Первое июля 1998 года пришлось на среду. Таким образом, для Джерзински было вполне естественно, хоть и непривычно, упаковать свои дорожные пожитки во вторник вечером. Рефрижератор марки «Брандт», малость осев под тяжестью морозильных цилиндров с эмбрионами, вместе с ними принял в свое нутро бутылки шампанского; он, как правило, служил и для хранения обычных химических продуктов.
Четыре бутылки на пятнадцать термостатов – это относительно справедливо. Впрочем, как и все остальное: интересы, объединяющие их группу, были достаточно поверхностны, одно неосторожное слово, пренебрежительный взгляд, и компания, того и гляди, распадется, каждый побежит к своей машине. Сидели они в полуподвальной комнате с кондиционером, облицованной белой плиткой и украшенной календарем с пейзажами германских озер. Никто не предложил нащелкать фотографий. Молодой исследователь, глуповатый с виду бородач, прибывший в начале года, через несколько минут смылся, сославшись на проблемы с гаражом. Скованность все заметнее овладевала сотрапезниками. Отпуска были на носу. Одних ждал семейный кров, другие займутся «зеленым туризмом». Разошлись быстро.
К половине восьмого все закончилось. На автомобильную стоянку Джерзински вышел в компании одной из коллег – длинноволосой брюнетки с очень белой кожей и тяжелой грудью. Она была немного старше его. Вероятно, ей предстояло стать его преемницей, возглавив исследовательскую группу. В основании большей части ее публикаций покоился ген DAF3 дрозофилы. Мужа у нее не было.
Остановившись возле своей «тойоты», он улыбнулся и протянул спутнице руку (произвести этот жест, сопроводив его улыбкой, он решил несколькими секундами ранее, так что успел мысленно подготовиться). Ладони сцепились, мягко потрясли друг дружку. Чуть позже он подумал, что этому рукопожатию не хватало теплоты; учитывая ситуацию, они могли бы обняться наподобие министров или каких-нибудь эстрадных певцов.
Покончив с прощальными приветствиями, он забрался в свой автомобиль и пять минут, которые показались ему долгими, сидел без движения. Отчего женщина не уезжает? Она там что, мастурбирует, слушая Брамса? Или, напротив, размышляет о своем продвижении, о новых обязанностях (радуется небось?). Наконец «гольф» специалистки по генетике выехал со стоянки. Он снова остался в одиночестве. Погода стояла великолепная, было все еще жарко. В эти первые летние недели все как будто замерло в сияющей неподвижности; однако долгота дня уже начала убывать, и Джерзински ощущал это.
В свою очередь заводя мотор, он подумал, что работает в престижном районе. Шестьдесят три процента здешних обитателей на вопрос «Ощущаете ли вы, живя в Палезо, преимущества привилегированного района?» отвечают «да». Это можно понять: дома здесь низкие, между ними газоны. Несколько универсамов с легкостью обеспечивают потребности населения. В отношении Палезо понятие качественной жизни едва ли показалось бы преувеличением.
Южная автомагистраль в направлении Парижа была пустынна. Впечатление такое, будто он попал в новозеландский научно-фантастический фильм, виденный в пору студенчества: последний человек на Земле после гибели всего живого. Что-то в атмосфере отдавало засушливым апокалипсисом.
На улице Фремикур Джерзински жил лет десять; он к ней привык, здесь было спокойно. В 1993 году он ощутил потребность в обществе чего-то живого, что по вечерам встречало бы его, приходящего домой. Его выбор пал на белого кенаря, существо пугливое. Кенарь пел, особенно по утрам, однако веселым не казался; да и может ли кенарь быть весел? Радость – чувство сильное и глубокое, эмоция чистого восторга, охватывающая сознание целиком; ее можно уподобить опьянению, зачарованности, экстазу. Однажды он выпустил птицу из клетки. В ужасе она накакала на канапе, потом стала бросаться на прутья клетки, ища входную дверцу. Месяц спустя он повторил попытку. На сей раз злосчастная тварь выпала из окна; худо-бедно самортизировав свое падение, птица сумела уцепиться за балкон дома напротив, пятью этажами ниже. Мишелю пришлось дожидаться возвращения жилицы, питая страстную надежду, что у нее нет кошки. Как он выяснил, девушка была редактором в журнале «Двадцать лет»; она жила одна и домой приходила поздно. Кошки у нее не было.
Настала ночь; Мишель спас крошечное созданье, дрожавшее от холода и страха, прильнувшее к бетонной стенке. Потом он встречал ту редактрису еще несколько раз, в основном когда выносил мусор. Она кивала, вероятно желая показать, что узнала его; он, со своей стороны, тоже кивал. В конечном счете это происшествие позволило ему завязать добрососедские отношения, можно сказать, все обернулось к лучшему.
Из его окон был виден десяток домов, то есть добрых три сотни квартир. Когда по вечерам он возвращался к себе, птица обычно принималась насвистывать и щебетать; это продолжалось минут пять-десять, потом он менял ей корм, воду, подстилку. Однако в тот прощальный вечер его встретила тишина. Он подошел к клетке: кенарь был мертв. Его белая маленькая тушка, уже окоченевшая, лежала на боку на подстилке из гравия.
Он поужинал из пластикового корытца зубаткой с кервелем, купленной в универсаме «Лакомка», сопроводив ее весьма посредственным винцом «Вальдепеньяс». Труп птицы он, поколебавшись, положил в целлофановый пакет, засунул туда же как балласт пивную бутылку и швырнул все это в мусоропровод. А что еще делать? Мессу отслужить?
Где кончается этот мусоропровод, не слишком широкий, впрочем достаточный, чтобы пропустить тельце канарейки? Этого он никогда не знал. И все же во сне ему привиделись гигантские мусорные урны, полные кофейных фильтров, равиолей в соусе и отрезанных половых органов. Громадные, не меньше самой птицы, клювастые черви терзали ее тело. Они вырывали ей лапки, кромсали кишки, пожирали глаза. Он вскочил среди ночи, его трясло; было около половины первого. Проглотил три таблетки ксанакса. Так кончился первый вечер его свободы.
14 декабря 1900 года в сообщении Берлинской академии под заглавием «К теории закона распределения энергий в нормальном спектре» Макс Планк впервые ввел понятие «квант энергии», которому предстояло сыграть решающую роль в последующем развитии физики. Между 1900 и 1920 годами, главным образом по инициативе Эйнштейна и Бора, концепция более или менее хитроумным способом была согласована с предыдущими теориями, но уже с начала двадцатых эти воззрения оказались необратимо опровергнуты.
Если Нильс Бор признан истинным создателем квантовой механики, то причиной этому являются не только его собственные открытия, но, главное, та исключительно творческая атмосфера интеллектуального кипения, свободного поиска и дружбы, которую он умел создавать вокруг себя. Институт физики в Копенгагене, основанный Бором в 1919 году, радушно открыл свои двери всем молодым исследователям, кого можно было назвать надеждой европейской науки. Здесь свои первые шаги сделали Гейзенберг, Паули, Борн. Сам будучи лишь немногим старше, Бор многие часы посвящал подробному обсуждению их гипотез, проявляя уникальное сочетание философской прозорливости, доброжелательности и строгости. Почти маниакально педантичный, он не терпел ни малейшей приблизительности в интерпретации результатов экспериментов, но вместе с тем ни одна свежая мысль не казалась ему априори безумной, никакая классическая концепция в его глазах не являлась незыблемой. Он любил приглашать своих студентов к себе в загородный дом в Тисвильде; там у него гостили и ученые, занятые другими отраслями знания, политики, люди искусства; беседы текли непринужденно, переходя от физики к философии, от истории к искусству, от религии к обыденной жизни. Ничего подобного не бывало со времен первоначального расцвета греческой культуры. Вот в каком контексте между 1925 и 1927 годами были выработаны основополагающие понятия Копенгагенской школы, в больше степени упразднившие прежние категории пространства, времени и причинности.
Джерзински не удалось сколотить подобное сообщество. Внутри исследовательской группы, которой он руководил, царила всего лишь атмосфера присутственного места. Микробиологи, отнюдь не являясь поэтами своего дела, этакими Рембо микроскопа, каких любят воображать чувствительные профаны, по большей части суть честные технари, не отмеченные печатью гениальности: они читают «Нувель обсерватёр» и мечтают махнуть в отпуск в Гренландию. Исследования в области молекулярной биологии не предполагают никакого творческого горения, никакой изобретательности; по существу, это работа почти всегда рутинная, требующая не первоклассных, а всего лишь приличных интеллектуальных способностей. Люди получают докторские степени, защищают диссертации, в то время как полного набора экзаменов на бакалавра с лихвой хватило бы, чтобы управляться с компьютерами. «Чтобы додуматься до идеи генетического кода, – любил повторять Деплешен, заведующий биологическим отделом Национального совета по научным исследованиям, – чтобы открыть принцип синтеза протеинов, таки надо было малость попотеть, что да, то да. Впрочем, заметьте: первым, кто сунул нос в это дело, был Гамов, физик. Но что до расшифровки ДНК… пфф! Расшифровываешь, расшифровываешь. Создаешь молекулу, потом другую. Вводишь данные в компьютер, компьютер производит расчет составляющих ее цепочек. Посылаешь факс в Колорадо; они создают гены: B27, C33. Та же кухня. По временам удается вносить незначительные усовершенствования в оборудование, обычно этого достаточно, чтобы вам дали Нобелевскую премию. Все это халтура, детские игрушки».
Первого июля после полудня стояла удушающая жара; это был один из тех знойных дней, что плохо кончаются: к вечеру грянула гроза, разгоняя запрудившие город скопления полуголых тел. Окна рабочего кабинета Деплешена выходили на набережную Анатоля Франса. На другом берегу Сены по набережной Тюильри прохаживались на солнышке педерасты, беседуя попарно и группками, одалживая друг другу полотенца. Почти все они были в плавках. Их мускулы, увлажненные кремом для загара, сверкали в ярком свете, выпуклые зады лоснились. Не прекращая болтать, некоторые потирали свои половые органы, обтянутые нейлоном плавок, или запускали туда палец, открывая взгляду шерсть лобка и основание фаллоса. Деплешен пристроил поближе к застекленному проему окна бинокль. По слухам, он тоже был гомосексуалистом; на самом-то деле уже несколько лет он был по преимуществу хорошо воспитанным пьянчужкой. В подобный денек он раза два пытался помастурбировать, прильнув глазом к биноклю и уставившись на юнца, приспустившего плавки, чтобы выпущенный на вольный воздух член начал свое увлекательное восхождение. Но его собственный, плоский, сухой и морщинистый, сразу обвис; а потому упорствовать он не стал.
Джерзински явился точно к четырем. Деплешен сам просил его прийти. Он был заинтригован: случай-то курьезный. Разумеется, когда исследователь берет годичный отпуск, чтобы отправиться поработать в другой команде где-нибудь в Норвегии, Японии или даже в одной из тех мрачных стран, где в сорок лет сплошь и рядом кончают самоубийством, это дело обычное. Некоторые – такие случаи особо участились в «годы Миттерана», когда жажда наживы приобрела невиданные размеры, – вступали на рискованный путь, создавая коммерческие сообщества, чтобы извлечь прибыль из той или иной молекулы; впрочем, иные умудрялись за недолгий срок сколотить приличное состояние, низменным образом превратив в статью дохода знания, полученные за годы бескорыстных исследований. Но то, как уходит в свободное плавание Джерзински, не имеющий ни планов, ни целей, ни малейшего разумного оправдания, выглядело непостижимым. В свои сорок он был главой исследовательской группы, под его началом работали пятнадцать человек; сам он подчинялся – и то сугубо теоретически – одному Деплешену. Его группа получала великолепные результаты, ее считали одним из лучших научных коллективов Европы. Короче говоря, чего ему не хватало?
Деплешен повысил голос, вопросил с нажимом:
– Что вы намерены делать?
С полминуты продолжалось молчание, потом Джерзински скупо обронил:
– Думать.
Так с места не сдвинешься. Стараясь изобразить шутливость, Деплешен подмигнул:
– Над планами личного характера? – Но вдруг, вглядевшись в серьезное, осунувшееся лицо, в печальные глаза того, кто сидел перед ним, испытал сокрушающий стыд. Личные планы, еще чего! Он сам пятнадцать лет назад отыскал Джерзински в университете в Орсэ. Его выбор оправдал себя как нельзя лучше: это четкий, пунктуальный, изобретательный, творческий ум; результаты были основательны, накапливались в большом количестве. Если Национальному совету по научным исследованиям удалось сохранить за собой почетное место в европейской молекулярной биологии, это в немалой степени произошло благодаря заслугам Джерзински. Условия их контракта выполнены, и с лихвой. – Разумеется, – заключил Деплешен, – за вами будет сохранен доступ к базам данных. Ваши коды доступа к результатам исследований на сервере и к центральному банку данных в Интернете не будут лимитированы каким – либо сроком. Если вам понадобится что-нибудь еще, я в вашем распоряжении.
Когда собеседник удалился, он снова подошел к окну. Он малость вспотел. Шоколадный паренек североафриканского типа на набережной напротив стягивал свои шорты. В области фундаментальной биологии оставались существенные проблемы. Биологи мыслили и действовали так, как если бы молекулы являлись разрозненными материальными элементами, объединяемыми исключительно посредством электромагнитного притяжения и отталкивания; никто из них – он был в этом уверен – слыхом не слыхал о парадоксе EPR, об экспериментах Аспекта; никто даже не взял на себя труда полюбопытствовать, какого прогресса достигла физика с начала столетия; их представления об атоме мало чем отличаются от тех, что были у Демокрита. Они накапливали сведения тупо и однообразно, с единственной целью их немедленного промышленного использования, нисколько не сознавая, что под концептуальный фундамент их деятельности давно подведены минные ходы. Джерзински и он сам, благодаря своему первоначальному физическому образованию, по всей вероятности, были единственными в Национальном совете, кто отдавал себе отчет в том, что, вплотную столкнувшись с атомистикой, современная биология основ жизни взлетит на воздух. Вот о каких вопросах размышлял Деплешен, глядя, как над Сеной спускается вечер. Он не мог себе представить путей, какими движется мысль Джерзински; он даже не чувствовал себя способным обсуждать с ним это. Ему подкатывало к шестидесяти, в интеллектуальном плане он себе казался перегоревшим дотла. Педерасты разошлись, набережная опустела. Ему больше не удавалось вызвать воспоминание о своей последней эрекции. Он ждал грозы.
Гроза разразилась около девяти вечера. Джерзински слушал шум дождя, потягивая маленькими глотками дешевый арманьяк. Ему только что исполнилось сорок: уж не стал ли он жертвой кризиса сорокалетия? Принимая во внимание улучшение условий жизни, сегодня люди сорока лет еще в полной форме, их физическое состояние великолепно; первые признаки, говорящие – как по внешнему виду, так и по реакции организма на нагрузки, – что вот он, порог, от которого сейчас начнется долгий путь вниз, к могиле, все чаще настигают человека ближе к сорока пяти, а то и пятидесяти годам. К тому же этот пресловутый кризис сорокалетия зачастую ассоциируется с феноменами сексуальными, с внезапным лихорадочным вожделением к телам очень юных девиц. В случае Джерзински подобные мотивы исключались полностью: член служил ему затем, чтобы помочиться, более ни для чего.
На следующее утро он встал около семи, взял в своей домашней библиотеке «Часть и целое», научную автобиографию Вернера Хайзенберга, и пешком отправился на Марсово поле. Рассвет был свеж и прозрачен. Этой книгой он обзавелся еще в десятилетнем возрасте. Усевшись под одним из платанов аллеи Виктора Кузена, он перечитал то место из первой главы, где Гейзенберг, описывая атмосферу времени своего становления, упоминает о первой встрече с теорией атома:
По всей вероятности, это, как мне думается, случилось весной 1920-го. Исход первой мировой войны посеял смятение и хаос среди молодежи наших краев. Старшее поколение, глубоко разочарованное поражением, на все махнуло рукой, а юношество сбивалось в группы, в большие и малые сообщества с целью отыскать новые пути или на худой конец новый компас, который помог бы сориентироваться, ведь прежние ценности потерпели крах. Так и вышло, что в один прекрасный весенний день я отправился на прогулку с компанией, состоявшей из одного-двух десятков моих товарищей. Если память мне не изменяет, дорога наша лежала через холмы, что тянутся грядой по западному берегу Штарнбергского озера; всякий раз, когда возникал просвет между рядами ярко-зеленых буков, озеро это виднелось внизу слева от нас и, видимо, простиралось до самого подножия гор, которые служили фоном пейзажа. Как ни странно, именно во время той прогулки у нас впервые зашла речь об атомной физике – разговор, которому было суждено оказать большое влияние на весь мой дальнейший жизненный путь.
Часам к одиннадцати жара стала усиливаться. Вернувшись к себе, Мишель завалился на диван, предварительно раздевшись догола. В последовавшие за этим три недели его передвижения были сведены к минимуму. Он напоминал рыбу, которая высовывается временами из воды, чтобы глотнуть воздуха; на какие-то секунды перед ней мелькает райское видение – совсем иной, воздушный мир. Конечно, ей приходится тотчас возвращаться назад, в свою тинистую среду где рыбы пожирают друг друга. Но были у нее краткие мгновения предчувствия другого мира, совершенного – нашего мира.
Вечером 15 июля он позвонил Брюно. Музыкальный фон в стиле jazz cool придавал голосу его сводного брата едва уловимую напыщенность. Брюно – он-то уж типичная жертва кризиса сорокалетия. Носит кожаный плащ, отпустил бороду Чтобы показать, что видал виды, держится, будто персонаж второразрядного полицейского боевика: курит сигарки, наращивает мускулы. Впрочем, в отношении брата, считал Мишель, кризисом сорокалетия всего не объяснишь. Человек, подверженный этой напасти, жаждет еще пожить, пожить недолго, но полной жизнью. Продлить ее хотя бы чуть-чуть. А брату, судя по всему, все окончательно обрыдло, он просто больше не видит никакого толку в продолжении.
В тот же вечер Мишель отыскал фотографию, сделанную в начальной школе, в Шарни. Взглянул и заплакал. Сидя за партой, мальчик держит в руках раскрытый учебник. Он смотрит в объектив с улыбкой, полный радости и отваги; и этот ребенок – в голове не укладывается – он сам. Мальчик выполняет домашние задания, с доверчивой серьезностью слушает объяснения учителя. Он входит в этот мир, открывает его для себя, и мир не внушает ему страха; он готовится занять свое место в людском сообществе. Все это можно прочесть во взгляде малыша. На нем блуза с отложным воротничком.
Несколько дней Мишель не расставался с фотографией; он прислонил ее к лампе у своего изголовья. Тайна времени банальна, – так он пытался уговаривать себя, – все это в порядке вещей: тускнеет блеск глаз, гаснет радость, истощается доверие. Растянувшись на своем диване марки «Bultex», он безуспешно старался приучить себя к недолговечности. На лбу мальчика виднелась маленькая круглая впадина – отметинка ветряной оспы; этот шрам пережил годы. В чем заключена истина? Комнату наполнял полуденный зной.
Мартену Секкальди, рожденному в 1882 году в глухой корсиканской деревушке, в безграмотной крестьянской семье, казалось, предстояло провести свой век пастухом и земледельцем, ему была уготована та же ограниченная сфера деятельности, что являлась уделом бесконечной череды сменявшихся поколений его предков. Образ жизни, о котором идет речь, в наших краях давно отошел в прошлое, так что его исчерпывающий анализ представлял бы лишь ограниченный интерес; разве что некоторые радикальные ревнители экологии подчас демонстрируют необъяснимую ностальгию по такому существованию, но я, чтобы не быть односторонним, тем не менее предлагаю дать его краткое суммарное описание: живешь на лоне природы, дышишь свежим воздухом, возделываешь некий клочок земли, размер коего определяется сообразно строжайше установленному праву наследования; иной раз кабана подстрелишь; трахаешь кого придется направо и налево, в особенности свою жену, каковая рожает тебе деток; даешь последним воспитание, дабы они в свой черед заняли твое место в той же экосистеме; с годами начинаешь прихварывать, ну и все, баста.
Особый жребий Мартена Секкальди, по существу, отменно примечателен, ибо свидетельствует о той роли, какую сыграли интеграция французского общества и ускорение технологического прогресса в эпоху Третьей республики, обеспеченное непрестанными усилиями светской школы. Его преподаватель быстро сообразил, что имеет дело с учеником незаурядным, одаренным наклонностями к абстрактному мышлению и определенной изобретательностью, проявить каковые в своей исконной среде ему будет весьма затруднительно. Полностью сознавая, что его миссия не ограничивается лишь снабжением будущих граждан багажом элементарных знаний, так как равным образом ему подобает производить отбор тех, кому со временем предстоит стать для Республики частью ее элиты, он сумел убедить родителей Мартена, что призвание их сына может осуществиться исключительно за пределами Корсики. Итак, в 1894 году, получив право на стипендию, юноша поступил интерном в марсельский лицей Тьера, отлично описанный в воспоминаниях детства Марселя Паньоля, которым было суждено до последних дней Мартена Секкальди стать его излюбленным чтением благодаря великолепному в своей правдивости воссозданию основополагающих идеалов эпохи, воплощенных в жизненном пути одаренного молодого человека, выходца из низов. В 1902 году, полностью оправдав надежды своего первого учителя, он был принят в Высшую политехническую школу.
Девять лет спустя он получил назначение, определившее его дальнейший жизненный путь. Речь шла о создании действенной водопроводной сети, охватывающей всю систему алжирских территорий. Он занимался этим более двадцати пяти лет: производил расчеты кривизны акведуков и диаметра канализационных труб. В 1923 году он женился на Женевьеве Жюли, продавщице, чей род происходил из Лангедока, но последние два его поколения обосновались в Алжире. В 1928 году у них родилась дочь Жанин.
Повествование о жизни человеческой может быть сколь угодно длинным либо коротким. Метафизический или трагический выбор сводится в конечном счете к традиционно запечатленным на надгробном камне датам рождения и смерти. Он привлекает своей предельной краткостью. Но в случае Мартена Секкальди представляется уместным подвергнуть рассмотрению исторический и социальный аспект его судьбы, сосредоточившись не столько на личных особенностях данного индивида, сколько на эволюционных изменениях общества, характерным элементом которого он являлся. Эти характерные представители своего времени, с одной стороны увлекаемые ходом исторического развития, с другой – и сами охотно плывущие по течению, обычно имеют простые, счастливые биографии; подобное жизнеописание в его классическом варианте, как правило, умещается на одной-двух страницах. Что до Жанин Секкальди, она-то принадлежала к удручающей категории предтеч. В своем роде вполне приспособленные к образу жизни большинства современников, предтечи вместе с тем стремятся «быть выше», проповедуя новые либо пропагандируя еще мало распространенные способы существования; жизненный путь предтеч обыкновенно приходится описывать пространнее, тем паче что он часто куда ухабистее и запутанней. Однако же их роль сводится к ускорению исторических процессов, притом ускорению по большей части разрушительному – им никогда не дано придать событиям новое направление: эта миссия возлагается на революционеров или пророков.
Короче говоря, дщерь Мартена и Женевьевы Секкальди проявляла выдающиеся умственные способности, по меньшей мере равные отцовским, и сверх того демонстрировала весьма независимый нрав. Девственность свою она потеряла в возрасте тринадцати лет (факт чрезвычайный, принимая во внимание эпоху и среду), чтобы затем посвятить годы войны (в тех краях они были довольно мирными) хождениям на все главные балы, имевшие место в конце каждой недели сперва в Константине, потом в Алжире; все это не мешало ей триместр за триместром бесперебойно достигать впечатляющих успехов в школьной науке. Таким образом, в 1945 году покидая родителей, дабы приступить в Париже к изучению медицины, она была вооружена степенью бакалавра с отличием и уже немалым сексуальным опытом.
Первые послевоенные годы были трудными и бурными; показатели выпуска промышленной продукции такие, что ниже некуда, карточную систему распределения продовольствия отменили только в 1948-м. Тем не менее в узком кругу, среди наиболее зажиточных слоев населения, в отличие от широких его масс, уже появились первые признаки той страсти к потреблению, происходившей из Соединенных Штатов Америки, которой в последующие десятилетия предстояло распространиться, захватив все и вся. Таким образом, Жанин Секкальди, студентке медицинского факультета, выпало на долю жить в Париже почти что в «годы экзистенциализма», ей даже представился однажды случай оттанцевать в «Табу» be-bop с самим Жан-Полем Сартром. Не слишком восхищенная трудами этого философа, она, напротив, была поражена доходящим до патологии уродством их автора, так что случай этот последствий не имел. Сама-то она была очень хороша – ярко выраженный средиземноморский тип красоты – и пережила множество любовных приключений, прежде чем в 1952 году ей повстречался Серж Клеман, который в то время заканчивал курс хирургии.
«Описать вам моего старика? – годы спустя любил говорить Брюно. – Возьмите обезьяну, дайте ей мобильный телефон, и папашин портрет готов!» В те времена Серж Клеман, разумеется, не располагал мобильным телефоном; но он и впрямь отличался изрядной волосатостью. В общем-то он был совсем не красавец, зато от его персоны исходило мощное и незамысловатое мужское обаяние, которое должно было прельстить молоденькую студентку. К тому же у него были планы. Поездка в Соединенные Штаты убедила его, что косметология в будущем сулит честолюбивому хирургу заманчивые перспективы. Прогрессирующее распространение соблазнов свободного рынка, распад традиционного брака, вероятность скорого экономического подъема Западной Европы – все и вправду складывалось многообещающе, открывая исключительные возможности для этой области медицины, а у Сержа Клемана было то преимущество, что он одним из первых в Европе – а во Франции безусловно первым – смекнул что к чему; проблема, однако же, состояла в том, что ему не хватало средств, нужных для начального рывка. Мартен Секкальди, приятно пораженный предприимчивостью будущего зятя, согласился ссудить его деньгами, и первая клиника была открыта в 1953 году в Нейи. Успех, подхваченный женскими журналами, набиравшими в ту пору силу, был сногсшибательный, так что в 1955 году уже открылась вторая клиника, на каннских холмах.
Соединившись, супруги общими усилиями создали то, что в дальнейшем станут называть «современным браком», и если Жанин забеременела от своего мужа, то скорее по оплошности. Тем не менее она решила сохранить ребенка; материнство, по ее мнению, являлось одним из тех испытаний, которые женщина должна пережить; впрочем, период беременности оказался даже приятным, и в марте 1956-го на свет появился Брюно. Скучные заботы, каких требует малолетний ребенок, вскоре показались родителям несовместимыми с их идеалом личной свободы, и в 1958 году Брюно по обоюдному согласию был отправлен в Алжир, к деду и бабке по материнской линии. Жанин к тому времени вновь забеременела, но отцом на сей раз был Марк Джерзински.
Гонимый свирепой нищетой, едва ли не голодухой, Люсьен Джерзински, надеясь получить работу во Франции, в 1919 году покинул Катовицкий угольный бассейн, где был рожден два десятилетия тому назад. Он поступил рабочим на железную дорогу – сначала дорожным строителем, потом смотрителем путей – и взял в жены Мари Леру, дочь батрака, уроженца Бургундии, которая и сама служила в железнодорожном ведомстве. Он подарил ей четверых детей, прежде чем погибнуть в 1944 году при бомбардировке станции авиацией союзников.
Его третьему сыну Марку было четырнадцать, когда отца не стало. Это был умный, серьезный, немножко грустный мальчик. С легкой руки соседа он в 1946 году поступил учеником электрика на киностудию Пате в Жуанвиле. Он тотчас показал себя на редкость способным к этой работе: исходя из кратких инструкций, до прибытия главного оператора подготовил превосходную подсветку общего плана. Его очень ценил сам Анри Алькан. Решив в 1951 году войти в ORTF, Управление французского радиовещания и телевидения, этот прославленный кинооператор даже хотел сделать его своим ассистентом.
Когда Марк познакомился с Жанин – то есть в начале 1957-го, – он работал над телерепортажем, посвященным обитателям Сен-Тропе. Героиней репортажа была Брижит Бардо (фильм «И Бог создал женщину», вышедший в 1956-м, поистине дал старт мифу Бардо), но Марк в поисках материала распространял свой интерес также на некоторые артистические и литераторские кружки, особенно его привлекала та компания, которую впоследствии прозвали «бандой Саган». Этот мир, закрытый для Жанин несмотря на ее деньги, обворожил молодую женщину, и она, казалось, не на шутку увлеклась Марком. Она прониклась убеждением, что он создан из того теста, из которого получаются великие кинорежиссеры; впрочем, по всей вероятности, так оно и было. Работая с осветительной аппаратурой облегченного типа, он умел путем перестановки предметов создавать волнующие кадры в духе Эдварда Хоппера, реалистические, спокойные и в то же время дышащие полнейшей безнадежностью. Общаясь со знаменитостями, он скользил по ним равнодушным взглядом и, снимая Бардо или Саган, оказывал им столько же почтения, сколько мог бы проявить к ракам или кальмарам. Он ни с кем не говорил, ни к кому не выражал симпатии; он был поистине очарователен.
Жанин развелась с мужем в 1958-м, вскоре после того как отправила Брюно к своим родителям. Это был полюбовный развод, каждая из сторон взяла часть вины на себя. Серж великодушно уступил жене свою долю прав на каннскую клинику, одних доходов от которой хватало, чтобы обеспечить ей комфортабельное существование. Новая пара обосновалась на вилле в Сент-Максиме, но Марк ни в чем не изменил своим холостяцким привычкам. Она побуждала его приложить хоть какие-то усилия ради карьеры в кинематографе; он соглашался, но ничего не делал, просто ждал, когда подвернется новый сюжет для репортажа. Если она устраивала прием, он по большей части предпочитал заранее, прямо на кухне перекусить в одиночку, потом шел прогуляться по набережной. А возвращался перед самым уходом гостей, в свое оправдание ссылаясь на то, что пришлось срочно заканчивать монтаж. Рождение сына – это случилось в июне 1958-го – повергло его в видимое смятение. Несколько долгих минут он простоял, уставившись на ребенка, который был на него ошеломляюще похож: то же лицо с четкими чертами, те же выступающие скулы, те же большие зеленые глаза. Чуть погодя Жанин стала ему изменять. Он, вероятно, страдал, но утверждать это мудрено, поскольку, в сущности, он говорил чем дальше, тем меньше. Он строил маленькие алтари из гальки, из хвороста, из панцирей ракообразных. Потом их фотографировал с боковой подсветкой.
Репортаж о Сен-Тропе имел большой успех в определенных кругах, но на вопросы интервьюера из «Кайе дю синема» он отвечать отказался. Его акции еще больше повысились после краткой, весьма острой документальной ленты про группу «Привет, ребята!» и зарождение музыкального стиля йе-йе, которую он сделал весной 1959-го. Художественный кинематограф его совершенно не занимал; он дважды отвечал отказом на предложение поработать с Годаром. В ту пору Жанин завязала знакомство с заезжими американцами, которые временами появлялись на Лазурном берегу. В Соединенных Штатах, в Калифорнии, как раз возникало нечто радикально новое. В Изалене, неподалеку от Биг Сура, создавались коммуны на основе сексуальной свободы и применения психоделических наркотиков, что, как предполагалось, способствует прорыву в область подсознательного. Она стала любовницей Франческо ди Меолы, американца итальянского происхождения, водившего знакомство с Аленом Гинзбергом и Олдосом Хаксли, и вошла в число основателей Изаленской общины.
В январе I960 года Марк отправился в Народный Китай готовить репортаж о строительстве коммунистического общества нового типа. В Сент-Максим он вернулся 23 июня, часа в три пополудни. Дом выглядел покинутым. Однако в салоне на ковре сидела по-турецки совершенно голая девчонка лет пятнадцати. В ответ на его расспросы она буркнула: «Gone to the beach»[2], после чего снова впала в прострацию. В спальне Жанин, развалившись поперек кровати, храпел громадный, похоже пьяный, бородач. Марк навострил уши: ему послышался то ли плач, то ли стоны.
В комнате наверху царил ужасающий смрад; яростные лучи солнца, врываясь в окно, озаряли черно-белые квадраты мощенного плиткой пола. Его сын неуклюже ползал по этому полу, то и дело оскальзываясь в лужах мочи и кучах экскрементов. Он жмурился и протяжно скулил. Заметив, что в комнату кто-то вошел, малыш попытался спастись бегством. Отец взял его на руки; запуганное крошечное созданье дрожало в его объятиях.
Марк вышел из дому; в ближнем магазине он купил страховочное сиденье для младенца. Пробормотав короткое словцо в адрес Жанин, он забрался в машину, закрепил ребенка на сиденье и покатил в северном направлении. Неподалеку от Валанса он свернул к Центральному массиву. Время от времени, между двумя поворотами, он бросал взгляд на сына, дремлющего у него за спиной, и странное чувство овладевало им.
С того дня Мишель рос под присмотром своей бабушки, которая уединенно жила в Йонне, в крае, откуда была родом. Мать его вскорости отбыла в Калифорнию, чтобы поселиться в коммуне ди Меолы. Мишелю суждено было повидать ее снова, лишь когда ему сравнялось пятнадцать. Впрочем, ему и своего родителя довелось видеть совсем недолго. В 1964 году тот отправился готовить репортаж о Тибете, в ту пору оккупированном китайскими войсками. В письме к своей матери он сообщал, что здоров и находится под большим впечатлением манифестаций тибетских буддистов, которых Китай неистово пытается изничтожить; потом всякая связь прервалась. Протест, с которым Франция обратилась к китайскому правительству, ничего не дал, и хотя тела не нашли, год спустя Марк был официально объявлен пропавшим без вести.
На дворе лето 1968-го, Мишелю одиннадцатый год. С двухлетнего возраста он живет вдвоем со своей бабушкой. Живут они в Шарни, что в департаменте Йонна, недалеко от Луаре. По утрам он встает рано, чтобы приготовить для бабушки завтрак; он заготовил специальную шпаргалку, записал в нее, как долго нужно настаивать чай, сколько требуется тартинок и прочие подобные вещи.
Зачастую он не выходит из своей комнаты до самого полдника. Читает Жюля Верна, комиксы про собаку Пифа или про «Клуб пяти», но чаще погружается в многотомное собрание «Вся Вселенная». Там рассказывается о сопротивлении материалов, о разных видах облаков, о пчелиных танцах. Есть и кое-что про Тадж-Махал, дворец, в глубокой древности построенный одним царем в память умершей царицы, про смерть Сократа, про геометрию, созданную Евклидом более двух тысячелетий тому назад.
Послеобеденные часы он проводит в саду. Сидит в коротких штанишках, прислонившись спиной к стволу черешни, наслаждаясь упругой мягкостью травы. Греется на солнышке. Листья салата латука впивают солнечный жар; так же всасывают они и воду; он помнит, что на закате должен их полить. Он и здесь продолжает читать «Всю Вселенную» или какую-нибудь книжку из серии «Сто вопросов о…»; он впивает знания.
Подчас он отправляется на велике в поля. Со всей мочи жмет на педали, наполняя легкие ароматом вечности. Детская вечность коротка, но он того еще не ведает, а пейзаж проносится мимо.
В Шарни только и есть, что одна бакалейная лавка; однако по средам сюда заезжает грузовичок продавца мяса, а по пятницам – рыбного торговца; к субботнему полднику бабушка часто готовит треску под сливочным соусом. Мишель проводит в Шарни свое последнее лето, хотя сам пока не знает об этом. В начале года у бабушки был инсульт. Две ее дочери, живущие в парижском предместье, теперь подыскивают ей дом поближе к ним. Ей больше не под силу жить круглый год одной, ухаживать за своим садом.
С мальчишками-сверстниками Мишель играет редко, но отношения с ними у него неплохие. За ним признано право держаться несколько особняком; в школе он делает отменные успехи, учение ему дается без видимого усилия. По всем предметам он неизменно первый, и разумеется, бабушка этим горда. Но товарищи не злятся на него, не изводят. Во время письменных работ он безотказно позволяет им списывать. Ждет, не переворачивает страницу, пока его сосед не закончит. И сидит в последнем ряду, наперекор своим выдающимся успехам. Хрупко благополучие его царства.
Однажды летним днем – он в ту пору еще обитал в Йонне – Мишель удрал в луга со своей кузиной Брижит. Брижит была хорошенькой, в высшей степени милой девушкой шестнадцати лет, которой несколько лет спустя предстояло выйти замуж за ужасающего болвана. Дело происходило летом 1967-го. Она взяла его за руки и закружила, заставляя бежать вокруг нее; потом они рухнули в изнеможении на свежескошенную траву Он прикорнул у ее горячей груди; юбчонку она носила коротенькую. Назавтра оба покрылись мелкими красными прыщами, тела их то и дело пожирал бешеный зуд. Thrombidium holosericum, в просторечии именуемый клещиком-краснотелкой, – весьма распространенный обитатель летних лугов. Диаметр его – около двух миллиметров. Он плотный, мясистый, очень выпуклый, ярко-красного цвета. Внедряясь своим хоботком в кожу млекопитающих, причиняет нестерпимое раздражение. Linguatulia rhinaria, или пятиустка, селится в носовой полости, лобных либо верхнечелюстных пазухах собак, а иногда и людей. Личинка овальна, с хвостиком в задней части; во рту у нее жвалы, предназначенные для перфорации. Две пары выступов (или отростков) снабжены длинными коготками. Взрослая особь бела, ланцетовидна, достигает длины от 18 до 85 миллиметров. Туловище у нее уплощенное, кольчатое, прозрачное, покрыто хитиновыми иголочками.
В декабре 1968-го бабушка переселилась в департамент Сена-и-Марна, поближе к дочерям. Поначалу жизнь Мишеля от этого почти не изменилась. Окрестности Креси-ан-Бри, расположенного не более чем в полусотне километров от Парижа, в ту пору были еще сельской местностью. Красивый городок, сплошь из старинных домов, Коро написал здесь несколько своих полотен. Система каналов, подводящих сюда воды реки Гран-Морен, обеспечила Креси звание Брийской Венеции, во всяком случае так без зазрения совести величали его некоторые проспекты. Из здешних жителей мало кто ездит на работу в Париж. Большинство занято на маленьких местных предприятиях либо, того чаще, находит себе работу в Мо.
Два месяца спустя бабушка приобрела телевизор; тогда как раз на первом канале только что появилась реклама. В ночь на 21 июля 1969 года Мишель смог воочию наблюдать первые шаги человека на Луне. Семьсот миллионов телезрителей, рассеянных по поверхности планеты, присутствовали на этом спектакле одновременно с ним. Вероятно, те несколько часов, что продолжалась трансляция, можно назвать кульминационной точкой первого периода западной технологической мечты.
Прибыв в Креси-ан-Бри в разгар учебного года, он тем не менее легко адаптировался в местном общеобразовательном коллеже и в пятый класс перешел без затруднений. По четвергам он неизменно покупал «Пифа», который к тому времени обновился. В противоположность большинству читателей, он его покупал не ради полиграфических новшеств, а из-за самого сюжета, полного приключений. Наперекор пестрой смене эпох и декораций в этих историях на сцену выступали простые, глубокие нравственные ценности. Реньяр-викинг, Тедди Тед и Апач, «сын свирепых веков» Раган, Ходжа Насреддин, дурачивший визирей и халифов, – их всех сближала единая мораль. Мишель очень быстро это понял, и такое осознание должно было наложить на него неизгладимую печать. Впоследствии чтение Ницше не вызвало в нем ничего, кроме мимолетной досады, а знакомство с Кантом лишь послужило подтверждением того, что он уже знал. Законы чистой морали единственны и всеобъемлющи. С течением времени она не подвергается ни ущербу, ни обогащению. Не обусловленная никакими историческими, экономическими, социологическими или культурными факторами, она ровным счетом ни от чего не зависит. Ничем не предопределяемая, она предопределяет. Беспричинная, сама служит причиной. Иными словами, это – абсолют.
Мораль, наблюдаемая на практике, всегда являет собой представленную в различных пропорциях смесь чистой нравственности с другими составляющими более или менее темного, по большей части религиозного происхождения. Чем значительнее в этой смеси доля первозданной морали, тем продолжительнее и благополучнее может быть существование общества, избравшего ее своей опорой. В идеальном случае общество, организованное согласно универсальным законам нравственности, было бы способно просуществовать вплоть до конца света.
Мишеля восхищали все герои «Пифа», но его любимцем, конечно же, был Черный Волк, индеец-одиночка, благородное средоточие всех доблестей апачей, сиу и чейеннов. Черный Волк без конца странствовал по прериям, сопровождаемый своим конем Чинуком и волком Тупи. Он не только действовал, без колебаний бросаясь на помощь всем слабым и угнетенным, но и постоянно комментировал собственные поступки, причем опирался на трансцендентные этические категории, порой облекая их в поэтическую форму пословиц племени кри либо дакотов, порой и того проще – ссылаясь на «закон прерий». Мишель даже годы спустя волей-неволей признавал его идеальным типом кантианского героя, неизменно действующего так, «словно бы его максимы давали ему право заседать в законодательном собрании вселенского королевства избранных».
Телевизор занимал его меньше. Однако он со стесненным сердцем смотрел еженедельные передачи из серии «Жизнь животных». Газели и лани, эти грациозные млекопитающие, проводили свои дни в страхе. Львы и пантеры пребывали в состоянии тупой апатии, прерываемой краткими вспышками свирепости. Они убивали, терзали, пожирали слабых, старых или больных зверей, а потом вновь погружались в бессмысленную сонливость, пробуждаемые от нее разве что нападениями паразитов, что грызли их изнутри. Между деревьев скользили змеи, цапая своими ядовитыми зубами птиц и млекопитающих, если только чей-нибудь хищный клюв внезапно не разрывал на части их собственное тело. Важный, глупый голос Клода Дарже сопровождал эти жестокие сцены комментариями, исполненными ничем не оправданного восторга. Мишеля трясло от отвращения, и в эти минуты он также ощущал, как растет в нем непререкаемая убежденность: в целом дикая природа, какова она есть, не что иное, как самая гнусная подлость; дикая природа в ее целостности не что иное, как оправдание тотального разрушения, всемирного геноцида, а предназначение человека на земле, может статься, в том и заключается, чтобы довести этот холокост до конца.
В апреле 1970-го «Пиф» вышел в свет с новым кунштюком, которому предстояло получить широкую известность и запомниться: то был так называемый «порошок жизни». К каждому номеру прилагался пакетик с икрой крошечных морских рачков Artemia salina. Эти организмы в продолжение нескольких тысячелетий пребывали в анабиозе. Процедура, необходимая для их оживления, была в меру сложна: следовало трое суток отстаивать воду, затем подогреть, всыпать туда содержимое пакетика, мягко взболтать. В последующие дни надлежало держать сосуд вблизи от источника света и тепла, регулярно добавляя туда воду должной температуры, тем самым компенсируя выпаривание; осторожно перемешивать жидкость, дабы насытить ее кислородом. Через несколько недель в бутылке кишела масса полупрозрачных рачков, сказать по правде, малость неаппетитных, но бесспорно живых. Не зная, что с ними дальше делать, Мишель кончил тем, что выплеснул все в Гран-Морен.
В том же номере на двадцати страницах, посвященных рассказам о приключениях, проливался некоторый свет на те обстоятельства юности Рагана, что сделали его одиноким героем во глубине доисторических эпох. Когда он был еще ребенком, его племя погибло при извержении вулкана. Его отец, Крао Мудрый, умирая, не оставил ему в наследство ничего, кроме ожерелья с тремя когтями. Каждый из этих когтей символизировал одно из достоинств «тех, кто ходит прямо», людей то есть. Там был коготь честности, коготь отваги и самый важный из всех – коготь доброты. С тех пор Раган носил это ожерелье, стараясь быть достойным того, что оно означало.
Их дом в Креси по всей длине был обсажен черешнями, сад был чуть поменьше, чем в Йонне. Мишель и здесь читал «Всю Вселенную» и «Сто вопросов о…». Когда мальчику исполнилось двенадцать, бабушка ко дню рождения подарила ему набор «Юный химик». Химия была куда заманчивее, чем механика или электричество: и таинственнее, и многообразней. Химикаты покоились в своих коробочках, различные по цвету, форме и фактуре, словно сущности, разлученные навек. Однако стоит лишь столкнуть их между собой, и начнется бурная реакция, молниеносно образующая совершенно новые соединения.
Июльским днем, в один из тех послеполуденных часов, когда он читал в саду, Мишель пришел к мысли, что химические основы жизни могли бы быть в корне иными. Ту же роль, какую в составе молекул живой плоти играют молекулы углерода, кислорода и азота, могли бы исполнять молекулы с той же валентностью, но более высоким атомным весом. На другой планете, при иных температурных условиях и силе тяготения, молекулы жизни могли бы содержать кремний, серу и фосфор или, скажем, германий, селен и мышьяк, а то еще олово, теллур и сурьму. Не было никого, с кем он бы мог как следует потолковать об этих вещах, и потому бабушка по его просьбе купила ему несколько книжек по биохимии.
Первое воспоминание Брюно относилось к его четырем годам; то было воспоминание об унижении. Он ходил тогда в детский сад в парке Лаперлье, в Алжире. Однажды осенним днем воспитательница объясняла мальчикам, как делать гирлянды из листьев. Маленькие девочки ждали, сидя на бугорке; печать тупой бабьей покорности уже проступала в их облике; почти на всех были белые платьица. Землю покрывал золотистый ковер листвы, по большей части каштанов и платанов. Его товарищи, один за другим заканчивая работу, подходили каждый к своей избраннице, чтобы обвить гирляндой ее шею. У него дело не двигалось, листья крошились в руках, все разваливалось. Как им объяснить, что он нуждается в любви? Как объяснить это без лиственной гирлянды? Он разрыдался от ярости; воспитательница не пришла к нему на помощь. Все было кончено, дети встали со своих мест, пошли прочь из парка. Вскорости тот детский сад закрылся.
Его дед и бабка занимали очень красивые апартаменты на бульваре Эдгара Кине. Дома буржуа в центре Алжира были построены в том же стиле, что и парижские здания эпохи Наполеона III. Квартиру пересекал двадцатиметровый коридор, ведущий в гостиную с балконом, откуда можно было смотреть на белый город сверху. Даже много лет спустя, став разочарованным сорокалетним брюзгой, Брюно порой как воочию видел эту картину: он сам, четырех лет от роду, что было сил жмет на педали трехколесного велосипеда, катя по темному коридору к открытой сияющей двери балкона. Вероятно, именно в те мгновения он познал отпущенный ему максимум земного счастья.
В 1961 году дедушка умер. В нашем климате труп млекопитающего или птицы сначала привлекает некоторые виды мух (Musca, Curtonevra); когда разложение слегка затронет его, в игру вступают новые биологические виды, особенно Calliphora и Lucilia. Подвергаясь совокупному воздействию бактерий и пищеварительных соков, выделяемых червями, труп более или менее разжижается, превращаясь в среду масляно-кислого и аммиачного брожения. По истечении трех месяцев мухи завершают свое дело и уступают место бригаде жесткокрылых насекомых из рода Dermestes и чешуекрылых бабочек Aglossa pinguinalis, питающихся преимущественно жирами. В ходе брожения белковой материи ее потребляют личинки Piophila petasionis и жесткокрылые рода Corynetes. Разложившийся труп, еще содержащий некоторое количество влаги, становится затем вотчиной клещей, которые высасывают из него последнюю сукровицу. Иссушенный таким образом и мумифицированный, он становится обиталищем новых пользователей – личинок мехового кожееда и кожееда-антренуса, гусениц бабочек Aglossa cuprealis и Tineola bisellelia. Они-то и завершают цикл.
Мысленно Брюно снова видит гроб красивого, глубокого черного цвета с серебряным крестом и деда в нем. Картина умиротворяющая, даже счастливая: дедушке, должно быть, хорошо в таком великолепном гробу. Позже ему придется узнать о существовании клещей и трупных личинок с именами второразрядных итальянских кинодив. И все-таки даже теперь образ дедушкина гроба встает перед его глазами как счастливое видение.
Еще он воочию представляет себе свою бабушку в день их приезда в Марсель, как она сидит на чемодане посреди выложенной плиткой кухни. По полу снуют тараканы. Вероятно, именно в тот день ее рассудок пошатнулся. Всего за несколько недель она пережила смерть мужа, зрелище его агонии, поспешный отъезд из Алжира, тягостные поиски жилья в Марселе. Квартал, где они очутились, на северо-западе города, был грязен. Прежде она никогда не бывала во Франции. И дочь ее покинула, не приехала на погребение отца. Тут, наверное, крылась какая-то ошибка. Когда-то, кем-то совершенная ошибка.
Она оправилась и прожила еще пять лет. Обосновалась, купила мебель, поставила для Брюно кровать в столовой, записала его в начальную школу квартала. Каждый вечер приходила забирать его оттуда. Он стыдился этой маленькой старой женщины, дряхлой, высохшей, водившей его за ручку. У других были отцы и матери; дети разведенных родителей встречались в ту пору редко.
По ночам она снова и снова прокручивала в памяти этапы своей жизни, пришедшей к такому печальному концу. Потолок в квартире был низкий, летом стояла удушающая жара. Ей удавалось заснуть лишь перед самой зарей. Днем она бродила по квартире в стоптанных туфлях и, сама того не сознавая, вслух повторяла по пятьдесят раз подряд одни и те же фразы. У нее все не шел из головы поступок дочери. «Не приехать на похороны родного отца…» Она блуждала из комнаты в комнату, порой не выпуская из рук половую тряпку или кастрюлю, забыв, зачем их взяла. «Похороны родного отца… Похороны родного отца…» Ее туфли шаркали по плиточному полу. Брюно испуганно замирал, съежившись в своей кровати; он понимал, что все это добром не кончится. Иногда она принималась за свое с самого утра, еще в домашнем халате и бигудях. «Алжир – это Франция…»; потом начиналось шарканье. Она бродила по двум комнатам из угла в угол, ее взгляд застывал, устремленный в одну невидимую точку. «Франция… Франция…» – твердил ее голос, постепенно слабея.
Она все еще оставалась хорошей кулинаркой, это была ее последняя отрада. Для Брюно она готовила вкусную и обильную еду, которой можно было бы накормить десять человек. Перцы в масле, анчоусы, картофельный салат: иногда подавалось пять различных закусок прежде основного блюда – фаршированных кабачков, зайца с оливками, по временам кус-кус. Только кондитерские изделия ей не слишком удавались, но в дни, когда получала пенсию, она приносила коробки с нугой и миндальным печеньем из Экса, сливки с каштановой пудрой. Мало-помалу Брюно стал жирным, трусливым ребенком. Сама-то она почти ничего не ела. По воскресеньям она вставала попозже; он забирался к ней в постель, прижимался к ее тощему телу. Иногда он воображал, что встает ночью, берет нож и вонзает ей прямо в сердце; потом он видел самого себя на полу, всего в слезах, возле ее трупа, ему представлялось, что он и сам тут же умрет.
В конце 1966 года она получила письмо от дочери, узнавшей ее адрес от отца Брюно – они обменивались посланиями на каждое Рождество. Жанин не выразила особого сожаления о прошлом, вспомнив о нем лишь в одной фразе: «Я узнала о смерти папы и о твоем переезде». Между делом она сообщала, что покинула Калифорнию, вернулась на юг Франции и там поселилась; но адреса не дала.
Мартовским утром 1967 года, пытаясь приготовить кабачковые оладьи, старая женщина опрокинула сковороду с кипящим маслом. У нее хватило сил выйти из квартиры в коридор; ее стоны потревожили соседей. Когда Брюно возвратился вечером из школы, дома он застал мадам Аузи, что жила этажом выше; она повела его прямиком в больницу. Ему позволили войти к бабушке на несколько минут; ее ожоги были скрыты под простынями. Она получила большую дозу морфина; тем не менее Брюно она узнала, взяла его руку в свои; потом мальчика увели. Ночью сердце остановилось.
Во второй раз Брюно пришлось столкнуться со смертью. И снова смысл происшедшего почти полностью ускользнул от него. Даже годы спустя, сдав контрольную работу по французскому языку или удачное сочинение на историческую тему, он говорил себе, что расскажет об этом бабушке. Конечно, он тут же вспоминал, что она умерла, но эта мысль, то пропадая, то возвращаясь, в сущности, не прерывала их диалога. Когда его допустили к участию в конкурсе на замещение должности лицейского преподавателя современной литературы, он долго обсуждал с нею свои заметки; впрочем, тогда он уже верил в ее присутствие только в минуты душевного помрачения. По такому случаю он купил две банки сливок с каштановой пудрой; то был их последний большой разговор. Выиграв конкурс и получив место преподавателя, он заметил, что больше не может выйти на контакт с нею; и тогда образ бабушки медленно растаял, скрылся за стеной.
На следующий день после похорон имела место странная сцена. Его отец и мать, которых он видел впервые, спорили о том, что они станут с ним делать. Это происходило в столовой их марсельской квартиры. Брюно слушал, сидя на кровати. Всегда любопытно послушать, как другие говорят о тебе, особенно если они, по-видимому, не осознают твоего присутствия. Так и самому недолго потерять уверенность в собственном существовании, здесь есть своя прелесть. В общем, казалось, будто все это не имеет к нему прямого касательства. А между тем этому разговору предстояло сыграть решающую роль в его жизни, и он множество раз будет вспоминать его, хотя так никогда и не сумеет почувствовать настоящее волнение. Он не сможет восстановить прямую, кровную связь между собой и двумя взрослыми людьми, что в тот день в столовой особенно поразили его своей высокорослостью и моложавой повадкой. В сентябре Брюно должен был пойти в шестой класс; было решено, что для него подыщут пансион и что отец будет брать его к себе в Париж на уик-энды. Мать постарается время от времени забирать его на каникулы. У Брюно возражений не было: эти двое не показались ему определенно враждебными. Настоящей жизнью, как ни крути, была для него жизнь с бабушкой.
Брюно наклоняется над раковиной умывальника. Сбрасывает пижамную курточку. Его белый маленький живот сморщился, прижатый к фаянсу раковины. Ему одиннадцать лет. Он хочет почистить зубы, как делает это каждый вечер. Он надеется, что его туалет обойдется без неприятностей. Тем не менее Вильмар тут как тут, приближается, пока еще один, и толкает Брюно в плечо. Он начинает отступать, дрожа от страха; он примерно знает, что сейчас будет. «Отстань…» – слабо бормочет он.
Подходит Пеле. Этот низкоросл, коренаст, чрезвычайно силен. Пеле с размаху влепляет Брюно пощечину, тот плачет. Потом они толкают его на пол, хватают за ноги и тащат волоком. Возле уборной они срывают с него пижамные штаны. Член у него маленький, еще детский, растительности совсем нет. Они вдвоем дергают его за волосы, заставляя открыть рот. Пеле тычет ему в лицо сортирной шваброй. Он чувствует вкус дерьма. Он вопит.
Подходит Брассер; ему четырнадцать, он старший из шестиклассников. Он достает свой член, который кажется Брюно огромным, толстым. Он становится над ним и писает ему на лицо. Вчера он заставил Брюно сосать ему член, а потом лизать его зад; но нынче вечером он не этого хочет. «Клеман, у тебя хер совсем голый, – говорит он, издеваясь, – надо его побрить, чтоб волосы лучше росли…» Другие по знаку своего вожака обмазывают член мальчика кремом для бритья. Брассер раскрывает лезвие бритвы, примеривается. От страха Брюно обкакивается.
Мартовской ночью 1968 года надзиратель обнаружил его, сжавшегося в комок, голого, обмазанного нечистотами, в сортире в дальнем конце двора. Распорядился, чтобы ему принесли пижаму, и отвел его к старшему надзирателю Коэну. Брюно окаменел от ужаса при одной мысли, что его заставят говорить, что придется назвать имя Брассера. Но Коэн, хоть его и подняли с постели среди ночи, принял мальчика ласково. Не в пример надзирателям, находившимся под его началом, он обращался к воспитанникам на «вы». В его послужном списке это был третий, и притом не самый худший пансион; он знал, что жертвы почти всегда отказываются называть имена своих палачей. Все, что он мог сделать, это наложить взыскание на надзирателя, ответственного за порядок в дортуаре шестиклассников. Большинство этих ребят было брошено на произвол судьбы собственными родителями, и вся власть над ними была сосредоточена в его руках. После ухода Брюно он сварил себе кофе, перелистал список учащихся шестого класса. Он заподозрил Пеле и Брассера, но у него не было ни единой улики. Если удастся припереть их к стенке, он доведет дело до исключения. Он не питал ни малейших иллюзии относительно свойств человеческой природы, если она не подчинена контролю закона. Со времени своего прибытия в пансион в Мо он сумел внушить воспитанникам страх. Коэн знал, что без этого последнего бастиона законности, которую он здесь представлял, расправам над мальчиками вроде Брюно не будет никакого предела.
Оставленный в шестом классе на второй год, Брюно воспринял это с облегчением. Пеле, Брассер и Вильмар перешли в пятый и находились теперь в другом дортуаре. К несчастью, после министерских директив, вызванных событиями 68-го, было решено сократить число надзирателей пансионов, взамен учредив систему самодисциплины; такая мера отвечала духу времени, к тому же с ней сопрягалось такое преимущество, как сокращение расходов на выплату жалованья. Проникнуть из одного дортуара в другой стало проще; пятиклассники завели обычай не реже чем раз в неделю устраивать набеги на дортуар младших; к себе они возвращались, прихватив одну, иногда две жертвы, и сеанс начинался. В конце декабря Жан-Мишель Кемпф, худенький пугливый мальчик, поступивший в пансион в начале года, чтобы избавиться от своих мучителей, выпрыгнул в окно. Падение могло оказаться смертельным, ему еще повезло, что отделался множественными переломами. Лодыжка была сильно повреждена, раздробленную кость едва восстановили. Было ясно, что мальчик останется калекой. Коэн учинил генеральный допрос, усиливший его подозрения; Пеле, несмотря на упорное запирательство, он исключил сроком на три дня. Практически все звериные сообщества основываются на системе подчинения в зависимости от соотношения сил их членов. Для этой системы характерна строгая иерархичность: самого сильного самца группы именуют «животное альфа», того, кто занимает второе место по силе, называют «животным бета», и так далее вплоть до «животного омега» – слабейшего в иерархии. Позиция в ней обыкновенно определяется посредством ритуала боя. Животные рангом пониже, пытаясь повысить свой статус, провоцируют более привилегированных на схватку, зная, что в случае победы их положение улучшится. Высокий ранг дает некоторые преимущества: право насыщаться первым, совокупляться с самками стаи. В то же время слабейшее из животных, как правило, имеет возможность уклоняться от схваток, принимая позу «покорности» (приседая, подставляя зад). Ситуация, в которой находился Брюно, была не столь благоприятной. Владычество на основании грубой силы, присущее всем животным сообществам, уже у шимпанзе (Pan troglodytes) сопровождается актами неоправданной жестокости в отношении слабейших. Эта тенденция достигает своего полного развития в примитивных людских сообществах и в обществах развитых среди детей и подростков. Жалость, или идентификация чужих страданий со своими собственными, возникает позже; далее эта самая жалость быстро систематизируется, преобразуясь в нравственный закон. В лицейском же пансионе в Мо олицетворением нравственного закона служил Жан Коэн, и он был полон решимости не отклоняться от этого пути. Он ни в малой степени не признавал подтасовкой то использование концепций Ницше, к которому прибегли нацисты: отрицая сострадание, ставя себя выше добра и зла, провозглашая всевластие воли, Ницше, по его мнению, естественным путем шел к фашизму. Образовательный уровень и выслуга лет Коэна позволяли ему получить должность директора лицея; если он оставался на посту главного надзирателя, то исключительно добровольно. Он отправил в академическую инспекцию несколько сообщений, в которых сетовал на сокращение штата приютских надзирателей; эти сообщения никаких последствий не имели. В зоосаду самец кенгуру (macropodides) зачастую ведет себя так, будто принимает вертикальное положение тела служителя зоопарка за вызов на битву. Агрессивного кенгуру можно утихомирить, если служитель примет согбенную позу, характерную для смирного кенгуру. Жану Коэну вовсе не хотелось превращаться в смирного кенгуру. Злобность Мишеля Брассера, будучи нормальным проявлением эгоизма, присутствующим у животных, находящихся на более низкой ступени эволюции, уже привела к тому, что один из его товарищей остался на всю жизнь калекой; мальчикам типа Брюно она, по всей вероятности, могла нанести необратимые психологические травмы. Вызывая Брассера к себе в кабинет для допроса, Коэн и не думал скрывать от него ни свое презрение, ни намерение добиться его отчисления из пансиона.
Воскресными вечерами, когда отец, как всегда, отвозил его на своем «мерседесе» назад в пансион, Брюно начинала бить дрожь при одном приближении к Нантей-ле-Мо. Приемную лицея украшали барельефы с изображениями знаменитостей, которые учились здесь встарь: Куртелина и Муассана. Жорж Куртелин – французский писатель, автор рассказов, где в ироническом ключе представлена абсурдность буржуазного быта и нравов бюрократии. Анри Муассан – французский ученый-химик (в 1906 году получивший Нобелевскую премию), который нашел применение электрической печи, выделил кремний и фтор. Отец Брюно поспевал обычно как раз к началу семичасовой трапезы. Как правило, Брюно не удавалось перекусить раньше полудня, когда было принято кормить воспитанников, приходивших в пансион из дома (вечер они проводили с теми, кто ночевал в пансионе). За стол садились восемь человек, лучшие места доставались тем, кто постарше. Они себе накладывали помногу, а потом плевали в тарелку, чтобы малыши не могли за ними доесть.
Каждое воскресенье Брюно думал, не поговорить ли с отцом открыто, но в конце концов приходил к заключению, что это невозможно. Отец полагал, что мальчик должен уметь за себя постоять. И в самом деле некоторым парням не старше его удавалось, отругиваясь, брыкаясь, рано или поздно заставить уважать себя. Серж Клеман в свои сорок два был человеком, что называется, преуспевающим. В то время как его родители держали бакалейный магазин в Пти-Кламаре, у него к этому времени были три косметологические клиники: одна в Нейи, вторая в Везинэ, третья неподалеку от Лозанны, в Швейцарии. Когда его бывшая жена собралась в Калифорнию, он сверх того получил место заведующего клиникой в Канне, откуда ему перечислялась половина дохода. Сам он давно не оперировал, но был, как обычно говорят, «хорошим управленцем». Он не слишком понимал, как ему вести себя с сыном. Вероятно, он желал ему добра, но при условии, что это не потребует от него слишком большой траты времени; он испытывал легкое чувство вины. В конце недели, когда Брюно приезжал к нему, он обычно воздерживался от встреч со своими любовницами. Он покупал в домовой кухне готовые блюда, они обедали с глазу на глаз; потом смотрели телевизор. В игры с сыном он играть не умел. Иногда Брюно вставал ночью, пробирался к холодильнику. Он насыпал в чашку воздушную кукурузу, разбавлял молоком или свежими сливками, засыпал все это толстым слоем сахара. Потом принимался есть. Так он съедал несколько чашек, ел, пока тошно не станет. Его живот тяжелел. Было приятно.
В плане эволюции нравов 1970 год был отмечен быстрым распространением сбыта и потребления эротической продукции, наперекор все еще бдительной цензуре, которая пыталась вмешаться. Мюзикл «Волосы», призванный сделать достоянием широкой публики «сексуальную революцию» шестидесятых, имел большой успех. Гологрудые купальщицы быстро заполонили пляжи южного побережья. На протяжении нескольких месяцев число парижских секс-шопов выросло от трех до сорока пяти.
В сентябре Мишель пошел в четвертый класс и начал изучать немецкий в качестве второго из живых языков. Занятия немецким и стали причиной его знакомства с Аннабель.
Представления Мишеля о счастье были в ту пору незамысловаты. В сущности, он никогда по-настоящему и не мечтал о нем. Понятия, которые он мог иметь на сей счет, он почерпнул от своей бабушки, которая передала их детям. Его бабушка была католичкой и голосовала за де Голля; обе ее дочери вышли замуж за коммунистов, но от этого мало что изменилось. Вот каковы идеи поколения, в детские годы пережившего лишения войны, а в двадцать Освобождение, вот что за мир они хотели оставить в наследство своим потомкам. Женщина остается в лоне семьи и ведет домашнее хозяйство (но ей очень помогают кухонные электроприборы, у нее освобождается много времени, которое она посвящает семье). Мужчина работает вне дома (однако благодаря роботизации его труд становится не столь тяжелым и продолжительным). Супружеские пары счастливы и верны друг другу; они обитают в уютных домах за чертой города. На досуге увлекаются ручными поделками, занимаются садоводством, предаются изящным искусствам. Иногда предпочитают путешествовать, интересуются обычаями и культурой иных краев, дальних стран.
Якоб Вилкенинг родился в Леувардене, в Западной Фрисландии; попав во Францию четырех лет от роду, он сохранил лишь весьма туманное понятие о своем голландском происхождении. В 1946 году он взял в жены сестру одного из своих ближайших друзей; ей было семнадцать, и она не знала других мужчин. Послужив какое-то время на заводе, выпускавшем микроскопы, он открыл собственное предприятие по изготовлению точных оптических приборов, работавшее преимущественно как субподрядчик вместе с Анженье и Пате. Японцы в то время не представляли опасности как конкуренты; Франция производила великолепные объективы, некоторые из них могли соперничать с изделиями Шнейдера и Цейса; его предприятие процветало. У супругов было двое сыновей, сорок восьмого и пятьдесят первого года рождения; потом, много позже, в 1958-м, на свет появилась Аннабель.
Рожденная в счастливой семье (за двадцать пять лет своего брака ее родители ни разу всерьез не поссорились), Аннабель не сомневалась, что ее судьба будет такой же. Задумываться об этом она начала в то лето, что предшествовало их встрече с Мишелем. Где-то в мире жил юноша, которого она не знала, он тем более не знал ее, но он – тот, с кем ей суждено прожить всю жизнь. Она постарается сделать его счастливым, и он, он тоже сделает все возможное, чтобы дать ей счастье; но она не представляла себе, какой он, на кого может походить; это ее очень беспокоило. Читательница ее лет, приславшая письмо в «Журналь де Микки», была озабочена тем же вопросом. Ответили ей как можно успокоительней, финальная фраза звучала так: «Не тревожься, малютка Корали: ты сумеешь его узнать».
Они стали заходить друг к другу, чтобы вместе готовить домашние задания по немецкому. Мишель жил на другой стороне улицы, примерно метрах в пятидесяти. Они чем дальше, тем чаще стали проводить вместе воскресенья и четверги; он являлся к ней сразу же после полудня. «Аннабель, твой жених идет», – объявлял ее братец, выглянув в сад. Она краснела, но родители, те воздерживались от насмешек над ней. Мишель им очень нравился, и она догадывалась об этом.
Это был странный мальчик он ничего не смыслил ни в футболе, ни в певцах из варьете. Одноклассники не испытывали к нему антипатии, он болтал со многими, но всегда держался на определенном расстоянии. До появления Аннабель никто из школьных товарищей ни разу не побывал у него дома. Он привык к одиноким мечтам и размышлениям. Мало-помалу привыкал он и к присутствию своей подружки. Часто они садились на велосипед и поднимались по склону Вуланжи; потом блуждали по лугам и лесам пешком, взбирались на холм, с которого открывался вид на долину реки Гран-Морен. Они бродили среди зарослей высокой травы, учась понимать друг друга.
С начала того же 1970 года положение Брюно в пансионе немного улучшилось; он перешел в четвертый класс и считался отныне старшеклассником. Начиная с четвертого класса и вплоть до выпуска ученики переселялись в другое крыло здания, в дортуары, разделенные на боксы по четыре кровати в каждом. В глазах своих палачей он был уже полностью унижен, размолот в пыль; они мало-помалу переключались на новые жертвы. В том же году Брюно стал интересоваться девочками. Время от времени, не часто, мужской и женский пансионы устраивали совместные прогулки. По четвергам после обеда, если стояла хорошая погода, они отправлялись на некое подобие пляжа, что тянулся вдоль берегов Марны в окрестностях Мо. Там в одном кафе было полно столов для электрического бильярда и настольного футбола, однако главной местной достопримечательностью являлся питон в стеклянном аквариуме. Мальчишки развлекались, дразня животное: если постучать пальцем по стеклу, вибрация, передаваясь питону, приводила его в бешенство, он начинал бросаться на стенку, с силой бился о стекло, пока не падал в изнеможении. Однажды октябрьским днем, после полудня, Брюно разговорился с Патрицией Хохвайлер; девочка была сиротой и покидала пансион только во время каникул, когда уезжала к дяде в Эльзас. Тоненькая, светловолосая, она говорила очень быстро, и на ее подвижном лице порой проступала странная улыбка. Неделю спустя он получил жестокий удар, увидев ее сидящей раздвинув ноги на коленях Брассера; тот держал ее за талию и взасос целовал. Тем не менее Брюно не вывел из этого никаких кардинальных умозаключений. Если скоты, которые много лет терроризировали его, пользуются успехом у девочек, то просто потому, что только они и осмеливаются их кадрить. К тому же он заметил, что Пеле, Вильмар и даже Брассер избегают бить и унижать малышей, когда поблизости появляется девочка.
Начиная с четвертого класса воспитанники получали право записываться в клуб любителей кино. Сеансы проводились по четвергам, вечером в актовом зале мужского пансиона; там собирались и мальчики, и девочки. Однажды декабрьским вечером перед показом «Вампира Носферату» Брюно сел рядом с Каролиной Иессайян. Когда фильм подходил к концу, он, уже больше часа только о том и думавший, очень осторожно положил левую руку ей на коленку. Несколько восхитительных мгновений (секунд пять? или шесть? самое большее – десять) ничего не происходило. Она не шевелилась. Затем, ни слова не говоря, без резких движений, отстранила его руку. Позже, и притом весьма часто, давая себя пососать какой-нибудь потаскушке, Брюно волей-неволей вспоминал те несколько пугающе блаженных секунд; приходилось ему вспоминать и тот момент, когда Каролина Иессайян мягко оттолкнула его руку. В глубине души мальчика, за всеми его сексуальными вожделениями, таилось что-то бесконечно нежное, чистое. Им владело простодушное желание коснуться любящего тела, ощутить объятие любящих рук. Нежность превыше соблазна, потому-то утратить надежду так трудно.
Почему Брюно в тот вечер положил свою ладонь на коленку Каролины Иессайян, а не взял ее за локоть (на что она бы, по всей вероятности, согласилась, и с этого, может статься, начался бы между ними прекрасный роман, ведь она сама заговорила с ним, когда они стояли в очереди, ей хотелось, чтобы он сел рядом с ней, и она нарочно положила руку на подлокотник, разделявший их сиденья; на самом-то деле она давно приметила Брюно, он ей очень нравился, и она горячо надеялась, что в этот вечер он возьмет ее за руку)? Наверное, вся беда в том, что ляжка Каролины Иессайян была оголена, а он в простоте душевной не подумал, что это ничего не значило. По мере того как, взрослея, Брюно с отвращением припоминал переживания своих детских лет, сущность его жребия, освобождаясь от мелочей, представала перед ним в холодном свете непоправимой очевидности. В тот декабрьский вечер 1970 года Каролина Иессайян, без сомнения, могла бы исцелить его от горечи и унижений раннего детства; после же этого первого фиаско (ибо с тех пор как она мягко отвела его руку, он так никогда больше и не осмелился сказать ей еще хоть слово) все стало куда сложнее. А между тем Каролина Иессайян по своей всечеловеческой сути решительно ни в чем не была повинна. Напротив, эта армяночка с кротким взглядом ягненка и длинными черными курчавыми волосами, вследствие безвыходных семейных передряг заброшенная в мрачные стены женского пансиона при лицее в Мо, сама по себе являлась живым доводом в пользу рода человеческого. Если все надежды рухнули в безотрадную пустоту, причиной тому был пустяк, подробность, почти гротескная в своем ничтожестве. Тридцать лет спустя Брюно был совершенно убежден: если признать за анекдотическими деталями случившегося их подлинное значение, можно подвести следующий итог: всему виной была мини-юбка Каролины Иессайян.
Кладя руку ей на коленку, Брюно, по существу, не больше и не меньше как просил Каролину Иессайян выйти за него замуж. Первоначальная пора его отрочества пришлась на переходную эпоху. Если не считать немногих предтеч – кстати, его родители могли служить достаточно болезненным примером этой человеческой разновидности, – представители старшего поколения установили чрезвычайно крепкую связь между супружеством, сексуальными влечениями и любовью. Прогрессирующий рост заработной платы, быстрое развитие экономики пятидесятых должны были привести к упразднению такого понятия как «брак по расчету», имеющего теперь смысл лишь для тех все более малочисленных слоев, для которых понятие наследственного достояния сохранило реальное значение. Католическая церковь, всегда неодобрительно взиравшая на половые связи вне супружества, с энтузиазмом восприняла этот поворот общества к «браку по любви», более созвучному ее теориям («Мужчина и женщина – Господни творения»), способному стать первым шагом к установлению цивилизации мира, любви и верности, в чем она видела свою естественную задачу. Коммунистическая партия, единственная духовная сила тех лет, по своей значимости сопоставимая с католической церковью, отстаивала едва ли не те же цели. Итак, юноши и девушки пятидесятых были единодушны в своей нетерпеливой жажде влюбиться, тем паче, что отток населения из сельской местности, сопровождаемый упадком деревенских общин, позволял изрядно расширить сферу поисков невесты или суженого, в то время как сами эти поиски приобретали чрезвычайное значение (недаром именно в сентябре 1955-го в Сарселе был брошен лозунг так называемой «политики тесных сообществ», очевидным образом сузивший понятие социальности до масштабов семейного очага). Таким образом можно, не рискуя совершить серьезную ошибку определить пятидесятые и начало шестидесятых как настоящий золотой век любовного чувства, образ которого и поныне сохраняют для нас песни Жана Ферра и ранней Франсуаз Арди.
Одновременно возникает массовый спрос на возбуждающее чувственность искусство североамериканского происхождения (песни Элвиса Пресли, фильмы с Мерилин Монро); такого рода продукция распространяется по всей Западной Европе. Заодно с холодильниками и стиральными машинами, этим материальным подкреплением супружеского счастья, европейский рынок затопили транзисторы и пикапы, коим было суждено сыграть прогрессивную роль в создании современной модели «молодежного флирта».
Идеологический конфликт, который подспудно зрел на всем протяжении шестидесятых, в начале семидесятых вырвался наружу в таких изданиях, как «Двадцать лет» и «Мадемуазель нежного возраста», сосредоточившись вокруг центрального вопроса эпохи: «Что можно себе позволить до брака?» В ту же пору чувственно-гедонистические тенденции, идущие из США, получили мощное подкрепление со стороны органов прессы анархического направления: таковы первые номера «Актюэль» (октябрь 1970-го) и «Чарли-Эбдо» (ноябрь). Принципиально отрицая капитализм в смысле его политических перспектив, сии периодические издания в основном приветствовали индустрию развлечений: их коньком были разрушение основ иудео-христианской морали, апология молодости и личной свободы. Раздираемые противоречивыми побуждениями, эти журналы для юных девиц придерживались компромиссной позиции, которую можно резюмировать следующим образом: на первых порах (скажем, между двенадцатью и восемнадцатью годами) юная особа «гуляет» со многими парнями (впрочем, семантическая неопределенность термина «гулять» отражала реальную двусмысленность, присущую мироощущению эпохи: если девочка «гуляет» с мальчиком, как это понимать в точности? Подразумеваются ли здесь поцелуи в губы, игры посущественней вроде петтинга и дип-петтинга или половая связь в собственном смысле слова? Следует ли позволять мальчику трогать вам грудь? Нужно ли ему снимать штанишки? И как поступать с его органами?) Для Патриции Хохвайлер, для Каролины Иессайян все это было далеко не просто; любимые журналы отвечали на их вопросы невнятно, противоречиво. В более зрелые годы (уже получив степень бакалавра) девушка испытывает потребность в «более серьезном переживании» (позже немецкие журналы подберут для этого термин «big love»), тут уж основной вопрос будет звучать так: «Должна ли ты жить с Джереми?»; это и есть второй, в принципе решающий период. Речь, в сущности, шла о том, чтобы по анархическому произволу совместить на сопредельных жизненных этапах две противоположные модели поведения, – крайняя уязвимость половинчатых решений, которые подобным образом журналы навязывали юным девушкам, должна была проявиться лишь несколькими годами позже, когда развод стал явлением повсеместным. Тем не менее факт остается фактом: эта невероятная схема смогла на несколько лет овладеть умами молоденьких особ, при всем том слишком наивных и оглушенных стремительностью перемен, совершающихся вокруг, чтобы счесть такую жизненную модель правдоподобной и чистосердечно попытаться усвоить ее.
Для Аннабель все было по-другому. По вечерам, засыпая, она думала о Мишеле; ее радовало, что, проснувшись завтра, она снова его увидит. Когда во время школьных занятий случалось что-либо забавное или любопытное, она тотчас начинала предвкушать тот момент, когда сможет рассказать об этом ему. В те дни, когда они почему-либо не могли встретиться, она испытывала беспокойство и тоску. Во время летних каникул (у ее родителей был дом в Жиронде) она что ни день ему писала. Если она и не признавалась в том открыто, если ее письма не были пламенными и больше походили на послания, какие она могла бы писать брату-ровеснику, если чувство, наполнявшее жизнь этой девочки, скорее окутывало ее облаком нежности, чем опаляло всепожирающей страстью, то истина тем не менее постепенно открывалась ее сознанию, и она была такова: с первых шагов, не ища и даже, собственно, не желая того, она обрела большую любовь. Первый встречный оказался лучшим, другого ей было не нужно, даже речи об этом не могло быть. «Мадемуазель нежного возраста» гласила, что подобное возможно: забивать этим себе голову не стоит, в действительности такое почти никогда не встречается, однако в некоторых, чрезвычайно редких, едва ли не сказочных, но тем не менее бесспорно достоверных случаях это может происходить. И в этом самое большое счастье, какое доступно человеку на земле.
С тех времен у Мишеля сохранилась фотография, снятая во время пасхальных каникул 1971 года в саду родителей Аннабель; ее отец спрятал шоколадные пасхальные яйца под деревьями и на цветочных клумбах. На фотографии Аннабель изображена среди форситий; всецело поглощенная поисками, она с детской серьезностью раздвигает кусты. Черты ее лица начинают приобретать тонкость, уже можно догадаться, какой необыкновенной красавицей она станет. Ее грудь слегка обрисовывается под пуловером. То был последний раз, когда на Пасху у них были шоколадные яйца: год спустя они были уже слишком большими для подобных забав.
Годам к тринадцати под действием прогестерона и эстрадиола, выделяемых яичниками, на грудях и ягодицах девушки образуются жировые подушечки. Если все складывается наилучшим образом, эти части тела приобретают вид гармонических округлостей; тогда их созерцание рождает в мужчине порывы вожделения. У Аннабель было прелестное тело. Как у ее матери в этом возрасте. Но лицо у матери было лишь приятное, привлекательное, не более. Ничто не предвещало мучительной вспышки красоты Аннабель, от которой матери делалось не по себе. Не иначе как от отца, от голландской ветви семейства Аннабель достались большие голубые глаза, ослепительный водопад белокурых волос; но только небывалая морфогенетическая случайность могла создать ее лицо, эти черты, потрясающие в своей чистоте. Девушка, обделенная красотой, чувствует себя несчастной, она теряет надежду быть любимой. Разумеется, никто не насмехается над ней, не обходится с нею жестоко, но она словно невидимка – когда она проходит, ничей взгляд не провожает ее. Красота чрезвычайная, красота слишком сильно превосходящая обычную прелесть свежей, соблазнительной юности, производит впечатление сверхъестественности, в ней чудится неизбежное предвестие трагического жребия. Аннабель в свои пятнадцать лет стала одной из тех весьма редких девушек, при виде которых мужчины – все, без различия возраста и положения, – замирают, пораженные; когда такая девушка просто идет по улице заштатного города, мимо торговых лавок, это вызывает ускорение сердечного ритма у юнцов и зрелых мужчин, а у стариков – ворчливый ропот сожаления. Она быстро заметила, что при ее появлении где бы то ни было, хоть в кафе, хоть в лекционном зале, все замолкают, но прошли годы, прежде чем она полностью осознала причину этого молчания. В коллеже в Креси-ан-Бри тот факт, что «она с Мишелем», был общепризнан; но, по правде говоря, и не будь этого, никто из парней все равно бы не посмел предпринять что-либо, чтобы сблизиться с ней. В жизни необычайно красивых девушек это одно из главных осложнений: только видавшие виды бабники, развязные и циничные, чувствуют себя с ними свободно; таким образом, сокровище их невинности обычно достается типам самого низкого пошиба, что и становится часто первой стадией непоправимого краха.
В сентябре 1972 года Мишель пошел во второй класс лицея в Мо. Аннабель была в третьем, ей предстояло пробыть в коллеже годом дольше. Из лицея он возвращался поездом, пересаживаясь в Эбли на «кукушку». До Креси он по обыкновению добирался в 18.33; Аннабель ждала его на вокзале. Они бродили вдвоем по улицам городка. Иногда – довольно редко – заходили в кафе. Теперь Аннабель знала, что не сегодня-завтра наступит день, когда Мишель захочет ее обнять, ласкать ее тело, преображение которого она ощущала. Она ждала этого момента без нетерпения, но и без страха: ее не покидало доверие.
Если основные свойства сексуального поведения врожденны, то механизм приведения их в действие во многом определяется обстоятельствами первых лет жизни, особенно это касается птиц и млекопитающих. Насущную потребность в предварительных тактильных контактах с соответствующими органами, по-видимому, испытывают собаки, кошки, крысы, морские свинки и макаки-резусы (Масаса mulatta). У самца крысы отсутствие в детском возрасте контакта с матерью приводит к весьма серьезным извращениям в половом поведении, в частности к заторможенности в процессе ухаживания. Если бы от этого зависела его жизнь (кстати, в немалой степени она действительно зависела от этого), Мишель даже тогда не мог бы поцеловать Аннабель. Вечером, когда он с портфелем в руке выходил из «кукушки», она часто так радовалась при виде его, что буквально бросалась к нему на шею. Тогда они на несколько мгновений замирали в блаженном параличе и только после этого начинали разговор.
Брюно тоже учился в лицее Мо и тоже во втором классе, но в другом; ему было известно, что у его матери есть еще один сын от другого отца; ничего больше он не знал. Мать он видел очень редко. Два раза он во время каникул побывал на вилле, которую она занимала в Касси. Она принимала у себя много молодых людей, которые появлялись и исчезали. Странствующие юнцы. Из тех, кого расхожая пресса называла «хиппи». По существу, они не работали: пока жили у Жанин, она их содержала; свое имя она изменила, пожелав, чтобы ее называли Джейн. Итак, они жили на доходы клиники косметической хирургии, основанной ее бывшим мужем, то есть в конечном счете паразитировали на желании некоторых женщин, имеющих на то средства, бороться с неизбежным увяданием и врожденными недостатками наружности. Хиппи плескались в бухточках нагишом. Брюно отказывался снять плавки. Он казался сам себе белесым, мелкорослым, отталкивающим и жирным. Иногда его мать пускала кого-нибудь из парней к себе в постель. Ей было уже сорок пять, ее груди отощали и малость обвисли, но черты лица оставались великолепными. Брюно раза по три на дню одолевал соблазн. Округлости молодых женщин были так близки, доступны, подчас его отделяло от них расстояние меньше метра, однако Брюно как нельзя лучше понимал, что путь к ним ему заказан: другие парни были выше, крепче, их загар отливал бронзой. Годы спустя Брюно пришел к выводу, что круг мелких буржуа, мир департаментских служащих, чиновников невысокого ранга много терпимее, приветливее, в нем больше открытости, нежели в среде молодых маргиналов, каковую представляли в ту эпоху хиппи. «Можно ведь так вырядиться, будто ты из респектабельных, – утешал себя Брюно, – и тогда они тебя примут. Мне для этого достаточно только обзавестись костюмом, рубашкой, галстуком – за все про все франков 800, если покупать в „С&А“ на дешевой распродаже; а там, собственно, практически всего-то и надо, что галстук научиться завязывать. Ну, правда, есть еще такая проблема как автомобиль – по сути, это единственная сложность в жизни человека среднего класса; но и с этим справиться можно: взять кредит, поработать несколько лет, расплатиться, и все тут. А вот прикидываться маргиналом, мне, напротив, нет никакого смысла: я и не так молод, и не столь красив, и не очень-то cool. Волосы у меня редеют, я склонен к полноте, а старея, буду становиться все чувствительнее и беспокойней, придется все сильнее страдать от знаков пренебрежения и неприязни. Одним словом, мне не хватает естественности, то есть, иначе говоря, я не в достаточной мере животное – вот уж изъян поистине непоправимый: что бы я ни говорил, ни делал, ни покупал, никогда мне этого не исправить, ведь такого рода недостаток отмечен всей безысходностью врожденного уродства». Со времени своего первого пребывания у матери Брюно осознал, что хиппи никогда не примут его; он не был и не имел надежды стать привлекательным самцом. По ночам ему снились красивые голые груди. В ту же пору он начал зачитываться Кафкой. Поначалу он ощутил холод, потаенное оледенение души; несколько часов спустя после того как был дочитан «Процесс», он все еще чувствовал себя отяжелевшим, обессиленным. До него вдруг дошло, что этот замедленный, клейменный стыдом мир, где живые существа блуждают, сталкиваясь в космической пустоте, но никакая близость между ними во веки веков невозможна, в точности отражает мир его сознания. Холодный, тягучий. Если где-то существовало тепло, оно пряталось в единственном горячем месте – между ног у женщин; но этот источник тепла был недостижим.
Становилось все очевиднее, что дела Брюно плохи: друзей у него нет, девушки пугают его, и вся его юность – одно сплошное удручающее поражение. Осознав это, его отец ощутил, как на него наваливается все возрастающее чувство вины. На Рождество 1972 года он настоял на встрече со своей бывшей женой, чтобы обсудить происходящее. В ходе переговоров обнаружилось, что сводный брат Брюно обучается в том же лицее, также во втором классе (только группа другая) и что они никогда там не встречались; это его больно задело, как отвратительный признак семейного распада, за который они оба были в ответе. Впервые проявив волю, он добился, чтобы Жанин возобновила общение со своим вторым сыном, попыталась исправить то, что еще может быть поправимо.
Жанин не питала особых иллюзий относительно чувств, какие может питать к ней бабушка Мишеля; однако все оказалось даже несколько хуже, чем она себе представляла. Не успела она припарковать свой «порше» перед особнячком в Креси-ан-Бри, как старуха вышла оттуда с хозяйственной сумкой в руке. «Помешать вам увидеться с ним я не могу, ведь он ваш сын, – заявила она резко. – Я отправляюсь за покупками, вернусь через два часа и хочу, чтобы к этому времени вас здесь не было». С тем и удалилась.
Мишель был у себя в комнате; она толкнула дверь и вошла. Собиралась обнять его, но едва протянула руку, как он отшатнулся на добрый метр. Подрастая, он начал приобретать поразительное сходство с отцом: те же тонкие светлые волосы, такое же резко очерченное лицо с выступающими скулами. Она привезла ему в подарок проигрыватель и несколько альбомов «Роллинг стоунз». Все это он взял, не сказав ни слова (пластинки переломал несколько дней спустя, но проигрыватель сохранил). Его комната была опрятна, на стенах ни одной афиши. Книга по математике лежала раскрытая на откидной доске секретера. «Что это?» – спросила она. «Дифференциальные уравнения», – сдержанно отвечал он. Она намеревалась поговорить о том, как ему живется, пригласить на каникулы; все это оказалось очевидным образом невозможно. Она ограничилась тем, что сообщила ему о скором визите брата; он выразил согласие. Часа не прошло, как она здесь, а молчание уже затягивалось, и тут из сада послышался голос Аннабель. Мишель бросился к окну, крикнул ей, чтобы поднималась. Жанин успела мельком глянуть на девушку, когда та входила в садовую калитку. «Она хорошенькая, твоя подружка…» – обронила она, слегка скривив губы. Это замечание Мишель встретил как удар хлыста: его лицо исказилось. Направляясь к своему «порше», Жанин столкнулась с Аннабель, глянула ей в глаза; во взгляде Жанин читалась ненависть. По отношению к Брюно бабушка Мишеля не испытывала ни малейшей неприязни; на ее взгляд, чересчур общий, но в конечном счете верный, он тоже был жертвой этой противоестественной матери. Итак, Брюно взял за правило наносить Мишелю визиты по четвергам после обеда. Он садился на «кукушку» в Креси-ла-Шапель. Всякий раз, когда это было возможно (а возможность предоставлялась почти всегда), он усаживался напротив какой-нибудь одинокой юной пассажирки. Девушки по большей части сидели закинув ногу на ногу, или блузка была прозрачной, или что-нибудь еще… Располагался он, точнее говоря, не прямо напротив, скорее по диагонали, но подчас и на той же скамейке, метрах в двух. Он возбуждался уже при одном взгляде на длинные волосы, белокурые или каштановые; выбирая себе место, бродя между рядами, он чувствовал, как под плавками оживает боль. Садясь, он тотчас же доставал из кармана носовой платок. Надо было лишь раскрыть папку для бумаг, пристроить ее к себе на колени, а там уж раз-два и готово. Иногда, если девушка раздвигала колени в тот самый момент, когда он извлекал свой член, у него не было даже надобности прикасаться к себе: он испускал фонтан, стоило ее трусикам мелькнуть перед глазами. Носовой платок был данью предосторожности, большей частью он извергал семя прямо на страницы своей папки: на уравнения второй степени, таблицы видов насекомых, данные по добыче угля в СССР. Девушка продолжала листать журнал.
Прошли годы, но Брюно по-прежнему пребывал в сомнении, не находя ответа на многие вопросы. То, что с ним происходило, было напрямую связано с боязливым толстым малышом, чьи фотографии он сохранил. Он, этот мальчик, напрямую был связан с терзаемым желанием взрослым мужчиной, которым он стал. Детство Брюно было мучительным, отрочество – жестоким; теперь ему сорок два, так что, если рассуждать объективно, до смерти еще далеко. Что ему осталось в жизни? Возможно, несколько фелляций, за которые, Брюно знал это, он будет платить все с большей готовностью. Жизнь, направленная к одной цели, оставляет мало места воспоминаниям. По мере того как его эрекция становилась все быстротечнее и труднее, Брюно впадал в безвольную, печальную расслабленность. Секс являлся главным смыслом его существования; теперь он понял, что изменить что-либо уже невозможно. В этом отношении Брюно был типичным представителем своей эпохи. Со времени его отрочества свирепая экономическая конкуренция, во власти которой французское общество пребывало два столетия, несколько смягчилась. Умами все сильнее овладевала идея, что при нормальном ходе экономического развития общественные условия должны меняться в сторону некоторого уравнения возможностей. Как политики, так и столпы предпринимательства постоянно ссылались на шведскую социал-демократическую модель. Таким образом, Брюно не мог особенно вдохновиться замыслом превзойти своих современников в отношении экономического преуспеяния. В плане профессиональном его единственной – и весьма разумной – целью было внедриться в тот «обширный и не имеющий четко очерченных границ средний класс», что впоследствии описал Жискар д'Эстен. Но род людской горазд выстраивать иерархии: и человеке сильна потребность ощущать превосходство над себе подобными. Дания и Швеция, служившие для европейских демократий образцом в смысле достижения экономического равенства, давали вместе с тем и другой повод для подражания – пример сексуальной свободы. В лоне того самого среднего класса, к которому все быстрее приобщались рабочие и служащие, а вернее, среди детей этого слоя населения неожиданным образом открылось новое поле для борьбы самолюбований. Во время одной лингвистической конференции, происходившей в июле 1972 года в маленьком баварском городке Траунштайне близ австрийской границы, некто Патрик Кастелли, молодой француз из его группы, на протяжении трех недель умудрился поиметь тридцать семь куколок. Брюно за то же время показал нулевой счет. Он до того дошел, что продемонстрировал продавщице супермаркета свой пенис – хорошо хоть, она расхохоталась и не стала подавать на него жалобу. Этот Патрик Кастелли, подобно ему, принадлежал к буржуазному семейству и хорошо успевал в учебе; по части имущественного положения их перспективы были равноценны. Большинство юношеских воспоминаний Брюно было в том же роде.
Впоследствии глобализация экономики положила начало конкуренции куда более жесткой, которая развеяла мечты об интеграции всей массы населения в средний класс, расширяющийся по мере постоянного увеличения покупательной способности; все более многочисленные социальные пласты обрушивались в пропасть нестабильности и безработицы. Ожесточенность соревнования в области секса от этого не уменьшилась, даже напротив.
Теперь уже двадцать пять лет прошло с тех пор, как Брюно впервые узнал Мишеля. Брюно казалось, что за этот кошмарный срок сам он почти не изменился; гипотеза о постоянстве личностной сути, чьи основные свойства даны человеку раз и навсегда, была в его глазах самоочевидной истиной. И однако же обширные пласты его собственной истории уже безвозвратно утонули в потемках забвения. Месяцы, целые годы канули так, словно он и не прожил их. Но этого нельзя было сказать о последних двух годах его отрочества, столь богатых воспоминаниями, опытом становления. Память человеческой жизни, как много позже объяснял ему сводный брат, похожа на «консистентные истории» Гриффитса. То был майский вечер, они сидели в квартире Мишеля, пили кампари. Они редко вспоминали прошлое, по большей части их разговоры касались насущных политических либо социальных проблем; но в тот вечер они сделали это.
– Ты вспоминаешь различные моменты пережитого, – подытожил Мишель, – эти воспоминания предстают перед тобой в разных видах; к тебе возвращаются мысли, побуждения, лица. Иногда просто вспоминаешь имя, скажем, Патриция Хохвайлер, о которой ты только что упомянул, хотя сегодня ты бы не узнал ее при встрече. Иногда всплывает лицо, а не можешь даже припомнить, чье оно. В случае Каролины Иессайян все, что тебе известно о ней, с абсолютной точностью сконцентрировано в тех нескольких секундах, когда твоя ладонь лежала у нее на колене. Термин «консистентные истории» в 1984 году был введен Гриффитсом в научный оборот с целью установить связь между количественными измерениями в описаниях вероятностей. «История» по Гриффитсу строится исходя из некоей последовательности более или менее случайных измерений, имевших место в разное время. Каждое измерение удостоверяет факт наличия определенной физической величины, эвентуально отличной от результатов, получаемых при других измерениях, и для каждого определенного момента соотносимой с некой областью значений. К примеру, во время t, электрон имеет такую-то скорость, определяемую с мерой приблизительности, зависящей от способа измерения; во время t, он находится в такой-то пространственной зоне; во время t, он имеет такое-то значение спина. Исходя из подмножества измерений можно дать определение его «истории», логически обоснованной, или консистентной, о которой тем не менее невозможно утверждать, что она вероятностна; она лишь может быть признана непротиворечивой. Среди предположительно возможных и экспериментально допустимых «историй» нашего мира некоторые могут быть описаны в форме, заданной Гриффитсом, – именно тогда их можно назвать «гриффитсовскими консистентными историями», поскольку все в них происходит так, словно мир составлен из несоединимых объектов, наделенных органически только им присущими стабильными свойствами. Причем число «гриффитсовских консистентных историй» может быть описано исходя их серии измерений и обычно значительно превосходит единицу. Ты обладаешь представлением о своем «я». Это представление позволяет тебе построить некую гипотезу, а именно: история, которую ты в данный момент реконструируешь из собственных воспоминаний, есть логически обоснованная или консистентная история, оправданная в той мере, в какой ее изложение односоставно и не подразумевает чужих «голосов». В качестве изолированного индивида с не изменяемыми в течение определенного отрезка времени условиями существования, подчиняющегося определенной онтологической иерархии свойств и сущностей, ты с неизбежностью, можешь не сомневаться, подпадаешь под описание в терминах «гриффитсовской консистентной истории». Конечно, эта гипотеза изначально соотносится со сферой реальности, а не твоих мечтаний.
– Мне легче думать, что мое «я» иллюзорно, пусть даже это мучительная иллюзия, – мягко возразил Брюно; на это Мишель, ничего не знавший о буддизме, ответить не сумел.
Им было не просто говорить друг с другом, они и виделись-то не чаще чем дважды в год. Смолоду они порой затевали жаркие споры, но то время ушло безвозвратно. В сентябре 1972 года они вместе выбрали естественно-научную специализацию; затем в течение двух лет прошли курс математики и физики. В науках Мишель был на три головы выше своих однокорытников. Он уже начал понимать, что мир человеческих отношений обманчив, полон горечи и тревог. Математические уравнения давали ему светлую, живую радость. Блуждая в полумраке, он вдруг нащупывал выход: несколько формул, каких-нибудь дерзких факторизаций, и восходишь на новую ступень, к сияющей ясности. Первое из уравнений доказательства было самым волнующим, ведь на полпути истина еще сомнительна, едва мерцает вдали; последнее уравнение оказывалось самым радостным, самым ослепительным. Аннабель в том же году перешла во второй класс лицея в Мо. После занятий они часто встречались, все трое. Потом Брюно возвращался в интернат, Аннабель и Мишель направлялись в сторону вокзала. Ситуация приняла странный и печальный оборот. В начале 1974 года Мишель с головой погрузился в пространства Гилберта; потом он приобщался к теории измерений, открывал для себя интегралы Римана, Лебега и Стилтьеса. Брюно в это время читал Кафку и онанировал в «кукушке». Однажды майским днем в бассейне, который только что открылся в Шапель-сюр-Креси, он получил большое удовольствие, сдвинув край полотенца и продемонстрировав свой отросток двум девчонкам лет двенадцати; ему было особенно приятно видеть, как они подталкивают друг дружку локтями, и убедиться, что зрелище их заинтересовало; с одной из них, маленькой шатенкой в очках, он обменялся долгим взглядом. Слишком несчастный и ущемленный, чтобы всерьез задумываться о чужих психологических проблемах, Брюно тем не менее смекнул, что у сводного брата дела обстоят еще хуже, чем у него. Они часто втроем ходили в кафе; Мишель носил спортивные куртки на молнии и смешные шапочки, он не умел играть в настольный футбол, да и разговор поддерживал в основном Брюно. Мишель сидел без движения, говорил все реже и реже; поднимая глаза на Аннабель, он смотрел внимательно и бесстрастно. Аннабель не протестовала; для нее Мишель был чем-то вроде воплощения истин иного, лучшего мира. Примерно в ту же пору она прочитала «Крейцерову сонату» и некоторое время думала, что эта книга помогла ей понять его. Двадцать пять лет спустя Брюно казалось очевидным, что они тогда попали в положение совершенно ненормальное, шаткое и безнадежное; когда вглядываешься в прошлое, всегда возникает впечатление – может статься, ложное – некой предопределенности.
В эпохи революций те, кто с таким странным чванством присваивают себе дешевую заслугу возмутителей спокойствия, вызвавших у своих современников взрыв анархических страстей, не замечают, что своим прискорбным триумфом они в первую очередь обязаны стихийно сложившемуся положению вещей, обусловленному определенной совокупностью общественных явлений.
Середина семидесятых годов во Франции была отмечена скандальным успехом «Призрака рая», «Заводного апельсина» и «Штучек» – трех в высшей степени несхожих между собой фильмов, массовый спрос на которые тем не менее должен был послужить доказательством коммерческой перспективности «культуры молодых», по существу основанной на сексе и насилии, которой в течение последующих десятилетий предстояло завоевывать все более обширный рынок. Разбогатевшие тридцатилетние, юношество шестидесятых, со своей стороны получили полное удовлетворение своих запросов в «Эмманюели», вышедшей на экран в 1974-м, насыщенный картинами приятного времяпрепровождения, экзотическими пейзажами и фантазмами, единственный в своем роде на культурном фоне, еще остающемся иудео-христианским, этот фильм был манифестом вступления в цивилизацию развлечений.
В более общем смысле движение за свободу нравов в 1974 году достигло важных успехов. 20 марта в Париже открылся первый клуб «Витатоп», призванный сыграть новаторскую роль в области установления культа телесной физической мощи. 5 июля был принят закон о гражданском совершеннолетии в восемнадцать, 11-го того же месяца – закон о разводе по обоюдному желанию: статья о супружеской измене была изъята из уголовного кодекса. Наконец, 28 ноября под нажимом левых был утвержден закон Вейля, разрешающий аборт и большинством комментаторов в итоге бурных дебатов объявленный «историческим». И верно, христианская антропология, в странах Запада долгое время непререкаемая для большинства, придавала безмерное значение жизни любого человека с момента зачатия до смерти; это значение основывалось на том факте, что христиане верили в существование души внутри человеческого тела – души, бессмертной в своей основе, в грядущем предназначенной воссоединиться с Господом. Под влиянием прогресса биологии в девятнадцатом и двадцатом веках мало-помалу возникла антропология материалистическая, радикально отличная от предшествующей и куда более умеренная в своих нравственных требованиях. С одной стороны, зародышу, маленькому сгустку ткани, пребывающей в состоянии непрерывного деления и дифференциации клеток, статус индивидуального автономного существа может быть присвоен не иначе как при условиях некоего социального консенсуса (отсутствие генетического порока, приводящего к неполноценности, согласие родителей). С другой стороны, старик, будучи средоточием органов, подверженных длящемуся распаду, может реально осуществлять свое право на выживание лишь при условии достаточной согласованности своих органических функций – введение в качестве критерия понятия человеческое достоинство. Этические проблемы, возникшие в отношении двух крайних возрастов живущего (аборт вначале; потом, несколько десятилетий спустя, эвтаназия), должны отныне основываться на противоположности двух взглядов на мир, на таких непримиримых определяющих факторах, как две антропологии, крайне антагонистические по самой своей сути.
Агностицизм, лежащий в основе принципов Французской республики, должен был облегчить лицемерное, отчасти даже зловещее прогрессирующее торжество материалистической антропологии. Никогда не провозглашаемый открыто, вопрос о ценности жизни человеческой тем не менее продолжал пробивать себе дорожку в умах; можно без малейшего сомнения утверждать, что отчасти именно он послужил причиной того общего депрессивного, едва ли не мазохистского умонастроения, которое распространилось в цивилизованных странах Запада за последние несколько десятилетий.
Для Брюно, которому только что исполнилось восемнадцать, лето 1974-го стало важнейшим и даже решающим жизненным этапом. Много лет спустя, когда он обратился за помощью к психиатру, ему приходилось многократно возвращаться к подробностям той поры, представляя их так или иначе, – психиатр, казалось, и в самом деле высоко оценивал важность этих рассказов. Каноническая версия, которую любил преподносить ему Брюно, была следующая:
– Это произошло ближе к концу июля месяца. Я на неделю поехал погостить к матери на Лазурный берег. Там вечно кто-нибудь жил проездом, народу было полно. В то лето она крутила любовь с канадцем – здоровенным желторотым типом с мордой настоящего дровосека. Утром накануне своего отъезда я проснулся очень рано. Солнце уже припекало. Я зашел к ним в комнату, они оба спали. Я поколебался секунду-другую, потом сдернул простыню. Мать пошевелилась, какое-то мгновение я ждал, что она откроет глаза; ее бедра были слегка раздвинуты. Я опустился на колени, наклонился к ней. Протянул руку, но коснуться ее не посмел. Я вышел наружу, чтобы вытрястись. Она вечно подбирала кошек, у нее их было много, все более или менее дикие. Я подошел к молодому черному коту, который грелся на камне. Земля вокруг дома была каменистая, сплошь белая галька, беспощадной белизны. Кот несколько раз поглядывал на меня, пока я мастурбировал, но он закрыл глаза прежде, чем из меня полилось. Тогда я нагнулся, поднял большой камень. Череп кота разлетелся на куски, мозг разбрызгался вокруг. Я забросал труп галькой, потом возвратился в дом; там еще никто не проснулся. В то утро мать отвезла меня к отцу, он жил километрах в пятидесяти. В машине она впервые заговорила со мной о ди Меоле. «Он тоже покинул Калифорнию четыре года назад, – сказала она, – и купил большое поместье близ Авиньона, на склонах Ванту. Летом к нему съезжается молодежь со всей Европы, а также из Северной Америки». Она думала, что я мог бы съездить туда летом, это, дескать, открыло бы передо мной новые горизонты. Учение ди Меолы ориентировано в основном на браминские традиции, но, по ее словам, чуждо фанатизма и нетерпимости. Оно равным образом принимает в расчет завоевания кибернетики, PNL и приемы дезомбирования, разработанные в Изалене. Его главная цель – освобождение личности, раскрытие ее глубинных творческих возможностей. «Мы используем не более десяти процентов наших нейронов!»
«К тому же, – прибавила Джейн (они в ту минуту проезжали через сосновый лес), – там ты смог бы пообщаться с молодежью, с твоими ровесниками. За то время, что ты у нас прожил, у всех сложилось впечатление, что у тебя трудности сексуального плана. Западный образ жизни, – продолжала она, – вносит путаницу и извращения во все, что касается секса. Во многих первобытных сообществах инициация происходила на пороге отрочества, естественным образом, под контролем взрослых членов племени». Тут она еще напомнила: «Я твоя мать». Но не пожелала присовокупить, что в 1969 году она сама инициировала Давида, сына ди Меолы. Давиду тогда было тринадцать. В первый вечер она перед ним разделась, дабы подбодрить его в процессе мастурбации. Во второй она пустила в ход руки и язык. И наконец на третий день ему было позволено в нее войти. Для Джейн это стало весьма приятным воспоминанием: член мальчика оказался крепким и при своей несгибаемости безгранично восприимчивым даже после нескольких извержений; нет сомнения, что именно с этого момента она окончательно переключилась на юнцов. «Однако же, – уточнила она, – инициация всегда происходила вне круга, связанного прямым родством». Брюно вздрогнул и спросил себя, не проснулась ли она утром по-настоящему в тот миг, когда он смотрел на нее. Тем не менее в замечании его матери не содержалось ничего особенно удивительного: существует же табу на инцест у пепельных гусей и мандрилов, этот факт научно доказан. Автомобиль подкатил к Сент-Максиму.
– Заявившись к своему отцу, – продолжал Брюно, – я сразу понял, что чувствует он себя неважно. Тем летом он смог взять всего две недели отпуска. В ту пору у него, похоже, были проблемы с деньгами: дела впервые оборачивались худо. Позже он мне объяснил. Он проворонил внезапно возникший спрос на силиконовые груди. Счел это мимолетным капризом моды, который не выйдет за пределы американского рынка. Идиотизм чистой воды. Ведь не было случая, чтобы мода, пришедшая из Соединенных Штатов, не сумела несколькими годами позже затопить всю Западную Европу: такого не случалось. А один из его молодых компаньонов не упустил момента, он открыл собственное дело, стал изготавливать силиконовые бюсты и переманил у него большую часть клиентуры.
Ко времени этой исповеди отцу Брюно было семьдесят, и цирроз вскоре должен был прикончить его. «История повторяется, – хмуро ворчал он, заставляя льдинки позванивать в стакане. – Этот хренов Понсе (речь шла о том самом молодом предприимчивом хирурге, что двадцать лет назад стоял у истоков его разорения) только что отказался инвестировать работы по удлинению полового члена. Он называет это колбасной торговлей, у него и в мыслях нет, что в Европе вот-вот развернется рынок подобных товаров. Понсе! Кретин хренов. Такой же болван, как я в свое время. Эх, было бы мне сейчас тридцать, уж я бы удлинения членов не упустил!» Сообщив об этом, он по обыкновению впадал в унылое размышление, каковое заканчивалось дремотой. Разговор в таком возрасте малость буксует, не без того.
В июле 1974-го родитель Брюно переживал еще только первый этап своего краха. В послеобеденные часы он запирался у себя в комнате со стопкой романчиков Сан-Антонио и бутылкой бурбона. Оттуда он выбирался часам к семи, трясущимися руками готовил ужин. Не то чтобы он умышленно избегал разговоров с сыном, просто у него не получалось, ничего не выходило, и все тут. Часа через два молчание становилось не на шутку тягостным. Брюно стал после обеда уходить, отсутствовал до ночи, просто-напросто болтался по пляжу.
Продолжение истории занимало психиатра куда меньше, но сам Брюно эту часть своей биографии очень ценил и отнюдь не желал обходить молчанием. К тому же этот балбес здесь для того и торчит, чтобы слушать, работа у него такая, разве нет?
– Она была одинока, стало быть, – продолжал Брюно, – целыми днями на пляже, и все одна. Бедная девчушка из богатеньких, вроде меня. Толстуха, сказать по правде, невысокая копна с робким личиком, слишком белой кожей и в прыщах. На четвертый вечер, как раз накануне отъезда, я взял свою папку и уселся с ней рядом. Она лежала на животе, в раздельном купальнике, расстегнув лифчик. Насколько помнится, я не нашел ничего лучше как спросить: «Ты на каникулах?» Она подняла на меня глаза; конечно, вряд ли она могла рассчитывать на особую изысканность обращения, однако к такой примитивности, вероятно, была не совсем готова. В конце концов мы познакомились, ее звали Анник. Она как раз собралась встать, и я гадал: попытается она застегнуть лифчик или, напротив, выпрямится, показав мне груди? Она выбрала нечто среднее: перевернулась на спину, придерживая лифчик на боках. В финальной позиции чашки бюстгальтера слегка съехали вбок и прикрывали ее лишь отчасти. Грудь у нее была и впрямь большая, уже и отвисала немножко, а во что она превратится с годами, и представлять не хотелось. Я тогда подумал, что храбрости ей не занимать. Протянул руку и стал подсовывать ладонь под бюстгальтер, все больше оголяя грудь. Она не шевелилась, но малость напряглась и глаза зажмурила. Я еще дальше продвинул руку. Соски у нее были твердыми. Эта минута осталась одним из лучших воспоминаний моей жизни.
Потом все пошло сложнее. Я повел ее к себе, мы сразу поднялись ко мне в комнату. Я боялся, как бы она не попалась на глаза отцу; он-то, что ни говори, был человеком, имевшим всю свою жизнь дело с очень красивыми женщинами. Но он спал; в тот вечер он был пьян, сказать по правде, в стельку и глаза продрал не раньше десяти. И вот что забавно: она не позволила мне снять с нее трусики. «Я никогда этого не делала», – заявила она; она вообще никогда ничего с мальчиками не имела, если уж начистоту. Но растрясти меня она взялась без малейшего смущения, даже с немалым воодушевлением; помню, она улыбалась. Потом я приблизил родилку к ее губам; она пососала чуток, но не так уж она была влюблена, чтобы продолжать. Я не настаивал, а уселся на нее верхом. Когда я зажал свой член промеж ее грудей, то почувствовал, что она по-настоящему счастлива, у нее вырвался легкий стон. Это меня страшно возбудило, я вскочил и стянул с нее трусики. На сей раз она не противилась, даже приподняла ноги, чтобы мне помочь. Эта девушка была и впрямь некрасива, но киска у нее была влекущая, ничуть не менее влекущая, чем у любой женщины. Она закрыла глаза. В то мгновение, когда я просунул ладони под ее ягодицы, она широко раздвинула колени. Это произвело на меня такое впечатление, что я тотчас извергся, даже не успел войти в нее. На ее лобковую шерстку попало немножко спермы. Я был ужасно удручен, но она сказала мне, что ничего, что вполне довольна.
У нас совсем не оставалось времени поговорить, было уже восемь, ей надо было сейчас же идти домой, к родителям. Она мне сказала, я толком и не понял к чему, что она единственная дочь. У нее был до того счастливый вид, она так гордилась, что не без причины опоздает к ужину, что я едва не разревелся. Мы долго целовались в саду перед домом. На следующее утро я уехал в Париж.
В заключение сего краткого повествования Брюно делал паузу. Врач, хмыкнув со скромным видом, обычно говорил: «Отлично». В зависимости от времени он либо побуждал Брюно продолжать, либо ограничивался словами: «Так значит, на сегодня все?», слегка повышая голос на последнем слоге, чтобы придать фразе вопросительную интонацию. И при этом на губах его появлялась пикантная легкая улыбка.
В то же лето 1974-го Аннабель позволила одному парню на дискотеке в Сен-Пале, поцеловать ее. Она только что прочла в «Стефани» материал о дружбе мальчиков и девочек. Обращаясь к вопросу о «друге детства», журнал развивал отменно мерзкую идею, что последний лишь чрезвычайно редко может быть превращен в «дружка»; его нормальное предназначение в том, чтобы стать приятелем, «верным товарищем»; он даже часто может служить поверенным тайн своей подружки и поддерживать ее в пору треволнений, причиняемых первыми опытами «флирта».
После того поцелуя Аннабель вопреки уверениям периодической печати в первые мгновения испытала прилив смертельной грусти. В груди поднялось что-то неведомое, мучительное. Она ушла с дискотеки, запретив парню следовать за ней. Когда она отключала противоугонное устройство своего мопеда, ее била легкая дрожь. В тот вечер на ней было ее самое красивое платье. Дом ее брата находился не более чем в километре; когда она туда добралась, было едва ли больше одиннадцати; в гостиной еще горел свет, и она заплакала, увидев освещенные окна. Таковы обстоятельства, при которых июльской ночью 1974 года Аннабель горестно и бесповоротно осознала факт своего индивидуального бытия. Первоначально открываясь животному в форме физической боли, индивидуальное бытие в полной мере познается членами людских сообществ не иначе как через посредство лжи, с которой оно может по ходу дела совпасть. До своих шестнадцати лет Аннабель не имела секретов от родителей; у нее не было – теперь-то она понимала, какой это являлось бесценной редкостью, – и тайн от Мишеля. В эту ночь Аннабель за какие-то несколько часов поняла, что жизнь человеческая не что иное, как непрерывная череда обманов. Тогда же пришло к ней сознание собственной красоты.
Индивидуальное бытие и вытекающее из него ощущение свободы служат естественной основой демократии. При демократическом строе классическим способом регулирования отношений между личностями является контракт. Любой контракт, ущемляющий естественные права одной из сторон либо не оговаривающий с полной ясностью условий расторжения договора, тем самым должен считаться недействительным.
Если свое лето 1974-го Брюно вспоминал охотно и подробно, то насчет последовавшего за ним учебного года он был не столь словоохотлив; по правде говоря, те месяцы не оставили в его памяти ничего, кроме возрастающего чувства неловкости. Бесконечный, но по общей тональности довольно скверный отрезок времени. Он по-прежнему довольно часто встречался с Аннабель и Мишелем, в принципе они были очень близки; однако им скоро предстоял экзамен на бакалавра, и окончание учебного года неминуемо должно было разлучить их. Мишель изменился: он теперь слушал Джимми Хендрикса и энергично двигался в такт по ковру; намного позже, чем у прочих, в нем стали проявляться видимые признаки созревания. Они с Аннабель выглядели смущенными, им было уже не так просто взяться за руки. Короче, как это однажды специально для своего психиатра определил Брюно, «яйца там варились вкрутую».
После своего приключения с Анник, которое он был склонен приукрашивать в памяти (впрочем, предусмотрительно избегая возобновления этой истории), Брюно почувствовал себя малость поувереннее. Однако за этой первой победой отнюдь не последовали другие, и он получил жестокий отпор, когда попытался поцеловать Сильвию, очень стильную очаровашку-брюнеточку из того же класса, где училась Аннабель. Тем не менее одна девушка захотела его, значит, у него могли быть и другие. Он начал испытывать к Мишелю некое смутное покровительственное чувство. Как-никак тот был его братом, притом младшим, ведь Брюно старше на два года. «Ты должен кое-что предпринять насчет Аннабель, – твердил он, – она только того и ждет, она в тебя влюблена, а это ведь самая красивая девочка в лицее». Мишель ерзал на стуле и отвечал: «Да». Проходили недели. Было видно, что он все колеблется на пороге вступления во взрослую жизнь. Если бы он поцеловал Аннабель, это, может статься, было бы для них обоих единственным средством избежать мучений такого перехода; но он этого не сознавал; он убаюкивал себя обманчивой иллюзией, будто тому, что есть, не будет конца. В апреле он вызвал возмущение преподавателей тем, что пренебрег записью на подготовительные курсы. Было тем не менее очевидно, что у него, как ни у кого другого, великолепные шансы поступить в высшее учебное заведение. До экзамена на бакалавра оставалось полтора месяца, а он, казалось, все больше впадал в невесомое состояние. Сквозь зарешеченные окна лекционного зала он взирал на облака, на деревья, что росли во дворе лицея, на других учеников; похоже, никакие дела человеческие больше не могли по-настоящему затронуть его.
Брюно, со своей стороны, решил записаться на филологический факультет: ему уже поднадоели ряды Тейлора-Маклорена, а главное, на литературном факультете были девицы, уйма девиц. У его отца это не вызвало никаких возражений. Как все старые распутники, он на склоне лет стал сентиментален и горько упрекал себя за то, что из эгоизма испортил жизнь сыну; впрочем, тут он был не столь уж не прав. В начале мая он порвал с Жюли, своей последней любовницей, хотя она была блистательной дамой; звали ее Жюли Ламур, но она носила сценический псевдоним Джулия Лав. Она снималась в первых порнолентах на французском языке, в ныне забытых фильмах Бёрда Тренбари или Франсиса Леруа. Она несколько походила на Жанин, но была куда глупее. «Надо мной тяготеет проклятие… проклятие…», твердил про себя отец Брюно, когда, наткнувшись на девическую фотографию своей бывшей супруги, осознал их сходство. Эта связь стала совершенно несносной с тех пор, как на приеме у Беназерафа его возлюбленная повстречала Делёза и обзавелась манерой чуть что пускаться в глубокомысленные разглагольствования, оправдывающие порнографию. К тому же она ему дороговато обходилась, поскольку на съемках привыкла к взятым напрокат «роллс-ройсам», меховым шубам, да и к разного рода эротическим изыскам, которые с годами становились для него все более утомительными.
На исходе семьдесят четвертого ему пришлось продать дом в Сент-Максиме. Несколько месяцев спустя он приобрел для сына отличное жилье близ садов обсерватории: светлую, спокойную квартирку с окнами, не смотрящими в стену дома напротив. Придя туда с Брюно, он отнюдь не казался самому себе исключительно щедрым дарителем, скорее чувствовал, что пытается по мере возможности загладить причиненное зло; как бы то ни было, он сделал, по-видимому, хорошее дело. Обшарив квартиру взглядом, он малость приободрился. «Ты здесь сможешь принимать девочек!» – брякнул он не подумав. Увидел лицо сына и туг же пожалел о своих словах.
Мишель в конце концов записался на физико-математическое отделение в Орсэ; его в особенности прельщала близость университетского городка: это был главный довод. Экзамены на бакалавра они оба сдали без всяких неожиданностей. В день объявления результатов Аннабель сопровождала их; ее лицо было строго, за последний год она очень повзрослела. Слегка похудевшая, с проступавшей на губах улыбкой, она, к несчастью, стала еще прекраснее. Брюно решил проявить инициативу: у него больше не было каникулярного приюта в Сент-Максиме, зато он мог, как советовала мать, отправиться в поместье ди Меолы; он предложил им обоим составить ему компанию. Они выехали туда месяц спустя, в конце июля.
Дела их не допускают их обратиться к Богу своему, ибо дух блуда внутри их, и Господа они не познали.
Человек, встретивший их на остановке автобуса в Карпантра, был вконец изнурен, болен. Сын итальянского анархиста, эмигрировавшего в США в двадцатых годах, Франческо ди Меола, вне всякого сомнения, преуспел в жизни, разумеется в финансовом плане. На исходе Второй мировой войны этот молодой итальянец, подобно Сержу Клеману, сообразил, что мир радикальным образом изменился и деятельность, долгое время считавшаяся уделом элиты или маргиналов, вскоре приобретет основательный экономический смысл. В то время как родитель Брюно вкладывал все силы в косметическую хирургию, ди Меола вцепился в производство пластинок; конечно, некоторые заработали на этом много больше, чем он, однако и ему достался славный кусок пирога. К сорока годам у него, как у многих обитателей Калифорнии, возникло предощущение новой волны, куда более значительной, нежели простая прихоть моды, и призванной смести со своего пути всю западную цивилизацию; вот почему он в своей вилле в Биг Сур сумел пообщаться с Аланом Уотсом, Паулем Тиллихом, Карлосом Кастанедой, Абрахамом Маслоу и Карлом Роджерсом. Несколько позже ему даже выпала на долю привилегия познакомиться с Олдосом Хаксли, истинным родоначальником нового движения. Постаревший, почти слепой, Хаксли уделил ему лишь весьма скупую долю своего внимания; тем не менее этой встрече было суждено оставить в его памяти ярчайшее впечатление.
Причины, побудившие его в 1970 году покинуть Калифорнию, чтобы обзавестись поместьем в Верхнем Провансе, были не вполне ясны даже ему самому. Позже, чуть ли не перед самым концом, он дозрел до того, чтобы признаться себе, что был движим некоей смутной потребностью умереть в Европе; но в тот момент из всех своих побуждений он осознавал лишь наиболее поверхностные. Майские волнения 68-го вдохновили его, и когда движение хиппи начало угасать в Калифорнии, он сказал себе, что, вероятно, мог бы кое-что предпринять с европейской молодежью. Джейн ободряла его в этих замыслах. Французское юношество особенно зажато, его душит железный патерналистский ошейник голлизма; но, по ее утверждениям, хватит одной искры, чтобы все взорвалось. В течение нескольких лет величайшим наслаждением для Франческо было курить сигареты с марихуаной в компании совсем юных девушек, привлеченных духовной аурой движения хиппи, потом овладевать ими в аромате курений, среди символов буддийской мифологии. Девушки, что заявлялись в Биг Сур, были по большей части маленькими протестантскими дурочками; по меньшей мере каждая вторая из них оказывалась девственницей. К концу шестидесятых волна стала спадать. Тогда он сказал себе, что, пожалуй, пора вернуться в Европу; он и сам находил странной подобную формулировку, ведь когда он покинул Италию, ему едва сравнялось пять лет. Его отец вовсе не был революционным борцом, он был человеком культуры, эстетом, влюбленным в красоту слова. Вероятно, это должно было как-то повлиять на сына. В глубине души ди Меола всегда считал американцев несколько придурковатыми.
Он еще оставался очень красивым мужчиной, с точеным матовым лицом, с длинными седыми волосами, густыми и волнистыми; однако в недрах его организма клетки пустились беспорядочно размножаться, разрушая генетический код соседних клеток, выделяя токсины. Мнения врачей, с которыми он советовался, расходились по многим пунктам, за исключением одного, главного: он скоро умрет. Его рак был неоперабелен, он продолжал неотвратимо распространять свои метастазы. Большинство специалистов склонялось к тому, что угасание будет мирным и даже удастся с помощью некоторых медикаментов до самого конца избегать физических страданий; да и верно, до сих пор он не ощущал ничего, кроме сильной общей усталости. И все же он не мог примириться, ему не удавалось вообразить подобный исход. Хотя для современного западного человека, даже когда он в полном здравии, мысль о смерти является чем-то вроде фонового шума, заполняющего мозг по мере того, как постепенно исчезают планы и желания. С возрастом этот шум становится всепоглощающим; его можно сравнить с глухим гулом, порой его сопровождает скрежет. В другие эпохи основой внутреннего шума было ожидание царствия небесного; ныне это ожидание конца. Так-то вот.
Хаксли, о котором он не перестанет вспоминать, казался равнодушным к неизбежности собственной смерти; но, может быть, он просто отупел от наркотиков. Ди Меола читал, но ни Платон, ни «Бхагавадгита»[3], не принесли ему ни малейшего умиротворения. Ему только недавно исполнилось шестьдесят, и однако он умирает, все симптомы об этом говорят, ошибка невозможна. Он даже начал терять интерес к сексу и лишь мимоходом, в какой-то рассеянности отметил красоту Аннабель. Что до юношей, то он их даже не заметил. Он давно жил в окружении молодежи и, вероятно, лишь по привычке проявил смутное любопытство при мысли о знакомстве с сыновьями Джейн; в глубине души ему, по всей видимости, было наплевать на них. Он их доставил в поместье, сказал им, что они могут где угодно расположиться и поставить свою палатку; ему хотелось прилечь и, лучше всего, никого не видеть. Физически он еще представлял собой великолепный тип проницательного и чувственного мужчины, в его взгляде поблескивала ирония, чуть ли не мудрость; некоторые особенно глупые девицы даже находили его лик просветленным и исполненным благости. Сам он в себе никакой благости не чувствовал, к тому же его не покидало ощущение, что он всего лишь посредственный комедиант: и как это он мог заморочить целый свет? В сущности, говорил он себе подчас с некоторой грустью, все это юношество, взыскующее новых духовных ценностей, сплошные недоумки.
В первые же мгновения, не успели они высадиться из джипа, Брюно понял, что совершил ошибку. Пологим, с легкими ложбинками склоном поместье спускалось в южную сторону, кругом росли деревья, цветы. Водопад низвергался в озерцо спокойной зеленой воды; совсем рядом, растянувшись нагишом на плоском камне, сушилась на солнце женщина, в то время как другая намыливалась перед тем, как погрузиться в воду. Подле них, преклонив колени на рогожке, то ли дремал, то ли медитировал ражий бородатый субъект. Этот тоже был голый и очень загорелый; его длинные белобрысые космы впечатляюще разметались по темно-бронзовой коже; он смутно напоминал Криса Кристофферсона. Брюно чувствовал себя обескураженным. Возможно, еще есть время убраться отсюда, если сделать это без промедления. Он покосился на своих спутников: Аннабель с поразительным спокойствием начала разворачивать палатку; Мишель, присев на пенек, поигрывал завязкой рюкзака; вид у него был абсолютно отсутствующий.
Вода, попав на плоскость, хоть самую малость наклонную, стекает вниз. Образ действий человека, детерминированный в целом и почти что в каждой частности, лишь изредка бывает подвержен соблазну решительного выбора, да и тогда никто не придерживается этого особого пути последовательно. В 1950 году у Франческо ди Меолы родился сын от итальянской второразрядной актрисы – ей так и не было суждено продвинуться дальше роли египетской рабыни в «Камо грядеши?», где она (то был пик ее карьеры) получила возможность произнести две реплики. Своего отпрыска они нарекли Давидом. В возрасте пятнадцати лет Давид возмечтал стать рок-звездой. Тут он был не одинок. Будучи богаче, чем директора компаний и банкиры, рок-звезды тем не менее сохраняли очарование бунтарей. Молодые, красивые, знаменитые, внушающие вожделение всем женщинам и зависть всем мужчинам, они составляли самую верхушку социальной иерархии. Со времен обожествления фараонов в Древнем Египте ничто в истории человечества не поддается сравнению с культом рок-звезд, обуявшим европейскую и американскую молодежь. По части физических данных у Давида имелось все, чтобы добиться своей цели: умопомрачительная красота, одновременно животная и дьявольская; черты лица мужественные, но вместе с тем на редкость правильные; длинные волосы, черные, очень густые и слегка волнистые; большие, глубокие синие глаза.
Благодаря отцовским связям Давиду удалось в семнадцать лет записать свою первую пластинку-сорокапятку; это был полный провал. Вышла она, надо сказать, в один год с «Sgt Peppers», «Days of Future Passed» и еще массой других. Джимми Хендрикс, группы «Роллинг стоунз» и «Дорз» были в самой раскрутке; Нил Янг уже начал записываться, и много надежд возлагали на Брайана Уилсона. В те годы приличному, но не слишком изобретательному контрабасисту ничто не светило. Давид упорствовал: четыре раза менял группы, пробовал то такие, то сякие игровые приемы; через три года после отъезда отца он тоже решил попытать счастья в Европе. С легкостью раздобыл себе ангажемент в одном клубе на Лазурном берегу. Красотки в его уборной каждый день исправно поджидали его – по этой части никаких проблем. Вот только издательские фирмы не проявляли ни малейшего любопытства к его музыкальным трюкам.
Когда Давид встретил Аннабель, в его постели уже побывали больше пятисот женщин; однако он не мог припомнить, чтобы кто-либо из них достигал такого пластического совершенства. Аннабель со своей стороны тоже, как и все прочие, потянулась к нему. Она сопротивлялась несколько дней, уступила только через неделю после их приезда. Их – тех, кто танцевал, – было десятка три; дело происходило теплой звездной ночью перед задним фасадом дома. На Аннабель была белая юбка и коротенькая тенниска с изображением солнца на груди. В танце Давид прижимал ее к себе, а иногда принимался вертеть по всем канонам рока. Они танцевали без устали, уже больше часа, под барабанный ритм, то быстрый, то медленный. Брюно стоял неподвижно, прислонясь к дереву, настороженный, зоркий, с тяжестью на сердце. Порой на лужайке, в освещенном круге, появлялся Мишель, потом снова исчезал в темноте. Вдруг он возник совсем близко, метрах в пяти. Брюно видел, как Аннабель, оставив партнера, подошла к нему, слышал, как она спросила его: «Ты не танцуешь?»; ее лицо в этот момент было очень грустным. Мишель отверг приглашение жестом неимоверно медлительным, как если бы он был неким доисторическим существом, лишь недавно возвращенным к жизни. Секунд пять-десять Аннабель неподвижно стояла перед ним, потом отошла и присоединилась к компании. Давид взял ее за талию и крепко прижал к себе. Она обвила руками его плечи. Брюно вновь глянул на Мишеля. Ему показалось, что улыбка блуждала на его лице. Брюно потупился. А когда поднял глаза, Мишель уже скрылся. Аннабель была в объятиях Давида; их губы почти соприкасались.
Лежа в своей палатке, Мишель ждал рассвета. На исходе ночи разразилась сильнейшая гроза, и он удивился, заметив, что ему страшновато. Потом в небе затихло, полил дождь, неторопливый, монотонный. Капли с невнятным шумом падали на парусину в нескольких сантиметрах от его лица, но он был огражден от контакта с ними. Его охватило предчувствие, что вся его жизнь будет похожа на эти минуты. Ему суждено проходить сквозь человеческие эмоции, иногда они его близко коснутся, но другие познают счастье или отчаяние, а его это никогда по-настоящему не затронет, не настигнет. В тот вечер Аннабель, танцуя, несколько раз обращала к нему взгляд. Он хотел сдвинуться с места, но не мог; у него было очень отчетливое ощущение, будто он в ледяной воде. Он чувствовал себя отделенным от мира несколькими сантиметрами пустоты, создающими вокруг него то ли раковину, то ли панцирь.
На следующее утро палатка Мишеля опустела. Все его вещи исчезли, но он оставил записку – всего два слова: «НЕ БЕСПОКОЙТЕСЬ».
Спустя неделю уехал и Брюно. Садясь в поезд, он впервые подумал о том, что за все время пребывания здесь он не попробовал ни побаловаться наркотиками, ни, на худой конец, хоть с кем-нибудь поговорить.
В конце августа Аннабель заметила, что у нее запаздывают месячные. И сказала себе, что это даже к лучшему. Никаких проблем не было: отец Давида знал врача, поборника планирования семьи, работавшего в Марселе. Это был субъект лет тридцати, восторженный, с маленькими рыжими усиками, звали его Лоран. Врач настаивал, чтобы она его так и называла: Лоран – просто по имени. Он показывал ей разные инструменты, объяснял механизмы выскабливания и отсасывания. С клиентками, которых воспринимал скорее как приятельниц, он стремился наладить диалог на равных. В своей деятельности он с самого начала держал сторону женщин, и, по его мнению, в этой борьбе ему еще предстояло совершить многое. Операция была назначена на следующий же день; расходы брала на себя Ассоциация планирования семьи.
К себе в номер Аннабель вернулась на грани нервного срыва. Завтра ей сделают аборт, еще одну ночь она проспит в отеле, потом возвратится домой; так она решила. Три недели подряд она каждую ночь пускала в палатку Давида. В первый раз ей было немножко больно, но потом она испытала удовольствие, большое удовольствие; она и не подозревала, что сексуальное наслаждение может быть таким острым. Однако же она не чувствовала к этому человеку ни малейшей привязанности; она знала, что он очень быстро найдет ей замену, и даже весьма вероятно, это уже случилось.
В тот же вечер, обедая в кругу друзей, Лоран с большим энтузиазмом вспоминал случай Аннабель. Ради таких девушек мы и боремся, сказал он; мы хотим не допустить, чтобы девочка от силы лет семнадцати («и редкостной красоты», не мог не прибавить он) испортила себе жизнь из-за какого-то каникулярного приключения.
Аннабель ужасно боялась своего возвращения в Креси-ан-Бри, но, в сущности, ничего не произошло. Было четвертое сентября; родители похвалили ее загар. Они ей сообщили, что Мишель уехал, он обосновался в общежитии университета; было очевидно, что они ничего не заподозрили. Она отправилась к бабушке Мишеля. Старая дама выглядела утомленной, но приняла ее ласково и охотно дала адрес внука. Ей показалось немного странным, что Мишель вернулся домой раньше других, это правда; она была также удивлена, когда он перебрался в общежитие на месяц раньше начала занятий; но Мишель всегда был мальчиком с причудами.
Посреди вселенского естественного варварства человеческим существам иногда (впрочем, редко) удается создать местечки, озаренные светом любви. Этакие маленькие тихие пустырики, где царят взаимопонимание и любовь.
Две следующие недели Аннабель посвятила писанию письма к Мишелю. Это было трудно, ей пришлось то и дело черкать, несколько раз начинать сызнова. В законченном виде письмо заняло сорок страниц; впервые она написала настоящее любовное послание. Она отнесла его на почту 17 сентября, вдень начала занятий в лицее. Потом стала ждать.
Факультет в Орсэ (Париж-XI) – единственный в парижском округе университетский филиал, организованный в подлинном духе американского «кампуса». Несколько зданий, рассеянных по парку, служат жильем для студентов первого-третьего курсов. Орсэ не только учебное заведение, но равным образом исследовательский центр очень высокого уровня, где ведутся работы в области физики элементарных частиц.
Мишель поселился в угловой комнате на пятом – последнем – этаже строения номер 233; он сразу почувствовал себя здесь очень хорошо. В комнате стояли узкая кровать, бюро, этажерки для книг. Окно выходило на лужайку, которая спускалась к реке; слегка наклонившись, можно было различить бетонную массу ускорителя элементарных частиц. В эту пору, за месяц до начала занятий, корпус был почти совсем безлюден; здесь оставалось только несколько студентов-африканцев, для которых главная проблема – разместиться загодя, еще в августе, когда все жилые здания пусты. Мишель обменивался парой слов с консьержкой. Днем он бродил по берегу реки. Он еще не подозревал, что проживет в этом корпусе больше восьми лет.
Однажды утром, часов в одиннадцать, он растянулся на траве среди равнодушных деревьев. Он сам удивлялся, что способен так страдать. Как нельзя более далекий от христианских категорий искупления и милосердия, чуждый понятий свободы и прощения, его взгляд на мир приобрел черты какой-то механистичности и беспощадности. Изначальные условия заданы, думал он, сеть первоначальных взаимодействий параметрирована, события должны развиваться в обреченно пустом пространстве; они необратимо детерминированы. То, что случилось, должно было случиться, иначе быть не могло. Никто не может считаться ответственным за это. Ночью Мишелю снились абстрактные, покрытые снегом дали; его тело, спеленутое бинтами, плыло под низким небом среди металлургических заводов. Днем он иногда сталкивался с одним из студентов, маленьким африканцем с серой кожей, уроженцем Мали; они кивали при встрече друг другу. Университетский ресторан был еще закрыт; он заходил в «Континент», супермаркет у Курсель-сюр-Иветт, покупал баночки консервированного тунца, потом возвращался к себе. Наступал вечер. Он прохаживался по пустынным коридорам.
В середине октября Аннабель написала ему второе письмо, оно было короче предыдущего. Тогда же она звонила Брюно, у которого тоже не было никаких новостей: он в точности знал только, что Мишель регулярно звонит бабушке, но, по всей вероятности, не приедет повидаться с ней раньше Рождества.
Ранним вечером в ноябре, возвратившись с аналитического семинара, Мишель нашел телеграмму в своем общежитском именном шкафчике. Телеграмма звучала так: «Позвони тете Мари-Терез. СРОЧНО». Вот уже два года он почти не встречался ни с тетушкой Мари-Терез, ни с кузиной Брижит. Он позвонил сразу. У его бабушки опять инсульт, она в больнице в Мо. Это серьезно, вероятно, даже очень серьезно. Аорта слаба, сердце может отказать.
Он пешком шагал через Мо, прошел мимо лицея; было часов десять. В эти минуты в аудитории Аннабель разбирала текст Эпикура – мыслителя светлого, умеренного в суждениях, вполне античного и, если начистоту, малость занудного. Небо было пасмурно, воды Марны грязны и бурны. Он без труда нашел больничный комплекс Святого Антония – ультрасовременное здание, все из стекла и металла, введенное в эксплуатацию с прошлого года. Тетя Мари-Терез и кузина Брижит ждали его на площадке восьмого этажа; лица у них были заплаканы. «Не знаю, надо ли тебе смотреть на нее…» – сказала Мари-Терез. Он не отозвался. Все, что должен пережить, он переживет.
То была палата интенсивной терапии, его бабушка лежала там одна. Простыня утомительной белизны не скрывала ее рук и плеч; ему трудно было оторвать глаза от этой обнаженной плоти, морщинистой, белесой, ужасающе старой. Ее исколотые руки были прикручены ремнями к краям кровати. Из горла торчала трубка с желобками. Провода регистрирующих приборов змеились из-под простыни. Ее заставили снять ночную сорочку; не позволили поправить шиньон, как она делала каждое утро в течение многих лет. С этими длинными волосами, седыми и распатланными, она уже не вполне была его бабушкой; это было бедное смертное создание, очень юное и очень дряхлое одновременно, оставленное теперь на произвол медицины. Мишель взял ее руку. Одна только эта рука и оставалась для него сразу узнаваемой. Он ее часто брал за руку, еще совсем недавно, в прошлом году, в свои семнадцать. Глаз она не открыла, но, может быть, наперекор всему ощутила его прикосновение. Он не сжимал ей пальцы, просто держал ее ладонь в своих, как делал прежде; он горячо надеялся, что это прикосновение она почувствует.
У этой женщины было тяжелейшее детство, работа на ферме с семилетнего возраста в окружении насквозь пропитых полускотов. Юность ее была слишком короткой, чтобы оставить по себе светлые реальные воспоминания. После смерти мужа она работала на заводе, из последних сил поднимая своих четверых детей; в разгар зимы она ходила с ведрами во двор за водой, чтобы семья могла помыться. Едва выйдя на пенсию, уже перевалив на седьмой десяток, она согласилась вновь растить малыша – ребенка своего сына. И внук тоже ни в чем не знал недостатка: ни в чистой одежде, ни во вкусных обедах по воскресеньям, ни в ласке. Тем, что все это было в его жизни, он обязан ей. При мало-мальски исчерпывающем рассмотрении того, что представляет собою род человеческий, необходимо принимать в расчет и этот феномен. В истории реально существовали такие люди. Они трудились весь свой век, трудились очень тяжело, исключительно во имя долга и любви, в буквальном смысле отдавая ближним свою жизнь, движимые долгом и любовью, притом никоим образом не считая, что приносят себя в жертву; они, по сути, просто не видели иного способа прожить жизнь, кроме как даровать ее другим из побуждений долга и любви. Практически все подобные человеческие существа были женщинами.
Мишель пробыл в палате около четверти часа и все время держал бабушку за руку; потом явился интерн, сказал, что в ближайшее время его присутствие может помешать. С ней, вероятно, должны были что-то сделать – не операцию, нет, операция была невозможна. Но, может быть, речь шла о какой-нибудь процедуре, в конце концов еще не все потеряно.
Обратный путь они проделали без единого слова. Мари-Терез вела «рено-16» будто во сне. За едой тоже больше молчали, только время от времени всплывало какое-нибудь воспоминание. На стол подавала Мари-Терез, у нее была потребность в движении; иногда остановится, всплакнет немножко, потом снова отправляется к кухарке.
Аннабель присутствовала сначала при отправке машины «скорой помощи», потом при возвращении «рено». Около часу ночи она встала и оделась; родители уже спали; она пешком дошла до ограды дома Мишеля. В окнах горел свет. Вероятно, все были в гостиной, но шторы мешали разглядеть хоть что-нибудь. И тут зарядил мелкий дождик. Прошло минут десять. Аннабель знала, что может позвонить в дверь и увидеться с Мишелем. Точно так же она могла не предпринимать ничего. Она не слишком понимала, что переживает практический урок свободы выбора. В любом случае этот опыт был чрезвычайно жесток, и ей после тех десяти минут никогда не суждено будет стать вполне такой, как прежде. Годы спустя Мишелю предстоит обосновать краткую теорию человеческой свободы на базе аналогии с поведением сверхтекучего гелия. На атомном уровне происходящий в головном мозге обмен электронами между нейронами и синапсами также подчиняется правилу неопределенности, однако можно полагать, что образ действий человека детерминирован – как в своей основе, так и в деталях – столь же жестко, как поведение любой другой естественной системы. Однако в некоторых, и притом крайне редких, обстоятельствах происходит то, что христиане именуют «чудом милосердия»: появляется волна новой когерентности и распространяется в мозгу, возникает – на время либо окончательно – новый тип поведения, регулируемый принципиально иной системой источников гармонических колебаний; тогда мы наблюдаем то, что принято называть «актом свободной воли».
Ничего подобного в ту ночь не произошло, и Аннабель вернулась в отчий дом. Она чувствовала себя заметно постаревшей. Должно пройти лет двадцать пять, прежде чем ей будет дано снова увидеть Мишеля.
Телефон зазвонил где-то около трех; медицинская сестра казалась искренне удрученной. Они и впрямь сделали все возможное, но, и сущности, ничего сделать туг практически невозможно. Сердце было слишком изношено, вот и все. По крайней мере она, можно сказать, не страдала. Но теперь, к сожалению, все кончено.
Мишель направился в свою комнату, он двигался маленькими шажками, не более двадцати сантиметров. Брижит хотела было встать, но Мари-Терез жестом остановила ее. Прошло минуты две, потом из спальни послышалось что-то вроде то ли поскуливания, то ли рычания. Брижит бросилась туда. Мишель скорчился в ногах кровати. Его глаза почти вылезали из орбит. На лице не отражалось ничего похожего на скорбь или какое-либо иное человеческое чувство. Один лишь звериный низменный ужас.