«Такое просто-напросто невозможно: люди этого не выносят. Уж я-то знаю — пытался.»
Отрывок из неопубликованной рукописи о Джордже Борроу[1] и его сочинениях.
Воистину, я пытался — и мой опыт, может статься, кого-то заинтересует. Я ушел в мир Джорджа Борроу с головой, особенно увлекли меня его «Лавенгро» и «Цыганский барон», — я позаботился о том, чтобы подчинить мои мысли, речь, стиль поведения манере мастера — и вот однажды погожим летним днем я отправился вести жизнь, о которой читал. Так я оказался в Сассексе, на проселочной дороге, ведущей от железнодорожной станции к деревушке Свайнхерст.
Я шел, скрашивая прогулку тем, что перебирал в памяти всех основателей графства — начиная с Сердика, грозы морей, грабителя морестранников, и Эллы, его сына, который, по словам барда, был на наконечник копья выше любого великана в своей дружине. Я дважды упомянул об этом, беседуя с крестьянами, встретившимися мне на дороге. Один из них, тощий верзила с веснушчатым лицом, бочком проскользнул мимо меня и торопливо припустил к станции. Другой, ростом поменьше, а годами постарше, стоял, завороженно слушая, как я цитировал ему тот отрывок из саксонской хроники, что начинается фразой: «И пришел Лейа и привел сорок четыре больших корабля — и люди той земли выступили против него.»[2] Я как раз объяснял ему, что хроника эта частью написана монахами Сент-Олбани, продолжение же ее создано в монастыре Петерборо — но тут он вдруг шмыгнул в калитку и скрылся из виду.
Деревенька Свайнхерст представляет собой длинную вереницу деревянных домишек, выстроенных в раннеанглийском стиле. Один из них был чуть повыше остальных — облик его и висевшая над входом вывеска свидетельствовали, что это — деревенский кабачок, и я направил свои шаги к нему, ибо с того самого момента, как я покинул Лондон, во рту моем не было ни росинки, У входа стоял крепыш пяти футов и восьми дюймов роста, в черном плаще и сероватых панталонах — я обратился к нему в манере мастера:
— Почему корона и роза? — поинтересовался я, указывая на висевшую над нашими головами вывеску.
Он как-то странно на меня покосился. Отмечу, что его поведение в целом произвело на меня весьма странное впечатление.
— А что? — спросил он, чуть подаваясь назад.
— Это же королевская эмблема, — ответил я.
— Ну да. А чем еще может быть корона?
— А вы хоть знаете, чья она?
— Простите, пожалуйста, — пробормотал он, пытаясь пройти.
— Чья корона? — спросил я настойчивее.
— Откуда ж мне знать?
— Но ведь на ней роза! — воскликнул я. — Роза, символ Тюдоров, Первый из них, Тюдор-ап-Тюдор, спустился с Уэльских гор — и его потомки по сей день сидят на английском троне.[3] Тюдор, — продолжал я, протискиваясь между незнакомцем и дверью трактира, хотя, казалось, он не прочь был войти первым, — принадлежал к тому же роду, что и Оуэн Глендовер, знаменитый предводитель разбойников, которого ни в коем случае не следует путать с Оуэном Гвинеддом, отцом Мэдока Морского, — о том бард сложил знаменитый енглин, который на гэллике звучит как…
Я уже собирался процитировать знаменитые строки Дафидд-ап-Гвилина, когда этот человек, смотревший на меня, покуда я говорил, пристально и как-то чудно, оттер меня плечом и вошел в трактир.
— Судя по всему, я действительно приехал в Свайнхерст, — недаром название означает «свиная роща», — намеренно громко сказал я вслед невежде. С этими словами на устах вслед за незнакомцем я вступил в трактир и обнаружил, что мой не отличающийся вежливостью собеседник уже пристроился в углу, рядом с огромным креслом. Еще четыре типа наиразличной наружности пили пиво за центральным столом, а небольшого роста человечек, весьма подвижный, в черном лоснящемся сюртуке, судя по всему, много на своем веку повидавшем, стоял у холодного камина. Решив, что это и есть хозяин трактира, я поинтересовался, чем здесь можно пообедать.
Он усмехнулся и объявил, что вряд ли сможет ответить на мой вопрос.
— Но, приятель, разве так трудно сказать, что там у вас готово на кухне?
— Даже с этим я ничем не могу вам помочь. Однако не сомневаюсь, что трактирщик рассеет все наши недоумения, — и он позвонил в колокольчик, после чего с кухни послышался голос, и перед нами возник хозяин трактира.
— Что бы вы хотели заказать? — осведомился он.
Я подумал о наставнике и попросил принести холодный свиной окорок, пиво и чай, чтобы запить мой обед.
— Вы сказали пиво и чай? — переспросил явно удивленный трактирщик.
— Ну да.
— Двадцать пять лет я держу это заведение — и впервые слышу, чтобы у меня просили пиво и чай! — покачал он головой.
— Джентльмен шутит, — вмешался человек в лоснящемся сюртуке.
— Или, может… — многозначительно пробормотал немолодой человек в углу.
— Что — может, сэр? — раздраженно обернулся я.
— Ничего, — буркнул он, — ничего. — Было что-то странное в этом человеке — том, кому я рассказывал о Дафидд-ап-Гвилине.
— Так вы, значит, шутите, — сказал хозяин.
В ответ я спросил его, читал ли он книги моего наставника, Джорджа Борроу. Ну да, он их, конечно, не читал. Так вот, прочти он от корки до корки эти пять томов, он не обнаружил бы в них ни намека на шутку. Более того, прочти он их, он, конечно бы, знал, что достопочтенный наставник имел обыкновение запивать пиво чаем. Тут я поймал себя на мысли, что ни в сагах, ни в енглинах[4] бардов я не встречал никаких упоминаний о чае. Посему, покуда хозяин ушел на кухню заниматься моей трапезой, я прочитал честной компании ту исландскую стащу, которая славит пиво Гуннара, длинноволосого сына Гарольда Медвежатника. Затем, так как этот язык кое-кому здесь мог быть незнаком, я прочитал собственный перевод, оканчивающийся строчкой:
Коль пиво легкое, пусть будет тяжек кубок, им налитый.
Потом я поинтересовался у присутствующих, ходят ли они в часовню или в церковь.[5] Этот вопрос крайне их озадачил — особенно странного человека в углу, с которого я не спускал глаз. Я проник в его тайну: недаром, когда я глянул на него, он постарался спрятаться за массивными напольными часами.
— Так церковь или часовня? — повторил я свой вопрос.
— Церковь, — вымучил он из себя.
— Какая церковь? — уточнил я.
Он еще глубже уполз в свою нишу за часами.
— Сроду мне не задавали таких вопросов, — пробурчал он.
Тогда я дал ему понять, что знаю его секрет.
— Не сразу Рим строился, — процитировал я поговорку.
— Хи! Хи! — хохотнул он.
Стоило мне немного отвернуться, как он высунул голову из-за часов и покрутил пальцем у виска. То же самое сделал и человек в засаленном сюртуке, стоявший рядом с холодным камином.
Поедая холодную свиную ногу — может ли быть лучшее кушанье — разве что баранина с каперсами? — и потягивая попеременно то чай, то пиво, я поведал присутствующим, что достопочтенный наставник прозвал это блюдо «блаженством честняги Гарри», ибо заметил, что оно в большой чести у предпринимателей из Ливерпуля. С этим рассказом на устах — да со стихом или двумя из Лопе де Вега — я покинул трактир «Роза и Корона», предварительно рассчитавшись с хозяином. Я был уже в дверях, когда он окликнул меня и спросил мое имя и адрес.
— Зачем? — удивился я.
— А вдруг с вами что случится? — пожал плечами хозяин.
— С чего бы это со мной должно что-нибудь случиться?
— Ну, знаете, как оно… — смешался трактирщик. Я так и оставил его в недоумении стоять на пороге «Розы и Короны» и, выходя, расслышал последовавший вслед за этим взрыв смеха. «Вот уж, воистину, — подумалось мне, — не в день строился Рим.»
Пройдя по главной улице Свайнхерста, — я убедился, что состояла она исключительно из деревянных домишек в старинном стиле, — я выбрался на сельскую дорогу, где и продолжил свои поиски приключений, ибо, по словам наставника, дорожные приключения для тех, кто их ищет — все равно, что спелые ягоды ежевики на обочинах Англии. Перед отъездом из Лондона я успел взять несколько уроков бокса, а поэтому не без основания полагал, что у меня есть неплохой шанс, встретив какого-нибудь путника, чьи телосложение и возраст предрасполагали померяться силами, попросить его снять пальто и в доброй старой английской манере разрешить наши с ним разногласия. Я стоял у перелаза через живую изгородь, поджидая какого-нибудь прохожего, когда на меня накатил приступ дурноты, вроде тех, что мучили наставника в джунглях. Я схватился за балку, служившую перелазом — сделана она была из доброго английского дуба. Кто возьмется описать, сколь ужасны такие приступы! Я думал об этом, в то время как мои руки обвивали балку. Пиво всему виной — или чай? Или хозяин трактира был прав — он и еще этот, в черном засаленном сюртуке, что среагировал на жест странного человека в углу. Но ведь наставник пил чай с пивом. Да, однако наставника тоже мучили приступы. Размышляя об этом, я держался за балку, сделанную из честного английского дуба. С полчаса меня мутило. Когда приступ прошел, я чувствовал себя вконец ослабевшим — и все не решался отпустить дубовую балку.
Я все еще стоял у перелаза, где меня скрутил приступ, когда услышал позади шаги и, обернувшись, увидел тропинку, тянувшуюся через поле вдоль дальней стороны изгороди. Навстречу мне по тропинке шла женщина, и тут же стало ясно, что она — из цыган, о которых так много писал наставник. Приглядевшись, я смог различить вдали дым костра, поднимавшийся над маленькой лощиной, — он указывал, где остановился ее табор. Женщина была среднего роста: ни высокая, ни низкая, лицо ее, покрытое загаром, усыпали веснушки. Должен признаться, что я не решился бы назвать ее красавицей, но не думаю, что кому-нибудь, кроме наставника, столь везло, чтобы встретить на английской проселочной дороге действительно красивую женщину. Какова бы ни была моя незнакомка, я должен был показать себя наилучшим образом. По счастью, я знал, как следует обращаться к женщинам в таких ситуациях: много раз я мысленно представлял себе эту смесь вежливости и доверительности, которая только и приемлема в таких случаях. Поэтому, когда незнакомка подошла к перелазу, я протянул руку и помог ей перебраться.
— Как говорил испанский поэт Кальдерой? — воскликнул я. — Не сомневаюсь, что Вы читали строки, которые по-английски звучат следующим образом:
Молю, о дева, — разреши
Сопровождать тебя в пути.
Женщина залилась румянцем, но промолчала.
— А как же цыганские напевы и цыганские чары? — продолжал я.
Она отвернулась, все так же храня молчание.
— Хоть я и не принадлежу к кочевому народу, — заметил я, — кое-что из цыганских песен я знаю, — тут я во весь голос напел куплет:
Колико, колико сауло вер
Апопли то фермер кер.
Сбрую у него возьми,
Мула у него сведи.
Женщина рассмеялась, однако так ничего и не сказала в ответ. Ее поведение навело меня на мысль, что она — из тех, кто зарабатывает на жизнь предсказаниями, — наставник писал, что цыгане называют их «каркуньи».
— Ты — каркунья? — спросил я.
Она легонько шлепнула меня по руке.
— Ну ты и бочонок с пивом, — объявила она.
Этот шлепок доставил мне удовольствие — я тут же вспомнил несравненную Беллу.
— «Ну что ж, давай, зови Верзилу Мелфорда», — произнес я, вспомнив выражение, которое, как утверждал наставник, используют цыгане для обозначения потасовки.
— Отстань ты от меня, прилипала! — выкрикнула женщина и ударила меня во второй раз.
— Ты — милейшая женщина, — объявил я. — Глядя на тебя, я вспомнил Грюнделлу, дочь Хьялмара, который украл у короля Исландии золотой кубок.
Казалось, мои слова ее рассердили.
— Выбирайте-ка слова, молодой человек, — в голосе ее звучало неподдельное возмущение.
— Но я же не имел в виду ничего плохого, Белла. Я просто сравнил тебя с той, о которой говорят, что глаза ее сияли, словно солнце на вершине айсберга.
Похоже, что после этого объяснения она сменила гнев на милость, потому что по лицу ее скользнула улыбка.
— Меня зовут не Белла, — пробормотала она наконец.
— А как же?
— Генриетта.
— Королевское имя! — воскликнул я.
— Ну-ну! — дожала плечами женщина.
— Так звали королеву, сидевшую на троне рядом с королем Карлом. Это о ней поэт Уоллер (пусть баски не слишком чтят наших поэтов, но, как бы там ни было, в Англии тоже есть стихотворцы!) сказал:
Что королевой рождена — на то Господня воля.
Мы можем это лишь признать — такая наша доля.
— Да уж! — пожала плечами женщина. — Чего бы вы хотели!
— А коль так, и я доказал вам, что вы — королева, вы, конечно, дадите мне чумер, — так называется поцелуй на цыганском наречии.
— Я вам сейчас в ухо дам, — заявила на это моя собеседница.
— Тогда давайте бороться, — предложил я. — Если вы повалите меня на землю, я расплачусь за поражение, научив вас армянскому алфавиту. Как известно, любой алфавит мира свидетельствует о том, что все наши буквы произошли от греческих, Ну а если я повалю вас, вы дадите мне чумер.
Я зашел слишком далеко, — это было видно по тому, что она вскарабкалась на перелаз, притворяясь, будто хочет бежать от меня, но тут на дороге появился фургон, принадлежавший, как я обнаружил, свайнхерстскому булочнику. Лошадь — шоколадного цвета (я не знаток в мастях лошадей), была из породы тех, что можно встретить в Нью-Форесте, — ладоней пятнадцать в холке, мохнатая и норовистая. Поскольку я знаю о лошадях куда меньше наставника, мне больше нечего сказать о кобылке, впряженной в фургон, — разве что повторить: цвета она была шоколадного — ну да ни лошадь, ни ее масть не имеют ни малейшего отношения к моему повествованию. Могу лишь прибавить, что кобылку эту можно было принять либо за низкорослую лошадку, либо за пони-переростка: для лошади она была маловата, а для пони — чересчур высока. Как бы то ни было, о лошаденке, которая не имеет ни малейшего отношения к моему приключению, я сказал вполне достаточно, и время сказать о вознице.
То был мужчина с широким румяным лицом и каштановыми бакенбардами. Этакий крепыш с квадратными плечами. Над левой бровью у него красовалась небольшая родинка. Одет он был в вельветовую куртку — и еще я обратил внимание на массивные башмаки с металлическими подковками, что стояли на облучке фургона. Притормозив свой экипаж у перелаза, где я беседовал с девицей из табора, он спросил на городской манер, не найдется ли у меня огонька, чтобы он мог раскурить трубку. Я вытащил из кармана коробок. Мужчина обмотал вожжи вокруг облучка, натянул громадные башмаки и сошел с козел. Он был здоров, как бык, — однако весьма склонен к полноте и одышке. Я решил, что вот он — удобный случай чуток побоксировать и узнать вкус дорожных приключений, столь обычных в добрые старые времена. Мне хотелось сразиться с этим человеком, а девица из табора, стоявшая рядом со мной, — она будет кричать, подсказывая, когда действовать правой, а когда — левой, или, если мне не повезет, и этот мужчина в ботинках с подковками и с родинкой над левой бровью собьет меня с ног, она поможет мне подняться.
— Как вы насчет Верзилы Мелфорда? — поинтересовался я позадиристей.
Булочник недоуменно уставился на меня и пробормотал, что по нему, так любой табачок хорош, лишь бы был.
— Когда я говорю о Верзиле Мелфорде, я вовсе не имею в виду, как вы изволили подумать, табачную смесь, — ответил я на это. — Я имею в виду искусство и науку кулачного боя, столь почитаемые нашими предками. Недаром они избирали лучших из бойцов, этих корифеев бокса, на высшие должности в государстве — вспомните великого Галли. Среди этих молодцов были люди высочайших достоинств — достаточно назвать Тома из Херефорда, больше известного как Том Вьюн, притом что фамилия его отца, насколько мне известно, была Столп. Впрочем, это все к делу не относится, суть в другом: вам предстоит со мной сразиться, — объявил я.
Широколицый булочник, казалось, был удивлен до глубины души, так что у меня возникло подозрение, а правильно ли я понял все, что писал наставник об этих дорожных потасовках. Может, кулачные бои на большой дороге — вовсе не столь обычное дело, как мне казалось?
— Сражаться? — пробормотал булочник. — Чего ради?
— Это добрый английский обычай, — объяснил я. — Мы узнаем, кто из нас чего стоит.
— Да я ж ничего против вас не имею, — пожал тот плечами.
— Я тоже, — честно признался я. — Поэтому мы будем сражаться за любовь, — именно так это формулировалось в давние времена. Гарольд Свингисон говорит, что у датчан было принято устраивать такие поединки на секирах, — об этом можно прочесть во второй из приписываемых ему рунических надписей. Так что, снимайте свою куртку — и в бой! — с этими словами я стащил с себя пальто.
Лицо булочника раскраснелось еще больше.
— Да не собираюсь я с вами сражаться, — проворчал он.
— Еще как собираетесь, — усмехнулся я. — А эта молодая женщина окажет вам любезность и подержит вашу куртку.
— Совсем человек рехнулся, — покачала головой Генриетта.
— В конце концов, — объявил я, — если вы не будете сражаться за любовь, вы будете сражаться за это, — с этими словами я вытащил из кармана золотой соверен. — Ты подержишь его куртку? — обернулся я к Генриетте.
— Я бы подержала вот эту золотую штуковину, — кивнула она на монетку, которую я все еще сжимал в руке.
— Ну уж нет, — вскинулся булочник и, выхватив у меня соверен, отправил его в карман своих плисовых штанов. — Что я теперь должен делать, чтоб отработать вам деньги?
— Сражаться.
— Как это? — спросил он.
— Подберите руки, ну же, согните их в локтях, — прикрикнул я на него.
Он согнул руки и продолжал стоять, глядя на меня баран бараном. У него явно не было ни малейшего представления, что же делать дальше. Тут мне пришло в голову, что, может быть, если его разозлить, дело пойдет лучше. Резким движением я сбил с его головы шляпу — черный такой котелок, вроде полицейского шлема.
— Эй, ты чего?! — воскликнул булочник.
— Это чтоб вы разозлились, — объяснил я.
— Да я и без того зол, — буркнул он.
— Ну что ж, сейчас я подниму вашу шляпу, и мы сразимся.
Я наклонился, чтобы поднять шляпу, которая прикатилась прямо мне под ноги, — я уже почти держал ее в руках, как вдруг на меня обрушился столь мощный удар под дых, что я не мог ни встать, ни сесть. Удар, полученный мной, когда я наклонялся за шляпой, был нанесен не кулаком, но ногой, обутой в подкованный сталью ботинок, один из тех, что я видел стоявшими на облучке. Не в силах распрямиться или сесть, я прислонился к дубовой балке перелаза и только громко постанывал от боли — удар был нешуточный. Далее мучения во время припадка не могли сравниться с болью, которую испытываешь, когда тебе угодили подкованным ботинком под ребра. Когда я наконец смог выпрямиться, я обнаружил, что краснолицый мужлан преспокойно укатил на своей тележке — ее нигде не было видно. Девица из табора стояла с другой стороны перелаза, а по полю, с той стороны, где в лощине жгли костер, бежал какой-то оборванец в лохмотьях.
— Почему ты не предупредила меня, Генриетта? — спросил я.
— Да не успела я, — рассердилась она. — А вы — вы-то почему такой лопух, что повернулись к нему спиной?
Оборванец наконец добежал до того места, где стояли мы с Генриеттой, увлеченные беседой. Не буду пытаться дословно передать его речь — я заметил, что наставник, вместо того, чтобы «густо прописывать» диалект, предпочитает время от времени вкраплять в речь своих героев словечки, характеризующие их манеру говорить. Ограничусь лишь тем, что замечу: человек из табора был столь же прям и нелицемерен, как англосаксы, которые, — это совершенно недвусмысленно отмечено у достопочтенного Беды, — не стесняясь, называли своих предводителей Хенгист и Хорса[6] — одно из этих слов изначально значит жеребец, а другое — кобыла.
— За что это он вас? — спросил меня человек из табора. Одет он был в невообразимо поношенное тряпье. Крепкого сложения, лицо вытянутое, загорелое. В руке оборванец сжимал увесистую дубовую палку. Голос у него был хриплый и грубый, как у всех, кто живет на открытом воздухе.
— Этот тип вас ударил, — повторил он. — За что он вас пнул?
— Он сам напросился, — буркнула Генриетта.
— Напросился? Как напросился? — не понял человек из табора.
— Так. Сам просил, чтобы тот его ударил. Дал ему за это монету.
Оборванец, казалось, был в недоумении.
— Послушайте, господин, — пробормотал он. — Коль вы собираете пинки — так я могу постараться для вас за полцены.
— Он застал меня врасплох, — объяснил я.
— А что вы еще хотели от этого типа — как-никак, вы сбили с него шляпу. — усмехнулась девица.
К этому моменту я наконец смог выпрямиться, используя дубовую балку перелаза как подспорье. Процитировав несколько строк китайского поэта Ло-тун-ана, говорившего, что сколь ни силен был удар, всегда можно представить удар того хуже, я огляделся в поисках пальто — однако его нигде не было видно.
— Генриетта, — спросил я, — что ты сделала с моим пальто?
— Эй, господин, полегче насчет Генриетты, слышите, — вспылил вдруг оборванец из табора. — Эта женщина — моя жена. Кто дал вам право звать ее Генриеттой?!
Я поспешил уверить ревнивца, что в мыслях не имел ничего непочтительного или оскорбительного для его супруги.
— Я-то полагал, будто она — всего лишь девица — из тех, что на все горазды, — сказал я, — а обычаи кочевого народа всегда были для меня священны.
— Начисто рехнулся, — пробормотала Генриетта.
— Как-нибудь я бы мог прийти в ваш табор в лощине и прочесть вам книгу наставника, посвященную вашему кочевому народу.
— Какому еще кочевому народу? — проворчал мужчина.
Я. Кочевым народом называют цыган.
Мужчина. Мы-то не цыгане.
Я. А кто же вы тогда?
Мужчина, Сезонные рабочие.
Я (Генриетте). Как же тогда ты поняла все, что я говорил тебе про цыган?
Генриетта. Ничегошеньки я не поняла.
Я еще раз спросил про свое пальто, и тут выяснилось, что прежде чем вызвать на поединок краснорожего булочника с родинкой над левой бровью, я взял да и повесил пальто на облучок фургона. Пожав плечами, я процитировал стих Феридеддин-Атара, где говорится, что важней сохранить свою шкуру, чем свою одежду, и, поклонившись на прощанье человеку из лощины и его жене, тронулся обратно по направлению к старинной деревушке Свайнхерст, надеясь, что там мне посчастливится купить какое-нибудь поношенное пальто, — тогда я мог бы отправиться на станцию и сесть на первый же поезд, идущий в Лондон. Не без удивления я обратил внимание на то, что по дороге на станцию за мной, в некотором отдалении, следовала толпа местных жителей. Во главе ее я разглядел человека в лоснящемся сюртуке и того чудика, что норовил укрыться от меня за напольными часами в харчевне. Пару раз я поворачивал обратно и шел им навстречу, в надежде разговорить их и получить хоть какие-то объяснения происходящего, однако каждый раз при моем приближении толпа рассыпалась и люди поспешно поворачивались спиной, делая вид, что спешат по своим делам. Только деревенский констебль решился подойти ко мне, и мы вместе с ним дошли до станции. По дороге я рассказывал ему о Яноше Хуньяди[7], известном также как Корвин, то есть — подобный ворону, и о том, что произошло во время войны между ним и султаном Магометом II, взявшем Константинополь, до введения христианства больше известный как Византия. Так мы с констеблем дошли до самой станции, я сел в купе, достал из кармана бумагу и стал записывать все, случившееся со мной в этот день: я считал своим долгом засвидетельствовать, сколь нелегко в наши дни следовать примеру наставника. Покуда поезд стоял, я слышал, как констебль беседует с начальником станции — статным, в меру полным человеком с пунцовым галстуком на шее. Констебль рассказывал ему историю моих приключений в старинной английской деревушке Свайнхерст.
— И ведь подумать только — он джентльмен, — говорил констебль, — живет, поди, в большом доме в самом центре Лондона.[8]
— Подозреваю, что это очень большой дом. Конечно, если власти еще заботятся о подданных Ее Величества, — и с этими словами начальник станции взмахнул своим флажком, и поезд тронулся.
1918 г.