Подбежал, хотел взять руку — она отдернула и отступила.

— Да что же?

С гримасой боли оторвалась, выдавила слова:

— Я давно собиралась сказать тебе… вам, что я больше не могу быть вашей женой…

— Ну… нет, — остолбенел Полянский и сам для себя незаметно упал-сел в кресло.

Она решилась, рвала себя до конца:

— Это мучит меня ужасно… Может быть, я очень скверная, дурная, что я молчала до сих пор… Но у меня не хватало сил… А теперь, я так убита, что мне все равно…

— Постой, постой, — останавливал Полянский и прекрасно зная, что это так, все-таки спрашивал, — ты… любишь другого?

— Да, — ответила она. В упор взглянула воспаленными, отчаянными глазами.

— Но… Марусечка, — чувствуя, что весь холодеет, цеплялся за тень надежды Полянский, — может быть… это не серьезно?

Только отвернулась к портьере и качнула головой отрицательно.

— Да… кто он? — с внезапным переходом к бешенству, поднялся с кресла.

Она почуяла угрозу и, мстя за собственную муку, обернувшись, с презрением бросила:

— Этого вы не узнаете.

— А-а?.. — с растущей ненавистью, догадывался он, — во-от что, вот как?

И бросился из комнаты…

Охваченная ужасом, притихшая смотрела вслед ему.

— Постойте! — и, умоляюще и слабо, — постойте!..

Хлопнула входная дверь.

Мария Николаевна подбежала к вешалке, сорвала жакетку, на бегу закрыла голову белым платком и, оттолкнув испуганную прислугу, выскользнула во двор. Не видя, не соображая ничего, поспешно перебегала до ворот и только инстинктивно поправляла съезжавший на глаза платок.

Изумленный часовой долго соображал, чего бы это значило, что барыня, так впопыхах и плача, убежала в город…

* * *

Не помнил Полянский, как попал в канцелярию, как испугал вскочившего писаря, как прошел к себе в кабинет. Точно вылили из бутылки серную кислоту туда, внутрь груди…

Схватил телефонную трубку:

— Начальник тюрьмы? Вы? Говорит начгар. Не надо мне вашего рапорта… Извольте сообщить, кого вы приняли вчера из политических?.. А? Буду ждать, поскорее…

Опустилась трубка, разжималась схватившая рука, недоуменно сам заглядывал в себя… Зазвенело.

— Слушаю. Так… дальше, дальше… Ага! Как числится? Заложником? Ну… спасибо, больше ничего… ничего.

Спрашивал, уже наполовину победив себя, спрашивал ненужное.

Ой, как горько и обидно! А больней всего малининские скверненькие намеки. Вспомнились теперь.

— Ах… беда, беда, что я делать буду?

В пустоту провалилась дальнейшая жизнь, никчемным, не своим, посторонним показались все хлопоты тревожные и приготовления.

— Мне-то что до этого? — сумасшедшей улыбкой покривились губы. Пропадут? Да и чорт с ними… Я же пропал? Разве ее убить? А зачем убивать? Разве поправишь?.. Не думать? — и громко расхохотался, так, что дежурный писарь в канцелярии задрожал от страха. — Не думать? Это славно… Правда, не буду думать…

А в груди как лапа зверя, — большой сердитой кошки, — выпустит когти и втягивает их, дерет тело в клочья…

— Ну, зачем, зачем они идут? — как-то по-детски опечалился Полянский и устало отозвался на стук в двери: — Войдите.

— Г-н полковник, — подтянулся вошедший офицер, — команда связи готова, какие будут приказания?

Даже не понял Полянский.

— Приказания… Какие приказания? — и, подметив, как показалось ему, сочувственный взгляд офицера, вскипел: — капитан Капустин приказания даст. Ко мне не смейте лезть!..

Опять тишина и постылая казенная обстановка.

— А там, дома, — еще хуже. Приду и буду один… совсем один. Постой, говорил он сам себе, — как же так, сразу?.. Ну-ка, сообрази, подумай — что делать? Надо увидеть ее, переговорить, образумить. Она — девчонка, сгоряча, не серьезно сказала…

Говорил все это вслух, как нотацию читал. А думалось не о том, припоминалась холодность, какая-то отчужденность жены за последнее время, отход от него, который не замечался в пылу работы. Вернее, не то, чтобы не замечал его, а просто не обращал внимания. Не думал, что это будет важным.

Да если бы и думал, так не сумел бы повести борьбу с этим незримым внутренним, душевным от него удалением. Что мог он сделать? Были у него слова ласковые, просительные, убеждающие, была, наконец, угроза и сила физическая, а дара в душу проникнуть к ней не было у него.

— Нет, — решил Полянский, — не к чему мне к ней итти… не с чем. Зачем буду себя унижать? И так уже…

Мимо окна торопливо прошмыгнул Малинин.

— Ко мне спешит… Боится. А узнает… первый насмеется…

Вспомнились неясные скрытые намеки. Рассказы вскользь, со смешком о прогулках на лыжах. Неистово зацарапал свирепый зверь в груди, — вскочил Полянский с кресла.

А тут, запыхавшийся, негодующий, ворвался в кабинет Малинин.

— Георгий Петрович, вы тут сидите, а там все бегают, голову потеряли с солдатами ненадежно! В городе пожар.

— Ага, — подумал со странным удовлетворением Полянский, — и у вас пожар.

— Так нельзя же так! — визгливо выкрикнул Малинин, — идите же, распорядитесь! Ведь, это красные наверное подожгли… И поймите, солдаты ропщут…

— А почему вы думаете, что это красные? — не спеша, с расстановкой, поигрывая собеседником, задал вопрос Полянский.

Малинин побагровел. Глаза совсем округлились, он только шевелил короткими пальцами.

«Ничего не знает, — решил Полянский, — только боится».

Пересилил себя и солгал обычным тоном:

— Я знаю это… Пустяки. Еще какие новости?

Малинин пришел в себя.

— Еще? Плохие. Очень плохие, — давился он словами и страхом, — в городе зачем-то собирается милиция. Все с винтовками. Прапорщика Иванова не пропустили к управлению… Надо сейчас же арестовать Шумана. Контр-разведка в городе, связь с ней потеряна… О тюрьме, — уж вы извините, — я распорядился. Чего негодяев жалеть?..

Полянский заинтересовался:

— Как распорядились? Расстрелять?

— А чего же? Целоваться с ними, что ли? Сейчас отправил туда отряд…

— Та-а-ак, — протянул Полянский, — это, все-таки, пустяки…

— Да что с вами, Георгий Петрович? — вскочил Малинин, — вы же начальник гарнизона? Что вы надо мной издеваетесь?

И, плачущим тоном, убегая к двери:

— Позову сейчас кого-нибудь из офицеров…

— Дьявольщина, — поморщился Полянский, — сейчас приведет… Вот скука! Будут спрашивать, просить…

Тоскливо осмотрелся: деться некуда. Все противны — все.

Встал, заглянул в канцелярию. Встретился с вздрогнувшим взглядом дежурного писаря. Стало неловко, почти смутился…

— Послушай, — приказал, — пойди в казарму, попроси мне капитана Капустина.

Подождал, когда писарь хлопнул дверью, торопясь и крадучись вернулся к столу и вытащил из лежащего кобура черный наган.

А писарь выскочил из канцелярии и с порога увидел приближавшихся офицеров с Капустиным и Малининым. Хотел отворить им дверь, да в это время грохнул в комнатах и прокатился выстрел…

* * *

— Однако, паря, пора…

— Пожди. Ешшо стемнет…

— Хорошо тебе, чорту, ждать — бородой закрылся и мороз не берет…

— Борода!.. — ухмыльнулся красивый мужик, — она, брат, у меня рощеная…

— Да драки на три хватит, — подзадоривал Кошкин.

— Уж не тебе чета, скобленое, скажем, рыло…

— Ну, распротак тебя, договорился… Айда-ка, парень, лей!..

В сырой, холодной полумгле пустого хлебного амбара запахло остро керосином. Вывернулся из полусорванной двери на минуточку Кошкин, глянуть как снаружи?

В свинцовых, мутных клубах сумерек тонул затихший город. Яркой звездочкой сверкал огонек-фонарь в тюрьме, да другой — в военном городке. Пузато покачнулась к снегу высокая громада старого хлебозапасного магазина, в сугробах, за городской чертой.

— Сожгу тебя, дьявола, — довольно оглянулся на стены Кошкин, затрещишь и там затрещат…

И смотрел на прилегший к земле город, как однажды в тайге следил за запавшей медведицей, выбирая место, куда бы половчее жигнуть ее пулей.

— Время, — сказал он, — как уговорились в аккурат… — и, бегом к двери.

— Запаливай, дядя Митрий!..

— Э-ге, — отозвался Митрий.

— Ого-го-го, — загоготал он изнутри, — пошло рвать! — и выскочил из амбара.

Удалой, разбойной глядкой мигнул Кошкину:

— Теперь куды?

— Само собой — в город. Товарищ Решетилов, гляди, сейчас начнет…

* * *

Здание милиции.

Закрылись дневные глаза, открылись вечерние — серым шолком нависли потемки.

Длинный стол завален обоймами и винтовками.

Бравый старшой, с красной ленточкой на шинели, нагнулся над ящиком с гнездами.

Вынет из гнезда рубчатую гранату, — подаст милиционеру:

— Следующий.

Шуман в синей, истертой рубашке — всюду, где нужен.

Приказывает точно, дельно, коротко. Добросовестный спец.

Мечутся ребята молодые, радостным задором закипевшие:

— Мы — восстали!

Решетилов в штатском, рабочий Федор в штатском.

Идет Решетилов к дверям, — вытягивается перед ним постовой, — боевое время, дисциплину знаю!

— Господин начальник, — козыряет вбежавший милиционер, — так что за городом пожар.

— Товарищ Шуман, — кличет Решетилов, — сигнал!

— Слушаю, — отвечает Шуман.

С топотом и лязганьем вываливается из помещения ударная группа.

Прямо в глаза Шуману, в холодные, жестко-решительные, скорее взглядом, чем словом, Решетилов сказал:

— Счастливо, — и выстроившимся милиционерам негромко да горячо: — На военный городок идете, товарищи, за власть трудящихся!

Без уговору, молча, на караул вскинули.

Ушел Шуман, ушел в темноту отряд. Поредела цепь восставших. Словно на вокзал, что ли, проводя дорогого, вошел Решетилов в помещение.

Тащут кого-то. Непосредственно к Решетилову.

— Товарищ начальник, — вот, задержали…

Бледное лицо, заметавшиеся глаза, под распахнутой барнаулкой офицерский френч.

— Куда вы шли и откуда?

Молчит, дрожат змеящиеся губы…

— Сейчас скажешь, — тянет рабочий Федор, доставая револьвер.

— Ради бога… Я… шел домой… это не мой отряд…

— А чей? — перебивает Решетилов.

— Начальник гарнизона послал… я был против…

— Куда пошел отряд?

— В… тюрьму…

Ткнул дулом револьвера Федор в откачнувшийся, потом окапленный лоб.

— Сколько человек в отряде?

— Двадцать…

— А-а-а! — за голову схватился Решетилов. Федора за руку в сторону отдернул, зашептал: — У нас сейчас двадцать бойцов. Десять я беру, иду к тюрьме. Ты — тут, распоряжайся.

Схватил попавшийся короткий карабин, засовывая по карманам обоймы, к прижатому в углу пленнику:

— Ваша фамилия?

— И-ва-нов… — еле выговорил непослушный язык.

— Врет он, товарищ начальник, — вскинулся конвоир, — это из контр-разведки, поручик Бович…

* * *

В тревоге, с каждым шагом все глубже вгрызавшейся в душу шла Мария Николаевна к Решетилову.

Шла, почти бежала, по пустынной улице, оступалась и вязла в сугробах.

И одна мысль, одна тоска стучала:

«Только бы не поздно, только бы не поздно…»

Быстро шла, а казалось, что это время — вечность. Вечность, в которой потонуло прошлое. Как на крыльях летела — легко. Потому что ничто не тащилось за ней по безлюдию снежной улицы от ворот военного городка.

Оторвался весь след недавней жизни.

«Номер сорок, — вслух повторяла она решетиловский адрес, — номер сорок…»

Не колеблясь взбежала на крыльцо, дернула за звонок.

Женская голова просунулась. Боязливо:

— Вам кого? — разглядела даму, отпустила дверь.

— Решетилов, Сергей Павлович, здесь живет?

— Здесь… Только их дома нету…

— Как нет? — с отчаянием, со слезами, не верила Мария Николаевна. — Где же он?

— Уж право… не знаю, — растерялась женщина. — Да что вы, барышня милая, бог с вами… Лица на вас нет!..

— Где же он? Где он? — умоляла Мария Николаевна.

— Ой, лихонько, — испугалась женщина, проникаясь настроением Марии Николаевны, — да как ушел с час, аль-бо с два, так и нету… Ой, да не ходили бы вы, барышня милая, — тараторила она, выскакивая на крыльцо, — на улице-то нехорошо уж больно… Глянь-ко притихло все как…

Вечерело.

Два милиционера добрались до угла, сняли с плеч винтовки и стали у забора по одну сторону угла и по другую. И когда Мария Николаевна пересекала следующую улицу, и там откуда-то взявшиеся два вооруженных человека отделились от забора и молчаливо заняли посты.

А она бежала к тюрьме, потому что некуда было больше бежать.

Не спрашивала себя зачем, а шла подгоняемая могучим инстинктом, обливаясь слезами, беспомощная и жалкая. Ни единой души не встретив, мимо наглухо замкнувшихся, черствых домов, выбрела на площадь, на крутой обрыв реки, против острога. Низким забором, жутким четырехугольником осела тюрьма.

Шла вперед, к темным полям, а оттуда, к ней, другая женщина.

Повстречались, взглянули, остановились и поняли.

И встречная обняла Марию Николаевну за плечи, тихонько повернула:

— Отойдем, голубка… гонют оттуда…

Отошли не спрашивая друг друга и сели у обрыва на лавочку, одинокие в сумерках вечера, как отставшие от пролета печальные птицы…

Незнакомые и разные — Мария Николаевна, жена начальника гарнизона, и просто Федосья, жена деповского смазчика, и вместе родные и близкие единым чувством, единым сердцем, — две измученные женщины смотрели скорбно на черный острог.

Темнело быстро, молчал проклятый город…

* * *

Мещанин Опенкин, старожил и домовладелец, обитал напротив ворот военного городка. И сейчас, завернувшись в тулуп, стоял за забором в своей ограде и, сквозь щель, терпеливо смотрел на улицу.

Больше всего он боялся, как бы не повредили заново сложенную дымовую трубу. И без хозяйского глаза в такую ночь свой дом и усадьбу оставить не мог. Потому и торчал на дворе уже с час, ожидая, что будет.

У ворот городка обычно маячил один часовой.

Теперь их было трое и ружья держали они в руках.

Глотала ночь последний слабый свет, поскрипывал морозец.

Недавно был слышен говор, выклики, движение солдат. Теперь и это стихло и над городом словно закрылась стеклянная крышка, отгородившая его от звуков.

Против этого затишья даже каленые нервы Опенкина боязливо настораживались. Что еще будет?..

Обернулся, удивился: за сараем небо расцветало огненным заревом.

«Где же горит?» — соображал Опенкин.

А медно-красный полог огня дышал и расширялся, как северное сияние. Уже пламя жгло тело города, а он все молчал, окованный мертвым оцепенением. И, наконец, откуда-то с колокольни, сорвался несмело набатный, словно пробный удар, повторился еще и смолк, испуганный молчанием…

Освещались кровавым, зловещим блеском кирпичные корпуса и не было почему-то теперь часовых у ворот.

И внезапно, издали, со стороны тюрьмы, трескуче рассыпался ружейный залп… И, вдобавок, пощелкали одиночные выстрелы.

Опять замерло.

С тупым любопытством ожидал Опенкин.

От ворот городка отделились три фигуры, перебежали на сторону опенкинского дома и, хоронясь в тени, остановились как раз против щели. Стояли и один у другого поспешно срывали погоны. Потом убежали, оставив прислоненной к заплоту винтовку.

И вскоре, другие, темные фигуры, горбясь и пригибаясь, как призраки, заскользили вдоль стен.

Приостанавливались у раскрытых ворот городка и таяли в их мраке.

Вот крикнул кто-то, и Опенкин подскочил от оглушительно ахнувшего выстрела…

Ожила, пробудилась ночь, наконец-то развязался узел молчания.

Жиденько в начале, поднялось ура. Перекинулось подхваченное…

Шум окреп.

Ура расло, вливались новые глотки, разрастался грозный гул…

Ударил выстрел — потонул в человеческом реве.

Резко, перебивая голоса, как сорвавшийся с цепи, загрохотал пулемет и тут же стих, точно подавился.

В бездне двора металась неясная, разъяренная масса, точно озеро разбушевавшееся билось в берега.

В окнах, вверху мелькали и тухли нервные вспышки огней. Бежали там, внутри со свечами. Уже переплескиваются в улицу брызги людской волны выскакивают за ворота одиночные люди. Поминутно то там, то здесь властно прокатывается выстрел, алей и ярче полыхает зарево на кирпичных стенах, слившихся с ночью.

Визги, крики. Несется к опенкинскому забору раздерганная кучка людей, спинами ударяются в затрещавшие доски. Короткими револьверными хлопками огрызаются на со всех сторон наседающую массу.

— Братцы, спасите, спасите, — пронзительно верещит знакомый Опенкину голос, голос Малинина, городского головы…

И тут же, словно прорвав плотину, поток солдат, винтовки наперевес, обрушивается на прижатых к забору…

* * *

Их девять человек.

Это их, отворив свой зев, выбросила тюрьма в темень ночи.

По трое в ряд. Руки скручены за спиною.

Мерно шагают, идут — куда?

Как гроба заколоченные дома — отклика не дождешься.

Предали их ночной пустыне, от живых еще отрешились люди, позабыли.

Уже умерли они для тех, кто, связанных, передал их конвою смертников.

Вывели в расход, и дела о них, вероятно, складываются сейчас в архиве. Осталась пустая формальность — расстрел…

Баландин шагал во втором ряду с краю. Около путался в длинной шинели, оступался в снегу и шашкой звенел конвойный. Или палач?

Бесконечно высоко, бесконечно чуждо искрились в бархате неба прекрасные, безучастные звезды. Жестко и больно схватила запястья грубая веревка — на расстрел идущего вязали, — не все ли равно?

И эта саднящая боль и широко раздавший грудь морозный, вольный воздух после спертой тюремной вони, — странно заслонили почти физическую осязаемость грядущей казни. И это тихое ночное шествие развеяло кошмар пережитых часов. Сосед Баландина шатался, старался не отстать и что-то глухо бормотал все время.

— Гляди, горит… — внезапно выговорил он ясно.

Баландин оторвался от бездумной путаницы мыслей. Со всех углов в его мозгу слетались мысли, куда-то устремлялись и, натыкаясь на какой-то выросший заслон, бессильно падали и путались перед его стеною.

И оттого, хоть мозг работал страшно, — было полное бездумье.

С трудом приподнял голову. На черном горизонте восходило небывалое светило, пламенным багровым глазом моргавшее издали…

— Сворачивай налево!

И, замедляя шаг, процессия влилась в ущелье переулка, кончавшегося лесом. Раздвинулись в ухабах и сугробах, точно пьяные избушки, как кладбище разбитых кораблей. Пахнуло издали родным, сосновым бором…

А шедший впереди Баландина вдруг спотыкнулся и упал. И все остановились.

Конвойцы подбежали подымать.

Мучительная, смертная тоска змеиными глазами поглядела на Баландина.

Он стиснул зубы. Крепче-крепче.

И знал, что если чуть поколебаться, малость приослабнуть — и сразу распадется все и онемеют ноги.

— Пошел, пошел! — заторопили сзади.

Как тяжело, как неохотно шевельнулось тело, приходя в движенье…

И, совершенно неожиданно, как будто сверху, звенящий крик:

— Товарищи, ложись!..

Мысль — молния: — Решетилов!

Слепо бросился в снег и, в тот же миг, над ним из-за сугробов хлобыстнул огнистый залп…

Прыжками, через городьбу сбегались люди, совались на колено и гулко разрывали пламенной иглою темноту.

— Сдавайся, суки!..

Некому сдаваться, кто может — убегает.

К Баландину вплотную подскочил солдат, штык близко, — беспощадная стремительность замаха… Удержался:

— Лежи, товарищ, сейчас развяжем…

Кричит Решетилов:

— Баландин тут?..

Душа взорвана радостью звериной, с земли кричит, отзывается:

— Здесь, здесь!..

Кругом смеются, выкликают, истерически рыдают вырванные от расстрела люди.

— Да стой, чорт! — ворчит Решетилов, — стой, Николаха, дай руки-то развязать…

А за домами рос пожар волнистой буйной гривой. Послышалась далекая стрельба…

И вдруг — глаза Баландина радостно схватили бегущую к ним из переулка, спотыкающуюся по сугробам женскую фигуру в белом платке и знакомо-родном жакете…


1924

Загрузка...