Две недели спустя, 3 января 1989 года, в "Известиях" появилась статья "Вокруг "Тайного советника вождя":
"Почтенного возраста люди плотно заняли первые ряды. Поднимаясь на трибуну, они сначала обстоятельно перечисляли собственные заслуги, затем произносили гневно-торжественные, похожие одна на другую речи. И непременно звучало пусть не текстуально, но по смыслу следующее:
— Сталин — наша радость, ее у нас никому не отнять!
— Не вам, тут сидящим, давать ему оценки!
Или:
— Мы на вас в суд подадим, как Иван Шеховцов!
— Знайте, никакого "Мемориала" интеллигенция республики не поддержит!
Казалось, будто время сыграло злую шутку, — так явственно, так осязаемо дышало в этом зале прошлое.
— Репрессированным слова не давать! — раздался из глубины зала срывающийся женский выкрик.
Что же за мероприятие проходило в здании Союза писателей Казахстана? Читательская конференция по роману В.Успенского "Тайный советник вождя"...
Генотип сталинизма живуч, ибо зло не просто порождает зло — оно себя завещает. Не желающие видеть и слышать ведь на самом-то деле не утратили ни зрения, ни слуха, ни способности мыслить. Так куда же они зовут нас — опять туда же?.."
Внезапно нам, т.е. клубу "Публицист", сообщили, что директор категорически против того, чтобы в сборнике публиковались две статьи: Жовтиса — о борьбе с космополитизмом, и Берденникова — о "Тайном советнике"...
Оба работника редакции, наши единомышленники и покровители, сообщая об этом, были расстроены, в ответ на вопросы: что за причина? почему изменилась позиция директора?.. — оба кисло улыбались, на губах у них как бы въяве висел здоровенный — амбарный! — замок... "Поговорите с ним сами..." — "А вы?.." — "Пробовали, да он..." — и далее столь же невнятное.
Как-то раз, помнил я, мне под величайшим секретом не рассказали — шепнули! — что директору звонили из КГБ, интересовались — что за клуб, кто разрешил?.. И, главное, кто им руководит, кто в него входит?.. Услышав мою и Жовтиса фамилии, заключили: "Все ясно..." Я связал перемену в настроении директора с какими-то внешними факторами, чьим-то давлением. Но, казалось мне, в нынешней ситуации любое давление не может быть непреодолимым — разумеется, если нет предрасположенности ему поддаваться...
— Хорошо, - говорим мы, — передайте директору — мы придем.
В назначенный час приезжаем — Черноголовина пробирается через весь город, заваленный снегом; меняя автобусы и троллейбусы, вязнущие в сугробах, приезжает Жовтис, приходят еще два-три человека, мы ждем... Но нам передают, что директор просит пройти в кабинет меня одного...
И вот я сижу перед директором, голос его задушевен, а глаза скользят вниз, вбок... Он не требует — просит: снимите две эти статьи... Я пытаюсь выяснить: почему? В журналах "Театр", "Театральная жизнь" печатаются мемуары, связанные с прокатившейся по всем градам и весям кампанией "патриоты против космополитов", в Казахстане у этой компании появились свои оригинальные черты: к евреям-космополитам подверстаны были казахи... И обо всем этом написал Жовтис, свидетель тех событий. Вторая статья?.. Так ведь роман печатался в трех номерах журнала, неужто плюрализм не допускает, чтобы Мнение о нем было высказано на семи-восьми машинописных страницах?..
Я так и не услышал ни единого внятного аргумента. Но, при всей своей мягкости и деликатности, директор был непоколебим. Я вышел из кабинета, на прощанье пробормотав заранее заготовленную фразу: "Я проинформирую клуб, и мы сообщим наше решение".
— Ничего не снимать, — сказали все, ожидавшие моего возвращения. — Или наш клуб существует при издательстве на паритетных началах, или он превращается в одного из "коллективных авторов", которыми помыкают как угодно... Тогда стоило ли огород городить?..
Мы решили собраться и обсудить ситуацию, выполняя правило, принятое в самом начале: если хотя бы один из нас высказывается против — считать его мнение за "вето"... Когда мы расходились, настроение у всех было препаршивое: привычное состояние "терпящих поражение" возвращало нас в хорошо знакомый доперестроечный мир. Мы с Леней Вайсбергом жили по-соседству и вместе добирались з троллейбусе до наших микрорайонов. Элегические мохнатые снежинки вились за оконными стеклами. Мутное серое небо давило, как неотвязные воспоминания. Казалось, их не вытравить из сердца — навсегда впечатались, втатуированы в него. Леня и я — сверстники, нам не нужны подробности, чаще всего достаточно произнести: "Помнишь?.." — и можно ничего не добавлять...
Письмо, ходившее в самиздате. Датировано 14 февраля 1966 г.
"Глубокоуважаемый Леонид Ильич!
В последнее время в некоторых выступлениях в статьях в нашей печати проявляется тенденции, направленные, по сути дела, на частичную или косвенную реабилитацию Сталина.
Мы не знаем, насколько такие тенденции, учащающиеся по мере приближения XXIII съезда, имеют под собой твердую почву. Но даже если речь идет только о частичном пересмотре решений XX и XXII съездов, это вызывает глубокое беспокойство.
Нам до сего времени не стало известно ни одного факта, ни одного аргумента, позволяющих думать, что осуждение культа личности было в чем-то неправильным. Напротив. Дело в другом. Мы считаем, что любая попытка обелить Сталина таит в себе опасность серьезных расхождений внутри советского общества..."
И далее:
..." Мы не могли не написать о том, что думаем. Совершенно ясно, что решение ЦК КПСС по этому вопросу не может рассматриваться как обычное решение, принимаемое по ходу работы. В том или ином случае оно будет иметь историческое значение для судеб нашей страны. Мы надеемся, что это будет учтено".
Подписавшиеся: академик Л.А.Арцимович, О.Н.Ефремов, главный режиссер театра "Современник", академик П.Л.Капица, В.П.Катаев, В.П.Некрасов, К.Г.Паустовский, М.М.Плисецкая, М.И.Ромм, С.Н.Ростовский (Эрнст Генри), академик А.Д.Сахаров, Б.А.Слуцкий, И.М.Смоктуновский, В.Ф.Тендряков, Г.А.Товстоногов, К.И.Чуковский...
Еще одно письмо, ходившее в самиздате. Датировано 24 сентября 1967 г.
"Центральному Комитету Коммунистической партии Советского Союза — от оставшихся в живых детей коммунистов, необоснованно репрессированных Сталиным.
В настоящее время с трибун, в печати, по радио и телевидению пропагандируются "заслуги" Сталина. Фактически это является политическим пересмотром постановлений XX и XXII съездов КПСС.
Нас это тревожит. И не только потому, что наши родные и мы сами, как миллионы других людей, стали жертвами созданной Сталиным машины преступлений. Нам тяжело сознавать, что б одобрение произвола в свое время были втянуты жестоко обманутые массы.
Это не должно повториться. Любые попытки обелить черные дела Сталина таят в себе опасность повторения страшной трагедии нашей партии, всего нашего народа. Обещанный XXII съездом КПСС монумент жертвам произвола должен быть воздвигнут на грани полувекового существования Советского государства. Мы просим учесть все сказанное. Надеемся, что это письмо поможет предупредить непоправимую ошибку..."
Подписи: П.Якир, Л.Петровский, А. Антонов-Овсеенко, Ю.Ларин-Бухарин, Ю.Вавилов, Н.Енукидзе, И.Шляпников, Ю.Сапронов, А.Берзин, Л.Богораз и еще многие — более сорока подписей.
Итог этих и других обращений?..
"Непоправимая ошибка" была совершена.
Страна получила двадцать лет застоя.
В 1970 году по указанию Брежнева на могиле Сталина у Кремлевской стены поставили памятник. Монумент жертвам произвола не воздвигнут до сих пор.
Двадцать лет спустя — декабрь 1988 года. Из беседы, опубликованной в "Огоньке".
Академик Сахаров:
Какая острая у нас ситуация и что представляет собой сейчас Верховный Совет СССР, мы увидели, когда были приняты антидемократические, по моему мнению, указы о митингах, демонстрациях и особенно о правах и обязанностях внутренних войск. 30 октября людей, идущих на кладбище в Минске, встретили дубинками, возникло жесточайшее побоище... Перестройка сейчас переживает поворотный момент, когда нужно выбрать.
С.Коэн:
В Советском Союзе есть, мне кажется, три представления о перестройке. Во-первых, радикальная перестройка, которую проводят М.С.Горбачев и те, кто его поддерживает. Во вторых, перестройка косметическая, неглубоким, не задевающая основ Административной Системы. И в-третьих, так называемая неосталинская перестройка, манифестом которой стала статья Нины Андреевой.
П.Бунич:
Мне кажется, что у нас есть три альтернативы. Первая — вернуться к сталинизму. Это перспектива страшная, но, к сожалению, исключить ее полностью невозможно. Вторая альтернатива — заменить абсолютного монархию просвещенной. Я бы не сказал, что это самый лучший выход из положения, но у такой перспективы, многие считают, больше всего шансов. Третья альтернатива — полная перестройка.
Академик Сахаров:
Чрезвычайно опасен принцип, когда государство из прагматических или же из каких-то политических соображений подходит с разными мерками к национальным объединениям, большим и малым. То, что проявилось в Нагорном Карабахе, возможно, проявится и во многих других местах...
A. Гельман:
На днях на Пушкинской площади долго и внимательно слушал я нескольких человек из общества "Память". Это такая смесь невежества, какой-то полурелигии, еще бог знает чего...
B.Винстон:
Их не разгоняли?
А.Гельман:
Нет, никто не разгонял.
Не помню, как, в как-то минуту пришла эта весть — по радиоприемнику ли мы услышали о ней, сидя на кухне, или по телевизору — скакнула с экрана, или кто-то позвонил — да что гадать?.. Помню, что и радио, и телевизор, и телефон превратились в шланг с кислородом, без которого можно задохнуться. И — проклятое чувство бессилия: чем помочь? И — боли, утраты, смерти: не где-то за тысячи километров это случилось, а здесь, рядом, с тобой... И — стыда: там содрогается земля, трещины глотают людей, железобетон рушится, растирает в кровавую кашу то, что минуту назад пульсировало, мыслило, надеялось — жило!.. А ты — уткнулся в телевизор, в комнатах горячие батареи, мягко светится абажур торшера... Стыд и боль, боль и стыд!...
"8 декабря была прервана программа пребывания в Нью-Йорке Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР М.С.Горбачева. Перед отлетом в аэропорту М.С.Горбачев сделал заявление: "Я вынужден вернуться в Советский Союз. Вчера поздно вечером пришло известие о том, что землетрясение, которое произошло в Армении, оказалось очень тяжелым, с тяжелыми последствиями. Много разрушений, много человеческих жертв..."
В том году всюду, где мы с женой побывали — в Москве и Ленинграде, Риге и Вильнюсе — преследовало меня одно и то же чувство: воздух густеет, легкие распирает горячая духота, от нее звенит в ушах, колотится сердце... Люди жили нервно, каждый звук заставлял вздрагивать, голубое небо, зелень листвы, недвижимая морская гладь, — все таило в себе, маскировало неведомую опасность, готовую каждый миг откуда ни возьмись выпрыгнуть, подмять под себя, вонзить когти в затылок... И вот — грянула гроза!..
"Вот уже две недели наши сердца, наш разум, наши руки — тебе, Армения! Тебе, неумирающий Ленинакан. Тебе, погибший Спитак. Вам, десятки израненных сел. Вам, братья наши, армяне!.."
В том году мой приятель Канат Кабдрахманов привез мне из Москвы, после очередной сессии Литинститута, в котором он учился заочно, роман Франца Верфеля "Сорок дней Муас Дага". Это роман об армянском геноциде в 1916 году — о том, как методически, продуманно были уничтожены в Турции жившие там армяне. Я слышал об этой книге давно, а раздобыть ее не мог. И вот... Австрийский еврей Франц Верфель написал эту книгу в 1933 году. Еще пять лет оставалось до "хрустальной ночи", десять лет — до Майданека и Освенцима, когда Верфель в событиях эпохи первой мировой войны гениально прозрел чертеж будущего Холокоста... Книгу австрийского еврея, обошедшую весь мир, издали в 1982 году в Ереване. Молодой армянин, студент, привез ее в Москву и подарил своему коллеге, казаху, с трогательной надписью — в том смысле, чтобы он. Канат, читая ее, постарался понять чужое горе, чужих людей... Он боялся, этот армянский юноша, что двойная боль обожжет Каната — боль за гибнущих армян и боль-стыд за их губителей — турок, людей ислама, неким внешним образом связанных Кораном с казахами... Мой разум не приемлет связей такого рода — что соединяет Бабеля с Кагановичем, Мандельштама с Ягодой?.. Но у сердца свои законы... Однако то уже иные материи, важно другое, важна цепочка: Франц Верфель — армянин-студент — казах Канат Кабдрахманов — русский поэт Михаил Дудин, написавший к роману предисловие не менее страстное, чем сам роман, и — я, ухвативший случайно самый кончик ниточки... Не ниточки -одна и та же судорога пронзила столько сердец!
Моя жена сложила в тючок одеяла, одежду, мы пошли отправить посылку, "Ленинакан", "Спитак" — слова эти действовали, как пароль: очереди безмолвно раздвигались, приемщицы работали сноровисто, без обычных придирок к мелочам, в ожидании срочной отправки громоздились горы тюков, ящиков, коробок — и каждый, словно поставив свечку в храме, чувствовал маленькое облегчение — в огромной, неискупимой, всеобщей вине. И — раскаяние. И — покаяние за великий, далеко еще не осознанный, не постигнутый грех. И — слабенькую, но живую надежду, пламя, вспыхнувшее на обгоревшем, черном фитильке...
И ошеломило, страшно было прочесть, как в Баку, после сообщения о катастрофе, орава молодежи выбежала на улицу — танцуя от радости, звеня бубнами, с ликующими песнопениями. И были сквозь зубы процеженные газетные сообщения о том, что не желают в изувеченной, окровавленной Армении, холодеющей на ледяном, дующем с горных вершин ветру, — ни азербайджанской донорской крови, ни присылаемой из Баку помощи. Потом пошли разгуливать слухи о там же, в Армении, разграбленных медикаментах, продуктах, вещах, доставленных самолетами из Парижа, из Мадрида... Не хотелось этому верить, а хотелось — как после библейского потопа — чтоб новый берег, новая земля, новая жизнь...
Так хотелось...
Тем более, что и причины, чтоб поверить тому, были.
Новый, 89-й год встречали мы вчетвером: Володя и Валя Берденниковы и мы с Аней. И — пятым членом нашей старинной компании — был магнитофон. Поскольку отыскались пленки, которые считал я многие годы утерянными: пленки 1962-63 годов, четвертьвекового возраста. Среди них особенно памятные — с записями Наума Коржавина. В карагандинской нашей квартире, собираясь на какую-то литвстречу, простуженный, насморочный, прочитал он, а я записал несколько стихотворений. Приезжал он в декаду русской литературы в Казахстане и тогда же подарил нам первый и единственный тогда свой сборник "Годы". Первый — за двадцать лет работы в литературе, как о том сказано в аннотации...
И вот теперь мы включили магнитофон — и в комнате возник хриплый, гнусоватый из-за насморка, с характерным подвывом голос Коржавина... А с ним воскресла наша Караганда — с первыми долетавшими до нас листочками самиздата, с яростными снежными буранами, с опасливыми повадками недавних лагерников, с начальством, которому куда больше к лицу была форма стражников, чем грубой вязки свитера демократически-хрущевского образца... Наум читал "Рижское кладбище", "На концерте Вагнера", "Милый ангел..." — эти стихотворения, не опубликованные в сборничке, увидел я напечатанными пятнадцать лет спустя, а Москве, у Юрия Домбровского: посверкивая глазами, с хитроватой зэковской ухмылочкой, достал он откуда-то книжку, изданную "там", на тонкой, белейшей бумаге... Но было в убористо набранных страницах что-то чужое, мертвое по сравнению с привычным для нас самиздатом — слепым, отстуканным на машинке, с махристыми краями...
И вот в новогодний вечер мы сидели и слушали Наума Коржавина, и не удивились бы, пожалуй (вот до чего обнаглела наша фантазия!), если бы увидели эти его стихи напечатанными, эти, поскольку другие уже появились — в "Октябре", в "Огоньке"... Но даже самая шалая фантазия не заносила нас так далеко, чтобы представить, что через месяц мы увидим Коржавина въяве, и въяве услышим его голос, пожмем ему руку!... Однако это случилось. Пришло известие, что Наум в Москве, приехал из своего Бостона, живет у Бенедикта Сарнова...
Я позвонил Сарнову, наткнулся на Коржавина... В начале февраля мы с женой вылетели в Москву. И в первый же день увидели в московской "Вечерке" интервью с Наумом и его самого: круглый, порядком обрюзгший колобок, толстогубый, улыбающийся, в очках, и за толстыми стеклами — выпуклые, растерянные, как бы слегка обалдевшие глаза...
Нам хотелось подышать демократическим воздухом Москвы, повидаться с Коржавиным, а главное — заручиться какой-нибудь (я не знал — какой именно) поддержкой для нашего сборника. По прежним годам было мне известно, до чего Москва замкнута на себе и ох как скупа на такую поддержку!.. Ну да — новые времена, новые песни...
Атмосфера московской зимы 1989 года в самом деле ударяла в голову весенней свежестью, свободой, новизной. Сначала — вечер у брата Александра Галича... Потом в ЦДЛ — ошеломляющая смелостью лекция о Троцком... Потом — встреча с членами суда, недавно приговорившего Чурбанова к неожиданно мягкому наказанию: раскаленный зал, срывающийся голос молодого журналиста Додолева, обращенный К публике: "Вас обманывают, не верьте им!.." Потом — вечер памяти Пастернака, на сцене — Любимов, Андрей Вознесенский, Мэтлок, посол США, который привез фильм "Доктор Живаго" — его демонстрацией заключается вечер... Наконец — Дом архитектора, изысканно-аристократичный, белый, празднично сияющий зал — и на эстраде в сопровождении Лазарева, Рассадина, Эйдельмана — Мандель, он же Коржавин, он же Наум, он же Эмка... И Рассадин, выступая, вспоминает: "Когда мы провожали Коржавина — шел семьдесят третий — в Шереметьеве, и за ним закрылся проход, и он — там, а мы — здесь, все плакали, и кто-то — кажется, Карякин — сказал: "Как в крематорий..."
Нам удалось пробраться на сцену, когда Наум раздавал автографы; он тут же узнал нас, расцеловался с женой... Потом они встретились — уже без всякой суматохи, у Сарновых... Я же нежданно-негаданно залег в больницу и, чтобы кое-как выкарабкаться оттуда, потратил почти полтора месяца. Здесь, в больнице, навестил меня Володя Берденников, тоже приехавший в Москву повидать Наума. Его познакомили с Юрием Карякиньм, который взялся прочитать наш сборник, и, выйдя из больницы, я встретился с ним.
Жил он на окраине Москвы, в многоэтажном, кажется — кооперативном доме, занимая крохотную комнатку, где поместиться кому-то еще кроме хозяина задача была почти невыполнимая: все пространство ее заполняли книги. На том же этаже занимала однокомнатную квартиру его жена. С первого же раза, глядя мне в лицо светло-голубыми, жесткими глазами, она посоветовала — рукопись забрать, поскольку Карякин занят, не в силах справиться с обещаниями, раздаваемыми слишком щедро... Но передо мной была комнатка в издательстве, собравшийся в ней клуб "Публицист", люди пожилые и просто старые, которые решили напоследок хоть разок вздохнуть свободно, выпустить книжечку, не растертую жерновами партнадзирателей и цензурой... Ну, кто же как не Карякин, автор (вместе с Евгением Плимак) замечательной книги-шестидесятницы "Запретная мысль обретает свободу" — о Радищеве, автор недавних статей, прогремевших на всю страну, — "Стоит ли наступать на грабли?" и "Ждановской жидкости", к тому же — народный депутат СССР, — кто, как не он, поможет нам в общем, по сути, деле?.. Я ездил к нему несколько раз, хотя после больницы меня шатало от слабости, а застать его дома можно было лишь рано утром, и дорога в один конец занимала по меньшей мере два часа. Я был упрям, но меня грызла совесть, когда я сидел перед ним — усталым, с больными красными глазами, по которым трудно было понять — слушает ли он тебя, думает ли о чем-то совсем другом, грезит ли, как грезят во сне, себе не повинуясь... Карякин уже обращался ко мне на "ты", называл "Юра", говорил, что ему понравилась моя статья, открывающая сборник, уже вручил нам с женой, как драгоценность, книгу Баженова — на два дня, и мы одолевали ее, передавая из рук в руки, как в славные времена самиздата... Дело же двигалось медленно, видно, и впрямь ему не хватало сип вовремя выполнить все обещанное от широты души. Но мы уехали из Москвы с отпечатанным в двух экземплярах предисловием к нашему сборнику, подписанным Алесем Адамовичем и Юрием Корякиным.
..."Знаешь, какие у него глаза?.. Глаза Христа", — сказала мне как-то жена. Я запомнил страдальчески-строгий, рассеянно-пристальный карякинский взгляд — и согласился с нею.
Однако прежде чем вернуть свое повествование в главное русло (как выражались в блаженные вальтерскоттовские времена), я хочу задержаться на словно бы побочном, а на деле вовсе не побочном эпизоде. Случился он, между прочим, за год до известного скандала в ЦДЛ ("Сегодня — с плакатами, завтра — с автоматами" и т.д.), и в том же ЦДЛ, куда мы заглянули пообедать.
Было часа четыре, посетителей к этому времени всегда поубавлялось, и метрдотель — откормленная, полнотелая женщина с лицом заслуженной кагебешницы — для порядка поманежив нас недолгое время у входа, указывала нам какой-нибудь захудалый столик. Но тут народу оказалось множество — то ли совещание закончилось, то ли съезд, то ли еще какое сборище, мелькали знакомые лица — Валентин Распутин, кто-то еще — очередь вытянулась чуть ли не до бара. Мы заняли место в хвосте. Вскоре за нами встала еще пара: он — высокий, похожий на хорошо провяленную воблу, с угрюмо-нервньми, запавшими в подпобье глазами, и она - эдакая гладенькая, упитанная писательская "жена-хозяюшка", покорная мужу во всем, что касается "взглядов", и взамен получившая власть над домом, сберкнижкой, расходами, вещами и т.д., а потому и литературные занятия своего покровителя рассматривающая как некий промысел, дающий немалый прибыток семейству...
Впрочем, это пришло мне в голову потом, а пока я стоял в конце очереди, скучливо посматривая по сторонам, и было как-то неловко все молчать, я даже заговорил с женщиной, или она заговорила — о том, что вот, мол, до чего медленно движемся, нет пустых столиков, а муж ее в это время рыскал по ресторану, хищно выглядывая свободные места, но так и не мог их обнаружить. Наконец, подошла наша очередь, метрдотельша, смахнув крошки, перестелила скатерку на квадратном четырехместном столике и с виноватым выражением лица обратилась к нам, ко всем четверым:
— Вас устроит?.. Сядете вместе?..
— Отчего же... — тронутый столь необъяснимой деликатностью, пробормотал я, не догадавшись, что вовсе не к нам с женой обращен был вопрос...
Чуть замедлив ответ, стоявшая за нами пара холодновато-вежливо согласилась разделить трапезу, а точнее — стол, с нами.
Ожидая официанта, затем — перемены блюд, мы провели с глазу на глаз часа полтора. Минут через десять-пятнадцать после того, как мы присели к столу, я догадался, кто перед нами, не поверил догадке, отбросил, потом снова к ней вернулся... Жена своим путем, ни словом со мной не обменявшись, пришла к тому же: за одним столом с нами сидели К. и его супруга, как впоследствии выяснилось — дочь одиозного критика сталинской поры... Совпадения, совпадения, на первый взгляд — невероятные, а на второй — уже не столь невероятные, сколько вполне закономерные...
Но бог с ними, с закономерностями. Факт, что мы сидели со знаменитым К., идейным, так сказать, вождем "Нашего современника”. И впервые не читали, а - слышали его собственными ушами. Не могли не слышать, если бы и хотели. Не могли не слышать, поскольку подслушивать не приходилось: оба говорили громко, как у себя дома, и по всему чувствовалось: они здесь именно дома, не скрывают этого, напротив — подчеркивают, демонстрируют: то кто-то подходил к ним, и они громко разговаривали, смеялись, то на стол звучно шлепалась плотно сложенная газета, то накрывала скатерку отпечатанная на машинке рукопись, то кто-то — через зал — махал им или они — кому-то... И так же, не приглушая голосов, разговаривали между собой. В этом заключалось и нечто пренебрежительное по отношению к нам, нарочитое безразличие к тому, что их могут услышать, что мы их слышим... А мне хотелось встрять в разговор или по крайней мере ввернуть какую-нибудь реплику, поскольку в этом демонстративном пренебрежении было и провоцирующее начало...
Разговор шел о евреях. К. только что явился из "Литературки", где читал гранки своей статьи. Вернее, не статьи, а запись своего диалога с Бенедиктом Сарновым, объявленного на четыре номера... Забавно, что день-два назад мы с женой были у Сарновых. Речь шла о наших алма-атинских делах, о "Советнике", о "Нашем современнике", о полемике Сарнова с К. в "Литературке", причем Бенедикт Михайлович не без меланхолической иронии констатировал, что "дама, ведающая в "Литературке" “Диалогом", явно держит не мою сторону..." И вот — мы за столом рядом с оппонентом Сарнова. "Я размазал Беню!.." — повторяет он с торжеством. В глубоко посаженных глазках мерцают зловещие огоньки. -"Размазал!.." — говорит он Л., своему единомышленнику и коллеге по "Нашему современнику", когда тот из-за соседнего столика подходит к нему, чтобы поздравить с успехом. За Л. следует еще и еще кто-то, кого я не знаю, и в крепких рукопожатиях, в победных интонациях, в откровенно ликующих голосах чувствуется праздник...
— Впервые в печати... Прямо, без оговорок... Такого еще не было... Пускай опровергнут: сам Чехов... Да что — Чехов: вся классическая литература... Давно, давно пора!..
К сожалению, я не записал того, что произносилось между этими словами. Стыдно было записывать. Так, на таком уровне я слышал разговоры о евреях только в очередях, на базаре, да и то — не реальном базаре, а некоем мифическом, откуда возникло: "базарный разговор"... Но я не записал, не запомнил, а запомнил бы — не стал передавать, все равно получалось бы — подслушал. Главное — в другом: простенькая мысль родилась у меня в те час-полтора...
Нет, не боль за Россию, за растерзанную ее душу, за погубленную плоть — и как там еще, пользуясь фразеологией патриотов — плакальщиков... — привела их к пониманию пагубной роли евреев в русской истории. "В начале было слово" — в начале было чувство злобы, зависти, собственной неполноценности, ущербности... Вначале было это вот базарное, всех единящее чувство неприязни, вражды, совершенно одного и того же качества — у интеллектуалов — обличителей еврейства, сидящих с нами за столом, и у того маленького калеки "На Костылях", который избивал меня по дороге в школу... Дремучему чувству требовалась идейная оснастка — на помощь пришли "теоретики", вроде К., создатели историко-философских построений... Можно заниматься спорами, опровержениями, поисками противоречий в этих построениях, то есть продолжать заниматься тем, чем обычно мы и занимаемся, и так без конца: идейная надстройка приобретет солидность, многоэтажность, начнет жить как бы самостоятельной, отвлеченной от практических интересов жизнью... А на деле важен-то как раз прямой, грубый практический интерес: ниспровержение конкурента, объяснение собственных недостатков, пороков, неудач его зловещей ролью... И только! И только!..
...В Алма-Ате я прочитал все четыре "Диалога". Свердлов: директива по "расказачиванию"... Троцкий и гибель Миронова... Якир и приказ о процентном уничтожении белоказаков... Каменев и Зиновьев... ЧК и мировая революция... Чехов, писавший, что в петербургской критике господствуют "евреи, чуждые русской коренной жизни"... Сарнов уличал оппонента в неточностях, подтасовках, отсутствии логики и т.д., т.е. вел себя так, как положено в классической дискуссии, где в споре якобы рождается истина и оба спорящих якобы в равной мере ее взыскуют. Но после цедзэловского ресторана я с тоской сознавал, что не в логике, не в аргументах тут дело... А в чем-то, что мне за последний год довелось пережить, но еще не удалось понять...
...Мы долго ждали, пока подойдет официант, потом пока принесет заказанное, потом пока рассчитает... В запале, возбужденный разговором, осыпаемый поздравлениями, как герой, стяжающий славу и благодарность соотечественников, К. протянул в какой-то момент худую цепкую руку к нашей опорожненной наполовину бутылке с нарзаном, по-хозяйски плеснул — себе и жене, выпил, потянулся опять... И заметил свою оплошку. Извинился. В глазах его не было смущения, напротив — они полоснули меня, как заточенные до голубого блеска лезвия...
— Нет, нет, с нас достаточно! — вот и все, что сказал я, когда он предложил заказать еще бутылку воды.
Как раз в те дни мне исполнилось пятьдесят восемь лет, я был автором десятка книг, у меня выросла дочь, подрастал внук... Но в те минуты я вновь чувствовал себя точь-в-точь как под развесистым карагачом, на пути в школу, перед калекой с жесткими, костистыми кулаками, которые так больно били в живот, что перехватывало, занималось дыхание — полвека назад...
"Готовясь к командировке, я обзвонил знакомых юристов, социологов, социальных психологов. Хотел узнать, есть ли у нас в Москве научный коллектив, который изучал бы такое явление, как увлечение подростков фашизмом. Мне назвали географию явления (Алма-Ата, Кемерово, Минск, Москва, Новосибирск, Клайпеда, Белая Церковь, Рига, Братск, Свердловск, Таганрог, Караганда, Кисловодск, Самаркандская область), примерный срок, когда началось это помешательство (начало 70-х годов), и двух-трех человек, которые провели когда-то частные исследования. "Как бы это почитать?" — попросил я. "Многого хочешь, — сказали мне со смехом, — на эти исследования поставили четыре нуля и упрятали в сейфы".
Виталий Еремин, “Фашики", ("Неделя" № 15, апрель 1989 г.)
"...ни разу не видел, чтобы вы написали о наших русских фашистах. О ленинградских фашистах, имеющих самую сильную организацию в стране, вообще ни слуху, ни духу. Будто такого движения нет вовсе, а есть только оголтелые юнцы.
...Я утверждаю: только фашизм представляет собой реальную альтернативу вырождению нации. Мы требуем прекращения ассимиляции, уничтожения дефективных особей, своим существованием позорящих нацию, стерилизации неполноценных народов, решения жилищной проблем путем выселения недочеловеков из благоустроенных квартир. Уверен, нас поддержат очень многие. В университете״ в котором я учусь, большинство студентов благосклонно воспринимают мои доводы, а остальные — это те же недочеловеки, которые права на существование не имеют".
Ростислав Ц., 22 года. Владивосток (Из той же статьи в "Неделе")
"Многие руководители Запада считают, что "Память" должна быть запрещена. Если бы эта организация действовала у нас, мы бы так и поступили. Но когда я высказал такую идею советским официальным лицам, они встретили ее довольно прохладно... Видный чиновник Министерства иностранных дел Советского Союза, занимающийся проблемами прав человека, сказал мне: "Мы наблюдаем за их деятельностью. Мы предупредили "Память" о недопустимости возбуждения расовой ненависти. Однако нельзя забывать, что они делают и много хорошего: организуют поэтические чтения, обеспокоены состоянием окружающей среды. Они поддерживают русскую культуру".
Было по меньшей мере странным слышать, как хорошо отзывается высокопоставленный официальный деятель коммунистического правительства о группе людей, планирующих восстановить монархию в Россию. А меня еще надо убедить и в том, что "Память" достигла сколько-нибудь значительных успехов на ниве поэзии или в вопросах охраны окружающей среды".
Николас Бетеля1, “Они меня пугают" ("Книжное обозрение” N9 45, 1989 год)
1 Николас Бетелл — член палаты лордов парламента Великобритании, заместитель председателя комиссии по правам человека Европейского парламента.
В "Советской культуре" от 22 апреля было помещено объявление о "созданном недавно издательстве "Прометей" МГПИ им В.И.Ленина", в котором среди первых книг предполагается выпустить роман Владимира Успенского "Тайный советник вождя".
В Москве удалось мне ощутить впервые горячку предвыборной компании, когда имя Ельцина мелькало всюду — и на самодельных, с ладонь, листках, на сиротского вида плакатиках: в больничной палате только и толковали о нем, крыли верх, Горбачева; у метро "Арбатская" в сырых вечерних сумерках стояло человек пять-шесть, чуть не налегая друг на друга, чтобы приблизиться и прочесть мелко набранную афишку с биографией Ельцина и его портретом. Радом со мной остановилась девушка с напряженным лицом, заострившимся от волнения носиком. Миг — и она, выхватив из сумочки карандаш, что-то черканула по афишке, отпрянула, скрылась в потоке спешащих в метро прохожих... Я ничего не понял. Но, подняв глаза, увидел торопливую, кривенькую шестиконечную звездочку на ельцинской щеке... В Алма-Ате, куда мы вернулись день или два спустя после выборов, шофер такси по дороге из аэропорта до нашего микрорайона рассказывал о накале всколыхнувшей город борьбы. Олжас Сулейменов проиграл сопернику-рабочему, несмотря на открытки к 8 марта, разосланные избирательницам... Первый секретарь горкома партии уступил инженеру, одному из руководителей домостроительного комбината. Волна неслыханной для Казахстана демократии взмыла вверх... В апреле собралась учредительная конференция республиканского общества "Мемориал".
Я сделал, что мог: на конференцию пришли члены нашего клуба "Публицист", пришли наши знакомые — дети репрессированных, пришли просто сочувствующие движению, возглавляемому академиком Сахаровым. Многим не верилось, что впереди — не традиционно-казенное "мероприятие", а живое дело, не для "начальства", а для души. Я уговаривал, стыдил: "Если все порядочные люди станут отсиживаться где-то в сторонке... Помните 64-й?.. Если он повторится, кто на сей раз окажется виноват?.." Я участвовал в комитете учредителей, и "пепел Клааса стучал в мое сердце".
Конференция происходила в большом зале Дома кино. Приехал из Москвы и сидел на сцене, в президиуме, один из, лидеров "Мемориала" — Юрий Афанасьев, могучей плечистой фигурой, навевающей сравнение с кедром ливанским... Рядом с ним, озабоченно-торжественный, сидел Жовтис. И тут же, с благожелательно-светлым выражением отчасти младенческого лица — Санжар Джандосов, сын известного революционера (конечно же, репрессированного...), чьим именем назван проспект в Алма-Ате. Там же, на сцене, в этот апрельский день можно было увидеть вдов, детей, внуков тех, кто давно сгнил в неведомых краях, в братских могилах, на значащихся ни на одной карте. И в зале стояла вначале растроганная, горькая, соединяющая всех тишина — не помню, чтобы мне доводилось когда-нибудь слышать такую... Мы оказались рядом - Аня, Володя Берденников, Галина Васильевна Черноголовина, Виктор Мироглов, Николай Ровенский, в перерыве я познакомился и обменялся телефонами с двумя молодыми людьми — Сергеем Злотниковым и Андреем Свиридовым, оба запомнились мне по обсуждению "Тайного советника”.
Проникновенно выступали самые разные люди, в том числе — Володя Берденников, он рассказывал, как недавно ездил в Караганду, видел и бывших зэков, и бывших стражников, и дикие, неухоженные кладбища, хранящие память о сталинщине, ее жертвах. И когда он заговорил о том, что живы, ходят по земле состарившиеся палачи, которые с благоговением относятся к временам своей молодости, когда были всесильны, вселяли страх - и ничуть не раскаиваются, напротив, смертельно ненавидят своих обличителей и жаждут реванша, — когда он говорил об этом, седой, в строгом черном костюме, и спокойно, с холодной яростью выкладывал ряд за рядом тяжелые, будто из камня вытесанные слова, — зал слушал его потрясенно. А мне вспомнилась наша — шестидесятых годов — Караганда, все претерпевшие люди, вчерашние — под номерами — зэки, которые строили город, рубали уголь в шахтах, не очень~то надеялись на благие перемены, но — выжили, не сгинули в могилах, а потому — не претендуя на многое — более всего ценили просто жизнь: хотя и слишком горячее, слишком слепящее летом, но — небо: хотя и засыпанные снегом, заметенные бураном — но улицы: хотя и вдали от родных мест, в чужой стороне — но жилье; хотя и скудное, в пределах дозволенного - но все-таки существование, а не сырая земля, не вечный мрак, не копошенье червей... Впереди, перед нами, сидела Катя Кузнецова — журналистка из Караганды, вдова нашего рано умершего приятеля, Коли Кузнецова. Она рассказала в письме, напечатанном в одном из последних номеров "Огонька", как в Долинке, центре бывшего КарЛАГа, создали свой "мемориал": выбрали руководство — все сплошь из лагерного в прошлом начальства, которое и сейчас — в другой, правда, ипостаси — выполняет некие начальственные функции... Этот "мемориал" бывших стражников опередил своим рождением "мемориал" бывших зэков... Ах, как хорошо это знакомо: Караганда остается Карагандой, КарЛАГ — КарЛАГом...
Но мало-помалу настроение, владевшее залом, стало сбиваться. Двое-трое выступавших с горячностью говорили, что казахский народ был намеренно полуистреблен голодом начала тридцатых годов, что в Алма-Ате необходимо поставить памятник жертвам этого голода... Все верно, все так: и голод, и Казахстан... Однако что-то неприятно задевало зал в этих речах. Собравшиеся начинали чувствовать себя чуть ли не виновниками тех трагических событий. И в раздраженных, почти истерических интонациях оратора, которого я заметил ещё на заседаниях инициативного комитета (впоследствии выяснилось, что до недавней поры он занимал немалый чин в органах), звучала злость, адресованная, казалось, многим из тех, кто находился в зале. Потом, когда зачитывали резолюцию, в которой выражалось сочувствие жертвам погрома в Сумгаите, неожиданный шум прокатился по рядам, раздались голоса: "Снять! Убрать!.." Когда начали обсуждать программу создаваемого в Казахстане отделения Всесоюзного общества "Мемориал", выяснилось вдруг, что у нас оно должно именоваться "Адилет" — "Справедливость" и заниматься преимущественно своими, республиканскими, т.е. казахскими делами...
Разгорелся спор о названии, а затем — о целях... Одни говорили о Сталине, о жертвах 1937 года, послевоенных лет, о миллионах сосланных и погибших, о КарЛАГе, СтепЛАГе, Алжире... Другие — о жертвах голода в начале 30-х, о Сталине почти не упоминали, виновником всех бед называли Голощекина. И зачастую не в фигуральном, а в самом прямом смысле спор шел на разных языках... Все вокруг ощутили себя обиженными, ущемленными. Когда поставили было вопрос о названии на голосование, возникла неловкость: в зале, разделившемся надвое, казахов оказалось значительно меньше половины. Объявили перерыв. После перерыва зал пополнился за счет студентов расположенного поблизости пединститута. Общество нарекли: "Адилет"...
Когда мы с женой уходили с конференции, у меня в душе не было ничего, кроме чувства стыда и вины: ведь я призывал, требовал, чтобы люди шли сюда ради святого дела... Что же случилось?...
"Люди моего поколения в детстве засыпали и просыпались под несмолкаемые звуки гимна, несущегося из репродуктора: “О Сталине мудром, родном и любимом...״ Эти застрявшие в памяти слова сейчас кажутся кощунственными, и можно ли найти в наше время человека, способного употребить в адрес Сталина эпитеты: "мудрый", "добрый", "великий"? Но оказалось, что найти такого человека не составляет труда. Он заявил о себе в столице Казахской ССР. В романе, опубликованном на страницах русскоязычного журнала (в этом году должно последовать продолжение), московский литератор Владимир Успенский слагает Сталину дифирамбы в том самом высокопарном стиле 50-х годов... В бурных дискуссиях, которые ведет общественность Казахстана, звучат слова и о том, что публикация его - акция, направленная против перестройки. С этим трудно не согласиться".
Г. Корнилов, "Новый мир №3,1989 г.
О романе "Тайный советник":
"Апологетика преступного диктатора, упакованная в имитированную объективность"...
Н. Потапов, "Правда" за 31 марта 1989 г.
...И вот, имея в запасе столько несомненных (редчайший случай!) козырей, считая и предисловие к нашему сборнику, подписанное Адамовичем и Карякиным, я вновь отправился в издательство, к директору, чтобы победно финишировать на беговой дорожке публицистики...
— У нас — плюрализм... — сказал директор. — Плюрализм. Ему, видно, нравилось это слово. — Ведь роман Успенского имеет успех у многих читателей. Зачем навязывать свою точку зрения?..— Глаза его из-под набухших век смотрели на меня с укором. — Давайте не спорить. Снимем статью Берденникова и выпустим сборник. Давайте так. Скажите своим товарищам. И давайте выпустим...
Он барабанил рукой по столу, барабанил нетерпеливо. Получалось — это он просит, настаивает, чтобы сборник вышел, а я не хочу.
— Мы никому не запрещаем высказывать свое мнение, не соглашаться с нами. Но сами-то мы можем выразить собственную оценку?
— Партия учит нас плюрализму... — барабанил по столу директор.
— "Правда", "Казахстанская правда" — это разве не партийные органы?
— Это газеты. Нужна литературная критика.
— Вы читали рецензию в "Новом мире"? Какая еще литературная критика вам нужна?
— Плюрализм, плюрализм... №твердил директор. — Односторонняя, между прочим, критика получается.
— Хорошо, — предложил я, — тогда давайте напечатаем Берденникова, Толмачева и Корнилову, приведем высказывания из "Правды", "Известий" и озаглавим: "Вокруг "Тайного советника"... Плюралистично?
— Пожалуй, — вяло согласился директор, не ожидавший такого демарша. Подумал с минуту, опустив большую, тяжелую голову...
— Нет, все-таки давайте договоримся: вы снимаете статью, и мы печатаем сборник.
— Как бы там ни было, пускай решает клуб, — сказал я. — А статья о борьбе с космополитизмом?
— Ее тоже не надо, — сказал директор. — Мы напечатаем статью в другой раз. А пока не надо.
— Скажите, у вас в издательстве выходили когда-нибудь книги с рекомендациями таких людей, как Юрий Карякин, Алесь Адамович, чтобы издание поддерживали два народных депутата СССР?..
— Нет, — сказал директор. — Такого у нас не случалось. Но не будем спорить. Вы снимаете — мы издаем.
"Стране и всей международной общественности стало известно, что 9 апреля текущего года в четыре часа утра под предлогом разгона несанкционированного митинга и мирной демонстрации в Тбилиси было совершено беспрецедентное по своей жестокости массовое избиение невинных людей, повлекшее за собой человеческие жертвы. Эта военная операция, которой руководил командующий войсками Закавказского военного округа генерал-полковник Родионов, задумывалась, очевидно, не как операция по разгону мирного митинга, а как заранее запланированная карательная операция по уничтожению людей. Солдаты блокировали проходы, окружали граждан и наносили им удары дубинками и саперными лопатками. По официальным сведениям на месте трагедии погибло 16 человек, 14 из которых — женщины. Старшей из них — семьдесят, младшей — пятнадцать лет..."
Из выступления Гамкрелидзе Т.В., директора института востоковедения АН Грузинской ССР на 1-м съезде народных депутатов СССР
Год назад я ушел из журнала. Иным из моих друзей повод казался сомнительным, опасения — преувеличенными... Между тем коричневый туман уже тогда змеился, полз над землей, ядовитый чад растекался в воздухе...
Теперь танки прогрохотали по проспекту Руставели в Тбилиси. Писателя Успенского сменил генерал Родионов. Разговоры о плюрализме уступили место саперным лопаткам.
До отъезда наших ребят оставалось четыре месяца. Всего-навсего четыре... Они были заняты серьезным делом — готовили документы, учили английский, добывали полезную информацию: поскольку разрешалось обменять на рубли только тридцать долларов на человека, следовало захватить конверты с бумагой для писем (конверты без марок), пару блоков сигарет (лучше болгарских — "БТ"), консервы, немного постельного белья... Они готовились, как готовился бы Робинзон Крузо, если бы знал заранее, что потерпит кораблекрушение и высадится на необитаемый остров. Уже потом я увидел себя их глазами...
Увидел себя, то есть старого человека, увлеченно играющего в детские игрушки. В те самые игрушки, в которые я начал играть двадцать пять лет назад, когда написал свой первый роман "Кто, если не ты?.." Они занимались делом, серьезной работой, в то время как я по утрам, вскочив с постели, впивался в свежие газеты и клокотал в телефонных разговорах, защищая от нападок перестройку и Горбачева, и торопился закончить свою новую книгу, веря, что ее выход на многое сможет повлиять, и снова и снова доказывал директору издательства, что его человеческий и гражданский долг — выпустить наш сборник.. И вместе со мной этим занимались такие же, как и я, немолодые люди, упорно не желавшие исходить из собственного разумения и опыта... Они, наши ребята, были свидетелями этой игры всю свою жизнь — и давно поняли, что это игра, и не хотели в ней участвовать. "Вам нравится, -могли бы сказать они нам, как заслуживающим снисхождения старым шалунам, — что ж, играйте и дальше, пока не надоест..."
Уже не по Праге — по Тбилиси шли танки... А мы продолжали играть — единственное, что мы умели делать...
В том же апреле наш клуб собрался в последний раз.
Ю.ГЕРТ: В качестве председателя клуба информирую, как обстоит дело с изданием сборника. Он был передан издательству 5 месяцев назад. Его прочитали, одобрили, пожелания директора были учтены. Однако теперь нам предложено два материала из сборника снять. Клубу предстоит выбрать один из четырех вариантов:
1. Согласиться с директором и снять обе статьи.
2. Поскольку на издательство давят некие силы, ориентирующиеся на принципы Нины Андреевой, укрепить позиции издательства, для чего послать сборник в Москву, в Госкомиздат для всесторонней оценки.
3. Убрать статью А.Жовтиса из первого сборника, положившись на заверения директора, что она войдет во второй. К статье Берденникова присовокупить материалы из периодической прессы.
4. Сборник из издательства взять, клубу самораспуститься, признав его дальнейшее существование бесплодным.
А.ЖОВТИС: Почему директор изменил отношение к сборнику? Почему мою статью нельзя печатать сейчас, ни можно через полгода?
Р.ТАМАРИНА: Жовтис прав. Мы оказываемся в роли просителя, хотя никому не навязывались, идея клуба принадлежит в равной мере как нам, так и издательству.
Т.КВЯТКОВСКАЯ: Что думают о происходящем работники издательства? В частности, о том, почему директор изменил свое мнение?
ГЛАВНЫЙ РЕДАКТОР: В конце 1964 года, когда я работал в школе учителем истории, один ученик меня спросил: "Когда Брежнев был искренним — теперь, когда поносит Хрущева, или полгода назад, когда восхвалял его?" Я ответил, что советую с этим вопросом обратиться непосредственно к Леониду Ильичу...
П.КОСЕНКО: Если статья Жовтиса будет отклонена, я выйду из сборника.
A.ЖОВТИС: История издания сборника вызывает ряд недоуменных вопросов. Первое недоумение: авторы сборника — много лет печатающиеся профессионалы. Сборник был сдан в издательство пять месяцев назад. Между тем для подготовки к печати такого сборника редактору достаточно недели... Недоумение второе. На учредительном заседании задачи клуба сформулированы четко: борьба с рецидивами сталинизма, борьба за подлинный интернационализм. И вот две статьи, впрямую посвященные этой проблематике, подвергаются "вето".
Л.ВАЙСБЕРГ: Когда стало известно, что директор возражает против включения в сборник статьи Жовтиса, моя реакция была совершенно определенной: никаких компромиссов. Но затем, по некотором размышлении, я внес в свою позицию коррективы. Реакционные силы пытаются перейти в наступление по Всем направлениям. Отказ от печатания сборника из-за принципиального неприятия компромиссов — поступок благородный, но это и отказ от сопротивления. Оправдано ли — так легко уступать дорогу правым?
B.БЕРДЕННИКОВ: Я решительно против компромиссов. Недавно я побывал в Караганде. Несколько бывших узников КарЛАГа показали мне место, где расстреливали заключенных, рассказали, как это происходило. Если бы в те времена честные люди не шли без конца на компромиссы, не было бы таких страшных жертв. Статья Жовтиса должна быть напечатана. Если нет другого выхода, надо послать сборник Ненашеву.
Р. ТАМАРИНА: Обращение в Госкомиздат — вариант более достойный, чем компромисс. Если и там не сумеют помочь, мы убедимся, что возможное вчера становится невозможным сегодня.
Г.БЕЛЬГЕР: Происходящее со сборником крайне удручает. Мое мнение — никаких компромиссов. Если издательство не может пойти нам навстречу, отправим рукопись в Москву. Но клуб мы обязаны сохранить безотносительно к тому, чем завершится история со сборником. Идея "клуба публицистов" великолепна. Когда я узнал, какие значительные люди, известные своей гражданской позицией, в него входят, я решил вступить в него без промедления.
Е.ДАЦУК: Я периодически в качестве корреспондента журнала "Парус" по Казахстану бываю в Белоруссии. Там писатели в авангарде перестройки, заставляют считаться с собой. Обидно, что у нас все иначе. О компромиссах, на мой взгляд, не может быть и речи.
Ю.ГЕРТ: Галина Васильевна Черноголовина просила сообщить, что в связи со срочным заданием "Правды" она выехала в район и не может здесь присутствовать. Но ее мнение: клуб должен настаивать на выходе сборника в предложенном варианте, в случае необходимости обратиться в Госкомиздат.
Единогласно принимается решение:
Возобновить переговоры с издательством по поводу сборника "От первого лица" в существующем варианте; статью Берденникова сопроводить материалами союзной и республиканской прессы. Если переговоры ни к чему не приведут, направить рукопись в Госкомиздат СССР с приложением этого протокола.
Порой мне казалось — одна и та же рука дирижирует, направляет, командует всюду... В Москве, в Тбилиси, в Алма-Ате... Она, как у фокусника-иллюзиониста, в перчатке из черного бархата — и не различима на фоне задрапированной черным бархатом стены. Мы не замечаем ее. Сидя в зале, наблюдаем, как по сцене перемещаются люди, вещи, предметы, и стараемся понять, почему и куда они движутся, негодуем или аплодируем, кричим "браво" или "долой!.." И нужно самому в какой-то момент очутиться на сцене, чтобы вдруг натолкнуться на эту невидимую руку, почувствовать, как она ложится тебе на плечо, и давит, и хватает за горло, и сбивает с ног, и волочит по земле, а если ей заблагорассудится — и возвращает на прежнее место... Рука эта — Власть. Она всегда предпочитает действовать в черных перчатках. И лишь изредка снимает их...
Так случилось, когда месяца полтора назад мне позвонили из ЦК КП Казахстана и пригласили на совещание, срочно, в тот же день созываемое секретарем по идеологии. "Пропуск вам будет заказан заранее", — сообщил вежливый, но настойчивый голос. После истории с публикацией "Вольного проезда" я поклялся никогда не переступать порог этого заведения... Но тут, сказали мне, речь идет о "Мемориале"... С тоской в душе я отправился к назначенному времени на Новую площадь. В бюро пропусков собралось несколько мемориальцев. Бесшумный лифт с зеркалами вознесу на шестой этаж, и мы вступили — не то в просторный кабинет Главного идеолога республики, не то в скромных размеров зал для узких заседаний...
Он сидел во главе длинного, из нескольких столов сочлененного стола, похожего на взлетную полосу, для ИЛ-62. Его лицо, сжатое с боков, походило на кинжал с хорошо наточенным лезвием. И тонкие, растянутые в улыбке губы наводили на мысль о кривых клинках, а сведенные в щелки глаза — на мысли об арбалетах с готовыми вот-вот вылететь стрелами. Рядом, через угол, в соответствии с положенной субординацией, я увидел Альберта Александровича Устинова, моего давнего дружка-приятеля... Небольшого роста, плечистенький, светлая шевелюра, еще густая, в мелких колечках, как у молодого барашка, лицо с курносым, простодушно задранным носиком... Но был он чем-то не в меру возбужден, горячечная краснота бросалась в глаза.
Мы сели, человек двадцать пять — тридцать. Перед нами, подходя поочередно к стоявшей в углу трибуне, выступили высокорангировакные представители МВД, КГБ, Верховного суда. Мы услышали, что "процесс реабилитации жертв незаконных репрессий" продвигается успешно, в соответствии с назначенными сроками", и что сделано в этом плане очень много... Затем выступил Главный идеолог. Он подтвердил, что государственные и партийные органы "отлично справились с задачами, выдвинутыми перестройкой", и задался резонным вопросом: к чему же тогда нам в республике "Мемориал"?.. Он нам не нужен. Он и в Москве не нужен, поскольку там разного рода политические спекулянты и демагоги пытаются нажить себе капитал в глазах доверчивых людей...
"Политические спекулянты"?.. "Демагоги"?.. Это академик Сахаров, только вернувшийся из ссылки?.. Юрий Карякин?.. Алесь Адамович?.. Юрий Афанасьев?.. Чего еще можно было ждать после этого?..
— Нам стало известно, — продолжал Главный идеолог, что в Москве собираются провести учредительную конференцию "Мемориала" и кое-кто из наших товарищей, поддавшись на эту провокацию, хочет ехать туда и в ней участвовать... Мы не рекомендуем этого делать...
— Да что же в этом плохого?.. — спросил кто-то, порядком ошарашенный словами Главного. — "Мемориал" — добровольное общество, созданное перестройкой...
— А вы знаете,— подскочил Устинов — что "Мемориал" официально не зарегистрирован? А значит — существует незаконно, противозаконно?.. — Лицо его так и пылало, глаза горели злорадным торжеством...
Рядом со мной сидела маленькая, хрупкая, изящно сложенная немолодая казашка, математик-программист одного из академических институтов. Познакомились мы на обсуждении "Тайного советника". Вероятно, подобные речи ей доводилось слышать не слишком часто, она то вздрагивала всем телом, то сжимала от негодования кулачки... "Вы будете выступать?.." — спросила она. "Нет, и вам не советую". — Она разочарованно посмотрела на меня и сердито отвернулась.
О чем было говорить с этими людьми?.. Напротив меня, через стол, сидел Володя Татенко, кинематографист, он что-то записывал в толстую тетрадь, лицо у него было серьезное, ответственное. Мы с ним в одни годы жили в Караганде, его целеустремленность всегда сочеталась с осторожностью... Но среди приглашенных большинство составляли молодые казахстанские журналисты, инициативные, смелые, кое-кого я знал... "Недавно газетчики обнаружили поблизости от Алма-Аты большое захоронение, видимо — тридцатых годов, — сказал один из них. — Мы хотели начать расследование, но нам запретили..." - "Этим займутся компетентные органы," - был ответ. —"Можно ли получить на руки дела реабилитированных?..— спросил другой. — Может ли сын узнать, за что расстреляли его отца?" -"В каждом отдельном случае будем решать особо..."
Поднялась Абдрахманова, поэтесса. Я помнил, как однажды, выступая в Союзе писателей, она минут сорок электризовала своей страстной речью переполненный зал, и я, захваченный звучанием голоса, жестами, выражением лица, не понимая ни слова, слушал ее, как слушают музыку, которой не нужен перевод... Так было и на этот раз. Там, — она указала на стену, — там, за этими стенами — новое время, новая жизнь, перестройка... И кто бы мы ни были, — жест в сторону Главного идеолога, Устинова, всех сидящих за столом, - какие бы должности, звания, чины не имел каждый из нас, все мы — только дети народа, наше святое дело — выполнить свой долг перед ним... Понять, почему судьба наших предков была трагичной, и не допустить, чтобы те же трагедии повторились в судьбах наших детей... Примерно об этом говорила она, и напор этой Женщины, Дочери, Матери был так неотразим, что и Главный идеолог, и Устинов и высокорангированные гости, участники срочно затеянного спектакля, поеживались и как-то блекло улыбались, притихнув и вначале пытаясь, а потом уже и не пытаясь ее остановить...
После нее выступила Байкенова, моя соседка. Так я и знал: она заговорила о демократии, об угрозе возрождения сталинизма, о Сахарове... Слова ее были похожи на красную тряпку, а она сама — на ребенка, девочку, которая выбежала на арену и машет этой тряпкой перед самой мордой быка с налитыми кровью глазами...
— Демократия?.. — Он уже не кричал, а визжал, надсаживался, мой пунцовый от ярости дружок Устинов. — Да кому не понятно, что, играя такими словечками... хотят расколоть... разрушить... А раздувая страсти вокруг противоречивой, неоднозначной фигуры Сталина... кое-кто стремится... Но партия не допустит... — Он только что кулаком по столу не грохал: нельзя, перестройка все-таки...
— Вы что же, запрещаете в Москву ехать? — спросил Айрих, поднимаясь и с шумом отодвигая стул. Он был сед, но еще крепок, и выступал на заседаниях нашего инициативного комитета всегда разумно и дельно.
— Мы не запрещаем, мы не рекомендуем!.. Да, да! Не рекомендуем!.. — Устинов твердил это слово, как заклятие.
— А кто из членов партии поддастся на провокацию и поедет, тот простится с партийным билетом!..
— Вы!.. Вы это кому — вы это мне говорите?.. — В наступившей тишине, показалось мне, я расслышал, как у Айриха булькнуло в горле. — Вы еще под столом бегали, когда я получил свой партийный билет! Это было еще до того, когда с Волги нас выселяли!.. Я его всю трудармию с собой носил! Да! И я ждал, может быть, всю жизнь эту перестройку! Я говорил и буду говорить о Сталине, об этом злодее, этом вампире! И вы меня не испугаете... Я поеду!..
— Конечно, конечно, — заиграла, зазмеилась на устах Главного идеолога тонкая кинжальная улыбка, — мы не запрещаем, товарищ Айрих... Только сначала вы обратитесь в свою парторганизацию, посоветуйтесь там, и если вас поддержат...
— Я все равно поеду!.. — повторил Айрих еще упрямей...
Не знаю в точности, что происходило дальше. Кажется, кого-то удалось отговорить, кто-то хотя и со скандалом, но вылетел в Москву, Айриха чуть ли не сняли с самолета... Но это были уже детали. Возвращаясь с того совещания домой, я думал: вот она — Власть без перчатки... Власть, для которой Сахаров был и остается врагом, потому что задуманный им "Мемориал" обнажает самые страшные, самые бесчеловечные ее преступления... Зато для нее Успенский — свой человек, так же, как Толмачев, и "Тайный советник", возможно, появился с их тайного благословения, отсюда и отчаянная "смелость" Толмачева, его неуязвимость, кто бы и что бы ни написал, ни говорил... Он служит Власти, она его не выдаст.
Все это сообразил директор издательства — и зарежет наш сборник, не задумываясь... Одно утешало: наши мемориальцы — молодцы, они держались дружно...
Совещание у Главного идеолога мне вспоминалось не раз и не два потом... Когда — не мытьем, так катаньем — наш "Мемориал" был превращен в "Адилет", отсечен от Москвы, от Сахарова, которого — благословением свыше — заменил послушный большому и малому начальству аппаратчик... А самое главное — дружное поначалу ядро распалось, не сумев преодолеть умелыми руками растревоженных, взбаламученных национальных амбиций.. Ставка на них оказалась безошибочной.
"Разделяй - и властвуй!"
Впрочем, только ли у нас?..
Прошло два месяца после событий в Тбилиси, и в газетах можно было прочесть:
"Полуденная ферганская жара, от которой некуда скрыться. Несколько одноэтажных солдатских казарм, забитых до отказа. Раскаленный солнцем брезент палаток. Ни на минуту не смолкающий многоголосый гул огромного количества людей. Мужчины — насупленные или гневно возбужденные. Безразличные старики, не покидающие островков спасительной тени. Хлопотливые громкоголосые женщины. Болезненные дети...
Эвакуация турецких семей из Ферганы, из окрестных районов была начата утром 4 июня — на второй день после кровавых событий. Их вывезли в расположение учебного центра одной из воинских частей. Сейчас во временном лагере сосредоточено приблизительно 14,5 тысячи человек... Некоторых их тех двадцати детишек, что появились здесь на свет за эту неделю, матери рожали на голой земле. Тысячи детей попали сюда в том, в чем смогли вырваться из рук экстремистов.
Областной комитет красного полумесяца Ферганы обратился ко всему населению с воззванием: "Соотечественники, опомнитесь! У нас одна земля, одно небо. Остановите хулиганов, бросающих тень на весь узбекский народ, окажите милосердие пострадавшим!"
"Известия" за 12 июня 1989 г.
"Багровое пламя пожаров слизывает с лица земли кварталы домов. По улицам растекается возбужденная толпа, есть и вооруженные холодным и огнестрельным оружием. Национальная рознь дошла до Коканда и захватила город.
В этот час, когда мы диктуем репортаж, в различных районах города и рядом с нами не утихает стрельба. На предупредительные выстрелы подразделений внутренних войск толпы хулиганствующих элементов отвечают градом камней. В солдат кидают ножи, остро заточенные куски арматуры. Отражены неоднократные попытки захватить здания городского отдела внутренних дел, горкома партии. В то же время захвачены и разграблены большинство городских милицейских учреждений.
О вспышке национализма говорить сегодня уже не приходится. Более 2 тысяч лиц другой национальности (почти все проживающие в Коканде) день назад под усиленной охраной вывезены за пределы города. Однако хулиганствующие элементы продолжают поджоги, не прекращается мародерство.
Только что получено сообщение: на железнодорожной станции захвачены три тепловоза. Экстремисты угрожают взорвать состав цистерн с горючим".
"Комсомольская правда" за 9 июня 1989 г.
"Опираясь на содержание даже официальных публикаций, можно с уверенностью утверждать, что в республике действует широко разветвленный штаб противников перестройки...", "реанимируются и укрепляются силы, которые не только ставят под сомнение проводимую партией линию на оздоровление обстановки, но и активно противодействуют ей..." — Это цитаты из интервью с первым заместителем министра внутренних дел Узбекской ССР Э.Дидоренко, озаглавленного "По дороге в тупик ведут те, кто обостряет национальные отношения". Оно было опубликовано в газете "Ташкентская правда" 23 февраля 1989 года. Ровно за три месяца до того дня, когда в городе Кувасае под Ферганой затлелась первая искорка кровавого пожара, еще через десять дней полыхнувшего по всей области.
Э.Дидоренко доказывал: общественно-политическая жизнь Узбекистана во многом находится под контролем реакционных сил, которые отнюдь не утратили свое былое могущество, а лишь затаились, выжидая удобного момента для удара в спину
— перестройке, демократии, своему народу.
— Эдуард Алексеевич, в феврале вас не поняли или не захотели понять. В июне все не могут не подтвердить, что вы были правы. Что вы скажете по этому поводу?
— Печально известное событие охватило Ферганскую область и, подобно цепной реакции, распространяется. Налицо заранее спланированная режиссура политического характера с далеко идущими целями, для достижения которых использован весь арсенал средств средневекового варварства и вандализма..."
"Известия" от 14 июня 1989 г.
Там же сообщалось: по предварительным данным, убито до 90 человек, около тысячи ранено, зафиксировано 674 сожженных и разграбленных жилища, десять с лишним тысяч людей осталось без крова.
Предполагалось, что непреклонность нашей позиции подействует на директора. Этого не случилось. К тому времени, когда мы приготовили рукопись сборника отослать в Москву, Ненашева, на которого по провинциальной наивности мы надеялись, "перебросили" в Гостелерадио. Сборник повис между небом и землей....
В результате мы вернулись к ситуации, в которой каждый из нас побывал неоднократно: Начальник Творчества, повелевающий и в иных случаях благодетельствующий, и перед ним — согбенная фигура, именуемая писателем. Но то ли все мы были уже не мальчики — девочки, то ли годы перестройки приучили нас к вертикальному положению — не знаю, но не одним только мною, всеми членами Клуба овладело состояние тошноты, точнее — то была смесь тошноты, тоски и брезгливости. ..
Я забрал из издательства собственную рукопись. И — без всякой веры в успех — заявился в кабинет Калдарбека Найманбаева, директора писательского издательства "Жазуши", где печатаюсь много лет. На другой день мне позвонил Александр Шмидт, главный редактор, и сказал, что рукопись включена в план.
Я назвал свою книгу "Раскрепощение", а можно были — "Сопротивление". Мне хотелось рассказать в ней о тех, кто и в самые отчаянные времена не ползал на брюхе, не стонал, не жаловался, не гордился тем, что прячет в кармане адресованный властям кукиш... Одни из этих людей провели годы за колючей проволокой, другие — за письменным столом, который заменил им ДОТ или окоп, третьи занимали немалые посты, руководили журналом, газетой или даже цековским отделом; кто-то из них умер и похоронен в Москве, кто-то в Париже, кто-то в земле, на которой стоял КарЛАГ, — но лучшие из них стиснув зубы, до крови из-под ногтей, до последнего дыхания сопротивлялись, защищали не себя, а свою землю, свою страну: Шухов, Домбровский, Белинков, Худенко, Чижевский, Галич... От кого защищали? Чему — сопротивлялись?...
Помню, однажды, лет пятнадцать назад, в разговори с Устиновым в его цековском кабинете я сказал, что главный долг нашего поколения — борьба с фашизмом, в чем бы или в ком бы он не гнездился... Долг, завещанный нам отцами, погибшими на фронте в прямой схватке с ним...
Вдруг я увидел, как остекленели светло-голубые глаза моего всевластного — зам. зав. отделом культуры — немалая власть!.. — собеседника. Не даром был он профессиональным критиком, литературоведом, он умел читать между строк — в то время особо ценное искусство!..
— С фашизмом?.. — переспросил он весь и напрягся, словно кот, заслышав подпольный писк и шорох. — Это как?.. Это с каким фашизмом, вы что имеете в виду?..
Я замялся. ЦК, да еще в те годы, не был подходящим местом для диспутов.
О тех, кто знал, что такое — наш, отечественного производства фашизм, и как мог сопротивлялся ему в ту лору, когда редко кто думал о сопротивлении, мне и хотелось рассказать в этой книге. Заполнить хотя бы строку в Книге Книг, которая только-только начинает создаваться...
Между тем жизнь — обычная, бытовая, т.е. на самом деле — единственная подлинная жизнь — шла своим чередом и даже сохраняла надежду на чудо...
Надежда на чудо — немаловажный компонент нашего существования. И чем она, эта надежда, призрачней, тем отчаянней она хватает руками воздух, тем яростней скребет землю, тем крепче стискивает в пальцах жалкую, рвущуюся травинку — сползая по склону в пропасть... Но на то оно и чудо — на него надеются, когда не на что больше. Надеются — вопреки всему...
Так и мы с женой жили эти месяцы. Зная по многочисленным консультациям с врачами, что Сашеньке сумеют помочь не в Москве и тем более — не в Алма-Ате, а только там; зная, что первый ребенок, у Мариши умер, не дожив до месяца, и от того же порока — тетрады Фалло; зная, что Миша деловито оформляет документы на выезд... — зная все это, на что-то надеялись. На что?.. Не иначе как на чудо.
Когда Сашенька бывал у нас, мы выходили с ним в садик возле нашего дома, садик, который двадцать пять лет назад, когда мы поселились тут, был частью колхозного яблоневого сада. Теперь не осталось в нем тех яблонь, под которыми играла Мариша, маленькая,, пухленькая и такая улыбчивая, с веселыми ямочками на щеках, что когда-то, из озорства, я назвал свой газетный очерк "Улыбка Маринки"... Я писал уже, что по молодости, по глупости, а в основном — от стыда перед моей дочкой, перед ее доверчивой, солнечной улыбкой я вздумал читать гневные рацеи тогдашнему секретарю Союза писателей Моргуну: "Мне стыдно за то, что моя дочь будет жить на земле, запакощенной такими антисемитами, как вы!.." — и т.д.
И вот — спустя четверть века я хожу по той же земле, покрытой теперь асфальтом ровных, прямых аллей, хожу под пустыми кронами кленов, которых в ту пору не было и в помине, хожу со своим внуком, худеньким, забавно косолапящим малышом, он собирается уехать в Америку, и я, вероятно, никогда потом его не увижу... Да, да, у этого имеется сто и одно объяснение, сто и одно неотразимое объяснение: ведь едва мы убыстряем шаги, как он краснеет (или бледнеет) и начинает хватать губками воздух, в узенькой птичьей грудке что-то хрипит и клокочет, потом синеют веки, синеют подглазья, а маленькая, слабая ручонка словно плавится, тает в моей руке, словно размякает и вот-вот растворится, исчезнет совсем... Да, да, там помогут, там замечательная хирургия, врачи, за такие почти волшебные операции платят от сорока до шестидесяти тысяч долларов, но, говорят, расходы берут на себя филантропические общества... Свет не без добрых людей, и... Да, да, да, я не спорил, я поставил на соответствующем бланке свою родительскую подпись... Но если бы, если бы, если бы... Если бы сердечко Сашеньки не было в четырех местах прострелено проклятой тетрадой Фалло, — что тогда?.. Я бы сказал: нет?.. Меня б никто не послушал — да, знаю, знаю, но... Если бы послушал — сказал бы я: — нет?..
Бежит, воркует вода в арыке, совсем по-голубиному воркует она, и Сашенька, присев на корточки, слушает это воркованье, и опускает на мутно-стремительную струю бумажную лодочку, мы мастерили ее вместе, а когда лодочка уплывает, скрывается за поворотом арыка, он бросает в него прутик, потом — листок... Мы следим за бегущей, летящей вдоль арыка струей. О чем он думает, морща выпуклый светлый лобик, когда видит проносящийся мимо окурок, а следом щепочку, а за ними длинную, как индейская пирога, травинку или вьющийся, подхваченный где-то потоком матерчатый лоскуток? О чем думает, глядя, как в нескольких шагах от нас голоногие ребятишки сооружают поперек арыка плотину из веток и камней? Он упорно тянет меня туда и потом, в намокших сандаликах, никак не хочет уходить... Его влечет к детям, в их живые, резвые, горластые ватаги, мы идем на площадку, где скрежещут железом сваренные из труб и несокрушимых стальных балок качели, туда, где кружатся облупившиеся, порядком покалеченные кони, ракеты, самолеты, где ухают вниз и взрывают вверх вагончики аттракциона, именуемого "веселые (а когда-то "американские") горки"... О господи! Мне так хотелось бы показать моему внуку Волгу, бескрайнюю упругую гладь левитановского Плеса, пройти по заветным залам Эрмитажа, вдохнуть сыроватый, застоявшийся воздух московских переулков, по которым бродили мы когда-то с его бабушкой, не помышляя, что переулки эти. выведут нас на дорогу, по которой проляжет вся наша жизнь... Ничего этого не будет. Ни Волги, Ни Эрмитажа, ни московских переулочков. А если даже и будут — какими пустыми, какими тоскливо-безлюдными станут они — без Сашки, без этих вот его топочущих по асфальту сандаликов, без доверчивых, ясных, капризно-улыбчивых глазенок...
Мысли эти меня преследуют, не отстают — и когда мы возвращаемся домой, прихватив по пути здоровенный, в три сашкиных роста прутище, чтобы поставить его в угол в прихожей, рядом с пятью или шестью такими же; и когда, вымыв руки (увлекательный, старательно исполняемый Сашкой обряд: струйка воды, бьющая из никелированного крана, кусочек — для детских ладоней — мыла, красная — Сашкина! — щеточка для ногтей...); и когда, с повязанной по самую шейку салфеткой, начинает он есть, а глазами все косит за окно, где расхаживает — разгуливает по бордюру любопытный сизарь, то и дело поворачивая маленькую головку и поглядывая на Сашку будто из граната выточенным, с искрой внутри, глазком, и Сашка кричит: "А он рассчитывает!" — и азартно, с шумом, схлебывает с ложки суп с коричневым кубиком подгоревшего гренка... Это у них с бабушкой игра: он, то есть голубь, рассчитывает стащить у Сашеньки гренок, но бабушка-то приготовила обед для своего внучка, для Сашеньки, который и с дедушкой погулял, и прутик домой принес, и руки помыл — хороший Сашенька мальчик, умный, послушный, пускай он, голубь, не очень-то рассчитывает, Сашенька сам все съест... Нет, не все, немножко и голубку оставит, чтобы он тоже пообедал и своим деткам принес... И вьется, плетется узор за узором кружево сказки, где слилось в неразделимое целое и голубь, и Сашенька, и сестрица Аленушка с братцем Иванушкой, и Мальчик-с-Пальчик, и Колобок, и Коза, у которой Семеро Козлят... Все связалось в сказку, где нет ни конца, ни начала, мы сочиняем ее втроем — Сашенька, бабушка и я, как сочиняли когда-то (а, впрочем, и не так уж давно) ее для Мариши, на той же кухне, за тем же столом... Но все имеет свой конец, наша сказка тоже. Он близок уже, конец... Она вот-вот оборвется — и остаток жизни, который нам суждено прожить, мы будем вспоминать, перебирать, тасовать, раскладывать пасьянсы из этих картинок, чем дальше, тем ярче будут они становиться, тем ослепительней и невозвратней...
Они еще здесь, рядом — и Миша, и Мариша, и Сашенька, но эти мысли преследуют меня, с ними я читаю Сашеньке перед сном "Буратино"; с ними встаю ночью, чтобы переменить, если надо, простынку, те же мысли, знаю я, ни на минуту не отступают и у жены, для того, чтобы в этом убедиться, мне не нужно встречаться с нею глазами...
...И все же, — думаю я, накрывая Сашеньку одеяльцем и гася свет в своем кабинете, где он спит, — и все же... Не будь этой трижды проклятой тетрады Фалло, что сказал бы я, решись, как и многие их сверстники, наши дети уехать? Что сказал бы я им тогда? Что?..
Островком Свободного Слова для меня была областная газета. Но последние месяцы ее главный редактор Надежда Гарифуллина чувствовала себя все менее уверенно. Кому-то не нравилось, что газета публиковала острые материалы по экологии, в частности статьи о кишащем опасными бактериями озере, образованном из городских нечистот под боком у Алма-Аты: факт был вопиющим, начальству для успокоения общественности не оставалось ничего другого, как фабриковать санэпид-заключения, тут же разоблачаемые газетой... В обкоме партии непокорный редактор вызвал ярость. Маленькая строптивая женщина — то ли из татарского упрямства, то ли из оскорбленной гордости — взбунтовалась и решила стоять на своем до конца. Ей грозили выговором, отставкой... Она не хотела уступать газету, где работала много лет, создала хороший коллектив, завоевала завидную репутацию... Слухи о ее грядущем увольнении доплеснулись до меня. Я позвонил ей, и она их подтвердила. Разговор наш был долгим, казалось, ее обрадовал мой звонок. И однако — что я мог ей сказать, чем помочь?.. Хорошо знакомая, типичная ситуация... Но не грех бы напомнить высокому начальству, что как-никак — на дворе Перестройка! Я предложил Гарифуллиной напечатать главу из "Раскрепощения".
В ней рассказывалось, как был уволен — отставлен от своего журнала — Иван Петрович Шухов. Многолетняя травля привела к естественному концу... Но с 1974 года минуло 15 лет! По стране победно шествует гласность, плюрализм, утверждается новое мышление!.. Поднесем же к глазам "отцов-инициаторов перестройки" зеркало — не уловят ли они, что не в их пользу постыдное сходство?.. Ведь нельзя не признать совпадения сюжетов, мотивов, методов... Получалось нечто подробное знаменитой гамлетовской "ловушке". Гарифуллина прочитала материал, пересланный мною в редакцию, и тут же отправила в набор. Пропустить его, не заметить было немыслимо — и объем солидный, и опубликовали его 5 мая — в День печати... В День печати — о том, как боролись с печатью, гильотинировали журнал...
Но не зря мерил я нынешних партдеятелей меркой Клавдия, злодея сказочно-далеких времен, да еще и облагороженного Шекспиром... Нападки на Гарифуллину продолжились, гайки закручивались все туже. Но и ею овладело остервенение борьбы. В газете появились воспоминания А.Жовтиса о Юрии Домбровском с резким выпадом в адрес человека, сыгравшего зловещую роль в судьбе Домбровского перед его третьей "посадкой" в 1949 году. (Сейчас этот человек играет немалую роль в жизни московских литераторов и входит в редколлегию "Нашего современника"). Затем — воспоминания Руфи Тамариной о лагере — в пяти номерах... Все как положено в классическом варианте: одна — против всех: не людей — СИСТЕМЫ. Что же могло ее спасти? Ее, газету?..
Шел 1-й Съезд Советов СССР, ситуация обострялась с каждым днем — я предложил послать некоторые материалы Юрию Карякину, народному депутату, созвонился с ним, получил "добро". Мне привезли письмо, подписанное несколькими сотрудниками. В редакции прошло собрание, решили требовать, чтобы редактора оставили в покое, в случае необходимости — апеллировать в ЦК... Я договорился с соседом-летчиком, что письмо Карякину он опустит в Москве...
У Гарифуллиной в запасе оставался шанс, на который она больше всего надеялась: четко мотивированная позиция, протест против фальшивых обвинений и с гордо поднятой головой уход из редакции. Она думала этим по крайней мере нарушить традицию покорного подчинения любым проявлениям вельможно-партийного самодурства...
Не подействовало.
Ни письмо Карякину, ни протест редакции, ни написанное Гарифуллиной заявление в поднебесные инстанции.
Финал маленького мятежа против СИСТЕМЫ оказался точно таким же, как и в прежние времена. Гарифуллину, не сморгнув глазом, вытолкнули — из газеты, из Алма-Аты, из республики, где она прожила и проработал всю жизнь...
В то самое время, когда шел 1-й Съезд народных депутатов в Москве, газеты, помимо стенограмм Съезда, из номера в номер писали о накаленной обстановке в Карабахе, где убивали друг друга армяне и азербайджанцы. К этому прибавилось бурное обсуждение в Кремлевском Дворце тбилисских событий, в которых сторонами являлись — грузины и армия... Во время Съезда запылала Фергана, где узбеки убивали и изгоняли турок-месхетинцев... В это самое время писатель Василий Белов с высокой съездовской трибуны возглашал:
— Здесь говорилось об опасности хулиганства и экстремизма для нашей юной демократии. А кто виноват, простите? Разве не мы сами, разве не телевидение, не эстрада, не кино пропагандируют культ жестокости и насилия?.. У нас пока нет власти, она принадлежит иным, иногда даже не известным нам людям. Она в руках, в тех руках, в чьих руках телевизионные камеры и редакции газет...
Слова Белова ложились рядом с митинговыми лозунгами "Памяти" о "тель-авидении"׳ и "гешефтмахере Коротиче", о "сионизированной прессе", пронизанной "русофобством"...
Однако тут мало было нового. Еще в 1912 году Алексей Шмаков писал ("Международное тайное правительство", книга вышла там же, в Москве):
"Попрубуйте восстать хотя бы против первого попавшегося шантажного листка жидовской прессы! Но сыны Иуды этим не довольствуются... Евреи стремятся отнять у народа разум, исковеркать его душу, отравить сердце, унизить и запятнать все его прошлое, внушить, наконец, стыд пребывания самим собой. В таких видах иудеи располагают целою фармаколо-гиею ядовитых веществ особого рода и тем более смертоносных, что применение их испытано на пути веков. В современную же эпоху иудеи располагают сверх сего и универсальною отравою во образе повседневной печати".
Василий Белов - народный депутат СССР. Алексей Шмаков — член Московской городской Думы, уполномоченный московского дворянства на VII Съезде Объединенных дворянских обществ...
Несколько лет назад я оказался в Вильнюсе. В редакции журнала "Литва литературная" мне подарили три последних номера с романом Григория Кановича "Козленок за два гроша". Не помню, когда такое со мной случалось: я начал читать "Козленка" — и не мог оторваться, а закончив, тут же стал перечитывать снова. Так слушаешь музыкальное произведение, захватившее тебя, с каждым разом вникая в него все глубже, все радостней дивясь его богатству и новизне. Поражали редкостное мастерство, поэтичность, артистизм, беспредельное многообразие словаря — и, что понял я далеко не сразу, дух Библии, как бы зажженный от ее пламени светильник... Ничего странного не было в том, что небольшой по размеру журнал, призванный прежде всего печатать переводы с литовского, почти всю прозаическую площадь трех номеров отдал Кановичу. Потом я читал все, что мог достать, из написанного вильнюсским писателем, т. е. прочел еще три-четыре его романа, с тем же блеском написанные на родном для Кановича русском языке... Уже потом прислали мне номер газеты "Хашахар" ("Рассвет"), издающейся в Таллинне Обществом еврейской культуры. В нем была напечатана речь Кановича, произнесенная в марте 1989 г. на открытии литовского ОЕК1.
1 Общество еврейской культуры.
Вот небольшой отрывок из нее, хотя следовало бы перепечатать эту речь целиком:
".... Мы, евреи, не временные жители на планете Земля, а ее древние и, хочется думать, вечные обитатели.
Наш народ — не эгоист. На протяжении веков он боролся не только за свое равенство, но и за равноправие тех народов, которые дали ему, изгнанному со своей исторической родины, приют, и в этой борьбе он не жалел ни своих сил, ни своей крови.
Мы, евреи, искренне и бескорыстно вставали под разные знамена.
Увы, в час торжества нам не только отказывали в праве стоять под ними, припадать к их шелку губами, но порой даже обвиняли в том, что мы эти священные знамена запятнали.
Настала пора встать под свое знамя.
Оно есть. Оно полощется. Оно пребудет во веки веков. Ему, как равному, шелестеть и шелестеть среди иных штандартов и флагов.
Цвет его — цвет дружбы и равенства.
...Царь Соломон говорил: все пройдет. Канули в небытие войны, отшумели революции, вымерли и исчезли целые поколения и народы. Трудно спорить с мрачными пророчествами царей и мудрецов. И все же давайте отважимся!
Давайте поклянемся, что наш народ не пройдет. От каждого из нас — старика и юноши, мужчины и женщины — зависит, останется наш народ или исчезнет. Мы не можем уповать только на клятвы. Мы не можем ждать милостей от других. Будущее нашего народа в наших руках.
...Ни для кого не секрет: на просторах нашей родины чудесной все чаще звучат знакомые голоса, призывающие к расправе и даже резне. "Бей жидов — спасай Россию!" Не будем делать вид, будто мы их не слышим, будто сии призывы к нам не относятся.
Относятся. Боевики "Памяти" и сочувствующие им ищут козла отпущения. Мракобесам всех времен нужны были виновники. Нужны они кое-кому и сегодня. На роль идеальных виновников они выбрали нас. Но мы ее играть не намерены. Нигде!.. И никогда!..
Сквозь оголтелый вой антисемитов всех стран, сквозь крики хулы я слышу голос нашего праотца Авраама:
— Иди и не бойся!
И я говорю себе, всем вместе и каждому в отдельности:
— Иди и не бойся!
Я говорю своему прекрасному, своему проклятому, своему бессмертному народу: — Иди и не бойся!"
"Мы, группа народных депутатов СССР, выражаем свое беспокойство в связи с усиливающейся волной антисемитских выступлений, открытых призывов к насилию, которые могут привести к непоправимым последствиям.
Трагические события в Нагорном Карабахе, кровопролития в Сумгаите и Тбилиси вызывают в наших сердцах протест, чувство горечи и сострадания жертвам, тревогу за судьбу перестройки. Любые формы национального насилия, включая антисемитизм, угрожают обществу в целом. Необходимо прекратить натравливание одного народа на другой.
Как никогда актуально звучат сегодня слова подписанной Лениным Декларации СНК от 26 июля 1918 года о том, что "всякая травля какой бы то ни было нации недопустима, преступна, позорна..." Ее предписание — "принять решительные меры к пресечению в корне антисемитского движения".
Мы предлагаем создать из независимых депутатов при Верховном Совете СССР комиссию по борьбе с антисемитизмом и оказанию содействия евреям СССР а реализации их национальных прав".
Под Обращениям подписалось более двухсот народных депутатов СССР, в том числе — Ельцин, Афанасьев, Аверинцев, Карякин, Заславская, Щедрин, Гранин, Католикос всех армян Вазген I, грузинские и молдавские писатели, литовская делегация, руководитель интерфронта Эстонии...
Обращение, подписанное в дни 1-го Съезда народных депутатов СССР, было адресовано Горбачеву.
И осталось без ответа.
Григорий Канович, один из организаторов этого Обращения, народный депутат СССР, спустя некоторое время писал:
"Семнадцать дней длился съезд, и четырнадцать из них я, как и другие подписанты, ждал ответа. Но ни Михаил Сергеевич, которому я направил депутатский запрос, ни Анатолий Павлович, который докладывал съезду о всех поступающих документах, и словом не обмолвились.
Правда, однажды мне домой принесли конверт с кремлевским грифом. Я было обрадовался: вот он, отклик на наше обращение. Но радость моя была преждевременной. Председатель комиссии по национальной политике Г.Таразевич прислал мне письмо, касающееся — кого-бы вы думали? — крымских татар, ибо моя подпись стояла и под обращением об их судьбе.
Я, разумеется, не враг крымским татарам, я желаю им исполнения всех их чаяний и прежде всего их сокровенной мечты о возвращении на свою историческую родину, но мне все же хочется спросить товарища Горбачева и товарища Таразевича: чем мы, евреи, хуже?
Неужели ответом на наши печали, на нашу тревогу, на наши законные требования снова будет надменное державное молчание?..
Г.Канович, "Еврейская ромашка". Вильнюс.
"Комсомольская правда,5 октября 1989 года.
"Державное молчание..." Не "державное" - просто молчание, вакуум, пустота сгущались вокруг меня, если только вообразить, что молчание и вакуум могут сгущаться... Я чувствовал это физически. Оно сделалось для меня во многом привычным. Полтора года назад я ушел из журнала, перестал бывать в Союзе писателей — стойкое, ледяное молчание "той" стороны воспринималось как естественное. Но все отчетливей слышалось мне молчание и другого рода...
Как-то, привычно делясь новостями с Р., близким другом нашей семьи на протяжении многих лет, я упомянул об учреждающемся в Алма-Ате Еврейском культурном центре и спросил, не придавая никакого особого значения своему вопросу:
— Вы придете?
— Нет, — сказала она, — это меня не интересует. — В голосе Р., всегда очень громком и отчетливом, звучало раздражение. — А вы?
— Мы думаем сходить, — ответил я, опять-таки не придавая особого значения своим словам. — Все-таки впервые... Надо посмотреть, что это такое.
— А мне это не интересно! — взорвалась Р., да так, что телефонный провод, показалось мне, взвился и затрепетал у меня в руке. — Меня это не ин-те-ре-су-ет!.. Совершенно не ин-те-ре-су-ет! И не уговаривайте меня! Вас это интересует, а меня — нет!..
Я был порядком ошарашен этой телеистерикой.
— Да я и не думаю вас уговаривать, — Пробормотал я. — Нет— и нет...
— Я пишу по-русски, я думаю по-русски, еврейское — это не мое, вы поймите, меня это не тянет, а подделываться под кого-то я не хочу! Не же-ла-ю!..
— И прекрасно, — сказал я, ощущая, как сам понемногу начинаю заражаться ее раздражением. — Самое главное — каждому оставаться самим собой.
Мы закончили почти на миролюбивой ноте.
Потом случилось еще два-три таких же взрывчатых, без прямого повода, разговора... И между нами, до того ни в чем — так мне верилось — не фальшивившими друг с другом, возникла трещинка... Мне это было неприятно. Мало того — горько. Думаю — и Р. тоже. Она по-прежнему не фальшивила. Так же, как и я.
Р. во многих отношениях человек замечательный, чтобы понять ее, я снова и снова раздумывал над ее драматической судьбой. О ней самой, о ее семье можно бы написать роман, сюжет которого мне представился однажды до мельчайших подробностей. Сюжет, где нет никакой выдумки, никаких завитков "художественного воображения", сюжет-скелет, сюжет-конструкция, несущая часть строения, именуемого жизнью...Вот он:
Ее отец — уроженец еврейского местечка на Украине, до революции — чернорабочий, слесарь, солдат на германском фронте. Вступает в партию большевиков в мае 1917-го, во время гражданской войны — красноармеец, красный партизан, политкомиссар. Затем — на партийной и хозяйственной работе, вплоть до начала ежовщины, в 1937 году — арест, лагерь, смерть. Жена его тоже проходит через лагеря. И сама Р., в ту пору студентка литинститута, подвергается аресту, первоначальный приговор — расстрел — заменяется на срок в 25 лет. Здесь, в лагере, у нее происходит встреча...
Когда отец Р. воевал в годы гражданской на Южном фронте в отраде Сиверса, он вполне мог застрелить в бою, взять в плен и "пустить в расход" казачьего полковника М. То же самое мог сделать и казачий полковник М. с красным комиссаром: убить в бою, взять в плен, расстрелять... Этого не случилось. После поражения белых полковник с женой и детьми бежит в Стамбул, потом перебирается в Югославию. Жизнь, карьера — все сломано, получив перед уходом с воинской службы звание полковника, он работает на маленькой станции путевым обходчиком... Его сына, которому в момент бегства из революционной России было шесть лет, в начале войны призывают в армию, он служит военным топографом, попадает в плен к американцам и когда ему предлагают выбор: Запад или Россия — выбирает Россию. В реальности это значит: лагерь... Здесь они встречаются: дочь красного комиссара и сын казачьего полковника.
Красный комиссар, не жалея себя, сражался за советскую власть и кончил жизнь в лагере, через лагерь прошли его жена и дочь. Казачий полковник Всевеликого Войска Донского умер вдали от родины, который был, без сомнения, предан и сумел свою преданность и любовь к России передать сыну... Каков же генеральный итог их судеб, полных не словесных, а подлинных страстей, любви и ненависти, крови и самоотвержения?.. Дети красного комиссара и казачьего полковника знакомятся в лагере, не знакомятся — находят друг друга, в полном соответствии с Платоном, его учением о двух половинках, жаждущих соединения... Выпущенные из лагеря в 1956 году, они женятся и в любви и согласии живут более тридцати лет...
Как-то, будучи у них в гостях, я взглянул на их сына, молодого врача, работающего в сибирской глубинке, высокого, светловолосого, скуластого, прочно, по-крестьянски сложенного, с той же неторопливостью и надежностью в характере и облике, что и у отца, — я взглянул на него и подумал, как он, молодой нынешний человек, да к тому же — медик, стало быть отчасти естественник, так вот — как он, родившийся в перекрестии судеб своих дедов, насмерть стоявших друг против друга, оценивает обоих? Как относится к их борьбе? Каким видится ему прошлое — их прошлое?.. И настоящее, накрепко с тем прошлым соединенное?.. То есть — его настоящее?.. В нем, в сыне Р., смешались еврейская и казачья кровь: прищурив свои слегка раскосые глаза, он мог бы, всмотревшись в начало века, увидеть там казачью нагайку и еврейские погромы... Кем, вернее — каким ощущает себя этот молодой человек?..
Не знаю. Думаю, и он сам — не знает. Возможно, вопросы эти перед ним и не встают, а если встают, то на них — на вопросы века — ему пока не под силу ответить. Ни ему, ни мне. Мы в состоянии просто зарегистрировать существование неких фактов и относиться к ним как к фактам жизни, не более. Не вынося ни своего приговора, ни своих оправданий... Пожалуй, один-единственный вывод можно сделать вполне достоверно: все относительно — жизненные позиции, убеждения, национальность... Не следует их абсолютизировать, не следует платить за них кровью, в особенности — чужой. Существует другие абсолюты, более бесспорные, но куда труднее подающиеся точной формулировке...
Так вот — Р. С ее "меня это не интересует!" С ее "еврейское — это не мое, меня это не тянет, вы поймите!.." Ну, а если отбросить интонацию, с которой это было сказано, чуть ли не выкрикнуто в телефонную трубку? А если это — здравый вывод, итог жизни, включая и те восемь с лишком лет (из двадцати пяти), которые она отсидела в лагере до 1956 года? Итог, понимание всей относительности — в реальной жизни — привычных фетишей, стандартов? Если это и есть — светлая мудрость, соединяющая людей, гасящая пламя розни и мести?..
"Я чувствую себя русским человеком... Я не чувствую себя евреем..." — Сколько раз приходилось слышать эти слова. И от кого только ни приходилось их слышать!.. Впрочем, тут есть четкая граница, вернее — более или менее четкая. Чем выше интеллигентность, тем чаще повторяют люди эти слова: "Я чувствую...", "я не чувствую..." Иногда, впрочем, интеллигентность как раз и мешает их произнести. Но, скажем, Александр Лазаревич Жовтис, обвинявшийся то в "космополитизме", то в диссидентстве, добивавшийся двенадцать лет издания книги воспоминаний о жившем в Алма-Ате замечательном скульпторе Исааке Иткинде, — он, профессор Жовтис, никогда подобных слов не произнесет, но на самом деле он вряд ли чувствует себя евреем: жизнь его отдана русской литературе, он обучает студентов, готовит аспирантов — казахов и русских, переводит с казахского и с корейского, у него широкие научные связи по всему миру... Да, по паспорту он еврей, но — какое место в его жизни занимает еврейство?..
Но разве до самого недавнего времени не так же думал и я?..
Отчего же теперь мне все чаще вспоминаются родичи моей жены, жившие под Москвой, в Кунцеве, и мои собственные, жившие в Астрахани, — наши бабушки и дедушки, родные и двоюродные тети и дяди?.. Как правило, то были "простые люди" — сапожники и слесари, часовые мастера и переплетчики, портные и типографские рабочие, засольщики рыбы и домохозяйки, всю жизнь занятые тем, чтобы варить и стирать, обихаживать тех, кто старше, и растить, ставить на ноги тех, кто младше... Они были не слишком-то образованы, соблюдали — не очень, впрочем, строго — обычаи, по праздникам готовили фаршированную рыбу, пекли штрудель и тейглех, между собой разговаривали на идиш, в положенные дни читали молитвенники на иврите, которого почти не понимали. На памяти у них были: царизм — и погромы, гражданская война — и опять погромы. Отечественная война — и Бабий Яр в Киеве, "бабьи яры" в Белоруссии, под Симферополем, в Литве и Риге, в памяти у них были 1948 год, 1953 год... Они не говорили: "Я чувствую..." или "Я не чувствую..." Они знали то, что они есть на самом деле: они евреи. Они по-доброму, без высокомерия и злобы, относились к людям, с которыми жили бок о бок: русским и татарам, украинцам и калмыкам, немцам и полякам. Но они знали, что они — евреи. И не обижались, когда им об этом говорили: так оно и есть, так и должно быть, мы — евреи. Они повторяли в пасхальную ночь, как это делали их предки две тысячи лет: "Сегодня — рабы, через год — свободные люди, сегодня — здесь, через год — в Иерусалиме". Но они не думали ехать в Иерусалим. Здесь, на этой земле они родились, здесь были похоронены их предки. Но это была ни их земля, они были тут как бы в гостях. Да, что там ни говори, а все-таки в гостях. Но кто, скажите на милость, кто из нас не в гостях — здесь, в этой жизни, на этой земле? Кто приходит сюда навечно?.. Но если ты понял, что ты — в гостях, так и веди себя, как положено гостю: не хами, не дерзи, соблюдай, порядки, не тобою установленные, и если тебе укажут на порог, не обижайся: во-первых, ты, может быть, сам виноват, не так себя вал, как следует, а во-вторых - ты все-таки гость, не хозяин... Так они говорили, наши неученые дедушки и бабушки, и как говорили, так и старались жить. Не глубокомысленные дефиниции были для них основой, а живой и горький опыт...
Вот две крайности... Я где-то посредине... И потому все чаще, все дольше молчит мой телефон...
— Я считаю себя русским... Я считаю себя французом... Я считаю себя лапландцем... Я считаю себя крейсером Тихоокеанского флота... Я считаю себя чайником для заварки...
Какая-то шизофрения.
"Я считаю..." В конце концов, не важнее ли, кем тебя считают другие?..
И все-таки — кто я?.. Откуда?.. Куда иду?..
Но об этом когда-нибудь после. Пока же я убежден в самом простом.
На еврейских могилах в Москве и Ленинграде, Киеве и Кишиневе малюют свастики?..
Философствующие погромщики (есть и такая категория!) зовут к расправе?..
Еврейство ищет и не находит защиты у закона? Евреи — гонимы? Травля евреев, которую у всех на виду ведет национал-патриотическая пресса, достигла небывалого размаха?..
В таком случае — я еврей! И побоку все рассуждения и разглагольствования!
Это не единственная позиция, да... Но на мой взгляд — единственно достойная в наше время.
И если мы действительно люди великой русской культуры, если мы сумели усвоить самое главное и лучшее в ней, наше место — среди униженных и гонимых.
Не ради того, чтобы назваться евреем... Ради того, чтобы остаться человеком.
В конце июня в "Литературной газете" появляется статья А.Андрианова "Кость в горле" с подзаголовком: "Еще раз о "Тайном советнике вождя", и не только о нем".
"За окном бушует майский алма-атинский ливень, грохочет гром, блистают молнии. Я же, сидя в кабинете главного редактора журнала, "списываю слова" из многочисленных писем читателей, беседую с Геннадием Ивановичем Толмачевым. Почта, как видите, говорит он, положительная, хотя и есть резкие, нелицеприятные суждения. Тираж журнала с этого года вырос почти вдвое, притом прежде всего по Союзу: Украина, Москва и т.д. Критика в печати? Все-таки она не очень объективна, предвзята... Да, мы опубликовали в прошлом году только первую книгу. А с июня нынешнего печатаем вторую. К вашему сведению: первая часть выходит в московском кооперативном издательстве "Прометей"...
Как странно... Полтора года назад я чуть не каждый день заходил в этот кабинет. Мне казалось, что мы с Толмачевым понимаем друг друга, что ему как редактору, обремененному строгой ответственностью перед "верхом", трудно быть самим собой, я сочувствовал ему, соболезновал по поводу неприятностей, выпадавших на его крестном пути...
Все выгорело в моей душе. Даже ненависть. Да ее, ненависти, и не было, скорее презрение — и досада на себя. На свою наивность, доверчивость, иными словами — глупость. Сейчас там ни презрения, ни досады не осталось. Пустота. Полое пространство, из которого выкачан воздух.
У нас уезжает дочь...
А где-то там издают "Советника"... Пусть издают.
...Уезжают дочь и внук... Вот-вот Миша, муж нашей дочери, получит на руки визы, билеты... Я не очень-то расспрашиваю, не очень вникаю в подробности: когда, где, у кого... Это все равно как если бы тебе предложили в большом, под углом расположенном зеркале наблюдать операцию, которую производят над тобой — разрезают скальпелем живот, вынимают печень, сердце, почки... Лучше не смотреть.
"...Конечно же, оставаться в стороне от дискуссии журнал не мог, и вот его главный редактор Геннадий Толмачев на страницах "Казахстанской правды" прямо заявил, что "публикация и таких произведений — это и есть, на наш взгляд, гласность, которую принесла нам наша перестройка". А в апреле нынешнего года в том же журнале опубликована статья, где "Тайный советник вождя" (чего уж тут скромничать!) отнесен к произведениям, которые "открывают те тенденции и нарывы в общественном сознании, без знания которых перестройке не быть". Мол, что бы там ни говорили, а перестройке без "Советника вождя" не быть! На том стояли и стоять будем! Печатали и смело продолжаем печатать!
"В романе герой и автор, по существу, единомышленники, здесь нет ни "приема отстранения", ни иронической подкладки, ни даже какой бы то ни было дистанции. Вот, думается, почему и возрадовались те, кто, как сказано в одном из писем читателей, "сохранил преданность отцу советского народа", кто вздыхает: "Сталина на вас нет!" — по поводу "разгула демократии", мечтая о сильной и властной руке вседержителя-господина".
Они уезжают, уезжают, уезжают... От меня ускользает смысл этих слов. Они уезжают... Это так же трудно, невозможно представить, как то, что моя правая рука уезжает в Америку, левая нога — в Новую Зеландию, правый глаз — на Корсику или Мадагаскар... Вы можете себе представить такое? Я — нет. У меня не хватает воображения. Слабого, старомодного воображения для этого мало. Тут нужен сюр — Пикассо, Сальвадор Дали...
Дробятся семьи, судьбы у тысяч людей, бросающих все, что было пережито и нажито, ради — еще бог ведает чего... А в журнале по-прежнему проводятся совещания, редколлегии, Ростислав Петров педантично перечисляет огрехи и промашки: здесь плохо выправлена фраза, там ошибка вкралась в примечание... После вчерашней пьянки протирает розовые глазки Антонов, курит, нетерпеливо посматривает на часы Рожицын... Редакция. Мозговой центр. Литераторы-гуманисты... А Мариша и Сашка помогают Мише — отбирают вещи, курточки, колготки, книжки, игрушки — чтоб полегче, не занимало много места... Картины войны, беженства загораются в моей памяти. Так то была война...
При издательстве "Казахстан" функционирует клуб "Публицист", имеется в рукописи его первый сборник. По этому поводу идут дебаты: издательство предлагает убрать две статьи, в том числе и о "Тайном советнике вождя". Ох уж этот советник! Как кость в горле, право слово.
"...Сборник публицистов возник как альтернативное издание. Конфликт не рассеивается, а, напротив, обостряется. Между тем, пока идут споры-разговоры, вторую книгу романа В.Успенского журнал продолжает набирать и печатать. В разговоре с ответственным секретарем редакции Р. Петровым я прямо спросил его: "А вы не боитесь нового взрыва общественного мнения?" На что получил довольно примечательный ответ: "Что ж, тогда выпьем свою чашу до дна!"
Дело, как говорится, вкуса. Впрочем, уместно ли здесь говорить о вкусе?"
Когда я показываю дочери "Литературку" со статьей "Кость в горле", она пробегает ее, потом поднимает на меня глаза — большие, серые, внимательные и невеселые... Так в первую секунду смотрит на больного врач, убедившись, что листочек с анализом подтверждает его не обещающий ничего хорошего диагноз... Так она смотрит на меня (ее глаза всегда напоминают мне глаза моей матери), откладывает газету и ничего не говорит.
Что обсуждать, о чем говорить?.. Для себя ее выбор уже сделан.
А часы тикают... Стрелки движутся, соединяются, сольются одна с другой — и снова врозь... И на календаре — отсчет, как перед пуском ракеты или атомным взрывом: еще тридцать дней... Еще двадцать девять... Двадцать пять... Двадцать... Пятнадцать... Десять... Восемь... Семь дней, пока они здесь... Еще пять дней... Четыре дня, и в каждом — двадцать четыре часа, и в каждом часе — шестьдесят минут...
Много это или мало?..
Скажите мне, ответьте — много это или мало?..
И вот оно приходит — 17 августа 1989 года от Р.Х. Москва. Аэропорт Шереметьево-2. Светлый, солнечный день, голубое бездонное небо над аэродромом.