Константин Каминский Электророман Андрея Платонова Опыт реконструкции

ЭЛЕКТРОПОЭТОЛОГИЯ АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА. ПРОЛОГ

«Электрификация – вот первый пролетарский роман», – заявил молодой журналист Андрей Платонов, формулируя основы своей зарождающейся поэтики в программной статье «Пролетарская поэзия», вышедшей в 1921 году. Написанный в 1931 году фрагмент «Технический роман» свидетельствует, что Платонов в течение десятилетия не выпускал из виду замысел создания романа об электрификации, который так и не был написан.

Однако я берусь утверждать, что роман этот все же был создан Платоновым, и, более того, попытаюсь его реконструировать, озаглавив «Электророман Андрея Платонова». Под этим романом надо понимать общность всех его нарративов об электрификации, возникших с 1921 по 1931 год: рассказы, новеллы, драмы, публицистика, а также служебные записки, технические разработки и «биографический текст» – ту жизненную среду электротехника Платонова, значение которой для понимания писателя Платонова до сих пор недостаточно изучено.

На протяжении десятилетия электрификации советской России Андрей Платонов создал Электророман, не известный на сегодняшний день исследователям его творчества. Обозначив столь радикальный тезис, поспешу обосновать его возможность ссылками на авторитеты. Наталья Корниенко показала в своем текстологическом исследовании, что большинство текстов 1920‐х годов Платонов сочинял с намерением переработать их в будущий роман1. Речь идет об экспериментальных приближениях коротких произведений к романной форме, которые в представлении автора должны были переступить границы жанра2.

Этот основополагающий тезис будет в дальнейшем расширен и конкретизирован, исходя из того, что Платонов с 1921 по 1931 год не только «нащупывал» подходы к романной форме, но и стремился воплотить конкретный материал в Электророманe. Более того, на мой взгляд, можно установить некую закономерность между циклами мотивов электричества, присутствующими в творчестве автора (его приближение к Электророману), и важными этапами формирования его самобытного литературного стиля. Углубим тезис: мотивы электричества являются своего рода мотором развития инновативных приемов и техник повествования в творчестве Платонова. Электророман тем самым можно рассматривать как «игровой движок» (game engine) – центральный программный компонент его прозы 1920‐х годов, невидимо работающий и обеспечивающий внутреннюю взаимосвязь, стабильность и целостность его литературного творчества.

Аналитический вокабулярий компьютерных игр выбран не случайно. Принимая всерьез ранний поэтический манифест Платонова, прокламирующий электрификацию как первый пролетарский роман, и рассматривая совокупность его произведений, посвященных электричеству и электрификации России, как единый нарратив, имманентный литературному творчеству Платонова, я предлагаю рассматривать Электророман Андрея Платонова как предтечу постмодернистского романа, предвосхитившую приемы постмодернистского письма – интертекстуальность, повышенную метафикциональность, экспериментальное нелинейное повествование, распределенность аукториальной речи вплоть до гипертекстуальной структуры сетевой литературы.

Открытие постмодернистских техник повествования проистекает у Платонова из последовательного художественного поиска радикального обновления литературных приемов для репрезентации электричества, которое, по убеждению автора, не могло быть адекватно представлено традиционными структурами литературного текста. Тут Платонов вступает на проблемное поле, которое было предметом дебатов еще в раннем немецком романтизме: как отобразить неотобразимое? Как рассказать о природном явлении, которое ускользает от непосредственного чувственного восприятия?

Проблематика эстетической репрезентации и социальной коммуникации естественно-научных вопросов живо занимала литературу XIX века, что хорошо видно на примере «Анны Карениной». Когда Алексей Вронский и Константин Левин впервые встречаются на приеме в доме князя Щербатова, они беседуют об электричестве и спиритизме.

<…> Вронский со своею открытою веселою улыбкой тотчас же пришел на помощь разговору, угрожавшему сделаться неприятным.

– Вы совсем не допускаете возможности? – спросил он. – Почему же мы допускаем существование электричества, которого мы не знаем; почему не может быть новая сила, еще нам неизвестная, которая…

– Когда найдено было электричество, – быстро перебил Левин, – то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали с того, что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали говорить, что это есть сила неизвестная.

Вронский внимательно слушал Левина, как он всегда слушал, очевидно, интересуясь его словами.

– Да, но спириты говорят: теперь мы не знаем, что это за сила, но сила есть, и вот при каких условиях она действует. А ученые пускай разбирают, в чем состоит эта сила. Нет, я не вижу, почему это не может быть новая сила, если она…

– А потому, – опять перебил Левин, – что при электричестве каждый раз, как вы потрете смолу о шерсть, обнаруживается известное явление, а здесь не каждый раз, стало быть, это не природное явление.

Вероятно, чувствуя, что разговор принимает слишком серьезный для гостиной характер, Вронский не возражал, а, стараясь переменить предмет разговора, весело улыбнулся и повернулся к дамам3.

Ход этой беседы показывает фундаментальный парадокс дискурса электричества: чем меньше знаешь об электричестве, тем легче о нем говорить. Левин, изучавший естественные науки, ставит своим знанием под угрозу галантную беседу. Это основополагающее напряжение между коммуникацией и информацией об электрических явлениях сопровождает попытки литературно-эстетической репрезентации электричества с самого начала изучения электричества в середине XVIII века. Знание и незнание об электричестве оказываются в равной мере конститутивными для формирования экспериментальной повествовательной модели.

Знание об электричестве способствует высокой значимости целостной модели объяснения, причем отсутствие такого знания «восполняется» через пограничные области теоретического познания – теологию, метафизику, натурфилософию и спиритизм. В качестве ответной любезности ранние исследования электричества предлагают «заполнение» аргументативно-дискурсивных пробелов этой спекулятивной модели познания солидными эмпирическими результатами. Как подчеркивал в своей монографии Беньямин Шпехт, научная значимость и общественный интерес к учению об электричестве во второй половине XVIII века объясняются тем, что тогда была «надежда на некоторое время утолить центральную мировоззренческую потребность антропологии и естествознания Просвещения. По большому счету, есть четыре кардинальные проблемы, в отношении которых ждешь от электричества помощи по ту сторону механистического монизма или неработоспособного дуализма: между „внутренней заводной пружиной“ природы и ее внешним проявлением (закон и феномен), между конкретным явлением и его привязкой к природной целостности (единичное и всеобщее), между неживой и живой природой (неорганическим и органическим), как и между духом и материей»4.

Эти четыре линии дискурса являются решающими и для внутренней научно-поэтической структуры Электроромана Платонова. Удивительно, как Платонов спустя больше века примкнул к дискурсу электричества раннего романтизма и воображал электричество «универсальным принципом единства» или «ультимативной моделью синтеза»; в 1921 году в одной блокнотной записи он ратовал за эмансипацию электротехники от материнской дисциплины физики и за ее выделение в автономную сферу знаний «электрологии».

Электротехника должна быть самостоятельной огромной наукой, объединяющей всю практику <…> и теорию электричества – электрику, электрологию. И эта наука, хотя и кровное дитя физики, должна отщепиться от своей матери и жить отдельно, совершенствуясь5.

Интересно, что уже у Новалиса в записных книжках встречается запись об «электрологии», которую еще предстоит основать, – как эпистемологический проект учения об электричестве и его соотнесении с остальными областями знания6. Опираясь на этот проект, Михаэль Гампер вводит в обиход понятие «электропоэтология» – литературно-аналитический концепт, обращенный к переплетению эпистемологических и поэтологических процессов, которые в разных областях знания служат репрезентации электричества7. Именно подобного рода переплетение эпистемологии и поэтологии кажется мне весьма многообещающим как для интерпретации прозы Платонова, так и для реконструкции его Электроромана.

При этом электропоэтология Платонова, заложенная в основу Электроромана, развивает эпистемическую добавленную стоимость по сравнению с ранним романтизмом. Опираясь на понятие «абсолютной метафоры» Ганса Блюменберга, Беньямин Шпехт вводит для романтического дискурса электричества понятие «эпохальная метафора». Эпохальные метафоры – как, например, метафора машины в XVIII веке, электричества в XIX веке или сети в современную эпоху – можно понимать как лингво-когнитивные образные комплексы, на какое-то время вездесущие в качестве коммутационных модусов культурного знания; впоследствии они модифицируются или выходят из обращения8. Благодаря высокому градусу полисемии и оперативной открытости семантических границ эпохальная метафора позволяет «децентрированную, досистемную и суггестивную форму структурирования, окраску и связку элементов и областей культурного знания в комплексные единства, которые существуют поперек системного порядка»9. Понятие эпохи мыслится при этом как культурная система, ограниченная во времени и пространстве. Электричество в России лишь к началу ХХ века вырастает в эпохальную метафору и тут же примыкает к эпохальной метафоре социалистической революции. Эпоха электричества и революционная эпоха для Платонова синонимы, или, вернее, два уровня метафорического переноса: электрификация – это метафора революции, а революция – метафора электрификации.

После революции и Гражданской войны перед советским правительством стояла задача мобилизовать на индустриализацию огромную, во многих сферах отсталую страну. Решающим в этих планах было надежное энергоснабжение. В 1920 году советское правительство утвердило план электрификации России (ГОЭЛРО). Развитие электрической инфраструктуры, в частности строительство электростанций, было рассчитано на десять–пятнадцать лет. План предусматривал и создание множества хозяйственных, финансовых и научных институций. С политэкономической точки зрения план электрификации представлял собой первую модель советской плановой экономики10.

Чрезвычайное хозяйственно-политическое и пропагандистское значение электрификации выразилось в знаменитой формуле В. Ленина «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны». Утопический субстрат электрификации подчеркивал после своей встречи с В. Лениным (октябрь 1920 года) Герберт Уэллс в эссе «Россия во мгле», само построение которого ориентировалось на жанр утопического романа11.

Дело в том, что Ленин, который, как подлинный марксист, отвергает всех «утопистов», в конце концов сам впал в утопию, утопию электрификации. Он делает все, что от него зависит, чтобы создать в России крупные электростанции, которые будут давать целым губерниям энергию для освещения, транспорта и промышленности. Он сказал, что в порядке опыта уже электрифицированы два района. Можно ли представить себе более дерзновенный проект в этой огромной равнинной, покрытой лесами стране, населенной неграмотными крестьянами, лишенной источников водной энергии, не имеющей технически грамотных людей, в которой почти угасли торговля и промышленность? Такие проекты электрификации осуществляются сейчас в Голландии, они обсуждаются в Англии, и можно легко представить себе, что в этих густонаселенных странах с высокоразвитой промышленностью электрификация окажется успешной, рентабельной и вообще благотворной. Но осуществление таких проектов в России можно представить себе только с помощью сверхфантазии. В какое бы волшебное зеркало я ни глядел, я не могу увидеть эту Россию будущего, но невысокий человек в Кремле обладает таким даром. Он видит, как вместо разрушенных железных дорог появляются новые, электрифицированные, он видит, как новые шоссейные дороги прорезают всю страну, как подымается обновленная и счастливая, индустриализированная коммунистическая держава. И во время разговора со мной ему почти удалось убедить меня в реальности своего провидения12.

Ленинское видение электрификации отличалось сугубо «литературными» свойствами – воображением и убеждением, – они и остались в памяти Уэллса от разговора с «кремлевским мечтателем». Хотя безучастному наблюдателю – такому, как Уэллс – большевистские опыты модернизации казались утопическими, раннесоветская утопия электрификации обладала прочным ядром, которое гарантировало ей успех в реальности. То было ядро технических и экономических экспертов, окружавших Ленина и преданных делу социалистической модернизации. Карл Шлёгель, опираясь на биографию Леонида Красина, нарисовал коллективный портрет этой новой элиты:

Пожалуй, это неповторимый тип человека. Вот на что он был способен: отвечать жестким требованиям инженерного образования, но и угрозам тупой и заносчивой полиции; пережить ссылку, но не впасть в уныние, а приобрести те «отличия», в которых ему было отказано; построить электростанцию – «Электропередача», – вопреки противодействию землевладельцев, городской управы и иностранных компаний: одни опасались за свои деньги, другие за свою компетенцию, третьи за свою монополию; закладывать линии электропередачи, но не допуская нелегальных подключений; днем управлять фабрикой в Орехово-Зуеве, а ночью ускользать от преследований тайной полиции; получать жалованье в 10 000 рублей плюс премии, но за собственной семьей не забывать и про «товарищей»; ехать в Швейцарию в компанию «Браун-Бовери», но попутно посетить и нелегальный съезд революционной партии; организовать крупное ограбление банка – в Тифлисе было захвачено по крайней мере 250–315 тысяч рублей! – но при этом заседать в правлении другого крупнейшего русского банка; знать подполье в Баку, колонии ссыльных в Вологде и Вятке, а также Ниццу Саввы Морозова и конторы Шуккерта в Берлине. В таком силовом поле опыта и формировались такие личности. Только мир, ничего не знающий о том, что разыгрывается в России, мог удивляться тому, с чем он стал иметь дело после 1917 года: с многосторонне, а то и всесторонне образованным и сформированным типом революционера и государственного деятеля, первопроходца техники и организации. Этот тип обрел свой образ еще в старой России, но полностью стать публичной личностью смог только в новой России13.

Появление этого нового типа следовало бы рассматривать в контексте общеевропейского развития. Социальный слой технической интеллигенции, сформировавшись в конце XIX века, принес собственные классовые интересы, которые имели некоторые точки соприкосновения с идеологией пролетариата, но, кроме того, претендовал на позицию культуртрегера. Еще в третьей четверти XIX века техническая интеллигенция считалась в среде культурной элиты выскочкой и опасным конкурентом, как зафиксировал в 1877 году в своей статье «Место немецкого техника в государственной и социальной жизни» барон фон Вебер:

Такой выскочка из народа по роду профессии техник. Старые сословия – земледельческое, учительское и военное – не могли по-настоящему встроить его в свои ряды, факультетские ученые рассматривали его как инородца, для правительств он был неудобным новым элементом в государственной машине14.

Однако уже в вышедшей в 1895 году «Психологии масс» Гюстава Лебона строитель Суэцкого канала (1869), инженер Фердинанд де Лессепс (1805–1894) поставлен в один ряд с основателями государств и религий. К началу ХХ века образовалось и дискурсивное силовое поле, уравнявшее техническое изобретательство с поэтическим искусством, как неустанно подчеркивал выдающийся немецкий инженер и писатель Макс Айт (1836–1906):

Между тем известно, что одним лишь усилием мысли не родить изобретение. Как оно возникает, по-прежнему остается для нас загадкой, точно так же, как поэтическое творчество не просматривается до той глубины, где теряется его исток. Зачастую это озарение мысли, никак не связанное с обстановкой и даже с умственной работой, протекающей в данный момент, внезапно охватывает душу как радостная вспышка15.

Прорыв технической интеллигенции в поле производства культуры с ее претензией на долю «символической власти» разрушил баланс между «l’art pour l’art» и «art social»16. Технократические идеалы инженеров возникли поначалу как реакция на тактику сохранения монополии литераторов, продержавшуюся до конца XIX века и выраженную в критике прогресса и даже обострившуюся вследствие Первой мировой войны17. Этот латентный антитехницизм культурных элит принес с собой столь же провокативное, сколь и инновативное течение футуризма, которое в странах с сильными остатками устной культуры (Италия, Германия, Россия) привело к мощному идеологическому альянсу космократии авангарда и технократии технической интеллигенции, который закрепился в авторитарных политических режимах18. Тогда как в сильнее выраженных письменных культурах – например, во Франции, Англии и Америке – футуризм едва обозначился. Здесь интерес технической интеллигенции, равно как и широкой читательской публики, вызывал жанр научной фантастики (Жюль Верн и Герберт Уэллс), возникший из нарративных структур колониального приключенческого романа. Этот жанр артикулировал ее социальные и культурные требования.

Применительно к России следует упомянуть электротехника Владимира Чиколева (1845–1898), работа которого по институционализации электротехнического образования, как и популяризация электротехники в конце XIX века, породили целое поколение молодых электроинженеров, до революции образовавших ядро социал-демократического подполья, а после революции – ведущую команду ГОЭЛРО. Глеб Кржижановский (1872–1959), Роберт Классон (1868–1926) и Леонид Красин (1870–1926) – вот лишь самые известные и влиятельные представители слоя радикализированных студентов электротехники, рекрутированных в социал-демократическое движение19. Научно-популярные электронарративы Владимира Чиколева «Чудеса техники и электричества» (1886) и «Не быль, но и не выдумка. Электрический рассказ» (1895) в истории русской научной фантастики являются своего рода основополагающими текстами20. Научно-популярным текстам Чиколева присуще определенное ностальгическое обаяние, хотя им явно не хватает художественных приемов повествования. Они читаются скорее как затянутая реклама внедрения электротехники в русский быт и восторженная апология международного экспертного сообщества электрификаторов.

В отличие от инженеров Чиколева и Циолковского (о влиянии которого на Платонова речь пойдет далее), которые довольно небрежно относились к «литературной» стороне своей научно-популярной прозы, Александр Богданов в своем популярном, хотя и раскритикованном Лениным романе «Красная звезда» (1908) обращается, с одной стороны, к повествовательным образцам утопий Кампанеллы, Мора и Бэкона, а с другой стороны, к повествовательным моделям научной фантастики Герберта Уэллса. Этим романом Богданов наметил базовый нарратив, который с помощью приемов научной фантастики переводит социальную утопию в изображение социалистического общества. Место уэллсовского изобретателя/предпринимателя здесь занимает революционный подпольщик, которого дружелюбно настроенные марсиане забирают на свою планету, на которой рационализм рабочей организации устранил классовые противоречия, а управление находится в руках консорциума ученых. В приквеле «Красной звезды» – романе «Инженер Мэнни» (1913) – Богданов, проникшись ленинской критикой, показал революционную борьбу марсиан, техническое преобразование планеты через «романтический, ницшеански-гениальный образ» инженера и изложил основы своей «Всеобщей науки организации» (тектологии). Вопреки «реалистической» критике Ленина в адрес утопического воображения Богданова его марсианская дилогия служила образцом для формулирования пролеткультовского идеала21.

Именно Богданов ввел в своей статье «Философия современного естествоиспытателя» (1909) термин «техническая интеллигенция». В докладе «Общественно-научное значение новейших тенденций естествознания» (1923) в Социалистической академии Богданов отразил социальные притязания технической интеллигенции Веймарской республики как формирование ее классового сознания. Прозорливость этой концепции видна по тому, что она отдалилась от классических, пролетарски-коллективистских идеалов Пролеткульта и рассматривает хотя бы в качестве возможности существования классового сознания, принципиально не совпадающего с пролетарским. Это подспудное противостояние гуманитарного сознания техническому (и естественно-научному), с одной стороны, и самосознания технических элит пролетарскому сознанию, с другой, не только отражается на разных уровнях в Электроромане Платонова, но и по-своему обуславливает его языковую своеобразность.

Борьбу технических (и естественно-научных) элит за примат в области культуры Макс Айт сформулировал еще в 1904 году в докладе «Поэзия и техника» на главном собрании объединения немецких инженеров (VDI).

Позднее, особенно с тех пор, как научились закреплять на письме слово, мимолетный звук, наступило своеобразное изменение в отношении между словом и инструментом. Язык, именно потому, что на нем можно говорить, сумел раздобыть себе выдающееся, можно даже сказать, неподобающее значение. Немой инструмент в восприятии человечества все больше оттеснялся на задний план. <…> Сегодня мы живем посреди острой борьбы, целью которой является если не переформирование отношения между ними, то хотя бы возврат этого восприятия на правильные основания22.

Воинственный тон Айта, которым он хотел придать коллегам коллективную волю к формированию социальной идентичности и культурного самосознания, именем «духа инструмента» призывая их к войне против языка, самозваного «инструмента духа», выдает глубокую неприязнь технической интеллигенции к литературным культурным элитам. Ведь если узурпация инструмента словом окончательно была закреплена лишь медиальной революцией письменности, то движение по реабилитации инструмента привело бы к преодолению письма и новому учреждению устности, той передаваемой электричеством и техникой медиальной революции, которую Уолтер Онг обозначил термином «вторичная устность».

Как и первичная устность, вторичная развивалась из сильной групповой ориентации, поскольку концентрация на произносимом слове формирует слушателей в группу, в реальную публику, тогда как чтение написанного или напечатанного текста замыкает индивидуума на себя самого. <…> До развития письма устные практики были ориентированы на группу прежде всего потому, что для субъектов речи не открывалось ощутимой альтернативы. В наше время вторичной устности мы естественным образом ориентированы на группу. Индивидуум замечает, что он или она как индивидуум должен обладать социальным чувством23.

Развитие социального чувства лейтмотивом пронизывает Электророман Андрея Платонова и с конца 1920‐х годов становится его центральной темой. Поразительно при этом, что герой Электроромана, проходя развитие от изобретателя-любителя к инженеру-электрику, в своей речи синтезирует приемы выражения первичной и вторичной устности. Имитация сказа деревенской обиходной речи и технически-научный профессиональный язык равноправны в прямой и повествовательной речи Электроромана.

В платоноведении уже предпринимались попытки создать объемную атрибуцию для неповторимого литературного языка этого автора. Через обозначения – «язык технократической утопии»24 или «углоссия»25 – обычно подчеркивается, что стиль языка, присущий вымышленным мирам Платонова, выделяет абстрактные логические конструкции, которые интегрируются в повседневный язык персонажей. В Электроромане наличествует специфическое выражение этого гибридного абстрактно-конкретного языка, которое можно обозначить как «электросказ». Электросказ представляет собой, по исходному тезису, причудливую смесь формалистически инспирированных сказовых экспериментов, медиальной семантики вторичной устности и традиций литературного повествования. Электросказ способен интегрировать в нарративную схему гетерогенные и конкурирующие семантические модусы развития сюжета и построения действия – такие, как архаичная мифопоэтика, традиционная любовная поэтика и инновативная научная и технопоэтика. Электросказ способен примирить в Электроромане слово и инструмент.

Сведем тезисную структуру воедино: с 1921 по 1931 год Андреем Платоновым был создан Электророман, состоящий из разрозненных текстов малой прозы, публицистики и технического творчества, взаимосвязанных метафорической автореференциальной системой, и предвосхитивший в каком-то смысле форму постмодернистского романа. Основной прием Электроромана – электросказ обеспечивает единство языковой картины романного мира и функциональность его экспериментальной повествовательной структуры. Тем самым отдельные этапы создания Электроромана могут рассматриваться как внутренний двигатель эволюции литературного стиля Платонова.

В Электроромане отражается не только присущий литературе начала ХХ века общий дискурс электротехники, но и дискурс первого десятилетия ГОЭЛРО, являющийся в свою очередь центральным элементом раннесоветской культуры. Реконструкция Электроромана позволяет тем самым реконструировать интеллектуальную и социальную историю электрификации России. В то время как история электрификации западных стран всесторонне разработана в ряде специальных исследований26, беспрецедентный пример плановой электрификации ГОЭЛРО освещен еще очень и очень скудно. Реконструкция Электроромана Андрея Платонова может стать первым шагом на пути освоения опыта электрификации России социальной историей – именно для этого Электророман и был задуман.

Загрузка...