И вновь слабый рассвет, туман тонкой влажной пеленой оседает на моих волосах и на гриве коня. Я выехал из резиденции посла на Солсбери-Корт и теперь скачу на запад по Флит-стрит, удаляясь от лондонского Сити; вновь я кутаюсь в плащ от утренней прохлады, а грудь будто железными обручами схвачена. Я так рано в путь не по своей воле пустился, но по приказу Уолсингема: он потребовал, чтобы я присутствовал на казни, и я не счел возможным отказаться.
Пар валит из ноздрей коня, тает в утреннем воздухе. Мы скачем на север, к Чаринг-Кросс, затем по дороге, что ведет из Лондона на северо-запад. Тут уже попадаются группы людей, которые пешком спешат в том же направлении, оживленно переговариваются, угощают друг друга пивом или чем покрепче из кожаных фляжек; торговцы пирогами тоже бегут по дороге, предлагают свой товар густеющей толпе. Все собираются на утреннее зрелище.
Ближе к месту действия зрители стоят уже сплошными рядами, отцы поднимают детей на плечи. В местечке, называемом Тайберн, возведен деревянный помост высотой в рост человека — так всей толпе будет обеспечен прекрасный обзор. На помосте установлен стол палача — нечто похожее на мясницкий стол, только побольше, со всевозможными ножами и крючьями. Рядом разведен огонь, кипит вода в огромном котле. Толпа напирает, люди в передних рядах тянут руки погреться у костра: хотя на дворе июль, но утром холодно и сыро. Народ топает ногами и потирает руки в нетерпении. Заждались. Сбоку от эшафота — деревянная виселица, под ней пустая тележка.
Я повернул коня и объехал толпу сзади: там, ближе к виселице, я приметил кучку джентльменов верхами. Они не подпускали к себе напиравшую толпу, и я надеялся найти среди них Сидни. Пока я пробирался к ним, городские стражники с пиками наперевес оттесняли толпу, освобождая проезд к эшафоту.
Сидни я и впрямь обнаружил в группе молодых придворных, сидевших на конях возле эшафота. Хотя его товарищи были веселы и громко болтали, у самого Сидни рот скривился в кислой усмешке, когда он поглядывал на толпу. Заметив меня, он кивнул, но глаза его не улыбались.
— Отъедем в сторону, Бруно, — тихо предложил он. — Не хочу быть среди тех, для кого это развлечение, вроде сельской ярмарки.
— Я бы рад и вовсе не приезжать сюда, — признался я, отъезжая вместе с ним от молодежи.
— Уолсингем настоял. Он считает это необходимым. Солдат, дескать, не должен отворачиваться от крови и грязи, а мы не мальчишки, играющие в войну. Это настоящая битва, с кровью и всем прочим. — Он посмотрел на меня и добавил серьезно: — Эта казнь — твой триумф, Бруно. Уолсингем очень доволен тобой.
— Мой триумф, — тихо повторил я, но тут толпа завопила, и все привстали на цыпочки, чтобы не пропустить процессию.
Было уже почти светло; два черных коня вошли в пустое пространство между эшафотом и первыми рядами публики. Несколько каких-то женщин бесстрашно устремились вперед, бросая под копыта розы и лилии — цветы для мученика. Солдаты наставили копья, оттесняя напирающую толпу. Люди дружно, как будто в них жила единая душа, подались назад, гомон затих, и слышен был лишь негромкий топот копыт по мягкой глине. Черные кони везли низкую тележку. Я приподнялся на стременах и подался вперед, чувствуя, как спазм сжимает желудок.
К позорной колеснице был вверх ногами привязан Джером Джилберт. Руки ему крестом сложили на груди, головой он почти касался земли, волосы и лицо были забрызганы грязью. Когда телега поравнялась с эшафотом, двое подручных палача выступили вперед и отвязали приговоренного: он шлепнулся наземь, точно тряпичная кукла, но эти двое подхватили его и, кряхтя, усадили на повозку. Джером был раздет до нижнего белья, однако, когда стражники подняли его повыше, чтобы предъявить загудевшей в предвкушении зрелища толпе, он сунул руку под рубашку, вынул носовой платок и стер, как мог, грязь со своего все еще красивого лица. Левый глаз его распух и заплыл, так что им он ничего не мог разглядеть, но правым Джером лихорадочно оглядел толпу и бросил в нее платок. Какой-то седой человек со скорбным лицом на лету подхватил окровавленную тряпицу.
— Не спускай глаз с этого типа, — шепнул мне Сидни. — Наверняка тоже иезуит, явился поддержать собрата в трудный час. Джилберт не случайно ему платок бросил.
— Если он уйдет, следить за ним? — с тревогой уточнил я, но Сидни покачал головой:
— Уолсингем расставил своих людей в толпе, и они возьмут на заметку всех, кто попытается сохранить на память клочок одежды «мученика» и тому подобные «реликвии». — Сидни запнулся на полуслове и поднял глаза: главный палач уже влез в тележку и надевал на шею приговоренному петлю. Другой конец веревки он закрепил на перекладине. Двое его подручных все еще стояли по бокам Джерома, и я с ужасом понял, что сам он стоять не в силах. Пытали на дыбе, подумал я, и он обезножел.
— А что с его руками? — шепнул я другу: когда Джером с трудом поднял ладонь, чтобы смахнуть с лица слипшиеся волосы, я увидел кровь, запекшуюся на кончиках пальцев.
— Вырвали ногти, — ответил Сидни ровным голосом, и я ничего не смог увидеть под бесстрастной маской, в которую превратилось его лицо.
Полный мужчина в одежде королевских цветов поднялся на эшафот и развернул свиток пергамента.
— Джером Джилберт, иезуит, — провозгласил он звучным голосом, разнесшимся над притихшей толпой. — Ты признан виновным в четырех убийствах, в совращении подданных королевы, в заговоре с беглецами и чужестранцами в Реймсе и в Риме, целью которого было убийство королевы и вторжение вражеских войск в нашу страну. Что ты можешь сказать на это?
Петля пока еще не была стянута, и огромным усилием Джером выпрямил свое изломанное тело, поднял голову и почти столь же внятным голосом отвечал:
— Виновен я лишь в попытках вернуть заблудшие души к их Творцу. Молю Бога простить всех, кто стал вольными или невольными пособниками моей смерти. Боже, храни королеву! — Он вновь окинул взглядом толпу и на этот раз выбрал меня: одно страшное мгновение осужденный пристально глядел мне в глаза, а затем добавил:
— Однажды и вы окажетесь на моем месте!
Голос его торжественно разнесся над толпой.
— Молчать! — заорал человек в ливрее, приняв слова Джерома за угрозу всем английским реформаторам, но меня пробрала невольная дрожь: я-то был уверен, что свое пророчество Джером обращал лично ко мне.
Мне вспомнились слова, сказанные им в тайном убежище в Хэзли-Корте: «Мы с вами похожи, вы пойдете на смерть так же мужественно, как и я, когда придет мое время». О себе он напророчил верно, подумалось мне. Красивое лицо его было изуродовано пыткой, и стоять без посторонней помощи этот еще недавно сильный и уверенный в себе молодой человек не мог, но последние мгновения своей жизни он встречал с изумительной отвагой.
Королевский чиновник смотрел на приговоренного с отвращением. Толпа замерла, затаив дыхание.
— Изобличенный изменник, ты знаешь, какое наказание ждет тебя за твои злодеяния: ты будешь подвешен за шею, но вынут из петли прежде, чем умрешь. Затем твои гениталии будут отрезаны, ибо ты недостоин оставить после себя потомство. Твои внутренности будут вырезаны и сожжены у тебя на глазах, твоя голова, задумавшая предательство, будет отрублена, а тело расчленено на четыре части, кои будут выставлены на позорище по усмотрению ее величества. И да сжалится Господь над твоей душой!
Джером запрокинул голову — летний дождь лился ему в рот и в глаза — и возопил к небесам:
— In manus tuas, Domine, commendo spiritum meum![38]
Удар кнута — лошади рванули, протащили за собой телегу, петля сдавила шею. Его вынули из петли еще живого, но почти без сознания, и два человека поволокли его на эшафот. Удавить приговоренного перед казнью, чтобы он лишился чувств, — это хоть какой-то признак милосердия, подумал я. Но тут палач плеснул ледяной водой ему в лицо, и Джером очнулся, отплевываясь и содрогаясь всем телом. Дело еще не было кончено: Джерома распластали на мясницком столе и сорвали с него одежду. Как Сидни и предсказывал, многие из зрителей кинулись вперед, пытаясь ухватить клочок ткани на память о мученике. И вновь надвинулись стражники с пиками и оттеснили народ назад.
Как и многие в толпе, я поспешил отвернуться, когда палач занес нож над гениталиями Джерома, но от крика, пронзившего холодный воздух, сдавило горло. А когда отрезанную плоть бросили в котел с маслом — о боже, как только меня не стошнило от этого запаха и шипенья! И вот тогда, стараясь не смотреть на самое чудовищное зрелище, какое доводилось мне видеть, я вспомнил о Софии. «Недостоин оставить после себя потомство». Но где-то в кентской глубинке подрастает и вскоре увидит свет его дитя, дитя, которому не суждено будет узнать о судьбе своего отца. И вновь, в сотый или в тысячный раз с тех пор, как я вернулся из Оксфорда, я задал себе вопрос: так ли прав был Томас Аллен с его безумными обвинениями? В самом ли деле Джером собирался убить Софию, или они жили бы счастливо на другом берегу Ла-Манша, если бы не мое вмешательство?
— Он бы расправился с тобой, Бруно, не забывай об этом, — шепнул мне Сидни, как будто прочитавший мои мысли. — Но в карты он чертовски здорово играл! — еле слышно добавил он, и я понял, что, вопреки профессиональной сдержанности военного, Сидни также был не в силах смотреть на казнь.
Я печально кивнул и поднял голову как раз вовремя, чтобы увидеть Уолсингема верхом на черном жеребце. Возвышаясь по другую сторону эшафота, он сурово и брезгливо наблюдал за работой палача или, скорее, мясника. Нож вонзился в грудную клетку, и последний вопль умирающего поднялся в пустое белесое небо. Уолсингем повернулся и встретился со мной взглядом поверх толпы, замершей в жутком молчании. Он кивнул — коротко, словно что-то подтверждая, — и вновь сосредоточил все внимание на эшафоте, где под барабанную дробь теплого летнего дождика и тихий шорох листьев изобличенному иезуиту отрубили голову и прибили ее гвоздями к высокой перекладине.
— Выпейте еще, Бруно, похоже, вам это не помешает. — Уолсингем подлил мне в чашу вина, однако, едва я поднес напиток к губам, что-то сдавило горло. В ноздри ударил запах крови и горящей плоти, и я не мог съесть ничего из того, что любезно предложила нам супруга Уолсингема.
Мы сидели в личном кабинете министра в загородном доме в Барн-Элмс, за несколько миль от Лондона. Тучи который уж день низко висели над землей, и комната с темными дубовыми панелями и узкими окнами казалась тесной и мрачной. Сидни стоял к нам вполоборота, сцепив руки за спиной, и смотрел в сад. Он был мрачен и тих с самого дня казни. Всю дорогу до Мортлейка мы ехали в молчании, закутавшись каждый в свои мысли, точно в плащ.
И вот — Уолсингем сидит напротив меня и пристально изучает.
— Вы отлично справились, Бруно, — произнес он наконец и, вытянув ноги, принял более свободную позу. — Королеве доложили о вашем участии в деле. Возможно, когда-нибудь в будущем она сочтет уместным лично поблагодарить вас.
— Большая честь для меня, — прошептал я пересохшими губами.
— Вас что-то тревожит, Бруно, — ласково продолжал Уолсингем. Я обернулся к Сидни, надеясь на его поддержку, но тот все так же смотрел в окно. — Здесь вы можете говорить свободно, — поощрил меня Уолсингем, видя, что я медлю с ответом.
— Вы и правда считаете, что он покушался убить королеву? — отважился я.
Взгляд Уолсингема омрачился. Он сидел какое-то время молча, и мне припомнился наш первый разговор — о тяжком бремени ответственности, которая лежит на его плечах.
— Нет, не думаю, — ответил он наконец.
Сидни резко обернулся, присел на подоконник и с интересом прислушался.
— Булла Regnans in Excelsis — старый список, вряд ли Джером Джилберт привез его с собой. Да миссионеры и не берут с собой ничего, что могло бы их скомпрометировать. Таков приказ магистра ордена, и Джилберт не проявил бы подобной неосмотрительности. Возможно, копия принадлежала Эдмунду Аллену или кому-то еще из сочленов. Не имеет значения.
— А вы знаете, что двух преподавателей-католиков и того мальчишку из Линкольна он не убивал?
— Разумеется, знаю.
— В таком случае… В таком случае он был казнен за преступления, которых не совершал?
— Правительство ее величества никого не преследует за веру, — нетерпеливо ответил министр. — Такова официальная линия, и нам важно почаще напоминать об этом народу, чтоб не плодились мученики. Если люди поверят, что иезуиты готовы убивать ради своей веры, это будет весьма полезно нашему делу.
— Значит, опять пропаганда, — разочарованно выдохнул я.
— Война идет за умы. Нужно убедить людей в том, что они должны хранить верность короне. Это надежнее, это выгоднее, наконец. И не важно, какими методами мы пользуемся. Вы сами видели, Бруно. В тот момент, когда приговоренному отрубают голову, толпа орет в один голос: «Изменник! Изменник!» — это их забавляет. Но когда казнили этого Джилберта, все примолкли, вот о чем придется побеспокоиться Тайному совету. Что значит, если народ безмолвствует? Это значит, что зрители не одобрили расправу, она показалась им чересчур жестокой. Еще одна такая ошибка, и люди обернутся против нас. — Уолсингем покачал головой. — Сколько раз я настаивал: вешайте их, и пусть они умрут в петле, а не под пытками. Но нет, все возражали. Теперь-то совет поймет, что я был прав.
— Да, такая смерть чересчур жестока, — подхватил я.
Уолсингем, непредсказуемый человек, обрушился на меня:
— Чересчур жестока? А что они делали с протестантами? Сжигали, резали! Вы же сказали мне, что он хладнокровно убил того юношу, Томаса Аллена! Что он замышлял убийство девицы, хотя она беременна от него! Филип подтвердил, что Джилберт пытался убить и вас. Невинной овечкой его не назовешь, Бруно. Бросьте его жалеть.
— Пожалуй, так, — согласился я, опуская глаза.
— Тяжелое зрелище, — продолжал Уолсингем уже помягче, быстрым движением касаясь моей руки. — Вы считаете меня варваром — заставил на такое смотреть. Но я предупреждал вас, когда вы поступали на службу ее величества: это нелегкий путь. И я хотел, чтобы вы видели все.
— Он хорошо умер, — внезапно вмешался Сидни, как будто он только об этом и думал последний час. — Умер достойно.
— Да, и в Тауэре он тоже отлично держался, — уважительно подтвердил Уолсингем. — Его хорошо подготовили в Реймсе, научили справляться с болью. Ни одного имени мы от него не узнали, сколько ни возились с ним.
Я содрогнулся, припомнив окровавленные пальцы Джерома. Лучше уж не думать, как именно «возились с ним».
— Что станет с Софией? — задал я вопрос и, чтобы скрыть смущение, попытался отпить из стакана.
— С дочерью Андерхилла? Когда она оправится после родов, ее допросят. — Уолсингем поморщился, увидев ужас на моем лице, и добавил: — Полагаю, она будет отвечать охотно, ведь она добровольно рассталась с бумагами. Быть может, она сумеет назвать нам другие имена, кроме тех, что удалось разузнать вам и Уолтеру Слайхерсту.
Министр пронзил меня пристальным взглядом, и я не выдержал, потупился. То ли Сидни все же сказал ему, что я пытался выгородить Софию, приписав ей выдачу бумаг, то ли Уолсингем и сам догадывался, что я утаил кое-что, когда явился к нему после возвращения из Оксфорда. Он мог узнать эти же имена от Слайхерста или Андерхилла. Ричард Годвин, Хамфри Причард, вдова Кенни… И все же я надеялся, что эти люди останутся в безопасности.
— Слайхерст — ничтожество! — прорвало вдруг Сидни, он отодвинулся наконец от подоконника и подошел к столу за очередным стаканом вина. — Иезуит торчал прямо у него перед носом, а он и не заподозрил ничего. Зато Бруно он выдал как главного католика! Ни гроша ему больше не давать, вот что я скажу!
Уолсингем ответил вздохом.
— Не лучший из моих оксфордских осведомителей, что верно, то верно, — признал он. — Пару лет тому назад он предложил свои услуги, чтобы расплатиться с долгами. Подставил Эдмунда Аллена — грубо подставил, прочие паписты в Линкольне от этого лишь глубже затаились. Коллеги его терпеть не могли, никто ему не доверял, и все его сведения — лишь догадки да пьяные сплетни из кабаков. Как раз перед вашим приездом я предупредил его, что больше он не получит жалованья, если ничего ценного нам не представит, — вот он и кинулся отрабатывать деньги.
— Знай я, что он у вас на службе, мне было бы проще, — заметил я, стараясь, чтобы голос мой не прозвучал чересчур жалобно. — Я-то поначалу принял его за убийцу.
Уолсингем снисходительно усмехнулся, но, когда он ответил, я отчетливо расслышал предостережение:
— У каждого свои секреты, Бруно. Он мог оказаться убийцей, кто его разберет. Мне было важно, чтобы личные отношения не повлияли на ваше расследование.
— Никогда! — заверил я его, но в глаза поглядеть так и не смог.
— Очень надеюсь, — веселее подхватил министр. — А теперь, Бруно, возвращайтесь во французское посольство. Из Парижа приходят тревожные известия: партия Гизов укрепляется и злоумышляет против нашего королевства. Сойдитесь ближе с послом и постарайтесь выяснить побольше.
— Изо всех сил постараюсь, ваша милость! — пообещал я.
— Вот и хорошо. — Уолсингем грузно поднялся на ноги. — А теперь Филип сообщит вам какую-то приятную новость.
Он поощрительно глянул на Сидни, и тот дружески облапил меня.
— Мой старый наставник, Джон Ди, желает как можно скорее познакомиться с тобой, Бруно. Он покажет тебе все сокровища своей библиотеки. Он живет в Мортлейке, всего в миле отсюда. Мы поедем к нему прямо сегодня, если ты не против.
— Если я не против?.. — Только это и могло вернуть меня к жизни.
Хотя Сидни и называл казнь Джерома Джилберта моим триумфом, но с тех пор, как мы вернулись из Оксфорда, меня преследовало тягостное чувство, что я, наоборот, потерпел поражение. Глубокая тоска охватывала меня при мысли о стольких понапрасну загубленных жизнях; даже книги перестали меня интересовать. Я часто думал о Софии, о том, как сложится теперь ее судьба, — думал до тех пор, пока не испугался: показалось, меня больше уже ничто никогда не будет радовать. Но вот появилась возможность осмотреть библиотеку доктора Ди, и любопытство, мой верный, неразлучный спутник, вернулось ко мне. Быть может, королевский астролог выяснил, кто отнял у него на большой дороге книгу Гермеса Трисмегиста и куда она могла деться?
Сидни накинул плащ, Уолсингем на прощание пожал мне руку. Его бездонные глаза глубоко заглянули в мои.
— Вы показали себя стоящим человеком, Бруно, — прямо-таки с отеческой гордостью похвалил он. — Филип рассказал мне, как вы рисковали жизнью, чтобы изобличить этого попа, и Тайный совет вынес вам особую благодарность. Я надеюсь на долгое и плодотворное сотрудничество с вами.
Хотя я и не был дипломатом, но предпочел не сообщать, что жизнью я рисковал ради книги и красивой девушки: что пользы говорить об этом, когда ни ту ни другую я не добыл. Пусть уж считается, что все произошло ради вящей славы Англии. Я с вежливым поклоном принял похвалу. Сидни придержал для меня дверь, и мы вышли.
И если из тех кровавых событий, очевидцем которых я стал в Оксфорде, можно извлечь хоть малое благо, то для меня благом будет приобретенная мной уверенность, что ныне, более чем прежде, христианский мир нуждается в новой философии, которая сблизит нас всех, когда мы выйдем из мрака религиозных войн к просвещению. Человечеству необходимо осознать свое единство и единство Бога, как бы по-разному мы ни называли Его и ни молились Ему.
И мне, Джордано Бруно из Нолы, предстоит написать книги, которые разожгут это пламя просвещения в Европе, а с помощью Уолсингема я надеюсь передать свои книги в руки монархини, чей разум достаточно ясен и светел, чтобы постичь мою мысль.
А когда я буду писать Софии, я поведаю о мужестве Джерома в последний его час, но также постараюсь внушить ей мысль, что надежда на лучший мир не должна угаснуть никогда.