I

У Епишки, — за сорок семь лет его только три раза назвали Епифаном Васильевым Кокмаревым: это мировой судья, когда судили его за нарушение общественной тишины и спокойствия, — у Епишки был вздернутый нос, конопатое скуластое лицо, редкая бороденка, жена, трое ребят и отставной солдат, неизвестно откуда взявшийся и неизвестно почему живший у него.

Епишка никогда не видал своего отца и матери, ибо был незаконнорожденный. Смутно помнил он большой дом, битком набитый детьми, где его драли, как Сидорову козу, и он ходил с подведенным под ребра животом. Потом отдали к сапожнику. Сапожник хотя бил его и реже, но зато больнее, потому что был сильный человек, а в пьяном виде поил водкой, покупал сластей и учил непотребным словам. Лет двадцати Епишка завел свою маленькую мастерскую на окраине и познакомился с Акулиной, своей теперешней женой.

С черными острыми глазами, упругая, сильная, она сразу заполонила его, но он и намекнуть не смел о своей любви, — Акулина его просто не замечала. Так прошло около года. С Акулиной, жившей в прислугах у лавочника случился грех: у нее родился ребенок. Тогда Епишка осмелился:

— Акулина Ивановна!.. Как перед богом… то есть до такой степени… Господи, да я…

Акулина — исхудавшая, осунувшаяся, бледная, но с горевшими глазами — глядела в окно, думая тяжелую думу.

— Акулина Ивановна!..

Она повернулась и с удивлением стала глядеть на Епишку, приземистого, в веснушках, худого, скуластого, как будто видела его в первый раз, и крупные капли закапали из ее черных горячих глаз.

— Ладно уж, пойду за тебя.

Епишка было облапил ее, но она так стукнула его по переносице локтем, что у него искры из глаз посыпались.

Молодые перешли в крохотную хатенку на самой далекой окраине города, с земляным полом, с маленьким единственным оконцем, подернутым побежалыми цветами.

Епишка стал работать как вол. Летом ходил по базарам, по набережной, по толкучке, набивал набойки, прикидывал подметки, клал латки в толпе рабочих, которые тут же скидали сапоги и подавали ему для починки, — зимой работал дома на окраинцев. Клиентура понемногу разрасталась, и нужды они не терпели, Епишка был доволен, все у него было: жена, поправившаяся, красивая, ребенок, которого он любил, как своего, работа, — одно только щемило Епишкино сердце — это отношения с женой. Пожаловаться на нее он ни в чем не мог, у них ссор даже не было, но между ними стоял постоянный холодок, точно душа у Акулины заморозилась, и он не мог оттаять ее ни ласками, ни вниманием.

Но когда умер Акулинин ребенок, она резко изменила свои отношения к мужу: нетерпимая, сварливая, злая, она постоянно ругала его за то, что он не может выбиться на широкую, вольную жизнь, завести сапожную лавку или хотя бы порядочную мастерскую, перебраться в город, жить по-людски. Епишка только мычал и начинал втрое усиленнее работать, не отрываясь от шила. Соседи стали поговаривать, что Акулина балуется.

Епишка пробовал уговаривать ее:

— Куля, Кулина… рази можно?.. А поп-то, поп-то говорил, как округ престола водил нас… Люби, говорит, ее и командуй, а ты, говорит, слухай мужа сво-во… Куля!..

— Дурак ты, дурак, Епишка… Это, видно, которые без роду, без племени — у всех у них борода мочалкой…

Упоминание о происхождении было больнее всего для Епишки. Когда становилось невтерпеж, он напивался и начинал бить жену, а она, сильная, ловкая, скользкая, как змея, вывертывалась, выбегала с горящими, полными ненависти глазами, и на Епишку сыпались поленья, горшки, камни…

Епишка на своей окраине жил как бы в другом государстве. «Там, в городе», — говорили окраинцы, показывая на сплошную массу домов центральной части, как на что-то чуждое, далекое, незнакомое. По ночам там стоял голубоватый отсвет, подымавшийся до самого неба, и несся глухой и непрерывный гул, — здесь в девять часов все спали, было темно, хоть глаз выколи, и лишь слышался перекликавшийся собачий лай. Там все улицы были покрыты булыжником и плитами, — здесь по колена тонули в грязи. Там на каждом перекрестке стояли полицейские, которые ночью ловили воров, — здесь воры жили, дуванили добычу, с ними водили знакомство, и никто их не боялся. Там жило начальство, и оттуда приходило всякое горе, повестки, вызовы, окладные листы. Пришло оттуда горе и на Епишку в виде лавок и магазинов готовой обуви. Сначала Епишка и не заметил нового врага, но он давил его жестоко и беспощадно нуждой и нищетой и еще больше внутренним семейным раздором.

— Куля, — говорил Епишка в минуты душевной тревоги, — Куля, кабы нам согласие да любовь… Эх, Куля!.. Рази так бы жили… Это что, это ничего, я могу вполне заработать… кабы согласие… В деревню, в деревню с тобой переедем, там завсегда с хлебом будем, там лавок этих нет…

— Да будь ты проклят, скуластый черт!.. На какого рожна мне твоя любовь, писанка воробьиная… Ишь чего захотел — в деревню!.. На-кось, выкуси!..

Загрузка...