О мир, как дивно круг ты совершаешь —
Ломаешь то, а это исправляешь.
Горничная Шура не любила прибирать кабинет старого хозяина и, несмотря на три месяца, проведенных в доме Мельгуновых, до сих пор боялась этой комнаты. Все там, ей казалось, было какое-то чудное, странное и… страшное.
– А уж понаставлено, понасовано всего, столько комнатей в доме, а он все в одну стащил, – жаловалась она пожилой кухарке Семеновне. – Вот что это он ножи у всех на виду понавешал… никак для острастки? – спрашивала Шура, косясь на коллекцию холодного оружия, любовно размещенную поверх исфаханского шелкового ковра.
– Аноха[6] ты, девка. Уже скоко в городе живешь, а словно вчера из деревни. Это по-ученому коллекция называется, больших деньжищ стоит. Петрваныч по разным странам ездил, ксапанты подбирал, да все к себе свозил.
Впрочем, хозяйский кабинет, будучи сравнительно просторным, в восемьдесят квадратных аршин помещением, теперь и в самом деле выглядел тесноватым и заставленным. С недавнего времени прежняя коллекция Петра Ивановича пополнилась новыми, привезенными из последнего персидского путешествия экспонатами, а некоторые из них по-прежнему оставались лежать в ящиках, стоящих тут же. Однако самого хозяина создавшаяся теснота не только не смущала, но даже, напротив, радовала. Да и кто, с его точки зрения, не восхитится при виде отборных лурских чеканных подносов, хамаданских шелковых ковров, нежных, тончайшей работы, рисунков, миниатюр, старинных изделий из фаянса, керамики, кости… Кому не захочется, удобно усевшись на оттоманку, придвинуть поближе прибор для курения наргиле[7] и насладиться созерцанием прекрасных работ восточных каллиграфов… Но горничная Шурка хозяйских вкусов не разделяла и в кабинет без нужды не заходила, а если и заходила, то всякий раз истово крестилась.
Источником ее страхов были даже не турецкие ятаганы и арабские палаши, о которых она рассказывала Семеновне, а, выражаясь ее собственными словами, «черные басурманские рожи, точно из преисподней, которые так зенками стреляют, что оторопь берет» (на самом деле то были прекрасные образчики персидской портретной живописи периода Каджарской династии[8], приобретенные Петром Ивановичем в Тегеране).
– Ничего, девка, привыкнешь. Я сперва сама от этого хозяйского добра шарахалась, а потом свыклась… ты вот что, по сторонам не глазей, возьми веник и знай себе мети, – советовала ей умудренная опытом Семеновна.
В то утро Шура, по обыкновению перекрестясь, переступила порог хозяйского кабинета с твердым намерением не глазеть по сторонам и, макнув веник в ведро с водой, принялась старательно мести цветастый ковер. В проворных Шуриных руках веник заходил взад-вперед, сметая пыль с причудливого узора. Перед глазами мелькали райские птицы, перелетающие с дерева на дерево, зубастые хищники, прятавшиеся в зарослях кустарника… Но не успела Шура подумать, что Семеновна оказалась права и, может, со временем она и впрямь привыкнет к страшным басурманским рожам, как ее взгляд натолкнулся на полу на чей-то черный грязный сапог, да не просто сапог, а ногу в сапоге. Она даже закричала не сразу, а только когда увидела лицо лежащего на полу человека, которое было до того ужасно, что веник с тряпкой тут же вывалились у нее из рук. Истошный Шуркин вопль разбудил и поднял на ноги весь дом, началась невероятная суета, захлопали двери. По свидетельству Семеновны, явившейся на подмогу первой, «Шурка взгомонила все соседство на пяти этажах». Следом за кухаркой прибежал похмельный дворник Степан, занесший в кухню с утра связку дров, за ними, запахивая на ходу шлафрок, Петр Иванович и, наконец, молодой хозяин Федор Петрович. Картина, открывшаяся им, была жуткой. На полу кабинета между письменным столом и стеклянным стенным шкапом в самом деле обнаружился незнакомый и, по всей видимости, абсолютно мертвый человек. Он лежал на спине, нелепо раскинув ноги, правая рука его сжимала перевязанное грязным шарфом горло. Рядом валялись засаленный картуз и вещевой мешок. Но самое тягостное впечатление производило лицо незнакомца, искаженное ужасом и предсмертной агонией. Какой-то звериный страх застыл в его остекленевших глазах, а с губ, сведенных судорогой, казалось, все еще был готов сорваться отчаянный вопль. Не было ни следов крови, ни борьбы, не видно и орудия убийства…
– Свят, свят, свят… – прошептала Семеновна и с вопросом посмотрела на хозяина, – и откуда ж его к нам принесло?
– Оно понятно, откуда… вон, – мрачно отозвался Степан и мотнул головой в сторону приоткрытого окна. В углу горестно запричитала Шурка.
– Guck mal, Vater[9], тут под столом любопытные предметы имеются, насколько я понимаю, отмычки… – наклонившись, заметил Федор и хотел что-то подобрать с пола.
– Погоди, сын, – остановил его Мельгунов, который уже оправился от первого шока и стал деловито раздавать указания. – Вот что, надо немедленно послать за околоточным! Степан… давай-ка поспешай. А ты, Федор, поднимись к доктору Домнову. Скажи… словом, ты сам знаешь что… и не топчитесь здесь все. Шура, прекрати выть! Семеновна, накрой его чем-нибудь!
Через четверть часа явился доктор Домнов, как всегда, собранный, подтянутый, со своим неизменным чемоданчиком. Вслед за ним пожаловал околоточный и еще двое из сыскного, выглядевших, как иллюстрация к чеховскому рассказу «Толстый и тонкий». Тонкий попросил всех удалиться и тотчас приступил к осмотру кабинета, доктор занялся телом умершего, а толстый, потоптавшись в дверях, что-то буркнул напарнику про прислугу и пошел в кухню.
Петр Иванович, не находя себе места, бестолково бродил по коридору, то и дело косясь на закрытую дверь своего кабинета. Он не любил и не терпел там посторонних, тем более в его отсутствие, и ужасно злился: «Господи! И надо же такому случиться! Принесла нелегкая! Откуда он взялся! Ведь он, шельмец, не только квартиру высмотрел, но и окно определил, и не куда-нибудь, а безошибочно в кабинет проник, шкап нашел. Да еще немецкий замок с секретом так ловко отомкнул! Боже мой! Даже страшно представить, что могло случиться, если бы ему все удалось…» Не зная, чем себя занять, Петр Иванович снова принялся маршировать по длинному коридору. «Воистину говорят, бог шельму метит! Однако, что же с ним такое произошло, отчего ж он умер, право слово, залез и умер… какой странный нынче вор пошел…»
В прихожей появился Федор. Он был тщательно, щегольски одет, набриалинен и источал модный аромат «По д’Эспань», которым тотчас наполнилось все помещение, – весь вид сына говорил о том, что произошедшее в доме ничуть не переменило ни его настроения, ни планов. Петр Иванович, еще не сменивший шлафрока, в недоумении оглядел расфранченного Федора и даже не нашелся, что сказать.
– Неловко оставлять тебя, papa, в такой момент… но я еще вчера договорился об одном важном деле с Потаповым и непременно должен у него быть. После загляну на кафедру в университет. Думаю, что к ужину успею. – Деланая непринужденность застыла у него на лице, не попав с первого раза в рукав пальто, Федор хихикнул и, поцеловав отцовскую щеку, скрылся в дверях, насвистывая какую-то чушь.
– Вообразите себе этого сына, Липа. Хорошо хоть, что ему было «неловко оставлять меня», – по прошествии нескольких часов с возмущением пересказывал Мельгунов другу подробности утреннего происшествия. Коротая время перед ужином за рюмкой, они сидели в кабинете Петра Ивановича, где стараниями прислуги был восстановлен прежний порядок. – Ушел и до сих пор не появлялся. А вся эта история с незадавшимся ограблением, полицейские, доктор Домнов, труп в кабинете и отец во всем этом кошмаре – не его дело! Липа, в последнее время он ведет себя как жилец, нанимающий у меня комнату.
– Петр Иванович, на мой взгляд, Фединому faux pas есть простое объяснение. Эти дни я много наблюдал за ним. Он и в самом деле ведет себя немного странно. Рискну предположить, что он влюблен.
– Влюблен? Федор? Как… в кого? – всплеснул руками отец и вскочил со стула.
– Да, влюблен, а что тут удивительного? – невозмутимо продолжал Липа. – Он не монах, давно пора, ему уже двадцать шесть. Полагаю, что и предмет его… мне хорошо известен.
– Вот как?
– Он влюблен в Капитолину, мою племянницу.
– Позвольте, но она так юна… впрочем… как же я отстал, Липа, вернее, я отвык, отвык от сына… Три года – срок порядочный… для меня Федя еще как будто ребенок, хотя, оно конечно, в двадцать шесть я был уже женат. Вы, пожалуй, правы.
– Будет вам, Петр Иванович, – деликатно успокаивал его Шерышев, и тот как будто прислушался к словам друга. – Федор к вам очень, очень привязан, он вами гордится, уважает, а уж как нетерпеливо он ожидал вашего возвращения.
По лицу Мельгунова пробежала довольная улыбка.
– А сейчас просто… «пришла пора, она влюбилась…». На мой взгляд, тут нет причин для волнений. Зато на улице – их полно. Вы читали сегодняшние газеты?
– О чем вы, Липа! Разве мне до газет было!
– Однако вы так и не досказали, чем закончилась утренняя эпопея.
– Так ничем, Олимпий Иванович, и не закончилась. Расспросили кухарку, горничную, меня. У Федора, как вы знаете, нашлись дела поважнее, хотя и он ничего не знает. Нас всех, как нарочно, вчера допоздна не было дома. Осмотрели место происшествия, сняли на фотографическую пленку и увезли тело.
– А что они сказали?
– Сказали, слава богу, никто не пострадал и ничего не украдено.
– Как же-с? А этот, форточник?
– Да-а-а… – в задумчивости произнес Мельгунов, – с ним неясная картина. Отчего умер – загадка. Доктор Домнов о причине смерти выразился пространно. Сказал что-то о нервном шоке, о внутренних хронических заболеваниях, возможно, больном сердце. Умерший был немолод. Хотя при таком ремесле уже пора бы и на покой – по их мнению, это типичный форточник, щуплый, малого роста. Словом, прежде чем узнать причину его смерти, следует произвести вскрытие тела, а уж потом… – Петр Иванович остановился на полуслове и замолчал.
– Unglaublich[10], – сокрушенно качал головой Шерышев, осматривая кабинет, и тотчас, спохватившись, спросил: – Как же он столь ловко определил, где хранится ваш, так сказать, золотой запас? Сквозь такое толстое стекло разглядел. Да притом в темноте. Казалось бы, на виду стоят кувшины, чайные приборы и блестят, как настоящее золото.
– Оттого что на виду. Полагаю, у этой публики имеется особый нюх. Едва проникнув в дом, эти ловкачи уже знают, где у хозяина самое ценное припрятано, – с досадой бросил Мельгунов.
Шерышев допил рюмку, поднялся и, сделав несколько шагов по комнате, приблизился к шкапу, подле которого прислуга обнаружила тело жулика. И сам шкап, заказанный хозяином в Германии, и его содержимое Шерышеву были хорошо знакомы. Коллекция Мельгунова, каталог которой они составляли вместе, была довольно обширна, и наряду со всем прочим в ней, разумеется, имелся, по словам самого коллекционера, золотой запас, представленный довольно редкими ювелирными изделиями – подносы, чаши, ритоны[11], поясные пряжки, монеты…
Бросив взгляд сквозь стеклянную дверцу, которая все еще оставалась приоткрытой – замок похититель все-таки повредил, – Шерышев неожиданно приметил некий новый предмет, закрытый чехлом из толстого зеленого фриза, казалось, слишком объемный в сравнении с тем, что стояло рядом. Он в прямом смысле подпирал макушкой верхнюю полку. На секунду задержавшись у витрины, Липа тотчас услышал из-за спины раздраженный голос хозяина:
– Прислуга от рук совершенно отбилась! Возможно ли, так тянуть с ужином! Липа, что вы к стеклу приклеились! Пойдемте лучше в столовую, нас увидят и скорей ужин подадут, – вдруг ни с того ни с сего занервничал и засуетился Мельгунов. – Что там в вашем анекдоте прислуга анонсировала: «Барыня, лошади поданы»?
– Обед из конины. Кто-то давеча в гостях рассказывал, только это не анекдот, а правда, потому что с мясом в городе очень скверно, до конины дело дошло. – Шерышев посмотрел на часы, было без малого девять, именно в это время у Мельгуновых обычно подавали ужин. Отчего вдруг Петр Иванович так заторопился?..
– Да, скверно, скверно… и Семеновна жаловалась.
– Позвольте полюбопытствовать… – едва начал было Липа, вновь повернувшись к приоткрытой дверце, как Мельгунов с неожиданным проворством загородил всем телом шкапчик.
– Отойдите, Липа… – как-то тихо и грозно прошептал хозяин.
Шерышев недоуменно отпрянул.
– Ой… простите, Петр Иванович, мое любопытство, простите, я, конечно, не должен был… – смутившись, промямлил он, отходя в сторону и не понимая, чем была вызвана такая реакция.
Минуту Мельгунов стоял, не говоря ни слова, погруженный в свои мысли. Руки его нервно теребили седую бороду, взгляд блуждал по комнате, пока, наконец, не остановился на лице друга.
– Ах, боже мой, Липа, это вы меня должны простить, дорогой мой, Олимпий Иванович, вы должны простить. В последнее время что-то нервы расшатались…
Из коридора послышалась тяжелая поступь кухарки Семеновны, в дверь кабинета постучали, и донеслось робкое Шурино: «Барин, ужинать подано». Шерышев топтался в дверях, не зная, как сгладить неловкость:
– Пойдемте ужинать… Петр Иванович?
– Оставьте, это подождет. Присядьте, Липа, голубчик, и выслушайте меня. Я еще прежде думал показать вам его и непременно бы показал… но все какая-то суета была, сами знаете, то лекция, то отчет попечителям… вот и не случилось. А теперь… решено, да и скрывать-то, в сущности, нечего, так, новое приобретение, у меня и описание его еще не готово…
Мельгунов повернулся к заветному шкапу, достал и поставил на стол тот самый предмет, привлекший внимание Шерышева, потом одним молниеносным движением руки, подобно фокуснику, сдернул с него плотный чехол… То, что таилось под покровом и предстало перед глазами Шерышева, было поистине невероятным. Олимпий Иванович часто заморгал и замер в изумлении. И не потому, что его ослепил блеск золота или драгоценных камней, усыпавших статуэтку, хотя в ярком свете электрической лампы она в самом деле вспыхнула десятками разноцветных бликов и засияла. Нет, Шерышева поразило совсем другое… Извлеченная на свет божий фигурка как будто тотчас ожила и уставилась на него сердитыми изумрудными глазами.
– Что, удивил я вас? Проняло, запало? Вижу, что и вас мой истукан подверг гипнозу? – пристально наблюдая за реакцией друга, спросил Мельгунов.
– Просто… просто дара речи лишился, – завороженно произнес Олимпий Иванович, решившись наконец приблизиться к диковинному предмету и тронуть его рукой.
Истукан был довольно крупным, вершка три – три с половиной высотой, и, конечно, очень тяжелым, оно и понятно, литое золото чистейшей пробы. В мудреном орнаменте головного убора, богатом облачении угадывались характерные черты искусства Персии периода Ахеменидов (так, во всяком случае, определил для себя Шерышев). На этом сходство с человеком заканчивалось, так как из спины истукана росли раскидистые крылья, а лицо (если можно так выразиться) больше напоминало маску какого-то чудовища. Выдающаяся вперед звериная пасть была снабжена парой клыков, а надбровные дуги и щеки – богатой растительностью, вместо кистей рук из-под одежд выглядывали мохнатые лапы с когтями. Без всякого сомнения внешний вид истукана был лишен привлекательности, скорее он выглядел даже отталкивающе… но в то же время казался каким-то невероятно притягательным в своем уродстве, безобразности. Должно быть, секрет заключался в искусной работе древнего мастера, сумевшего придать статуэтке удивительную живость, пластичность и динамизм. Головной убор, одеяние и глаза истукана украшали крупные драгоценные камни редчайшей красоты.