Поэтому и говорил просто: да, да, нет, нет. Он не обдумывал этой небольшой катехезы[54], которую внимательно слушало больше пар ушей, чем все его предыдущие уроки, вместе взятые. Сейчас он просто сказал им: что им необходимо, а что — нет. Ксёндз не углублялся в теологию, ведь они же не пришли к нему на лекцию; он должен быть ориентиром, а не вести дискуссию. Его преподаватели из семинарии наверняка бы заявили, что ксёндз должен побуждать молодежь к дискуссии, но они ошибались. Дискутировать они могли о том, кто с кем переспал, и настоящие или силиконовые сиськи у Шакиры — от него же желают простой речи: да, да, нет, нет, потому именно такую он им и дал, сказал, что должен был сказать — и, черт подери, радовался тому, что у этих молодых людей стояли слезы в глазах, что учительницы с плачем опускались на колени, вздымая глаза к небу. Может оно и плохо, что радовался — но ведь работнику полагается его заработная плата, разве не так? Таковой здесь была его оплата — вот, мои слова обладают силой. Он закончил, совершил над молодежью знак креста, спрыгнул с ящика и попросту ушел.
Ксёндзу не хотелось возвращаться в фару — ну, боялся, тут нечего и скрывать, боялся вопросов отца настоятеля. Потому пошел в лес, хотя там было холодно и сыро. Но как только он сошел с тропинки, воздух над ним неожиданно полыхнул, будто гигантская лампа-вспышка, и материализовался Иисус, сидящий на поросшем мхом валуне. Он заявил, что решил телепортироваться сюда, потому что поболтать — оно приятнее, опять же, Михаил не подслушивает. Они двинулись на прогулку по шелестящим листьям, а Иисус начал свою лекцию. Когда кончил, дальше они шли в молчании.
Через пару минут Иисус еще прибавил:
— И пускай пан ксёндз не забывает о том, что не нужно пока что касаться Второго Пришествия. Время этому еще придет. Пан ксёндз должен учить так, как его самого научили. Пан ксёндз может все это представить так: Иоанн Креститель учил, прежде чем я вот начал это делать. Он выпрямлял пути для меня, но ведь учил он тому, что заключено было в Старом Договоре, в, как вы сами его называете, Ветхом Завете. Точно так же, пускай пан ксёндз сконцентрируется на проповедовании, скажем, христианства…
— Католичества… — робко перебил его ксёндз.
— Вижу, пан ксёндз, временами, как тот ваш поэт, бывает более римским, чем католиком[55], — засмеялся Иисус. — Ну да, католицизма. Выпрямляйте мне пути, творите чудеса, учите. Придет время, уже вскоре, и я сойду на землю, а пан ксёндз — а почему бы и нет — меня окрестит…
Иисус усмехнулся в свою рыже-русую бородку, коснулся пальцем экранчика на предплечье и исчез во вспышке.
Малгоська, и во что это ты лезешь? Под что, подруга, подписываешься? Мать твою ёб! Должен был быть простой материал: сигнал от читательницы из Верхней Силезии — изящная попочка в машину, вжжжик из Лодзи в Силезию, поговорить с кем надо, записать на диктофон, фотка ксёндза, плебании и костёла, попочка в машину, вжжжик из Силезии в Лодзь, в редакцию, стук-стук по клавишам, текст готов и — бабах! — в печать. А в конце месяца построчные, зряплата, поздравления от начальства и — хоп, в кроватку кого-то из нормальных коллег по редакции. Или, что, к сожалению, более вероятно, хоп, в теплые носочки и шлепанцы, чай с малиновым соком и романтические комедии на ДВД. И похмелюга после ночи без мужчины, кто знает, лучше это или хуже, чем после ночи с каким-то типчиком, который рядом с настоящим мужчиной даже и не лежал.
Еще в редакции, вместе с коллегами и с помощью Гугла, они быстро ассоциировали фамилию ксёндза с Анджеем Тшаской — старшим, смутьяном на пенсии, а так же с Анджеем Тшаской — младшим, молодым и активным варшавским смутьяном. Вот она и решила — поехать из Лодзи в Силезию через Варшаву. По телефонной цепочке пробилась через весь политический спектр прессы — позвонила подружке из «НЕ!», которая подражая своему шефу, ходит на мероприятия с журналистами из «Выборчей»[56]. Подружка дала ей номер одного цивилизованного консерватора с когда-то действительной «концессией» из «Выборчей», который в «Кошерной» пописывал какую-то литературную критику, потом перебрался в «Дзенник»[57], и этот цивилизованный консерватор знал кого-то из смутьянского планктона, который несколько лет назад выполз из своих никому не известных газетенок, размножаемых на ксероксе, и расползся по редакциям бульварной прессы, серьезных газет и радиостанций. Словом, он дал кого-то, кто принадлежит к тому самому племени, что и брат ксёндза, о котором Малгося хотела написать. Упомянутый «кто-то» без каких-либо церемоний дал ей номер Ендрека (именно так он его и называл), Малгося позвонила, вложила массу секса в собственный альт (прыщавые смутьяны в костюмчиках с базара не слишком-то и устойчивы) и договорилась с Ендреком встретиться.
Договорились они в «Кафе Файя» — смешной такой забегаловке, где обязательно нужно снимать обувь, сидеть на подушках, брошенных на пол, и курить арабскую шишу[58]. Малгося поступила так сознательно, все эти смутьяны были чертовски чувствительны в отношении своих неуклюжих и немужских тел — на полу, без щита столика ему будет неудобно, он будет бояться, что от носков пахнет, будет пытаться прикрыть промежность, станет вертеться или, наоборот, сидеть, словно палку проглотив — и вот тут он сделается податливым, и такого легче будет расколоть.
Когда она спустилась на самый нижний уровень кафешки и увидала своего собеседника, до нее дошло, что ошиблась. На Енджеке Тшаске был дорогой костюм от Босса, который он без всякого мял, развалившись на подушках. Хороший галстук, хорошая прическа, расслабленность и уверенность в себе. Одним словом: смутьян типа Бэ, более грозная и вредная модель. Таких Малгоська тоже знала. Некоторые из них еще относительно недавно принадлежали к тому более распространенному типу, который можно было убить смехом; еще несколько лет назад это были нервные, заикающиеся типчики в великоватых или, наоборот, кургузых пиджачках. Лишь впоследствии они показались тебе более привлекательными, с бабками и классом. Светские, они бывали на банкетах и раутах, в салонах у — а почему бы и нет? — Сераковского[59] и других, у них имеются дома в деревне, сисястые жены, а потом отправляется такой вот к какому-то своему тупому гуру из круга «Радио Мария» и говорит с ним, как будто так и надо, словно бы он не принадлежал к лучшему миру красавчиков-космополитов, а у гуру слезы в глазах: ты, сынок, будущее нашего народа. Или же едет такой вот с женой и детишками на своем вольваке за двести тысяч в малюсенькую церквушку, вежливо так садится на лавке между учительницей на пенсии и ветераном войны, складывает лапки и набожно возводит глазки к небу. Или же, в очках RAY-BAN на носу и фирменной рубашечке с крокодильчиком чалапает на какое-то паломничество, пряча образок под шитым на заказ костюмчиком.
Нет, это в принципе нечестно. Сколько свет стоит, во всяком случае, с времен короля Стася[60], в этой стране это мы были красавцами, с бокалами шампанского в руках, а они обязаны держаться корней, иметь родню в Груйце или под Конином[61], за метрикой три дня на волах ехать, потеть, галстуки повязывать так, чтобы те над пупком заканчивались, не ходить к парикмахеру и пахнуть, в самом лучшем случае, old spice. А эти, гляди, впихиваются в наши салоны, в наши клубы… Вообще-то, в принципе, им даже и не надо толкаться, мы сами открываем им двери, приглашаем их — а они, натасканные в свете и умелые, суют себе в рои тартинки с икрой, берут бокал с Dom Perignon — и давай молоть: гомосексуализм — это психическая болезнь, Че Гевара — левацкий преступник, Франко, Пиночет, Рейган — цацы, Клинтон — бее — а после третьего бокала валится такой вот на софу (сисястая супруга, как примерная католичка присматривает дома за детьми и готовит обед на завтра), а рядом с ним молоденькая девица, феминистка-альтер-глобалистка, пялится на типа большими своими глазками и робко протестует, когда тот, уже изрядно налакавшись, гундосить ей про Waffen-SS, Леоне Дегрелле[62] или о консервативной революции, с миной старого фрайкоровца[63] или ветерана, как будто бы это он сам мотался по Берлину с маузером. Потом, понятное дело, они идут наверх, тип запускает несколько анекдотов о Шатобриане, но девица его уже не слушает, потому что присосалась к ширинке, она уже вытащила, что следует, из трусов марки Calvin Klein.
Малгося уселась на подушках. Перед Тшаской уже стоял наргиле, из которого он выпускал клубы пахнущего яблоками дыма. Мужчина не поднялся, не поздоровался, только глядел размытыми глазами, раз за разом прячась за белым дымом. Хам, подумала журналистка и решила начать с места в карьер.
— Что вы думаете о своем брате, который исцеляет раковых больных?
Анджей криво усмехнулся.
— Что он мог бы сделать на этом шикарный бизнес.
Малгожата не ответила на улыбку. Вынула из кармана диктофон и положила на подушку.
— Вы позволите…?
Тот пожал плечами и кивнул, она нажала на кнопку rec, красный светодиод замигал.
Малгося задала ему ряд вопросов, каждый из которых тот пропустил. Тогда она выключила диктофон и заказала бутылку вина; передвинула подушки, оперлась поудобнее; они чокнулись бокалами, и девушка начала рассказывать о себе. Иногда по-другому не получается, это самый лучший способ вскрыть интровертов — мало кто выдерживает следующее из принципа взаимности давление на ответ реванша тем же самым. Так что она рассказывала: о редакции, о людях, которых объединяет только взаимное неприятие; о собственной пустой жизни — в принципе, всякие банальности, о мужиках, с которыми трахалась, потому что ничего лучшего не нашлось, о пустом жилище, о гонке к корыту в редакции.
Невольно и совершенно естественно перешли на «ты».
Через четверть часа до нее дошло, что она уже не думает ни о материале, ни о священнике, а только радуется беседе с милым, интеллигентным мужчиной, который подает ей огонь, чтобы прикурить и говорит комплименты. Она же сама сидит свободно, улыбается, отбрасывает прядку волос, которая постоянно падает ей на глаза. Эй, Малгося, опустись-ка на землю. К делу!
У Тшаски зазвонил мобильный телефон, он отключил его, не глядя на экран. Склонился к Малгожате и взял ее за руку — ладонь та не убрала. Мужчина поднял бокал.
— За противоположности, которые притягиваются, пани Трумен Капоте[64].
Та коснулась своим бокалом его бокала, те брякнули, белое вино дрогнуло и было выпито. Эй, Малгося, Малгоська, давай к делу.
— Так ты мне скажешь, что думаешь о том, что делает твой брат?
Воздух загустел, вино в бокалах утратило вкус, с лица Анджея исчезла симпатия. Но ее ладонь он не отпускал — вот только касание, ранее деликатное и ласкающее, сделалось грубым. Глаза сделались холодными.
— Слушай, подруга. Мне говорили, что ты клево даешь, потому мы и встретились. Если хочешь, могу тебя трахнуть, но о моем брате говорить не будем. И ни о каких Христах, которые ему, якобы, являются.
Сотканное из дыма, улыбок, вина и жестов настроение неотвратимо лопнуло. Вновь они сидели напротив друг друга — журналистка из антиклерикального бульварного издания и бунтарский деятель. Ничего не поделаешь. Понятное дело, она не станет обижаться на предложение секса, хотя бы потому, что оно было подано так, что реализация его была бы невозможной.
— В таком случае, может быть я могла поговорить с вашим отцом?
Анджей отставил бокал.
— А от отца отъебись, — рявкнул он измененным вульгарным словом голосом. — Он и так не станет с тобой говорить, но если узнаю, что ты ему надоедала, поговорим по-другому. Возвращайся к своей писанине о попах, которые лапают маленьких девочек. Свиданию конец.
Он поднялся, вытащил из бумажника сто злотых, бросил банкноту на подушки, словно бы платил проститутке, надел обувь и ушел. Вот и все, что касается интервью с братом героя ее интервью. Нужно было ехать в Силезию.
«Факты и Мифы[65], не церковный еженедельник», Малгожата Клейдус, не желает ли пан рассказать нам что-либо о ксёндзе-чудотворце? Тянем за язык. Не собирал ли ксёндз какие-нибудь пожертвования за свои чудеса? Встречается ли он с женщинами? А потом попа приколачиваем — на каком автомобиле ездит пан ксёндз викарий? Пребывал ли он когда-нибудь один на один с детьми? Может, он выпивает с удовольствием? Ну, не опасайтесь, это же совершенно человеческая слабость… Вопросы задаем сочувственно, без ненависти, а люди они всегда чего-то высмотрят, католики ведь сами утверждают, каждый является грешником. А ты, Малгося, являешься, скажем, мирской карой за грехи клира.
И вот тут, курва, ничего. Кроме училки, которая ей позвонила — старая брюква, памятка ПНР, информатор никакой, потому что в деревне ни с кем не общается — ни-ко-го. С кем ни поговори, сплошные превосходные степени. Наш ксёндз викарий — это второй Иоанн Креститель. Нет, второй Христос. Он станет римским папой, как Иоанн-Павел II. Он будет жить вечно. Да он святой. Никогда не согрешил. Когда он родился, в больнице запахло розами, и Матерь Божья показалась в окне. И за это, казалось, можно было бы ухватиться, подбросить в рамке материал о психоманипуляции, вроде как люди одурачены уже до такой степени; вот только нет здесь такого магнита, как какая-то попочка в доме священника или набитый капшук. Да и сами эти люди, такие доброжелательные: а поглядите-ка, пани, сама, ксёндз будет исцелять Кочика.
И, мать их ёб, дала себя уболтать. Подальше спрятала редакционное удостоверение и аппарат, побежала к своей машине и поменяла дизайнерские сапожки-казачки на шпильках на удобные туфли, сбросила мини и натянула джинсы, чтобы не отсвечивать, как бриллиант на угле, среди всех этих силезянок, которые выглядят так, словно бы к парикмахеру ездили на машине времени на задней скорости, по дороге заскакивая в поздние восьмидесятые на базар. Диктофон спрятала в карман, микрофон же держала под курткой, прицепив клипсой возле воротника, чтобы выглядел похоже на наушник от мобильного. Пошла. На площади перед костёлом стоял большой рейсовый автобус с надписью «Pikulik Reisen». Как сразу же ее просветила одна бабулька, Герхард Пикулик, местный крез и магнат, в костёл не ходил целых двадцать три года, потому что когда-то «powadźyú śe s farofiym při škaće I faroř mu pedźeli (да как они, мать их за ногу, разговаривают; неужто эти силезские грязнули никогда порядочному польскому языку не научатся?), ze úůn je kůmuńista I bydźe śe w piekle poljyú. Úůn, Pikulik, frelko, to kupjyú stary buśik I woźyú ludzi do roboty do Rajchu, a po tym sie zbogaćyú I teroski ma rajzebjuro, dźeśyńć autobusůw I idze sńym do Hišpańje abo do Lurt na půnć pojechać, frelko» (поссорился с отцом настоятелем во время игры в скат, и отец настоятель сказал ему (…) что он коммунист, и что будет в аду гореть. А Пикулик, девушка, купил старый автобус и возил народ на работу в Германию, потом разбогател, сейчас у него турбюро, десять автобусов, с ним теперь и в Испанию поехать можно, и в Лурд в паломничество, девушка — силезск.). О том, что было дальше, она догадалась сама; Пикулик, явно, обратился в истинную веру, и отдал один из автобусов в распоряжение ксёндза. Автобус был празднично украшен; на стекла приклеены фотографии Иоанна-Павла II, благочестивые картинки с Ченстоховской Богоматерью, вырезанные из бумаги чаши с облатками; на лобовом стекле висели четки, а на заднем искусственным снегом из баллончика по шаблону были написаны крупные буквы IHS (Иисус Христос Спаситель).
Возле автобуса толпился народ — похоже, сюда сошлась вся деревня. На ступеньке автобуса стоял молодой ксёндз. Высокий, худой, темноволосый, на вид даже ничего. Паршивый материал для ксёндза-мошенника, практически никакой для ксёндза-пьяницы или ксёндза — дорожного пирата, на ксёндза-педофила тоже не тянет — профессионально оценила Малгожата, возможно, еще покатил бы под ксёндза-бабника, хотя взгляд у него слишком открытый и невинный. Статья всегда выходит лучше, когда у катабаса[66] жирная рожа старого хряка, или же когда викарий похож на переодетого в сутану валютчика. Ну что же, в данном случае статья пойдет без фотографии.
Журналистка стояла в толпе, где-то с полчаса ничего не происходило. Так что она потихоньку протискивалась поближе к входу в автобус, и когда ей уже удалось передвинуться метра на два, статный мужчина с седеющими взъерошенными усами усмирил хаос. Малгожата сразу же поняла, что это хозяин автобуса и всей фирмы, поскольку народ, несмотря на необычность ситуации, послушал его без возражений, хотя тот отдавал приказы тоном, не терпящим возражений, таким, который, естественно, такое возражение чаще всего и вызывает. Но, когда он скомандовал, чтобы люди отступили, те послушно сделали пару шагов назад. Кто лично заинтересован всем этим делом — семья, родственники больного (болезнь, исцеление, шарлатанство — прошептала в микрофон журналистка) — проходите в автобус, а все остальные пускай подождут возвращения ксёндза, например, читая розарий[67] в костёле.
Как на человека, который более двух десятков лет не посещал мессу, он был исключительно ориентирован. Из толпы раздались голоса, что у Кочика никаких родственников нет, он только работал у людей по хозяйствам. Малгожата посчитала, что это ее шанс — ей обязательно следует попасть в автобус. Правда, она могла бы поехать за ними на своей тигре, но тогда она будет за пределами событий, она не сможет вслушаться в людские голоса, не найдет точки зацепки, не найдет «языка» — так называли особу из самой среды, от которой можно было вытащить ценную информацию, в отличие от «доносчика» — кого-то, среду не любящего, снаружи, кто доносит об афере, не имея о ней полных сведений. Малгожата никогда не могла понять, почему католики столь охотно беседуют с представителями ее газеты. Даже ее раздражало явно эсбистское[68] происхождение правления «Фикций и Мифов», хотя сама она посчитала, что это необходимый компромисс, если желаешь эффективно сражаться с Церковью. Тем временем, ее собеседникам с другой стороны баррикады это, казалось, никак не мешало. Особенно четко это было видно на востоке страны, где набожные старушки протискивались к ее микрофону, чтобы выразить собственное мнение относительно викария, сельского священника, декана, прелата[69] и епископа, или кто там как раз подвернулся под перо Малгоси.
В Силезии, как уже несколько раз ей удалось убедиться, люди, казалось бы, такие же самые — простые, набожные, вовлеченные в данную проблему, были гораздо более недоверчивыми. Очень редко случалось, чтобы хватило помахать перед глазами журналистским удостоверением, нужно было рассказать: из какой газеты, да зачем, да для кого пишет. И чаще всего, кончалось это тем, что дверь закрывали перед самым носом. Малгося была к этому подготовлена, у нее было фальшивое удостоверение «Воскресного гостя» — каждый католик в Силезии эту газету признавал, зато мало кто знал фамилии ее журналистов. Как раз это удостоверение, которое по образцу самого настоящего изготовил ей редакционный фокусник-график, должно было, как ей казалось, обеспечить ей возможность войти в автобус. И она не ошиблась.
Малгожата вошла последней, все места были уже заняты. Все — кроме одного. Прихожане опасались садиться рядом с их викарием — вроде как чудотворцем. Малгожата в чудеса не верила, священников не боялась, так что послала местным отсталым и тупым верующим лучистую улыбку и уселась на свободное место.
— Добрый день, — с вызовом произнесла она, ожидая поучения, как следует приветствовать ксёндза.
— Добрый день, — очень просто ответил ей викарий.
— Я журналистка из «Воскресного Гостя», — рискнула девушка.
Ксёндз лишь слабо усмехнулся.
— Передо мной можете не притворяться.
Курва, — подумала та и решила, что лучше данную тему не развивать, а сразу перейти к делу.
— Пан ксёндз, вы действительно творите чудеса? — спросила она.
— Простите, пани, не знаю. Я делаю различные вещи, которых не мог делать раньше. Но если я и вправду обладаю такой силой, она не моя, а только Христова, который, раз уже ему так нравится, может действовать через меня.
Малгожата поняла, что дело простым не будет. Ксёндз внимательный, интеллигентный, осторожный. Он не сказал ей ничего такого, что можно было воспринять как зацепку.
— Пан ксёндз излечит того парня?
— Если Господь пожелает, пани, то излечит его моими руками, а если пожелает, то излечит его порошками и уколами. То на то и выходит. Не мне это решать, во мне нет никакой силы.
Автобус величественно продвигался между силезскими деревеньками в сторону больницы в Гливицах, где, на кровати, помнящей еще времена генерала Зентека[70], лежал Теофил Кочик, двадцать девять лет. В его венах и артериях текла кровь, превратившаяся в гной; кровь, которая, вместо того, чтобы нести жизнь, омывать ткани, несла им смерть, которую врачи называли сепсисом или гнилокровием.
Украшенный набожными картинками автобус возбуждал сенсацию на улице, люди показывали пальцем на странное транспортное средство, многие знали, кто находится в средине, так что поясняли другим.
В конце концов, водитель заехал на небольшую площадку перед Военным госпиталем на улице Костюшко. Дверь зашипела, зашумела и медленно сдвинулась с места. Люди в автобусе не поднимались с мест, ожидая, а что сделает ксёндз Янечек. Тот же поднялся, поглядел на сидящих в автобусе прихожан и вышел наружу. Малгожата выскочила за ним и украдкой включила диктофон.
Люди двинулись за своим священником. Они шли словно солдаты за командиром, не обращая внимания — потому что и тот не обращал — на сотрудников больницы, на вахтера и на изумленных медсестер. Они быстро добрались до палаты, в которой — как сориентировалась Малгося — лежал тот самый Кочик. По лицу юноши с первого же взгляда можно было заметить его умственную отсталость, как показалось журналистке — не слишком и сильную, хотя, наверняка достаточную, чтобы выставить его за границы локального общества. Журналистка решила не задавать вопросов, на это время будет завтра, сегодня она всего лишь наблюдательница. К ней привыкнут, освоятся с ее лицом, завтра будет полегче.
Ксёндз подошел к кровати больного, остальные скучились возле двери или расселись на трех пустующих кроватях. Увидав священника, Кочик поднял раскалывающуюся от боли голову и слабо усмехнулся. Его кожа была покрыта кровоподтеками, дышал он с трудом, на лице засохла тонкая струйка крови, от носа, через щеку, впадая в лужу коричневого пятна на подушке.
Ворон вернулся, Теофил, ворон вернулся. Хищная птица вернулась и, хотя и не вонзила когтей между кожей и черепом, он кружит над нами, кружит над тобой, Теофил, и над ксёндзом, и над деревней, и над всем светом, и каркает. Он отравил тебе кровь, ты чувствуешь, как она течет в жилах, переливается, отравленная, предательская, ядовитая; он отравил ее, потому что разъярился от того, что Черный Дед вырвал тебя, то есть, вырвал у тебя волосы из головы, но это ничего, ничего, пускай течет отравленная, тут ничего такого, каждый ведь должен умереть, а ворон взбешен, только ведь он ничего тебе не может сделать.
— Я знал, что пан ксёндз придет. И пан ксёндз ответит мне на мой вопрос? Только у меня имеется еще один: скажите, пожалуйста, пан ксёндз, а вот Дух Святой, он родом от Бога Отца или от Сына, либо же от обоих сразу? Мне хотелось бы знать, пан ксёндз, до того, как умру, — тихо произнес он.
Кретин-теолог. Интересно, а если бы он знал, какие последствия может нести задавание подобных вопросов[71], он продолжал бы их задавать?
— Ты не умрешь, Кочик, не умрешь, — сказал ксёндз и вынул чистый носовой платок. Он увлажнил его минеральной водой и вытер Кочику лицо. Парень схватил ладонь священника и прижал ее к груди.
— Мне хотелось бы жить, пан ксёндз. Только мне писано умереть, я это знаю. Ворон меня отравил, испортил мне кровь, потому что он бешеный, злой от того, что я уже не его. Только все это ничего, ничего, пан ксёндз.
Ксёндз Янечек закрыл глаза и положил вторую, свободную руку на лбу парня. Кочик сорвался с кровати с криком:
— Уходи прочь! Прочь!
Ах ты, ворон! Переоделся в ксёндза, черные рукава сутаны — словно твои черные крылья, зачем ты касаешься Теофила своими когтями, которые втянул под ногти чистых пальцев пана ксёндза, ворон! Нет, Теофил, не соглашайся на это, не позволь ворону вновь вцепиться в твою голову!
Благодетели и домашние Кочика бросились к больному и придержали его за голову и все конечности, но тот не переставал кричать, так что-то закрыл ему рот ладонью. Ксёндз, в замешательстве, прикоснулся еще раз ко лбу страдающего мужчины, вновь закрыл глаза и почувствовал его болезнь, почувствовал текущую в жилах плохую кровь, разносящую заражение к каждому фрагменту тканей и к каждому органу. А еще он почувствовал кое-что еще. Вопросы Кочика ставились не по причине, как до сих пор ему казалось, неумелого коварства, не были они неудачными попытками заловить ксёндза на непоследовательности. Теофил Кочик обладал могучей верой, которой наверняка хватило бы на сотни священников. Он спрашивал, потому что хотел знать больше. Теофил Кочик отдал свою жизнь Иисусу — во всяком случае, такому Иисусу, которого он знал — и от ксёндза желал получить лишь таинство[72], но никак не исцеление. Неисповедимы пути Господни, который сам является всего лишь метафорой, подумал ксёндз Янечек и уничтожил болезнь, смирил заражение, оздоровил распаленные внутренности парня, и в самом конце снял горячку.
— Теперь тебе нужно будет много есть, но теперь ты уже здоров, — сказал он через какое-то время. — Отпустите его, он уже здоров.
Прихожане отступили от кровати больного.
Кочик, уже полностью в сознании, вслушивался в свое тело.
Теофил, куда подевался огонь, тот злой, грязный огонь, что тек в твоих жилах? Где тот яд, которым отравил тебя ворон? Неужто исчез? Ты чувствуешь свои ноги и руки, и спину, и живот, и грудь — и ничего, и голова тоже ничего, Теофил. Ты умирал, Теофил, так куда же подевалась твоя смерть? Неужто это Господь Иисус высосал яд из жил? Неужто это Господь Иисус погасил злой, грязный огонь, что сжигал твои руки и ноги изнутри, Теофил? Когда ты был болен, когда-то, это когда ты жил в доме с бордовым дерматином, ты лежал в кровати, и в голове у тебя был ворон, он не хотел, чтобы ты болел и забрал болезнь из твоих легких, и сейчас он тоже может забрать болезнь, он, втиснутый в одетого в черное ксёндза, и он бьет руками по бокам, ворон, как будто летит и планирует, ибо, кто связал, тот может и развязать, Теофил, тот может и развязать, ну да, тот способен и развязать.
Совершенно неожиданно, обеими руками он схватил священника за воротник и притянул к себе. Жители Дробчиц с усердием бросились на помощь, но ксёндз остановил их жестом руки.
— Пан Иисус не обманывает, — не своим голосом произнес Кочик.
Ксёндз Янечек открыл было рот, чтобы защищать свою новую веру — ибо не Бог, но люди способны подделывать все и вся, но замолчал в самый последний миг, вспомнив распоряжение Иисуса не выдавать Второго Пришествия.
— Где пан ксёндз потерял Господа Иисуса? — прошептал Кочик ксёндзу на ухо. — И откуда пришел тот ворон, что сидит внутри пана ксёндза? Каким образом он в него вступил? Иногда он впивается в кожу, но способен войти вовнутрь, через ухо, словно уховертка, он сжимается, поначалу вонзает в ухо клюв, а потом протискивается в средину, вставляет крылья в руки, лапы — в ноги, клювом пробивает себе дырку во лбу, чтобы видеть мир, или же подглядывает изнутри через глаза.
Викарий освободился от слабых рук парня. Да кто он такой, чтобы нести ему всякую чушь о воронах! Ничего не знает, ничего не видел! А вот к нему, ксёндзу Яну, пришел Иисус, и теперь он новый Иоанн!
Тшаска поднялся и объявил:
— Он уже излечен. Что-то говорит не по делу, но это от истощения. Вызовите врачей, пускай его обследуют.
Прихожане из Дробчиц начали бить в ладоши, ксёндз прошел среди них и направился к автобусу. Иисус, спрятанный в шкафу в доме отца настоятеля, широко усмехнулся кивающему головой архангелу Михаилу.
Журналистка осталась в палате, она уселась на стул у стены и ждала, потому что ей нужно было иметь уверенность. Через пару минут прибыл пожилой, лысый врач в голубом халате и попробовал рукой лоб Теофила Кочика. Почесал самую макушку лысины, вытащил из кармашка термометр и сунул парню в рот.
— Теофил, Теофил! — позвала моль.
Теофил, не слушай моли, никого не слушай. Лежи, лежи в этой высокой, напичканной техникой кровати, которая только и ждет, чтобы свои винты и петли вкрутить человеку в бедра и локти, чтобы складываться вместе с ним; ты же видел таких, Теофил, сросшихся со своими колясками, у которых ноги сделались худыми и искривились в форме колес, которые толкали себя своими руками словно паровозные тяги, такие были в домах с бордовым дерматином, были и в других местах, и эти, пожранные больничными койками, поглощенные будто покрытая плесенью мертвая птица, с трубками в носу и на писюрке, с машинами, которые, подключившись к их головам, проверяли, что те думают. Да, Теофил, ты не можешь здесь остаться, просто нужно отдохнуть, койка не успеет тебя поглотить, полежи чуточку, позволь врачам себя обследовать, но потом ты обязан подняться, Теофил, а потом ты должен лететь, не слушать ни моль, ни червяка, ни кота, ни ворона; ты должен идти к пану Лёмпе и сообщить ему, и посоветоваться с Черным Дедушкой, Теофил, ну да, Черный Дед поможет, он отошлет червяка и кота. Или же это ворон их посылает? Или Черный Дедушка? Нет, Теофил, не думай об этом, это неважно, отдыхай, а потом сбежишь и отправишься прямиком к пану Лёмпе.
Через два часа над Теофилом Коциком собрались, похоже, все врачи из госпиталя. Уже давным-давно у него взяли кровь на анализ, сейчас же этот расширенный консилиум возбужденных докторов стоял и перемалывал то, что все уже признали чудесным исцелением. Кочик не обращал на них внимание. На Малгожату Клейдус внимания не обращал вообще никто.
Она же уже не думала про статью для «Фикций и Мифов», но о собственной племяннице, четырнадцатилетней Анельке, которая в варшавском хосписе для детей умирала от белокровия.
За ксёндзом Янечком с шипом закрылись двери автобуса, который привез его назад в плебанию. В костёл он не пошел, поскольку был для этого ужасно уставшим, только махнул людям рукой — толпа единогласно вздохнула — а викарий уже закрывал за собой двери фары. В кухне за столом сидел отец настоятель с телефоном у уха. Увидав ксёндза Тшаску, он замолчал, но трубки не отложил. Он не поприветствовал своего викария, только медленно провел его взглядом — от двери до холодильника, Янек вынул йогурт, от холодильника до двери. Когда Тшаска закрыл ее за собой, отец настоятель вернулся к беседе, слышен был бубнящий тембр его голоса, хотя слов было и не разобрать.
Викарий поднялся по лестнице к себе в комнату. Открыл шкаф — Иисуса не было. Янек упал на кровать, спиной оперся о стену. Господи мой, Господи, почему ты меня покинул? — произнеслось само собой. В качестве ответа в кармане завибрировал телефон. Ксёндз с трудом выпрямился, достал жужжащую мобилку, поглядел на экран — «Ендрек». Брат. Братишка. Какое-то время он касался большим пальцем кнопки с зеленой трубкой, колеблясь — и в то же самое время зная, что на звонок ответит. В конце концов, это же брат звонит. Щелк, длительный сигнал прервался, маленький демон в трубке заговорил голосом находящегося на расстоянии в триста километров брата:
— Привет, Ясь.
— Привет, Ендрек.
Находящийся в Варшаве Анджей Тшаска вздохнул, набираясь духа перед разговором, словно ловец жемчуга, готовясь спуститься под воду.
— Янек, во что они тебя суют? — спросил брат.
— О чем ты говоришь?
— Боже, Янек, вот только не надо со мной этих хохм. Даже в Ваше все об этом гудят: гуру, исцеляет наложением рук, святой человек. Так во что ты влез, старик? Кто тебя во все это втягивает?
Кто. Кто. Ясный перец, братишка, малыш Ясь наверняка поддался подсказкам нехороших людей, в конце концов, я же такой глупенький и наивненький, и как только я убрался с глаз большого Ендрека, я тут же влез в какие-то неприятности.
— Янек, я к тебе обращаюсь, ты меня слышишь? Скажи, кто тебя во все это затаскивает? Я приеду, и мы избавимся от этого типа, я помогу тебе.
Ну ладно, братец.
— Иисус.
— Что ты сказал? — Анджей еще не снял ног со столешницы, но уже выпрямился в кресле.
— Я сказал: Христос.
— Мужик, вот только не вешай мне лапши на уши вашу священническую болтовню. Я понимаю, ясно, ты предоставил свою жизнь Иисусу, и если сейчас лезешь в какие-то неприятности, это означает, что это Иисус поставил их перед тобой. Сам я семинарий, возможно, и не кончал, но таскался на говенья[73], так что наслушался, дай боже каждому. Я хочу тебе помочь, так что скажи, кто тебя во все это тянет. Какая-то баба? Или кто?
— Христос.
— Бляха-муха, Ясек…
— На самом деле, Ендрек. Просто Иисус явился мне. Физически. Пришел ко мне. Во плоти. Понимаешь?
По другой стороне телефонных кабелей и пустоты, введенной в вибрацию радиоволной, воцарилось молчание. Губы Анджея Тшаски не произнесли ни единого слова, которые посредством микрофона мобильного телефона могли бы улететь в эфир, записываясь в беспорядочном хаосе жестких дисков, смонтированных на шпионских спутниках. Старший из братьев Тшасок с извращенным наслаждением мазохиста вслушивался в себя: как я отреагировал, что чувствую, кем являюсь, когда именно сейчас — сейчас — происходит, исполняется наихудшая из возможных версий событий. Вижу ли я уже перед собой все последствия, знаю ли уже, что принесет жизнь сошедшего с ума брата-ксёндза?
— Анджей? — спросил Янек, ибо братская связь выявляет больше, чем цифровой сигнал между двумя мобильниками.
— Ясь… Приезжай побыстрее в Варшаву, парень. Сегодня. Или же нет, я сам за тобой приеду…
— Исключено. У меня здесь задание. Передо мной его поставил Христос.
— Парень, тебе надо идти к врачу. Я заберу тебя к самому лучшему специалисту, год-два, и будешь как новенький, после чего спокойно вернешься к работе в универе. Я же знал, курва, что в нервном плане ты этого не переживешь, знал же. И виноват в этом долбаный Зяркевич. Но ничего, не беспокойся, с этим лже-епископом мы справимся, Ясек, вместе справимся. Не беспокойся. Все будет в норме.
Анджей уже нашел себя в мире новых забот, он бросился в хлопоты головой вниз, широкими взмахами царственных рук обуздал их и вынырнул на поверхность. И снова молчание, в микрофон сочится лишь обыденный шум дыханий — того воздуха, которое выпихивается из легких, язык не укладывает в слова.
— Ты давно не звонил мне, Ендрек… — неожиданно произнес викарий, прослеживая взглядом за развитием трещин на потолке.
— Ты о чем? — ответил Анджей, постепенно фокусируя мысли на бессмысленном замечании брата.
— Я о том говорю, что в принципе, так ты всегда видел меня в заднице. И верно, вот зачем было тебе обо мне беспокоиться, раз это именно ты был надеждой родителей, это ты был первородным, умным, красивым…
Ксёндз Янек внезапно почувствовал, что как раз сейчас самый подходящий момент, чтобы высказаться обо всем этом, о чем почти что — почти — забыл, о всех претензиях и печалях, которые тщательно собирал и откладывал в голове в архив, растущий с самого детства. Каталогизированный и громадный, он всегда был доказательством моральной правоты, что стояла по стороне Янека — с возрастом он, правда, перестал в него заглядывать и, сохраняя дистанцию, имел даже положительные отношения с братом — но всегда помнил о собственных маленьких обидах. И теперь он вдруг почувствовал, что в его архиве открываются все перегородки и все каталогизированные неприятности, которые познал по причине брата, и теперь толпой лезут на язык. И он позволил им вылететь.
— Янек, о чем это ты?
— Не перебивай меня! Не сейчас! Это тобой папа гордился, ты шел по его следам, Республиканская Лига[74] и тому подобные вещи. Даже твои выходки в «Нашости» — то ведь не были, понятное дело, молодежные проказы, но борьба за дело[75], правда? Это ты получил от отца автомобиль, ведь так? Ибо, а зачем авто мне, пацану, который не поднимает носа от книжки, не встречается с девушками — с кошечками, попками или нюнями, или как ты там теперь называешь женщин, Ендрек? Ты был красивым, храбрым, ходил на карате, ты дрался, когда было нужно — и только лишь тогда, как без конца повторял мне папа, ставя тебя в пример. Я стыдился говорить о собственных заслугах, но это только папа считал, что у меня их нет; ты же каждый свой успех, рассказывая о нем, множил на десять, так что все считали, что такой вот замечательный, правда? И что, Ендрек, теперь ты вдруг почувствовал, что что-то здесь не играет? О каком-то Тшаске пишут в газетах, только это не про папу и не про тебя, только про брата-попика, который ведь никак не может быть ведущей темой, разве не так? Только ты разочаруешься, Ендрек, ибо то, что пишут сейчас, это еще ничего, сам увидишь. Ко мне пришел Христос, я стану новым Иоанном Крестителем, я выпрямляю тропы для Него, меняю форму мира сего. То, что сейчас происходит, Ендрек, это еще мелочи, ты понимаешь? Ничего не понимаешь!
— Ничего не понимаю? Ясек, курва, я уже врубился, ты вовсе не сошел с ума, у тебя манечка, — спокойный голосом произнес Енджей. — Правы были в курии, что есть здесь нечто дьявольское. И не только щелкоперы от Урбана вынюхивают тут, но имелся один священник, который делал относительно тебя интервью. Жалко, что мы раньше не поговорили…
— О, даже так? Жаль, что мы раньше не говорили? — подколол брата викарий.
Анджей же продолжал:
— …потому что мне кажется, что эта беседа дала бы тому священнику-следователю более лучшую картинку того, кто ты такой, Янек. Если сколько-то ума у тебя в голове осталось, то подумай, парень, об отце. Ты что, хочешь его всем этим убить? Ведь тебя ждет отлучение от церкви… И это они еще правильно сделают, ведь ты же святотатствуешь, парень.
— Только не тебе меня поучать! Ничего ты не понимаешь! Господь тебе ничего, дурачок, не открыл, ничего ты не знаешь, ничего не видел, живешь себе в выстраиваемой тысячелетиями лжи! Так что, будь добр, Ендрек, отъебись от меня.
Мобильный телефон, к сожалению, не дает возможности убедительно закончить разговор, бросив трубку. Если жест бросания трубки эмоционален, импульсивен — ты отрываешь ее от уха и грохаешь на вилки аппарата, то отодвигание мобилки от уха, нахождение кнопки с красной трубкой и нажатие на нее, не имеют в себе той динамики, которую требует взбешенность, не позволяет истечь гневу. А ксёндз Янек и вправду должен был дать выход своей ярости, так что он метнул мобилку в шкаф, внутри аппарат распался на кучку пластикового мусора.
Дверь шкафа, в которую ударился телефон, заскрипела и приоткрылась. Сквозь щель выглянул Иисус и широко, шельмовски улыбнулся.
— Это вы стучали? — спросил он.
У Янека не было настроения шутить.
Анджей Тшаска сидел в той же самой позе, в которой начал беседу. Тонюсенькая, словно бритва «моторола» все так же лежала в ладони, а старший Тшаска тупо всматривался в экран и в беспроводном динамике в ухе слушал голос брата:
— Это ксёндз Ян Тшаска. Я не могу взять сейчас трубку. После сигнала, пожалуйста, оставьте сообщение, я перезвоню, — говорил Янек.
Нужно купить новый телефон, — подумал Анджей и снова набрал номер ксёндза Янека.
— Это ксёндз Ян Тшаска. Я не могу… — резкий хлопок микрофона прервал спокойный голос священника на полуслове.
Анджей поднялся с дивана. В двери салона стояла Каська.
— Что случилось? — сухо спросила она.
— Ничего, — ответил Анджей, обошел жену и направился в спальню. Там он раздвинул двери шкафа, пробежался пальцами по покрывающей широкие плечи вешалок шерсти костюмов и выбрал темно-серый, от Босса, самый лучший. Потом начал искать сорочку, но своей любимой, нежно-розовой, с итальянским широким воротничком нигде найти не мог.
— Каська, а где моя розовая рубашка, ну та, от Феруччи? — крикнул он через стенку.
— Там, где ты ее и положил, — ответил приглушенный бетоном голос жены.
Анджей перемолол во рту ругательство, а с вешалки снял голубую рубашку. Он сбросил джинсы и футболку, натянул костюмные брюки, протащил ремень через петельки, надел рубашку, помучился с запонками для манжет, накинул пиджак и, глядясь в зеркальную дверь шкафа, тщательно завязал галстук на двойной узел, прекрасно подходящий к расстегнутому воротничку сорочки. Потом надел туфли и опять погляделся в зеркале.
— Ну, Анджей, это ты вхуярился в дерьмо по самые уши, — тихо сказал он сам себе, глядя на отражение красивого тридцатилетнего мужчины. С ночного столика он взял часы и обручальное кольцо, в ящичке нашел после недолгих поисков розарий-перстенек, который натянул на безымянный палец левой руки. Затем критично присмотрелся к своим рукам и надел розарий на правую руку, под обручальное кольцо. Так лучше. Он еще поглядел в зеркало.
— В принципе, в дерьме по самые уши ты торчишь уже годами, Анджей, — и помахал сам себе рукой. В прихожей набросил на себя куртку в три четвертых, кашне, собрал бумажник, мобильный телефон и ключи. Нажал на дверную ручку.
— Куда-то выходишь? — спросила Каська.
— Собрание, — соврал Анджей.
— Ты же должен был забрать детей из садика, — с упреком напомнила та.
— Да знаю, знаю. Только не успею. Сама их забери. Задержусь до вечера, поем где-нибудь в городе.
— Но я же приготовила обед…
Анджей подошел к супруге, погладил ее по голове.
— Кася, прости. Но не могу. Тут кое-что неожиданно выскочило, нужно срочно все устроить.
— Я слышала, как ты разговаривал с Янеком.
Анджей какое-то время глядел ей в глаза, не говоря ни слова. И все же я до сих пор тебя люблю, женщина. Не так, как раньше, но люблю. Он поцеловал жену в лоб и вышел.
Спускаясь в лифте, позвонил в курию, представился и потребовал соединить его с епископом. Вежливый секретарь отшил его учтиво, но решительно — тогда Анджей представился более подробно, с учетом семейного контекста. Секретарь попросил минуточку терпения, и когда Анджей уже шел по стоянке к своей «альфе», цербер архиепископа отозвался вновь, предложив устроить встречу через полчаса. Тшаска, выезжая, помахал охраннику у ворот и поехал в курию. По дороге он еще позвонил в фирму и приказал своей секретарше отменить все сегодняшние встречи.
Припарковался он перед зданием курии. Анджей представился, его провели дальше, и уже через пару минут он сидел в кресле в кабинете архиепископа Зяркевича. Для кого-то, кого студенты UKSW[76] когда-то за глаза называли «Казиком», ксёндз епископ выглядел исключительно по-княжески, подумал Анджей, приглядываясь к вытянутому и благородному лицу иерарха, подчеркнутому красной оторочкой епископской сутаны. Из-за элегантных очков без оправы глядели холодные, серые глаза. Ухоженные руки епископ сплел на гладкой столешнице письменного стола, сразу же рядом со сложенным ноутбуком. Ритуал взаимных приветствий был уже позади. Анджей положил ладони на поручни кресла, чтобы был розарий на пальце.
— Я помню вас по университету, — произнес наконец епископ.
— Я не ожидал, что Ваше Преосвященство будет меня еще с чем-то ассоциировать, — скромно ответил Анджей, прекрасно помня яростные дискуссии, которые он единственный осмеливался вести с достойным преподавателем.
— О, ну как мог я забыть. Хотя и правда, вы изменились так, что и не узнать. Где же вы сейчас работаете? — заинтересовался Зяркевич.
— В консалтинговой фирме, Ваше Преосвященство, я в ней совладелец. Но не пренебрегаю я и общественной службой, которая, впрочем, сплетается с профессиональными занятиями, мы часто консультируем политиков.
Зяркевич с признанием кивал, затем невинно спросил:
— Я слышал, что вы, вроде как, должны получить портфель вице-министра в министерстве финансов?
Анджей от неожиданности не знал, что и ответить. Вот же мошенник! Крут! Кто ему сказал? В принципе, только что Его Преосвященство дал ему понять, что он весьма хорошо информирован, и что он сам, Анджей Тшаска, по сравнению с ним — маленький плюшевый медвежонок и не должен выпендриваться.
— Все это слухи, Ваше Преосвященство, нет смысла слушать сплетен, — ответил наконец Тшаска. — Но хватит обо мне. Как Ваше Преосвященству известно, я хотел с вами поговорить по делу своего брата.
— Так… Слушаю вас. Хотя даже и не знаю, чем мог бы помочь, раз ксёндз Ян Тшаска остается под юрисдикцией гливицкой епархии. Вам следовало бы обратиться к гливицкому епископу. Но лично я, естественно, готов вас выслушать.
Не помогаешь мне, прохвост. Но вообще-то, в принципе, а чего ему мне помогать и облегчать дело? Папочку помнишь, так? Так на тебя, дорогой наш архиепископ, у меня тоже кое-что имеется…
— Я посчитал, что вскоре дело сделается широко известным. Знаю, что на будущей неделе в «Фактах» должен появиться обширный материал, и этот материал не будет особенно благоприятен в отношении того кунктаторства, которое епископат проявляет по данному вопросу. Быть может, мне удалось бы этот материал заблокировать. Мне очень хотелось бы это дело заглушить.
Анджей снизил голос, ожидая какого-то ответа, но Зяркевич лишь поднял брови, ожидая продолжения.
— И вот тут я подумал, что голос Вашего Преосвященства будет решающим. Не стану притворяться, будто бы не осознаю влияния Вашего Преосвященства в епископате и за его пределами. Скажу честно, я очень беспокоюсь за брата. Сегодня я разговаривал с Ясеком по телефону, так он вел себя, словно сумасшедший. Или, хмм, словно одержимый.
На лице Зяркевича не дрогнула ни единая жилка. Тшаска продолжал:
— Так вот, в связи с этим, я хотел бы просить Ваше Преосвященство повлиять на начальство Янека, чтобы те предоставили ему отпуск. Я займусь им, перекрою публикацию в «Фактах» и все каким-то образом утихнет. Ведь это дело не нужно ни Церкви, ни нам.
Тшаска замолчал. Архиепископ тоже молчал, дав возможность своему собеседнику чуточку поволноваться. И волнение это было обосновано. До Анджея дошло, что он неверно определил интересы иерарха. В конце концов Зяркевич отозвался:
— У меня сложилось впечатление, что вы, пан Тшаска, допускаете принципиальное злоупотребление. Вы пытаетесь повлиять на мое решение, не имея на то ни права, ни возможностей. Так что я не вижу причин продолжать эту беседу. К вашему брату мы отнесемся так же, как отнеслись бы к любому иному священнику.
Ладно, попик, тогда поговорим иначе.
— Ваше Преосвященство, и все же я весьма настаиваю. Не надо, чтобы епископат придавал всему этому какую-либо официальную форму; я сам отправлюсь в Силезию, заберу Янека, обеспечу ему лечение, статья в «Фактах» не появится и скандала не будет, — Тшаска даже не приподнялся со стула.
— Я предлагаю вам закончить этот разговор до того, как вы произнесете что-то лишнее. В какой-то мере я понимаю вашу возбужденность, которая наверняка не следует из заботы о брате, а скорее — из заботы о собственной карьере, которую вы последовательно строите на всем известном фанатизме вашего отца — вы обладаете всеми его достоинствами, в конце концов, вы носите фамилию Тшаска, в то же самое время вы современны и лишены недостатков вашего родителя. Потому, говорю, я понимаю вашу обеспокоенность и желание «блокирования» — как вы это сами определили — журналистской активности некоей газетенки. Но, вы уж простите, политическая карьера того или иного семейства не может быть для меня причиной, по которой я должен был бы, во-первых, позволить вам влиять на мои решения, а во-вторых, я должен был бы превышать собственную компетенцию, используя мнимые влияния в епископате. Позвольте попрощаться с вами, пан Тшаска.
Архиепископ высказал свои последние слова очень спокойно, после чего поднялся из-за письменного стола, тем самым давая Анджею знак, что разговор закончен. Тшаска со стула не сдвинулся. Либо буду нагличать, либо проиграю.
— Все же я считаю, что Ваше Преосвященство должно меня выслушать. Мне не хотелось ранее ссылаться на аргументы такого вида, но раз Ваше Преосвященство сам предположил, что у меня нет возможностей влиять на решения Вашего Преосвященства, осмелюсь заявить, что дело обстоит несколько иначе.
Архиепископ не уселся на место, не ответил Анджею. Тот, после недолгой паузы продолжил:
— Недавно я был у своего отца. Он показал мне ксерокопии кое-каких документов. Оригиналы их находятся в безопасном, мне не известном месте. В упомянутых документах появляется имя Юзефа Зенчика, капитана Службы Безопасности, а еще псевдоним некоего клирика, а потом и ксёндза, занимающего сейчас почетное место в иерархии польской Церкви. Мой отец, у которого, признаю, мания на почве правды, намеревается эти документы опубликовать. Я же, хотя тоже считаю, что общество должно знать о подобных вещах, считаю, что решение относительно подобной публикации должна принять сама Церковь, но не мы, люди светские — хотя ведь wir sind die Kirche (мы и есть Церковь — нем.), разве не так?
Зяркевич остался абсолютно спокоен, хотя Анджей заметил, что епископ стиснул челюсти так крепко, что мышцы задолжали.
— Выйдите, пожалуйста, — только и сказал он.
Тшаска поднялся со стула.
— С Богом, Ваше Преосвященство, — сказал он. И вышел, послушно исполняя желание архиепископа.
Зяркевич долго сидел, не двигаясь, только лишь сжимая челюсти изо всех сил и всматриваясь в черный прямоугольник двери на белой стене. Он вспомнил забытое и почувствовал страх.
— Отец ксёндз выходит?
Отец настоятель, в длинном пальто и берете, остановился в двери, услышав голос своего викария-чудотворца. Какое-то время он стоял неподвижно, под конец поставил чемодан на пол и повернулся, чтобы в последний раз глянуть на ксёндза Яна Тшаску, на коридор собственной плебании, в котором целых двадцать лет вешал пальто, клал kśynžowsko mycka[77], снимал обувь и глядел на небольшое распятие, подвешенное напротив входа. И вздыхал, обращаясь к Иисусу, поскольку уставал от деятельности сельского приходского священника.
— Так отец ксёндз уезжает? — повторил свой вопрос ксёндз Янечек.
— Нечего мне здесь делать. Уезжаю.
Так вот как должен выглядеть этот триумф? В злых мыслях, которые подавлялись уже год, с которыми боролся, все выглядело не так. Просто — уходит, потому что он, Янек Тшаска внезапно оказался кем-то необыкновенным, рядом с которым его плебанское величество не могло уже лучиться величием? Вот же ведь лажа, ведь он, Янек, именно сейчас в нем нуждается! Какое-то мгновение — но мысль очень быстро отогнал — а не сделать ли отца настоятеля, в акте смирения — своим духовным наставником, в котором так нуждался, чтобы отделить то, что начнется, от подлых начал в душе, удостоенной внимания Христа.
По ступеням со второго этажа, шлепая обувью, спустилась панна Альдона.
— Fařoru, dyć weźće śe aby kůnsek wuštu na droga, jo wům klapšnity zrobja, ja? (Пан ксёндз, по крайней мере, хоть кусок колбасы на дорогу возьмите, или вам бутербродов сделать, хорошо? — силезск.), — произнесла она и, не ожидая ответа, пошлепала на кухню с кольцом пахучей колбасы.
Отец настоятель вздохнул.
— Отец нужен здесь, ведь я же не умею управлять приходом! Кто всем этим займется? Опять же, только с отцом настоятелем я могу поговорить… И я даже думал о каком-то духовном руководстве… — выдавил из себя Тшаска.
— Видишь ли, Янек, это не так просто, — отозвался отец настоятель с удивительной доверительностью. — Ты говоришь о руководстве? Хорошо, тогда слушай: я не знаю, что с тобой творится, хорошее это или плохое, от кого родом та сила, которая в тебе, я тоже не знаю. Но вот сердцем, душой чувствую: что-то здесь не так. Но ведь я не могу противопоставлять себя ни людям, ни тебе… Это все, что касается моего руководства.
— Вот только с вами не удается говорить, потому что пана ксёндза… ну… я не могу считывать… Я не вижу вас. Людей я вижу насквозь, а вот пана ксёндза — нет. И Кочика тоже не вижу, почему так, не знаю. Вот других, да — и всех, кого вижу насквозь, становятся для меня далекими и чуждыми, потому что это так, словно бы всех их видел нагими, только это нагота самая глубокая, самая интимная, я вижу их очищенных от плоти, словно бы я был… Богом, вы уж простите, отец настоятель. То есть, это не должно быть святотатством, а всего лишь сравнение, вы понимаете? — выплеснул из себя викарий, подходя поближе и хватая старого священника за руку.
Ксёндз Зелинский вырвался из руки викария.
— Нет, Тшаска, нет. Меня не соблазнишь. Я знаю, почему ты не видишь меня, почему не видишь Кочика. Надеюсь, что ошибаюсь, и что Господь выбрал меня, чтобы для тебя я был тем плохим персонажем из всякой агиографии, от которого неприятности и сомнения указанный святой, в данном случае — ты, сносит со смирением. Если я ошибаюсь, то кто-то, возможно, когда-нибудь оценит, что я освободил тебя от моей особы. Но что-то говорит мне, Тшаска, что я не ошибаюсь, и что все то, что здесь происходит, не имеет ничего общего со святостью. А в таком случае, пускай, Богом клянусь, оно не будет иметь ничего общего со мной.
Пан приходский священник Анджей Зелинский поднял чемодан, повернулся и спустился по ступеням. Он открыл багажник хонды, забросил чемодан, уселся за руль и, не оглядываясь, уехал.
Панна Альдона выбежала за ним, тяжело дыша, в вытянутой руке держа завернутые в бумагу бутерброды. Красная хонда не остановилась. Экономка вернулась в дом, пожала плечами, надела пальто и пробормотала себе под нос:
— Te klapšnity z wuštym I kyjzům to śe, kapelůnku, zjyće na swašina abo na wjčyeřo, bo faroř tak oroz pojechali, žech byúa juž za ńyskoro. Sam, na byfyju ležům. (Эти вот бутерброды с колбасой и сыром пан викарий пускай съест на полдник или на ужин, потому что отец настоятель так неожиданно уехал, что я и не успела. Они на буфете лежат. — силезск.).
Она еще раз огляделась по сторонам.
— Mantel mům, taška mům, paryzol mům — to jo tys juz půńda, co tu by da śedźeć… (Так, пальто есть, сумочка есть, зонтик имеется — тогда я пойду уже, а то чего здесь сидеть — силезск.).
И она ушла. Ксёндз Ян Тшаска остался сам. Тишина двухсотлетних стен окружила его плотным и тесным коконом, чтобы расколоться через мгновение, разодранной скрипом дверки шкафа, из которого вышел Христос. Он прошлепал босыми ногами по полу, встал за ксёндзом и шепнул ему на ухо:
— Не беспокойся, Иоанн. Рассчитываю только на тебя.
Тшаска стоял у окна, глядя как Альдона с трудом жмет на педали, покачиваясь так, словно бы каждый оборот колес должен был стать последним. Христос положил ему руку на плечо.
Из-за поворота, за которым исчезла экономка, появилась красная «альфа ромео».
— GT. Клёвая тачка, — сообщил архангел Михаил, выходя из шкафа.
Ксёндз Тшаска, изумленный и потерявший почву под ногами, повернул голову к ангелу.
— Михаилу всегда нравились земные спортивные автомобили, что тут удивительного? — буркнул Иисус.
Альфа остановилась перед воротами, ведущими на двор фары.
— Ендрек, — узнал ксёндз.
Анджей Тшаска вышел из автомобиля, огляделся. Здесь он уже был один раз, в гостях у брата; ему не нравилось тогда, а сейчас не нравится еще больше. Засранная, грязная Силезия, ебаные силезцы, а где-то иначе такого вообще бы не было. Он нажал кнопку на пульте, автомобиль пискнул, мигнул и щелкнул двумя замками. Старший Тшаска направился к главному входу плебании.
Перепуганный Янек повернулся к Христу.
— Что мне делать? — шокированный спросил он.
Христос разложил руки и выпятил губы, после чего спрятался в шкаф. За ним влез архангел Михаил и захлопнул за собой дверцу. Анджей нажал на кнопку звонка. Элегантный гонг проиграл свою партию и замолчал. Янек, замерший в неподвижности, не отходил от стола. Вновь зазвучал гонг, после чего кулак брата загрохотал в дверь.
— Янек, открой, я же знаю, что ты там, вижу тебя в окне! — крикнул Анджей.
Младший Тшаска все так же застыл возле стола, всматриваясь в стену. Анджей звонил, колотил в дверь, немилосердно шумя.
Грохот привлек внимание молодых людей, которые как раз выходили из костёла. Видя мужчину, желающего что бы ни стало попасть в дом священника, они завернули и, вместо того, чтобы покинуть костёльный двор через главные ворота, направились в боковую тропку, чтобы пройти мимо фары. Анджей заметил их только лишь тогда, когда самый рослый из трех агрессивно спросил высоким, петушиным голосом, слегка вибрирующим от дозы адреналина:
— Co tak klupuješ, mamlaśe, do tych dźwiyřy? (Ты, растяпа, чего так колотишь в эту дверь? — силезск.).
Анджей бросил через плечо:
— Не твое дело, ханыга, — все так же продолжая звонить и стучать.
— Sluchej, gorolu jedyn, daj lepi kśyndzowi pokůj, bo śe poradzymy znerwować zaroski (Слушай, городской, отстал бы от ксёндза, а не то мы и рассердиться можем — силезск.), — не отступал парень.
Тшаска-старший повернулся в сторону защитников викария и рявкнул:
— Не суй нос не в свои дела, сопляк, а не то тебе в этот нос ёбну, врубился? Это мой брат, и я его собираюсь отсюда забрать. А теперь вон нахрен отсюда, пошли!
После таких слов парни, решившие защищать своего священника от любой агрессии, рявкнули подбадривающе: «Lyj gorola, Stańik!» и разошлись в стороны, давая Станиславу место для разворачивания наступления. Тот, несколько опешивший, огляделся, и до него дошло, что от воодушевления, с которым он атакует чужака, зависит его престиж. Тогда он быстро сбросил куртку, бросил ее в услужливые руки kamrat’а и направился к Анджею. Когда он уже был на ступенях, внешняя сторона стопы Тшаски-старшего с силой впечаталась Станиславу в лицо в профессионально проведенном йоко-гери. Stańik полетел назад, уже без сознания, а кровь залила ему лицо еще до того, как спина глухо ударилась о бетон. Дружки Стася, хотя им ужасно хотелось смыться, устыдились друг друга и атаковали. Отсутствие спешки было для них хорошим выбором, потому что Рихат успел прикрыть голову от очередного удара ногой и, хотя и так полетел назад, но в тот же самый миг Зефель бросился на ту самую ногу, на которой Тшаска как раз стоял, проводя удар в сторону Рышарда, и резко ее подбил. Анджей утратил единственную точку опоры для остальной части тела и шлепнулся ягодицами о наивысшую ступеньку. Отзвук удара слился в одно с громогласным ударом кулака — привыкшая к stylu от ryla, pyrlika a kilofa (черенку лопаты, молоту и лому — силезск.) рабоче-крестьянская десница пала на варшавскую, интеллигентскую челюсть. Помраченный Тшаска успел лишь отпихнуть нападающего. Он как раз собирался отбить очередную атаку, отплевывая кровь из разбитых губ, как двери открылись, и оттуда выглянул ксёндз Янечек.
— Оставьте его, ребята, это мой брат. Идите по домам, — сказал он.
Анджей стоял, опираясь о поручень и оттирая кровь. Нападающие поглядели один на другого, подняли приходящего в себя Стася и, подпирая его собственными плечами, начали отходить, окидывая старшего Тшаску злыми взглядами. Анджей провел их взглядом, но спокойно вздохнул лишь тогда, когда те спокойно прошли мимо его припаркованной под воротами «альфы».
— Возвращайся в Варшаву, Ендрек. Нечего тебе тут делать, — произнес викарий.
— Да что ты такое говоришь, Ясь… Давай поговорим.
Анджей повернулся и хотел было пройти в плебанию, но остановился, потому что ксёндз Янечек загородил ему дорогу, заполняя своей худощавой фигурой узкую щель, которую оставил, открывая дверь.
— Нет, Ендрек. Возвращайся в Варшаву, — четко произнес он. Старший брат ничего не мог сделать. Он оттирал губы, запятнав кровью весь манжет сорочки, и он знал, что не может силой запихнуть брата вовнутрь, зайти вслед за ним, посадить его за стол и поговорить, хотя в любой иной ситуации он обратился бы именно к такому решительному развитию событий.
— Ясек, ну ты успокойся… Давай поговорим, пожалуйста.
— Нет, Ендрек. Не о чем нам говорить. Возвращайся в Варшаву, давай, — ответил викарий, акцентируя свои слова, и до Анджея вдруг дошло, что ему здесь нечего делать. Ничего он не сделает. Янек ушел, не прощаясь. Щелкнул засов, заскрежетал замок, и Ендрек вновь стоял перед наглухо закрытой дверью. Еще раз он сплюнул кровью в кусты и пошел к машине. Отъехал, со злости нажимая на педаль газа до упора и рыча двигателем, выходящим на высокие обороты, провожая злым взглядом опирающегося на плечи дружков Станислава, прозванного Станеком, у которого до сих пор крутилась голова.
Хорошенько послуживший «пассат» подскакивал на выбоинах улицы Рыбницкой, и ксёндз Марчин Велецкий с трудом удерживал ноутбук на коленях. Быстрее ехать уже никак не удавалось, амортизаторы фольсквагена скрипели и стучали, когда водитель преодолевал одну выбоину в асфальте за другой.
— Владек, побыстрее, черт подери, — все время повторял ксёндз Велецкий, когда взгляд цеплялся за часы в нижнем правом углу экрана компьютера. Водитель делал, что только мог, но только лишь они проехали съезд на автостраду, сразу же застряли в пробке. Священник сложил ноутбук и вышел из автомобиля; поднявшись на бордюр, он пытался увидеть, что является причиной затора — но неподвижный ряд машин тянулся далеко, до самого поворота. Ксёндз со злостью пнул шину «пассата», водитель только пожал плечами. Через несколько секунд он опустил боковое стекло.
— По радио говорят, что была авария. И что стоять будем не меньше часа.
Велецкий поглядел на небо и принял решение.
— Иду пешком. Потом припаркуешься под курией, сходишь пообедать, но все время оставайся на связи.
Он сунул компьютер в рюкзак и быстрым шагом направился вдоль колонны машин, возбуждая радость водителей — они показывали пальцами на храбро марширующего высокого и бородатого священника в сутане, берете и с рюкзаком за спиной. Тот совершенно не обращал на них внимания, позвонил ксёндзу Рафалу, доложил, что на месте будет минут через сорок, и продолжил поход.
В конце концов, он добрался до здания курии, запыхавшись, забежал вовнутрь, ксёндз Рафал уже ждал его. Велецкий бросил ему пальто и берет, вытащил компьютер из рюкзака и вбежал по лестнице, перескакивая через две ступени за раз. Перед дверью он на секунду остановился, пригладил ладонью взъерошенные волосы, не спеша нажал на дверную ручку, чтобы та не заскрипела — та отозвалась протяжным стоном. Ксёндз толкнул дверь, и сопрано дверной рукояти дополнилось громким альтом давно не смазываемых петель. Велецкий прикрыл глаза, сделал глубокий вдох и шагнул в комнату.
В конференц-зале гливицкой курии собрался цвет польских апостольских наследников. Съехались практически все ординарные епископы, исключая тех, кому помешали чрезвычайные обстоятельства или болезнь — такие выслали своих викарных епископов. Были здесь князья Церкви, еще не так давно выбиравшие наместника Христа на земле, вбрасывая в урну листки бумаги, которые затем превратились в белый дым, возносящийся над Ватиканом. Присутствовали архиепископы, известные по телевидению, любимцы журналистов, которые могли сказать что-то по любой теме, но были и такие, которых на улице никто бы не узнал, хотя, по сути своей, это как раз они управляли Церковью в Польше.
Все уже сидели за длинным прямоугольным столом, на котором предусмотрительные священники, обслуживающие конференцию, поставили минеральную воду, печенье и фрукты.
Ксёндз Марчин улыбнулся, извиняясь, как можно тише занял место за столом, развернул ноутбук и начал вставлять провода питания и мультимедийного проектора, пытаясь подключить проектор к собственному аппарату.
Гливицкий епископ, непосредственный начальник Велецкого, взглядом укорил его, поднялся с места, откашлялся и начал:
— Дорогие братья по апостольской службе! Мы собрались на этом чрезвычайном собрании, чтобы справиться с немалой проблемой, что возникла в одном из самых обычных силезских приходов, в Дробчицах, при костёле Усекновения Главы Иоанна Крестителя. Думаю, все присутствующие уже ознакомлены с медийным описанием проблемы, но для ясности вопроса присутствующий здесь отец Велецкий представит нам результаты нашего собственного исследования проблемы, чтобы мы могли легче отделить истину от медийных фактов.
Ксёндз Велецкий уже подключил проектор, теперь же пытался его запустить. Епископы тактично улыбались, но, наконец, повешенный на стену экран осветился, и на нем появилась эмблема Windows. Еще несколько секунд собравшиеся должны были следить за тем, как священник нервно просматривает папки в поисках нужного файла — наконец, слава Богу, есть, jan_trzaska_prezentacja.ppt, ксёндз кликнул, включил показ слайдов, и экран заполнила большая черно-белая фотография ксёндза Яна Тшаски, служащего обедню.
— Сразу же перехожу к делу. Ксёндз Ян Тшаска, сын Анджея Тшаски, довольно известного деятеля, поначалу «Солидарности», затем различных организаций более или менее правого толка…
Щелчок по клавише «пробел», и на экране высвечивается следующий слайд: улыбающегося Анджея Тшаску на взлетном поле варшавского аэропорта обнимает папа римский Иоанн-Павел II.
Архиепископ Зяркевич что-то пробормотал себе под нос, написал пару слов на листке бумаги и подсунул его для прочтения сопровождающему его священнику. Велецкий сделал паузу на пару секунд, глядя на архиепископа. Через собравшихся за столом церковным деятелям прошел тихий шорох; Велецкий был рад про себя, что ситуацию поняли; Зяркевич демонстративно поглядел на потолок, якобы игнорируя замешательство. Ксёндз продолжил, читая выразительно и медленно, скучным и монотонным голосом:
— После второго сердечного приступа Анджей Тшаска отошел от политической деятельности. — Пробел, новый слайд: элегантная и полная пани профессор[78]. — Мать, Иоанна, в девичестве Рабчиньская, Тшаска, учительница. — Слайд: семейное фото, худой и высокий Янек, рядом с ним прекрасно сложенный мужчина, крепкая челюсть и выписанная на лице уверенность в себе. — Старший брат Анджей, бизнесмен и политик. Ксёндз Ян Тшаска после окончания лицея начал учебу на филологическом факультете Варшавского Университета, через год бросил его и вступил в семинарию. Семинарию он закончил с превосходными результатами, хотя в ходе учебы возникли некоторые проблемы с дисциплиной. Это не были, — пробел, на слайде документ с печатью семинарии, — что следует отметить, типичные неприятности вроде несоответствующих дружеских отношений с женщинами, злоупотребления спиртным et cetera, но, скорее, бунтарский характер, противящийся дисциплине в обучении и молитве. Как следует из записок духовника, который занимался опекой ксёндза Тшаски, совместно они преодолели неподходящие для священника инстинкты; тогдашний клирик Тшаска эффективно тренировал себя в смирении. После окончания семинарии он начал обучение на факультете философии, которые должны были закончиться защитой диссертации, но он прервал обучение, когда его направили в приход в Дробчицах, — пробел, классицистическая плебания восемнадцатого века, окруженная садом, — в котором, как нам известно, он остается до настоящего времени…
Длительный взгляд на архиепископа Зяркевича.
— Если же речь идет о свойствах характера ксёндза Тшаски, то прежде всего следует подчеркнуть интеллигентность и эрудицию, отчасти вынесенную из родного дома, отчасти врожденную и отчасти выработанную. Ксёндз Тшаска, вне всякого сомнения, был превосходным материалом для прекрасного католического ученого, и его преподаватели из семинарии все до одного согласны в том, что были — а некоторые остаются такими и сейчас — уверены, что наш священник сделается выдающимся профессором и католическим философом. У нас имеется компьютерный файл, содержащий практически завершенную книгу — пробел, слайд: первая страница эссе, — автором которой является ксёндз Тшаска. По нашему мнению — это замечательное, пускай и выдающее некоторую незрелость и ненужную радикальность оценок, популярно-философское творение. Темперамент у ксёндза Тшаски был порывистый, ему случалось терять контроль над собой, и, к примеру, в обществе светских он использовал выражения, хм, совершенно не соответствующие священнику. Склонности к вредным привычкам, несоответствующим компаниям — не выражал. Отношения с женщинами — самые что ни есть корректные, нам известно о паре симпатий ксёндза по лицею, которые, как кажется, даже тогда оставались в рамках морального приличия. С момента поступления в семинарию никаких близких знакомств он не заводил, старые дружеские отношения поддерживал, сохраняя, однако, определенную дистанцию, что все без какого-либо принуждения подтверждают.
В приходе Дробчице обязанности свои исполнял как следует, он не был конфликтным, к отцу настоятелю проявлял послушание и уважение. В принципе, его ни в чем нельзя было бы обвинить.
Как нам кажется, ситуация, с которой мы имеем дело, началась двадцатого ноября текущего года, в школе, в которой ксёндз Тшаска преподавал Катехизис. Молодежь спонтанно собралась на школьной спортплощадке во время уроков и крайне внимательно слушала моральные поучения ксёндза. Преподавательницы, которые спустились туда же, чтобы позвать учащихся снова в классы, тут же поддались, скажем так, очарованию слов, которые провозглашал ксёндз Тшаска. — Слайд: нечеткий снимок, сделанный на мобильный телефон; над толпой ученической молодежи, собравшейся на стадионе, высится черная фигурка. — Похоже, ксёндз обладает даром заглядывать в людские сердца; из сообщений достоверных свидетелей, с которыми можно связаться, следует, что ксёндз Тшаска видит в целом человеческую суть людей, на которых глядит, точно так же, как мы видим физическую оболочку.
После спонтанного собрания в школе, с которого, похоже, ксёндз Тшаска попросту сбежал, перепуганный силой собственных слов, молодежь возвратилась домой и рассказала обо всем родителям. Те, которые поверили словам детей, отправились к плебании, чтобы самим увидеть этого необычного священника; остальные испугались того, что их детей подвергли какой-то манипуляции, и тоже отправились к плебании, чтобы выяснить все дело. В любом случае, через несколько часов под дробчицкой фарой собралась приличных размеров толпа взволнованных, нервничающих, спорящих людей. — Пробел, слайд: снимок дома приходского священника, собравшиеся кучками люди. — Под конец скептики стали брать верх, и тогда люди начали стучать в двери плебании. Им открыл ксёндз Тшаска лично, он заговорил, и настроение людей мгновенно изменилось. Похоже, согласно сообщения отца настоятеля, от самого вида ксёндза Тшаски люди замолчали, чтобы не пропустить ни единого слова. Ксёндза тут же забрали в расположенный неподалеку костёл, поставили — это в буквальном смысле слова: забрали и поставили, ксёндз Тшаска не шел, его несли на руках прихожане — на амвон, и в течение целой ночи, попеременно, народ читал розарий и слушал проповеди ксёндза. Утром часть людей пошла спать, но их заменили другие, но по викарию не было видно никаких следов усталости; ну а приход, по сути своей, оцепенел. Верующие не ходили на работу, в школе не было уроков, все занимались только лишь этими необычными говеньями.
Стоит отметить, что имеются люди совершенно устойчивые к харизме ксёндза Тшаски. Это касается закоренелых атеистов, которые, к тому же, испытывают сильную нелюбовь к Церкви. Примером может быть дробчицкая преподавательница математики, — пробел, слайд: женщина лет под пятьдесят, перманент, скрутивший волосы в бараньи завитки, — пани магистр Ковнацкая, которая сообщила о случившемся журналистам антиклерикальной прессы. Но до сих пор ни одного репортажа в подобного рода журналах не появилось; некоторые прямо заявляют, что какой-то журналист или журналистка на месте была, но там пережила сотрясение и бросила свою отвратительную профессию.
На третий день народ, наконец-то, начал возвращаться к своим обязанностям, образовался и своеобразный комитет, который начал организовывать жизнь прихода вокруг ксёндза Тшаски. Неформальным главой этого вот комитета стал Герхард Пикулик, самый богатый житель Дробчиц, владелец известного турбюро Pikulik Reisen, человек уважаемый, но поссорившийся с Церковью, вероятно, на фоне личного конфликта с настоятелем.
Именно тогда отмечено первое исцеление. У нас имеются документы, в которых уважаемые и никоим образом не связанные с Церковью врачи однозначно заявляют, что скоростное излечение Теофила Кочика, — слайд: фотография с подписью «Теофил Кочик», — из терминальной стадии заражения крови, популярно называемого сепсисом или гнилокровием, не находит ни прецедента, ни объяснения врачебного искусства. Один из докторов образно выразился, что пациент находился в таком состоянии, что его излечение можно назвать воскрешением.
И вот после того случая, в течение двух недель, случилось, по меньшей мере, девять подтвержденных исцелений, в том числе, одно возвращение зрения ослепшему. Согласно показаний врача-окулиста, случай, не только не известный медицине, но медицине явно противоречащий, поскольку то был, якобы, случай абсолютной слепоты, связанной с серьезным повреждением зрительных нервов.
В этом месте следует однозначно заявить, что на основе сообщений, которые нам удалось собрать, в том числе и в кратком фрагменте проповеди ксёндза Тшаски, у нас нет никаких предпосылок для того, чтобы выдвинуть заключение, будто бы из уст ксёндза прозвучали утверждения, характер которых в чем-то нарушал веру. Мало того, в сообщениях часто проходит определение, будто бы ксёндз Тшаска призывает к ортодоксии, к «необходимости прислушиваться к учению Церкви».
В данный момент ситуация приведена к норме, ксёндз Тшаска проживает в плебании в Дробчицах, откуда выехал отец настоятель, который, хотя и остановился в Гливицах и передал себя в распоряжение епископа, не желает говорить о случае отца викария. Ему кажется, что эта нелюбовь какая-то иррациональная, но он последовательно отказывается отвечать на данные вопросы. Благодарю за внимание, это все.
Ксёндз Велецкий провел взглядом по собравшимся. Довольный тем впечатлением, которое он произвел на аудиторию, ксёндз сел с выражением скромности на лице, закрыл ноутбук и положил руки на колени.
Проектор еще осветил экран голубым прямоугольником с надписью «no signal», после чего отключился.
Воцарилось молчание, прерываемое лишь замечаниями шепотом, которыми епископы, архиепископы и кардиналы обменивались со своими соседями и консультантами. Где-то тихо защебетал мобильный телефон, докладывая своему хозяину о прибытии SMS. Архиепископ Зяркевич раскрыл свой ноутбук и через минуту, когда система загрузилась, быстро ввел посредством клавиатуры несколько слов. Его примеру последовали епископы Шидловский и Колодзей; над столом разошелся негромкий шумок компьютерных кулеров и скрип жестких дисков.
Первым взял голос епископ Рыдз, ординарий[79] пелплинской епархии.
— Братья мои в трудах апостольских, дорогие душепастыри! — начал он, и вся аудитория уже знала, что епископ Рыдз готовит им речь, которая закончится не скоро. Архиепископ Михальчевский, любельский митрополит, злорадно усмехнулся, сплетая пальцы на выдающемся животе и опуская голову, словно на скучной проповеди прибывшего с визитом отца декана. Прозвучали сдавленные смешки, которые Рыдз проигнорировал.
— Братья мои в служении апостольском, дорогие душепастыри, — повторпил он. — Никто из нас не ведает и предусмотреть не может, пред какими вызовами ставит нас Господь. Но мы знаем одно — никогда эти вызовы не будут легкими. И вот теперь мы, польский епископат, как раз стоим перед таким вызовом. Господь Бог посредством своей кардинальской коллегии в 1978 году пожелал поставить поляка во главе Столицы Петровой. После смерти нашего папы мы без преувеличения можем сказать, что то был величайший за пятьсот лет понтификат. Но Господь не перестает посылать нам знаки, доказывающие, что он особенно возлюбил страну нашу, последнюю страну в Европе, которая может называться католической. Именно из Польши выйдет повторное обращение Европы — и теперь Господь посылает нам новую Фатиму[80], в чистое сердце этого вот молодого ксёндза вкладывая могучий дар. Дар, способный наново, посредством чудес своих, разжечь огонь веры в Европе. Господь поставил нас пред вызовом — как епископат, мы можем повести себя малодушно и мелочно, провести длительное и сложное расследование, которое и так завершится в Ватикане, в то время как польский народ с тоской будет глядеть в нашу сторону и — обманутый молчанием или отсутствием энтузиазма, отвернется от нас — и это будет поражением, нашим поражением как душепастырей. На сей раз мы не можем ожидать, пока откровения не закончатся, как это Церковь привыкла делать. На это нет времени.
В связи с этим, я постулирую, дорогие братья, чтобы мы в чрезвычайном порядке сделали все, что только можем, чтобы проявить ксёндзу Яну Тшаске нашу поддержку. Для народа Ян Тшаска уже герой — вот, поглядите.
Епископ Рыдз вытащил из папки «Факт». Искусно он прикрыл голенькую Касю с последней стороны, которая ищет кого-то, кто прижмет ее к себе в эти холодные, осенние дни, и разложил газету на статье, озаглавленной Ксёндз-чудотворец из Верхней Силезии. Статья была снабжена крупными фотографиями дробчицкой фары, костёла, ксёндза Яна и толп, собравшихся на церковном дворе.
— А теперь поглядите сюда: «Что обо всем этом думает Церковь?», — епископ Рыдз указал пальцем на сопровождающую статью заметку. — К счастью, нашим медийным епископам на сей раз удалось удержаться от высказываний от имени всех нас.
Архиепископ Зяркевич насмешливо усмехнулся над клавиатурой ноутбука, не отрывая взгляда от экрана. Сопровождающий его священник написал пару слов на листке, заслоняя написанное ладонью, и показал листок начальнику, который по прочтению смял его и спрятал в карман.
— И все же, — продолжал Рыдз, — известный краковский интеллектуал, несколько на вырост определяемый как католический, Ян Шепетыньский, высказывается в том же бульварном издании в тоне, как минимум, скептически, сравнивая случай ксёндза Тшаски с фальшивыми изображениями Богоматери, время от времени появляющимися на стеклах, особенно — грязных. И вот, кстати, не вступая в дискуссию относительности правдивости этих предполагаемых чудес с Матерью Божьей, редактор[81] Шепетыньский не находит ни единого теплого слова для народа, который становится на колени в грязи, молясь тем, повторюсь, предполагаемым чудесам. Похоже, больше ему подошло бы отношение жителей Западной Европы, которые не опускаются на колени не только перед грязными стеклами, но и не опускаются на колени вообще ни перед чем. Это так, кстати. Возвращаясь к случаю ксёндза Тшаски, наверное, мне не следует прибавлять, что замечания редактора Шепетыньского о «мистификации», «журналистской утке», «самовнушении», «колдовской и суеверной народной религиозности» в свете отчета, который нам здесь прочитал ксёндз Велицкий, кажутся нам, говоря прямо, лживыми.
По аудитории вновь прокатился шумок. Отношения между епископами были материей крайне деликатной. Епископ Рыдз использовал выражение «лживые» в адрес редактора Шепетыньского, который, как ходили слухи, просит архиепископа Зяркевича разрешения опубликовать рецензию даже на вечерний мультфильм для малышей, и который служит архиепископу для провозглашения мнений и взглядов, которых самому митрополиту публично высказывать вроде как не приличествует. Даже если это еще не представляло собой casus belli, то, по крайней мере, было демонстративными маневрами рядом с вражеской границей.
— Если мы примем, скажем, «версию» редактора Шепетыньского, то та же самая газета поместит очередной, договоримся — обоснованный, панегирик в честь ксёндза Тшаски, одновременно не оставляя на нас — а прежде всего, на Церкви — ни одной сухой нитки.
— И с каких это пор епископы должны направлять мнения бульварных газетенок с голыми бабами на последней стороне? — мрачным тоном Зяркевич перебил Рыдза.
— Уважаемый ксёндз архиепископ, да, газетенка, понятное дело, желтая, но в данном случае она прекрасно диагностирует общественные настроения, которыми нам, пастырям Церкви, пренебрегать не следует. Надеюсь, что архиепископ Михальчевский согласится со мной по данному вопросу и вообще, с моим мнением в отношении случая ксёндза Тшаски.
Собравшиеся за столом церковные душепастыри облегченно вздохнули, поскольку ситуация наконец-то показалась им ясной. Но понятной она не была только лишь для молодого священника, одного из секретарей викарного епископа из вроцлавской архиепархии. Молокосос спросил у своего коллеги, почему это все так неожиданно возбудились. Пользуясь тем, что они сидели на самом конце стола для совещаний, а их начальство занято размышлениями над тем, что лучше купить сестрам, занимающимся приютом для умственно отсталых: «мерседес вито» или «форд транзит», и даже украдкой просматривает спрятанные среди заметок предложения автомобильных салонов, старший коллега начал шепотом излагать политические расклады на конференции епископов:
— Дело простое. Большинство епископов не склоняется ни к прогрессивной стороне, ни к консервативной стороне, иногда даже сомневаясь в обоснованности такого рода разделения. Когда им следует встать на чью-либо сторону по конкретному вопросу, часто случается, что в плане принятия решений они просто парализованы, поскольку, по таинственным причинам, для них крайне важно удержать некое странное равновесие между силами прогресса и реакции, которых, якобы, даже и не существует. Потому огромное внимание они уделяют окружению Зяркевича, однозначно идентифицируемому как прогрессивное, а также окружению архиепископа Михальчевского, то есть, консерваторам. Дело выглядит по-другому, когда речь касается сексотничания эс-бекам на своих братьев по священнической службе, здесь взгляды проходят поперек раздела на традиционалистов и прогрессистов; но в случае ксёндза Тшаски этот раздел имеет существенное значение. Им довольно-таки до лампочки суть дела, сейчас они раздумывают лишь над тем, кого поддержать. Мнение Зяркевича нам известно из газеты, так что, почти что автоматически, нам известно и мнение Михальчевского. А облегченно епископы вздохнули, когда посчитали, что раз Рыдз, который обычно считается неформальным предводителем «Болота», и потому его позиция гораздо более сильная, чем на это указывало бы его формальное место в иерархии…
— Болота? — переспросил молодой священник.
— Вы что, в семинарии историю не учили? Ну и я не стану тебя просвещать. Поищите сами, в разделе о Французской Революции. Так вот, когда епископ Рыдз атаковал Зяркевича, они посчитали, что в данном случае следует поддержать консерваторов, и обрадовались тому, что уже знают, что им делать. Теперь будет достаточно, чтобы голос взял Михальчевский, и дело сразу же станет ясным.
Но архиепископ Михальчевский вовсе даже и не спешил. Он спокойно просмотрел свои заметки, не обращая внимания на ожидающие взгляды иерархов. В конце концов, через пару минут, он поднял взгляд и изобразил на лице изумление, что столько людей на него глядят. Он поправил очки, поднимая их с кончика носа повыше. Молодой священник, которому только что был преподан урок по вопросу политики в епископате, чуть ли не подавился смехом, поскольку жест по поправлению очков архиепископ осуществил средним пальцем, в результате чего ладонь изобразила жест, во всем мире считающийся оскорбительным. Сам же епископ-консерватор этого не заметил. Он взял слово:
— Я не пытаюсь усомниться в правдивости рапорта, который представил нам ксёндз… — тут епископ снизил голос, давая понять, что не помнит фамилию.
— Велецкий, — с упреком подсказал ксёндз Велецкий.
— Велецкий. Так вот, теперь предположим, что все описанные ранее ситуации и вправду имели место. Но откуда нам известно, кто стоит за всей этой серией чудесных событий? Случаем, оптимистически предполагая, что эти чудеса совершались Божественной силой, не оказываемся ли мы, как это сейчас говорит молодежь, законченными наивняками?
Молодежь, которая так сказала бы, уже дождалась внуков, пан архиепископ, — подумал секретарь вроцлавского епископа.
Архиепископ Зяркевич глянул над краем очков на своего главного протагониста и, не прося слова, сказал:
— Уважаемый архиепископ Михальчевский, наш инквизитор[82], конечно же, решил посчитать эти предполагаемые чудеса результатом деятельности сатаны, которого наш уважаемый архиепископ наверняка представляет в виде косматого создания с рогами и хвостом.
— Быть может, Ваше Преосвященство избавит нас от своих колкостей? — отрезал Михальчевский.
— Ну хорошо, хорошо. Тем более, что мне кажется, что, по-разному подходя к диагнозу, мы соглашаемся по вопросу рекомендуемого лечения. По моему мнению, следует сохранять как можно более далеко идущую сдержанность в выражении мнений на тему случая ксёндза Тшаски, рекомендовать верующим проявлять осторожность при обращении к вышеупомянутому священнику, самого же ксёндза Тшаску направить в какой-нибудь изолированный монастырь, где до времени полнейшего выяснения он посвятил бы себя молитве.
— Согласен, — коротко сказал архиепископ Михальчевский, не находя удовольствия в наслаждении тембром собственного голоса.
— Ну вот теперь наши епископы могут кичиться, — прошептал преподаватель политики молодому ксёндзу на ухо. — Силы прогресса и реакции сомкнули собственные ряды в оппозиции к умеренным. Так уже было, но не в Церкви, а в Германии, при чем, восемьдесят лет назад. Хотя иногда и у нас, когда различные журналисты взялись за люстрацию епископов.
— Да о чем это таком пан ксёндз говорит? — шепнул в ответ попик в пространство, не отводя взгляда от переговаривающихся наследников апостолов, поправляя манжеты сорочки, элегантно выступающих из под рукавов сутаны.
— Да ладно, неважно, неважно. Важно то — гляди, парень — когда епископы будут кипятиться, чего тут делать, раз уже не надо заботиться о равновесии, а только лишь принять решение по сути вопроса. Ничего они не сделают, нет ни малейшего шанса, против Михальчевского и Зяркевича вместе взятых им не выступить — а они, в свою очередь, должны ужасно дивиться собственной коалиции, — продолжал шептать чичероне по извилистым тропам церковной иерархии.
Тут епископы, архиепископы, кардиналы вдруг заговорили все вместе, кто-то поднял голос, кто-то ударил ладонью по столешнице.
Оба ксёндза-секретаря викарного епископа вроцлавской епархии тихонечко выбрались в коридор, пользуясь замешательством, и игнорируемые их наставником, который уже принял решение, что монашкам купит «форд», поскольку «мерседес» для них это уже слишком, а теперь между заметками спрятал томик с эссе Честертона и читал вовсю, усмехаясь про себя, что его братья по епископскому служению интерпретировали как немой комментарий к разгоревшейся дискуссии.
Тот секретарь, что был постарше, сунул руку в карман сутаны и вытащил пачку «мальборо». Затем закурил, предварительно раскрыв настежь окно в коридоре.
— А знаете, — отозвался тот, что помоложе, — когда после галстучной недели в семинарии, после последней ночи, которую проспал в галстуке на шее, в соборе надевал сутану на пострижение, мне казалось, что вместе с тем галстуком я покидаю мир галстучников. Вот знаете, споры, политика, расклады сил, все это… А здесь, наши пастыри, они ведут себя так… Ну, вы понимаете. Так по-светски. Как те, как светские люди, как политики.
— А ты что думал? Что после епископского рукоположения у человека ангельские крылья отрастают?
— Но вот может ли сказать мне уважаемый ксёндз, где во всем этом имеется Святой Дух?
— Сынок, ты что, представляешь себе, будто бы Дух Святой должен был бы залететь в этот зал в виде голубки и проконсультировать епископов, что им делать по делу ксёндза Тшаски, а потом белым крылышком указать, кто из епископов является агентом СБ, а при случае еще и посоветовать, чтобы все компьютеры в приходах должны работать под Линуксом, ибо только лишь open software мило Господу?
Молодой священник тихо рассмеялся.
— Вы просто шутите, но ведь я имею в виду другое. Чтобы было какое-то единодушие, чтобы они не думали о политике, о прогрессивных и консервативных фракциях, а только о том, ну вы понимаете, где правда, и что по-настоящему приятно Богу.
— Видишь ли, парень, если бы ты изучал историю, то знал бы, что Дух Святой мог действовать даже посредством римского папы Борджии, Александра VI. Представь себе, что тот сукин сын Борджиа на папском троне реализовал волю Духа Святого, а вовсе не святой безумец Савонарола. Spiritus Sanctus прекрасно справлялся с опекой над Церковью, которой управляли такие ублюдки в пурпуре, что наши епископы, хотя у них рыльца и в пушку, но по сравнению с теми — они просто ходячее воплощение святости. Парень, вот ты удивляешься, что в том зале столь важную роль играют людские страсти, нелюбовь, гордыня, жажда власти. Но удивляться, скорее, следует тому, что, несмотря на все эти людские черты — ведь там сидят люди, никого более — среди собранных в том зале епископов иногда, хотя и редко, удается провести то, что жажду власти и спесь перерастает. Так что, парень, тренируйся в смирении и поверь, что не исключено такое, что наши епископы примут то или иное решение как раз по причине Святого Духа. Ну а теперь давай возвращаться, пока старик не врубится, что мы ничего не записываем, — произнес он, после чего загасил сигарету на подоконнике и выбросил окурок за окно, на неухоженный газон. Оба возвратились в конференц-зал. Тот, что постарше, стал просматривать заметки и обдумывать отчет, который нужно будет составить для ординария; младший же прислушивался к дискуссии и изо всех сил пытался поверить в присутствие Духа Святого в зале.
Ксёндз Янечек сидел на кухне, в которой после ухода панны Альдоны в мойке нагромоздилась куча посуды. В плебании было ужасно холодно, потому что викарий не умел толком справиться с печью центрального отопления в подвале. Сразу же после того, как он разжег печь, та раскалилась докрасна, а вода в трубах закипела, чтобы через час полностью остыть. Так что он махнул на все рукой, и вот уже два дня сидел в холоде.
На столе, рядом с кружкой горячего кофе — к счастью, обслуживание электрочайника не требовало лет опыта — лежало письмо из курии, пришедшее днем раньше. Епископ рекомендует ему отправиться в монастырь камедулов[83] на Белянах. Сегодня ночью, в три ночи — прямо сейчас — ему будет прислан автомобиль с водителем, который завезет ксёндза в монастырь, где ксёндз предастся молитве и посту, вплоть до момента выяснения дела и принятия решения.
Тшаска ужасно устал. Обессилен. Бытие пророком требует гораздо больше поглощенности, чем бытие викарием и даже преподавателем катехизиса. Иисуса и архангела Михаила он не видел уже неделю, с момента ухода отца настоятеля и экономки. Они исчезли без слова, но сила осталась — так что ксёндз посчитал это испытанием своего характера, и что он обязан делать то же самое, что и раньше. Так что ежедневно он утром вставал, шел в церковь и целый день молился, питаясь только тем, что приносили верные. Должен ли он быть послушен Церкви, или же Иисус, который пришел к нему лично, желал, чтобы он отправился к камедулам или же, скорее, продолжал делать то же, что и раньше? А может, следует учредить нищенствующий орден, уйти из плебании, забрав с собой только пальто, и ходить по домам проповедовать.
Когда-то у него был приятель, физик. Парень писал диссертацию в универе как экстерн, а на жизнь зарабатывал, преподавая физику в лицее. Он рассказывал Тшаске, как странно себя чувствует, излагая детворе в школе картину мира — возможно, что и не фальшивую, но, вне всякого сомнения, неполную, анахроничную, словом — неправдивую. Но то была всего лишь физика, а он, священник, обязан идти и проповедовать народу, который верит в каждое слово из его уст более, чем папе, кардиналам и епископам вместе взятым, истины, которые к настоящему времени сделались гораздо более не актуальными, чем ньютоновская физика..
Тшаска стиснул пальцы на эмалированной кружке — неужто, Янек, сказал он сам себе, ты не веришь в то, что было смыслом жизни? И в не стираемое священническое знамение тоже не веришь? Это не вопрос веры, — сказал отсутствующий Христос, — ты уже ни во что не должен верить, ты знаешь.
На площади перед плебанией заскрипел снег под колесами автомобиля. Иисус сказал, что эта Церковь — все же — это его Церковь, так что я сделаю то, что Церковь мне приказывает. По причине усталости, страха или послушания — неважно.
Ксёндз поднялся из-за стола и вышел к машине. В зеленом «опеле» стекло со стороны водителя опустилось вниз, сидящий за рулем полный мужчина спросил:
— Ксёндз Тшаска? Я должен отвезти вас в Краков.
— Да, да. Это я, — ответил священник, подошел к автомобилю, открыл дверь и уселся внутри.
Даже курия, разыскивая человека для устройства столь деликатного дела как перевоз одного бедного викария из Силезии в Краков, неизменно попадает на этот характерный тип людей — спецы по всему. Место работы? А на собственном рабочем месте. Хозяйственная деятельность, ФЛП «Гражина» (от имени супруги, весьма уважаемой женщины), Зембал Ежи, улица такая-то и такая, номер, сорок четыре сто тридцать три, Дробчице. Фирма, размещающаяся в черной барсетке, разделяющая это и так тесное Lebensraum (жизненное пространство — нем.) с мобильным телефоном и фотографиями детей. На левое запястье живописно спадает золотой браслет крикливых часов, на мохнатой шее висит золотая цепь. Автомобили из Германии привожу, по желанию, любую модель, любой тип. Вот пан знает, что такое авто без ДТП, самую только чуточку стукнутое в левое заднее крыло, но все уже заделано, так что пан дает десять косарей и ездит, только топливо заливает и ездит. Какая там шпаклевка, пан чего? Говорю же — безаварийное, стукнутое только в левое заднее, и что с того, что номера стекол не совпадают. Пан у нас что: контроль качества? Номера именно такие, какие на заводе дали. Классная тачка. Немецкая. Надежная. Если у пана нога легкая, так и пятерочку на сто возьмет, не больше.
Как это здорово: исправлять мир. На эвакуаторе едет сгоревший «форд фокус», а он, Ежи Зенбал, превратит этот мусор в красивую машину. Или на бусике отвезет двенадцать рыл на работу, в Италию, на плантации, в один конец на старом «рено», а бабки уже и есть. Когда-то ездил как таксист, но плюнул, потому что настоящие бабки в других местах зарабатывают. Утречком щеточкой сметает волосы с пелерины, протирает седеющие усы, мобилку к уху — ну как, берут «лагуну»? Первого года? Сколько дам? Ну, как обычно, за «лагунку», два косаря дам. Так как? Весек, ты что, с дуба съехал, другана хочешь раздеть? Говорю же, две косых дам.
А в воскресенье пакует супругу и двух дочек в самую красивую тачку из тех, что в данный момент у него на площадке стоят, и неспешно катит в костёл, довольный, когда доносятся слова, что у Зембала снова новая машина. Или: tyn gorol zaś tym nowym autym (а городской снова на новой машине — силезск.). На костёл жертвует часто и обильно, в Рождество сам всегда едет за ксёндзом и отвозит его назад на плебанию, предварительно накормив и напоив — поскольку, пан ксёндз же знает: я хочу и с паном ксёндзом, и с Господом Богом нормально жить. Когда нужно было тротуар отремонтировать — устроил бетономешалку. На кладбище ветки подрезали — вышка завтра будет. Я со всеми хочу хорошо жить, разве что кто на мозоль мне наступит. Вот тогда сгною урода.
Так что, раз уж сам епископ просят подвезти викария в Краков, так вообще не о чем и говорить. Ксёндз ничего не платит. Ну, раз уж так, раз это курия, тогда приму, а потом еще доложу, когда ксёндз станет тот ремонт крыши проводить.
И вот таким вот Юрекам Зембалам он обязан гласить Добрую, хотя и фальшивую, Новость. Он должен пояснить Зембалу, что у Нового Завета срок закончился, равно как и у Ветхого, и сейчас пришло время Завета Новейшего. Он обязан это пояснить Ежи Зембалу, человеку, для которого христианство помещается в нефах церкви, и именно там его следует раз в неделю навещать — только оно, естественно, не имеет никакой связи с мирком автомототорговцев. Безаварийная тачка, прошу вас, в Рейхе на нем один дедок ездил, так что пробег самый настоящий, это, скажу вам, супер оказия. Пан Зембал, нам следует подняться на следующую ступень веры, поскольку мне явился Христос.
После того, как викарий сел в машину, Зембал с уважением ожидал, когда тот отзовется. Но священник молчал, и тогда водитель спросил сам:
— Ну а какие-нибудь вещи пан ксёндз берет, или как?
— Нет, мне ничего не надо.
— Тогда поехали.
Ксёндз застегнул ремень безопасности. Толстяк врубил задний ход, со вздохом обернулся в кресле, устроился на правой ягодице, опершись рукой на пассажирское кресло, засопел и начал выезжать.
Грохот сминаемого металла и бьющегося стекла. Тишина. Панические вздохи, жадно всасываемый воздух, викарий чувствует, как ремни безопасности раздавливают ему ребра. Надувшаяся подушка безопасности после оргазма столкновения превратилась уже в опустившийся конец.
— С ксёндзом ничего не случилось? — придя в себя, спросил Зембал.
Ксёндз Янечек отрицательно покрутил головой, до сих пор не способный произнести хотя бы слово. Водитель выкатил свою тушу из машины. В правом боку его личной «астры» торчал смятый перед красной «тигры», из которой выскочила молодая, красивая девушка и, совершенно не обращая внимания на толстяка, подбежала к ксёндзу Янеку.
— Вы не можете никуда уезжать. Высаживайтесь, пан ксёндз. Я увидела, как пан ксёндз уезжает, и нужно было пана ксёндза задержать! — кричала она.
Ксёндз Янечек узнал ее — журналистка, Малгожата Клейдус, из «Фикций и Мифов».
— Так оно как, пани, получается, специально ударила в мою машину? — багровея от злости, спросил Зембал.
Ксёндз вышел. На капоте появились снежинки.
— Первый снег в этом году, — сказал он.
— Гляньте-ка вон туда, она там стоит, — показала журналистка, совершенно зря, потому что ксёндз Янек уже знал, что имеется в виду.
В темноте, освещаемой лишь слабым светом фонарей, на обочине асфальтовой дороги стояла худенькая девочка в голубеньком пальтишке, наброшенном на больничную пижаму. Снежинки, которые поначалу проявлялись на высоте оранжевых ламп уличного освещения, не преследуемые ветром спокойно падали на Анульку, ложась на ее плечи и голову, и медленно умирали, впитываясь в шерсть пальто и разлохмаченные волосы.
Ксёндз Тшаска впервые в жизни видел взрослую четырнадцатилетнюю девочку. Взрослую, поскольку осознающую смерть, которая неизбежно придет через несколько недель или месяцев. Осознающую собственную слабость, собственное тело, которое само себя уничтожает и пожирает. Осознающую все, чего в своей жизни уже не увидит и не почувствует: поцелуи, каникулы над морем, новые платья и фильмы в кино. Касание мужчины и обеды в ресторане, вкус вина и сигарет, поражения и победы, ощущение белого и черного платья, боль разрываемой детской головкой промежности. Анулька. Это имя, детское имя, которого она уже не успеет сменить, стократно поясняя маме (отца она не знает и уже никогда не узнает), что ее зовут не Анулька, а только Анна, ладно — Аня, и именно так к ней следует обращаться. Анна.
— Пан ксёндз должен ее спасти! Пан ксёндз может ее исцелить! Пан ксёндз, прошу вас, я исповедалась, я обратилась в вере, уже не работаю в «Фикциях», пан ксёндз, сделайте это для нее.
— Пан ксёндз, да бросьте вы эту сумасшедшую. Садитесь, как-нибудь, с Божьей помощью, доберемся ко мне домой, там «опель» оставим и поедем на «мерсе», до Кракова недалеко, по автостраде — это часа полтора, и мы будем на месте. Шины у меня зимние, так что снег нам не страшен, — говорил Зембал, думая о тысяче злотых, которая как раз сейчас выскальзывала у него из рук с каждым словом этой психованной. Он приблизился к ксёндзу, открыл двери «опеля» и попытался запихать викария вовнутрь.
Ксёндз Янечек был килограммов на пятьдесят легче него и намного слабее. Только ни толстенная словно ветка дерева лапища, ни бочкообразные грудная клетка и пузо не сумели сдвинуть священника хотя бы на миллиметр.
— Чего? — был изумлен толстяк и внезапно, словно ударенный ломом в грудь, перелетел через дорогу и рухнул в придорожную канаву. Он тут же начал оттуда выкарабкиваться, сопя и постанывая, а ксёндз уже бежал к стоящей у дороги девочке, схватил ее на руки — та весила не более тридцати килограммов — и занес в дом.
— Не еду я, раздумал, — бросил он по дороге перепуганному водиле, который и сам посчитал, что дело ой какое скользкое, так что из него следует как можно скорее выпутаться.
Янек шел в плебанию, прижимая к себе костлявое тельце; девочка же, в рефлексе инстинктивного доверия обняла ксёндза за шею. Благодарю тебя, Иисус, кто бы ты ни был: Бог, дух, человек — благодарю тебя за дар исправления мира. До фары он буквально добежал, пинком открыл дверь и заскочил в кухню. Придерживая больное дитя одной рукой, другой он сбросил все со стола. В доме так холодно, а малышка еще и ужасно замерзла. Он подумал о печке, и вода в трубах забулькала от жара, чугунные же калориферы, писк современности последних лет правления императора Вильгельма, застонали и зазвучали расширяющимся, нагревающимся металлом. С помощью Малгожаты, которая побежала за ним, ксёндз разместил Анульку на столешнице. Он положил ладони на распаленном лбу девочки.
— Я забрала ее из хосписа. Пан ксёндз должен ей помочь, — сказала Малгожата.
Ксёндз Ян Тшаска закрыл глаза и почувствовал, где ткани, извращенные клеймом первородного греха, взбунтовались против собственного творца, чтобы венец Его творения смять, вывернуть, измазать блевотиной, пускай издыхает в собственном дерьме, эта вот кучка грязи, разбодяженной глины, одаренная душой падаль. И пускай не умирает: пускай издыхает, пускай ее форма размоется в чудовищных деформациях, наростах и опухолях; и пускай воет.
Так что ксёндз успокоил множащиеся клетки, выгладил, возвратил их на старое место. Исправил мир, давая этой девочке жизнь, которую та не имела права иметь.
Анна открыла глаза.
— Я буду жить, тетя, — произнесла она.
— Ну конечно, девонька, потому что ксёндз Янек тебя исцелил, — сообщил сидящий на шкафу Иисус. Он болтал в воздухе сандалиями; рядом, опираясь ягодицами на пятки и охватив колени руками, пристроился архангел Михаил.
Викарий потерял сознание.
Когда он открыл глаза, то увидал над собой лицо Кочика. Теофил, Теофил, тебя освободили от ворона, ты же поможешь освободить других.
— Проснулся, — сказал Кочик.
Сильные руки поставили ксёндза вертикально. Он почувствовал, что у него связаны руки и ноги, а во рту кляп.
Тшаска рванулся, дернулся, бессильно завыл сквозь давящую его тряпку. Помимо Теофила Кочика, ксёндза удерживала пара мужчин в рабочих комбинезонах, в горняцких касках с фонарями. Их лица и руки были черны от угля. Перепачканные взяли ксёндза за руки и ноги, вынесли из плебании и уложили на заднем сидении запаркованного под самыми ступенями большого «фиата». Мужчины сели спереди, Кочик уселся сзади, рядом со священником.
— Ксёндзу беспокоиться не о чем, женщина и девочка в безопасности, они ночуют у моих хозяев. Поехали! — бросил он водителю.
Его похитили, чтобы закрыть в какой-то шикарной клинике, где он будет лечить больных детей богатеев. Из него сделают медицинский автомат, учредят общество ООО «Ксёндзо-Мед» и будут ложить в карман по десять тысяч за пластическую коррекцию, по сотне тысяч за диабет и по миллиону за рак и белокровие. Быть может, он даже получит зеленый халат, как врачи в телесериалах? И маску. Но и так все останется в тайне, ведь законно пленить человека запрещено. Короче, ему устроят золотую клетку, наполненную всяческими удобствами, зато отрежут его от мира. Либо станут шантажировать карьерой брата или жизнью отца…
Тшаска дернулся в своих узах. Только лишь через несколько секунд до него дошло, что он ведь чувствует намерения своих мучителей. Странно, ничего плохого сделать ему те не желали.
Кочик склонился над священником и вытащил из-под куртки небольшой сверток.
— Тут у меня собрано, здесь вот облатки, но такие еще, что они пока не являются Господом Иисусом; но у меня есть банка, она потом понадобится, — с убежденностью сообщил сумасшедший.
Ксёндз ничего не понимал. Двигатель старой развалины закашлял и завелся, дворники с хрустом стерли тонкий слой снега. Они поехали. Фары освещали рой кружащихся снежинок, они ехали в тумане, колеса автомобиля, обутые в лысую резину, танцевали по скользкой дороге, только водитель уже набил руку на вождении в подобных условиях. Все продолжалось где-то с полчаса. С шоссе они свернули на боковую дорогу, водитель выключил фары, так что дальше ехали на ощупь. Потом машина остановилась.
— Jerůna, na tym śńyhu bydźe šladyśúo uźfeć, jakby tu ftoś přiloz… (Блин, на этом снегу можно будет заметить следы, если кто пройдет тут — силезск.) — сказал один из горняков.
— Ńy fandzol, Zefel, yno bier kapelůnka za ůúapy I drap na gruba lecymy. Koćik, pozamykej auto, kluče mos we stacyjce, I lec za nami (Ты не говори глупостей, Юзеф, а только хватай викария за ноги и быстренько побежали на шахту. Кочик, машину закроешь, ключи в замке зажигания, и беги за нами — силезск.), — ответил на это второй.
Ксёндз Янек совершенно не дергался, горняки вытащили его из машины и осторожно положили на снегу, после чего ножницами разрезали сетку ограждения. Схватили ксёндза, протиснули его через дыру, и по покрытому снегом полю трусцой направились к маячащим в тусклом фонарном свете постройкам. Кочик закрыл автомобиль и направился за своими дружками.
Они добежали до покрытой осыпающейся штукатуркой стены, прислонили ксёндза к ней.
— Moš te halby? (Поллитровки у тебя? — силезск.) — спросил тот, что был повыше и плотнее из пары горняков, которого коллега называл Зефелем (Юзефом — силезск.).
Кочик вытащил из-под куртки две бутылки. Зефель взял водку, заговорщически выглянул за угол, огляделся, добежал до дорожки и нарочито безразличным шагом направился в цех. Через пару минут он выглянул из двери, поднял большой палец вверх. Кочик со вторым шахтером подняли ксёндза Янека и побежали в цех, пересекли его, ни на мгновение не задерживаясь, добежали до лифта в стволе, закрыли за собой раздвижную дверь.
— Kapelůnek to ponoc pjyršy roz w šole śedzům, pra? (Ксёндз викарий наверняка ведь впервые в лифте, да? — силезск.) — спросил горняк меньшего роста.
Ксёндз викарий ответил лишь стоном через кляп. Кочик вытащил из кармана перочинный нож, перерезал веревки и вынул кляп.
— Прошу прощения, что мы пана ксёндза связали, но не было времени. — Тшаска потер онемевшие запястья.
— Куда вы меня тащите? Что в этом всем фарсе играется? — спросил он.
— Ксёндз сам увидит. Мы излечим ксёндза, честное слово. Еще немножечко терпения. Вот только пану ксёндзу следовало бы надеть рабочее, чтобы не так бросаться в глаза.
Лифт остановился. Викарий сменил платье духовного лица на брезентовые штаны, рубаху в клетку и куртку. Горняки надели на головы ксёндза и Кочика каски. Они двинулись через штреки и раскопы, среди блестящей черноты стен, опор и опалубок, проходя мимо немногочисленных шахтеров. Минут через десять быстрого марша они остановились. Зефель сунул руку за старый, толщиной с дубовый ствол столб и нащупал за ним железный рычаг, дернул за него, и узкий фрагмент стены между элементами закладки оказался стальной дверцей, на которой были закреплены фрагменты горной породы, так что дверь полностью сливалась с окружением. Открытый проход показал низкий коридор, двигаться по которому можно было только на четвереньках. Зефель зажег фонарь на лбу и вполз в коридор, за ним ксёндз, Кочик и второй горняк, который, не поворачиваясь, закрыл ногой дверь в секретный проход. Воздух был затхлым и вонючим, но совершенно не такой, какого ксёндз Янек мог ожидать в шахте. Воняло здесь не так, как воняет от старого механизма: горелым маслом, истлевшей изоляцией, тут воняло не производством, а так, как несет от заселенного бухарями зала ожидания провинциального вокзала, пускай и без ноток переваренного алкоголя. Запахи человеческих экскрементов, немытого тела и остатков пищи были едва слышны, хотя и постепенно густели, по мере того, как они продвигались по штреку.
Слабый отсвет фонаря внезапно сдвинулся со стенок и пласта, пропал в пространстве и серым свечением подсветил небольшую каверну, находящуюся в самом конце прохода.
— Fater, to jo, Jůsef, syn Půndźaúka, je ze mnům Koćik, co go znoće juž, Walek, syn Środy, I tyn kapelůnek, o kerym my wům godali (Отче, это я, Юзеф, сын Понедельника, а со мной Кочик, уже отцу известный, Валек, сын Среды, и тот самый викарий, про которого мы отцу говорили — силезск.).
— Kommen Sie (проходите — нем.), — отозвался хрипящий голос.
Вползли вовнутрь. Высота каверны не превышала метра и семидесяти сантиметров, при всем том она не была больше обычной комнаты в квартире. Под одной из стенок в угольной породе была выбита ниша, которая должна была служить обитателю каверны лежанкой, с другой находился короткий штрек, заканчивающийся небольшой выработкой, у выхода стояли три старых деревянных ведра, наполненные комьями угля.
Обитатель камеры сидел на лежанке. Когда свет фонаря Герда упал на него, ксёндзу Янеку пришлось напрячь зрение, чтобы отличить фигуру от окружавших ее стен, так как была она практически вся черной. Поблескивали только лишь белки глаз, ногти и нити не окрашенной угольной пылью седины в длинных, превратившихся в колтун волосах, соединявшихся с бородой патриарха. Все вместе, щетина и волосы, окружали гривой небольшую голову. Штаны и куртка давно уже превратились в рванье. Сейчас, уже сотни раз залатанные, связанные друг с другом, они образовали мастерскую конструкцию, которая едва-едва прикрывала тело. Из этих лохмотьев выглядывали руки и ноги, худые, но жилистые, а по сути даже мускулистые, покрытые черной кожей. Черной не негритянским коричневым оттенком, но окрашенной угольной пылью, что втерлась в слои ткани, а кожа, совершенно бледная по причине отсутствия солнца, восприняла ее как пигмент.