Что такое отечество?
Место, где ты не будешь похоронен.
– Представьте, что у вас в кухне упал крючок…
– Что за крючок?
– Обыкновенный крючок, для полотенца. Вы моете руки, поворачиваетесь направо…там тридцать лет вашей жизни висит полотенце, а крючок упал, и потому полотенце не висит, а заткнуто за дверцу шкафа.
– Ну, и что?
– …то, что вы мысленно раздраженно чертыхнетесь и подумаете, что в воскресенье надо наконец достать из кладовки дрель и заново вбить этот идиотский, дорогой-любимый крючок, на котором тридцать лет висит дорогое-любимое, не замечаемое в обычной жизни полотенце.
– Ну, и что? – упрямо повторила я. – При чем тут эмиграционный шок?
Был на исходе 1989 год двадцатого столетия, мы сидели на нашей московской кухне с приезжим гостем, бывшим ленинградцем, который на тот момент уже семнадцать лет жил в Иерусалиме, а в Москву приехал повидаться с сыном от первого брака, и в то время такие залетные персоны из Зазеркалья были на свежачка.
– При том, – терпеливо ответил наш гость, он вообще говорил размеренно, спокойно, не раздражаясь, когда его прерывали или возражали ему, – что вся ваша жизнь в первые, длинные годы эмиграции превратится в одно нескончаемое ощущение потерянных ориентиров и привычных, налаженных всей жизнью жестов и движений. Вы не понимаете, куда и как вам двигаться. Вы поворачиваетесь вправо, влево… разводите руки и, балансируя, ступаете на тонкий лед, который в любую минуту может под вами треснуть.
Я недовольно фыркнула…
К тому времени у нас дома уже побывало несколько израильтян. И все они расписывали какую-то новую захватывающую, едва ли не райскую жизнь под пальмами и пиниями («Дитя, сестра моя, уедем в те края…»). Один рассказывал о снеге в Иерусалиме – как тот лежит на розах, на кустах олеандров… Другая клятвенно уверяла, что вот таких убогих квартир, как наша (мы жили в обычной хрущевке-распашонке), в Израиле просто не бывает, – это впоследствии оказалось наглой брехней. Мы жадно им всем внимали, ибо хотели, чтобы так и было: и снег на розах, и дом с камином, и радость, и дружество, и жизнь, и слезы, и любовь, – ибо жизнь в те месяцы окружала нас премерзкая. Все троллейбусные остановки на километры окрест были оклеены листовками общества «Память». А я сама угодила в знаменитую драку в ЦДЛ между пожилыми представителями писательского демократического движения «Апрель» и молодыми бугаями из общества «Память».
В то время мы уже подали документы в ОВИР и ждали разрешения на выезд. Мы были охвачены порывом вовне, прочь из осточертелой жизни. Прочь из тяжелой, угрюмой антисемитской страны.
А тут – какой-то проезжий зануда со своим крючком на кухне. Полный бред!
Вот кого надо было внимательно слушать… Хотя, конечно, и снег на розы в Иерусалиме зимой изредка выпадает, и дома с камином у кое-кого из нас появились четверть века спустя… Вот кому надо было верить. Будете выть волчьим воем, подспудно обещалось в его словах, будете биться головой о стены, будете немыми, глухими, безхозными. Ничьими будете. Для местных аборигенов – просто слабо- умными.
Жизнь ваша будет подвешена на крючок…
Психологи уверяют, что стресс от эмиграции равен стрессу, который испытывает человек, потерявший двух членов семьи. Не одного – двух!
Труднее, больнее всех пережила эмиграцию наша маленькая дочь.
– Понюхай, понюхай! – восклицала она, раздувая ноздри. – Чувствуешь? Русский запах!
– Что-о?! Что это значит?
– Пахнет нашим подъездом в Москве.
– Ну, что ты, – огорченно говорила я, плотнее перехватывая ее ладошку. – В московском подъезде стояла кошачья вонь, туда вечно алкаши забредали отлить!
Она закрывала глаза и мечтательно качала головой:
– Там прекрасно пахло…
Я проживала день за днем, неделю за неделей, год за годом, описывая это плавание к далеким берегам собственной жизни; описывала страшные штормы, кораблекрушения, одинокий дрейф на хлипком плоту. Но, конечно, и слепящую ширь океана я описывала, и золотые блики солнца на глади волн, и свежий океанский бриз. Ибо это долгое плавание предполагает только одну остановку: конец твоего собственного пути. Ибо за плечами твоими уже нет родины, впрочем, она и в другие времена именовала тебя безродным космополитом. А истинным космополитом еще попробуй стань: ты ведь попала в такую новую свою страну, которая предъявляет себя неумолимо, требует тебя целиком, с потрохами, с детьми и внуками, со всей твоей жизнью; и вот ты вновь подвешена на крючок.
Ты пробуешь понять, что вокруг звучит – о чем говорит окружающее тебя пространство: ведь ты – писатель, ты питаешься звучащим языком народа. Но здесь, даже понимая беглый смысл разговора, ты не схватываешь контекст, глубинную суть местной жизни в ее обиходе. Здесь ты – инвалид, ты действительно слабоумный, к тебе и относятся как к симпатичному, но явно слабоумному существу. А как еще назвать человека, который не понимает шутки, двойного смысла фразы, пословицы, означающей, оказывается, совсем не то, что демонстрирует ее прямой текст… Что они говорят? Почему засмеялась вдруг та девица? А тот громкий старик – он ругается или так выражает свое удовольствие? И как это здесь называется – вот это, да, тот пирожок с корицей! Как это здесь называется?! Как, черт возьми, здесь будет «корица»?
Но, главное, и они не могут тебя понять, и они тебе кажутся, уж признайся, слегка слабоумными.
Вспоминаю эпизод за собственным субботним столом, когда к семейному ужину был приглашен израильский ухажер дочери. Я приготовила «селедку под шубой», говорила гостю: «Что ж ты не ешь, попробуй вот это, вкусно!»
Мальчик спросил Еву, как называется это блюдо на иврите?
Она подумала и сказала:
– Э-э-э…соленая рыба в меховом пальто.
Мальчик изменился в лице и отшатнулся.
А оглядываться назад – дело последнее, вернее, предпоследнее. Самое последнее дело – возвращение назад. Тебя все забыли, выкинули из жизни, ты не понимаешь половины слов, которыми изъясняются эти сопляки-журналисты; язык – единственная драгоценность, которую ты вывезла с собой, – кажется тебе анахронизмом, а вовсе не «замороженной земляникой», – хотя интервьюеры всегда делают тебе вежливый комплимент: «Ах, как же вы сохранили такой русский язык!» Впрочем, такой же комплимент тебе делают и таксисты – вот уж кто брюхом чует чужака. Словом, ты вновь чужая, ты уже пожилая дама, а главное – твое полотенце уже тридцать лет висит далеко отсюда, на совсем другом крючке.
Однако…
Однако когда срастутся ребра, переломанные в кораблекрушении под названием «эмиграция», когда прояснится и обострится зрение, ограненное ширью океанских валов, когда, преодолев расстояние и время, и, ощутив под ногами новую твердь, ты обнаружишь себя более устойчивой, более жесткой и куда как менее доверчивой и менее сговорчивой… – ты поймешь, что судьба, лишив отечества, подарила тебе некий шанс на вторую попытку.
В конце-концов, литературу создавали и вне родного чернозема: Гоголь, Тургенев, Герцен, Гончаров, Набоков, Бунин… не будем пускаться в этот длиннющий путь, ибо важно другое. У кошки девять жизней, у тебя будут две. Две разные, но единственные и наполненные жизни. Эмиграция – это умножение на двое тоски, но и радости тоже; провалов, но и удач, а как же. Умножение друзей, умножение чувств и зрения, умножение свободы и любви к дому, который тебя приютил и в конце-концов принял. Еще одно, дополнительное измерение бытия! И это огромный фарт, подарочный жетон, который заложен в самой идее эмиграции, в твоей поломанной надвое, но и умноженной на двое жизни.