ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Время шло. Город, как это и можно было предположить, несмотря на несколько тяжких застойных лет, быстро рос. Фундамент нового магазина, заложенный на Развилке еще в начале тридцатых и так и заброшенный в трудные времена, использовали для постройки второго трактира. Надобность в нем ощущалась, так как через Развилку, лежавшую на почтовом тракте из Кеннебека в Андроскоггин, шел непрерывный поток проезжих. Кроме того, здесь бывало удобно остановиться и тем, кто ехал из Халлоуэлла на Кузский тракт и дальше – в Нью-Гемпшир. В помещавшейся на Развилке лавке действовала и почта, а в последующие годы здесь, рядом, построили новые здания: и для торговли, и для размещения ремесленных мастерских – каретной, сапожной, столярной.

По нескольку раз в год Эммелина писала Ханне и умоляла узнать, где ребенок, здоров ли. Ханна ласково отвечала на письма, но всегда сообщала (вполне правдиво), что сведений о ребенке у нее нет. И постепенно переписка заглохла. Время от времени наезжая в Ливермол Фолс, Уоткинсы никогда не заворачивали в Файетт. Ханна, хоть и пыталась в душе обелить себя, все же испытывала чувство вины за то, что произошло с Эммелиной, и, даже хотя прошло много времени, все еще не решалась взглянуть в лицо Саре и Генри Мошер.

А Эммелина, осознавая всю нереальность своих желаний, мечтала о встрече с мистером Магвайром. В ее воображении эта встреча происходила двояко. В первом случае на пороге вдруг появлялся мистер Магвайр, оказавшийся неожиданно совершенно свободным, и, появившись, видел сначала одну только Эммелину, но затем замечал рядом с ней очаровательную малютку – свою дочь Марианну. Слезы навертывались ему на глаза при мысли о том, как он с ней обошелся, и он клятвенно обещал Эммелине посвятить свою жизнь заглаживанию вины перед ней и дочуркой. Во втором варианте Эммелина одна встречала приехавшего Магвайра. Он предлагал ей уехать на Запад и начать новую жизнь. А она в ответ говорила, что никакая новая жизнь немыслима, пока они не найдут своего ребенка, и он соглашался: она права. В этих мечтах-видениях не было никакого любовного флера. Мистер Магвайр был для нее не возлюбленным, а отцом ее ребенка.


В семнадцать лет Льюк женился на Марте Грин, живой девятнадцатилетней файеттской девушке. Молодожены построили себе небольшой домик на земле, принадлежащей отцу Марты, – на другом конце Файетта, по ту сторону от Развилки, – и в течение первых трех лет обзавелись уже двумя детьми.

Гарриет, так и не примирившаяся с возвращением Эммелины, вышла замуж шестнадцатилетней, год спустя после свадьбы Льюка. За время отсутствия Эммелины она таки не стала по-настоящему близкой матери, хотя сама этого не понимала. Ей было в то время одиннадцать и двенадцать лет, и она совершенно не разбиралась в тайнах чужой души. Когда Эммелина вернулась, стоило Гарриет увидеть, как они с матерью разговаривают вдвоем, ей начинало казаться, что старшая сестра лишила ее законного места и вытолкнула на холод. Замуж она вышла за Уинтропа Брэдли, ровесника Эммелины и сына хозяев файеттской лавки.

Сара побаивалась, что юный Брэдли еще недостаточно взрослый и вряд ли станет жене опорой, но поделилась опасениями лишь с Эммелиной, а Гарриет не сказала ни слова. В день свадьбы Гарриет выглядела бесконечно счастливой. Эммелина без труда выдержала это зрелище и даже радовалась за нее, так же как радовалась и тому, что можно будет не наблюдать теперь ежедневно вечного и неизбывного недовольства Гарриет. Но когда Гарриет, после свадьбы не часто захаживавшая в родительский дом, забеременев, снова стала являться чуть ли не каждый день, сносить это стало безумно трудно.

И как Эммелина ни принуждала себя терпеть, нередко сил не хватало, и она уходила из дома, бродила в лесу или возле пруда, а в плохую погоду шла навестить Рейчел Пул, свою подружку и единственную в Файетте ровесницу. Когда-то, до отъезда Эммелины в Лоуэлл, они почти не общались, но теперь, увидев друг друга в церкви, быстро сдружились. Одной из причин, почему Эммелине так нравилось в просторном доме Пулов, было то, что и Рейчел, и ее младшая сестра Персис имели отдельные комнаты. Но куда большим основанием для дружбы являлось принятое всеми тремя девушками решение никогда не выходить замуж. Миссис Пул умерла при рождении Персис, и сестры поклялись друг другу – никому, кроме Эммелины, о своей клятве не рассказывая, – остаться незамужними, чтобы не подвергать себя риску разделить судьбу матери.

Рейчел вышучивала молодых людей, пытавшихся за ней ухаживать. Критиковала их вид, манеру вести себя в церкви и вообще все, что давало малейший повод. Персис и Эммелина охотно смеялись с ней вместе, но сами держались иначе. Персис была моложе и мягче сестры и не испытывала еще желания осаживать возможных ухажеров, а Эммелина была настолько равнодушна ко всем этим парням, что едва замечала их, даже когда они были рядом. На просьбы проводить ее из церкви она, не задумываясь, отвечала, что идет с братьями и сестрами, – была глубоко уверена, что этим все сказано. По словам Гарриет, она прослыла уже чересчур задирающей нос, и даже Рейчел иногда сердилась, слушая, как Эммелина в очередной раз отказывается отправиться на танцы в Ливермол Фолс. Но Эммелина словно боялась хоть ненадолго отлучиться из Файетта – в ней жило странное чувство, что нужно всегда быть на месте на случай, если кто-нибудь вдруг к ней приедет. Рейчел и Персис, побывав в Ливермоле, сравнивали тамошних парней с файеттскими и приходили к нелестным для обеих сторон выводам. А нигде не бывавшую Эммелину совсем не тянуло к злословию.

Она регулярно ходила в церковь, но делала это с другим настроением, чем прежде. Пастор Эванс скончался через год после ее возвращения домой, его преемник вроде бы вполне достойно справлялся со своими обязанностями, но был не тем человеком, которому она доверилась бы, даже и до поездки в Лоуэлл. Как и прежде, она много читала Библию, но находила в ней не утешение, а скорее пищу для размышлений. Другие книги были почти недоступны в Файетте, да, по правде сказать, ей в это время и не хотелось читать романы. Ведь в них чаще всего речь шла о любви, а ее не интересовала любовь. И она твердо знала, что никогда больше не влюбится.


По мере того как братья и сестры, женясь и выходя замуж, уходили из отчего дома, у Эммелины, так же как и у родителей, крепло безмолвное ощущение, что она навсегда останется с ними.

В 1848 году женился в возрасте двадцати лет Эндрю, в 1850-м – вышла замуж восемнадцатилетняя Розанна, в 1851-м – семнадцатилетняя Ребекка. Эммелине исполнилось двадцать пять лет. После замужества Ребекки в родительском доме, кроме нее, остались лишь трое младших мальчиков.

Эндрю построил себе дом на краю мошеровского участка (на вершине холма) и собирался с отцовской помощью прикупить еще два акра земли, прилегавших к ферме. Такое расширение угодий дало бы возможность завести несколько голов скота. Отцу нравилась эта затея, и он с удовольствием рассуждал о том времени, когда они будут владельцами стада да и прикупят земли. Отцу исполнилось пятьдесят восемь, но он мог померяться силами с человеком, по возрасту годным ему в сыновья. Ведя вместе с Эндрю хозяйство на ферме, он продолжал работать и на лесопилке, которая после смерти старого Левона Фентона перешла к его сыну Саймону. Саймон был лет на пятнадцать—двадцать моложе отца Эммелины, но пользовался уважением и любовью всех жителей в округе. Когда в 1852 году жена Саймона скоропостижно скончалась и он, потрясенный случившимся, надолго отошел от дел и занимался только детьми, Генри Мошер взял на себя управление лесопильней, и после этого, несмотря на солидную разницу в возрасте, они стали большими друзьями.

В тот год Абрахаму было шестнадцать, Джосайе четырнадцать, а малютке Уильяму – тринадцать. Эта троица составляла как бы отдельную семью. Все они были гораздо ближе друг к другу, чем к шедшим перед ними по возрасту Розанне и Ребекке, тоже, в свою очередь, образовавшим пару. Гарриет попыталась было влиять на эту семью в семье, и в ответ мальчики дружно ее избегали, а к другим старшим братьям и сестрам попросту относились как ко взрослым.

Они уже совершенно не помнили те времена, когда семья чуть ли не голодала. Сознательное детство и отрочество прошло в достатке, в приятной атмосфере быстро растущего и процветающего, хотя и не теряющего уютной провинциальности и живописности городка. При этом мир для них никак не ограничивался Файеттом – к старшим детям это чувство пришло поздно, а кое к кому не пришло никогда. Трое младших были послушными сыновьями, работали добросовестно на ферме, но, как только смогли, подыскали себе занятие и вне дома: Абрахам устроился на мукомольне, Джосайя, а потом и Уильям стали работать в мастерских на Развилке. И каждый из них был не прочь при случае отправиться в другой город. Джосайя, обладавший самым беспокойным нравом, добрался как-то аж до Конкорда в штате Нью-Гемпшир, получив место возницы, обслуживающего Кузский тракт.

С 1849 по 1859 год Джейн Мошер, жена Эндрю, родила четверых – сначала девочку, вслед за ней мальчика, потом еще девочку и еще мальчика. Так получилось, что Эммелина сошлась с Джейн гораздо ближе, чем с другими невестками или зятьями, и, возясь с ее малышами, впервые не чувствовала себя чудовищно обделенной потерей собственного ребенка. Со своей тетей Эммелиной дети Эндрю и Джейн проводили чуть ли не столько же времени, сколько в собственном доме. Когда они подросли и могли уже не только слушать разные рассказы, но и учиться по-настоящему, она с удовольствием занялась с ними правописанием и арифметикой и была их единственной учительницей, так как родители рассудили, что незачем тратиться на одежду и книжки для школы, если их дети ничуть не хуже выучатся всему необходимому, спустившись всего на несколько шагов и оказавшись у Эммелины.

Приходя к Эммелине, дети, естественно, приходили и к бабушке, но мало общались с ней. С годами Сара Мошер как-то странно изменилась, и внукам и в голову не приходило искать у нее внимания и заботы.

В 1859 году, когда Эммелине исполнилось тридцать три, матери было всего пятьдесят, а отцу – шестьдесят шесть, но, глядя на них, легко можно было предположить, что не он, а она достигла уже преклонного возраста. И дело было не столько в белых как лунь волосах и глубоких морщинах – морщины избороздили и лицо ее мужа, – сколько во внутреннем ее облике: что-то ушло безвозвратно из души Сары Мошер. Это случилось не в одночасье, процесс шел медленно и занял годы. В течение этих неспешно протекших лет она утеряла ту крепость духа, которая в прежние времена поддерживала всю семью. Она никогда не была особенно разговорчивой, но прежде было понятно: она думает о членах своей семьи и четко знает, что для кого хорошо и кому что нужно. Теперь же мысли ее, как и ее душа, витали где-то далеко. Походы в церковь были единственным, что доставляло ей удовольствие, независимо от того, каков пастор и есть ли ему что сказать прихожанам. Возвращаясь из церкви, она вся словно светилась, но и оживление, и радость гасли с заходом солнца.

Генри Мошер, наоборот, был оживленнее, чем когда-либо. Взрослевшие на глазах сыновья вдыхали в него, казалось, новую энергию, и, глядя на них, он то и дело заговаривал об открытии какого-нибудь семейного дела – скажем, столярной мастерской, в которой можно будет использовать древесину с лесопилки Саймона Фентона, а когда выяснилось, что продается участок, прилегающий к земле Эндрю, всерьез загорелся идеей завести вместо имевшихся на ферме двух-трех дойных коров большое, приносящее хороший доход стадо.

И в 1856 году, когда мальчики, достигшие соответственно двадцати одного, двадцати и восемнадцати лет, заявили ему о своем желании уехать из Файетта и перебраться на Запад, это явилось одним из сильнейших ударов, когда-либо нанесенных ему судьбой.


Эммелина узнала о планах братьев случайно. Услышав, как отец неистово орет в сарае, она опрометью выбежала из дома, уверенная, что с ним случилось несчастье. Примчавшись на крик, увидела, что трое мальчиков стоят напротив отца, сидящего к ней спиной. По лицам было видно: они расстроены, или рассержены, или испытывают смесь этих чувств. Кудахтали куры, в стойлах переступали с ноги на ногу две рабочие лошади и гнедая красавица-кобыла. Два года назад отец купил ее для Эммелины, увидев, что дочь пристрастилась к верховой езде. В глубине хлева стояли коровы, которых пора уже было выгнать на пастбище.

– А кто поможет мне управиться с ними со всеми?! Вы что, не видите, как я старею? – громоподобно кричал отец, и его голос был голосом сильного молодого мужчины.

– Понимаешь, – сказал Абрахам, уполномоченный, вероятно, говорить за троих, – мы тут подумали…

– Ах вот как, они подумали! – рявкнул отец.

– …что мы и так работаем на стороне, – продолжал Абрахам упрямо. – А у тебя здесь на ферме Эндрю. И кроме того, Эммелина и мама…

– Да они ж женщины! – не унимался отец. – Вы что же, хотите бросить меня на женщин?

– Папа, ты все не так понимаешь! Ведь…

Но отец не хотел ничего больше слушать. Вне себя, он выскочил из сарая и бросился к дому, едва не натолкнувшись на Эммелину, но даже и не заметив ее, потом вдруг передумал и, завернув за угол, пошел по дороге. Он пойдет в город! Пойдет пешком! Если они решились бросить ферму, то пусть видят, что он еще молодцом и не очень-то в них нуждается.

Больше он к этой теме не возвращался и пресекал все попытки парней объясниться. Понимал, что не сможет настоять на своем, но и не соглашался сдаться на уговоры. Когда пришла весна и они были уже готовы отправиться в путь, он с трудом выжал из себя несколько слов и попрощался с ними сквозь зубы.

После отъезда сыновей он стал раздражительным и беспокойным. Дома ему не сиделось. Он с трудом сносил общество Сары и Эммелины и, как только была возможность, уходил со двора, а возвращался чуть не каждый день навеселе.


Уныние и мрачность длились несколько месяцев. Генри Мошер, казалось, совсем отдалился и от жены, и от дочки, но в какой-то момент настроение его изменилось и он принялся исподволь расспрашивать Эммелину об ухажерах, изредка появлявшихся у нее в последние годы. В первый раз начал издалека. Сказал, что всегда удивлялся, почему молодой Уинтроп попросил руки Гарриет, хотя вздыхал вроде по Эммелине.

– Ну что ты, папа, – возразила она спокойно, – тебе это просто казалось.

У Гарриет и Уинтропа Брэдли было уже пятеро детей. Старый мистер Брэдли умер, и Уинтроп вел все дела в принадлежавшей матери лавке, что дало Гарриет наконец-то удовлетворившее ее положение в городе.

Если отец и прав был в предположениях относительно чувств Уинтропа, то Эммелина их искренне не заметила, так же как не замечала и внимания, оказываемого ей другими молодыми людьми. Долгие месяцы после возвращения из Лоуэлла ей не давалось непринужденно общаться даже с отцом и братьями, еще больше времени понадобилось, чтобы наконец оказаться в силах перекинуться несколькими фразами с кем-либо из не входящих в семейный круг мужчин. Когда после смерти пастора Эванса в Файетте появился новый, красиво и увлекательно говоривший пастор, она заново начала получать удовольствие от посещения церкви и одновременно обрела способность видеть в толпе отдельные мужские лица и понимать даже, что некоторые из них, безусловно, приятны. И все-таки когда кто-нибудь из мужчин приходил в гости, она относилась к этому равнодушно: проводив, не скучала и не задумывалась, придет ли еще. Естественно, что большинство, получив вежливый, но холодный прием, отказывались от дальнейших попыток.

Но только не Саймон Фентон, у которого работал отец. Тот и не думал отступаться. На пороге пятидесятилетия он все еще оставался вдовцом, жил со своими тремя детьми и брал их с собой, когда должен был уезжать по делам. Саймон не только владел лесопилкой, но был и агентом дорожно-строительной компании и именно в связи с этим должен был постоянно разъезжать между Файеттом и Честервиллем, Файеттом и Ливермолом, Файеттом и Халлоуэллом, а иногда даже между Файеттом, Норуэйем и Льюистоном. Саймон рассказал Мошерам, что после смерти жены решил не искать новой матери своим детям, а управляться с ними сам. Старшей девочке было теперь уже пятнадцать, и она, безусловно, справилась бы с присмотром за младшими во время его отлучек, но Саймон по-прежнему возил с собой всех троих, объясняя, что ему так нравится бывать с детьми, что совершенно не улыбается мысль в поездках не иметь удовольствия от общения с ними. Такие чувства, безусловно, располагали Эммелину в пользу Саймона: никогда раньше ей не доводилось слышать, чтобы мужчина так говорил о детях.

К 1858 году Саймону поднадоели разъезды. Годом раньше было закончено строительство железной дороги через долину, и это сразу же отразилось на процветавшем благодаря торговле Файетте: у путешественников пропала нужда останавливаться на Развилке. В такой ситуации новые дороги уже почти не прокладывали, и ведавшие прежде строительством компании переключились теперь в основном на их ремонт. С другой стороны, лесопилка Саймона была старейшей в Файетте, спад деловой активности города не сказался на ней, и Саймон вполне резонно принял решение отныне больше времени проводить в Файетте и меньше в разъездах.

1859 год пришел на смену 1858-му, настала осень, потом зима, а Саймон все чаще и чаще заходил вечерком к Генри Мошеру потолковать о делах на лесопилке, о дорогах, о потрясающем успехе железнодорожного транспорта и об ухудшающихся отношениях между штатами. Для Эммелины Саймон был приятелем отца и никем больше, поэтому она просто язык проглотила от удивления, когда однажды Генри Мошер напрямик вдруг спросил, почему это она не поощряет его ухаживания.

– Не поощряю, – наконец выговорила она неловко. – Но мне не кажется, что ему нужны какие-то поощрения.

– Еще как нужны, дочка, – ответил отец. – Ты что же, не видишь того, что под самым носом?

– Да ничего ему, папа, не нужно. По-моему, он всем в жизни доволен, – ответила Эммелина, чувствуя, как поднимаются в ней растерянность и страх. Конечно, в последнее время отец как бы поуспокоился, но все же с отъездом мальчиков ровность ушла из его характера, словно они, уехав, увезли ее с собой. За все время братья прислали домой всего три коротеньких письмеца – беглое описание мест, где они побывали, и иной раз, когда отец начинал толковать о дорогах, Эммелине казалось, что он ищет предлог отправиться на Запад и силой заставить сыновей вернуться. – И мне вовсе не кажется, что он подыскивает жену.

– Раньше и не искал, а теперь ищет, – ответил отец. Чувствуя необходимость поддержки, Эммелина взглянула на мать. Во все учащавшихся разговорах о возрасте Эммелины и ее будущем мать стояла на стороне дочки, но делала это так неопределенно и вяло, что назвать это помощью было бы трудно.

– Что ж, – сказала она, переведя взгляд на отца. – Если он в самом деле ищет жену, то, безусловно, найдет ее.

– Найдет ее! – передразнил отец, свирепо стукнув кулаком по столу. – Найдет ее! Зачем ее искать, если она и так здесь, но сидит вечер за вечером с таким видом, словно его-то и не существует.

– Неправда, я всегда очень приветлива с Саймоном, – слабо запротестовала Эммелина.

– Приветлива… – проворчал отец недовольно. – Ты что, не понимаешь… Эх, что тут скажешь! Каждый раз, когда он пытается как-то заговорить с тобой с глазу на глаз, ты находишь предлог, чтобы куда-нибудь улизнуть…

– Зачем, собственно, мне говорить с ним с глазу на глаз?

– Да затем, что тебе уже тридцать три года! – выкрикнул он раздраженно. – Чего ты ждешь? И как думаешь найти мужа, если боишься и словечком перекинуться с мужчиной.

– Генри, – вступилась мать успокаивающе.

– Нет уж, ты погоди, – сказал отец, – погоди. Дело вовсе не в том, что ее никто взять не хочет. Будь оно так, я молчал бы. Но, видишь ли, на нее есть охотники. А Саймон – лучший из всех.

– Но я вовсе не собираюсь выходить замуж.

Отец замер, как оглушенный; за всю ее взрослую жизнь ему и в голову не приходило предположить что-то подобное.

– А я-то считал, – медленно выговорил он наконец после молчания, – что ты просто ждешь кого-то особенного.

На самом деле он просто ни о чем не задумывался все годы, пока ему выгодно было иметь в хозяйстве лишнюю пару женских рук и ни к чему был новый мужчина.

– Нет, папа. Я понимаю: Саймон – отличная партия. Я просто не собираюсь замуж.

– Хватит. Не хочу больше слышать этого, – оборвал отец. Она устало прикрыла глаза. Очень хотелось скорее забраться к себе наверх (верх был теперь в ее полном распоряжении), но страшно было, что «бегство» разозлит отца еще пуще. Правильней было выждать, и она выжидала. Услышала, как отец грохнул стулом, заходил раздраженно по комнате, остановился, чтобы снять с вешалки куртку, открыл дверь и потом с громким стуком захлопнул ее за собой. Ушел. Приподняв веки, Эммелина посмотрела на мать. Да, сегодняшний разговор был самым тяжким из всех, что они вели на брачную тему. Раньше отец был спокойнее, вероятно, надеялся, что уж с Саймоном-то дело сладится.

– Эмми, ты мне почитаешь? – спросила мать, и Эммелина взяла лежавшую на камине Библию. Наверху у нее был другой, недавно купленный экземпляр. А эта ветхая книга, страницы которой так истрепались, что страшно было переворачивать, а некоторые и в самом деле высыпались и были аккуратно подшиты, была той самой Библией, что она возила с собой в Лоуэлл.


Она начала читать, выбирая любимые матерью места, потом, увидев, что та заснула, продолжала читать подряд, с удовольствием слушая, как звучит ее голос в мирной вечерней тишине. Стоял январь 1860 года. Снаружи все было сковано льдом и покрыто снегом, но ветра не было, и, кроме ее голоса, слышалось только потрескивание огня в очаге.

Сама не заметив как, она заснула, а заснув, увидела Лоуэлл. Все там оставалось таким же, как прежде. Одно было новым: царящая в городе тишина. И еще – неподвижность. Вот пансион, вот кирпичные мостовые, вот ткацкая. Мистер Магвайр стоял у окна, но, казалось, спал. И станки тоже спали. Работниц не было видно, и вид у станков был такой, словно к ним и не прикасались. Странная тишина начинала уже пугать ее, но сон вдруг оборвался: послышавшиеся с улицы мужские голоса разбудили ее. Распахнув дверь, Эммелина увидела, как Саймон Фентон и еще один файеттец ведут, поддерживая под руки, отца. Сначала ей показалось, что тот попросту пьян, но в следующее мгновение она разглядела, что нога у него беспомощно волочится по снегу, а лицо искажено от боли. Как выяснилось, сильно набравшись, отец поскользнулся на крыльце трактира, упал и сломал ногу.

Саймон помог устроить его поудобнее и, съездив в Ливермол Фолс, привез доктора, который долго возился с ногой, а потом велел отцу выпить еще хорошую порцию виски и постараться заснуть. Рассвет уже занимался. Положив голову на руки, Саймон заснул у стола, но потом перебрался поближе к теплому очагу и лег на пол. Подойдя, Эммелина накрыла его одеялом. Он шевельнулся.

– Эммелина, – прошептал он не то в полусне, не то наяву.

– Спокойной ночи, Саймон, – тихо сказала она в ответ.

– Эммелина? – проговорил он отчетливо, но по-прежнему не открывая глаза.

– Да, Саймон. Я здесь.

– Окажи мне честь, выйди за меня замуж.

– Нет, Саймон, – сказала она, благодаря небо, что громкий храп отца почти заглушает ее слова. – Я не могу. Мне нельзя замуж.

Разомкнув веки, он удивленно взглянул на нее:

– Почему?

– Да вот уж так вышло.

Она не могла сказать ему правды, но лгать не хотела. Вынужденная нести бремя лжи, скрывающей самое главное событие ее жизни, она была так измучена этим, что не могла позволить себе роскошь мелких выдумок, на которые так легко и бездумно идут другие.

– Я уже не могу изменить свою жизнь, Саймон, – сказала она, улыбнувшись. – Я старая дева. И я сама выбрала себе эту участь.

Саймон посмотрел на нее испытующе. Нет уж, пустыми отговорками ей не отделаться.

– Я говорю тебе чистую правду, – сказала она. – Я прожила здесь всю жизнь, уезжала только…

– Но я не прошу тебя уезжать.

– Я не могу уйти из дома. Особенно сейчас, когда надо будет выхаживать отца.

– Я могу позаботиться и о родителях, – сказал Саймон. – Пусть живут в моем доме. Места хватит.

Дом Саймона был не только просторнее, но и гораздо лучше мошеровского. Собственно говоря, он был чуть ли не лучший в Файетте. Но Саймон из деликатности не сказал этого.

– Нет, – покачала головой Эммелина. – Они не пойдут на это.

– А ты?

Она промолчала.

– Я не юнец, – заговорил снова Саймон. – Но я и здоров, и крепок.

Она печально улыбнулась:

– Дело не в твоем возрасте. Это я – слишком стара.

– Ты что-то утаиваешь, – решительно сказал Саймон, и она опустила глаза.

– У тебя есть кто-то другой?

– Другой?

– Кто-то, за кого ты хочешь выйти.

– Нет, Саймон, – сказала она с облегчением. – Честное слово, никого нет.

– Ну что ж, я не спешу, – заключил он.


Саймон не мог позволить себе выплачивать отцу полное жалование, но, временно взяв на его место мальчишку, платил Генри Мошеру разницу между его окладом и тем, что получал этот парень. Кроме того, он придумал, как еще можно поддержать Мошеров. Весной должны были ремонтировать и расширять проходившую через Развилку дорогу из Уэйна в Ливермол Фолс. Вот-вот прибудут землемер с бригадиром. Им понадобится жилье, а они люди неплохо обеспеченные. Пустив их к себе с пансионом, можно будет спросить с них хорошую плату.

– Ах, Саймон, и что бы мы без тебя делали? – с чувством сказала Эммелина. Благодарность переполняла ее, и в этой благодарности сквозило, пожалуй, что-то, не так уж далекое от любви.

– Слава Богу, нам не к чему это знать, – проворчал он смущенно, досадуя на себя, что не может найти должных слов, способных выразить его чувства.


Давно уже – может быть, даже с тех самых пор, как родился ее ребенок, – не была она так весела и полна сил. Да и Файетт весь жил радостным предвкушением – настроение необычное для мрачных зимних месяцев. Приезд целой бригады мужчин волновал всех. Отец больше не требовал виски и, пожалуй, даже и не страдал без выпивки. С философским спокойствием рассуждая о своей незадаче, он добавлял, что уж если приходится сидеть дома, то лучше сидеть в компании. Возможно, он был так спокоен, потому что со всем смирился, но вероятнее другое: он снова обрел надежду на лад между Саймоном и Эммелиной. Чуть что – и Саймон всегда появлялся, но, кроме того, заходил и запросто, без дела. Съездив в Льюистон, он привез оттуда целый набор карт: железных дорог, крупных почтовых трактов и новых путей, проложенных за последние десять лет. Часами их разглядывая, отец понемногу начал без прежнего ожесточения вспоминать о младших сыновьях, показывал жене и Эммелине города, в которых они побывали, и те, через которые скорее всего скоро пройдут. Возможность следить за их передвижением странным образом примирила его с их уходом.

Иногда отец с Саймоном вместе склонялись над картами. Благодаря их появлению стали понятнее все проблемы и скрещение интересов, которые постепенно вели к войне между северными и южными штатами. Конечно, и Генри, и Саймон, как, впрочем, и все остальные файеттцы, были безоговорочными аболиционистами, полагая, что если они здесь, на севере, пашут землю своими силами или же платят за наем лишних рук, то непонятно, почему эти южные джентльмены должны быть в ином положении.

По вопросу о возможной независимости Юга отец вдруг тоже занял жесткую позицию. Раньше он только пожимал плечами, говоря: если уж Югу приспичило, пусть себе создают собственное государство, но теперь, тыча в карты, запальчиво заявлял, что связавшие Север и Юг железные дороги соединили страну в одно целое и все планы раздела – недопустимы.

– Нет! Ты сюда только глянь, – говорил он какому-нибудь зашедшему проведать его приятелю (Саймон не в силах был уже в сотый раз слушать одно и то же). – Глянь сюда! Ты можешь сесть в поезд в Саванне, штат Джорджия, и ехать до самой Огасты, штат Мэн. Видишь? Вот это Саванна, Мейкон, Атланта; вот Чаттануга, Теннесси… Ноксвилл… Абингдон, Вирджиния; Линчберг; Вашингтон, округ Колумбия; Балтимор, Мэриленд… – Он смаковал эти слова, как будто каждое из названий имело для него тайный, собеседникам недоступный смысл. Мэриленд, например, – это край Мэри, красотки, которую он знавал в юности, до женитьбы. Филадельфия, штат Пен-н-нсиль-вания… Трентон, Нью-Джерси; Нью-Йорк, Нью-Хейвен, Провиденс, Род-Айленд… Бостон, Портленд, Огаста – вот куда прибыли! И как только у этих дубиноголовых плантаторов язык поворачивается говорить что-то об отдельном государстве. Ведь ясно как день, что все это – одна страна!


Только тогда, когда Саймон, придя, сообщил, что бригада прибудет уже со дня на день, Эммелина впервые почувствовала неловкость при мысли о перспективе жить бок о бок с двумя чужими мужчинами. Поняв, что перегородка наверху не даст ей надлежащей обособленности, она устроила себе отдельный уголок внизу, наискось от скрытой занавесками кровати родителей. Протянув через комнату веревку и повесив на нее два одеяла, которыми на ночь можно было бы полностью отгородить ее закуток, она принесла туда с чердака свой матрац. И все же, несмотря на эти приготовления, она то и дело тревожно поглядывала на ведущую наверх лестницу, снова и снова думая, насколько спокойнее было бы разместить постояльцев в сенном сарае.

Волнение ее все росло. Какая-то сила гнала прочь из дома. Как-то вечером захотелось вдруг сходить к Эндрю и Джейн, однако, поднявшись на холм, она обнаружила, что дети уже легли спать, а уставшие за день родители мечтают о том же. Оставалось пожелать им спокойной ночи и пойти восвояси, но по дороге пришла на ум мысль наведаться к Рейчел и Персис.

Оседлав лошадь и сказав родителям, что, если погода испортится, она у Рейчел и заночует, Эммелина пустилась в путь. Был конец марта, но дороги еще не очистились от снега, и казалось, что снегопад мог возобновиться.

Рейчел и Персис очень обрадовались ее приезду, но Эммелине и здесь было как-то не по себе. Рейчел все время поддразнивала ее Саймоном, говоря, что, по слухам, его теперь легче застать у Мошеров, чем дома, и что, увы, сомнений не остается: Эммелина вот-вот нарушит данную клятву безбрачия. Рейчел уже не первый раз принималась за эту тему, и Эммелине делалось все труднее отшучиваться. Волей-неволей она задумывалась: нет ли и в самом деле в ее дружбе с Саймоном ей самой незаметного, но явного для Рейчел любовного оттенка? Возможно ли, что тепло и приязнь, которые она чувствует к Саймону, и есть то самое, что все называют любовью? Может, она бы и сама так считала, не доведись ей однажды испытать любовь, столь захватывающую, что вне ее она уже просто не существовала.

– А вы когда-нибудь любили? – спросила она, повернув голову от окна и глядя на Рейчел и Персис.

– Вот-вот, – посмотрев на сестру, рассмеялась Рейчел, – видишь, на что настроены мысли нашей подружки?

Эммелина невесело усмехнулась:

– Что я ни скажу, ты все истолкуешь по-своему.

– Будь я мужчиной, – сказала Рейчел, – пари держала бы, что к концу года ты выйдешь замуж.

Предположение было настолько невероятным, что Эммелина даже не потрудилась ответить. А несколько минут спустя надумала вдруг вернуться домой. Персис, услышав об этом решении, хихикнула, а Рейчел наставительно заметила, что рисковать, конечно, опасно. Кто знает, может, мистер Фентон уже там.


Свежий снежок припорошил обледенелую дорогу. Лошадь шла медленно, иногда поднимала копыто, но, так и не сделав шага, опускала на прежнее место; потом снова пробовала дорогу, продвигалась вперед дюйм за дюймом. И шаль, и юбка Эммелины сплошь покрылись снегом, но, к счастью, воздух был морозный, снег не таял, и, хотя добираться до дома пришлось очень долго, она не промокла. Подъехав наконец к ферме, она увидела фургон Саймона, подумала было: что это он делает здесь так поздно? И только разглядев в сарае двух чужих лошадей, вспомнила о приезде дорожников.

Разом очнувшись от прежних мыслей, она пошла к дому. Так вот, значит, уже сегодня придется перебираться спать вниз, а наверху, прямо над головой, разместятся два незнакомца, которые смогут к тому же спокойно разгуливать по всему дому. Предлагая родителям взять жильцов на постой, Саймон хотел им, конечно, добра, но они-то зачем согласились? Несколько лет назад отец собирался открыть с сыновьями какое-нибудь свое дело, и деньги, скопленные для этого, конечно, еще не успели истратить. На жизнь хватило бы, вероятно, и части этой суммы, но отец – судя по всему – не хотел трогать своих накоплений.


Осторожно приоткрыв дверь, Эммелина увидела отца, сидевшего спиной к ней на хозяйском месте. Больная нога вытянута была вдоль лавки, а костыли, которые Саймон смастерил на своей лесопилке, прислонены к столешнице так, чтоб в любую секунду до них было легко дотянуться. По левую руку отца сидел Саймон, по правую – крепко сбитый седоволосый незнакомец. Еще один член компании поместился в дальнем конце стола, за лампой, и как бы отдельно от остальных. Свет на него почти не падал, но, насколько можно было разглядеть, он казался широкоплечим, высоким и более молодым, чем все прочие. Этот сидевший далеко от двери мужчина был единственным, кто заметил, как она тихо вошла, и теперь явно наблюдал за ней. Она закрыла за собой дверь, и Саймон, услышав стук, обернулся.

– Глянь на себя, – сказал он. – Ты вся в снегу, вот-вот промокнешь до нитки.

Голос звучал почти по-отцовски. Может, ему и раньше случалось так говорить, а она просто не замечала? Сняв шаль и повесив ее сушиться, она стряхнула снег с юбки. Мать лежала уже в постели, за занавеской.

– Ну вот, Эммелина, это твои постояльцы. Томас Флинт и Мэтью Гарни. А это мисс Эммелина Мошер, – представил их Саймон.

– Здравствуйте, мэм, – отозвался Том Флинт, старший из мужчин, землемер из Огасты.

Вдвоем с Мэтью Гарни он должен был добрать недостающих рабочих, а после вернуться в Огасту, оставив Мэтью главным. Мэтью Гарни налег на стол, лицо приблизилось к лампе, и она теперь лучше могла разглядеть его. Волосы светло-каштановые, глаза совсем светлые. Серые или голубые – не разобрать. Один – чуть совсем не закрыт упавшей на лоб непокорной прядкой. Эммелина кивнула застенчиво и, не задерживая на приезжих взгляда, опять повернулась к огню. Снежинки растаяли у нее в волосах, и тонкие струйки воды текли по лицу и по шее. По-прежнему стоя лицом к огню и прикрыв глаза, она деловито спросила:

– Вы уже видели комнату?

– Да, мэм. Она нам подходит, – ответил Флинт.

– Стоять в полный рост там можно только на середине, – заметила Эммелина.

– Ничего страшного. К концу дня у наших парней нет охоты стоять, – ответил ей Флинт.

– Ну что же, тогда все в порядке. – Повисло молчание. Мужчины сидели за кружками. Отец взял свою и залпом выпил. Саймон последовал его примеру.

– Ну, мне, пожалуй, пора, – сказал он. – А ты, значит, ночуешь теперь здесь, внизу, Эммелина. Правильно я понимаю? – спросил он и вдруг как-то смешался.

Потом надел куртку и попросил ее выйти на улицу – на пару слов. Однако, когда они оказались уже во дворе, выяснилось, что сказать ему в общем-то нечего. Бросив на нее искоса взгляд, говоривший: я знаю, ты что-то скрываешь, – он принялся ковырять носком снег, потом глянул на небо и выдавил из себя наконец, что не помнит, когда еще снег был таким, как в этом году. И тут же рассмеявшись, заметил: а это что-то да значит, ведь я уже пожил достаточно.

Она улыбнулась в ответ.

– Надеюсь, лошадь не завязнет по такой дороге, – прибавил Саймон и замолчал, может быть втайне надеясь, что Эммелина предложит ему остаться и, как уже было однажды, провести ночь около очага. Но Эммелина молчала, и, распростившись, он, тяжело ступая, начал спускаться по склону, туда, где стоял фургон.


А Эммелина вернулась в дом. Что-то неуловимо переменилось, пока ее не было. Когда она вошла, мужчины молчали. Потом заговорил отец, и, не вникнув еще в слова, она расслышала задиристые ноты в его голосе.

– Нечего сказки рассказывать, что у вас там, в Канзасе, нет рабства, – запальчиво выговорил он.

Мэтью Гарни пожал плечами. Он явно не хотел связываться.

– За кого ты нас принимаешь, парень? – не унимался отец.

Войдя, она закрыла за собой дверь. Видно было, что Томасу Флинту было так же неловко, как и ей.

– Ни за кого я вас не принимаю, – спокойно сказал Мэтью Гарни. – Просто рассказываю, как у нас было.

Его выговор отличался от выговора всех присутствующих. В нем смешались и интонации, свойственные восточным штатам, где родились и выросли его отец и мать, и говор Канзаса, где он сам вырос, а родители жили и посейчас, и всяческие оттенки произношения, отличавшие города, расположенные вдоль линий железных дорог Среднего Запада и Северо-Востока, в которых он жил и работал, а иногда даже подумывал и осесть, но неизменно менял решение и двигался в путь, оказываясь все ближе к Атлантическому побережью.

– Как у нас было, – ядовито передразнил отец.

– Что было? О чем вы? – вмешалась Эммелина, надеясь снять напряженность, да и в самом деле любопытствуя.

Гарни взглянул на нее поверх лампы. В отблесках пламени его глаза были совсем прозрачными, и Эммелине вдруг стало очень не по себе. Она помотала головой, как будто стараясь отогнать что-то. Что? Да скорее всего ощущение, что, когда в доме ночуют два незнакомца, уснуть ей будет непросто.

Не отводя от нее взгляда, Гарни потянулся к кружке, до капли осушил содержимое, облизнул губы и снова поставил кружку на стол.

– Нам дела не было до рабов, – сказал он. – Нам нужна была только земля, та, на которой мы и так пахали.

Эммелина ждала продолжения, но Гарни молчал. Поняв, что он ничего не прибавит, отец завелся. Странно, он никогда прежде так не взъедался на посторонних – бывал обычно доброжелателен или почти не замечал их. Том Флинт поднялся на ноги.

– Ну, завтра рано вставать, а сегодня мы целый день были в дороге. Так что пора и соснуть. Идешь, Мэт?

Мэтью охотно встал. Его нимало не волновало, убедил он отца или нет. Не сказав даже никому «спокойной ночи», он молча поднялся по лестнице.

– Мэт неплохой паренек, мистер Мошер, – сказал Том Флинт. Будучи образованнее почти всех файеттцев, Том оставался по сути их поля ягодой. – Сами увидите. К нему надо только чуток попривыкнуть.

Отец в ответ пробурчал что-то нечленораздельное, но позволил Флинту и Эммелине отвести себя в постель. Потом Флинт ушел наверх, а Эммелина уселась в качалку и вскоре услышала, как отец ровно дышит во сне.


Придвинув кресло-качалку поближе к камину, она бездумно смотрела в огонь. Над головой ходили, устраивались, потом улеглись и начали разговаривать. Говорил вроде больше Том Флинт, Мэтью Гарни коротко отвечал. Мэтью Гарни. Она могла говорить себе, что не ложится, потому что мешает присутствие двух незнакомцев, но, прикрывая глаза, видела перед собою только одно лицо – лицо Мэтью Гарни; видела серые глаза, настойчиво и неотступно смотревшие на нее поверх лампы. От этого взгляда делалось страшно, как еще никогда не бывало перед мужчиной. Ни с кем из файеттских своих ухажеров она и отдаленно не испытывала ничего похожего. Стоило им уйти, и их лица сразу стирались из памяти.

Дрова в очаге прогорели, и только угли еще тлели. Над головой послышались шаги. Встав поспешно с качалки, Эммелина прошла к себе в уголок и задернула одеяла. Кто-то спустился с лестницы, на мгновение приостановился, мягко шагая, прошел через комнату, потом открыл дверь – и закрыл ее за собой.

Она легла на матрац и укрылась, но уже понимала, что не заснет. В комнате становилось все холоднее. Подол вымокшей в снегу юбки был еще влажным, но она не решалась переодеться в ночную рубашку. Не оставляло ощущение, что надо быть наготове, если понадобиться вдруг встать, а то и бежать.

Напрасно она твердила, что это глупо. Ну что тут такого? Мэтью Гарни просто не спится. Вот он и вышел пройтись, не тревожа ее или вовсе не помня о ней. В конце концов, он ведь не проходимец, а бригадир дорожников. Первого попавшегося на такое место не поставят. Да и Том Флинт хорошо его знает. А уж в том, что Том Флинт порядочный, сомневаться не приходится.

Она легла на бок, плотнее укуталась одеялом и крепко зажмурилась. Нет, так зажмурившись, не заснешь. Хоть бы уж он поскорее вернулся, улегся у себя наверху: тогда, может, сон понемногу и сморит. Но представив себе его, спящего прямо у нее над головой, она вся просто оцепенела, а тело напряглось и сделалось деревянным.

С улицы вдруг послышались звуки губной гармоники. Сначала отчетливо доносились только высокие тона, и ей даже подумалось: все это – плод фантазии. Музыка смолкла, потом зазвучала опять, и теперь уже не могло быть сомнений, что в самом деле кто-то играет. Твердя себе, что страшней, чем сейчас, быть уже просто не может, она встала, закуталась в одеяло, как в шаль, и на цыпочках прокралась к двери.

Крупными хлопьями падал мокрый снег. Еще немного, и он сменится дождем. Музыка слышалась из-за дороги, и Эммелина пошла вниз, по склону, к пруду.

Мэтью стоял, прислонившись к слюдяному камню. Лицо было обращено к дому, глаза закрыты. Она остановилась в нескольких шагах, прижалась к стволу ели – слушала, смотрела. Он доиграл какую-то незнакомую ей медленную грустную мелодию и сразу же, практически без перерыва, начал вдруг извлекать из гармоники звуки, которые трудно было бы назвать музыкой… Казалось, птицы перекликались, слышались шорохи леса… ветер свистел в деревьях… глухо и жалобно ворковали голуби… Она по-прежнему внимательно вглядывалась ему в лицо, вслушивалась в звуки губной гармоники, и впечатления сливались в одно – словно какой-то новый орган чувств помогал ей вбирать его целиком. И она жадно вбирала, вбирала всем существом, вбирала так, как вбирают первое весеннее тепло. Слезы текли по лицу, но она их не замечала.

Чуть погодя он перестал играть, открыл глаза и взглянул на нее. Она улыбнулась и тогда только заметила, что плачет. Он смотрел очень внимательно, без улыбки.

– Я еще в доме услышала, как вы играете, – тихо сказала Эммелина.

– Я разбудил вас?

– Нет. Я не спала.

Он кивнул:

– Кресло еще покачивалось, когда я спустился. – Что ж, он проверил, искренна ли она, но сделал это в открытую.

– Я частенько сижу в качалке. Но не так, как сегодня, а лицом к пруду.

– К какому пруду?

– К тому, что у вас за спиной, – сказала она, рассмеявшись. Пруд был еще подо льдом, а лед к тому же припорошило, но ей казалось, что он все равно отчетливо виден.

Мэтью на миг обернулся, потом снова перевел взгляд на нее.

– Мне показалось – это поле.

Она отрицательно затрясла головой.

– По правде говоря, я его не разглядывал, оттого и не понял.

– А летом здесь очень красиво, – сказала она. – Вы увидите. – И тут же подумала, что никто ведь не говорил ей, надолго ли здесь дорожники. – Вы останетесь тут на лето? Сколько времени займут ваши работы?

Он слегка дернул плечами. Типичный для него жест, показывавший, что нет силы, способной забросить его туда, куда сам не хочет.

– Я еще не видел дорогу к северу от города. Я всегда сам решаю, куда мне отправиться.

В таком заявлении было немало юношеской задиристости, но ощущалась, пожалуй, и уверенность зрелого человека.

Снегопад сменился-таки дождем. Вода струилась по волосам и по лицам. Одеяло, в которое куталась Эммелина, промокло уже насквозь, от холода била дрожь, но возвращаться домой ей, как и ему, не хотелось. Молча приняв решение, они пересекли дорогу, поднялись по тропинке, обошли дом и направились к сараю. Мэтью открыл его – заржала лошадь; в сарае было совсем темно, и Эммелине сделалось страшно входить туда с ним.

– В сарае еще холоднее, чем здесь, – сказала она.

– Но зато сухо, – ответил Мэтью. – И огонь развести можно.

– Как это? В сарае?

– У самой двери. Только чтоб дождь не залил.

– Но ведь может и загореться!

– Не загорится. Я знаю, как сделать. Положу под низ что-нибудь мокрое, а сверху слой почти сухого… Если огонь начнет расползаться, в момент выкину все лопатой за дверь.

– Нет, – сказала она после паузы. – Мне все-таки страшно. Он молча ждал. В темноте лица было не видно.

– Пойдемте в дом, разведем огонь в очаге.

– А папаша не осерчает, если проснется?

– Он никогда не просыпается ночью.

Вытащив из кармана губную гармошку, Мэтью обтер ее о подкладку куртки и, заиграв, отступил в глубь сарая, а потом продолжал отступать все дальше и дальше, так что она испугалась: вот-вот заденет что-нибудь в темноте. Но он ничего не задел. Мелодии, слетавшие теперь с его гармоники, были живыми и веселыми, на другом инструменте они звучали бы, может, и резковато, но у губной гармоники есть одно свойство: она смягчает все, кроме грусти. Наконец Мэтью вернулся к ней и сказал коротко:

– О'кэй.

– О'кэй? – Эммелина не слыхивала такого слова и понятия не имела, что оно значит.

В ответ на ее удивление Мэтью лишь хохотнул. В его речи было немало словечек, о смысле которых она могла лишь догадываться. Понахватав их и на Великих равнинах, и в разных других местах, он будет теперь развлекаться, как можно чаще озадачивая ими Эммелину.

Когда они вернулись в дом, он без растопки, с легкостью раздул огонь. Расстелив на полу промокшие куртку и одеяло, они уселись у самого очага и, чуть не касаясь огня, говорили и говорили, пока небо не стало уже светлеть и не возникла опасность, что скоро в доме начнут просыпаться.


И еще долгие недели это же повторялось из ночи в ночь. Они таились, но не потому, что делали что-то дурное, а потому, что их разговоры (правда, говорил только Мэтью, а Эммелина слушала, кивала, показывая, что понимает, и очень внимательна, и помнит рассказанное раньше) были для них бесконечно дороги и им не хотелось приобщать к ним кого бы то ни было.


Том Флинт вернулся в Огасту, дорожная бригада Мэтью пополнилась тремя приезжими. Но вместо того чтобы взять одного из них к себе наверх, Мэтью отправил всех троих в дом Эндрю и Джейн, пообещав Генри Мошеру платить за двоих. Отец разозлился, хотя жаловаться было не на что: он сам ничего не терял, а Эндрю получал лишнего жильца. И все же чаще всего, когда Мэтью был дома, отец попросту замыкался в себе или же углублялся в изучение одной из карт. А Мэтью чуть ли не каждый раз старался уходить сразу после ужина, и Эммелина, покончив с хозяйственными делами, присоединялась к нему.

Иногда Мэтью рассказывал ей о своих дорожных рабочих. В другой раз она принималась расспрашивать, как он жил до приезда в Файетт. Чаще всего он отвечал ей просто и коротко, но временами увлекался, начинал сыпать подробностями, прежде всего чтоб доказать, как мало ее отец и ему подобные знают о жизни на Великих равнинах и дальше к западу.

Она со страхом ждала вопросов о Лоуэлле, но он их не задавал. Насколько ей страстно хотелось узнать по возможности больше о его прежней жизни, настолько он не желал знать о ее прошлом решительно ничего.

Какая-то мельком оброненная фраза навела Эммелину на мысль, что он был женат и даже имел ребенка, а потом потерял семью во время учиненной индейцами резни. Несколько дней подряд перед глазами вставали видения: Мэтью пытается спасти своих близких. Собравшись наконец с духом, она впрямую спросила, был ли он мужем и отцом. С поразившей ее небрежностью Мэтью ответил, что у него и в самом деле есть ребенок, а жены нет. На женщине, родившей этого ребенка, он никогда женат не был. Разглядев выражение лица Эммелины, Мэтью добавил с вызовом:

– Я ей не навязывался. Она сама меня захотела. – И посоветовал Эммелине не слишком усердствовать, жалея женщину, владеющую ста шестьюдесятью акрами земли, которых – не будь его и младенца – она бы не получила. А так скорее всего получила и мужа: небось нашла себе кого-нибудь, едва только он уехал.

Эммелина не отвечала. Страшная горечь вдруг охватила ее. Чувство было таким глубоким, что словно бы придавило, расплющило. С пронзительной ясностью перед глазами возникла картина: мистер Уайтхед, говорящий, как ей повезло, что мистер Магвайр проявил замечательную щедрость. И снова мистер Уайтхед, объясняющий, что в связи с этой щедростью мистер Магвайр лишен возможности еще раз увидеться с ней.

«Ну почему ты не сказал мне с самого начала?» – надрывно кричал в ней внутренний голос, но в то же время она понимала, что этого «начала» просто не было. С того мгновения, как ее взгляд скрестился со взглядом Мэтью, менять что-либо было уже поздно.

* * *

Во времена, когда большинство эмигрантов с Востока не продвигались дальше Айовы, родители Мэтью Гарни добрались до западных областей Канзаса. Они, может быть, шли бы и дальше, но наступила уже пора сева, а путь преградили горы.

До одиннадцати лет Мэтью оставался единственным ребенком в семье. Потом родился еще один мальчик, а вскоре девочка, и жизнь семьи коренным образом изменилась. Если раньше, когда они втроем ехали в город, мать не спускала глаз с Мэтью, как будто боялась, что он в любую секунду может вдруг взять и исчезнуть навеки, то теперь сплошь и рядом отпускала его с отцом, а сама оставалась дома. А если считала нужным сама поехать, то оставляла Мэтью присматривать за малышами. Эта обязанность раздражала его безмерно. Он всегда был непоседой и, карауля брата с сестрой, чувствовал себя как в тюрьме. Мало того, что во время отлучки родителей, продолжавшейся два, а то и три дня, он не мог ездить верхом, так как и его лошадь впрягали в повозку, даже и отойти от дома было проблемой: сделаешь несколько шагов, а малыши уже зовут, то один, то другой.

И вот как-то однажды в городе, когда отец, забыв обо всем на свете, ожесточенно торговался с покупателем, которому пытался продать скот, Мэтью быстро вскочил на лошадь и присоединился к бригаде дорожных рабочих, как раз проезжавших в тот день через город. (Чтобы спрямить путь в Лоренс, они прокладывали перемычку к тракту, ведущему на Санта Фе.) Крупный для своих лет, рукастый и неболтливый, Мэтью вскоре уже стал работать в бригаде на равных и провел так весь 1854 год и первую половину следующего, а потом крепко связался (его выражение) с семейством, стоявшим во главе одного из местных кланов. Время стояло неспокойное. Почти вся земля в восточном Канзасе оказалась спорной, и эти споры играли заметную роль во все углублявшемся конфликте между северными и южными штатами. Мэтью сказал Эммелине, что не хотел бы толковать с ней о тех временах. Ему приходилось тогда участвовать в переделках, о которых ей вряд ли приятно будет услышать. В какой-то момент ему все это надоело, и в 1856 году он перешел в дорожную бригаду, направлявшуюся в Миссури. Там, в Джефферсон-Сити, он первый раз в жизни увидел железную дорогу и понял, что по сравнению с ней все остальное просто мура.

С той поры он никогда не нанимался на дорожные работы, если была возможность устроиться на железке. Сент-Луи, Колумбус, Питтсбург. Он сыпал названиями не хуже отца Эммелины, но эти названия не были указаны на его рисованных от руки картах, потому что писать он совсем не умел. Даже и в то короткое время, когда его посылали в школу, у него не хватало терпения сидеть за партой. Пока не родились младшие дети, мать пыталась учить его понемножку в зимние месяцы, но грамота в него «не лезла». Ему явно нравилось слушать, как Эммелина читает вслух, но если в комнате был еще кто-то, например во время вечерних чтений из Библии, он обычно притворялся, что не слушает.

Железная дорога обрывалась немного восточнее Питтсбурга, обозначенного на карте чернильным кружком, и не возобновлялась до Гаррисберга. Чтобы добраться туда, ему пришлось потрудиться. Идти нужно было через угольный район. И там он подзадержался: проработал какое-то время в трактире на постоялом дворе; взяли его охотно за рост и силу. В дни получки шахтеры малость перебирали, хозяйке – недавно овдовевшей женщине – с буйными посетителями было не справиться. И какое-то время он пожил с ней. А перед тем, с самого Лоренса, штат Канзас, у него не было постоянной женщины. Все эти сведения Эммелина просто вытягивала из него. А он, рассказывая, вызывающе посмеивался: пусть только попробует поднять шум, все это давно уже мхом поросло и вспоминается сейчас лишь в ответ на ее расспросы. Одна женщина в Сент-Луи как-то сказала ему, что железные дороги стали его судьбой, потому что главные линии у него на ладонях перерезаны штриховкой, как рельсы – шпалами. Он ей не поверил. Она горазда была на выдумки. Говорила еще, что нет двух людей, у которых и линии на ладонях, и отпечатки пальцев были бы одинаковы. А он знал: встречая много людей, непременно найдешь парня, у которого отпечатки в точности как твои.

Ей неприятно, но необходимо было вызнавать все это. Конечно, одна мысль о женщине, державшей его за руку, бесила, но зато постепенно прояснялось многое: хозяйку питейного заведения звали Джорджина, предсказывавшую судьбу – Хилдред, а ту, что жила в Канзасе и родила от него ребенка, – Бетси. Называя их имена, он как бы делился ими, и они уже меньше пугали. Джорджина и Хилдред просили его писать, и он обещал. Эммелина – первая женщина, которой он рассказал, что не грамотен.

Железная дорога доходила до берега реки Делавар, на границе Пенсильвании. В штате Нью-Йорк он снова стал простым дорожником. Здесь строили дороги не со щебеночным покрытием, а с деревянным. Использовали в основном брусья из пихты. Иногда дело было так плохо поставлено, что древесины не хватало и они попросту простаивали неделями. Приходилось самим отправляться на лесопильню и заготавливать брусья. Сразу шедшие в дело, они, конечно, были сырыми, но ведь строить дорогу – это не то что дом. Любое сухое дерево на дороге снова пропитывается почвенной влагой. И брусья изнашиваются или вовсе проваливаются в дорожную выемку. Строить дороги с деревянными покрытиями, конечно, вдвое дешевле, чем щебеночные, но изнашиваются они еще быстрее, чем вдвое, и в результате выгоды никакой. Так что двух мнений быть не может (Мэтью частенько любил это повторять): лучшая дорога – это железная дорога.

И он вернулся на железную дорогу в городе Хадсон, штат Нью-Йорк. Работал на ремонте старой ветки, шедшей от Хадсона через весь Массачусетс в Бостон, и временами подрабатывал на коротких линиях в окрестностях Линна. (Там тогда шли забастовки на крупных обувных фабриках.) А потом перебрался в Нью-Гемпшир и, наконец, в Портленд, штат Мэн.

У нее сердце замерло, когда он произнес слово «Линн».

– В Линне живет сестра отца, та, которая отвозила меня в Лоуэлл, – тихо проговорила она. – Но это было очень давно. Тогда в городе имелись лишь маленькие сапожные мастерские. Не представляю, каким он стал с фабриками!

Впервые за эти долгие годы она призналась вслух, что жила в Линне. Мелькнула мысль попросить Мэтью не проговориться дома, но тут же стало понятно, что просить незачем: он и так никогда ничем не делился с ее родственниками.

Повисло молчание. Потом он зевнул.

– Но разве тебе не хочется знать, как я жила раньше? Ведь до того, как ты здесь появился, я прожила столько лет!

– Нет, – ответил он. – Ты вовсе и не жила. Ты появилась ниоткуда. За одну ночь, как город во время бума. И это случилось как раз перед моим приходом.

Она печально улыбнулась:

– Значит, когда ты уйдешь, я стану городом призраков?

Он рассказывал ей, как однажды попал в такой город, расположенный к северо-востоку от Колорадо-Сити. Произошло это в полдень. Он увидел перед собой дома – и никаких признаков жизни вокруг. Сначала мелькнула мысль, что, может, жителей вырезали индейцы. Но когда он прошел через город, впечатление оказалось страшнее, чем если б он в самом деле наткнулся на следы расправы. Тогда он увидел бы трупы, а так он их чувствовал. Позже он выяснил, что этот город был обитаем только год-два. Прошел слух, что на равнине, невдалеке от подножия южного склона холма, нашли золото. И человек двадцать—тридцать старателей (многие с семьями), трудившихся безо всякого успеха по другую сторону гор, перевалили через хребет, построили здесь городок и стали обшаривать землю вдоль склонов. Но вскоре пронесся еще один слух: мол, крупное месторождение находится глубже в горах. Бессемейные собрались и ушли в одночасье, а в ближайшие дни опустел и весь город. В каком-то доме не только мебель осталась расставленной по местам, но даже тарелки и кружки никто не убрал со стола.

Воспоминание об этой картине преследовало его, пока он не сбежал из дома с дорожниками. А потом уже редко когда всплывало в памяти.

Слезы навернулись ей на глаза.

– Не уйдешь?

Он, продолжая смотреть ей в глаза, отрицательно покачал головой.

– А что же ты станешь делать, когда дорога будет построена? Он равнодушно пожал плечами:

– Подыщу что-нибудь.

– У нас здесь не так легко устроиться на работу, – сказала она. – Обычно берут своих, тех, кого хорошо знают.

Найти работу и в самом деле становилось все тяжелее. Закрылась столярная мастерская, что была на Развилке. И когда Саймон Фентон начал подыскивать паренька на место отца Эммелины, на предложение откликнулось больше десятка желающих; некоторые прикатили аж из Халлоуэлла.

Если Мэтью вынужден будет уехать, она готова следовать за ним куда угодно. Но разве предложишь ему такое, зная, как он всегда бросал женщин.

– Может, придется искать работу в Льюистоне, – сказала она. – А то и в Портленде.

– Не люблю Портленд. Стоит на воде.

– А я слыхала, что океан очень красивый, – улыбнулась она.

– Ну уж не лучше Великих равнин.

– А ты его видел?

– Мне ни к чему его видеть. Я видел Равнины.


Конкретно ничего не сказано. Но какая-то договоренность все же возникла. Уже ясно, что он не сможет просто собрать пожитки и уйти. Но означало ли это, что он ее любит и, решив перебраться в другое место, возьмет непременно с собой? Ведь если и любит, мысль о женитьбе может претить ему из-за разницы в возрасте.

– А тридцать вам уже есть, мистер Гарни? – спросила она однажды со смехом.

– Нет, нету.

Вообще-то, ему и двадцати пяти не было, но об этом он предпочел умолчать, не понимая еще, насколько ничто не способно поколебать безусловность ее любви.

Сделай он ей предложение, она согласилась бы тут же. И, думая об уходе с ним, она тоже вроде предполагала, что они уйдут, поженившись. Но с момента его появления в их доме единственное, что мучило ее во сне, – это страх перед его уходом. И страх этот был так велик, что она уже просто не понимала, что сделает, если, не заговаривая о браке, он просто позовет ее. Немыслимо было представить себе, как она провожает его на крыльце. Каждый раз, мысленно проигрывая эту сцену, она отчетливо видела, как срывается с места и бежит за ним вслед.

Страх и только страх заставлял ее всячески избегать любого прикосновения. Простое благоразумие уже давно спасовало бы перед чувством. Магвайр овладел в свое время полуребенком, который не понимал, что берет, и едва чувствовал, что дает. Но теперь-то она понимала, напору какой волны он сопротивлялся тогда. Теперь стремлению души к душе сопутствовала и столь же сильная жажда тела. Во времена Магвайра мысль о беременности ей даже в голову не приходила. А сейчас она думала об этом беспрестанно; и страх, что это случится чересчур быстро, был так же силен, как желание, чтобы это во что бы то ни стало произошло. Она уже почти не вспоминала об утраченном давным-давно ребенке, но где-то в глубине души жила надежда, что Мэтью возместит ей и ту потерю. Она старалась не подпускать эту надежду чересчур близко к сознанию, прятала ее от себя, как прятала и желание физической близости. Чувствовала: если они сойдутся, связь можно будет разорвать лишь ценой ее жизни.


В следующее воскресенье, когда они шли через лес, возвращаясь из церкви, она позволила ему взять себя за руку, но сразу же испугалась. Его ладонь излучала тепло и силу, и это вызвало панику, заставившую ее вдруг вырваться и слепо броситься прочь, а когда он догнал ее и, взяв за руки, глянул в глаза, просто-таки обмереть от слабости.

– Нет, – прошептала она. – Нет, пожалуйста. Непонимающе дернув плечами, он отпустил ее. Но выглядел уязвленным.

– Мэтью, – заговорила она. – Я…

– Что? – Голос звучал угрюмо.

– Я боюсь.

– Чего ж это?

– Не знаю. – Отделаться полуправдой она не могла, сказать правду – тоже. Он быстро пошел вперед. А вокруг них сверкал майский день, сияло солнце, на небе – ни облачка, деревья – в опушке молодых листьев.

– Мэтью!

Он обернулся.

– Ты никогда не спрашивал, сколько мне лет. Ты знаешь, что мне уже тридцать четыре?

Он снова пожал плечами. Сам он после долгих расспросов признал с неохотой, что ему двадцать шесть. Ему не было дела до того, сколько ей лет; ведь он хотел ее и опасался только, что его возраст покажется неподходящим.

– Почему ты хочешь остаться в Файетте?

Он искоса посмотрел на нее:

– Твой вопрос явно не отнесешь к разряду блестящих.

– Пройдет совсем мало времени, и ты захочешь уехать. Тебя потянет на железные дороги. Ты привык ездить с места на место. – Он рассказывал ей, что никогда никому не давал обещаний остаться. Она нисколько не сомневалась, что сейчас он серьезно думает, что останется. Но наступит зима, и он затоскует. – Ты ведь не знаешь, каково здесь, в Файетте, зимой.

– Я пришел зимой.

– Нет! Зима была на исходе. Ты ее не прочувствовал. Зима в Файетте – это длинный ряд одинаковых дней.

Мэтью, если тебе суждено покинуть меня, уйди сейчас, уйди, прежде чем еще раз коснешься моей руки!

– Я понимаю, каково здесь будет. Но мне все равно. Я остаюсь. С тобой.

Она жадно всматривалась в него, стараясь поверить этим словам до конца или же разглядеть у него на лице доказательства лжи, потом вдруг подбежала и так легко и воздушно коснулась губами щеки, что он не успел даже отреагировать, а она уже мчалась по направлению к дому, и прежде чем он успел догнать ее, распахнула дверь и скрылась внутри.


Вбежав в дом, счастливая и запыхавшаяся, она сразу в смущении остановилась, увидев Саймона. Уже некоторое время он не ходил к ним по вечерам, но это особенно не удивляло: весенние работы, выматывая, не оставляли сил для вечерних походов в гости. Однако по воскресеньям отец по-прежнему приглашал его пообедать.

Мысли о Саймоне, украдкой грустно поглядывавшем на нее, вызывали у Эммелины чувство неловкости. В его присутствии она старалась не смотреть на Мэтью, хотя в другое время ей было не справиться с искушением все время видеть его.

Саймон пришел один, без детей, но зато Эндрю привел двух своих младших. Эндрю и Мэтью симпатизировали друг другу. Отец всегда норовил задать Мэтью вопрос с подковыркой, но Эндрю, никогда в жизни не уезжавший из дома, слушал ответы бывалого путешественника с искренним интересом. Отца раздражало такое «предательство» Эндрю, хотя поведение Эммелины злило и еще больше. Время от времени он заговаривал о том, что купит участок земли по соседству для Льюка с семейством, и как бы не помнил, что земля нужна Эндрю, а Льюк вполне доволен своим хозяйством на другом краю Файетта.

– Где тебя носит? – спросил отец раздраженно. На Мэтью, вошедшего сразу за Эммелиной, он даже не посмотрел. – Ты, что ли, не понимаешь, сколько мы тебя ждем?

Это было неправдой. Курица, которую Эммелина, уходя в церковь, поставила тушиться, и в самом деле была готова, но пропекавшаяся на плите картошка едва подрумянилась, а дети Эндрю только что начали расставлять тарелки.

– Мы прогулялись немного, – сказала она отцу.

– Не понимаю, что с тобой происходит, – проворчал он в ответ. – Ты теперь просто не думаешь о матери.

В последнее время мать уже явно не разбиралась в отношениях между мужчинами. Ей казалось, что Мэтью – прекрасный молодой человек, и не понять было, почему Генри все время хочет, чтобы она находила в нем какие-то недостатки.

– Помочь тебе чем-нибудь, мама?

– Да, Эмми, побросай в кастрюлю овощи.


Саймон рассказал за обедом, что, по сообщениям «Бостонской газеты», несколько южных штатов грозятся выйти из Союза, если на выборах победит мистер Линкольн.

– Вот как? – переспросил отец. – Ну, давайте послушаем, что скажет об этом мистер Гарни. Ему, наверно, известно больше, чем всем газетам.

Мэтью не поднял глаз от тарелки. Он привык к тому, что его все время пытаются стравливать с Саймоном, реагирующим на это гораздо болезненнее, чем он сам. Если сказанное вдруг задевало его за живое, он спорил, если же нет, то пожимал плечами и отмалчивался. Повисла тишина.

– Мы ждем ваших слов, мистер Гарни, – уже не скрывая издевки в голосе, сказал отец. Эммелина испуганно затаила дыхание.

– А вы не ждите, – ответил Мэтью и после паузы, которая казалась бесконечной, добавил: – А то жратвишка простынет.

Отец побагровел. Рука судорожно схватила стоявший около стула костыль, и несколько секунд неясно было, хочет он выйти из-за стола или же запустить костылем в Мэтью.

– Жратвишка, – спокойно повторил Саймон. – Вот любопытное слово! Я вроде и раньше слышал его от вас, Мэт.

Все напряженно ждали, не понимая, позволит ли отец Саймону мягко загладить ситуацию, и облегченно вздохнули, увидев, что лицо его постепенно теряет устрашающую багровость, а поднятая рука опустилась. Еще мгновение – и он взял вилку и снова принялся за еду. Сидящие за столом последовали его примеру, и только Мэтью продолжал неподвижно глядеть в тарелку, а потом поднялся и вышел вон.

Эммелина дернулась было бежать за ним следом, но отец властно остановил ее, и она подчинилась, боясь, что иначе он еще больше разозлится на Мэтью.

– И кой бес вселился в этого парня, – пробормотал отец. – Никак с ним не поладить.

– Но ты и не стараешься, папа, – тихо заметила она.

– Что-что, доча? Не слышу, – начал опять задираться отец.

– Может быть, Мэту стоит поменяться с кем-нибудь живущим в другом доме, – попробовал вмешаться Эндрю.

Услышав это, отец взглянул на Эммелину. Было понятно: согласись она с предложением, он возразит, попробуй сказать что-то против, радостно его примет. Значит, нужно молчать. Конечно, она не хочет, чтобы Мэтью жил в другом месте, но ведь все вместе под одной крышей они недолго протянут, это теперь совсем ясно.

– Что этому парню нужно, – сказал отец решительным голосом, – так это попасть в хорошие руки. Найти себе славную девушку, молоденькую, конечно, жениться, завести семью…

Краска стыда залила Эммелинины щеки. Она посмотрела в упор на отца, но тот отвел взгляд. Попробовала найти поддержку у матери, но мать спокойно, сосредоточенно ела и, судя по всему, даже не слышала, о чем говорят за столом. И тогда, порывисто крутанувшись вдруг на скамейке, она опрокинула тарелку и, даже не останавливаясь, чтобы поставить ее на место или поднять упавшую еду, бросилась к двери и выбежала из дома.


Мэтью не было видно. Она спустилась к пруду. Он знал, конечно, что, кинувшись вслед за ним, она непременно придет сюда. Но, может быть, он хочет побыть один? Или же рассердился на нее за отца? Она кружила возле Слюдяного острова, думая о супружеских парах, в которых жены старше мужей. Их было немало, начиная с Ханны и Абнера, кончая Льюком и Мартой. Правда, почти во всех случаях разница все-таки меньше, чем у нее с Мэтью. Но разве это настолько важно? И ведь отец приветствовал брак Льюка с Мартой и до сих пор говорит о них только хорошее! Нет, дело не в возрасте. Дело в том, что Мэтью – сильный мужчина. Долгие годы, не опираясь ни на кого, он вел жизнь, которая слабому не под силу. Он бригадир дорожников, и бригадир не только на словах. Работающие с ним мужчины уважают его, потому что он опытнее. Именно это уважение окружающих, и в том числе Саймона Фентона, и раздражает отца. Он все время стремится доказать ничтожность Мэтью, а это почти так же немыслимо, как доказать, что весны еще нет, хотя солнце становится с каждым днем жарче, а деревья – все зеленее.

Услышав вдруг звуки губной гармошки, она оглянулась. Он сидел шагах в двадцати от нее на изогнутой нижней ветке старой сучковатой яблони. Подбежав к дереву, она подняла голову и крикнула:

– Если ты уедешь, я уеду вместе с тобой. Пойду с тобой куда хочешь!

Впервые она не ставила никаких условий. Она просто забыла о них. Музыка прекратилась.

– Он не сумеет выкурить меня отсюда! – выдохнул Мэтью, и, хоть она понимала, что он рассержен, клокотание ярости изумило ее. Что бы ни делал отец, она не могла так на него разъяриться, она знала: он ее любит.

– Мне вовсе не кажется, что он пытается выкурить тебя, – возразила она.

– Еще как! Им всем только этого и нужно. Фентону, например.

– Ну что ты! Ты ошибаешься. Саймон вел себя так благородно…

Но он не слушал. Он был во власти собственных мыслей и, сидя на ветке яблони, глядя в пространство, сказал:

– Точь-в-точь мой старик. Я сразу же это понял. Чего стоит один разговор! Будто бы он все знает, а другие – так, ничего.

– Мэтью! Спустись, пожалуйста.

Но он на это никак не откликнулся, а начал рассказывать о поездке, в которой был вместе с отцом. Говорил, обращаясь не к ней, а словно бы к лесу, и голос дрожал от негодования.

Случилось так, что на рынке ему довелось услышать о группе оголодавших старателей. Спустившись с гор, они устраивали засады на одиноких путников, с выручкой возвращавшихся с базара. Узнав об этом, Мэтью предложил отцу вернуться другой дорогой. Но тот рассмеялся, сказав, что опасности нет, поскольку, кроме мальчишек, никто обо всем этом и не слыхал. На полпути их ограбили дочиста, да еще и избили, когда они попытались отстоять свое имущество. Отец был в ярости – орал, проклинал все на свете, вызвал даже «комитет бдительности», но промолчал о том, что был предупрежден, и никогда потом не говорил об этом ни с Мэтью, ни с другими. Даже сейчас, вспоминая эту историю, он чувствует бешенство, охватившее его тогда.

– Влезай сюда, – сказал он после паузы.

– У меня не получится.

– Очень даже получится. Начни карабкаться, а дальше я тебя втяну.

– Нет, страшно.

Он что-то пробормотал про себя, но спустился и, взяв ее за руку, повел к дороге. Куда же они идут? К дому? Но нет, дом остался уже позади, а они оказались возле подножия Лосиной горки и стали взбираться на нее, причем Мэтью шагал так быстро, что она просто запыхалась, стараясь не отставать. Но вот наконец и полянка на самой вершине.

Она не поднималась сюда с детства, забыла, какая здесь высота, какой открывается перед глазами захватывающий дух вид. Любуясь им, они насчитали целую дюжину прудов и почти столько же деревень. Сбоку, на середине склона, паслась отара джерсийских овец. В бинокль можно было бы разглядеть гавань Портленда.

– Нет, посмотри только, что за горы! – восторженно воскликнула она.

– Это не горы, – пренебрежительно возразил Мэтью. – Просто высокие холмы.

Вот именно такие замечания и выводили из себя отца, но ей нравилась эта его манера. Одно лишь огорчало: когда он начинал рассказывать о Западе, ей сразу чудилось, что он не сможет долго быть счастлив здесь, в восточных штатах.

– Чья это ферма? – спросил Мэтью, глядя на ближайший холм.

– Чейзов, – ответила она. – Говорят, это самая дорогая земля во всем графстве Кеннебек. И, уж конечно, красивейшее в округе место.

– Я куплю тебе эту землю.

Она рассмеялась:

– Я не уверена, что они продадут ее.

– Этот участок не продадут – куплю поблизости другой. И выстрою тебе на нем дом.

– У тебя так много денег?

– Особо я их не копил, но кое-что набралось. Если бы раньше задумывался о деньгах, было бы гораздо больше. – Он пристально посмотрел на нее, освещенную солнцем. – Ты веришь?

– Конечно, я всегда тебе верю.

Он опустился на колени и увлек ее за собой; глядя глаза в глаза, пытался измерить серьезность того, что она сказала, пытался определить, не глупа ли она, если так его любит, может ли эта любовь измениться.

– Ты думаешь, я никогда не лгу?

– Мне?

– Пожалуй, ты и права, – ответил он, повернув голову и глядя вдаль. – Похоже, я в самом деле на удивление часто говорю тебе правду, всю правду. – Он снова заглянул ей в глаза.

– Почему ты так смотришь на меня?

– Потому, что я не могу на тебя не смотреть. По-прежнему не вставая с колен, он потянулся поцеловать ее.

Глаза в глаза. У нее перехватило дыхание, она почувствовала, что слабеет, нет, тонет; веки сомкнулись, и она упала на траву, увлекая за собою и Мэтью.

Его охватило желание, но, несмотря на свою необузданность, действовать силой он не хотел. И когда на вопрос «о'кей» она, сильно помедлив, все же ответила «нет», он тотчас отпустил ее, сел, отвернулся.

– Я думаю, нам пора вернуться, – сказала она.

– Иди. Я еще не могу.

Но уйти от него было ей не под силу.

– Эндрю сказал, ты мог бы поменяться с кем-нибудь из его постояльцев, тогда и отец не остался бы без жильца…

– Вот как: Эндрю сказал!

– Конечно, вы же с ним ладите, – попыталась она объяснить.

– Ну и что? У нас будет собственный дом.

– Да, но пока…

Он не ответил. Переехать в дом Эндрю было бы в общем неплохо, но мысль о чужом мужчине, ночующем под одним кровом с Эммелиной, – пугала.

Подойдя к дому, она увидела, что Саймон ждет ее во дворе.

– Хочу спросить тебя, Эммелина, ты все еще не собираешься выходить замуж?

Она беспомощно помолчала, потом ответила:

– Саймон, ты такой замечательный человек.

– Какое это имеет значение! – сказал он рассерженно. – Я задал вопрос – и мне нужен прямой ответ.

– Собираюсь, – выговорила она. – Когда ты спросил меня в прошлый раз, не собиралась. А теперь собираюсь.


Мэтью принялся наводить справки о купле-продаже земли и выяснил, что она стоит дороже, чем ему думалось. А он-то хотел сначала стать собственником, а уж потом прийти к отцу Эммелины с разговором о свадьбе (она считала, что и прийти к нему, и сговориться – необходимо). Но резко подскочившие несколько лет назад цены на землю хоть и упали, но все-таки недостаточно, чтобы он мог заплатить за хороший участок, да еще купить материалы, необходимые для постройки. Ему приглянулся кусок земли на холме (примерно в миле от файеттской Развилки), однако, купив его, нужно было бы проработать еще много месяцев, чтобы выручить деньги, необходимые для покупки строительных материалов. К этому времени и зима придет, и значит, еще целый год у них не будет своего дома. А жить с кем-то из Мошеров, даже и с симпатичными ему Эндрю и Джейн, он и помыслить не мог.

Выход из этого положения был лишь один. Отцу Эммелины принадлежала узкая полоска земли, зажатая между прудом и дорогой, по длине равная участку, на котором стояли дом и коровник. Убедив Генри Мошера дать им эту землю, Мэтью имел бы достаточно средств, чтобы немедленно начать строиться. Время для возведения дома у него было: дорожные работы в Файетте почти заканчивались.

Эммелина считала, что такое решение оказалось бы выгодно и для отца. Не говоря даже о сломанной ноге, он был уже не в том возрасте, чтобы в одиночку тащить всю работу по ферме. Справлялся он только зимой, когда главное дело – уход за скотом. А единственным, кто помогал отцу, был Эндрю. С помощью Мэтью они смогли бы распахать больше земли и, может быть, увеличить стадо. От этого выиграют все.


Когда она рассказала Мэтью об этом плане, он колебался между отказом верить своим ушам, деланным смехом и яростью. Потом, поняв серьезность ее предложения, принялся так безжалостно поносить старого Мошера, что Эммелина невольно встала на защиту отца. Это, естественно, еще сильнее разъярило Мэтью.

– Что же ты думаешь, я прошел тысячи миль, чтоб убраться подальше от своего старика, а теперь поселюсь с твоим? – бушевал он.

– Это отдельный кусок земли, – протестовала Эммелина. – С тех пор как проложили дорогу, он отрезан. И отцу-то принадлежит потому лишь, что дедушка выстроил дом, прежде чем появилась дорога. Дедушка Мошер выбрал себе для строительства место достаточно близко к пруду, чтобы легко было брать воду, но в то же время достаточно высоко, так как побаивался весенних разливов. Но сколько Эммелина себя помнила, вода ни разу не поднималась весной больше чем на фут-два.

Мэтью громоздил возражения одно на другое, суть их сводилась, однако, к тому, что все свойства отца, которые она, любя, готова была объяснить или возрастом, или тяжестью пройденного пути, Мэтью без колебаний приписывал злобности, направленной к тому же прямо на него.

Она ждала. Иногда думала, что вот-вот Мэтью предложит ей переехать в соседний город. Но он этого не хотел. Для него переезд был бы признанием своего поражения.


– Саймон посматривает на Персис, – сказал однажды вечером отец. – И ты, помяни мое слово, его потеряешь, если и дальше будешь зевать, как сейчас.

– Из них выйдет хорошая пара, – промолвила Эммелина.

– Что? Что ты говоришь? – изумился отец. Стало ясно, насколько он сам верил тому, что только что рассказал. – Да Саймон давно уже положил глаз на тебя!

– А теперь передумал.

– Все это глупости, Эмми…

(В дом вошли Мэтью и Эндрю. Они пришли из сарая, где вместе осматривали больную лошадь.)

– Почему же тогда он все еще числит меня в работниках? Почему, как ты думаешь, он приносит бумагу для самокруток, а то и выпивку?

– Потому что он добрый и очень ценит тебя, – ответила Эммелина.

Сердце буквально выскакивало у нее из груди, но внешне она была совершенно спокойна. Краем глаза взглянула на Мэтью. Очень хотелось предупредить, чтобы он помолчал и не вмешивался – это только ухудшит дело. Видно было, что Эндрю того же мнения: встав за спиной отца, он жестами предлагал Мэтью вернуться во двор. Но Мэтью, не обращая внимания на эти знаки, спокойно смотрел на Генри Мошера.

– Он добрый, – повторила Эммелина. – И, конечно же, не раззнакомится с тобой оттого только, что больше за мной не ухаживает.

Отец искоса на нее глянул:

– Ты ему отказала?

– Да.

– Ну и что ты думаешь о своей сестре, Эндрю? – спросил он, помолчав. – Взять да и отказать такому, как Саймон, неплохо?

Эндрю, естественно, промолчал.

– Что ты думаешь о тридцатичетырехлетней вековухе, которая отказывает Саймону Фентону?

Ответил Мэтью:

– Не смейте говорить о ней так.

У Эммелины упало сердце.

Отец медленно, не спеша, повернулся, взглянул, словно только сейчас заметил присутствие Мэтью.

– Та-ак! Значит, кого же мы видим? Тридцатичетырехлетнюю вековуху, говорящую «нет» Саймону Фентону, и наглого парня, который указывает отцу, как надо с ней разговаривать!

Эндрю выбежал вон, прежде чем Генри Мошер смог приказать ему остаться. А старик двинулся на Мэтью. Он был страшен. Конечно, в последнее время он то и дело впадал в раздражительность, но таким не был еще никогда. Казалось, злобность, которую видел в нем Мэтью, странным образом материализовалась, вызвав к жизни совершенно нового, насквозь пропитанного злобой человека. Он шел на Мэтью, опираясь на костыль и занеся для удара свободную руку.

– Не думай, что я не сшибу тебя с ног оттого лишь, что ты Эммелинин отец, – сказал Мэтью.

Отец замер. Мать, и та подняла глаза от шитья, смотрела на них, опустив на колени работу. Стояла звенящая тишина, слышно было, как дует во дворе ветер.

Потом, так и не двинувшись с места, отец вдруг полностью изменился, осел. Казалось, что порыв ветра, долетев до него, вдруг выдул энергию, позволяющую ему думать, что он способен одержать верх над сильным молодым мужчиной. А этот стоявший перед ним силач был не из тех, кто отступит только потому, что противнику шестьдесят семь и он опирается на костыль.

– Ну, что же, – проговорил Генри Мошер. – Сшиби, если хочешь. – Но в голосе его не было вызова.

– А я не хочу, – сказал Мэтью. – Я хочу только, чтоб каждый знал свое место.

– О'кэй, о'кэй, – ответил отец, и Эммелина невольно взглянула на Мэтью: заметил ли он, что отец позаимствовал его любимое словечко.

На лице Мэтью ничего не отразилось, но вот отец, к ее полному изумлению, вдруг улыбнулся с довольным видом. Жестом, которым можно, сдаваясь, бросить оружие, он бросил костыль на пол, между собою и Мэтью, и воздел руки:

– Еще что, сынок?

Мэтью был абсолютно серьезен:

– Я хочу жениться на Эмми.

Чтобы принять эту новость, отцу понадобилось какое-то время, но все же спокойствия он, казалось, не потерял.

– Вот как? А Эмми знает об этом?

– Спросите сами.

Стоя по-прежнему перед Мэтью, отец, повернувшись, взглянул на нее.

– Эмми?

– Я люблю его, папа.

– Ого! – сказал он. – Значит, это любовь? – Такое ему, казалось, и в голову не приходило. – Да… Ну, что же… – Ступая осторожно и неуверенно – это ведь были первые шаги без костылей, – он медленно добрался до стола и сел.

– Слышь, Сара? – спросил он у матери. – Наша старшая дочка влюблена в мистера Гарни – вот этого.

– И отлично, – спокойно ответила мать. – Он прекрасный молодой человек.

Разве это ответ? В последнее время она только так вот и отвечала, и он отучился уже задавать ей вопросы, а она ведь была женой, с которой он прожил тридцать пять лет.

Эммелина взглянула на Мэтью. Он все еще стоял набычившись, словно зверь, ожидавший, что вот-вот нападут. Она попыталась ободрить его улыбкой, но он этого не заметил: по-прежнему неотрывно следил за отцом. И по лицу было не видно, чтобы он чувствовал себя победителем.

– Ладно, – сказал отец. – Похоже, вы все уже решили. Так, Эмми?

– Да, папа… – Она почувствовала неловкость и с трудом нашла силы сказать это.

– Ну что ж, мистер Гарни, – проговорил отец после довольно долгого молчания. – Думаю, нам по этому случаю следует выпить.

Мэтью наконец облегченно вздохнул, но Эммелина не смогла успокоиться. Его заботила только сиюминутная реакция отца, а ей нужны были гарантии на будущее.

– Так как, Мэт, спиртного у тебя не найдется?

– Найдется, – глянув на Эммелину, ответил Мэтью. – В доме у Эндрю. Сейчас принесу.

Отец поощрительно улыбнулся, и Эммелине вдруг показалось, что он затеял весь этот спектакль для того только, чтобы заполучить стаканчик виски. Присев против него за стол, она выжидала, что будет. Лишь только Мэтью вышел за дверь, веселость отца как рукой сняло. Он понурился, стал угрюмым, усталым, таким, каким она знала его уже много лет. И неожиданно ее охватил совсем новый страх. Лицо отца начало расплываться перед глазами.

– В чем дело? – спросила она, не совсем понимая сама смысл вопроса и не слишком рассчитывая на ответ. – В чем дело, папа?

– Что значит «в чем дело», Эмми?

– Он лучше, чем ты думаешь, – заговорила она, прижав ко лбу руки, моргая, чтобы избавиться от мути перед глазами.

– Он мальчик. Неважно, сколько он путешествовал. Он мальчик. – Отец говорил спокойно, сухо указывая на факт, и это было гораздо страшнее, чем его прежняя ярость.

– Он шесть лет уже твердо стоит на ногах, – сказала она. – Шесть лет проработал в дорожных бригадах, а теперь хочет осесть.

– Он не останется здесь. Все похожие на него файеттские парни уходят. Им здесь мало простора.

Она крепко стиснула виски пальцами. К дурноте примешивалась теперь и боль, такая сильная, что казалось, голову разнесет на куски. Пытаясь найти поддержку и утешение, она обернулась к матери. Та спала, сидя в качалке. Какое-то облачко тишины окружало ее, и Эммелине вдруг пришло в голову, что мать вряд ли долго пробудет еще на этой земле.

– Мама?

Она с улыбкой открыла глаза:

– Да, дорогая?

– Нет, я просто… – Она хотела спросить, как мать думает, сможет ли Мэт остаться в Файетте, но прежде чем нашла необходимые слова, мать уже снова задремала.

– У нас будут дети, – сказала она отцу.

– Это его не остановит, – буркнул тот.

Она беспомощно промолчала. Что скажешь? А ведь отец даже не знал о женщине с ребенком из Канзаса! Но Мэтью ничего не обещал этой женщине, не скрыл, что остановился у нее ненадолго. Мэтью вернулся с бутылкой; она едва видела сквозь пелену, как он берет кружки, наливает себе и отцу, садится напротив него – лицом к лицу. А ей хочется, чтобы он посмотрел на нее. Когда их глаза встречались, все остальное теряло значение.

Какое-то время мужчины пили, молча передавая бутылку друг другу. Голову ей стянуло, как обручем, но рвущая на куски боль прекратилась.

– Значит, – наконец выговорил отец, – ты не уходишь с бригадой?

– Верно.

– А на что думаешь жить?

– Я всегда находил работу.

– У-гу. Но здесь-то все по-другому. В иных краях все растет, строится, а здесь вот так… – И он жестом докончил мысль, сведя вместе ладони и превратив их в подобие чашечки.

– Ну, обо мне уж не беспокойтесь, – ответил Мэтью с явной ноткой раздражения (он не отец – от виски не размягчился).

– А я и не беспокоюсь, сынок. Просто спрашиваю.

– Мы хотим выстроить к зиме дом, – включилась в разговор Эммелина. – Мэтью присматривает землю.

– Присматривает землю? – отхлебнув виски, повторил отец. – Так это же просто глупость. Зачем присматривать? Стройтесь себе за дорогой, а деньги приберегите.

– Папа!!! – Обежав быстро вокруг стола, она радостно обняла его. – Какой же ты добрый! – Взглянув на Мэтью, она увидела, что тот пристально рассматривает отца.

– Мэтью! – вскричала она. – Ты слышишь? Отец дарит нам землю!

Все было чудесно, только вот голова почему-то не проходила.

– Он ничего не сказал о подарке, – ответил Мэтью. – Он сказал только, что разрешает поставить дом на его земле.

Отец рассмеялся.

– Ну, если хочешь, я все оформлю как надо. Проку от этой земли все равно ни на грош. Что она есть, что ее нет. – Он снова глотнул, на этот раз прямо из горлышка.

– А чего вы хотите от меня? – спросил Мэтью.

– Видишь ли, там, за дорогой, земли не больше, чем на огород. И я, пожалуй, хотел бы, чтоб ты работал со мной и с Эндрю вот здесь, на ферме. Столько, сколько сумеешь, конечно. А потом получал бы какую-то долю от урожая.

– Короче, сколько именно времени я должен на вас работать? Отец неопределенно пожал плечами:

– Ну… если подыщешь себе еще что-нибудь – то поменьше, а если будешь свободен – побольше.

Это было настолько разумно, что даже Мэтью не смог ничего возразить.

– Но почему?

– Ты хочешь сказать, почему я даю тебе землю, хотя хотел видеть Эмми за Саймоном Фентоном?

– Он слишком стар для нее, – перебил Мэтью. – Почти такой же старик, как вы.

Отец глянул на него искоса, и на секунду возникла опасность, что он взорвется, словно горшок, который чересчур плотно закрыли крышкой. Мэтью спокойно наблюдал за ним, но Эммелина не могла больше терпеть все это. Встав, она повернулась спиной к мужчинам и посмотрела на спящую мать.

В ее углу комнаты царствовала тишина. Качалку окружал полумрак: мать сидела, удобно откинув голову, лицо разгладилось, дышало покоем. И Эммелину вдруг захлестнула волна любви. Такого прилива чувств к матери она не испытывала давным-давно, может быть, даже со времени отъезда в Лоуэлл. Стоя возле качалки, она внимательно вглядывалась в бесконечно родное лицо, но неожиданно любовь смыло откуда-то накатившейся жестокой яростью. Мгновение – и ярость прошла, оставив ее обессиленной, едва державшейся на ногах.

Перед глазами все плыло, ноги подкашивались – она опустилась на пол. Заплакала, спрятав лицо в складках свешивающейся с качалки материнской юбки. Не просыпаясь, мать шевельнула рукой и положила ее на голову Эммелины. Рука оказалась почти невесомой, и Эммелину невольно пробрала дрожь.


Двое мужчин между тем спокойно беседовали. Было понятно, что они как-то достигли согласия, хотя на чем оно выстроилось, Эммелина не знала, да и сейчас не вникала в их разговор. Ее целиком поглотило ужасное чувство горя. И это горе не имело к ним отношения, касалось только ее и матери, тех уз, что связывали их когда-то. В те давние времена ей делалось хорошо и спокойно от одной только мысли: мама все понимает. Потом она выучилась обходиться без этого понимания. Ждать его сейчас было бы так же безнадежно, как искать утешения у тени, которую отбрасываешь, когда идешь по дороге, освещенной послеполуденным солнцем.

Ах, если б рука, лежащая у нее на голове, была чуть тяжелее! Тогда она, словно пресс, вытеснила бы разрывающую череп страшную боль. До того как мать превратилась в почти бесплотную тень, ее уверенность в том, что Мэтью – прекрасный молодой человек, легко перевесила бы все мрачные прогнозы отца. Но теперь, чтоб поверить в хорошее, необходимо и что-то другое. А она так устала.

Собравшись с силами, Эммелина подошла к Мэтью. Он рассматривал наскоро нарисованный отцом план расположенного за дорогой участка. Этот участок начинался с тропы, сразу за слюдяным камнем, бывшим уже за пределами земли Мошера, а дальше тянулся примерно на сто пятьдесят ярдов. Почти всюду он был таким узким, что ставить дом было опасно: он оказался бы слишком близко к воде. Но в одном месте, примерно в двадцати ярдах от дома Мошеров, дорога делала изгиб, образуя площадку, не только достаточную, но даже и вдвое большую, чем нужно для застройки.

Решено было, что отец оформит передачу земли Мэтью и тот немедленно приступит к закупке требующихся материалов. Он утверждал, что, как только фундамент просохнет, за несколько недель настелет пол, поставит стены и положит крышу. Как только это будет сделано, они с Эммелиной поженятся, въедут и прямо на месте доделают все, что останется.

– Да, ничего не скажешь, лихо, – проговорил отец, услышав о таком проекте.

Через минуту Генри Мошер опустил голову на стол и почти сразу захрапел, а Мэтью, взяв листок с планом, принялся рисовать на нем дом, островерхий, с чердачным окошком. Рисунок был аккуратным и четким, и просто не верилось, что рука рисовальщика не способна написать даже буквы, составляющие собственное имя. Закончив рисунок, Мэтью перевернул листок и принялся изображать, как будет выглядеть дом внутри.

А Эммелина закрыла глаза и, как в полусне, увидела уже построенный и выкрашенный белой краской дом. Двое детей играли неподалеку. И вдруг один из них, сорвавшись с места, побежал к пруду. «Остановись!» – закричала она, но ребенок не слышал. Она открыла заплаканные глаза и сказала:

– Необходимо поставить забор.

– Забор?

– Позже, конечно. – Реальность начала отделяться от сна, но слезы текли, не переставая.

– Что с тобой? – спросил ее Мэтью.

– Ничего. Просто голова болит.

Он опустил перо в чернильницу:

– Пойдем выйдем на улицу.


Стояла теплая, ясная июньская ночь. Они прошли по дороге до места, на котором решено было строить. Кусты черной смородины росли на обочине, но деревьев было немного, расчистить площадку будет нетрудно. В свете луны и мерцающих звезд, усыпавших все небо, хорошо виден был дальний берег пруда – силуэты деревьев, лесопилка, поднимающиеся порой выше ее штабеля досок… А совсем рядом поблескивал слюдяной камень. Все это было каким-то сказочным. И хотя она чувствовала и прелесть ночи, и радость оттого, что Мэтью рядом, казалось, на самом деле ничего нет, а она это просто выдумала, глядя на беспрерывно работающий станок одной из лоуэллских фабрик.

– Почему ты решил жениться на мне?

– А разве, как правило, люди не женятся? – ответил он совершенно серьезно.

– Да, но я старше тебя. И нигде не была, только… Да ты совсем ведь не знаешь меня!

Вместо ответа он обнял ее и попытался поцеловать, но она вскрикнула: ее охватило такое чувство, будто он часть той злой силы, которая сжимает ей голову. Вырвавшись из рук Мэтью, она подбежала к краю пруда, упала на колени и, наклонившись, плеснула холодной водой в лицо, а затем снова вскрикнула, уткнувшись лбом в ладони: боль, отступившая на секунду, набросилась с новой силой. И единственное, чего ей хотелось, – это кинуться очертя голову в холодную воду и, не сопротивляясь, пойти на дно.

– Вернись! – крикнул Мэтью.

– Ты не знаешь меня, – прошептала она, глядя на воду и понимая: нужно сказать это громче, иначе он не услышит. – Ты не знаешь, что я принадлежала другому мужчине, что у меня есть ребенок. – Знай он это, наверняка расхотел бы жениться на ней. Нужно сказать ему все сейчас или же скрыть навеки.

Он подошел к ней, поднял с колен, повернул к себе и глянул в глаза.

– Ты не знаешь меня, – в отчаянии повторила она. – Ты так и не дал мне рассказать о своей жизни!

– Все жизни похожи одна на другую.

– Это неправда! Со мной случилось такое…

Но он закрыл ей рот поцелуем, и постепенно она сдалась, растворилась в нем без остатка. Истощив силы в борьбе с непонятным, таинственным и безымянным врагом, она не могла бороться еще и с Мэтью. Она позволила ему увести себя снова к опушке, где они собирались выстроить дом, и отдалась ему, и весь мир исчез для обоих. На какое-то время ей показалось, что Мэтью прогнал преследовавшего ее безымянного врага, и удалось даже стереть из памяти те вещи, о которых она пыталась, но не смогла рассказать.

* * *

Все следующие недели она провела в лихорадочном возбуждении. Была счастливее, чем когда-либо, и все-таки не могла унять беспокойство. Впервые в жизни ею овладела страсть, но страсть только усугубляла напряжение.

Теперь, когда пришла физическая близость, все проявлялось ярче: и его любовь, и требовательность, и темперамент. Он говорил, что она красивее всех женщин, первая, кого он действительно любит, первая, с кем он «чувствует себя дома».

А на другой день, когда они вместе обедали, прячась в тени деревьев от полуденных лучей солнца, или два-три часа спустя – он отбирал бревна для балок, а она принесла воды из пруда, – он вдруг окидывал ее злобным и недоверчивым взглядом, как будто предполагавшим, что она просто вынудила его накануне сказать все эти слова. Его пугало и настораживало то, что она всегда знает, чем угодить ему, как порадовать; она же боялась лишь одного: дня, когда больше не сможет дать ему радость.

Общение с окружающими людьми давалось им мучительно. Нелегко было даже с Эндрю и Джейн, единственными их друзьями. А ведь и все остальные (кроме Гарриет с мужем) относились к ним очень неплохо, хоть Мэтью и утверждал обратное.

Гарриет не скрывала неодобрения, которое вызывал у нее Мэтью. Его превращение в жениха было, с ее точки зрения, последним из сумасбродств с детства чудившей старшей сестрицы. Порой можно было думать, что Гарриет заступила место отца, который теперь, после того как Мэтью сумел осилить его, как бы забыл обо всех своих к нему претензиях. А Гарриет придиралась к чему только можно. Вызывая у Эммелины улыбку, говорила: он трусоватый, у него глаза бегают. Негодовала на то, что сестра отказала Саймону, хотя сама-то не стоит его мизинца: наверняка сделала это назло семье, других причин нет. Хотя они с Уинтропом по-прежнему жили неплохо, Гарриет беспокоило, что торговля в лавке идет как-то хуже, чем прежде. В связи с этим возникла идея, заручившись финансовой поддержкой Саймона, открыть каретную мастерскую. Однако в последнее время Саймон вдруг охладел к их затее. Гарриет обвиняла в случившемся Эммелину, а Эммелина и знать не знала об этих делах.

– Ну полно, Гарриет, – пыталась она урезонить сестру.

– Ах вот как: «ну полно, ну полно», – передразнила та в бешенстве. Подобной ярости Эммелина не видела с тех пор, как Гарриет вышла замуж, а сама она удовольствовалась, казалось навсегда, положением старой девы. – Ты совершенно бесчувственная, Эммелина Мошер! Тебе на всех наплевать! И это всегда так было! Никогда не забуду тот день, когда ты уезжала в Лоуэлл!

Эммелина остолбенела. Фраза слетела с уст Гарриет с такой легкостью, словно с момента этого отъезда миновал не двадцать один год, а от силы двадцать один день.

– Ты была холодна, как ледышка в пруду. Все беспокоились о тебе, просто с ума сходили, а ты рада была отправиться в город, да еще с двумя новыми платьями.

«С одним», – поправила ее мысленно Эммелина, но вслух ничего не сказала. Было ясно, что уточнение не только не сгладит обиду, но, наоборот, лишь пополнит уже существующий список. Да и вообще не хотелось никак реагировать на эти вздорные жалобы Гарриет, и при первой возможности Эммелина сбегала через дорогу – в «новый дом». Фундамент был уже готов, доски для пола заказаны.

Вокруг строительства витал дух праздника. Три года в городке никто не строился, и неожиданное решение Мэтью поставить в Файетте дом обрадовало даже и тех, кто не симпатизировал ему лично или не одобрял предстоящего брака Эммелины с парнем, который мало того, что чересчур для нее молод, так еще невесть откуда взялся. Мужчины вникали во все подробности проектирования и строительства и часто, придя всего лишь взглянуть, оставались потом помочь. (Саймона Фентона среди них не было. Ходили слухи, что они с Персис решили пожениться, и она хочет – поскорее, а он вроде как тянет.) Женщины держались на большем расстоянии. Эммелина значительно отдалилась от своих прежних подруг Рейчел и Персис: Рейчел была недовольна тем, что она нарушила клятву безбрачия, а Персис ревновала к ней Саймона. Время от времени Эммелина с удивлением спрашивала себя, как они умудряются так обе разом сердиться на нее, хотя, пожалуй, им естественнее было бы сердиться друг на друга.

Но, говоря по правде, она редко задумывалась над этим. Все, что не связано с Мэтью, было ей более или менее безразлично. И если Рейчел заявляла, что не она отдалилась от Эммелины, а Эммелина теперь не находит для нее времени, в этом тоже была своя правда. Рейчел, конечно, не изощрялась в усилиях свидеться с Эммелиной и не ждала ее и Мэтью после службы в церкви, но, безусловно, была не прочь, чтобы эта влюбленная пара когда-нибудь предложила ей составить им компанию.

А им, конечно, и в голову не приходило такое. Они были все время устремлены друг к другу. Все прочие люди были для них какими-то неодушевленными предметами или же, хуже того, помехой. На людях они не могли то и дело касаться друг друга, а именно это им было необходимо. Когда кто-нибудь заговаривал с ними, они притворялись, что слушают, хотя все, сказанное кем-то третьим, не представляло для них интереса. По-настоящему желавшие им блага близкие хотели, чтобы они скорее поженились и народили детей и чтобы исчезла наконец их безумная тяга друг к другу, делавшая почти невозможным любое общение с ними.


Пол был уже настелен, и доски для оконных рам привезены. Полдня Мэтью работал на ферме с отцом Эммелины и Эндрю, а затем снова возвращался к стройке. Том Кларк должен был, освободившись от предыдущей работы, сложить им очаг. Вот уже и оконные рамы вставили, и скоро привезут материал для наружной обшивки стен.

Венчание назначили на второе воскресенье августа. Однажды ночью Эммелине приснилось, что в канун свадьбы вдруг объявилась ее дочка, жившая, как оказалось, на Западе, поведала Мэтью всю историю и затем вместе с ним сбежала. Проснувшись в слезах, Эммелина никак не могла успокоиться. Да и с чего? Ее окружала густая тьма, она была одна в постели, а ее дочь в самом деле могла разыскать ее и своим появлением все разрушить. А ведь совсем недавно она готова была на любые унижения и трудности, лишь бы вернуть свою девочку.

Даже помыслить о том, чтоб открыться Мэтью, было теперь труднее, чем прежде. Раньше он был равнодушен и к Саймону Фентону, и ко всем прочим мужчинам, которые как-то проявляли к ней интерес, но теперь свирепел при одном лишь упоминании о них. Когда Эбен Варнум, пришедший взглянуть, как движется стройка, посоветовал купить доски у Саймона – он сушит дерево дольше, чем на других лесопильнях, и его товар качественнее, – Мэтью пробормотал что-то, чего не расслышала Эммелина, но что заставило Эбена побледнеть и уйти. Она подумала тогда, что Мэтью неприятно слышать похвалы Саймону, но как-то вскоре вечером отец, стараясь уточнить, когда именно произошло какое-то событие, сказал: «Это было, когда Элайя Смолл ухаживал за Эммелиной», и Мэтью сразу окаменел, замолчал и больше уже не раскрыл рта. Несколько дней спустя опять повторилось нечто подобное, хотя на этот раз в разговор попал даже и не поклонник, а просто Айзек Девис, с которым она когда-то в детстве несколько лет подряд ходила в школу.

– В чем дело? – спросила она, когда чуть позже они шли вместе к строящемуся дому.

Мэтью только что закончил третью стену, и под ежевечерним предлогом, что Эммелине нужно взглянуть, как продвинулось дело на стройке после обеда, они вдвоем улизнули из дома. Она ожидала услышать какое-нибудь объяснение, никак не связанное с помянутым отцом Айзеком Девисом. Но Мэтью, пнув ногой валявшуюся на дороге ветку, отрывисто бросил:

– Он нарочно все время их поминает.

– Кого?

– Этих… твоих. Малейшей возможности не упускает!

– Да что ты! Айзек Девис был просто мальчиком в шко…

– Он называет их, чтоб досадить мне.

– Нет, Мэтью, – сказала она примиряюще. – Этого быть не может. С чего бы ему хотеть досаждать? Я думаю, он успел полюбить тебя. – Отец и в самом деле вел себя дружелюбно с того памятного всем вечера.

– А это, сатана тебя побери, грязное вранье! – яростно выругался Мэтью, и сердце у нее подпрыгнуло и замерло. Ей уже приходилось слышать, как он сквернословил, когда вокруг были мужчины и он не знал, что она тоже неподалеку, но сейчас он выругался ей в лицо и явно знал, что делал. – Имей он возможность, вышвырнул бы меня отсюда, как… А ты просто не видишь, что он делает! Не слышишь, что он вворачивает, когда говорит со мной! Успел полюбить? Сказанула! Да он скорее полюбит гадюку, когда обнаружит ее у себя в постели!

Она невольно рассмеялась.

– Ничего нет смешного. Ну, ты идешь?

Она медленно подошла к нему.

– Я так люблю тебя, Мэтью. Я просто не понимаю, как может иметь значение то, что отец говорит о каком-то мальчике, когда-то ходившем со мной в школу, ведь он и упомянул о нем потому только, что его мать…

– Не хочу ничего о нем слышать! – в бешенстве выкрикнул Мэтью. – Как до тебя не доходит? Я не желаю слышать ни о ком, кого ты когда-либо знала!

* * *

Друзья мои, мы собрались здесь сегодня, дабы сочетать в священном брачном союзе этого мужчину и эту женщину. Брак предписан Господом Богом нашим и вменен нам среди иных законов бытия для счастия и благоденствия рода людского. Пытаясь понять суть вещей, мы должны сказать себе, что совершающаяся церемония – всего лишь символ того, что сокровенно и реально, символ священного союза сердец, который Церковь может благословить, а Государство легализовать, но оба они не в состоянии ни создать, ни разрушить. Путь к счастью – это преданность супругов друг другу и преданность их обоих благороднейшим задачам жизни.

Веря, что вы, брачующиеся, пришли сюда, понимая это, разрешаю вам соединить руки.


Они стояли у алтаря напротив пастора Эйвери. На Эммелине было подвенечное платье бабушки Джейн, в котором венчались и мать Джейн, и она сама. Дед Джейн был морским капитаном и привез ткань не то из Азии, не то из Африки (никто не помнил точно откуда). Это была кисея, но такая блестящая и мягкая, что с легкостью могла сойти за шелк, а кружевная отделка на платье была настолько изощренной, что каждая видевшая ее женщина понимала: этот узор не скопируешь. Мэтью купил к свадьбе новый костюм, хотя несколько человек готовы были одолжить ему свой. Посмотрев на него, Эммелина невольно затрепетала: он был так красив, так желанен. Непокорные волосы смочены и зачесаны аккуратно назад, а серые глаза смотрят прямо на пастора Эйвери, так что сбоку видны только густые темные ресницы.

Пастор Эйвери был изящным молодым человеком небольшого роста, похожим на олененка с лесной опушки, только что обнаружившего, что за ним следят. Но в этот день он казался Эммелине исполненным священного величия. Поговаривали, что, когда этот любимец всех матрон Файетта стал баптистом, его отец, священник епископальной церкви, публично заявил: он больше мне не сын. В обычной жизни пастор слегка заикался, но сейчас это едва ощущалось в легких, почти незаметных паузах. Прозвучали венчальные клятвы, и Мэтью надел Эммелине на палец гладкое золотое кольцо. Пастор провозгласил их мужем и женой, и они снова соединили руки.


Господь, Отец наш, повелевший нам объединяться в семьи, связующий нас нерушимыми узами любви, взгляни на детей Твоих, стоящих пред лицем Твоим. Соединив руки, они торжественно поклялись служить друг другу до конца дней своих. Мы свято верим, что происходящий здесь обряд – это лишь символическое скрепление союза сердец, уже ставшего нерушимым благодаря любви, которую Ты вложил в их души. Встретившись среди множества множеств людей, эти двое взглянули в лицо друг другу и стали единым целым. Их жизненные пути пересеклись, и отныне они пойдут одним, общим путем.

Если по Твоей милости это возможно, то пусть тропа, по которой они идут, всегда будет ровной и гладкой, а небо над их головами – ясным и солнечным. Но если дню горя суждено наступить – а такой день приходит, увы, ко всем, – то пусть тяжесть перенесенного испытания еще сильнее скрепит их союз. Пусть обретаемый опыт спаивает их все больше и больше…


Свершилось. Страхи ее рассеялись, по крайней мере ушли в мир снов. Создатель только что сказанных слов понимал то, что чувствовали они с Мэтью, а это значило, что и другие, раньше, до них, испытывали то же самое. Это давало ощущение опоры, ведь время от времени ей казалось, что она погрузилась в воды неведомого или, еще того хуже, ушла в мир нереальный.

Она подняла глаза на Мэтью: он смотрел так, словно видел ее впервые. Наклонившись, поцеловал, но сразу же резко выпрямился, будто вдруг осознал, что они не одни в церкви. Присутствовавшие на церемонии стояли, ожидая, когда молодые пройдут к выходу. Все тихо переговаривались. Где-то здесь, рядом, были ее родители, братья, сестры, но лица сливались, а слов ей было не разобрать.

Пройдя между рядами скамеек, Мэтью и Эммелина вышли на крыльцо и сразу остановились, моргая. Солнечный свет ослепил, как если бы они вышли из темноты.

Чуть в стороне от дверей на ровно подстриженной лужайке накрыты были столы. Несколько дней все женщины семейства Мошер с утра до вечера неутомимо стряпали, и теперь прикрытые крышками блюда и горшочки, выстроившись рядами, ожидали, пока собравшиеся гости нагонят танцами достойный аппетит. Мэтью повел ее к отходившей от церкви дорожке. Все прочие следовали за ними, но с трудом поспевали: он шел слишком быстро для них и слишком быстро для Эммелины.

– Мэтью! – сказала она со смехом. – Куда ты ведешь меня?

– Домой, – спокойно ответил он. Она остановилась.

– Но мы не можем сейчас взять и уйти! – воскликнула она с изумлением, но просто умирая от любви к нему и думая: «А что я сделаю, если он будет настаивать?» В том, что его воля гораздо сильнее, сомнения не было.

– А когда же мы сможем уйти?

– Сейчас будут танцы, потом все сядут за стол. После ужина – снова танцы, и вот тогда…

Их окружили, ненадолго отделив друг от друга. Откупорили первую в этом году бутылку сидра; немножко рановато, но дела это не портило. Гарриет двигалась между гостями, как черная туча, не способная закрыть солнце. Саймон Фентон, печальный и вежливый, так и не смог заставить себя подойти и поздравить жениха и невесту. Но в целом свадьба, безусловно, удалась.

После ужина Мэтью уговорили достать губную гармошку, которая, как обычно, была у него в кармане, и он заиграл, присоединившись к двум местным парням, еще и до ужина наяривавшим на скрипках. Молодежь, переваривавшая пищу быстрее, чем люди старшего возраста, снова принялась танцевать. Немного смущаясь, Льюк подошел к Эммелине и пригласил на танец. Ужасно обрадовавшись, она чмокнула его в щеку, и они закружились, но почти сразу же Мэтью вдруг оказался рядом и, взяв ее за руку, потащил прочь.

Льюк остался стоять в замешательстве. Те, кто был рядом, с недоумением поглазели на эту сценку, но в основном никто ничего не заметил.

– Еще очень рано, – шептала она, едва поспевая за куда-то тянувшим ее Мэтью.

– Мы целый день с ними.

– Ну, не целый, – смеялась она.

Он увлек ее на маленькую, мягкой травой поросшую лужайку. Они были примерно в ста ярдах от веселящихся гостей, отчетливо слышали их голоса, хотя сами – она понимала – были невидимы.

– Так не годится, – выдохнула она.

Но он только хмыкнул. А у нее уже не было своей воли. Как-то раз – они лежали, едва разомкнув объятия, – он сказал ей, что она сможет делать с ним все, что только захочет, но она ясно осознавала: командует он, она – подчиняется. И когда он притянул ее к себе, она уже не пыталась сопротивляться, захлестнутая и обессиленная желанием, неведомым ей до встречи с Мэтью, и хотя продолжала еще твердить «нет», «нет» звучало как «да», и они оба понимали это.


Лучше всего им было вдвоем. Лето шло к концу, наступала осень, работы было очень много, причины или желание выходить на люди возникали нечасто – исключением была лишь работа на ферме отца, – и нередко они еще до темноты забирались в постель.

Теперь уже всем было ясно, что мать Эммелины плоха. Сара Мошер по-прежнему ни на что не жаловалась, но силы день ото дня оставляли ее. Она почти не выходила из дома, не могла больше работать в саду и часами сидела в качалке: лущила горох, низала стручки фасоли или же вырезала черенки и подгнившие куски из томатов, предназначавшихся для запасов на зиму. Нога отца зажила, но продолжала причинять беспокойство, и было ясно, что хромота останется на всю жизнь. Тяжелая работа перешла к Мэтью и Эндрю, но отец продолжал задавать корм скоту, доить коров и делать в хозяйстве все, что попроще.

К концу сентября внутренняя отделка стен была закончена. Их новый дом, чуть поменьше родительского, состоял из большой нижней комнаты и комнаты наверху. Однако, в отличие от дома Мошеров, наверх вела не приставушка, а настоящая лестница. Матрац, принесенный из родительского дома, был пока единственной мебелью, но теперь Мэтью взялся мастерить стол и скамьи. О размерах стола вышел спор. Он сколотил небольшой и сказал, что на первое время его будет более чем достаточно. А ей хотелось иметь такой же, как в старом доме, – она уже видела в воображении теснившихся вокруг стола детишек. Когда прошел первый месяц замужества, опасение перед беременностью сменилось страстным желанием – скорее, скорее!

Истратив остаток своих сбережений, Мэтью купил печурку, которая топилась и дровами, и нефтью. Страшно довольный приобретением, он заявил, что, если Том Кларк не возьмется за их очаг в ближайшее время, они обойдутся. Терпеть, чтобы Том торчал в доме всю зиму, он не намерен. Сказано это было так, словно он в самом деле подозревал Тома Кларка в злостном желании перезимовать под их крышей. Однако в тот момент Эммелина не обратила особого внимания на тон Мэтью, а просто сказала, что печь, в отличие от очага, не даст света. И тогда он отправился в магазин и на последние гроши купил четыре лампы и еще целый бачок керосина, чтобы наверняка хватило до весны.

Потом, почти сразу же, его начало беспокоить, что он остался без денег. «Я привык, – говорил он, – чтобы в „кармане бренчало"». После постройки железной дороги через реку Андроскоггин число проезжающих через Файетт стало значительно меньше. В результате один из трактиров на Развилке закрылся, владелец второго, как поговаривали, думал отправиться на Запад, и мистер Джадкинс сказал как-то Мэтью, что, если это случится, ему понадобится помощник. Идея дать это место пришлому Мэтью вызвала некоторое неудовольствие в городе, но для работы в трактире требовался крупный, сильный молодой мужчина, способный справиться с распоясавшимися после выпивки посетителями, и лучшей кандидатуры, чем Мэтью, в Файетте не было. Пока же суд да дело, он выстроил около дома курятник, чтобы самим развести цыплят; бегать через дорогу за яйцами ему удовольствия не доставляло. Мало того, он сказал, что весной поставит еще сарай для скотины. Это было уже совершенно бессмысленно, но Эммелина промолчала: придет весна тогда все и обсудят. А вообще-то ничто на свете пока не казалось достойным споров. Тихая и спокойная жизнь вдвоем до сих пор дарила такую же острую радость, как и свидания украдкой, которые им удавалось устроить, когда она жила в родительском доме. Мэтью сколотил шкаф, хоть хранить в нем было практически нечего. Все имущество состояло из кое-какой одежды, одеяла, двух кухонных горшков, чайника да самой необходимой посуды. Охотясь в паре, Мэтью и Эндрю сумели уложить четырех оленей. Эндрю и Джейн получили две туши (ведь у них дети), одна досталась Генри и Саре, хоть Сара теперь и не притрагивалась к мясу, и одна Эммелине и Мэтью. Из шкуры оленя Эммелина сшила Мэтью безрукавку, посадив ее на подкладку из старого одеяла. «На будущий год, когда будет еще одна шкура, сошью рукава и получится настоящая куртка», – сказала она. Но он возразил ей, что к рукавам непривычен и не уверен, сможет ли работать в куртке.


В один из ноябрьских дней объявился Том Кларк, готовый наконец-то складывать им очаг. Мэтью ответил, что у него не осталось денег, и явно ждал, что в таком случае Том откажется от работы. Но тот решил все же взяться за дело: погода, мол, позволяет, а других предложений все равно нет. Том был бобылем, приближавшимся к семидесяти, а может, уже и перешагнувшим семидесятилетний рубеж. Всю жизнь он прожил с родителями и сейчас продолжал жить в их доме (сами они давно умерли). В прежние времена Том был высоким и жилистым, но после того, как отца с матерью не стало, мало-помалу прилично раздобрел и разбух от вина. Лицо сделалось красным, а вены на носу выступили точь-в-точь как дороги на картах, которые рисовал Мэтью.

Эммелина и Том обедали, когда Мэтью вернулся с фермы и молча сел с ними за стол. Поев, он резко отодвинул тарелку, встал и вышел из дома, так и не проронив ни слова. Эммелина выбежала за ним следом.

– Что-то случилось? – Она подумала, что, может быть, матери стало хуже, а Мэтью не хочет ей этого говорить.

– Почему этот тип у нас дома? – спросил он в ответ.

– Том? Он только что подвез камни и приступает к работе.

– А с чего он здесь ест? Я не хочу, возвращаясь домой, видеть, что ты сидишь с посторонним мужчиной.

– Я знаю его всю жизнь.

– Но для меня он посторонний. И мне не нравится, как он смотрит на тебя.

– Смотрит на меня?!

– А, все это неважно. Забудь.

Но все-таки он сказал Тому Кларку, чтоб тот оставил все работы до весны. Сообщая об этом Эммелине, Мэтью держался с вызовом, уверен был, что она разозлится. Но она только удивилась и огорчилась. Сказала: я так люблю смотреть на огонь.

И он пообещал, что весной Кларк, а не он, так другой, выложит им очаг.


Сара Мошер все чаще проводила в постели не только ночь, но и день. У нее почти не было аппетита, она худела, таяла на глазах, но, как и прежде, ни на что не жаловалась. По вечерам Эммелина приходила посидеть с ней, и тогда Генри Мошер получал возможность ненадолго уйти из дома. Отправлялся обычно в трактир, в тот, где устроился работать Мэтью. Бездетной Эммелине было легче, чем другим дочерям и невесткам, выкраивать время для матери. И она охотно взяла на себя большую часть дежурств, используя эти часы для того, чтобы постряпать отцу (мать жила только на молоке и бульоне) и чтобы сделать кое-какую другую работу по дому. Тяжелее всего становилось, когда все дела были сделаны и оставалось только шитье. Сидя в качалке, которая, сколько бы людей ни сидело в ней, всегда оставалась в ее сознании материнской, она ощущала печаль, настолько глубокую, что ее было не выплакать. Больше, чем во все годы своей взрослой жизни, хотелось ей открыть матери душу. Больше, чем когда-либо, терзали сожаления о том, что она утаила случившееся в Лоуэлле. Этот секрет воздвиг между ними стену, которую было уже не разрушить. Вечер за вечером она напряженно ждала каких-нибудь слов или знаков, указывающих, что мать рада ей, именно ей, а не просто присутствию рядом кого-то живого, но вечер за вечером подтверждал, что лежащее на кровати существо – лишь оболочка души, ушедшей уже в иной мир.

А ей так не хватало сердечной и доверительной беседы с женщиной! Джейн не годилась в подруги: чересчур молода и наивна. Однажды Эммелина попыталась поделиться с ней своей тревогой: время идет, а она все еще не беременна. Услышав это, Джейн покраснела и под каким-то предлогом сбежала, а ведь сама не только была замужем, но и имела четырех малышей. Эммелина все отдала бы, чтобы еще хоть раз почувствовать близость матери!

* * *

К началу апреля стало понятно, что конец Сары близок. Отец написал трем жившим в Неваде братьям Эммелины, а заодно и другим – своим и жениным родственникам, чьи адреса знал. Написал, естественно, и Уоткинсам. Большинство оповещенных жили слишком далеко, чтобы решиться на поездку в Файетт, но Уоткинсы дали знать, что приедут.

После своего возвращения домой Эммелина не видела их ни разу, да и писать перестала – после того как Ханна сообщила ей, что не имеет сведений о месте жительства усыновивших ребенка супругов. Генри и Сара однажды ездили в Ливермол, к оказавшимся там на время Уоткинсам, но Эммелина оставалась дома. Зачем было ехать? Встреча лишь оживила бы болезненные для всех воспоминания. Правильней было не встречаться с Ханной, не рисковать случайно выдать их общую тайну.

И теперь, как только отец сообщил, что Уоткинсы приезжают, Эммелина почувствовала отчаянную тревогу. Безуспешно напоминала она себе, что секрет касался не только ее, но и Ханны (та тоже была не без греха), что никогда поведение тетки не давало никаких оснований предполагать, будто та захочет вдруг воспротивиться ее счастью. Все было напрасно – опасения оставались. Например, Ханна могла полагать, что после всего случившегося у Эммелины вообще нет права выходить замуж, или могла от неожиданности сболтнуть что-то, взять да и выдать долго хранимую тайну. Но даже если случится худшее и Мэтью узнает правду, он не уйдет, тут же думалось ей. Как-то раз она принялась сетовать, что он слишком долго задерживается в трактире, а он ответил, что ревновать просто глупо: человек, работающий в трактире, – это вообще не он, он настоящий только вдвоем с ней. А раз так, как же он сможет уйти? Хотя есть и другая опасность: он останется, но никогда не простит.

В ту же ночь ей приснилось, что похожая на ведьму Ханна все рассказала Мэтью, пока она, Эммелина, даже толком и не узнала о приезде Уоткинсов. И Мэтью сразу сбежал, и теперь она никогда его не увидит.

Она проснулась в холодном поту. В ужасе потянулась к нему в темноте, но только почувствовать, что он здесь, было ей недостаточно. Встав, она зажгла лампу, села на край постели так, чтобы свет падал ему на лицо, и принялась жадно всматриваться. Никогда больше не видеть его! Она пожирала глазами каждую черточку его лица так, словно эта угроза была реальной. Если бы можно было поднести лампу еще ближе, она, наверное, пересчитала бы его ресницы.

Одна щека была чем-то запачкана. Протянув руку, Эммелина стерла грязь. Он слегка дернулся, но не проснулся. Она дотронулась до его губ. Днем рот никак не выдавал его характера, но во сне губы складывались в капризную гримаску, и ей нравилось думать, что никто, кроме нее, никогда этого не видел. Сейчас губы слегка приоткрылись, и она осторожно вложила в них палец. Лампа была в другой руке, она держала ее на коленях. Прошло какое-то время, и захотелось пошевелиться, но страшно было потревожить его сон. То, что она держала палец у него во рту, наполнило ее покоем. Закрыв глаза, чтобы передохнуть, она даже предположить не могла, что заснет, но сон накрыл ее легким крылом, а лампа упала на пол.

Проснулись они одновременно – от звука разбившегося стекла. В лампе почти не оставалось керосина, но последние капли все-таки вспыхнули, как только лампа упала на пол рядом с подолом ее ночной рубашки. Остолбенев, она смотрела на огонь, но Мэтью, соскочив с постели, сразу же погасил его подушкой.

И тогда она расплакалась. Пламя обожгло ногу, но она плакала не поэтому: она еще даже не чувствовала ожога.

Приподняв край рубашки, он попытался рассмотреть обожженное место. Потом сказал:

– Посиди. Я принесу холодной воды из пруда.

– Не уходи, – всхлипнула Эммелина.

– Посиди, – повторил Мэтью.

Положив ногу на ногу, она в полутьме рассматривала ожог. Стало больно. Но где же Мэтью? Прошло уже столько времени, что, наверное, можно было не раз дойти до пруда и обратно. Так где же он? Может быть, рассердился на это глупое происшествие и ушел насовсем? Она снова расплакалась и не могла успокоиться, пока он не вошел: прошедшие минуты показались днями. С его одежды капало. Увидев несколько льдинок, все еще плавающих на поверхности пруда в нескольких ярдах от берега, он вошел в воду и достал их. Только она понимала, чего это ему стоило. Ведь Мэтью не умел плавать. Этот никого не боявшийся сильный мужчина так боялся воды, что никогда не заходил на глубину больше двух футов. Осторожно поставив обожженную ногу в ведро с водой, он бережно прикладывал лед. Боль усилилась, но теперь Эммелина не плакала.

Засветив новую лампу, он отставил ее на несколько футов, туда, где ни он, ни она не могли бы ее опрокинуть. Потом вытер остатки пролитого керосина, поставил ногу Эммелины на край ведра, внимательно осмотрел ее. Кожа еще не начала сходить, и ожог выглядел не страшней грязного пятна у него на щеке, но был значительно больше. Осторожно придерживая ногу руками, он, прежде чем заново опустить ее в ледяную воду, поцеловал пальцы, подъем, кожу вокруг обожженного места. Боль была уже просто непереносимой, ее усугубляли даже колебания воздуха, вызванные его дыханием, но Эммелина молчала, боясь спугнуть его.

Когда лед растаял и вода в ведре сделалась тепловатой, Мэтью, вытерев ногу, осторожно смазал ее жиром. Потом, положив в изножье скатанное одеяло, кое-что из одежды и свою подушку, поднял на это возвышение больную ногу, а когда оказалось, что высота недостаточна, подсунул под груду мягких вещей полено. Приподнятая так высоко нога болела уже чуть меньше, но все же настолько сильно, что невозможно было заснуть не только в эту ночь, но и в следующую.


Все время хотелось пить. Мэтью смастерил маленький столик, одной высоты с постелью, чтобы она могла дотянуться до кувшина в любое время дня и ночи. Три раза в день он кормил ее и дважды менял повязку на ноге, кипятя затем снятые с ноги тряпицы. А когда ей нужно было спуститься с кровати, нес ее на руках. Работать он перестал и объяснил мистеру Джадкинсу, что вернется через несколько недель.

Она беспокоилась о матери. Мэтью спокойно отвечал, что Гарриет и остальные, до сих пор делавшие для нее так мало, будут теперь по очереди отпускать отца по вечерам. А он будет все время с нею, пока она снова не начнет ходить.

Кожа сошла, обнажившееся мясо выглядело безобразно. Мэтью несколько раз обмывал ногу, чтобы «все было, как надо».

Говорил, что ей нельзя выходить из дому, пока не появится корка, иначе можно занести в рану грязь. Время от времени она забывалась сном. Днем чаще, чем ночью. Видя это, он по ночам старался бодрствовать вместе с ней, а когда не выдерживал и засыпал, она смотрела на него, пока глаза у нее наконец не смыкались.

Он больше, чем прежде, рассказывал ей о себе. Как-то она обронила, что и представить себе не могла, чтобы мужчина мог так заботливо ухаживать за больной, и эти слова вдруг вызвали у него целый ворох воспоминаний. Оказалось, что дом в Канзасе – не первый, который он помнит. Родился он в Огайо, откуда родители, перебираясь с места на место, в основном к западу, добрались наконец до Канзаса. Мать считала, что северные зимы – сущее наказание. Мэтью рос слабым, болезненным, с первых дней без конца простужался, и, когда они жили зимой на Великих равнинах, она просто дрожала от страха и все время твердила, что надо двигаться к югу, а отец убежден был, что выгоднее всего идти на северо-запад, и в результате кончили они компромиссом: перемещались все западнее и западнее. Сначала с северным уклоном – в Мичиган, потом с южным – в Индиану, потом – в Иллинойс. И мать так и не могла добиться от отца ответа, когда же кончится эта их вечная жизнь на колесах. Единственное, о чем он твердил постоянно: болезни Мэтью лишили его массы возможностей сколотить капитал.

Однажды – было ему тогда лет пять или шесть – Мэтью проснулся ночью в жару и с таким ощущением, словно чем-то набит, и поэтому даже с открытым ртом едва дышит. Мать набрала снегу, растопила его в чайнике и вскипятила, чтобы он мог продышаться над паром. Двигаясь по хибарке во время всех этих приготовлений, она, хоть и старалась не шуметь, все-таки разбудила отца. Тот раскричался, принялся сыпать ругательства, а потом быстро оделся и хлопнул дверью, выкрикнув напоследок, чтобы не ждали: он не вернется. Три дня Мэтью с матерью сидели безвыходно в хижине, веря его угрозе и безнадежно глядя в окно, за которым снег падал и падал на землю, до сих пор посещаемую, как говорили, индейцами племени Черного Ястреба. И когда на четвертый день отец все же вернулся, любовь и привязанность, которые он прежде испытывал к нему, умерли уже навсегда.


Ожог затягивался медленно – слишком тонкой была нога. Боли прошли, но Мэтью еще не разрешал ей ходить: если на ногу будет ложиться нагрузка, свежая корочка может и лопнуть. Чтобы как-то передвигаться, она использовала отцовские костыли.

Очень хотелось повидать мать, но Мэтью всячески оттягивал ее поход через дорогу и вверх, к дому; говорил, что идти, в общем, незачем, облегчить положение матери невозможно: она уже не воспринимает окружающую действительность.


Но как-то в воскресенье, когда почти вся семья собралась в доме Мошеров, Эммелина и Мэтью наконец перешли через дорогу и, поднявшись по склону, присоединились к собравшимся родственникам. Старших детей в доме не было, их отправили погулять до обеда, но в изножье материнской постели сидела, кормя новорожденного, Ребекка, и эта картина болью отозвалась в душе Эммелины. Она взглянула на Мэтью – его лицо было непроницаемым, как и обычно, когда он оказывался в окружении ее семьи.

В доме царила странная атмосфера. Мать неподвижно лежала на кровати, и жизнь по капле вытекала из нее, а все мужчины говорили только о войне. Новости о захвате форта Самтер дошли до них лишь неделю назад. Стало известно: президент Линкольн заявил о необходимости собрать семьдесят пять тысяч добровольцев. Почти все они будут из штатов, ближе, чем Мэн, расположенных к району боевых действий. Но, с другой стороны, и участие файеттцев – это скорее всего вопрос времени.

Отец, с нескрываемой тоской глядя на жену, умиравшую в постели, которую делила с ним целых тридцать шесть лет, говорил, что, будь он чуть помоложе, без размышлений пошел бы с первой же отправляющейся в Ливермол партией добровольцев. Такое настроение захватило в общем всех, и молодым мужчинам приходилось прятать глаза от жен, моливших взглядами пообещать, что они не пойдут на войну, а останутся дома. Услышав о призыве добровольцев, Эммелина спросила Мэтью, не думает ли и он записаться, но Мэтью в ответ рассмеялся. Его отец был ярым аболиционистом, готовым взорвать весь Юг, лишь бы не дать ему самостоятельности, но он считает, что южане вправе, если желают, выйти из Федерации, и уж, конечно же, не будет драться за то, чтобы их удержать.

Согласие между ее отцом и Мэтью было скорее всего не глубже и не прочнее, чем мир между Югом и Севером до избрания Линкольна президентом. Мэтью работал с Эндрю на ферме и просто помалкивал, когда отец начинал разглагольствовать о том, что и как делать: ведь, по сути, Мошер ни в чем уже не принимал участия. Кроме фермы, они встречались в трактире, где все были охвачены воинственными чувствами, но Мэтью и там помалкивал. Эммелина сумела уверить себя, что ее муж и ее отец прониклись друг к другу теплыми чувствами, но Мэтью просто рассвирепел, когда однажды она сказала ему об этом.

И вот сейчас отец, смотревший на жену так, словно забыл почти обо всем на свете, отвел вдруг от нее взгляд и с неожиданной, явно наигранной веселостью заявил, что, конечно, военную честь семьи поддерживать должен Мэтью, ведь он единственный не обременен детьми.

Вздрогнув, как от удара, Эммелина уставилась на отца. Но он уже снова застыл, глядя на неподвижную фигуру на кровати. Можно было подумать: он попросту ухватился за возможность на миг отвлечься от горя. Переведя глаза на Мэтью, она в душе горячо заклинала его проявить благоразумие и промолчать.

Но Мэтью не промолчал, а, растягивая слова, сказал медленно:

– Нет, мне не кажется, что я должен кому-либо что-либо. – Он говорил почти так же, как когда в первый раз появился в Файетте, не так, как стал говорить год спустя. – Тем более что, поддерживая военную честь, можно случайно ухлопать кого-нибудь из родственников жены.

Отец, признав, что атака отбита, погрузился в молчание. Прочие тоже как-то застыли, а потом вдруг одновременно задвигались, заговорили. Ребекка встала и засновала по комнате, слегка похлопывая по спине младенца, словно тот плакал. Другие женщины кинулись помогать Гарриет по хозяйству; расставляя посуду, живо обменивались новостями, которые только сейчас почему-то вдруг сделались интересны.

Но день был безнадежно испорчен. И примирявшее всех ощущение, что Саре Мошер, поскольку она сама не противится смерти, и впрямь наступила пора умирать, ушло безвозвратно.


День был красивым и ясным, но облака стремительно неслись по небу, и чувствовалось, что к ночи скорее всего пойдет дождь. После обеда мужчины решили: раз они здесь, а за дождем вроде дело не станет, пора, наверное, начинать сев. Уинтроп отговорился, сказав, что не может работать в воскресном костюме. Но все понимали, что дело вовсе не в этом, – просто он считает ниже своего достоинства «пачкаться в земле». Известно было, что огородом у них всегда занимается одна Гарриет, по мере сил привлекавшая на подмогу детей. Услышав заявление Уинтропа, мужчины понимающе переглянулись, и можно было подумать, что, почесав языки насчет белоручки, они снова повеселеют, но, когда, кончив кухонные дела, Эммелина вышла, прихрамывая, поискать Мэтью, оказалось, что они уже кончили первый сев и, сидя на лужайке за домом, угрюмо, молча передают из рук в руки ведро с холодной водой.

Неподалеку, как раз за их спинами, стояла отелившаяся две недели назад корова, а рядом с нею – телок. Вообще-то приплод ожидался двойной, но первый бычок появился на свет легко, а вот роды второго дались с огромным трудом: он околел еще в утробе и никак не выходил. Мэтью и Эндрю с трудом извлекли его, долго возились, чтоб все убрать, и когда Мэтью наконец вернулся, то сразу лег спать и потом еще несколько дней не рассказывал Эммелине об этой истории.

Теперь отец то поговаривал, не продать ли всю живность (молоко можно брать и у Крейнов), то заявлял вдруг, что надо прирезать скотину на мясо. Никто не вслушивался в это бормотание: все понимали, что его гложет тоска по Саре.


Издалека послышался стук колес, и затем на дороге появилась новая повозка Джадкинса. Рядом с возницей – Эфраимом Джадкинсом – сидела какая-то пожилая пара. В одну минуту сбежавшись со всех сторон, ребятишки окружили приехавших, пытаясь выяснить, кто они и к кому. Но Эммелина уже поняла, что это Уоткинсы.

В предыдущие дни она сумела заставить себя забыть об их предстоящем приезде; временами ей даже казалось, что они вовсе и не должны приехать. И вот они здесь. И это не просто реальность; это реальность куда более значимая, чем все вокруг: дом, небо, ферма, другие члены семьи. Ханне было теперь шестьдесят два, Абнеру – пятьдесят шесть. С годами он располнел и уже не казался, как прежде, гораздо меньше жены. Оба двигались с одинаковой неспешностью. Сначала с некоторым трудом слезли с повозки, потом, осторожно ступая среди камней по грязи, начали подниматься по склону и делали это так неловко, что сразу видно было – привыкли жить в городе.

У Эммелины перехватило дыхание.

– Что с тобой? – спросил Мэтью, видя, как она побледнела.

– Приехали Уоткинсы, – словно не понимая, о чем он спрашивает, ответила она. – Дядя и тетка, живущие в Массачусетсе.

– Ну и что?

– Ничего.

Отец поднялся и пошел вниз по склону – навстречу приехавшим. Минута – и они разглядят его хромоту. А что они разглядят в ней, нынешней Эммелине? Сердце отчаянно колотилось. Она не знала, упомянул ли отец в письме, что она вышла замуж. Все время хотела спросить его, но не успела: они ведь почти не виделись после того, как она обожглась. Еще раньше она собиралась написать Ханне сама, но каждый раз откладывала: останавливал страх, а вдруг той покажется неподобающим ее замужество. И теперь страх овладел ею снова, но на смену ему пришли злость и готовность доказывать свое право на Мэтью. Она так долго несла бремя наказания, может быть, и сейчас продолжает нести его: кто знает, не является ли ее неспособность зачать от Мэтью частью расплаты за происшедшее?

Взрослые двинулись к дому за отцом и Уоткинсами. Детям велели остаться снаружи, пока приехавшие побудут у постели Сары. Мэтью внимательно глянул на Эммелину.

– Что происходит? – спросил он снова.

– Я люблю тебя больше жизни, – проговорила она. – Я люблю тебя больше, чем небо и землю, и все, что ни есть на земле, и… да простит меня Всевышний… я люблю тебя больше Его. – Слезы душили ее, но заплакать было так же немыслимо, как и вздохнуть полной грудью.

Мэтью привлек ее к себе, стал успокаивать поцелуями, но она задыхалась и вынуждена была отстраниться. А потом крепко вцепилась в него и потащила за собой к дому.


В доме стояла тишина. Сидя на краешке кровати, Ханна держала Сару за руку и говорила почти шепотом. Тут же стоял и Абнер, а рядом – отец Эммелины со старшей дочкой Ребекки (четырехлетней девочкой) на руках. Ребеккин новорожденный спал на расстеленном на столе одеяле, а старшая дочка Гарриет, славная, застенчивая десятилетняя девчушка, стерегла ее.

Эммелина с трудом удержалась, чтобы не попросить Мэтью подождать снаружи. Тогда она смогла бы рассказать Ханне о замужестве прежде, чем та увидит его. Но затем она вдруг почувствовала, что боится остаться одна, без Мэтью.

Минуту спустя Ханна встала и обернулась. Остановила на Эммелине затуманенный взгляд. Только что она плакала, но теперь улыбнулась:

– Это ты, детка моя? Это ты, Эммелина?

Эммелина ответила слабой дрожащей улыбкой. Ну, конечно же, Ханна поймет, что теперь все другое и ничто на сегодняшний день не имеет отношения к тому, что случилось в Лоуэлле.

– Да, это я, тетя Ханна, – проговорила она. – Только какая я теперь детка?

Протянув руки, Ханна шагнула вперед, и они обнялись. Все будет хорошо, мелькнуло в голове Эммелины. Она, конечно же, желает мне добра.

– Я всегда думаю о тебе, девочка, – шепнула ей Ханна на ухо. – Жаль, что свидеться довелось лишь сейчас, в черный день.

Выпустив Эммелину из объятий, она наконец-то заметила Мэтью.

Эммелина улыбнулась. Теплота Ханны подбодрила ее, хотя и страхи еще не совсем улеглись.

– Я замужем, Ханна, – сказала она застенчиво.

– Господи Боже! – воскликнула тетка. Новость ее изумила, но явно не вызвала неудовольствия.

– Мы поженились в прошлом году, – сказала Эммелина. – И я все собиралась написать тебе, но…

– Но так и не собралась? – зачастила Ханна. – Ах, да что говорить! Я поздравляю вас, молодой человек. Вы получили прекрасную женщину, – добавила она с чувством, положив руку ему на плечо.

Кажется, все разрешилось благополучно.

– Но я не знаю даже, как его зовут, – сказала Ханна, оборачиваясь к Эммелине.

– Мэтью, – проговорила та радостно. – Мэтью Гарни. Рука Ханны, как бы забытая, по-прежнему лежала на плече Мэтью. И выражение лица какие-то секунды оставалось прежним. Но только что освещавшие его чувства растаяли: ни один мускул не шевельнулся, но улыбка сама собой превратилась в гримасу. Потом – вечность, казалось, прошла – исчезла совсем.

Что это? Что происходит?

Кровь отхлынула от лица Ханны. Эммелина чувствовала, что все наблюдают за ними. Слава Богу, что лица Ханны не видят. Повисло молчание. Даже Гарриет не решалась его нарушить. Что-то ужасное совершалось в комнате.

– Ханна, – слабым голосом проговорила Эммелина. – Пожалуйста, Ханна. – Голова у нее поплыла. Самые страшные опасения зарождались и опять исчезали.

– Выйдем, – сказала Ханна. Голос дрожал, бледность по-прежнему заливала лицо.

Послушно и словно во сне, Эммелина вышла из дома, ведя за собой и Мэтью. Следовавшая за ними Ханна закрыла за собой дверь. В полном молчании они вместе спустились по склону. Впереди – Мэтью и Эммелина, цепляющаяся за его руку, как утопающий за соломинку, спотыкающаяся на выбоинах, которые знала с детства. Дойдя до дороги, все трое остановились, и Ханна глянула Мэтью и Эммелине в лицо. Но сразу же ее внимание отвлекли их сцепленные руки. Она смотрела на них так, словно видела нечто чудовищное, такое, с чем никто никогда не сталкивался, чего не мог даже вообразить себе, и сила этого взгляда Ханны заставила их наконец разнять руки.

– Я как-то не понимаю… В чем дело? – первым заговорил Мэтью.

– Кто ты такой? – спросила Ханна.

– Что вы имеете в виду? – изумился он. Если б мужчина подступился к нему с этим вопросом, он знал бы, как реагировать; но перед ним стояла грузная женщина, всего несколько минут назад так дружески улыбавшаяся.

– Из какой ты семьи?

– Из самой обыкновенной, – ответил он, пожав плечами. – Из своей.

– В чем дело, Ханна? К чему все это?

– Откуда ты родом? – не обращая внимания на Эммелину, продолжала выспрашивать Ханна.

– Из Канзаса.

Все это по-прежнему лишь удивляло его, но Эммелина уже теряла самообладание. Если бы тетка не казалась искренне расстроенной и удрученной, она бы просто рассвирепела от этих расспросов.

– Из Канзаса? – переспросила Ханна. – Ты точно уверен, что из Канзаса?

– Они часто переезжали, – ответил Мэтью. – Жили в Айове, в Огайо.

– А еще раньше? – закрыв глаза, спросила Ханна.

– Точно не знаю. Кажется, в Пенсильвании. На Запад они вроде бы тронулись откуда-то из-под Бостона. Сами они мне этого не говорили, но я случайно увидел однажды кое-какие бумаги… Кажется, речь шла о Массачусетсе.

Ханна стояла все так же с закрытыми глазами.

Только бы голова перестала кружиться, а там уж я соберусь с силами и все ей выскажу. Это ведь ни в какие ворота не лезет, в отчаянии думала Эммелина.

– Сколько тебе лет? – спросила Ханна, и голос ее дрогнул. Глаза по-прежнему были закрыты.

– Двадцать шесть.

Она открыла глаза:

– Это правда?

Взглянув на Мэтью, Эммелина увидела, что он стоит, скрестив на груди руки. На лице – вызывающее выражение, но вызов не резче, чем можно было бы опасаться.

– Ханна, что все-таки это значит? – взмолилась Эммелина.

– Так тебе двадцать шесть? Или, может быть, тебе меньше, чем двадцать шесть?

Мэтью не ответил.

– Двадцать шесть? – повторила Ханна. – Или двадцать один? Почти двадцать один?

– Ханна! Ну зачем тебе это?! – выкрикнула она, не понимая еще причины собственного отчаяния.

Мэтью молчал.

Глаза Ханны снова закрылись. Она дрожала всем ТЕЛОМ.

– Ты родился восемнадцатого октября, – выдохнула она наконец.

– НЕТ! – крикнула Эммелина. – НЕТ! НЕТ! НЕТ! НЕТ! Ханна открыла глаза.

Кто-то вышел уже из дома, смотрел сверху, что же здесь происходит. Ханна, не оборачиваясь, махнула рукой: уйдите!

– НЕТ! – снова выкрикнула Эммелина. – Мэтью, скажи ей: это не так!

– А что тут такого? – пожал он плечами. – Почему это так тебе важно? Все вокруг говорили: я слишком молод. Все вели себя так, словно это… Отец твой… Что значит, я слишком молод?! Я прожил самостоятельно целых семь лет!

– НЕТ!

– А вы что, знакомы с моими родителями? – спросил он Ханну.

В последний раз, на прощание взглянув на него, Эммелина повернулась и побежала по грязной размытой дорожке к пруду.

– Осторожно! Ногу разбередишь! – крикнул вслед Мэтью, но не попробовал удержать ее.

Ханна раскачивалась, стоя с закрытыми глазами. Он попытался собраться с мыслями, понять, в чем дело. Ему и в голову не приходило, что Эммелина надумала кинуться в пруд. Послышался плеск воды. Он ошарашенно повернул голову, а она в это время уже плыла. Громко выкрикивая ее имя, он побежал по склону к берегу, а когда увидел, что она, с трудом продвигаясь вперед – мешали липнущие к ногам длинные юбки, – все же пытается выплыть на середину, ринулся в воду и пошел за ней, без конца повторяя ее имя и умоляя вернуться, и вдруг оттолкнулся ногами и поплыл, да, поплыл. Но так как он никогда раньше не плавал, то смог лишь отчаянно молотить руками и ногами, неуклюжий в тяжелой одежде и башмаках, а когда, обессиленный, оставив наконец свои бесплодные старания, попытался встать на ноги, то все еще смог достать дно.

– Зовите на помощь! – крикнул он Ханне. – Зовите кого-нибудь, кто умеет плавать.

А между тем Эммелина была уже на середине.

– Эммелина! – в отчаянии выкрикнул он. – Вернись! Мне не доплыть к тебе. Ты же видишь! ВЕРНИСЬ!

Ей не слышны были эти крики, но, даже и услышав их, она не изменила бы своих действий. Она выискивала глазами центр пруда – то место, где вода была всегда холодной и темной, откуда, хорошо закинув удочку, даже в томительно-жаркий полдень можно было выудить несколько рыб. Решив, что уже добралась до этого места, она перестала грести и дала себе чуточку отдохнуть: голова и руки – над водой, но мокрое платье тянет и тянет вниз. Башмаков нет – после ожога она их еще не носила. Платье мешало. Она попыталась разорвать юбки, но не смогла ухватиться за край подола и, сделав глубокий выдох, собрала все силы и просто ушла под воду.

Сознание было ясным. Захотелось разглядеть дно, но юбки пузырились возле головы, и приходилось все время отпихивать их. Мысленно она видела мать и отца, Льюка, Мэтью… Нет, только не Мэтью… Льюка, Эндрю… Родительский дом, спальню Уоткинсов, в которой прожила больше года, в которой ро… Нет!.. Перед глазами поплыл пансион, в пансионе она увидела себя, девочку, глядящуюся в зеркало в комнате миссис Басс, потом лежащую на кровати. Увидела себя лежащей на кровати в Линне. Руки сложены на большом теплом животе, а в животе – ребенок. Все виделось таким, как и было когда-то, только ее лицо было другим: не давним – нынешним, а в животе был Мэтью.

Юбки кружились вокруг головы, она пыталась бороться с ними, а вода медленно выталкивала ее к поверхности. Освободившись наконец от юбок, она попыталась опять погрузиться на глубину, но легкие не выдержали, и, помимо ее воли, тело устремилось кверху. Вынырнув, она изо всех сил забила по воде руками, честно пытаясь снова уйти вглубь, но инстинктивно вдохнула ртом воздух. Юбки упали с головы, она продолжала еще бить по воде руками, но делала это уже совершенно бессмысленно. Однако бессмысленные движения приводили к тому, что плавно и неуклонно ее относило к дальнему берегу пруда. Когда живот и ноги стали цепляться за камни, она перестала двигать руками, безвольно дала воде нести себя дальше. Вскоре ее прибило к берегу; голова то скрывалась под водой, то снова оказывалась на поверхности.


Так она пролежала довольно долго. Сознание не покидало ее. Было холодно, но это не беспокоило. Очень болела нога, ободранная о камни на дне пруда, жесткие комья земли и гальку у кромки берега. Она не обращала внимания на боль. Вползла на берег не потому, что не хотела лежать в холодной воде, а потому, что это было как бы естественным завершением путешествия через пруд.

Смятение улеглось. Она ясно видела всю свою жизнь, и эти картины не удручали. Она не чувствовала ничего. Внутренний взор существовал сам по себе, странным образом не будил ощущений. Она отчетливо видела мать, двадцать пять лет назад заплетавшую ей косы, и так же отчетливо видела Мэтью, который расплетал их и распускал по плечам. Первая сцена без перерыва переходила во вторую. Потом она видела десятилетнюю Гарриет, отказывающуюся подвинуться на матраце и дать им с Льюком поговорить перед сном, и сразу же видела точно такое же выражение на лице взрослой Гарриет, заявлявшей, что нечего Эммелине позорить семью, выходя за этого невесть откуда взявшегося парня – этого бродягу Мэтью Гарни. Гарриет вечно за что-то боролась, боясь иначе недополучить причитающееся, и к тридцати годам вызванные постоянным раздражением складки прочно залегли вокруг ее рта.

Теперь уж Гарриет не пощадит меня, промелькнуло в голове Эммелины.

Перед глазами встал образ Льюка. Вот уж кто никогда не обидит, хотя последнее время они редко видятся: жена Льюка, увы, не питает к ней чересчур теплых чувств. Мелькнули лица Эндрю и Джейн. Джейн всегда относилась по-дружески, но в ее мягкости было чересчур много детского, и непонятно, выдержит ли она теперь обрушившееся испытание. Нет, нельзя быть уверенной в Джейн, подумалось Эммелине.

А как сама она справится с тем, что случилось? Она старалась не подпускать к себе эту мысль, так же как и мысль о Мэтью. Допусти она их, блуждающее сознание и неподвижное тело могли бы снова соединиться, и тогда она просто сошла бы с ума от горя.


Нашел ее Мэтью. Мужчины пытались заставить его убраться из города, и он ответил, что не задержится, только сначала найдет ее. Она утонула, сказал Генри Мошер и угрожающе снял ружье со стены. Однако Мэтью не дрогнул: если так хочет, пусть стреляет; живой он уйдет, лишь когда Эммелину разыщут. Сказав так, он пошел вдоль пруда и звал ее, иногда лишь поглядывая на воду, где трое мужчин – Эндрю, Льюк и отец – кружили на лодке, выискивая следы утопленницы, по временам приставая к берегу и обыскивая заросли, в которых – Мэтью был уверен и этом – он ее обнаружит.

Ей было слышно, как он зовет ее по имени, еще до того как он подошел к ней. Лежа на боку, она смотрела в сторону, откуда доносился его голос, но и не двигалась, и не отвечала. Он появился в просвете между деревьями, и сразу же их глаза встретились, сцепились, словно два магнита, притягивающиеся друг к другу. Он подошел к ней, опустился на колени. Было почти темно. Мошкара роилась.

Кто-то из мужчин в лодке заметил их и что-то крикнул, и только тогда она узнала, что они там, на пруду, – ищут ее. Не отвечая кричавшему, Мэтью в упор смотрел на Эммелину.

– То, что она сказала, – правда? – спросил он наконец. Эммелина кивнула.

– Ты лгала мне, – проговорил он.

Ей даже в голову не пришло возразить, что он сам не позволил ей рассказать правду, а кроме того, и сам лгал ей. На мгновение в уме вспыхнула несуразная мысль: показалось, он говорит не о ней – о себе, а обвиняет ее в другом: почему, когда он был маленьким, она не сказала ему, что он приемыш.

Мужчины в лодке еще раз окликнули их.

– Да, да, она здесь! – крикнул им Мэтью.

Он все еще не отрывал от нее глаз. Рядом, над водой, грянул выстрел.

– Я верил тебе, – сказал он. А потом встал – и исчез.


Она слышала, как скрипят весла в уключинах, слышала плеск воды. Льюк стал вытаскивать лодку на берег, а Эндрю с отцом подошли, уверенные, что найдут мертвое тело. Увидев, что она смотрит на него, Эндрю от неожиданности вздрогнул.

– Она жива! – крикнул он так, словно, наоборот, она оказалась мертвой. – Она… Ты в сознании?

Не в силах говорить, Эммелина собралась с духом и села. Он отшатнулся. Не глядя ни на него, ни на двух остальных мужчин, она все же видела, что отец все еще держит ружье наготове, желая кого-нибудь пристрелить: если не Мэтью, то, может быть, призрак дочери? Опустив глаза, она разглядела, что подол платья пропитан грязью и кровью от вскрывшейся на ноге раны. С большим трудом она встала. Но стоять твердо не могла; ждала, что сейчас Льюк придет ей на помощь, поддержит, но он даже не шелохнулся, и тогда она поняла – ему противно дотрагиваться до нее. Кое-как она все же сумела добраться до лодки. В ней были две скамьи, и она села на меньшую, повернувшись лицом к воде, чтобы не видеть усевшихся на вторую скамейку мужчин.

Вода блестела в быстро сгущавшейся темноте. На берегу мелькали два-три фонаря, но людей, державших их, было не видно. Ей показалось, кто-то стоит на слюдяном камне, но трудно было сказать наверняка: фигуру скрывали деревья.

Лодка подплыла ближе к берегу, и показались силуэты стоявших людей.

– Господи Боже мой! – проговорила одна из женщин. – Да она ведь жива! – И в голосе не было ничего похожего на облегчение.

Кто-то, стоявший рядом с фонарем, отошел в сторону, когда лодка уперлась в берег. Эммелина вылезла первой. Перешагнув через борт, она ступила в воду, не дожидаясь, пока Льюк подтянет лодку, и, пройдя мимо столпившихся, направилась прямо к своему дому, не разглядев толком, кто ждал возвращения лодки, любопытствуя поскорее узнать, смогли ли мужчины из семьи Мошер найти ее тело.

* * *

Лежать на кровати, где прежде они спали с Мэтью, было немыслимо. Она легла на пол, и сон – если пришедшее забытье можно было назвать этим словом – стал как бы продолжением воспоминаний, обступивших ее, когда она очнулась на берегу. Жизнь снова и снова проходила перед глазами, как если бы она снова и снова тонула. Платье долго не высыхало. К середине следующего дня, когда Эндрю зашел посмотреть, как она, оно чуть подсохло и прилипло к мокрившейся ране, болевшей не менее сильно, чем в первые после ожога дни. При виде Эндрю она невольно подумала, почему же не пришел Льюк? Ведь прежде, в давние времена, Льюк был ей ближе всех.

– У тебя все в порядке?

Он не назвал ее по имени и не посмотрел в глаза, но он, конечно, видел, как ей плохо. Обрывки мыслей замелькали у нее в голове. Какие-то из них годились бы и для ответа, но мозг по-прежнему не способен был управлять языком. Придя во второй раз – наверное, день спустя, – Эндрю спросил, ела ли она что-нибудь, хотя и так было понятно, что нет. Тогда он разыскал в шкафу кусок хлеба, сходил к роднику и вернулся с ведром свежей воды. Увидев, что она даже не притронулась к хлебу, он велел ей поесть. Она с трудом отломила кусочек, пожевала и, запив глотком воды, с усилием проглотила. Разглядев свежую кровь и гной там, где к ноге прикоснулось измазанное в грязи платье, он сказал, что нужно вымыть ногу, переодеться и почиститься. Дав эти инструкции, он снова ушел. А она добрела до пруда, вошла в воду и постояла там, пока не почувствовала, что юбка отлипла от раны. Тогда она сняла платье и, вывернув его наизнанку, обтерла чистой стороной гноящуюся ногу. Дотронувшись до волос, она поняла, что и они пропитались грязью, когда она лежала головой на земле. Войдя поглубже, она, насколько могла, промыла волосы, а потом вышла на берег, дрожа от холода. Вернувшись домой, вытерлась, надела другое платье и аккуратно вывесила запачканное на улице, отметив при этом, что небо выглядит так, словно дождя не будет еще много месяцев.

Ночью Эндрю принес ей миску тушеного мяса.

– Ты все понимаешь? – спросил он ее.

Она кивнула.

– Зажечь тебе лампу?

Она пожала плечами – и на секунду смутилась. Жест был не ее, а Мэтью.

Эндрю поставил лампу на пол. Здесь она и спала, и ела. Подол бы приподнят, чтобы не задевать гноящейся раны.

– Тебе надо как-то помочь с ногой?

Она отрицательно качнула головой.

Эндрю помолчал. Ему явно нужно было спросить и еще кое-что, но трудно было решиться – еще труднее, чем просто прийти и говорить с ней, хотя и это было труднейшим, что ему приходилось делать в жизни.

– Меня просили узнать, что ты думаешь делать, – выговорил он наконец.

Она впервые за все время взглянула на него в упор. Эндрю стоял за пределами отбрасываемого лампой круга света, и в густой полутьме лицо казалось искаженным до неузнаваемости. А глаза были такими, словно он увидел перед собой саму смерть.

– Делать? – повторила она тускло. Слова вышли из горла надсадным шепотом: она слишком долго молчала.

Услышав этот шепот, он взглянул на нее – и сразу же отвернулся.

– А разве я могу что-нибудь делать?

– Да. Боже мой, Эмми! – воскликнул он. – Чего ты от меня хочешь. Просто они попросили меня…

– Они?

– Да, все. Ну, отец. И другие.

– Они избрали тебя, чтобы ты переговорил со мной?

Эндрю молчал.

– И чего же они хотят? – спросила она, думая в то же время, что нужно будет поговорить с пастором Эйвери. Ей нужно снова выучиться молиться. Если не за себя, то за Мэтью.

– Они решили, что ты, вероятно, захочешь уехать.

– Уехать? Куда я могу уехать?

– Не знаю. – Он стоял, опустив голову, и она с трудом разбирала, что он говорил. – Куда-нибудь, где о тебе не… Где эта история неизвестна.

– Но эта история всюду будет известна мне.

Он ничего не ответил. Он не умел рассуждать, и ему было бесконечно тяжело от этой миссии, доставшейся ему, потому что во всей семье он один решался хоть разговаривать с Эммелиной. Отец с той минуты, как бледная и дрожащая Ханна с трудом, запинаясь, поведала о случившемся в Лоуэлле, попросту обезумел. Лишь только лодка доставила Эммелину домой, он бросился, схватив топор, к сараю и стал крушить его на куски, даже не вспоминая о находившейся внутри скотине. Остановить его было немыслимо. Стоило кому-либо приблизиться, как он сразу же отгонял смельчака топором. Пробесновавшись несколько часов подряд, он свалил и переднюю, и боковую стенки; крыша рухнула вместе с ними.

– А где же Льюк? – спросила Эммелина. – Он разве тоже хочет, чтобы я уехала?

– Да. Как и все члены семьи.

Будто она не была уже членом семьи! Но они шли еще дальше: сплотившись семейным кланом, они защищали его от нее.

– Значит, и он винит меня в случившемся?

– Кроме тебя, винить некого.

– Но я же не знала! Мы оба не знали. Как можно не помнить об этом?

– Мы помним. И все-таки то, что случилось, случилось.

И речь шла не только о том, что случилось недавно, но и о давнем событии, которое она утаила от них, больше того – утаивала долгие годы. Эндрю старался быть справедливым. Но в его поведении не чувствовалось ни мягкости, ни доброты. Да и откуда им было взяться? Ведь то, что случилось, – случилось. И она опозорила всю семью, хотя они-то действительно не виноваты.

– Ну, как бы там ни было, я приду еще раз, – сказал он, уходя.


По-прежнему сидя на полу, она принялась есть мясо. В первый раз после случившегося огляделась. Казалось, она откуда-то вернулась. Все вокруг выглядело как-то меньше и бедней, чем помнилось. На остывшей плите стоял горшок с бобами; она залила их водой, перед тем как отправиться на воскресный обед в родительский дом. Сколько же дней назад это было? В углу на скамейке лежала рубашка Мэтью. Она отложила ее, чтобы выстирать. Прямо перед глазами шли вверх ступеньки. Они доходили до поперечных балок, на которые будет настелен пол чердака. Нет, на которые предполагалось настелить пол. Первая партия сосновых досок лежала под лестницей. На крючках возле двери висели безрукавка Мэтью из оленьей кожи и ее собственная шерстяная шаль. Она сняла их с вешалки, аккуратно сложила безрукавку и, завернув ее в шаль, положила узелок в шкаф. А потом погасила лампу и снова осталась сидеть в темноте.

В окне виднелся пруд; над ним стояла полная луна. Эммелина вышла из дома и принялась прислушиваться к кваканью лягушек и стрекоту сверчков. Было такое чувство, словно никогда прежде она этих звуков не слышала. Пройдя немного вперед, она добралась до слюдяного камня, вскарабкалась на него и посмотрела в сторону родительского дома. Впервые после крушения жизни в голову ей пришла мысль о матери, и она мысленно поблагодарила Бога за то, что той не узнать уже о случившемся.

В одном из окон мерцала зажженная лампа.

Что там сейчас происходит? Она не спросила Эндрю, как мать. А разве он сам сказал бы об ухудшении? Или о том, что мать умерла? Отбросив все колебания, она слезла с камня и перешла через дорогу. Если окажется, что отец в доме, она сразу повернется и убежит. Однако в том месте, где раньше стоял сарай, горел свет, и это ее обнадеживало. Кто мог там быть? Только отец и Эндрю.


Выяснилось, что они оба сидели на стульях возле разрушенного строения. Все время находиться в доме было невыносимо, а показаться в трактире они не смели. Весь город знал. Каждая из невесток уже рассказала о том, что случилось, в своем семействе да еще лучшей подруге. Промолчав, они, с точки зрения многих, выказали бы симпатию грешнице. И они не молчали. «Если б я только знала, – твердила каждая. – И как долго она умудрялась скрывать от нас правду! Похоже, в ней сидит дьявол, но и сам дьявол не смог бы, пожалуй, так ловко обманывать!» Все женщины клана сплотились куда дружнее, чем прежде. И на какое-то время Гарриет сделалась среди них главной. Еще бы, ведь это она, единственная из всех, никогда в жизни не доверяла Эммелине. Впрочем, и остальные наперебой вспоминали теперь различные случаи, когда она вызывала у них недовольство и даже гнев. По вечерам ни одна из женщин не соглашалась оставаться одна. И если мужчина хотел отлучиться из дома, то сразу прикидывал, кто бы мог в это время прийти посидеть с женой.

Джейн, правда, осталась одна с Сарой Мошер, но она знала: и отец, и Эндрю рядом. Сидя с закрытыми глазами в Сариной качалке, Джейн не спала. В прежние времена она, наверное, задремала бы в тишине комнаты, но теперь это было немыслимо. Весь город бодрствовал допоздна, словно стараясь быть на страже – не допустить новых ужасных происшествий. А по ночам и родственников, и знакомых Мошеров преследовали кошмары, предательски подстерегавшие момент, когда смежившие глаза люди теряют присущую им днем силу.


Сзади обойдя дом, чтобы мужчины ее не увидели, Эммелина вскарабкалась по крутому и грязному косогору, не обращая внимания ни на боль в ноге, ни на липнущую к юбке грязь. Потом, оказавшись уже возле окон, почистила платье, пригладила волосы и тогда только заглянула в комнату. Сложенные на груди руки матери аккуратно лежали одна на другой. Жива ли она? Фигура была такой неподвижной, что трудно было сказать однозначно. И все-таки Эммелине казалось, что мать жива. Джейн, судя по всему, крепко спала, сидя в ее качалке.

Если тихонько приоткрыть дверь, можно войти на цыпочках, подкрасться к постели и поцеловать маму. Джейн не услышит и не проснется. Да если даже проснется, то что с того? В худшем случае надо будет сбежать. Ей казалось, она уже прикасается к мягкой коже на лице матери.

Со всеми предосторожностями нажав на дверь, она ступила босой ногой в комнату, и сразу же Джейн открыла глаза и пронзительно вскрикнула. Стремительно кинувшись к выходу, Эммелина пустилась бежать вниз по склону и дальше, через дорогу, успев пересечь ее прежде, чем отец с Эндрю добрались до Джейн. Влетев в дом, она сразу же заперла дверь на засов. Сделать это было непросто: никогда раньше засовом не пользовались и он оказался тугим и неподатливым. Справившись с ним наконец, она рухнула на пол и разрыдалась. Когда Эндрю постучал в дверь, она все еще плакала.

– Кто там?

– Я. Эндрю.

Она с трудом поднялась и, отодвинув щеколду, приоткрыла дверь. Затем прошла к окну и выглянула наружу, двумя руками опираясь на подоконник. В окно по-прежнему светила луна. Казалось, ничего не случилось.

– Ты напугала ее, – сказал Эндрю.

– Да, знаю, – ответила Эммелина. – Мне очень жаль, что все так получилось, но я хотела взглянуть на маму.

Он помолчал. Потом наконец выговорил:

– Папа велел передать: если ты хоть раз появишься, он убьет тебя.

Не веря своим ушам, она попыталась рассмотреть получше лицо Эндрю. Поняв наконец, что расслышала правильно, а сказано все – всерьез, опять отвернулась к окну.

– Как мама? – спросила она погодя.

– Отходит, – ответил Эндрю, и Эммелина снова заплакала. На самом деле мать умерла, хотя никто еще не знал об этом.

Может, как раз вопль Джейн привел к остановке слабых, едва ощутимых ударов сердца. Отчаянно перепуганная внезапным появлением Эммелины, Джейн выскочила из дома рассказать мужу и тестю о случившемся, а потом Эндрю сразу пошел к Эммелине. Так что, естественно, правда еще не открылась.

– Тебе лучше уехать отсюда, – сказал Эммелине Эндрю.

– Не знаю, смогу ли. – Да и куда ей было ехать? Как знать, куда нужно идти, чтоб не наткнуться на Мэтью, прежде чем эта встреча будет по силам для них обоих? Где ей укрыться, где спрятаться? – Я не знаю… – Она хотела было сказать, что не может уйти, пока мать лежит здесь, умирая, но в этот момент за дорогой послышались громкие крики: отец звал Эндрю.

Тот ушел и, вернувшись назавтра, сказал, что мать умерла. Услышав это, Эммелина опустилась на скамью, закрыла глаза. Эндрю ждал. Разомкнув губы, она наконец сказала, что, если уж отец собирался убить ее, прийти на похороны ей, вероятно, запрещается. Да, подтвердил он, это так. Она спросила, будет ли ей дано разрешение поговорить с пастором, и услышала: будет, но только после похорон.

– Вот как? И кто же принял эти решения? Возможно, Гарриет, – пронеслось в голове. – А впрочем, неважно, – устало добавила Эммелина. – Неважно, кто принял решение. Хорошо. Я не приду.

– Думала ли ты еще о нашем разговоре? – спросил он, чуть подождав.

– О том, чтобы уехать? Нет. Я думала только о маме.

– Деньги у тебя есть?

Она пожала плечами. Понятия не имела, унес ли Мэтью их сбережения в кармане куртки или, может быть, что-то осталось в шкафу.

– Никто не просит тебя уехать без цента, – произнес он. – Мы соберем, сколько сможем, и тебе будет с чего начать где-нибудь в большом городе.

– Как это великодушно с вашей стороны, – сказала она. Но он не понял иронии. Джейн, взяв детей, ушла к родителям, жившим в противоположном конце Файетта, и заявила, что, пока Эммелина здесь, не вернется. Джейн сожгла свое подвенечное платье – ей просто дурно делалось при одной мысли, что оно было на Эммелине. Розанна с Ребеккой уехали к себе в Ливермол, вернутся на похороны, но больше не останутся ни секунды. Льюк с женой обсуждают, не перебраться ли в Честервилл, а Гарриет и Уинтроп говорят даже о Портленде или Бостоне. Однако то, что война может вмешаться в любые планы, удерживает их пока от окончательных решений. Ведь хоть они и живут в общем по-прежнему, но проходящие и проезжающие через город мужчины говорят только о войне, а воздух полнится слухами, достаточными, чтобы поддержать любые опасения. Кое-кто говорит, что война не продвинется севернее Вирджинии, но другие уже уверенно заявляют, будто войска Конфедератов движутся по побережью прямо к Нью-Йорку. В Ливермоле развернута кампания по записи в Восьмой пехотный полк и рекрутов набирают со всех окрестностей, включая Файетт. Эндрю и Льюк уже совсем было договорились записаться и идти защищать Федерацию Северных штатов, у их жен был дополнительный (по сравнению с имевшимися у остальных) довод против такого решения: если б мужья ушли, они оставили бы их не только в одиночестве, но и с опозоренным именем. Конечно, яростнее всего добивалась отъезда Эммелины Гарриет. Она уже истерически выкрикивала, что говорить с сестрой сама – не в состоянии. Эндрю, родившийся после Льюка, но перед Гарриет, всегда недолюбливал младшую сестру и почти все свое детство любыми путями старался быть от нее подальше и поспевать за Эммелиной и Льюком. И то, что сейчас обстоятельства вынудили его сблизиться с Гарриет, только еще усиливало негодование на Эммелину. Мало всего остального, так нужно еще терпеть и это!

Похороны назначили на следующий день. Через Эндрю она передала преподобному Эйвери, что хочет встретиться с ним, как ей было указано, после погребения и просит уточнить, прийти ли ей в церковь или ждать пастора дома.

– Но ты не можешь… – начал было Эндрю, но сразу оборвал себя, сказав: – Хорошо. Я спрошу.


Взяв Библию, она села возле окна, намереваясь почитать псалмы, которые любила мать. Но одно лишь прикосновение к книге, переворачивание страниц теперь, когда матери уже нет, вызвало волну боли, грозившей сломить ее и уничтожить. Поспешно отложив Библию в сторону, она в смятении огляделась.

Почему же она не рассказала все матери?

Если бы она смогла рассказать… давно, когда вернулась из Лоуэлла… многое бы пошло иначе. Чувство, что мать знает все, давало бы утешение, а кроме того, может, матери Ханна и согласилась бы назвать фамилию усыновителей, и тогда… Но здесь мысль сразу обрывалась. Легче было вообразить, как до конца ее дней никто из родных никогда не обратится к ней ни с одним словом, чем мысленно представить себе жизнь, в которой она так и не узнала бы своего сына.

Она принесла воды из пруда, прибралась в доме, вымыла оставшуюся грязной посуду, выстирала рубашку Мэтью. Пользоваться водой из источника на земле Мошеров она больше не сможет. За питьевой водой нужно будет ходить к лесному роднику.

На дороге все время слышался стук колес. Выглянув из окна, Эммелина увидела, как отъехала отцовская повозка. Чуть позже она вернулась, а потом снова отправилась куда-то. На этот раз сзади сидели Льюк с Эндрю, и что-то в их позах сделало вдруг понятным, что они везут гроб.

Немыслимо было оставаться в доме. Он перестал быть укрытием, превратился в тюрьму. Подойдя к двери, она выглянула, посмотрела на гладь пруда. Теплынь стояла. Конец мая, а может, уже июнь. Время вновь сделалось сплошным и бесконечным, как когда-то, давным-давно, в юности. Может быть, Эндрю, придя еще раз, согласится сказать ей, какое число, и тогда она начнет делать зарубки. Конечно, не очень понятно, почему нужно знать дни, а все-таки страшно никак не ориентировать свою жизнь во времени. Мысль о необходимости добывать себе пропитание не пугала, и к перспективе одиночества она относилась спокойно (ведь она столько лет прожила одинокой), но вот отсутствие способа измерять время окутывало все будущее странным густым туманом, через который не пробьется ни струя дождя, ни лучик солнца.

Но почему ей все-таки не уйти отсюда? Не на какое-то время, а насовсем? Если собраться с силами, чтобы уйти на час, то можно будет уйти на неделю?.. на год?.. на большее время?.. И семье тогда станет легче, а ей вряд ли будет еще тяжелее.

Да, нужно уйти немедленно, а не сидеть здесь в горьком одиночестве, пока весь город оплакивает маму.

Дождь, судя по всему, не собирается. Она открыла шкаф, вынула сумку, в которой Мэтью носил инструменты, подумала: надо оставить записку, чтобы, вернувшись за вещами, он не рассердился, но потом улыбнулась нелепости этой мысли. Какая записка? Ведь он не умеет читать, хотя в последние месяцы и начал понемногу разбирать буквы: тайком от нее пытался осилить грамоту. Если же замечал, что она наблюдает, то притворялся занятым чем-то другим.

Она положила в сумку немного одежды, хлеб, только что принесенный Эндрю, завернутую в шаль безрукавку, карты, карандаши, нож Мэтью и Библию. В шкафу оставались банкноты – почти десять долларов. Она забрала их вместе с лежащей рядом мелочью, в глубине души понимая, что если Мэтью вернется, то очень нескоро.

Кончив нехитрые сборы, она еще раз огляделась. На стене, над кроватью, Мэтью нарисовал карту с центром в Файетте. К востоку она была подробно разработана только до Кеннебека. К северу – тоже недалеко, но район к югу был весь размечен, а на западе карта указывала течение рек Андроскоггин и Малый Андроскоггин, вплоть до самой границы штата Мэн. Названия рек и узнаваемых городов вписала она сама, и, как раз глядя на эти надписи, Мэтью и начал запоминать буквы. Точность настенной карты невольно произвела впечатление даже и на отца, как-то сравнившего рисунок на стене с привезенными ему Саймоном Фентоном картами. Реки прочерчены были синим, названия городов вписаны красным. Мэтью нарисовал даже маленький аккуратный мост через Андроскоггин, дававший возможность попасть из Восточного Ливермола в Ливермол Фолс.

Но туда она не пойдет. На той дороге живет слишком много знакомых. Разумно было бы отправиться в ставший фабричным городом Льюистон. Но ей трудно было еще собраться с мыслями и решить, куда же она пойдет и что будет делать, когда доберется до выбранного места. Пока она знала одно: ей нужно уйти из Файетта. Дорога в Льюистон была долгой и некрасивой; чтобы попасть туда, нужно будет к тому же пересекать железнодорожные пути. Что можно сесть на поезд, ей даже не пришло в голову. По-настоящему занимало сейчас только одно: как выбраться из Файетта. В конце концов она остановилась на варианте двинуться прямо на юг, в Вейн, а оттуда в Личфилд, который знала только по названию. Приняв это решение, она, уже не раздумывая, вышла из дома.


Оставив за спиной Файетт и выйдя на дорогу, Эммелина с изумлением обнаружила, что солнце уже садится. Остановилась отдохнуть. Спешить было необязательно, ведь она даже не знала, куда идет. Страха перед возможной опасностью тоже не было. Когда, отдохнув, она снова тронулась в путь, возница нагнавшей повозки предложил подвезти ее. Вид у него был довольно отталкивающий. Зубы повыбиты, грубое молодое лицо изуродовано шрамом. Когда она отказалась поехать с ним, он спросил, не слишком ли тяжела ее котомка. Нет, ответила Эммелина, но он не трогался с места и имел такой вид, словно, не согласившись принять предложенную услугу, она тяжело его оскорбила. Однако Эммелина никак не реагировала на его свирепый вид, спокойно и молча стояла себе на обочине, и наконец он тронул лошадь и отправился дальше своей дорогой.

Время от времени она проходила мимо домов. Иногда два или три из них стояли рядом. По мере того как темнело, в окнах начали зажигаться огни. И, глядя на эти светящиеся окна, Эммелина невольно раздумывала, а кто здесь живет и могут ли люди, живущие здесь, оказаться знакомыми. Трудно было представить, каково это вдруг оказаться среди людей, которые не знают, что с ней случилось. Наверное, с ними все будет ощущаться как-то по-иному. Но вот как? То, что рассказал Эндрю, заставило ее в первый раз попытаться представить себе, что именно говорит о ней весь город.

Проходя мимо поблескивающего под луной ручейка, она, случалось, зачерпывала воды, съедала, запивая ею, кусок хлеба. Потом присаживалась и как бы забывалась. Не спала, так как слышала каждый звук, но все же давала телу достаточный отдых. Потом снова пускалась в путь. Миновав Вейн, Эммелина оказалась в совсем незнакомых местах. И пошла дальше, хотя стояла уже совсем глубокая ночь, и дома, мимо которых она теперь проходила, были погружены во тьму.

Еще не рассветало, когда она оказалась около фермы, окна которой – и в доме, и в хлеву – были освещены, и всюду чувствовалось движение. Женщина с фонарем в руках появилась в дверях сарая, направилась к дому, но на пороге остановилась:

– Здесь кто-нибудь есть? – Голос был низкий, решительный, чуть не мужской.

– Да, – ответила Эммелина, остановившись всего лишь в нескольких ярдах. – Я иду в Личфилд.

– В Личфилд? В такое время? – Женщина подняла фонарь выше. – Подойди-ка сюда, девочка.

– Да я не девочка. Я даже совсем не молоденькая, – ответила, подходя, Эммелина. – Просто свет фонаря вас обманывает. – Я совсем не молоденькая, мой сын – взрослый мужчина, – пронеслось в голове, и она пошатнулась, но женщина, подскочив, не дала ей упасть.

– Ладно, пусть не молоденькая. Но сколько еще до Личфилда, вы знаете?

– Нет, – покачала головой Эммелина.

– А сами-то откуда, если не секрет?

– Из Файетта.

– Вот как! – ответила женщина грубовато. – Ну, что ж. Заходите ко мне. Поешьте, передохните.

– Вы так добры, – ответила Эммелина. – Но мне не хочется утруждать вас, ведь ночь.

– Об этом не беспокойтесь. У меня и в доме, и в хлеву – хворые. Так что с вами, без вас – мне все одно не прилечь.

Женщину звали Френсис Турнер. Жила она вместе с отцом и сестрой. Все братья давно разъехались, кто куда, и даже младший недавно вступил в Первый кавалерийский полк Мэна. В семье держали несколько лошадей, но жили в основном с овец, а сейчас Френсис не спала ночами, потому что неведомая болезнь свалила вдруг половину отары и страшно было, что и весь скот пропадет. Положение усугублялось тем, что случилось это не когда-нибудь, а теперь, когда отец совсем немощен, а сестру (старше ее на два года) вот уже несколько недель треплет ужасная лихорадка. Рассказывая все это, Френсис то и дело проводила рукой по лицу, как будто старалась убрать приставшие к нему пушинки хлопка.

Вместе они попили чаю с хлебным пудингом (Мэтью очень любил его).

И почему все-таки каждое слово, любой предмет сразу же вызывают воспоминание о нем? От этого так тяжело, куда тяжелее, чем дома.

– Если хотите остаться, работы хватит по горло, – сказала Френсис Турнер.

– Вы очень добры, – смущенно ответила Эммелина.

– Дело не в доброте, мне действительно нужна помощь.

Эммелина задумалась. Искушение ответить согласием было довольно сильным. Она полсуток провела в дороге, Файетт остался уже далеко.

– У вас, верно, какие-то неприятности? – спросила Френсис Турнер и тут же быстро добавила: – Что бы там ни было, можете здесь остаться.

Эммелина впервые внимательно на нее взглянула и увидела открытое волевое лицо. Умные голубые глаза ярко блестели на фоне обветренно-красноватой кожи. Такой цвет лица чаще всего бывает у мужчин, круглый год работающих на воздухе.

– Я была замужем… – проговорила медленно Эммелина. – У меня есть ребенок.

Френсис спокойно слушала.

– Мужчина, за которого я вышла замуж, был… – Она вскочила, напуганная, словно слова уже сорвались с языка. – Мне все же нужно уйти.

Эта фраза ошеломила Френсис. В ее взгляде читались недоумение, беспокойство, разочарованность. Но она продолжала молчать.

– Когда я была еще совсем девочкой, ни одной ночи не проведшей иначе, чем под родным кровом, рядом с братьями и сестрами, меня отправили на заработки в Лоуэлл. Там, в городе, мой наниматель был ко мне очень добр, а я совершенно не понимала причины его доброты… Нет, неправда. Мистер Магвайр и в самом деле был искренне добр, но, к сожалению, полностью лишен чувства ответственности и…

Нет. Она просто не в состоянии видеть сочувствие в глазах сидящей напротив женщины. Оставшись здесь хоть ненадолго, она размякнет, потеряет самообладание.

– Простите, – шепотом выговорила Эммелина. – Мне действительно нужно идти.

И, взяв котомку, она выскользнула из дома – не сразу сориентировалась и прошагала какое-то время на север, к Файетту, прежде чем поняла, что идет не в ту сторону.


Солнце уже вставало. На небе – ни облачка. Предстоял еще один солнечный день. Дневной свет угнетал. Она предпочла бы еще какое-то время побыть под покровом тьмы. Разговор с Френсис глубоко потряс ее. Оказалось, она не готова общаться с чужими, не понимает, как себя с ними вести. Но больше всего пугало то, что через полчаса после знакомства она чуть не открылась совсем посторонней женщине. Будет ли возникать желание исповедаться при каждой встрече? Или все дело в том, что она только что вышла из дома, а Френсис Турнер и в самом деле удивительно располагала к себе?

Когда солнце взошло высоко, она свернула с дороги и побрела по-за кустами, почти все время оставаясь в тени деревьев. На дороге уже появились повозки и верховые. Заслышав за спиной топот копыт, она ложилась на землю, чтобы ее не увидели. Прошло какое-то время, и ей захотелось остановиться, передохнуть, но сдерживало опасение, что, разрешив себе расслабиться, она сразу уснет. А было уже понятно, что надо уйти от дома гораздо дальше, чем она поначалу предполагала, иначе страх, что ее узнают, будет преследовать непрерывно.

Солнце стояло почти в зените, когда, сдавшись усталости, она вошла поглубже в лес поискать место, где можно передохнуть.

Впереди виднелась высокая каменная ограда. За ней шел фруктовый сад. Еще подальше паслось стадо коров голштинок, и выгон был столь обширный, что дальний край его находился на расстоянии приличного хода от дома и хозяйственных построек. И сама ферма, и фруктовый сад были очень ухоженными и сразу напомнили о больших хозяйствах Файетта. Яблони зеленели. А дома листья вроде еще не проклюнулись. Но, может, она ошибается, а дело в том, что в последние дни она просто не видела творившегося вокруг. Внезапно нахлынуло воспоминание: они с Мэтью стоят на Лосиной горке, смотрят сверху на фермерские угодья и обсуждают, где им построить дом. Вскрикнув, она уронила на землю котомку и закружилась волчком, изо всех сил нажимая руками на веки, стараясь враз выдавить и уничтожить эти невыносимую боль причиняющие картины. Но они все не исчезали, пока наконец сознание не помутилось и она не упала без чувств.

Очнувшись, она огляделась в недоумении. Почему-то лежала она совсем не там, где должна была быть. Несколько добрых ярдов отделяли ее от ограды, а ведь она собиралась прислонить к ней котомку и использовать как изголовье. Теперь, глядя на отделявшее ее от стены расстояние, она видела, что подняться и одолеть его ей так же трудно, как пройти несколько миль. Все тело ныло от боли, израненные босые ноги кровоточили. Весь путь от Файетта она проделала босиком, ведь нельзя было даже подумать надеть башмак на больную, отекшую ногу. Дотянувшись до лежащей неподалеку сумки, она решила вынуть и подложить под голову шаль, но прежде чем пальцы смогли развязать кожаные тесемки, тяжелые веки сомкнулись и она провалилась в сон.


Солнце меж тем неспешно шло своим путем. После полудня его ненадолго заволокло облаками; похолодало, но крепко спавшая Эммелина ничего не почувствовала. Немного погодя облака ушли и воздух снова прогрелся. Потом солнце стало клониться к закату.

Она была в лесу, похожем на тот, в котором заснула, только вокруг росли не березы и пихты, а сосны. Кто-то был рядом с ней, но кто именно – не разглядеть. Вместе им нужно было что-то сделать, что-то важное, но и приятное. Они были возле какого-то водоема, похожего на пруд, но довольно узкого и с быстрым течением. Странные вещи плыли по воде, вернее, вещи обычные, но непонятно, как и зачем попавшие в воду. Кровать, корзинка, карта, часы. Мужчина, бывший с ней (отец? а может быть, Льюк?), пытался с помощью длинной палки выудить для нее что-нибудь. Но каждый раз, когда это почти удавалось, ему приходилось почему-то перемещаться дальше по берегу. Куры кудахтали. Пора было кормить их. Гарриет, в материнском платье, кричала: «Почему ты не дашь им корму?!» – а потом, схватив в руки одну из куриц, показала, что та уже сдохла от голода.

Тушка была отвратительной, твердой. Эммелина не понимала, что надо с ней делать, и, раздраженная этой ее нерешительностью, Гарриет швырнула курицу ей в лицо. Мамина качалка была пуста, и, увидев это, Эммелина расплакалась. Мужчина взял ее на руки, словно она была ребенком, и перенес в какое-то другое место, где она сразу перестала плакать. Но она в самом деле была ребенком. И ей было холодно. Он укрыл ее, укутав так, чтобы она не видела его лица, и тогда она начала задыхаться и снова заплакала. Кто-то запел. Но это был не материнский, да и вообще не человеческий голос. Какой-то призрачный звук. Словно ветер воет через губную гармонику. А она вдруг оказалась лежащей на кровати, и сбоку, уютно свернувшись калачиком, к ней прижался младенец. Простыни на постели были удивительно тонкие, может перкалевые, как в доме Магвайров. Наволочки вышиты. А в ногах сложено мягкое одеяло, но в нем нет надобности, так как ей очень тепло, хоть она и лежит нагая. Длинные волосы перекинуты через плечо и закрывают младенца. Она дотронулась до родничка на макушке, поцеловала пушистые волосики, впадинку на затылке – она оказалась невероятно, непередаваемо мягкой. Осторожно повернув младенца, чтобы взглянуть на него, она увидела лицо Мэтью. Слезы опять потекли у нее из глаз. И на этот раз их уже было не остановить.

Так в слезах она и проснулась. Осмотрелась, но еще прежде, чем вспомнила, где она, подняла с земли сумку и начала пробираться к дороге. В голове все смешалось. Сон по-прежнему воспринимался реальностью, окружающий мир был затуманен. Уверенно, словно приняв решение, она выбралась на дорогу и пошла в сторону Файетта. Когда кто-нибудь предлагал подвезти, соглашалась. Последнюю милю дороги прошла пешком, обогнула пруд и поздно вечером была дома.


Наутро она взялась за огород. Копала у южной стены. Куры, хотя и долго были не кормлены, уцелели, кудахтали наперебой и в кутерьме разбили несколько яиц. Как хорошо, что Мэтью устроил этот курятник. Теперь у нее было три петуха, двадцать несушек и дюжина с чем-то цыплят. Подцепив кусок дерна, Эммелина старательно стряхивала с лопаты как можно больше земли, а корку бросала в кучу помета, сложенного за курятником, чтобы употребить для унавоживания почвы в будущем году. Сейчас придется обойтись без удобрения, но, может быть, это не страшно, ведь земля здесь еще нетронутая. Она как раз думала, что вряд ли Эндрю откажет ей в семенах, – ведь это единственное, о чем она просит, – как вдруг увидела пастора Эйвери, верхом подъехавшего к дому.

Он еще не заметил ее. Спешившись, осмотрелся, словно решая, к какому дереву привязать лошадь, чтобы потом без задержек убраться восвояси. После некоторых колебаний остановил выбор на купе берез и обвязал поводья вокруг одного из стволов. Прислонив лопату к стене, Эммелина подолом отерла лицо. Он все еще не замечал, что она рядом, и это давало возможность понаблюдать за ним. Ей стало легче, когда она поняла, что он нервничает. Это напомнило о том, что, в конце концов, он, хоть и пастор, все же не высшее существо, а обыкновенный смертный.

– Доброе утро, преподобный Эйвери, – сказала она.

Он, вздрогнув, поднял глаза:

– Доброе утро, эх-хе… сестра Мошер.

– Значит, мой брак аннулирован?

– Да, – сказал он. – Да. Естественно.

Ее рука сама собой потянулась к вороту платья. Под ним на ленточке висело обручальное кольцо.

– Да, – повторила она. – Да. Естественно.

Они помолчали. Он смотрел себе под ноги и так крепко сжимал в руках Библию, что ей вспомнилась тринадцатилетняя Эммелина, перед отъездом в Лоуэлл сжимавшая в кулаке кусочек слюды.

– Проходите, пожалуйста, – проговорила она.

– Нет, – поспешно ответил пастор. – Нет, я не буду входить. Спасибо.

Она ждала его слов, и наконец он заговорил:

– Вы знаете, почему я пришел?

– Наверное, потому, что я попросила об этом?

– Нет, – ответил он с удивлением. – Я даже и не знал, что вы просили.

– Ах, вот как. Ну, тогда, я думаю, вы пришли, понимая, что я, конечно, нуждаюсь в духовной поддержке. – И так как он промолчал, добавила: —…Или по поручению моей семьи.

– Я не знал, что вы просили меня прийти, – повторил он. – И я никак не мог предполагать, что вам захочется этого.

– Но ведь причин предполагать, что я не верю в Бога, у вас нет, – возразила она.

– Вы совершили два тяжких греха.

– Но я же не знала, что делаю! В первый раз я была просто ребенком. Я даже не понимала, что мне грозит опасность совершить грех. Я считала, что только дурные люди грешат, не понимала, что и мне надо остерегаться.

Он глубоко вздохнул, и она с облегчением обнаружила, что по его лицу пробегают, сменяя друг друга, оттенки различных чувств. Правда, она не могла разгадать их, но они означали, что он действительно слышит то, что она пытается сказать, и, в отличие от Эндрю, воспринимает.

– Я увидела в Библии слово «прелюбодеяние», – сказала она и замолкла, потому что он тут же залился густым румянцем; потом продолжала: – Когда я спросила у мамы, что это такое, она ответила, что я узнаю, когда будет нужно.

Он слушал, судорожно сжав Библию в скрещенных на груди руках. Ей было даже жаль его, но она поклялась отныне говорить только полную правду.

– Мне было тринадцать, когда я приехала в Лоуэлл, – сказала она. – Я никого там не знала. Мастер в цехе, где я работала, стал очень по-доброму относиться ко мне. Как мне могло прийти в голову, что это толкает к чему-то дурному? Я видела в нем почти что отца.

– Он был женат?

– Да, женат. И в два с лишним раза старше меня. Я просто не знала, что делаю. Я любила его. Но любила невинно.

Закрыв глаза, он процитировал: «Если кто согрешит и сделает что-нибудь против заповедей Господних, чего не надлежало делать, по неведению сделается виновным и понесет на себе грех».

– Я и несу его, – проговорила она после паузы. – Меня обрекли лишиться ребенка. Потом обрекли во второй раз пережить эту потерю. Поклявшись отказаться от замужества и от возможности иметь других детей, я долгие годы жила с родителями и работала для них.

– Почему, возвратившись, вы не признались во всем матери? Почему не исповедовались пастору?

– С момента, как я вернулась, пасторы в нашем приходе все время менялись. А маме мне хотелось, очень хотелось рассказать. Я, как могла, пыталась подтолкнуть ее к расспросам. Но когда это не удалось… Я подумала: может быть, дело в том, что ей просто не вынести правды. Я не лгу, – прибавила Эммелина твердо. – Я промолчала не ради себя, а прежде всего ради нее.

Он отвернулся и сделал несколько шагов в сторону пруда, а она отошла к слюдяному камню и села на него, ожидая, когда он снова заговорит.

– Ваша сестра предполагает, – медленно начал он, – что, когда Мэтью Гарни появился в этих местах, вы уже знали, что он ваш сын, и действовали в сговоре с ним…

– Вы можете даже не говорить, кому из моих сестер пришла в голову такая мысль, – с нескрываемой горечью перебила его Эммелина. – Только одна из них могла до такого додуматься.

И все-таки ей же приснился малыш с лицом Мэтью! Вспомнив об этом, она опустила глаза.

– Хотите ли вы спасти свою душу? – спросил он после долгого молчания.

– Да, – сказала она. – Еще бы. Но я не верю, что спасу душу тем, что уйду из Файетта.

– Ибо слово Господне он презрел и заповедь Его нарушил: истребится душа та; грех на ней, – процитировал пастор из Книги Чисел.

– Но разве, если я останусь здесь, это не сбудется?

– Сбудется, – сказал он. – Прихожане уже исключили вас из общины.

– Значит, оставшись здесь, я понесу заслуженное наказание.

– Да, но…

– Но такой выход из положения не нравится моей семье. Они надеются, что если я уеду, то можно будет просто забыть обо всем или же притвориться, что меня нет на свете, что я действительно утопилась в пруду. А разве думать так не грех? Во всякому случае, это ложь.

– Вы причинили им много страданий.

– А я потеряла все, что мне дорого в жизни.

– Вы можете начать жить заново. В Священном Писании не сказано, что вы должны страдать вечно. Напротив: «Щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив».

Она страдальчески улыбнулась.

– Но: «Как нам петь песнь Господу на земле чужой?»

– Вы очень умны, сестра Мошер. Но не следует употреблять слово Божие для оправдания решений, принятых вами в своих целях.

Она почувствовала себя устыженной. Помолчала. Потом проговорила:

– Если я уйду жить в другое место, то должна буду вечно врать. Если я расскажу о себе правду, от меня отшатнутся повсюду.

Он подошел к ней, сел рядом на камень, стал вместе с ней смотреть на пруд. Солнечные лучи сверкали на воде. И то, что сейчас открывалось глазам, было таким прекрасным и таким близким сердцу, что в этот момент Эммелине казалось: что бы с ней ни случилось, если она останется здесь, это будет не наказание.

– Давайте помолимся, – со слезами на глазах сказал пастор.

И они вместе опустились на колени.

Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои.

Многократно омой меня от беззакония моего и от греха моего очисти меня.

Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною.

Тебе, Тебе единому согрешил я, и лукавое пред очами Твоими сделал, так что Ты праведен в приговоре Твоем и чист в суде Твоем.

Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать оя…

Душа моя истаивает от скорби; укрепи меня по слову Твоему.

Удали от меня путь лжи и закон Твой даруй мне… Да будет рука твоя в помощь мне, ибо я повеления Твои избрал.

Да живет душа моя и славит Тебя, и суды Твои да помогут мне.

Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба Твоего, ибо я заповедей Твоих не забыл…


Когда преподобный Эйвери кончил читать молитвы, она была вся в слезах. Он поднялся с колен.

– Да будет мир с нами, сестра Мошер.

Она по-прежнему не поднималась с колен и по-прежнему плакала.


Она уже не плакала, но все еще сидела возле слюдяного камня, когда Гарриет, выяснив у преподобного Эйвери, чем закончился их разговор, явилась к ней, вся пылая от ярости.

При виде сестры покой, снизошедший на Эммелину, сразу же улетучился. Она попыталась мысленно повторить слова недавно прочитанной пастором молитвы, но в душе была пустота. Хотела встать – не смогла: по ногам прошла судорога, и она испугалась, что упадет. Видеть, как Гарриет тужится изо всех сил, стараясь ввести себя в состояние священного гнева, ей приходилось и раньше. Но раньше эти попытки всегда были какими-то по-детски жалкими.

– Я не хотела сюда приходить, – с бешенством выдохнула сестра, сверкая глазами.

Эммелина кивнула.

– Но все другие не решаются. Они боятся тебя. – Гарриет вся дрожала. Видно было, что и она тоже боится. – Ты ведьма. Ты хуже ведьмы. Ты мне жизнь искалечила. Да и не только мне – всем.

Ну конечно. Она припомнила перечень обвинений, который вменяла ей Гарриет даже и до последних событий… Одним только своим существованием, тем, что родилась первой, тем, что была ближе к матери, она всегда все портила следовавшей за ней по старшинству сестре. А теперь та, вечно стремившаяся чем-нибудь да гордиться перед соседями, не смела даже и показаться им на глаза.

– Мне очень жаль, Гарриет.

– Жаль? – Слово как будто швырнули обратно. – Ах, вот как? Но нет, тебе даже не жаль. Ты врешь. Ты всю жизнь только и делаешь, что врешь. И пастору ты умудрилась наврать с три короба, но я-то знаю тебя получше, чем он! Всем было понятно, всем было видно, что Мэтью Гарни не стоит доброго слова, что он ничтожный…

– Ты говоришь о моем сыне, – прервала ее Эммелина. – О сыне, которого я люблю.

Гарриет осеклась и так и осталась с открытым ртом.

А Эммелина отошла от нее и прислонилась к слюдяному камню. Солнце, стоявшее у нее за спиной, слепило Гарриет, заставляя все больше морщить и так уже искаженное яростью лицо.

– А я-то думала, что тебе нечем уже удивить меня, – прошипела она наконец.

– Если вы все от меня отвернулись, зачем ты пришла? – спросила ее Эммелина.

– Мы готовы сложиться и дать тебе денег, только бы ты уехала. – Гарриет говорила с трудом, словно что-то стискивало ей горло.

– Дать денег?

– Мы соберем, сколько сможем. А позже вышлем еще. Наверное, это то, чего ты добиваешься, если только не задумала просто свести нас с ума.

– Нет.

– Что нет?

– Нет, я не хочу причинять вам страдания, но я не хочу и денег.

– Чего же тогда ты хочешь?! – Это был не вопрос, а отчаянный крик, раскатившийся далеко над гладью пруда и вновь вернувшийся – отраженный душным июньским воздухом. – Чего тебе надо?

Эммелина задумалась. Хотелось ответить точно, предельно правдиво.

– Ничего, – сказала она наконец. – Все, чего я хотела, потеряно мной навсегда.

– Так почему же тогда ты не хочешь уехать?

– Не могу.

– Нет!!! Ты можешь!!! – Гарриет завопила так громко, что несколько ласточек, вспорхнув с ветки стоявшего в отдалении дерева, испуганно заметались. – Ты можешь! И все, что для этого нужно, – сложить пожитки и убраться прочь!

Да, кажется, так. Но ведь чтоб утонуть, достаточно выплыть одетой на середину пруда и дать воде сомкнуться над головой. И все-таки у нее это не получилось.

– Прости, – сказала Эммелина, – но я не могу уехать.

Услышав этот ответ, Гарриет в исступлении вцепилась пальцами в волосы и стала изо всех сил тянуть их, словно стремясь вырвать с корнем, пока кожа на висках не сделалась мертвенно-бледной, хотя лицо все пылало. Веки ее подергивались. Застыв в неподвижности, она с безумным упорством тянула и тянула себя за волосы, и эта странная пытка, казалось, была бесконечной – длилась чуть ли не всю их совместную жизнь, а именно тридцать один год, столько, сколько прошло с рождения Гарриет. Но наконец Гарриет все же разжала пальцы. Руки упали вдоль тела. Лицо обрело обычный свой цвет. Судорожно искривленный рот принял естественную форму.

– Ты пожалеешь об этом, – выдохнула она едва слышно. – Думаешь стать терпеливой мышкой, тихо-спокойно жить и дождаться, что мы простим тебя. Нет. Не надейся. Никто из нас не простит тебя, никто никогда не скажет с тобой ни слова.

Больше говорить было не о чем. Она повернулась и пошла прочь. Еще мгновение – и ее не стало видно за дорогой.

* * *

В Файетте, в построенном Мэтью доме, Эммелина прожила еще тридцать девять лет, остававшихся ей до смертного часа, но никогда уже не слышала женского голоса.

Довольно долго она и вовсе не слышала голосов. Но выжить оказалось сравнительно просто. Был огород. В пруду – рыба.

Куры несли яйца и высиживали цыплят. На яблонях росли яблоки. А кленовый сироп деревья давали в таком изобилии, что не хватало ведерок его собирать. Когда у нее кончились все заготовленные дрова, рабочие с лесопильни, что была за прудом, стали время от времени подбрасывать ей новые порции, и так продолжалось без изменений годами, хотя сами рабочие и менялись.

Одиночество приносило страдание и все-таки было самой приемлемой для нее формой жизни. Ожог на ноге в конце концов зажил, но образовавшийся на его месте гладкий белый рубец совсем не выдерживал прикосновения солнца. И точно так же, хотя рутина повседневных забот и спасала от наплывов снова и снова прокручивавшихся в мозгу воспоминаний, любые обрывки их были настолько мучительны, что становилось понятно: душевные рубцы не выдержат прикосновения чужого любопытства или чужого участия.

Каждые несколько лет почта приносила газету, и всякий раз – из нового города. Сначала, когда бушевала война, посылка пришла из какого-то маленького местечка на Юге. Потом, уже после войны, – из Нового Орлеана… Затем – с юго-запада страны… в 1874 году – из Калифорнии… И она понимала: этим способом Мэтью дает ей знать, где он.

Она едва ощущала течение времени, и ее не смущало то, что она стареет. Но однажды среди товаров, которые она получала из лавки в обмен на изготовляемые на продажу лоскутные коврики, случайно оказалось зеркальце, и, глянув в него, она увидела, что поседела. На миг внутри все оборвалось: ведь теперь, если Мэтью вернется, то может и не узнать ее… Потом она закопала зеркальце в огороде.

В эту пору кое-кто из мужчин стал иногда наведываться к ней, чтобы узнать, не нужно ли чего. А по мере того как она делалась все старше, и дети начали забегать, занести, скажем, пачечку чая. Однако если кто-то из женщин в глубине души и простил ее, ни одна, невзирая на давность событий, не рискнула сказать это вслух, страшась за свою репутацию. А между тем минуло десять лет… двадцать… тридцать… тридцать пять… тридцать восемь…

Зима 1899 года была необычайно суровой. Один снегопад сменялся другим, и сугробы напрочь отрезали конец немощеной дороги, где к этому времени, кроме Эммелины, никто и не жил. Файеттцам, не успевавшим справляться с бесчисленными трудностями и болезнями, которые навалились на них этой зимой, недосуг было сообразить, что если лошадям не пробраться через завалы, то Эммелина и подавно не может выйти из дома. Шесть или семь недель никто не заходил к ней, и она умерла от холода и истощения.


Чувства, настолько сильные, что, без сомнения, вдохновить их мог только Бог, ведут иногда к поступкам, строжайшим образом осуждаемым словом Божьим. Но бесполезно объяснять не испытавшим ничего подобного, что исполнение Заповедей легко лишь для тех, кто, в общем, даже не понимает, почему Господь должен был дать их людям.

Загрузка...