широкие прямые плечи, встречный ветер скользил по его массивной обнаженной шее, слегка приоткрывая его крупные губы. Он вез меня сквозь это радостное утро, как на какой-нибудь праздник победы.

В этот миг все принадлежало Буллиту, и он знал это и не удивлялся.

Машина, с которой он творил, что хотел.

Рейнджеры, которые были преданы ему и которые громко смеялись своим по-детски наивным варварским смехом, когда прыжок «лендровера», ухаб или резкий вираж подбрасывал их вверх, как каких-нибудь больших черных кукол.

Патриция, прижавшаяся к боку отца, словно набираясь от него тепла и силы. Задрав свое личико навстречу хлесткому ветру, она непрерывно дергала меня за руку и подмигивала мне, чтобы я вместе с ней восхищался ловкостью и дерзновенностью крепких рук, державших баранку.

И наконец, брусса, раскинувшаяся на десятки миль, брусса во всем ее объеме и всех ее формах, с ее растительностью и ее животными.

Буллит то бросал «лендровер» под немыслимым углом на откос крутого холма и держал его вздыбленным до самой вершины, откуда словно с воздуха открывался вид на беспредельные просторы, то погружался вглубь таких темных, таких тернистых и изломанных оврагов, что они походили на морское дно, усеянное звездчатыми кораллами. И вдруг откуда ни возьмись в глаза бил свет привольной саванны. А потом возникал монументальный строевой лес с виднеющимися далеко вверху пролетами.

Конечно же, ничто не могло занять место тех тайн, к которым я приблизился, сопровождая Патрицию. Но и чудная экскурсия, организованная Буллитом, тоже оказалась не сопоставимой ни с чем. Сам возраст девочки, составлявший ее главную силу, ее одержимость Кингом, и моя одержимость ею сводили то пространство, на котором я ее встретил, к зоне таинственного и сказочного. А вот Буллит, напротив, показывал мне Королевский заповедник во всем его размахе и великолепии, раскрывал его передо мной, распахивая все его двери.

Я уже давно утратил всякую способность ориентироваться, перестал осознавать вправо мы едем или влево, вперед или назад, и это меня нисколько не смущало. Эти ориентиры стали несущественными, потеряли смысл при таком восприятии обособленных полей, высоких лесов, узких полян в форме полумесяца, массивов деревьев-исполинов, перелесков и прерий, которые чередовались, находили друг на друга, сливались в один и тот же пейзаж, одновременно буколический и дикий, пленительный и пугающий. В этом океане зелени утреннее солнце подчеркивало приглушенный или яркий тон, резкий или нежный оттенок каждого движения травы или листвы, а время от времени в нем возникали словно рифы скалистые горы, образовавшиеся из бывших вулканов и несущие свою окаменелую лаву в виде корон из черной пены.

А где были города, или хотя бы затерянные в глуши деревушки, или на худой конец одинокие лачуги, выпускающие из трубы в небо струйку сажи? Здесь земля никогда не знала ни дыма жилья, ни запаха, ни следа, ни тени человека. С незапамятных времен в этой бруссе рождались, жили, охотились, спаривались и умирали только племена животных. И с тех пор ничего не изменилось. И звери и земля хранили верность изначально установленному порядку. А Буллит, великий огненноволосый колдун, занимался своим магическим искусством, заклиная их всех в своем безудержном кружении.

Антилопы, газели, зебры, гну и буйволы… Машина, несущаяся на пределе скорости, кренясь, вздыбливаясь, ныряя вниз, снова выскакивая наверх, гнала эти стада друг на друга, все больше сжимая круги, пока все это многообразие мастей, морд и рогов не рассеивалось по бруссе, мчась во весь опор, галопируя, взбрыкивая и подпрыгивая.

Задыхаясь от радости и едва переводя дух, ослепленная новыми впечатлениями, Патриция кричала:

— Посмотрите! Посмотрите, какие они красивые! Как быстро бегают зебры и как высоко прыгают антилопы! А буйволы-то как несутся напролом!

Она хватала меня за запястье, чтобы мне лучше передавалась ее убежденность и добавляла:

— Мой отец — друг животных. Они нас знают. Мы умеем играть с ними.

Ну а сам Буллит, такой суровый ко всем, кто хоть сколько-нибудь нарушал покой животных, разделял ли он наивную убежденность дочери? То ли думал, что сама строгость и бдительность, с которыми он охраняет этот покой, позволяют ему иногда этот покой нарушать? Или же тут дело было в какой-то склонности, в инстинкте, с которыми он не мог совладать? Какое имеет значение! Игра продолжалась. Причем все более и более рискованная.

Я вспоминаю слонов, которых мы обнаружили в глубине одной долины. Их было целое стадо, сорок, а то и пятьдесят особей, рассредоточенных вокруг водоема, питаемого каким-то чудотворным источником в бруссе и превращенного по распоряжению Буллита в водохранилище. Некоторые из них искали своими хоботами пищу в растительности на косогоре. Другие барахтались в тине. Малыши толкались, требовали, чтобы матери обливали их водой. Огромный вожак с пожелтевшими от времени бивнями стоял обособленно и охранял свое стадо, словно гранитное изваяние.

Когда он увидел между деревьями нашу машину, он даже не пошевелился. Ну чем ему могло грозить, в чем могло ущемить его всемогущество это насекомое, несущее на себе других насекомых? Однако от возвышенности к возвышенности, от впадины к впадине «лендровер» приблизился к гигантскому стаду, затрясся, рыча и звеня железяками, между группами, семьями. Малыши перепугались. Тогда хобот старого слона расправился, снова изогнулся и покой бруссы нарушил рев более звучный, более пронзительный и более устрашающий, чем сигнал сотни боевых труб. Все стадо подалось к нему: самцы стали сзади него, самки старались защищать слонят.

Буллит остановил машину перед слонами, сплотившимися в единую массу лбов, плеч, колоссальных хребтов с конвульсивно заметавшимися среди них, словно разъяренные змеи, хоботами. И только в то мгновение, когда из всех этих хоботов одновременно вырвался тот же пронзительный, страшный рев, а исполинская фаланга пришла в движение, Буллит резко развернул «лендровер» и на всей скорости бросил его на тропу, которая вдруг благодаря, как мне показалось, какому-то сказочному везению возникла среди кустов, хотя он наверняка уже давно заприметил ее и даже обустроил.

Не знаю уж, какое выражение появилось у меня на лице сразу после этого приключения, но Буллит и Патриция, посмотрев на меня, обменялись заговорщическим взглядом. Затем Буллит нагнулся к девочке и что-то сказал ей на ухо. Патриция радостно замотала головой в знак одобрения, а глаза ее заискрились лукавством.

Машина вскарабкалась на склон, по которому мы спустились в долину слонов, и оказалась на плато, где заросли чередовались с обширными степными пространствами. Буллит замедлил ход, въехав на одну из таких полян, покрытых сухой травой. Посередине лежали рядом освещенные ярким солнцем три огромных бугорчатых бревна с серой корой. Какой же силой должен был обладать тот ураган, который забросил их в эту голую прерию? Я задал вопрос об этом Буллиту. Не отвечая мне, плотно сжав губы, он все тише и тише приближался к этим опрокинутым стволам.

Внезапно торец одного из них шевельнулся, приподнялся и превратился в чудовищную голову, кое-как скроенную, усыпанную шишками, усыхающую к носу, к изогнутому массивному рогу. Так же ожили и два других чудовищных бревна. Теперь три носорога, не шевелясь, следили за машиной. А Буллит принялся описывать вокруг трех голов сужающиеся круги. Каждый последующий круг был чуть меньше предыдущего.

Первое страшилище грузно поднялось на ноги. Потом второе, потом третье. Они прижались друг к другу, но так, чтобы головы их смотрели в разные стороны. Они были сделаны из такой грубой материи и форма их была настолько примитивна, что они казались просто серыми потрескавшимися глыбами, кое-как обработанными в последние минуты творения.

Носороги вращали головами во всех направлениях. Взгляд их узких раскосых глаз, смотревших сквозь тяжелые складки кожи, больше не покидал нас.

Я услышал шепот Патриции:

— А вы не узнаете самого большого? Того, у которого на спине шрам. Это его я показывала вам на водопое.

Это было действительно так. Однако подумать что-либо еще по этому поводу я не успел. Теперь радиус нашего вращения вокруг этой апокалипсической группы стал совсем маленьким. Из огромных ноздрей вырывался какой-то неопределенный протяжный и зловещий звук. А расстояние между носорогами и нами продолжало сокращаться.

— Посмотрите-ка на нашего приятеля! — закричала Патриция. — Он здесь самый злой и самый храбрый. Сейчас бросится на нас.

Голос ее еще звучал, когда носорог устремился к нам.

Изумление не оставило в моем сознании места для других чувств. Я и представить себе не мог, чтобы такая огромная масса, причем на таких коротких и бесформенных лапах была способна на такой внезапный и такой стремительный бросок. Но Буллит был готов к нему. Он нажал на газ и повернул соответствующим образом руль. И все же зверь, выпущенный словно из катапульты, промахнулся так ненамного, пронесся так близко от нашей открытой машины, что я услышал его яростное пришептывание. Испугался ли я тогда? Разве можно понять? Все происходило в таком стремительном, рваном темпе. Вслед за первым носорогом на нас бросились и остальные. «Лендровер» метался между опущенными лбами чудовищ, кренился, откатывался назад, вертелся, подпрыгивал вверх. Малейший сбой в моторе, один неверный маневр, и острые рога проткнули бы нас насквозь, вспороли бы нам животы, растерзали бы нас на мелкие кусочки. Однако Буллит так уверенно вел свою игру! И рейнджеры так весело завывали. И Патриция так хорошо смеялась, смеялась тем чудесным хрустальным смехом, который в цирках взлетает над детскими рядами словно радостный трезвон колоколов…

Животные устали быстрее, чем машина. Один за другим носороги перестали нападать. Они сгруппировались, превратившись в единую глыбу; бока их мощно вздымались от частых вдохов и выдохов, колоссальные ноги дрожали, но рога по-прежнему целились в нас.

— До скорого, друзья мои! — крикнул Буллит.

Когда он отъезжал от поляны носорогов, его лицо выглядело помолодевшим и как бы поздоровевшим и голос его тоже звучал звонче и бодрее, чем обычно. Он вышел посвежевшим из этих опасностей, в которых испытывало потребность его бесстрашие и которые покорялись его ловкости. «Таковы, значит, запросы его натуры, — размышлял я. — Время не смогло укротить их». И хозяину Королевского заповедника приходится удовлетворять их, как это делал Булл Буллит. Единственная разница состоит в том, что теперь вместо ружья он пользуется «лендровером».

Я спросил своего спутника:

— А оружие вы никогда не берете с собой?

— Нет у меня больше оружия, — ответил Буллит.

Я вспомнил, что в доме этого профессионального охотника не было на стенах ни карабина, ни каких-либо трофеев.

— Мне это даже запрещено, — тихо добавил Буллит.

Он оторвал руку от руля и погладил воздушные волосы дочери. Тут Патриция вдруг как-то импульсивно, с какой-то горячностью протянула руку и погрузила пальцы в красную шевелюру отца (мне невольно вспомнилось, что именно таким же движением она хваталась за гриву Кинга), притянула к себе голову Буллита и потерлась своей щекой о его щеку. И на лицах отца и дочери появилось одинаковое выражение острого счастья.

Машина ехала медленно и как бы наугад. Вокруг нас снова множились антилопы, зебры, страусы и буйволы. Патриция несколько раз вылезала из машины и шла к животным. На расстоянии, отделявшем нас от девочки, ее нежно пастельный силуэт (в это утро на ней был голубой комбинезончик) казался почти нематериальным. Все принимали как нечто совершенно естественное то, что она скользит между дикими животными, не вызывая у них ни страха, ни беспокойства, ни даже удивления.

Дольше всего она задержалась в одной низине, где благодаря просачиванию подземных вод трава была особенно зеленой и особенно мягкой и где на ветвях некоторых деревьев вместо колючек росли нежные листья. Там паслось больше животных и выглядели они счастливее, чем в других местах. С возвышенности, на которой Буллит остановил машину, нам было видно каждое движение девочки и каждое движение животных. Только та непринужденность и та доверчивость, с какими они принимали Патрицию, могли сравниться с непринужденностью и доверчивостью Патриции, гуляющей среди них. Антилопы трогали ее плечо своими носами. Буйволы дружески обнюхивали ее. Одна зебра упорно гарцевала вокруг нее, призывая поиграть с ней. И со всеми с ними Патриция разговаривала.

— Она знает волшебные слова, — сказал мне вполголоса Буллит.

— На каком языке? — спросил я.

— На вакамба, на джаллуа, на кипсиги, на самбуру, на языке масаев, — сообщил Буллит. — Она научилась им у Кихоро и у рейнджеров, и еще у бродячих колдунов, которые заходят в негритянскую деревню.

— Вы в самом деле верите в это? — спросил я опять.

— Я все-таки белый и к тому же христианин, — ответил Буллит. — Но мне доводилось видеть такие вещи…

Он покачал головой и прошептал:

— Во всяком случае дочь в этом нисколько не сомневается. Точно так же она стала бы разговаривать со слонами, с носорогами.

Возможно, и отец и дочь были правы. Я в этой области не располагал никакими знаниями. Но, проведя утро с Буллитом и Патрицией, я обрел уверенность, что источник власти девочки над животными находился прежде всего во всемогущем наследственном инстинкте и в опыте ее отца, накопленном за двадцать лет скитаний по бруссе. Его рассказы о жизни и повадках диких животных заменяли ей и колыбельные песни, и волшебные сказки. Он передал ей знания, приобретенные во время бесконечных засад и бесконечных погонь, научил распознавать запахи лесов, саванны, логовищ. И с самого момента ее рождения он воплощал в глазах Патриции всех великих хищников и чудовищ Королевского заповедника и одновременно являлся властелином этих чудовищ.

Буллит зачарованным, счастливым взором следил за движениями своей дочери, такой маленькой и такой хрупкой, скользящей среди пасущихся в бруссе животных. Интересно, догадывался ли он, что ласковая власть Патриции над всеми зверями теперь стала для него единственным средством, единственной возможностью (поскольку он отказался убивать) повелевать, причудливым образом, по крови передавая свои полномочия, повелевать великим, свободным, изумительным народом, с которым он связал свою жизнь?

Невозможно было представить себе ничего похожего на то взаимопонимание и ту нежность, которые существовали между Патрицией и Буллитом. Их столь разные натуры вносили каждая свою необходимую лепту в их столь же естественный и исключительно ценный для них союз, как само дыхание.

Именно этому обстоятельству мы были обязаны встрече, которая произошла чуть позже. Когда исконная потребность хочет проявить себя, она не полагается на случай.

IX

Нет, конечно же, то не была случайность.

Буллит хорошо знал — поскольку он сам мне об этом рассказал, — что Кинг за мили чуял его машину и бежал, чтобы встретить его. Знал Буллит, должно быть, и то — поскольку такова была у него профессия, — где в зависимости от времени года — в сезон ли дождей, в засушливый сезон или в межсезонье — находилось логово льва-исполина, выпущенного на волю в бруссу.

Я, кстати, обратил внимание в тот момент, когда перед нами открылся весьма протяженный участок саванны, что Буллит приподнимает голову, как бы высматривая что-то поверх ветрового стекла, и что его глаза под всклокоченными рыжими бровями, глаза охотника, привыкшие различать мельчайшие детали ландшафта, с особым вниманием задерживаются на далекой опушке высокого леса, который обрамлял покрытую сухой травой прерию. Потом он вдруг улыбнулся. А потом слегка коснулся локтем до руки Патриции. И тут я увидел, как в глубине саванны возникает, расширяется, устремляется к нам пятнышко, клубок, рыжий зверь.

— Кинг! — закричала Патриция. — О! Папа, это же ведь Кинг!

Буллит тихо смеялся. Было в порядке вещей, чтобы это утро безграничной дружбы между ним и Патрицией закончилось самым великолепным сюрпризом, какой он только мог преподнести своей дочери.

— Когда ты узнал, что он перебрался сюда? — воскликнула Патриция.

— Только вчера, — ответил Буллит. — Когда он покинул старое место, я снарядил трех рейнджеров на его поиски. И вот вчера Майна, Кипсиг, — Буллит обернулся на секунду к самому молодому из сидевших сзади охранников, — сообщил мне, где он находится.

Буллит обнял девочку своей тяжелой рукой.

— И мне захотелось проверить вместе с тобой, — сказал он.

— Кинг, Кинг! — закричала Патриция, привставая со своего сиденья.

Лев-исполин несся во весь опор с развевающейся на ветру гривой и рычал от радости. Он должен был вот-вот настигнуть машину, но Патриция распорядилась:

— Отец, заставь-ка его еще немного пробежаться. Как можно быстрее. Он такой красивый, когда бежит.

Буллит, резко крутанув руль, вильнул в сторону, чтобы лев оказался не перед машиной, а рядом. Потом он погнал «лендровер» на такой скорости, чтобы не отрываться особенно от Кинга, но в то же время достаточно быстро, чтобы тот бежал изо всех сил, используя все ресурсы своих легких. И Кинг бежал за нами вприпрыжку, словно собака, и радостно лаял, но только от лая этой апокалипсической собаки сотрясалась буквально вся брусса.

Так мы сделали один круг, другой, третий по кромке огромной поляны. Нам было видно, как на горизонте разбегаются в разные стороны испуганные животные, а над нами, обманутые этой игрой, которая и по виду, и по производимому шуму походила на кровавую охоту, кружились, собирались в солнечных лучах грифы.

Кинг все еще бежал вприпрыжку и продолжал рычать, но в уголках его рта уже появилась пена. Патриция опустилась на сиденье и положила ладонь на руку Буллита. Было такое ощущение, что они ведут машину вместе. Машина замедлила ход, остановилась.

Кинг тут же очутился рядом, встал на задние ноги, а передние лапы положил на плечи Буллита. С хриплым от усталости и радости дыханием он терся своей мордой о лицо человека, который приютил его в детстве. Грива и рыжая шевелюра составляли теперь единое руно.

— Правда же можно подумать, что это два льва? — сказала Патриция.

Она произнесла это шепотом, на выдохе, но Кинг услышал ее голос. Он протянул лапу, заканчивающуюся чувствительным, как огромная губка, утолщением, обнял девочку за шею, подтянул ее голову к голове Буллита и облизал сразу два лица вместе.

Потом он спрыгнул на землю и его золотистые глаза осмотрели всех, кто находился в машине. Он знал нас всех: Кихоро, рейнджеров и меня. После чего спокойно обратил свой взгляд на Буллита. И Буллит понял, чего ждет от него лев.

Он медленно открыл дверцу, медленно поставил ноги на землю, медленно пошел к Кингу. Встал перед ним и сказал, отчетливо произнося каждое слово:

— Ну что, мальчик мой, хочешь помериться силами? Как в доброе старое время? Я угадал?

И Кинг смотрел прямо в глаза Буллиту, а поскольку левый глаз у него был чуть уже и длиннее правого, то казалось, что он им подмигивает. И очень легким рычанием он скандировал каждую фразу Буллита. Кинг понимал.

— Ну что ж, держись, мой мальчик, — вдруг закричал Буллит.

И бросился на Кинга. Лев поднялся на задних лапах во весь рост, а своими передними лапами обхватил Буллита за шею. Теперь это была уже не ласка. Лев давил на человека, чтобы опрокинуть его. А человек предпринимал то же усилие, чтобы бросить льва на землю. Было видно, как под шерстью и кожей Кинга длинными волнистыми движениями перекатывается хищная сила. На голых руках Буллита, на его выглядывающей из воротника шее выступили мышцы и сухожилия настоящего атлета. Усилие уравновешивалось усилием, давление — давлением, и ни Буллит, ни Кинг не отступали ни на шаг. Конечно же, если бы лев пожелал употребить всю свою мощь, если бы приступ ярости побудил его напрячь свои чресла и грудь в полную их силу, Буллит, несмотря на все свои удивительные физические возможности, не продержался бы и мгновения. Однако Кинг знал — умом, не уступающим уму Буллита, — что это лишь игра. И точно так же, как Буллит несколькими мгновениями раньше ехал на машине на той скорости, на которой Кинг мог за ним угнаться, сейчас лев-исполин пользовался своими страшными возможностями ровно в той мере, в какой они позволяли ему уравновешивать усилия Буллита.

Тогда Буллит изменил манеру борьбы. Он захватил правой ногой одну из лап Кинга и потянул ее к себе с криком:

— А вот что ты скажешь об этом приеме, сын мой?

Человек и лев покатились по земле. Борьба продолжалась, беспорядочная и сопровождаемая рычанием и хохотом. И вот человек оказался на лопатках, прижатым львиной грудью к земле. Буллит теперь переводил дух, а Кинг ждал, и казалось, что его более узкий, более удлиненный глаз чуть иронично улыбается. Внезапно Буллит резко перевернулся на живот, подтянул колени, уперся обеими ладонями в землю, изогнул спину и титаническим усилием, рывок за рывком поднял великого льва Килиманджаро вверх, и тот, опустив лапы, позволил ему это сделать.

— Ура, отец! Поздравляю! — кричала Патриция.

Оба рейнджера захлопали в ладоши.

И только Кихоро хранил молчание. Мало того, он отвернулся от зрелища и со странным упорством всматривался своим единственным глазом в клинообразную группу тонких высоких деревьев на опушке.

Похоже, Буллит каким-то образом заметил это. Он выпрямился, чтобы Кинг соскользнул с его спины, и, запрокинув голову навстречу солнцу, расправлял плечи, потягивался, прогибал поясницу. У него, наверное, болели все мышцы, наверное, ныли все суставы. Но он смеялся от счастья. Он, наконец, нашел применение своей силе, дал выход неистовости своей натуры, к немалому удовольствию Патриции.

— Прекрасно поиграли, мой мальчик, — сказал он Кингу, беря его за гриву.

— А теперь я, — закричала Патриция.

Она собралась было спрыгнуть на землю, но черная сухая рука Кихоро удержала ее. И в то же мгновение из тернистого клина, в который так пристально всматривался старый одноглазый следопыт, послышался чей-то рев, потом еще и еще. И тут даже я, с моим совсем не привыкшим к голосам бруссы слухом, даже я не мог ошибиться. Это было не то добродушное рычание с дружескими или веселыми нотками в голосе, различать которые я уже успел научиться благодаря Кингу. Нет, это были суровые, хриплые и страшные раскаты, — останавливающие на мгновение даже самые отважные сердца, — которые образуются в горле хищников, одержимых яростным желанием убивать.

Из зарослей вышли две львицы. Две крупные, великолепной масти львицы с хвостами, словно цепы летающими от одного бока к другому и рычащими мордами, призывно обращенными к Кингу.

А за ними бежала группка львят.

Мгновенно я понял истинный смысл этой сцены только благодаря тому, как изменилось выражение лица Патриции. Обычно такое чувствительное, такое подвижное, оно вдруг стало каменным, отрешенным. Казалось, им овладело, нанеся ему непоправимый урон, какое-то злобное, нездоровое, позорное страдание. Есть одно чувство — единственное чувство, — которое в состоянии так обезобразить человеческое лицо: предельная ревность. И у недуга этого, напавшего на Патрицию, причем в такой острой форме, могла быть лишь одна причина: две львицы были постоянными спутницами Кинга и теперь они звали его к себе.

Кинг понял это одновременно с Патрицией. Он посмотрел на Буллита, на девочку, на разъяренных львиц. Он тряхнул гривой. Он колебался. Патриция приоткрыла рот. Лев-исполин повернул голову в ее сторону. Если бы она позвала его, он непременно остался бы. Но взгляд Патриции в этот момент был полон яростного высокомерия. Она промолчала. И тогда Кинг пошел к поджидавшим его самкам. Сначала медленно, с достоинством, как бы демонстрируя свое уважение к нам. Затем шаги его стали длиннее. Наконец он сделал рывок и в несколько прыжков присоединился к львицам и львятам. И все вместе они скрылись в зарослях.

Буллит снова сел за руль и повернул ключ зажигания. С неестественной улыбкой он произнес таким тоном, в котором тоже не было ничего естественного:

— Ну что, позабавились мы сегодня, да?

Девочка ничего не ответила. Буллит направил машину к краю рощицы, которая находилась слева от нас.

— Теперь мы уже скоро будем дома, — сказал Буллит, обращаясь ко мне.

Он произносил слова, как человек, который делает это лишь затем, чтобы не думать. Он продолжал:

— За тем вон выступом леса пойдет хорошая дорога. На юг. Я совсем недавно сделал ее. Чуть дальше будет саванна с маниаттой, а потом и бунгало, и сразу же после этого — виски.

Опушка леса теперь оказалась позади нас, и у Буллита вырвался глубокий вдох облегчения. Однако в тот момент, когда до дороги, о которой он говорил, оставалось совсем немного, Патриция схватила его за запястье.

— Останови вот здесь, — сказала она.

Буллит смотрел на нее, не понимая. Она крикнула:

— Останови, я же сказала. Или я выпрыгну на ходу.

Патриция старалась, чтобы голос ее звучал нормально. И все же интонация его была почти истерической. Я даже вздрогнул: такой же тембр возник у Сибиллы перед ее нервным срывом.

Буллит сделал то, что она хотела. Девочка спрыгнула на землю, даже не открывая дверцу. Буллит приподнялся.

— Нет, — произнесла Патриция тем же строптивым голосом. — Я не хочу никого. В этом заповеднике я не нуждаюсь в защите.

Ее лихорадочно горящие глаза встретились в моими глазами. И она добавила как бы полубессознательно, так что даже было невозможно понять, из презрения ли ко мне или из какого-нибудь смутного дружеского расположения:

— Вы… Ну конечно… Если вам так хочется.

— Да, да, — шепнул мне Буллит.

Я вышел из машины. Патриция сказала отцу:

— Уезжай отсюда.

Буллит тронулся с места. Патриция углублялась в тернистый лес. Следуя за ней, я успел обернуться и заметил, как черное тело с изуродованным тазом бесшумно выпало из машины и тут же распласталось на земле.

Лес оказался очень густым. А между стволами деревьев росли усыпанные колючками кусты. Они замедляли продвижение Патриции. Я радовался этому. Кихоро, скользящему или ползущему за нами, так легче было поспевать.

Однако вскоре Патриция вышла из леса и быстро пошла по опушке. Когда впереди показалась клинообразная роща, где находилось логово хищников, она сказала мне:

— Зайдите в лес. Львы не любят нападать среди деревьев, которые растут так близко друг к другу. А если и нападают, то у них это плохо получается. Идите туда быстро. Я хочу быть спокойной.

Патриция побежала к опушке, туда, где начиналась саванна, и остановилась только тогда, когда достигла открытого пространства. Солнце светило ей прямо в лицо. А ее лицо было обращено к треугольнику, заросшему колючим кустарником.

Девочка поднесла ко рту сложенную в рожок ладонь и издала тот своеобразно модулированный звук, с помощью которого Кихоро недавно подзывал Кинга.

Внутри треугольника раздались два коротких рыка, и из кустов вышли две ощетинившиеся львицы с оскаленными клыками. Обе они могли преодолеть расстояние, отделявшее их от Патриции, одним прыжком, и они собирались это сделать. Что же делает сейчас Кихоро? Чего же он ждет?

Однако тут же раздался еще один рык, настолько мощный, что он покрыл все звуки саванны, и необыкновенный прыжок вознес Кинга над зарослями и приземлил его там, где было нужно: точно между его разъяренными самками и Патрицией.

Более крупная, более красивая и более дерзкая из двух львиц прыгнула в сторону, чтобы обойти Кинга сбоку. Он бросился на нее и опрокинул ее плечом. Она тут же резко вскочила и снова устремилась в атаку. Кинг опять преградил ей путь, причем на этот раз сильно полоснул ее лапой с выпущенными когтями по затылку, разодрав кожу и мясо. На рыжую шерсть брызнула кровь. Раненая самка, взвыв от боли и от унижения, попятилась назад. А Кинг, рыча, оттолкнул ее еще раз и шаг за шагом заставил ее уйти в кусты, куда другая львица скрылась еще раньше.

Раскаленный воздух саванны снова огласился призывными модуляциями. Кинг подошел к Патриции, которая стояла все это время, не двигаясь с места.

Она немного дрожала. Я увидел это, когда она подняла руку и положила ее на морду Кинга между его золотистых глаз. Дрожание прекратилось. Ногти девочки тихо шевелились на коже льва. Потом Кинг лег, а Патриция устроилась у него перед грудью, в его объятиях. Она провела пальцем по той лапе, на которой еще сохранились совсем свежие пятна крови. Девочка с вызовом смотрела в сторону живой колючей изгороди, за которой глухo стонали самки Кинга, укрощенные, побитые и пристыженные.

Потом стихли и эти хриплые жалобы. Львицы смирились, и над саванной мгновенно воцарилась густая полуденная тишина.

Я уверен, что если бы не внезапность и не глубина этой тишины, я был бы не в состоянии различить звук, который встревожил меня. Это был тихий, протяжный, почти неуловимый звук, что-то вроде позвякивания или даже шелеста металла, соприкасающегося с деревом. Я наклонился, пытаясь увидеть сквозь кусты, откуда доносится этот легкий звук. В рассеянном свете подлеска смутно поблескивал железный наконечник копья. Острием оно было прислонено к стволу высокого тернистого дерева. И на фоне коры этого же дерева выделялась каска цвета меди. То была шевелюра морана Ориунги.

Его свирепый надменный профиль, повернутый к Патриции, казался — настолько он был неподвижен — выточенным из черного мрамора. В это мгновение для него не существовало ничего, кроме этой белой девочки в объятиях льва. Он выпустил из рук копье и стоял, не скрываясь и не обращая внимания на то, что его могут заметить.

Патриция отдыхала, прижавшись к груди Кинга.

X

День подходил к концу.

— Крепитесь, мы уже почти дома, — весело сказала Патриция.

И точно, я уже обратил внимание на единственный в заповеднике массив тернистых деревьев, который я был в состоянии узнать и который приютил в своей тени несколько легких сооружений, обустроенных для жизни людей. Это было весьма своевременно. Мои мышцы и мои нервы уже начинали сдавать. Наш переход от опушки, где поселился Кинг со своим племенем, занял около четырех часов. Патриция проделала этот бесконечный путь по лесистым зарослям и кустарникам без напряжения, словно не было ни пыли, ни зноя, ни колючек. Она то шла, напевая, передо мной, то, как бы желая приободрить меня, брала меня за руку. Ее дружеские чувства ко мне стали более глубокими, более подлинными, словно изменилась сама их природа: я ведь был свидетелем, причем, как думала она, единственным свидетелем ее реванша и ее триумфа.

С равными интервалами она повторяла одинаковым ликующим голосом:

— Вы видели! Вы видели!

Остальное время мы шли молча. Патриция думала о своей победе, а я — о моране.

Как и почему Ориунга оказался в нужный момент и в нужном месте, чтобы стать свидетелем ужасного пари Патриции? Случайно ли он обнаружил логово Кинга (ведь маниатта находится не очень далеко от него), бродя по Королевскому заповеднику? Не подстерегает ли он с тех пор хищника-исполина, мечтательно вспоминая о тех совсем недалеких еще годах, когда незапамятный и устойчивый, как миф, обычай предписывал всем мужчинам из племени масаев быть убийцами львов? А что означал его неотступный жгучий взгляд, которым он смотрел на девочку все то время, пока она сидела между лап у Кинга и когда она прощалась с ним?

Возможно, Патриция сумела бы ответить на мои вопросы. Однако она не знала, что Ориунга видел ее, а мне помешало сказать ей об этом какое-то опасение, весьма напоминающее суеверный ужас.

— Ну вот мы шли, шли и пришли, — сказала Патриция, с милой улыбкой глядя на мое отмеченное печатью усталости лицо.

Мы добрались до негритянской деревни. От деревни одна дорога вела к бунгало Буллита, а другая, гораздо более короткая, — к лагерю посетителей, где находилась моя хижина.

Патриция остановилась в нерешительности на развилке. Она слегка склонила голову и принялась носком своей туфли чертить в пыли геометрические фигуры. В ее лице, в ее глазах, без страха смотревших недавно на двух разъяренных львиц, появилась вдруг какая-то удивительная робость.

— Если вы не слишком, не слишком устали, — сказала наконец вполголоса девочка, — то проводите меня, пожалуйста, домой… Вы доставите мне этим большое удовольствие: если вы будете рядом, мама не будет сердиться. Я сегодня ужасно опоздала.

Патриция подняла голову и добавила с горячностью:

— Вы понимаете, это я не для себя прошу. Это для нее. Она очень расстраивается, очень.

То ли моему мнению и в самом деле придавалось то значение, о котором говорила Патриция, то ли Буллит придумал для дочери какую-то правдоподобную отговорку, но только Сибилла встретила нас как нельзя более радушно. Потом она отправила Патрицию в душ, а когда та ушла, сказала мне:

— Мне очень хочется поговорить с вами наедине.

— У меня это было бы проще, — ответил я.

— Договорились, на днях я зайду к вам, — сказала Сибилла с улыбкой.

Добравшись до хижины, я тут же свалился на постель. Это был плохой сон, беспокойный, изнурительный. Когда он прервался, уже была беспросветная ночь. На сердце у меня не было покоя, и ум тоже находился в смятении. Я сердился на себя за то, что продлил свое пребывание в заповеднике, которое отныне выглядело бесполезным. Любопытство мое было уже удовлетворено в гораздо большей степени, чем я смел надеяться. Я знал теперь все о жизни Кинга и о его взаимоотношениях с Патрицией. Мало того, лев-исполин стал для меня близким существом. Я мог со спокойной совестью уезжать. Мне следовало уехать.

«А развязка? — внезапно мелькнула у меня мысль. — Я должен присутствовать при развязке».

Я выскочил из койки и стал раздраженно ходить взад-вперед по темной веранде.

Что еще за развязка? И какая развязка?

Может быть, я ждал, что Кихоро выстрелит в Ориунгу? Или что моран пронзит своим копьем старого одноглазого следопыта? Или что какой-нибудь носорог вспорет Буллиту живот? Или что Кинг, забыв вдруг правила игры, разорвет Патрицию? Или что Сибилла сойдет с ума?

Все эти мысли были и отвратительны и абсурдны. Мне постепенно начинал изменять мой здравый смысл. Нужно было как можно скорее уезжать из этих мест, расставаться с этими животными и этими людьми.

Тем не менее я чувствовал, что останусь в Королевском заповеднике до самой развязки, потому что во мне жила какая-то необъяснимая уверенность, что развязка обязательно будет.

Я зажег ветрозащитную лампу и сходил за бутылкой виски. Мне пришлось изрядно выпить, чтобы в конце концов, нескоро, все-таки заснуть.

Крошечная бархатистая лапка подняла мне одно веко. И я увидел сидящую на краю моей подушки обезьянку ростом с кокосовый орех и с черной атласной полумаской на мордочке. Все было как тогда, когда я впервые проснулся в хижине Королевского заповедника: робкий рассвет, комком лежащая в ногах кровати моя одежда для бруссы, и рядом — ветрозащитная лампа, которую я забыл погасить.

И так же, как тогда, я вышел на веранду. И там обнаружил Цимбелину, миниатюрную газель с наперстками вместо копытец и сосновыми иголками вместо рожек. И точно так же туман скрывал большую поляну, спускавшуюся к большому водопою.

Да, все окружавшие меня вещи были теми же самыми, что и в первый раз. Но только теперь они утратили свою власть надо мной. Николас и Цимбелина утратили свое таинственно-поэтическое очарование. Я видел заранее все детали пейзажа, которые собирался открывать одну за другой туман. Одним словом, мои теперешние чувства были всего лишь жалким подобием испытанного тогда восторга.

Но тут вдруг запылала пожаром заря, стремительная и величавая. Снега Килиманджаро тут же превратились в ласковый костер. Туман разорвался на шлейфы фей, рассыпался алмазной пылью. В траве заблестела вода. И звери принялись ткать свой живой ковер у подножия великой горы.

И тогда мои глаза опять увидели эту красоту во всей ее свежести и новизне, увидели ее такой, как в то небывалое утро. И ко мне снова вернулось желание приобщиться к свободе и простосердечности диких стад. И оно было таким же яростным, как и в день моего приезда в этот заповедник, поскольку оно ведь и осталось неудовлетворенным.

Я быстро оделся и пошел вдоль частокола высоких тернистых деревьев. Мне казалось, что я пребываю в полусне, что вот сейчас все повторится, как на рассвете того первого дня. Это чувство овладело мной до такой степени, что, дойдя до места, откуда дальше нужно было двигаться по открытому пространству, я на мгновение остановился, чтобы услышать голос Патриции.

И ее голос действительно произнес:

— Дальше не ходите, это запрещено.

Однако как раз потому, что я предчувствовал его, этот беззвучный, заговорщический возглас меня удивил и испугал гораздо сильнее, чем в то утро, когда я услышал его неожиданно. Слишком уж много совпадений. Наверняка галлюцинация, порождение моего собственного сознания.

Но когда я оглянулся назад, оказалось, что стриженная под горшок девочка в сером комбинезончике стоит, опершись о ствол все того же дерева. Только на этот раз она смеялась.

— Чудеса какие-то, да и только… — сказал я ей. — Николас… Цимбелина… А теперь ты.

Беззвучный смех Патриции усилился. В глубине ее зрачков плясали очаровательнейшие лукавые огоньки.

Я так и знала, что вы не догадаетесь, — сказала она. — Это же ведь я подослала их к вам. Я знала, что потом вы обязательно придете сюда.

Я рассмеялся так же беззвучно, как и она. Потом мы с ней разглядывали животных.

Я узнал по глубокому шраму на спине того носорога, который бросался на нас… Я говорил себе, что маленькая зебра, которая, повалявшись в грязи, теперь каталась по траве, приминая ее своими полосатыми боками, могла быть сестрой того зебренка, остатками которого лакомились маленькие гепарды. При виде пасущихся буйволов мне вспомнился тот вчерашний буйвол, который нес на себе во время последнего в своей жизни бега вцепившегося ему в холку Кинга.

И много других мыслей приходило мне в голову, много возникало всяких зрительных ассоциаций. Я рассказывал о них Патриции. Она одобряла, поправляла меня, объясняла.

Вдруг она сказала мне очень серьезно:

— Я вот все думаю, чем вы вообще занимаетесь в жизни.

— Я путешествую… смотрю, — сказал я ей. — Это очень интересно.

— Разумеется, — сказала Патриция. — Но неужели это все?

— Нет… Потом я пишу.

— Что?

— Описываю то, что я видел во время путешествия.

— Зачем?

— Для людей, которые не могут путешествовать.

— Понимаю, — сказала Патриция.

Между бровями девочки пролегла морщинка. Она спросила меня, показывая в сторону животных:

— А о них вы тоже напишете?

— Не думаю, — ответил я.

— И правильно, — сказала девочка. — У вас ничего не получится.

— Я понял это.

— Как?

— Благодаря тебе.

Патриция дружески рассмеялась и взяла меня за руку.

— Вам нужно будет, — сказала она, — вернуться сюда к нам, приезжать почаще и надолго… Тогда, может быть…

Она снова рассмеялась и добавила:

— Мне пора идти поговорить с моими друзьями. Подождите меня здесь.

И тонкий, хрупкий силуэт в сером комбинезончике заскользил между высокими травами, кустами и широкими лужами, чтобы шепнуть зверям Килиманджаро волшебные слова.

Я оперся о ствол дерева и стал рассматривать вершину горы с ее снегами цвета утренней зари. Отдав дань грезам, я через несколько мгновений опустил свой взгляд к земле, чтобы поискать там Патрицию. Я увидел ее тут же. Она еще не дошла до основного скопления животных. И тут же чуть не закричал от ужаса: по следам девочки быстро перемещалась в траве какая-то тонкая темная форма с треугольной плоской головой, блестевшей на солнце. Распространяются ли чары Патриции на пресмыкающихся? И в состоянии ли Кихоро — будь он хоть трижды лучшим в мире стрелком — поразить эту колыхающуюся, изменчивую цель? Я готов был запаниковать, звать на помощь одноглазого следопыта, бежать к Патриции… да и мало ли чего еще. Но девочка остановилась возле газели, и черная форма медленно поднялась с земли и выпрямилась. Она оказалась мужским телом обнаженным и прекрасным, вооруженным копьем и увенчанным похожей на медную каску шевелюрой.

Я закричал:

— Патриция, будь осторожна! Ориунга!

То ли голос отказал мне? То ли ветер отнес в сторону мои слова? Мое предупреждение не достигло ушей девочки. Оно лишь испугало группу антилоп да заставил пуститься в галоп нескольких проходивших рядом со мной зебр. И уже было слишком поздно. Моран стоял рядом с Патрицией. Я затаил дыхание. Но ничего не произошло. Просто дальше Ориунга и девочка пошли вместе Ориунге тоже было не привыкать к диким животным и, возможно, у него в запасе тоже были волшебные слова.

Когда Патриция вернулась, одна, солнце уже успело подняться довольно высоко и грело сильнее, Она спросила меня со смехом:

— Вы видели морана?

— Да. — В горле у меня пересохло. — И что?

— Он провел всю ночь вблизи нашего бунгало, в лесу, дожидаясь, когда я выйду — сообщила Патриция.

— Зачем?

— Чтобы не упустить меня и поговорить со мной, — сказала Патриция.

— И чего он хотел?

— Узнать, являюсь ли я дочерью большого льва или же я просто колдунья, — сказала Патриция, снова рассмеявшись.

— А ты что ему ответила?

— Чтобы он угадал, — сказала Патриция.

Она посмотрела на меня, подмигнула мне и спросила:

— А ведь вы же видели вчера, как он прятался около дома Кинга и что он видел все, что там произошло со львицами?

— Да, видел.

— Почему же вы не предупредили меня? — спросила девочка.

Я не ответил. Патриция подмигнула мне другим глазом.

— О! А я знаю, — сказала она. — Вы испугались за меня. Но это вы напрасно. Он ничего не может мне сделать. Я белая женщина.

Она вдруг сложилась вдвое от приступа душившего ее смеха, тем более мучительного, что из-за животных смеяться она могла только молча. Немного справившись с этим приступом, она продолжила:

— И еще он предложил мне выйти за него замуж.

— А ты что сказала? — спросил я.

— Посоветовала, — ответила она, — поговорить об этом с Кингом.

Мне не хотелось допускать в мое сознание все то, что скрывалось за этими словами, и я сказал:

— Не понимаю.

— А тут все просто, — объяснила девочка. — Я рассказала морану, где мы с Кингом каждый день встречаемся. Я сказала ему, что он вряд ли осмелится прийти туда без оружия. — Патриция важно покачала головой. — Кинг ненавидит негров с копьями. Он, может быть, знает, что его родителей убили такие же люди, как они.

— Но ты же сама говорила мне, что масаи безумно гордые? — воскликнул я.

— Ну и что? — спросила девочка, искусно изобразив невинность.

— А то, что теперь Ориунга не может не прийти.

— Вы так считаете? — сказала Патриция.

Голос ее прозвучал так же невинно, но она подмигнула обоими глазами, почти одновременно.

И Ориунга пришел.

Едва успели мы вместе с Кингом расположиться под деревом с длинными ветвями — Кинг теперь обращался со мной, как со старым другом, — как моран отделился от зарослей, где он, очевидно, уже давно поджидал нас, и направился к нам. На нем не было ничего, кроме куска серой ткани, наброшенной на плечо, который на каждом шагу обнажал все его тело.

Лев-исполин глухо зарычал. Его желтые глаза пристально и враждебно смотрели на Ориунгу. Он не испытывал симпатии к этому незнакомому красноволосому негру, который приближался спесивой походкой, вызывающе глядя ему в глаза.

Кинг повернул голову к Патриции, спрашивая у нее совета.

— Сиди, — сказала ему девочка.

Кинг продолжал рычать, но с места не сдвинулся.

Ориунга вошел в тень ветвей, пройдя так близко мимо льва, что даже коснулся его морды полой своей развевающейся ткани, и прислонился к стволу дерева.

Патриция встала, а вместе с ней и Кинг. Но поскольку девочка держала руку на его мощном затылке, лев позволил медленно подвести себя к морану. Патриция и Кинг остановились в трех шагах от него.

Он смотрел на них, совершенно неподвижный, гордо вздымая голову под каской из волос и глины на прямой шее. Кинг открыл пасть. Блеснули клыки. Одна из его передних лап с выпущенными когтями рыла землю. Ориунга пренебрежительно улыбнулся.

Тогда Патриция, подобно тому, как она проделала это со мной, стала натравливать льва на морана, а потом удерживать его, и так несколько раз. Однако сегодня лев рычал и рвался вперед не только ради того, чтобы удовлетворить каприз девочки. Сегодня он делал это и ради себя тоже. Он ненавидел Ориунгу со всей силой своего инстинкта. Можно было подумать, что в человеке, прислонившемся к дереву, он чуял все его племя, всегда воевавшее с его собственным племенем. И Патриции пришлось использовать все свое влияние на Кинга, чтобы побороть его ярость.

На протяжении всех этих повторявшихся, приостанавливаемых и возобновляемых наскоков, когда пасть Кинга оказывалась всего в дюйме от ничем не защищенного горла и когда моран ощущал жар львиного дыхания, ни один мускул не дрогнул на черном, атлетически сложенном теле юноши, ни одна черточка не пошевелилась на его высокомерном лице.

То ли Ориунга был уверен, что белая девочка обязательно защитит его? То ли дело тут было в храбрости, которую питала безумная гордость? Или в гордости, которую питала безграничная храбрость? Или же, наконец, на самом деле храбрость и гордость Ориунги черпали свои силы в не-рассуждающей смутной и всемогущей верности мифам племени, бесчисленным и не имеющим возраста теням всех моранов народа масаи, оказывавшихся то жертвами, то убийцами львов?

Я не мог оторвать глаз от Ориунги, и мне вдруг стало страшно. Страшно не за него. После того, как я увидел проявления власти Патриции, у меня было ощущение, что в мире диких зверей для нее не было ничего невозможного, ничего недозволенного. Однако теперь я видел, что ей для ее игр уже было мало зверей. Девочка испытывала потребность вовлекать в них людей, чтобы распространить свою власть и на другой мир тоже, чтобы пользоваться своей властью одновременно в двух мирах, заказанных друг для друга.

Вдруг Ориунга поднял правую руку и что-то сказал резким тоном.

— Он хочет уйти, — сказала Патриция, — потому что не хочет быть игрушкой, даже для льва.

Ориунга прошел перед раздраженным, рычащим Кингом, которого Патриция изо всех сил удерживала за гриву, и удалился своей беспечной, парящей походкой. Дойдя до того места, где тень от длинных ветвей обрывалась, он обернулся и сказал что-то еще.

— В следующий раз его копье будет при нем, — сказала Патриция.

Моран уж давно исчез в бруссе, а лев-исполин все еще дрожал от ярости. Патриция прижалась к его груди, между его лап. И только тогда он успокоился.

XI

В тот же день, после обеда, в мою хижину неожиданно заглянула Сибилла. Она говорила мне, что собирается зайти ко мне, чтобы побеседовать наедине. Однако я предполагал, что она предупредит меня о своем визите заранее. При этом меня удивило даже не столько это пренебрежение условностями, сколько само поведение молодой женщины. Она держалась просто, спокойно и не надела на этот раз своих ужасных черных очков.

Я извинился, что не могу предложить ей сразу же чаю. Я пил его только по утрам, да и то из термоса.

— Но я сейчас позову боя или Бого, — сказал я Сибилле.

Она прервала меня с милой улыбкой:

— Вы ведь предпочитаете в это время виски? Ну а я, если честно, то джин с капелькой лимонного сока.

У меня пока еще сохранялся солидный запас крепких напитков и ингредиентов для коктейлей. Я принес их на стоящий на веранде столик и наполнил стаканы.

— Я все вспоминаю, — сказала Сибилла, — какое тяжкое испытание я устроила вам в первый ваш вечер здесь — хотелось показать вам наше серебро и нашу посуду.

Она улыбнулась немного иронично и одновременно немного грустно и добавила:

— Бывают моменты, когда человек готов уцепиться хоть за что-то.

Я не осмеливался больше смотреть Сибилле в лицо. Я боялся нечаянно показать ей, как трудно мне поверить в естественность ее поведения и в трезвость ее суждений.

Она отпила глоток своей смеси и продолжала:

— Это и в самом деле очень вкусно… Даже слишком… Слишком все просто… Достаточно посмотреть на некоторых жен колонистов или даже на тех, кто живет в Найроби. А у меня уже нервы совсем никуда не годятся.

Она на мгновение остановила на мне взгляд своих ставших такими прекрасными глаз и сказала просто и как-то особенно эмоционально:

— Вы принесли нам всем очень много добра. Вы только посмотрите на Джона, посмотрите на малышку… Да вы видите даже по мне…

Откровенность Сибиллы оказалась заразительной.

— Вы действительно думаете, что это моя личная заслуга? — спросил я ее. — У вас просто была потребность поговорить с кем-то, кто не был вовлечен в ваши семейные проблемы.

— Правильно, — сказала Сибилла. — Мы больше уже не можем говорить между собой о важных вещах.

Она наклонила голову. Веки ее были почти полностью опущены. Но она без колебаний пошла в своей доверительности еще дальше. Казалось, это был для нее последний шанс и она хотела им воспользоваться. Она сказала:

— Это вовсе не из-за отсутствия любви. Напротив. Из-за избытка.

Чтобы посмотреть мне в лицо, молодая женщина подняла голову. На ее лице в этот момент были написаны решимость и отчаянная смелость. Решимость во что бы то ни стало разобраться в себе и в том, что происходит вокруг, а потом смело сказать обо всем этом.

— Вы понимаете, — продолжала Сибилла, — мы достаточно сильно любим друг друга, чтобы исключительно остро ощущать ту боль, которую причиняем друг другу, и для нас это невыносимо. А в результате каждый из нас хочет, каждый прямо-таки обязан перекладывать вину на другого.

Черты Сибиллы заострились, сделались более напряженными, но при этом она продолжала оставаться спокойной и держала себя уверенно. И она продолжала ровным голосом:

— Я вот, например, говорю себе, что Джон бесчувственный чурбан, которого ничего не интересует, кроме его зверей, и что ему наплевать на будущее Патриции и на то, будет она счастлива или нет… А Джон говорит себе, — Сибилла улыбнулась очень мягкой и очень красивой улыбкой, — о, я уверенна, очень редко и очень робко, но все-таки говорит — что я городская неврастеничка, что я не в состоянии понять величие бруссы и что из-за своего снобизма и истерик я готова сделать Патрицию несчастной. А дочка убеждает себя, что я предпочту, чтобы она умирала с тоски в Найроби, только чтобы не позволить ей быть счастливой здесь, с ее львом. А если отец пытается хоть как-то вразумить ее, то она уже считает, что он это делает, потому что принял мою сторону, и тогда она начинает ненавидеть нас обоих. А когда Джон, бедный Джон, щадит чувства дочери, я обвиняю их в том, что они сговорились против меня.

Сибилла скрестила свои сухощавые руки на столе и стиснула их так сильно, что хрустнули суставы пальцев. Она продолжала смотреть мне в лицо, но уже не ожидая ответа.

— Если бы мы еще могли до бесконечности поддерживать в себе несправедливую злость, жить, возможно было бы легче, — продолжала Сибилла. — Каждый носил бы в себе уверенность, что он прав, что его оскорбили в лучших чувствах. Но ведь мы слишком любим друг друга и поэтому очень скоро осознаем глупость и неприглядность этих кризисов. И тогда мы начинаем испытывать чувство жалости. Им жалко меня, мне жалко их. Мне это всегда бросается в глаза. Им, наверное, меньше. Ну да неважно. Главное, что ни им, ни мне не нужна эта жалость.

На этот раз нижняя губа молодой женщины задрожала и в голосе появились более высокие нотки. Я ничего не говорил, потому что не мог ничего сказать.

— И при этом, понимаете, — продолжала она, — хуже всего чувствуешь себя как раз не в тот момент, когда ты находишься во власти гнева или когда сердце разрывается от жалости. Хуже всего бывает, когда успокаиваешься и смотришь на все трезвыми глазами. Потому что тогда понимаешь, что с этим ничего нельзя сделать.

Мне было тяжело смотреть, как она казнится, и я подал свой голос.

— Нельзя никогда быть абсолютно уверенным, — сказал я.

Она покачала головой.

— Нет, тут ничего нельзя сделать, — сказала она. — Ничего нельзя сделать, когда люди слишком любят и не могут жить друг без друга, но и не могут, хотя в этом нет их вины, жить одинаковой жизнью. Они-то всего этого еще не знают. Патриция, слава Богу, еще слишком маленькая. А Джон, к счастью, слишком простодушен. Малейшая передышка вроде вот этой, и они снова верят, что все еще возможно. Но я-то знаю.

Сибилла замолчала. Глядя в профиль на ее исхудавшее и уже увядшее лицо, я испытывал смешанное чувство печали, нежности и вины.

«И вот эту-то женщину, — размышлял я, — я считал суетной, глупой и упрямой, только из-за того, что она наивно восхищается умеющей хорошо одеваться школьной подругой, и из-за того, что она с таким упоением устраивала для меня свой церемониальный чай. Я относился к ней в лучшем случае с презрительной жалостью. Хотя, как оказалось, ее мучения объяснялись особой остротой ее ума и особой тонкостью ее чувств».

Глядя на Килиманджаро, Сибилла вдруг воскликнула:

— Они думают, что я неспособна оценить красоту, величие, дикую первозданность, поэзию этого заповедника. И что именно поэтому я не в состоянии понять их.

Голос молодой женщины оборвался. Она подняла руки к вискам.

— Боже мой! — произнесла она. — Если бы это было действительно так, разве страдала бы я в такой степени?

Резко повернувшись ко мне, она продолжила с внезапной страстью:

— Я все время вспоминаю одну сцену… Я не могу не рассказать вам… Это воспоминание из тех времен, когда я еще не испытала того страха, против которого я сейчас бессильна. Я всюду ездила с Джоном… И мне это нравилось… Однажды мы поехали вон туда, — Сибилла показала пальцем на горизонт восточнее Килиманджаро, — по дороге, которая пересекала саванну и обрывалась, дойдя до очень густого, темно-зеленого, почти черного леса. А за ним очень хорошо была видна вершина Килиманджаро. И вот именно там, на границе бруссы и леса, мы заметили их: слона и носорога. Они стояли лицом к лицу, друг против друга, рог против хобота. Они встретились на одной тропинке, сразу на выходе из леса, и ни тот ни другой не хотел уступать дорогу. Джон сказал мне, что это всегда так. Представляете: два самых сильных созданных природой чудовища… Гордость… Они дрались насмерть у нас на глазах. Фоном для этой битвы служила стена темной зелени, а подальше — гора. Слон победил — Джон мне сказал, что так бывает всегда. В конце концов он опрокинул носорога ударом плеча — какой удар и какое плечо! — и затоптал его. Но у него у самого из вспоротого живота вываливались внутренности. И Джону пришлось чуть погодя пристрелить его… Так вот, мне хотелось бы, чтобы эта битва длилась бесконечно. В ней были сосредоточены вся сила и вся жестокость мира. Начало и конец времен. И я уже не была какой-то там тщедушной и пугливой женщиной. Я была всем этим…

Сибилле не хватило дыхания, чтобы продолжать. Потом она сказала мне:

— Налейте мне, пожалуйста, еще джину.

Она залпом выпила и продолжала:

— Если бы я не испытала это на себе, не прочувствовала до глубины души, разве я могла бы понять, что такое брусса и ее звери для такого человека, как Джон? И тогда, вы думаете, я не убедила бы его, не заставила бы жить в Найроби? Он ведь сделал бы это ради меня, мой бедный, мой дорогой Джон.

В этот момент улыбка и глаза молодой женщины выражали безграничную любовь.

— С Джоном-то мы всегда найдем общий язык, — тут же продолжила она. — Я пришла поговорить с вами не о нас.

Она сделала очень короткую паузу, как бы собираясь с силами, и сказала со страстью в голосе:

— А вот Патрицию нужно отсюда увезти. Нужно, поверьте мне. Вы же видите: сумасшедшей меня пока еще не назовешь. Я вполне отдаю себе отчет в том, что говорю. Я все взвесила во время этой передышки. Пансион или частный дом. Найроби или Европа. Но нужно, чтобы ребенок уехал, причем уехал как можно скорее. А то очень скоро будет уже поздно. И я сейчас совсем не думаю ни о ее образовании, ни о ее манерах. Это-то я как раз могу взять на себя. Я думаю сейчас о ее безопасности, о ее жизни. Я боюсь…

— Кинга? Зверей? — спросил я.

— Откуда я знаю! — сказала Сибилла. — Всего вместе. Боюсь того напряжения, которое Патриция испытывает, боюсь ее страсти. Климата, природы, окружения. Так не может продолжаться. Все это плохо кончится.

Я подумал об Ориунге. Сибилла ничего не знала о его существовании, но почувствовала, что я разделяю ее опасения. Она сказала мне решительным тоном:

— Вам девочка полностью доверяет. Сделайте невозможное, чтобы убедить ее.

Сибилла встала и добавила еще:

— Я рассчитываю на вас.

Она медленно спустилась с крыльца, возвращаясь к своему одиночеству и к своей любви, которые смыкались на ней, на ее муже и ее дочери, как дуги капкана.


Уже темнело, когда Патриция взбежала по ступенькам ко мне на веранду. Гладкие щеки девочки были коричневыми от солнца и розовыми от удовольствия. Кинг в этот день был с ней еще более нежен, чем обычно. Патриция была уверена, что таким образом он хотел извиниться за грубость и озлобленность, проявленные накануне его львицами.

Я предоставил ей говорить, сколько ей хочется. Но когда она стала прощаться, я сказал ей:

— А ты знаешь, что мне уже скоро нужно будет уезжать?

Глаза ее сразу стали печальными, и она тихо ответила:

— В общем-то, знаю… Такова жизнь.

— А ты не хотела бы поехать со мной во Францию? — спросил я.

— На сколько дней? — спросила она.

— На довольно большой срок, чтобы походить по большим магазинам, посетить театры, подружиться с твоими ровесницами.

Лицо девочки, еще секунду назад такое доверчивое и такое нежное, замкнулось, ожесточилось, подичало.

— Вы говорите, как мама, — закричала она. — Вы ее друг или мой?

Мне вспомнились слова Сибиллы о том, как люди инстинктивно прибегают к несправедливости, чтобы заглушить боль. Я сказал Патриции:

— Мне выбирать не нужно. Я всегда был на твоей стороне.

Однако девочка продолжала сердито смотреть на меня.

— И вы тоже, даже вы думаете, что мне лучше уехать? — воскликнула она.

Я не ответил. Губы у Патриции побелели и сделались совсем тонкими.

— Я никогда не уеду из заповедника! — крикнула она. — Никогда! Если меня будут заставлять, я спрячусь в негритянской деревне или у масаев или даже уйду к Кингу, найду общий язык с его женами и буду ухаживать за его детенышами.

Мне с большим трудом удалось помириться с Патрицией. А когда все-таки удалось, она стала опять милой и сказала мне:

— Вы ведь, если разобраться, не злой, и я знаю, почему вы хотите увезти меня. Вы боитесь за меня.

Она пожала своими худенькими плечами и воскликнула:

— Господи, но чего же бояться?

XII

Новость я узнал от Бого. У масаев умер старый Ол Калу. Клан уже выбрал на смену ему другого вождя, сильного и мудрого. Моему шоферу даже было известно его имя: Ваинана. Ему также было известно, что по этому случаю сегодня в маниатте состоится праздник.

Я поблагодарил Бого за то, что он так быстро проинформировал меня. Видно было, однако, что он хочет сказать мне что-то еще, но мнется, не зная, как это сделать. Он теребил большие плоские пуговицы из белого металла, которые украшали его ливрею. Морщины и складки у него на лице непрестанно шевелились. Я притворился, что ничего не замечаю. В конце концов он решился и, уставившись в квадратные носки своих желтых, с грубым швом ботинок, сказал:

— Господин, должно быть, захочет пойти на этот праздник. Господин всегда интересуется этими вещами.

— Что верно, то верно, — сказал я. — И что?

Бого поднял на меня свои умоляющие глаза и на едином дыхании произнес:

— Эти масаи становятся безумными, когда танцуют. И у них в руке всегда их копье, и они никогда не забывают старые войны с нами, кикуйю. Если бы господин был так добр и поехал бы в маниатту с хозяином заповедника…

— Конечно, — ответил я, — но только он…

Впервые за все время нашего совместного путешествия Бого настолько забылся, что перебил меня.

— Он поедет туда, господин, он поедет, — воскликнул он. — Масаи пригласили его. Ваинана разговаривает с ним сейчас в деревне.

От моей хижины до негритянского селения было не больше пяти минут ходьбы. Я ходил туда всегда пешком. На этот раз Бого решил во что бы то ни стало меня туда отвезти. Тем самым он хотел выразить мне свою благодарность и еще ему не терпелось окончательно убедиться, что ему не грозит поездка в маниатту.

Я застал Буллита в компании вождя масаев, который выглядел чуть помоложе, чем Ол Калу, и лицо его казалось более добродушным. Хотя глаза его, настороженные, цепкие и хитрые, говорили об обманчивости этого впечатления. Мочки его ушей благодаря многолетнему усердному труду отходили от хряща и свисали до плеч. Он объяснялся на суахили.

— Вы уже в курсе, — сказал мне Буллит. — Я вижу тамтамы нашего Королевского заповедника разносят новости как нельзя лучше… Ну конечно, я пойду на их праздник. Просто обязан из вежливости. Они начинают часов в двенадцать дня. А за вами мы заедем чуть пораньше.

Я заканчивал в хижине свой холодный завтрак, когда появился Буллит. На его увенчанном красной шевелюрой лице были написаны детская радость и таинственность.

Я понял, почему, когда увидел в «лендровере» не только Патрицию, но и Сибиллу.

— Вот видите, — сказала она, улыбкой отвечая на мое удивление, — насколько мне стало лучше. Я даже опять начинаю получать удовольствие от местного колорита.

Молодая женщина, которой еще не были известны результаты моей беседы с Патрицией, взяла дочь на колени, чтобы освободить мне место на переднем сиденье, и мы поехали в деревню, чтобы взять с собой трех рейнджеров.

— Это что, предосторожность? — спросил я Буллита.

— Предосторожность… когда мы являемся гостями масаев?! — воскликнул он. — Вы шутите!

— В общем, ваше почетное сопровождение, — сказал я.

— Это нужно не мне, а скорее им, — сказал Буллит.

Он посмотрел на меня поверх головы Патриции и добавил, подмигнув одним, а потом сразу же другим глазом, как это делала иногда его дочь:

— Дабы уважить их достоинство.

Я вспомнил нашу первую встречу и яростно-презрительную реакцию Буллита, когда я употребил это слово по отношению к Бого. Его подмигивания сейчас свидетельствовали о том, что мы с ним сделали очень много шагов на пути дружбы.

— Старый Ол Калу, — сказал я, — был настоящим вельможей.

— Таковым он и умер, — подтвердил Буллит. — В одну из его старых ран от львиных когтей с коровьим навозом попала инфекция. Чего еще может пожелать вождь масаев.

Сибилла сказала мне:

— Джон — один из тех редких белых людей, кому посчастливилось видеть, как мораны идут на льва.

Поскольку в машине ехала его жена, Буллит ехал гораздо медленнее, чем обычно. И пока брусса с хилой растительностью чередовалась с бруссой лесистой, пока гора Килиманджаро то представала перед нашим взором во всей своей красе, то вдруг исчезала, у него было достаточно времени, чтобы рассказать об одном из тех фантастических ритуальных сражений, которые до недавнего прошлого сильно сокращали как львиное племя, так и племя масаев.

Утром, на рассвете, десять — двенадцать молодых людей покидали маниатту и направлялись к логову льва, которого они перед этим выслеживали с неистощимым терпением. Если не считать их высоких красных шевелюр, блестящих от масла, от соков растений, от глины, они были совершенно голые. Только на лбу у них имелось подобие головного убора: гривы львов, убитых старшими членами клана в ту пору, когда они сами были моранами. В качестве оружия молодые мужчины располагали лишь копьями и тесаками. А чтобы защищаться, они имели еще щит.

Вооруженные таким образом, они окружали логово, скользя, подползая, словно змеи. Когда их кольцо становилось достаточно тесным, чтобы на пути хищника, куда бы лев ни кинулся, обязательно оказался бы человек, мораны все одновременно вскакивали с пронзительными криками, с яростными оскорблениями, стуча железными наконечниками копий по коже щитов. Лев выскакивал из своего укрытия. Копья вонзались в его плоть. И ему ничего не оставалось, кроме как драться насмерть.

— Я не знаю ни единого человека, — сказал Буллит, — который, окажись он на месте моранов, не отступил бы хотя бы на шаг, который не пригнул бы голову хотя бы на дюйм. Когда лев бросается вот так прямо на тебя, то даже с крупнокалиберным ружьем в руках и то стараешься сделаться немного меньше ростом.

А вот мораны, напротив, устремлялись навстречу огромному хищнику, обрушивающемуся на них своей яростью и всей своей мощью. Их воинственные крики были столь пронзительны, что перекрывали даже львиный рев. Их круг становился таким тесным, что льву, стремящемуся выскочить на открытое пространство, нужно было искромсать, сломать, разорвать, уничтожить одно звено этого столь хрупкого кольца, состоящего из человеческих костей и мускулов. Моран, оказавшийся на смертельной траектории, тот, на чей щит обрушивались вся мощь, все неистовство первого удара, тут же валился с ног. Но ни клыки, ни когти были не в состоянии поколебать его мужества. Он цеплялся за хищника. А тем временем остальные воины набрасывались на зверя сверху, вонзали свои копья ему меж ребер, в пасть и с удвоенной силой рубили его тесаками. Один, два, три морана падали с разорванным горлом, со вспоротым животом, с перебитым позвоночником, со сломанной шеей, с искореженным плечом. Однако они не чувствовали боли. Их транс лишал их всякой чувствительности. Они опять бросались в бой. Они помогали другим. И всегда их оставалось достаточно, чтобы закончить эту исступленную, невероятную охоту, чтобы убить, чтобы разрубить зверя на куски. После чего оставшиеся в живых возвращались в маниатту, и их черные тела были испачканы их собственной кровью и кровью льва, а на острие их копий развевалась львиная грива.

— Вот отчего умер Ол Калу, — завершил свой рассказ Буллит. — Умер полвека спустя. Как старый солдат, которого на протяжении пятидесяти лет мучают старые раны.

Патриция спросила у отца:

— А случалось ли кому-нибудь из моранов отправляться на охоту в одиночку?

— Никогда не слышал, — ответил Буллит. — Они, конечно, сумасшедшие, но им все-таки нужна хотя бы надежда на счастливый исход.

В этот момент перед нами открылся вид на большую саванну, где находилась маниатта. Вдалеке виднелся небольшой бугорок, на котором она располагалась.

По ровной дороге Буллит погнал машину быстрее. Вскоре мы уже подъезжали к холму, увенчанному неким подобием овального термитника, служившего пристанищем для клана масаев. Патриция сказала мне:

— Нам с вами лучше вылезти здесь и немного прогуляться. А то перед началом праздника обычно бывает много речей и много скуки. Намного интереснее приходить, когда все уже начинается по-настоящему.

Я взглядом посоветовался с Буллитом и Сибиллой.

— Она не так уж и не права, — с улыбкой сказала Сибилла.

— Она у нас старый завсегдатай такого рода зрелищ, — громко засмеявшись, сказал Буллит.

Я вышел из машины. Патриция, слезая с колен матери, горячо расцеловала ее. Глаза Сибиллы искали поверх волос дочери мои глаза. По их выражению я угадал, что Сибилла считает, что мне удалось убедить Патрицию изменить жизнь. Но у меня не осталось времени разубедить ее, хотя бы знаком. Патриция уже взяла меня за руку и тянула за собой.

Дождавшись, когда «лендровер» начнет подниматься по склону, ведущему к маниатте, Патриция сказала мне:

— Вам я могу сказать правду. Мне захотелось задержаться, чтобы устроить масаям сюрприз. Я уверена, что они ждут не дождутся, когда же я приеду. Ведь вы же понимаете, что Ориунга наверняка рассказал им про Кинга. Увидев машину без меня, они подумают, что я не приеду. А я вдруг тут как тут. Понимаете?

Патриция беззвучно рассмеялась и подмигнула мне. Потом она повела меня в обход холма к загону, обнесенному колючей изгородью, где находилось стадо.

— Вот тут мы и спрячемся. Полежим, пока пройдет какое-то время.

Я последовал примеру девочки. Однако я не обладал непроизвольной способностью Патриции, закрыв глаза, тут же останавливать ход своих мыслей и не обращать внимания на палящие лучи тропического солнца в зените, лежать на земле, которая сквозь сухую траву и одежду обжигала тело. Скорее всего именно из-за этого я первый почувствовал неприятный гниловато-сладковатый запах. Он доносился не от загона для коров, как я сначала было подумал, а от кустарника, находящегося в стороне от него и на некотором удалении. Я сказал об этом Патриции.

— Да, я чувствую, — лениво выговорила она. — Какое-нибудь мертвое животное.

Она опять закрыла глаза, но тут же открыла их и приподнялась на локте. Оттуда же, из тех же кустов, до нас донесся стон. Совсем тихий, совсем слабый, он походил на стон человека. Он прервался, потом зазвучал снова и снова стих. Патриция повернула голову в сторону вершины холма. Из маниатты доносился какой-то варварский гул, сопровождаемый хлопками ладоней.

— Они уже начали свой праздник и больше уже ни о чем не думают, — сказала Патриция. — Так что мы можем сходить к тем кустам, не опасаясь, что нас заметят.

По мере того, как мы приближались к кустам, запах становился все гуще, все отвратительнее своей сладковатостью.

— Падаль пахнет по-другому, — прошептала Патриция.

Смрад и в самом деле исходил не от дохлого животного, а от умирающего человека. И этим человеком оказался старый Ол Калу.

Он уже был не в состоянии кого-либо узнать. Гангрена, чудовищный аромат которой витал над бруссой, завершала свою работу. Но он был еще жив. Его иссохшие члены сотрясала крупная дрожь, сгоняя на мгновение рой мух с гниющей раны. Из горла через равные промежутки времени вырывался шипящий, с присвистом хрип.

— Как же это так? — воскликнул я. — Ведь все уверяют, что он умер.

— Ну конечно же умер, раз он не может больше жить, — сказала Патриция.

В ее голосе не было ни малейшего признака волнения, и ее большие глаза, смотревшие на Ол Калу, были совершенно спокойны.

— Но ведь соплеменники могли бы и поухаживать за ним, — сказал я, — или хотя бы оставить его у себя, пока он не умрет.

— Только не масаи, — возразила Патриция.

По ее лицу опять скользнуло то уже знакомое мне снисходительное выражение, которое появлялось на нем всегда, когда она была вынуждена объяснять мне самые вроде бы естественные, как ей казалось, самые очевидные вещи.

— Когда какой-нибудь мужчина или какая-нибудь женщина умирает в маниатте, то его дух остается там и начинает вредить всему клану, — сказала Патриция. — Тогда надо сразу сжигать маниатту и уходить. И чтобы избежать всех этих неприятностей, они относят умирающего в кусты и там бросают. Как, например, этого вот старика.

В голосе девочки не было ни жалости, ни страха. Где и как Патриция сумела постичь смысл смерти?

— К тому же скоро не будет даже этого дурного запаха, — добавила она. — Скоро здесь уже будут грифы и шакалы.

На вершине холма раздавались неистовые крики.

— Пора! — воскликнула Патриция. — Пойдемте быстрее.

Она устремилась прочь. Но я удержал ее за руку.

— Подожди, — сказал я ей. — Мне кажется, что Ол Калу пытается что-то сказать.

Девочка внимательно прислушалась, потом пожала плечами.

— Он повторяет все время одно и то же, — сказала она. — Лев… Лев… Лев…

Она быстрым шагом направилась к маниатте. Я медленно шел за ней. Все мысли мои были о предсмертном наваждении Ол Калу. В его последнем бредовом видении воскресал тот хищник, которого старик убил в те времена, когда был еще мораном, но который теперь, пятьдесят лет спустя, убил его самого.

XIII

Я не успел подойти вовремя, чтобы лицезреть тот эффект, который рассчитывала произвести Патриция. Однако мне было дано в некотором роде оценить его на слух. Ибо в тот момент, когда я дошел до середины склона, гвалт, сотрясавший маниатту, вдруг прекратился. По этой внезапно воцарившейся тишине можно было судить о степени уважения масаев, которым масаи почтили появление девочки, повелевавшей львом. Впрочем, это безмолвное выражение чувств длилось очень недолго. Когда я подошел к лабиринту из усыпанных колючками ветвей, являвшемуся входом в маниатту, праздничный шум возобновился, даже стал сильнее. А когда я попал внутрь, праздник масаев оглушил меня своими звуками, ослепил красками, поразил своими варварскими движениями.

Что за декорации…

Что за персонажи…

Низкая, сводчатая, покрытая цельной коркой, опирающейся через равные интервалы на арки из веток, по которым несколько дней назад стекал жидкий навоз, маниатта походила на длинную кольчатую коричневую гусеницу, свернувшуюся в кольцо. В замкнутом этой гусеницей пространстве собрался весь клан.

Все, за исключением дюжины молодых мужчин, которым отвели место в середине площадки, держались по периметру, возле потрескавшихся стен маниатты.

Женщины и девушки надели самые лучшие свои наряды и украшения: хлопчатобумажные платья кричащих тонов; многочисленные кольца из белого металла, обхватывавшие руки, щиколотки, шеи; кусочки лавы или меди, найденные в сухих руслах рек или в маленьких потухших вулканах, рассеянных по бруссе. А самые старые женщины с достоинством покачивали доходившими им до плеч мочками ушей, которые из-за навешанных на них железок, деревянных палочек, свернутых кусочков ткани превратились в бечевки из ороговевшей кожи.

Единственным украшением мужчин было их копье.

Всех мужчин, за исключением молодых, которые двигались друг за другом посреди площадки.

У этих кроме копья был еще длинный тесак, напоминающий по форме меч, и толстый щит из коровьей шкуры, ярко раскрашенный и покрытый какими-то странными знаками. И у каждого из них было какое-нибудь украшение: прикрепленные ко лбу страусовые перья, серьги из слоновой кости, стеклянные бусы. Но только у трех моранов, двигавшихся впереди, были волосы. Так как у остальных, у тех, кто приближался к вожделенному возрасту или недавно вышел из него, головы были бритые, как у всех остальных их соплеменников. И только у моранов среди украшений присутствовали высочайшие трофеи: львиные клыки и когти, кусочки рыжей львиной шкуры. А возглавлял змейку молодых масаев Ориунга, самый высокий, самый красивый, и к его каске из косичек и красной глины была прикреплена великолепная львиная грива.

Все это оружие, все эти украшения дрожали, трепетали, колыхались, позвякивали в такт движениям, которые сотрясали молодые темные тела, сильные и лишь символически прикрытые переброшенным через плечо куском ткани. Они кружили, кружили, следуя друг за другом, кружили все быстрее, все яростнее извиваясь.

Их движение нельзя было бы назвать ни ходьбой ни танцем. Это был хоровод, состоявший из содроганий, из подскакиваний, из рывков и остановок. Ничто не упорядочивало и не связывало эти шаги. Каждый был себе хозяином. Или, точнее, каждый был волен предавать свое тело исступлению, которое его буквально все вывихивало. Казалось, не было ни одного сухожилия, ни одного сустава, ни одного сочленения, ни одной фаланги, которые бы не жили своей собственной жизнью, которые бы не сотрясались своими собственными конвульсиями.

И из их грудных клеток, из их глоток вырывались не песнопение и не человеческая речь, а густые, хриплые, как у животных, звуки, призванные вторить вибрациям разобщенных частей тела. Это было какое-то подобие нескончаемого крика. Отрывистого, резкого, придушенного, хмельного. Каждый из участников действа кричал по-своему, в зависимости от того, какое желание владело им в данное мгновение: у одного преобладала радость, у другого — страдание, у третьего — уныние, у четвертого — ликование.

Однако во всех этих безудержных, беспорядочных, бесформенных движениях и в этих несогласованных, неритмичных выкриках было какое-то неуловимое единство, присутствовала какая-то варварская гармония, которая не подчинялась никаким законам, но брала за нутро.

Эта гармония принадлежала к сферам, над которыми были не властны согласованные жесты и ритмы. Она возникала из будоражащей кровь лихорадки, из вызова судьбе, из боевого или любовного исступления, из племенного экстаза.

Мужчины и женщины, выстроившиеся по периметру маниатты, тоже испытывали ее влияние. Они кричали и хлопали в ладоши, являясь одновременно и оркестром, и хором, и публикой. Хотя они оставались на месте, чувствовалось, что они тоже участвуют, что их тоже несет это конвульсивное топтание молодых воинов клана, что через них они отдаются во власть тех же самых демонов.

Черные лица этих молодых мужчин, непроницаемые черты которых вызывали в памяти древнеегипетские барельефы, были масками роковой красоты. И самым красивым, самым таинственным, самым пугающим было увенчанное массой медно-красных волос и львиной гривой лицо морана Ориунги.

Когда мне удалось оторвать взгляд от этих лиц и этих тел, двигающихся на фоне низкой стены маниатты, за которой в качестве заднего плана простиралась залитая солнцем брусса, я увидел Буллита и Сибиллу, сидящих на квадрате такой же ткани, которая служила масаям одеждой. Патриция была между ними; чтобы лучше видеть, она стала на колени. Я пробрался туда и сел сзади них.

— Что они говорят? — спросил я у девочки.

— Они рассказывают, как Ол Калу охотился, когда был молодым, — шепнула Патриция, не оборачиваясь. — Эти клыки, когти и грива принадлежали льву, которого он убил.

— И о каком моменте охоты сейчас идет речь? — спросил я опять.

— Сейчас они окружили льва, — нетерпеливо ответила Патриция. — Дайте мне послушать.

Тут Сибилла медленно приблизила свою голову к моей голове и шепотом спросила, глядя на сосредоточенный профиль девочки:

— Ну и как? Она согласилась уехать?

— Я оказался не в состоянии убедить ее, — тихо ответил я.

Выражение лица у Сибиллы не изменилось. Она только вытащила из кармана машинальным жестом свои черные очки и надела их. Надо сказать, солнце и в самом деле нещадно жгло земляную площадку в центре маниатты. Глаза Сибиллы, теперь скрытые очками, неотрывно смотрели на Патрицию.

Девочка не обращала на нас никакого внимания. Она полностью принадлежала тому, что ее окружало и что с каждым мгновением все больше походило на коллективное помешательство, на одержимость. Топтание, от которого гудела вся площадка становилось все более быстрым, а маршрут движения — все более ломаным. Дергались конечности, перекручивались поясницы, вихляли бедра, сталкивались со стуком колени и лодыжки, тряслись в конвульсиях плечи и животы, и темп все убыстрялся, движения становились все более интенсивными, а амплитуда их — все более широкой. Но самое интересное впечатление производили длинные черные шеи танцоров, сильные и невероятно гибкие, игравшие в этом действе роль главной пружины. Они то втягивались внутрь, как бы исчезая совсем, то вдруг распрямлялись, возносились вверх, как тонкие колонны, то отбрасывались назад, вращались и изгибались, словно какие-то беспозвоночные животные или рептилии; они вели свою собственную игру, танцевали свой собственный танец. А на поверхности этих шей от крика вздувались вены и мышцы, напоминающие узлы лиан.

Мужчины и женщины, выстроившиеся вдоль стены маниатты, подхватывали, усиливали эти вопли, и, хотя сами оставались на месте, их шеи тоже участвовали в танце, быстро и причудливо раскачиваясь.

Внезапно воины подпрыгнули все одновременно с поднятыми вверх копьями и тесаками, с выставленными вперед щитами. Металлические лезвия со звоном ударили по толстому кожаному покрытию щитов.

Я наклонился к Буллиту, сидевшему впереди меня и спросил:

— Это, наверное, они изображают конец охоты, да? Смерть льва?

— Да, — ответил Буллит, не оборачиваясь.

Я обратил внимание, что мышцы его тяжелого затылка дрожат. И почувствовал, что и у меня происходит то же самое. Исступление масаев передалось и нам.

Я посмотрел на Патрицию. Она по-прежнему стояла на коленях, очень прямая и напряженная. Лицо у нее было спокойное, ясное, но губы ее очень быстро шевелились. Она беззвучно повторяла слоги, которые вырывались из глоток танцующих воинов и подхватывались всем кланом.

И только Сибилла, сидевшая спрятав глаза за темными стеклами очков, не поддавалась суровой магии этого исступления. Разумеется, на щеках у нее и в уголках рта мышцы иногда подергивались. Однако это мне уже знакомо. Это были признаки хронического недуга, правда недуга, от которого она вроде бы оправилась, как мне казалось, в последние дни. Я подумал обо всем том, что она сказала мне на веранде и о ее трезвом уме, которым она тогда руководствовалась. Я подумал было о том, чтобы напомнить ей ее же слова, чтобы она опять взяла себя в руки. Но как это можно было сделать и как она могла бы меня услышать?

Между тем рваный ритм хоровода убыстрялся: в рычании и пыхтении, вздымавших потные груди, не осталось уже ничего человеческого. Копья и мечи вовсю дубасили щиты. Шеи теперь походили на черных ужей, охваченных неистовыми спазмами.

Вдруг две девочки, три, четыре, десять девочек сорвались со своих мест и тоже образовали цепочку. И эта цепочка выстроилась рядом с цепочкой находящихся в трансе воинов и стала повторять, от затылка до кончиков пальцев, все движения этого транса. Хрупкие запястья, тоненькие лодыжки, узкие бедра, бесплотные плечики задрожали, завихляли, задергались в конвульсиях, подключаясь к изнурительному дикому хороводу, который расчленял тела молодых мужчин. Только в отчаянно вопящих ртах девочек вскоре выступила пена, а глаза закатились.

В мою ладонь впились ногти, ногти Сибиллы. Она выпрямилась и сказала:

— Я думала, что смогу… Но нет… Слишком уж это отвратительно… Эти малышки… Они уже… Они уже жены этих сумасшедших…

Сибилла добавила, почти срываясь на крик:

— Спросите, спросите у Джона!

— В самом деле, — подтвердил Буллит, не оборачиваясь. — Но по-настоящему женаты только те, кто уже перестал быть мораном. А у остальных пока что не жены, а сожительницы.

Тут раздался вдруг голос Патриции, отрывистый, хриплый, неузнаваемый.

— Умоляю вас, перестаньте разговаривать, — сказала она. — Сейчас самый важный момент. Мораны вернулись в маниатту с убитым львом.

Две параллельные цепочки развертывались, свертывались.

— Вы только посмотрите на нее, — шепнула мне Сибилла. — Это ужасно.

Патриция стояла на коленях, но ее бока, плечи, шея — особенно ее шея, такая нежная, такая чистая — задрожали, завибрировали, завихлялись.

— Джон! Джон! — позвала Сибилла.

Буллит не успел ответить, потому что в этот самый момент Ориунга, увлекая за собой всех остальных, подбежал к нему и, потрясая копьем, что-то прокричал.

Я невольно повернулся к рейнджерам. Опершись на свои ружья, они смеялись.

Буллит глазами спросил Ваинану, стоявшего рядом с ним. Новый вождь клана повторил на суахили слова морана. Он говорил медленно, старательно произнося слова. Сибилла поняла, что он сказал.

— Джон! — закричала она. — Он просит отдать Патрицию ему в жены.

Буллит неторопливо встал. Он обнял одной рукой Сибиллу за плечи и тихонько сказал ей:

— Не надо пугаться, милая. Это же ведь не оскорбление. Напротив, это честь. Ориунга — их самый красивый моран.

— И что ты собираешься ему ответить? — спросила Сибилла, едва шевеля побелевшими губами.

— Что он еще не мужчина и что потом мы посмотрим. А поскольку в конце этой недели они покинут заповедник…

Он повернулся к Ваинане, сказал ему что-то на суахили, а Ваинана перевел его слова Ориунге.

Сибилла теперь вся дрожала, несмотря на нестерпимую жару. Она сказала Патриции неровным, близким к истерике голосом:

— Да встань же ты. Не стой на коленях перед дикарем.

Патриция встала. Лицо у нее было спокойное, но в глазах чувствовалась какая-то настороженность. Она ждала еще чего-то.

Ориунга остановил на ней свой бессмысленный взгляд, сорвал со лба львиную гриву, поднял ее очень высоко вверх на острие копья и, обратив лицо к небу, выкрикнул какое-то яростное заклятие. Потом шея сникла, снова выпрямилась, заколыхалась, позвонок за позвонком, конечности вдруг тоже стали гибкими, словно лишенные костей, таз будто бы надломился, суставы разошлись, и он снова повел за собой хоровод. Остальные воины последовали за ним, ломая свои тела в том же ритме. А рядом с ними задергались в тех же конвульсиях девочки с выступающей на губах пеной и остекленевшим взглядом.

Патриция дернулась в их сторону. Сибилла обеими руками вцепилась в нее.

— Поехали домой, Джон, немедленно! — кричала молодая женщина. — Мне сейчас будет нехорошо.

— Да, конечно, милая, — сказал Буллит. — Но мне нужно еще ненадолго задержаться. А то они воспримут это как оскорбление. Нужно их понять. У них тоже свое достоинство.

На этот раз он употребил это слово безо всякой иронии, без какого-либо намека.

Буллит попросил меня:

— Будьте добры, проводите Сибиллу и малышку. Рейнджер отвезет вас, а потом пригонит мне «ровер» обратно.

Даже отъехав на порядочное расстояние от маниатты, мы продолжали слышать ее гомон. Из-за этого царившее в машине молчание казалось еще более тягостным. Чтобы прервать его, я спросил у Патриции:

— Праздник долго продлится?

— Весь день и всю ночь, — ответила Патриция.

Сибилла, державшая дочь на коленях, жадно, словно после обморока, вдохнула воздух. Она склонилась к стриженным в кружок волосам и спросила у Патриции:

— А что тот моран крикнул в самом конце?

— Я не поняла, да и к тому же, милая мамочка, это не имеет никакого значения, — любезно ответила Патриция.

Не вызывало сомнения, что она солгала, и мне казалось, что я знал почему.

XIV

Патрицию я увидел лишь на следующий день. Она появилась у меня в хижине, когда утро уже подходило к концу. На этот раз она была одна, без газели и без крошечной обезьянки. Хотя пришла она не после общения с животными, не со стороны водопоя. На ее тапочках для бруссы не было ни малейшего следа жидкой глины, а на очень поношенном бледно-голубом комбинезончике, который она носила в этот день, не было ни пятнышка, ни морщинки.

— Я все утро была с мамой, — сразу же заявила мне Патриция, как бы желая извиниться за то, что не уделяет мне достаточно внимания. — Мы хорошо поработали и много говорили. Сейчас она чувствует себя хорошо, совсем хорошо.

Ласковое, очень детское лицо Патриции было гладким, спокойным. Она улыбнулась мне самой милой своей лукавой улыбкой и сказала:

— Мама разрешила мне пообедать у вас.

— Прекрасно, — сказал я, — но у меня все только холодное.

— Я как раз на это и рассчитывала, — сказала девочка. — Быстрее закончим.

— А ты что, торопишься? — спросил я.

Она не ответила на мой вопрос, а только воскликнула:

— Предоставьте мне заняться этим самой. Покажите мне, где у вас продукты.

В хижине-кухне были банки с сардинами и говяжьей тушенкой, масло, печенье, сухой сыр. Патриция, высунув кончик языка и сдвинув брови, выложила весь этот провиант на тарелки, перемешала его, сдобрила горчицей, добавила пряностей, расставила тарелки на столе на веранде. Лицо у нее было серьезное и счастливое.

Мы заканчивали нашу трапезу, когда подошел Бого, собираясь приготовить мне обед. С ним был Кихоро.

— Ну вот и прекрасно, — сказала Патриция. — Пора ехать.

— Куда? — спросил я.

— К дереву Кинга, — ответила Патриция.

— Так рано?

— Заранее трудно сказать.

Она смотрела на меня своими большими темными глазами с тем невинным и упрямым выражением, которое у нее всегда означало, что спрашивать у нее каких-либо объяснений совершенно бесполезно.

Мы поехали, как обычно, сначала по средней дороге, потом по тропе, ведущей к месту встреч девочки и льва. Бого как всегда остановил машину на этой тропе, вскоре после перекрестка. И как всегда Кихоро сделал вид, что остается с ним. Пока мы ехали, мы не обменялись с Патрицией ни единым словам. Так же молча мы дошли с ней и до тернистого дерева с длинными ветвями в форме зонтика.

Кинга там не было.

— Ну вот видишь… — сказал я девочке.

— Не имеет значения, — ответила Патриция. — Здесь ждать гораздо приятнее.

И она легла под деревом.

— Как же здесь хорошо! — вздохнула она. — Как хорошо тут пахнет.

Я не знал, имела ли она при этом в виду сухой, терпкий, немного резковатый аромат бруссы или же неуловимый для меня запах, оставленный в траве львом-исполином.

— Да, здесь просто чудесно, — прошептала Патриция.

Она, казалось, запаслась бесконечным терпением. И была уверена, что ожидание будет не напрасным.

К дереву подбежала, высоко и небрежно поджимая в прыжках ноги, прекрасная антилопа, но, увидев нас, резко прыгнула в сторону и исчезла.

— Она приняла нас за Кинга, — весело рассмеявшись, сказала Патриция.

Потом она закрыла глаза и задумчиво произнесла:

— Она немного похожа, особенно ростом, на одну антилопу, которую в этом заповеднике вообще невозможно встретить.

Девочка вдруг приподнялась на локте и, внезапно оживившись, продолжала:

— Я сама ее не видела, если не считать фотографий, но родители часто рассказывали мне о ней. Ее привез совсем маленькой из Уганды один друг моего отца и подарил ее на свадьбу моей маме. Я даже не знаю, к какой породе принадлежит эта антилопа. Ее звали Уганда-Коб. Мама потом взяла ее с собой на ферму около озера Наиваша. Отец арендовал ту ферму сразу после брака. Перед тем как перебраться в этот заповедник, он попытался, чтобы доставить удовольствие маме, стать плантатором.

Патриция пожала одним плечом, тем, на котором покоилась ее голова.

— Мой отец… плантатор в таком месте, где живут гиппопотамы, большие обезьяны, где водятся дикие утки. Он смотрел целыми днями на гиппопотамов, играл с обезьянами, стрелял в уток. А знаете, что он сделал с Угандой-Коб? Он приучил ее таскать ему упавших в болото уток, и она делала это лучше любой собаки. Можете спросить у него самого.

Пыл Патриции как-то вдруг угас, и она закончила совсем другим голосом:

— Когда мы вернемся домой.

Она опять легла на землю и повторила, точнее выдохнула:

— Когда мы вернемся домой.

Что за видение за прикрытыми веками превращало это детское лицо в маску, полную страсти и таинственности? Мне казалось, что я знаю. Я был в этом уверен.

И все же я боялся не только говорить об этом, но даже думать. Я сел рядом с Патрицией. Она открыла глаза. Они были ясные и ласковые.

— Мама опять просила меня, чтобы я уехала в пансион, — сказала Патриция. — Она была такая печальная, а я так люблю ее… Она ведь не представляет себе… («Слишком хорошо представляет», — подумалось мне). Ну, я ей и пообещала, но только позднее. — Девочка подмигнула. — Понимаете, это будет гораздо позднее. Но мама была довольна. А раз мама довольна, то что мне еще желать?

Патриция широким и неопределенным жестом показала на бруссу, на тернистые деревья, на снега Килиманджаро. Чтобы ее глаза были на уровне моих глаз, она встала на колени.

— Ну разве можно бросить все это? — спросила она.

Я отвел глаза в сторону. Насколько же я был с ней согласен!

— Я так счастлива здесь. Так счастлива! — произнесла Патриция шепотом, полным уверенности. — И вот папа, папа это хорошо себе представляет.

Кровь, внезапно прилившая к ее загорелым щекам, добавила им нежно-розового цвета. Она почти закричала:

— Ну разве я могла бы жить в пансионе, не видя его? А он, что бы он стал делать без меня? Нам так хорошо вместе. Он сильнее всех на свете. И он делает все, что я хочу.

Патриция беззвучно рассмеялась.

— А Кихоро? Разве я смогла бы взять его с собой?

Девочка покачала головой.

— Мама, — сказала она, — все время говорит мне про красивые игрушки, которые есть у детей в городе. Игрушки! Эти…

Патриция хотела еще раз повторить это смешное слово, но ее мысли уже переключились на другое. Вдали, среди высоких трав, возникла и стала приближаться к нам рыжая масса в таком же рыжем ореоле. Кинг не торопился. Он полагал, что пришел раньше времени. Каждый его шаг подчеркивал необыкновенную мощь его плеч и царственное величие его походки. Он не смотрел вперед. Он даже не нюхал ничего. Зачем бы он стал это делать? Время охоты еще не подошло. И других животных ему нечего было бояться — бояться должны были они. А человек в этом заповеднике был его другом.

Вот почему лев-исполин шел беззаботной и одновременно величавой походкой, а если он и ударял время от времени хвостом по собственному боку, то лишь затем, чтобы прогнать мух.

Патриция смотрела на него, затаив дыхание. Можно было подумать, что она видит его впервые. Такое было ощущение, словно она боится разрушить чары. В золотых львиных глазах сверкнуло солнце. И тут девочка не сдержалась. Она издала привычный призывный крик. Грива Кинга поднялась вверх. По саванне прокатился радостный рев, заменявший ему смех. Лев-исполин спокойно, как бы даже небрежно прыгнул, потом еще раз и после третьего прыжка был уже рядом с нами.

Кинг лизнул Патрицию в лицо, а мне протянул свою морду, чтобы я почесал ему между глаз. Более узкий, более вытянутый глаз, мигнул, как мне показалось, еще дружественнее, чем раньше. Потом лев лег на бок и поднял одну переднюю лапу, чтобы девочка устроилась возле него на своем обычном месте.

Но Патриция не собиралась делать этого. Настроение ее и ее поведение сразу вдруг стали какими-то странными. Если до этого момента она казалась ласковой, безмятежной и совершенно не заботилась о времени, то с приходом Кинга ей вдруг овладело нетерпение, граничившее с яростью.

Она выбежала из-под ветвей и, приставив ладонь козырьком ко лбу, стала всматриваться в даль, изучая бруссу во всех направлениях. Затем она вернулась и присела на корточки между львом и мной, встала, снова села. Я хотел спросить ее. Она знаком запретила мне говорить.

Кинг, распластав морду на траве, глядел на Патрицию и время от времени звал ее приветливым рычанием. Он был тут, под их деревом, и Патриция была рядом, но при этом она как бы не замечала его. Он не понимал.

Лев очень деликатно протянул лапу и коснулся плеча Патриции. Она же, пристально всматриваясь в горизонт, от удивления вздрогнула и отбросила лапу. Лев задрожал от удовольствия. Наконец начиналась игра. Он дотронулся до девочки немного сильнее. Однако на этот раз Патриция оттолкнула льва, ударив его изо всех сил, и грубо закричала на него:

— Лежи спокойно, дурак!

Кинг медленно отодвинулся от нее и лег на живот. Его глаза, почти полностью прикрытые тяжелыми веками, превратились в тоненькие желтые ниточки. Теперь он походил на сфинкса. Но это он вопрошал своим взглядом Патрицию. Никогда еще он не видел ее такой.

Он немного вытянул вперед морду и легонько лизнул щеку девочки. Она ударила его кулаком по ноздрям.

Кинг легонько тряхнул гривой, потом, не выразив ни малейшим звуком своего недовольства, встал, опустил голову и сделал шаг, собравшись уходить.

— Ну нет! — закричала Патриция. — Ты не бросишь меня здесь! Не такой сегодня день!

Она побежала за Кингом, схватила его за гриву, стала обеими руками тянуть ее к себе, прижалась своим разгоряченным лицом к ноздрям льва. И Кинг опять засмеялся, и снова лег на бок. Счастливые глаза льва снова стали золотыми глазами. Патриция легла рядом с ним. Но она не отрывала взгляда от далекой опушки, за которой начиналась брусса.

До нас донесся звук заводимого мотора. Я инстинктивно встал.

— Не шевелитесь, — раздраженно сказала Патриция. — Наверное, это у вашего недотепы-шофера от такого долгого одиночества поджилки затряслись.

Черты ее лица, на котором была заметна раздражавшая ее работа мысли, исказились. Она прошептала:

— Но ведь он не один… С ним Кихоро.

Я мог бы сказать ей, что старый одноглазый следопыт со своим готовым ко всяким неожиданностям ружьем находится где-то тут, совсем близко. Но мне было запрещено сообщать об этом Патриции.

Мы помолчали немного. Наконец из дальнего леска выступила фигура человека, которого девочка ждала с таким нетерпением и о котором я знал, что он придет, с того самого момента, когда мы покинули маниатту.

Однако поначалу я не узнал его силуэт. Казалось, он появился из тьмы времен. Впереди двигался огромный щит, который человек нес на вытянутой руке, а сияющую медно-глиняную каску над его головой венчал, развеваясь на высоте острия копья, царственный ореол львов.

В убранстве и с оружием, освященными незапамятными обычаями, моран Ориунга пришел, чтобы подвергнуться испытанию, превращающему масая в мужчину, и чтобы завоевать тем самым Патрицию.

И будучи более горячим, более храбрым, более сильным, чем предки, он пришел один.

Патриция и Кинг мгновенно встали. Через рефлексы этого хрупкого тела, все движения и все запахи которого он знал с первых дней своего существования, лев почувствовал приближение чего-то необычного, тревожного, угрожающего. Теперь девочка и Кинг стояли рядом и вместе смотрели, — она, держа его за гриву, он, слегка сморщив губы над страшными клыками, — как растет фигура приближающегося к ним воина-масая.

Я отошел назад и прислонился к стволу большого тернистого дерева. Я уверен, что сделал это не из трусости; если бы мной владел страх, я не постеснялся бы в этом признаться. Однако ни это чувство, ни храбрость уже не имели смысла после всего того, что заставила меня испытать и узнать Патриция и что происходило в это мгновение.

Это был конец игры.

Девочка внезапно поняла это. Ее лицо не выражало больше ни радости, ни любопытства, ни веселости, ни гнева, ни печали. Впервые в ее чертах отразились испуг и удивление перед лицом надвигающейся судьбы, ничем не прикрытое детское отчаяние в ожидании события, которое уже никак нельзя предотвратить.

Она стала выкрикивать какие-то слова на языке масаи. Я понял, что она приказывает, что она просит Ориунгу не приближаться. Но Ориунга потряс копьем, поднял щит, мотнул прикрепленной к его волосам рыжей гривой и пошел еще быстрее.

Я искал глазами Кихоро. Ведь он же здесь, в пределах досягаемости пули. И он должен показаться. Должен помешать. Мне показалось, что я вижу, как на обочине тропинки, между двумя кустами блеснул металл ружья. Его ствол вроде бы повторял все движения морана. Но блеск погас. А Ориунга был уже в нескольких шагах от нас.

Глухое, но леденящее кровь рычание сотрясло затылок и ребра Кинга. Хвост колотился теперь у него по бокам, словно боевой цеп. Лев узнал запах морана. То был запах врага. И у врага на этот раз были сверкающее копье, ярко раскрашенный кусок шкуры и самое главное — эта грива.

— Спокойно, Кинг, спокойно, слушай меня, слушай меня, — говорила Патриция.

В ее голосе теперь не было ничего повелительного, и он звучал просто как мольба. Тем не менее, поскольку она боялась и поскольку она умоляла его, Кинг послушался.

Ориунга остановился. Он прижал щит к телу и издал такой пронзительный крик, что, как мне показалось, он вознесся к самому небу.

— Кинг, нет! Кинг, не шевелись, — прошептала Патриция.

Кинг и на этот раз послушался.

Ориунга откинул плечо назад и поднял руку, как это испокон веков делали все метатели копья. Длинный стержень из сверкающего металла с заостренным концом взлетел вверх.

И в то мгновение, когда железо вошло в тело Кинга, когда появилась кровь, Патриция закричала так, словно это была ее собственная плоть и ее собственная кровь. И вместо того, чтобы изо всех своих физических и духовных сил удерживать Кинга, как она делала до этого, она отпустила его, подтолкнула, бросила его на чернокожего человека.

Лев поднялся в воздух с какой-то немыслимой легкостью, и вся его ощетинившаяся рычащая масса обрушилась на Ориунгу. Две гривы, мертвая и живая, соединились.

Моран свалился на землю, но щит закрыл его. Не чувствуя ни веса льва, ни уже добравшихся до него когтей, он вслепую яростно бил куда попало своим мечом.

Патриция вплотную приблизилась к терзавшим друг друга противникам, едва не касалась их сплетенных в объятиях тел. Ей даже и в голову не приходило, что, повинуясь какому-то своему упрямому и изощренному инстинкту, именно она и пожелала этого боя, сама подготовила его и спровоцировала. Ей сейчас не приходило в голову ничего, кроме того, что человек осмелился поднять руку на Кинга и что за это человек должен умереть. И слово «смерть» в это мгновение было для нее пустым звуком.

Поэтому Патриция стояла с раздувающимися ноздрями и, широко раскрыв рот, что было сил кричала льву:

— Убей его, Кинг, убей!

Уже все сильнее зиял, несмотря на три слоя кожи, разрываемый острыми когтями щит, и жалкое темное подобие человеческого тела уже извивалось и отбивалось от готовой вот-вот схватить его пасти смерти.

Я закрыл глаза, но тут же открыл их. Механическое рычание вдруг перекрыло рычание зверя. Над саванной поднялся вихрь пыли. А из вихря вынырнул «лендровер», несущийся на пределе своей мощности. За рулем сидел Буллит. У ближайших кустов он затормозил так резко, что машина взвыла. Он спрыгнул на землю. Рядом с ним тут же оказался Кихоро.

Я не слышал, какими словами они обменялись. И проследить за тем, что происходило у них в душе, я тоже не мог. Однако бывают такие моменты, когда по нескольким жестам, по выражению лица можно все почувствовать и все узнать.

— Стреляй! — кричал безоружный Буллит, обращаясь к Кихоро, который держал наготове свое двуствольное ружье.

— Не могу, — отвечал ему Кихоро. — Масай полностью закрыт львом.

Ведь этому одноглазому старику, который нянчил и оберегал Патрицию с самых первых дней ее жизни, этому искуснейшему следопыту, который принес ей беспомощного, еще слепого Кинга, этому славному вакамба, ненавидевшему и самого морана, и все его племя, нет ему ну никак не могло прийти в голову, что Буллит способен указать ему какую-нибудь иную мишень, кроме Ориунги.

И тогда Буллит выхватил ружье из рук Кихоро. При этом, глядя на него, было ясно, что он еще не знает, какое будет следующее его движение. А потом он увидел подо львом человека. И хотя человек этот был негром, то есть пакостной шкурой на не имеющей никакой ценности плоти, да и к тому же негром, который сам искал своей погибели, Буллитом овладела притаившаяся где-то в глубине позвоночника инстинктивная, изначальная, незыблемая, пришедшая из глубины времен солидарность. В схватке между зверем и человеком он должен был встать на сторону человека.

А еще Буллит одновременно вспомнил, даже не отдавая себе в этом отчета, про тот контракт, который он заключил с законом и с самим собой, когда согласился стать хозяином и хранителем этой заветной бруссы. Он должен был защищать животных при любых обстоятельствах, за исключением тех случаев, когда животное угрожает жизни человека. Тут уже выбора быть не может. Он же ведь сам сказал: долг велит предпочесть самого презренного человека самому благородному зверю.

Ну и наконец, и это главное, Буллит внял изначальному, подавленному, заглушённому и оттого еще более настойчивому и алчному зову, каковым является жажда крови. На протяжении нескольких лет он обязан был подчиняться высочайшему запрету. А сегодня в его власти было нарушить это табу. Булл Буллит мог и даже был обязан, пусть всего лишь на одно мгновение, вернуться к жизни и снова познать, пусть один-единственный раз, радость убийства.

Все произошло просто и стремительно. Правое плечо Буллита само отошло назад. Ружье как бы само собой навелось как надо. В то самое мгновение, когда Кинг должен был схватить морана клыками за горло, пуля поразила его, куда следует, под плечо, прямо в сердце. Когда его ударом приподняло вверх и отбросило назад, он взревел, причем даже больше от удивления, чем от гнева. Однако еще до того, как рев его успел стихнуть, в него вонзилась рядом с первой еще одна пуля, гарантийная, приканчивающая, то, чем когда-то особенно славился знаменитый белый охотник с красной шевелюрой, великий Булл Буллит.

И вдруг воцарилась тишина. В тени длинных, усыпанных колючками ветвей лежали две увенчанные гривами неподвижные массы: человеческое тело и тело льва. А рядом стояла без движения девочка.

Буллит побежал к этой группе. Я бросился туда же, подбежал к нему с криком:

— Как же так… Ну как же так…

Буллит ответил мне, не отдавая себе отчета, что он произносит какие-то слова:

— Со вчерашнего дня я приказал наблюдать за масаем. И мой рейнджер следил за ним. Он обнаружил вашу машину и взял ее. Я успел приехать вовремя… К счастью…

И только тут до его сознания дошло, что он говорит. Я понял это, потому что он вдруг выронил ружье. Его лицо вдруг исказила младенческая улыбка, улыбка слабоумного, а он стоял и все повторял:

— К счастью… К счастью…

Потом на лице его вновь появилось нормальное человеческое выражение и он прошептал:

— Пат, доченька моя.

А Патриция смотрела на Кинга.

Лев лежал на боку с открытыми глазами, уткнувшись головой в траву. Казалось, он ждет, чтобы Патриция опять прижалась к нему. И Патриция, которая до этого не знала, что приходит конец и самым прекрасным играм, и самым дорогим существам, Патриция склонилась над Кингом и попробовала приподнять его покровительственную лапу. Но лапа была чудовищно тяжела. Патриция выронила ее. Тогда она протянула руку к золотым глазам, к тому глазу, который обычно казался смеющимся и подмигивающим. Но теперь выражение львиного взгляда не имело ни какого-либо смысла, ни названия.

Патриция прижала ладони к вискам, как это часто делала Сибилла.

— Кинг! — закричала она ужасным голосом. — Кинг, проснись!

Глаза льва уже подернулись чем-то вроде стеклянистой пленки. А над отверстиями от пуль, над свертывающейся кровью уже роились мухи.

Буллит потянулся своей большой рукой к волосам Патриции. Она резко отпрыгнула в сторону. Ее черты выражали ненависть и отвращение.

— Не прикасайся ко мне больше никогда, — закричала она. — Это ты… это ты…

Ее взгляд упал опять на неподвижного Кинга, но она тут же отвела глаза. И снова закричала:

— Он любил тебя. Он так хорошо играл с тобой в последний раз, в саванне.

Голос Патриции вдруг сорвался. Она с такой гордостью говорила в тот день, что Буллит и Кинг смотрятся, как два льва. Тогда оба они принадлежали ей. Теперь же она потеряла и одного, и другого. Горькие, мучительные слезы подступили к глазам Патриции. Однако она не умела плакать. Слезы тут же высохли. Взгляд Патриции, пылающий, как при высокой температуре, звал на помощь. Буллит шагнул к ней.

Патриция побежала к Кихоро и обхватила своими руками его покалеченный таз. Старый чернокожий следопыт склонил к ней все шрамы своего лица.

Буллит видел это. Такая подавленность, такая удрученность были написаны у него на лице, что мне стало страшно за его рассудок.

— Пат, — прошептал он. — Пат, маленькая моя, я тебе обещаю, я клянусь тебе: Кихоро найдет тебе еще львенка. Мы возьмем одного из детей Кинга.

— И я воспитаю его, и он станет моим другом, и тогда, тогда ты застрелишь и его тоже, — сказала Патриция.

Она отчетливо произносила каждое слово, с рассчитанной, беспощадной жестокостью.

В это время из-под дерева с длинными ветвями донесся хриплый стон. Он шел из располосованной груди Ориунги. Буллит ногой перевернул окровавленное тело. Моран открыл глаза, увидел сраженного льва, победно усмехнулся и снова потерял сознание.

Я спросил Буллита:

— А что будет с ним?

— Это забота его соплеменников, — буркнул Буллит. — Он все равно сдохнет, неважно где, тут или рядом с маниаттой.

Патриция посмотрела на Ориунгу, лежавшего рядом со своим поломанным оружием.

— Он-то по крайней мере ничего не боялся, — прошептала девочка.

Внезапно она отодвинулась от Кихоро и шагнула к Буллиту.

— А твое ружье? — спросила она. — Ты же говорил, что никогда больше не возьмешь в руки оружия.

— Это ружье Кихоро, — прошептал Буллит.

Горячечные глаза Патриции стали огромными, а губы побелели. Она произнесла своим приглушенным, потайным голосом:

— А, так вот что, значит, ты был уверен, что встретишь здесь Кихоро? Почему?

Буллит опустил голову. Его губы дрожали, неспособные произнести ни одного звука.

— Ты все время заставлял его следить за мной, — сказала она.

Буллит потупился еще сильнее.

— Так он был заодно с тобой против меня, — добавила девочка.

Она отвернулась от Буллита и от Кихоро, словно они были бесплотными тенями, и склонилась над Кингом. Единственный искренний друг. Единственный, кто в своей нежности и при всей своей мощи никогда не сделал ей больно, никогда не обманул ее.

Ну не мог же он так вот сразу, у нее на глазах, стать недвижным, глухим, слепым и безгласным.

Он не имел права упорствовать в своей бесчувственности, в своем чудовищном безразличии, когда она страдает из-за него, страдает так, что она и представить себе не могла, что можно так страдать.

Патриция лихорадочно, неистово вцепилась в гриву Кинга, чтобы встряхнуть его, заставить его зарычать или засмеяться. Голова льва лежала без движения. Пасть оставалась открытой, но инертной. Взгляд был стеклянный. Только рой крупных мух взлетел и загудел, закружился над уже успевшей потемнеть раной.

И тут я впервые увидел, как черты Патриции внезапно исказил страх. Страх перед тем, что не укладывается в сознании, перед тем, чего просто не может быть. Патриция выпустила из рук гриву и инстинктивно подняла лицо к небу, к солнцу. Над деревом Кинга с распростертыми крыльями кружили, вытянув вперед лысые головы, большие черные тени.

Из горла Патриции вырвался сдержанный, но страшный вместившимся в нем откровением крик. Для девочки из Королевского заповедника не существовало более внятной информации, чем круги, вычерчиваемые в небе грифами. Патриция знала с самого раннего детства, что если уж они собираются вот так вместе, то это всегда лишь для того, чтобы ринуться вниз, на труп сдохшего животного. Она перевидала за свою жизнь столько мертвой плоти — антилоп, буйволов, зебр, слонов, — что до сих пор это казалось ей самой простой, самой естественной вещью, идеально отвечающей заведенному в бруссе порядку… Труп — это труп… Падаль — это падаль… И больше ничего.

Даже если это Ол Калу. Даже Ориунга.

А вот Кинг — нет! С Кингом такое было невозможно! Ведь она любила его, а он любил ее. Они были необходимы друг другу. Между тем он лежал, распростершись в своей привычной позе защитника, в позе нежного партнера по игре и с каждым мгновением уходил все дальше и дальше. Уходил как бы в самого себя, как бы погружался в глубь самого себя. Он уходил… Но куда? Куда же он ушел, уже ушел, потому что грифы кружили совсем близко и все приближались, чтобы наброситься на него, на него, всемогущего?

Все главные чувства — материнство, дружбу, власть, вкус крови, ревность и любовь — Патриция познала благодаря Кингу. А теперь вот благодаря ему же, льву-исполину, она открыла для себя еще и чувство смерти.

Девочка затуманенными от страха глазами искала человека, который помог бы ей что-то сделать с навалившимся на нее ужасом, с обрушившейся на нее тайной. И нашла только иностранца, по сути прохожего. Он, по крайней мере, еще не успел ее ранить.

— Увезите меня, увезите меня отсюда! — закричала она мне.

Я подумал, что она имела в виду только то место, где мы находились. Но девочка продолжала кричать:

— Я больше не могу видеть моего отца, не могу видеть этот заповедник!

Я постарался, чтобы мои руки как можно мягче опустились на ее узенькие плечи.

— Я сделаю все, как ты захочешь, — сказал я Патриции.

Тогда она крикнула:

— Отвезите меня в Найроби.

— А там куда?

Патриция искоса, с ненавистью посмотрела на Буллита.

— В пансион, где я уже была, — холодно произнесла она.

Поначалу я решил, что она сказала так в порыве гнева, желая отомстить, и скоро передумает. Я ошибался.

XV

Мы отправились в Найроби еще до появления на небе луны. Так потребовала Патриция. Теперь она направила граничившую с истерией страсть, которую раньше нагнетала, чтобы задержаться в Королевском заповеднике, на то, чтобы как можно быстрее покинуть этот же самый заповедник. Только теперь эта страсть обрела у нее характер яростного безмолвного наваждения. При одной только мысли о том, что ей придется задержаться дома еще на одну ночь, у девочки начинались конвульсии, которые могли нанести вред ее физическому и психическому здоровью. Пришлось уступить. Мы решили остановиться на ночь в какой-нибудь гостинице Найроби, а потом мне предстояло отвести Патрицию в тот пансион, где она находилась в прошлый раз.

Патриция не позволила никому укладывать ее вещи. Для дороги она сама выбрала легкое шерстяное платье, твидовое пальто и круглую фетровую шляпку. Она сама отобрала и сложила одежду, которую брала с собой. В ее багаже не оказалось ничего — комбинезончики, ботиночки для бруссы, — что напоминало бы ей о ее блужданиях по заповеднику.

И вот небольшой чемодан и портфель с тетрадями и учебниками уже лежат между нами на заднем сиденье машины. Бого завел ее, и мы поехали. Два вооруженных рейнджера сидели рядом с шофером. Им было поручено проводить нас до того места, где кончался заповедник. Ведь бывают опасные встречи. До сих пор ни одному посетителю не позволялось тревожить животных в ночные часы.

Исчезла из вида моя хижина. Потом — негритянская деревня. Мы поехали по средней дороге. Патриция, сжавшаяся в комок, забившаяся в угол, казалась под своей круглой шляпкой всего лишь маленькой смутной тенью. Голову она держала так, чтобы смотреть все время только внутрь машины. И сидела совершенно неподвижно. Можно было подумать, что она даже не дышит.

Больше всего меня пугало ее молчание. Необходимо было заставить ее выйти из этого ужасного одиночества. Я задал ей первый пришедший мне в голову вопрос:

— Почему ты не разрешила матери хотя бы проводить тебя?

Патриция ответила сквозь зубы, оставаясь в той же позе:

— Она хотя и плачет, хотя и переживает за меня, но все равно рада.

Это было действительно так. Хотя Сибилла и мучилась, видя, как страдает Патриция, в ее слезах угадывалась радость. Она хотела добра своей дочери, и вот это заветное желание начало осуществляться, когда она совсем было уже потеряла надежду.

— С ней остался отец, и она с удовольствием станет утешать его, — добавила Патриция голосом, который тяжело было слышать.

И это тоже было правдой. Переживания Буллита теперь чудесным образом занимали ум и сердце Сибиллы. Она с помолодевшим лицом уже начала выполнять свою задачу. Что же касается Буллита, то у него остались его любовь, его работа, его виски.

А вот у Патриции не осталось больше ничего. По ее собственной вине? В чем эта вина? У нее был лев. И был еще моран. И ей просто хотелось заставить их поиграть в ту игру, про которую ей столько раз рассказывал ее горячо любимый отец.

Фары автомобиля постоянно вырывали из темноты неровности дороги, шершавые стволы деревьев, подлесок. Внезапно дорогу нам перегородило некое подобие двигающейся скалы. Бого резко нажал на тормоза и остановил машину. Рейнджеры что-то крикнули ему. Он выключил фары. Огромный слон, еще более черный, чем сама ночь, стоял, повернувшись в нашу сторону. Хобот его медленно, смутно покачивался.

— Одиночка, наверное? — спросил я у Патриции.

Девочка не ответила. Она даже не взглянула на гигантскую массу. Она отрекалась, отказывалась от Королевского заповедника и от всех его жителей.

Слон сдвинулся с места, прошел мимо нас, углубился в колючие заросли.

Бого повез нас дальше. Патриция сидела неподвижно, наклонив немного вперед голову в круглой шляпке. Внезапно она схватилась за ручку дверцы, приоткрыла ее, собравшись было выскочить наружу. Какие бы отчаянные попытки она не предпринимала, замыкаясь в себе, она ощутила, что мы подъехали к тому месту, где от дороги отходила тропинка, ведущая к дереву с длинными ветвями.

Я не пытался удержать ее. Я все думал о том, что ожидает ее в Найроби: общая спальня, столовая, тюрьма приличного общества. Однако Патриция сама захлопнула дверцу и опять забилась в угол, еще глубже. Но теперь она дрожала.

Я хотел взять ее ладонь и через ее маленький чемоданчик протянул к ней руку. Но она спрятала ее в кармане своего пальто.


Когда мы подъехали к расположенной в центре Королевского заповедника огромной круглой поляне, представлявшей собой дно высохшего озера, луна была уже высоко. От ночного света по ее гладкой, блестящей, покрытой травой поверхности то и дело пробегали серебристые волны. И в этом лунном мираже, простиравшемся до самой стены Килиманджаро, играли дикие стада, соблазненные привольем пространства, свежестью воздуха и сиянием неба. Более тяжелые и более сильные животные вроде гну, жирафов и буйволов передвигались по краю заколдованной впадины спокойно. А вот зебры, газели Гранта, импалы, бушбоки кружились все вместе в нескончаемом хороводе посреди высохшего озера, невесомые и нематериальные. Эти бесплотные, словно нарисованные тушью на серебряном фоне ночи существа, скользили по поверхности астральной жидкости, бегали, пускались вскачь, становились на дыбы, поднимались в воздух, улетали с такой скоростью, с такой грацией и непринужденностью, каких в дневные часы в их движениях, даже самых благородных и очаровательных, не было. Это был безумный и божественный хоровод, который водил лунный свет.

Между тем дрожь, напавшая на Патрицию, не проходила, а все усиливалась. И теперь уже она сама схватила мою руку и держалась за нее, словно утопающая.

— Он там один, — жалобно протянула она. — Совсем один. И всегда будет один.

Первый всхлип дался ей тяжелее всего и походил на хрип. Потом по проторенному пути рыдание полилось более свободно.

Патриция плакала, как плакала бы любая другая девочка, как плачет вообще любое дитя человеческое.

А животные все танцевали и танцевали.

Загрузка...