26 июня 1581 года отряд казаков и служилых татар шел на рысях к Могилеву. Редкие крестьяне, попадавшиеся на пути, мгновенно сворачивали с дороги, бежали к лесу и, спрятавшись в кустах, испуганно крестились, глядя на их малахаи, стеганные архалуки и кривые сабли.
Польский лазутчик, высланный Стефаном Баторием на эту проезжую дорогу, безошибочно признал в конниках не польских союзников-крымцев, а злейших врагов и польской короны, и крымского полумесяца — донских казаков.
Для поляка, выдававшего себя за казака запорожского, встреча с донскими казаками была нежелательна и опасна. Однако время было военное, за точные сведения платили очень хорошо, и поляк решил рискнуть. Следуя за отрядом, он выспрашивал всех, кто разговаривал с татарами и казаками, пытаясь узнать направление и цель движения отряда.
К вечеру он уже многое понимал. Проклятая Россия, которой по всем европейским расчетам давно было нужно исчезнуть со всех карт, все еще сопротивлялась. Эта страна, подобно болоту, засасывала новые и новые войска европейцев, а результаты хотя и были значительными, но нанести чудовищу, возникшему на развалинах Золотой Орды, смертельный удар никак не удавалось. Многолетняя Ливонская война, опричнина, трехлетний голод и в довершение его — чума... А царство Московское все еще конвульсирует, все еще не выбрасывает белый флаг.
Давным-давно в Швеции готов и принят план расчленения бывшей России, давным-давно в Риме обсуждались способы просвещения схизматов светом истинной (то есть католической) веры, подписаны и подкреплены золотом договоры со всеми, кто только может нанести вред этому монстру. Крым чуть ли не на жаловании у Польши и Турции, ногайцы... А она все обороняется в своих никудышных деревянных крепостях! Все еще дышит. Долгие годы литовская армия изматывала войска России. Решающий удар должны были нанести поляки или, во всяком случае, войска под водительством польского короля. И Бог послал Польше такого короля — Стефана Батория! Проведя военные реформы, он возродил могущество своего огромного королевства, включавшего Польшу, Литву и Курляндию. Навербовал в Венгрии и Германии наемников, тщательно приготовился к войне и нанес удар!
Рассчитано было точно и верно. До последней секунды, когда войска под водительством короля Стефана Батория пришли на Московию, удавалось дезинформировать русских о численности и составе польских войск. Русские послы, вернувшиеся из Польши, клялись и божились, что со Стефаном поляки идти отказывались, идут только охочие людишки.
Правда, какой-то гонец Тимофеев сообщил, что поляки готовятся нанести удар по Полоцку. Говорят, что сведения он получил от татар, которые служили Речи Посполитой и почему-то симпатизировали казакам... Полоумный Царь Иван не придал значения этому сообщению и не подготовил Полоцк к обороне. После четырехнедельной осады Полоцк был взят (31 августа 1579 года).
Польский лазутчик получал самые разные сведения о том, как ведет себя русское командование. По известиям из Польши, которые распространяли официальные власти, русский Царь потерял голову и не смог командовать трехсоттысячной армией. Но шпион знал, что после всего, что произошло в России, после двадцати лет войны в Ливонии, в Поволжье и на Кавказе русские ни при каких обстоятельствах такую армию собрать не могут. Против сорокатысячной армии Батория и десятитысячного шведского корпуса русские могут выставить не более восьми тысяч человек, а с боевыми холопами, казаками и служилыми татарами — двенадцать.
Он знал точные цифры всей летней мобилизации в России, которая шла с невероятным трудом. Он вез их в Могилев и все же не утерпел! Слишком серьезные силы скапливались на подступах к Могилеву, и было просто необходимо собрать о них как можно больше сведений. К вечеру разведчик уже знал, что казаки и татары идут с Дона по объявлению о поголовном призыве в московскую рать. Два атамана, которые их ведут, до того воевали вместе с Мишей Черкашениным, а теперь ждут воеводу Хворостинина.
Когда стемнело, разведчик догнал ставших привалом казаков. В лощинке, где они расседлали коней и развели костры, было место сбора, и новые отряды татар и казаков все подходили и подходили. Татар было значительно больше, хотя разобраться, кто татарин, а кто казак, было совершенно невозможно: почти все казаки говорили по-татарски, и разница была только в том, что они не стали на вечерний намаз. Одеты были пестро, но схоже, за исключением доспехов, которые были все трофейные и ничего не говорили о владельцах. Между собой казаки говорили по-русски, но наблюдательный поляк заметил, что между казаками тоже проходит какая-то малозаметная грань, как между казаками и татарами. Одни именовали себя «служилыми», а других, которые говорили только по-русски, во вспыхнувшей перебранке называли «воровскими».
Прекратил перепалку немолодой чернобородый атаман в польском панцире поверх русской кольчуги и в шведской каске. Широченная грудь и плечи выдавали в нем природного силача, а мягкая чуть вразвалочку походка — умелого кулачного бойца.
Казаки называли его «атаман» или «Тимофеев». Поляк хотел рассмотреть его поближе — не тот ли это Тимофеев, который чуть было не сорвал наступление.
Рядом с атаманом безотлучно находился есаул, в котором разведчик безошибочно угадал черкаса-запорожца. Был он не старше двадцати лет, кудрявый, горбоносый, со скобкой усов и серьгой в ухе. Улучив момент, разведчик подъехал к нему и, сказав, что ищет дорогу, как бы между прочим спросил:
— Как зовут вашего атамана?
— Батю? — переспросил запорожец. — Ермак.
Как показалось разведчику, этот молодой, но неразговорчивый есаул слишком внимательно вслушивался в его речь, и он побоялся, что черкас расслышит в ней польский акцент.
Смешавшись с подходившими к Днепру конниками, разведчик поскакал в Могилев. Верст через десять его окликнули польские сторожевые посты. Комендант города пан Стравинский поблагодарил за привезенные сведения о готовящемся набеге. Он предполагал, что этим набегом русские хотят отвлечь часть сил от Пскова, осажденного королем. И если они появятся, то главное — выдержать первый налет, — на штурм они не решатся. Он попросил составить письменный отчет, чтобы его можно было переслать королю.
Разведчик не привык откладывать дела надолго и, едва перекусив, стал составлять письменную депешу Баторию. Он был обязан сохранять полную секретность, но по крохотному значку в углу листа король догадался бы, чья это информация. Этим крохотным значком разведчик очень дорожил, понимая, что в нем его жизнь и его будущее.
При свете сальной свечи он написал отчет, наивно полагая, что именно его бумага попадет королю в руки. Не таков был Стравинский. Отчет был через неделю тщательно переписан и пошел уже за подписью коменданта. Вот что в нем было: «Доводим до сведения Вашего Королевского Величества... что московские люди, враги Вашего Королевского Величества, вторглись в государства Вашего Королевского Величества и все, начиная от Дубровны, предали огню и опустошению, пришли под город Вашего Королевского Величества Могилев, сожгли предместье, за Дубровной Лучкова, также сожгли шесть домов, в посаде над Днепром, который называют слободой, тоже сожгли до ста домов. Начальствовали над этими людьми воеводы: Котырев, Хворостинин, Бутурлин... Василий Янов, воевода донских казаков, Ермак Тимофеевич — атаман казацкий... с ними было людей: татар, то есть темниковских, кадомских, свияжских и чебоксарских...» Как положено в бумагах, посылаемых наверх, воевода старательно преувеличивал число войск, и если первую часть донесения списал, то вторую присочинил: «...также москвитян сорок пять тысяч стрельцов, с Дону и московских казаков тысяча на конях». Такого количества войск не было во всей русской армии. Стрельцы в набеге не участвовали, да и не могли участвовать — набег был конным. Скорее всего, было около тысячи татар и казаков, которые тем не менее «целый день во вторник, нападая всей силой, старались прорваться к городскому укреплению, желая зажечь острог, от чего мы, с Божьей помощью, удержали огнем из замка и из острога и не допускали до этого... и в тот же день, во вторник, при заходе солнца поспешно удалились от города к деревне Вашего Королевского Величества Баторке, в полутора милях от города, лежащей на берегу Днепра, а там, наскоро пришедши к Днепру, тотчас же, сделав для самых главных воевод несколько плотов, сами пошли вплавь и в ту же ночь, со вторника на среду, все переправились через Днепр и в час уже дня распустили людей в окрестности и начали жечь деревни, направляясь к Радомлю и Мстиславлю, замкам Вашего Королевского Величества...» 27 июня (вторник) 1581.
Пушкари успели приготовиться и в цитадели, и в посаде, и в остроге. Не успел агент составить свое первое донесение, как заиграл трубач и грохнули пушки.
Агент выбежал на раскат, где у пушек возились артиллеристы, и увидел невиданную прежде картину. Словно вода в половодье, по узким улицам хлынула конница. Такой бешеной скачки агент не видел никогда. Всадники мчались как по чистому полю, словно не боялись влететь в стену или сесть на частокол.
— Они похожи на кентавров, — сказал он по-латыни пану Стравинскому.
— Вы еще можете шутить! — рассердился комендант крепости. — Если у нас не хватит пороха или эти схизматы добудут лестницы, уже к вечеру вы будете шутить в Царствии Божием. Если бы ими правил не этот сумасшедший старик Иван Четвертый, а наш король, мы бы уже завоевали вселенную!
— Вы преувеличиваете! — сказал лазутчик. — Нашему королю служат запорожцы, ну и что? Разве их можно сравнить с польскими гусарами?
— Где?
— В каком смысле «где»?
— Где вы собираетесь сравнивать? — сказал седоусый пан Стравинский. — В Европе, где запорожцы служат за деньги, или в польской украине?
— Какая разница!
— У себя дома они мгновенно обменивают гусарам «поющие» крылья на ангельские! А эти еще хуже! Наши казаки служат в реестре, за полновесную монету, а эти вроде пастушьих псов, которых никогда не кормят хозяева. Они все добывают в бою. Полюбуйтесь!
И Стравинский показал на всадника в шведской каске, польском доспехе, .который разъезжал под жерлами пушек и саблей показывал, куда поворачиваться всадникам.
— Смотрите, на нем все взято с бою! Он не стоит Царю ни копейки, хотя считается, что казаки и татары получают жалование. Они получают только хлеб, соль и боеприпасы... Иногда сукно!
То, что началось дальше, было невообразимо. Татары и казаки выстроились перед стенами и засыпали оборонявшихся тучами стрел из арбалетов. Прислуга у пушек вынуждена была стать за укрытия.
— Но нам всегда удавалось ссорить казаков и татар... — сказал агент.
— Не путайте крымских татар и запорожцев с этими и казаками. Эти считают себя потомками кыпчаков и одним народом!
— Кто такие кыпчаки?
— Куманы-половцы. Когда-то им принадлежала вся степь! Именно их собирались уничтожить монголы. И что же? Золотая Орда пала, а половцы — вот они, любуйтесь! Наше счастье, что у этих варваров нет гуляй-город ков. И судя по всему, они не могут начать осаду за малочисленностью, но неприятностей они нам доставят бездну...
Это была правда! К вечеру штурмующие в том же бешеном темпе отступили от Могилева.
Лазутчик простился с комендантом и, вымазавшись сажей так, словно он тоже ходил на штурм вместе с казаками, выехал им вдогонку.
Он видел, как конница подошла к Днепру, как# было собрано все, из чего можно изготовить плоты. На них были положены доспехи: латы, кольчуги, тяжелые арбалеты, пищали, — и под водительством атаманов отправлены на противоположную сторону Днепра.
Остальная часть конников резала камыш, вязала в снопы и переправлялась, держась за сноп иль за хвост коня.
Едва выйдя из воды, всадники седлали коней и по приказу чернобородого атамана Ермака Тимофеевича, как волчьи стаи, растекались по окрестностям. К утру уже весь горизонт пылал!
Сколько ни гнал агент коня, а догнать отряд московитов ему не удалось. Рассыпавшись, как искры упавшего факела, мелкие отряды татар и казаков запалили весь край и ушли в сторону Пскова.
Отчаянный набег конницы на города и села Речи Посполитой мало что изменил в военной катастрофе, постигшей Россию, поражение было все равно неизбежно. Но поражение поражению рознь. Победного марша польского короля не вышло, результаты его похода и шведской интервенции, нападения Большой Ногайской орды и крымских татар — всего того ужаса, который был обрушен на русские границы, — были весьма скромны. Польские войска изнемогали, стоя под Псковом, по тылам рыскали неуловимые татары и казаки. Конец войне не был виден, как не видна была и победа соединенных европейских сил.
Собравшись в Риге, где был центр сети европейской разведки в России, безымянный агент, видевший казачий набег, услышал подтверждение своим предположениям .
— Россию с запада не взять! — трезво и безапелляционно заявил иезуит — представитель Ватикана. — Вот уже четверть века длится Ливонская война, отвоевано все, что было потеряно в ее начале. Со взятием Нарвы Московия прочно отрезана от Балтийского моря, но дальше пока не пройти.
Скромный католический священник прохаживался по темноватому залу старинного замка, иногда останавливался у пылающего камина, грел руки в перчатках и, не глядя в лица сидевших за небольшим столом агентов, неторопливо рассказывал им о перспективах, как представляет их Ватикан.
Удивительные люди слушали ксендза — все они были как-то безлики: монах, два корчмаря, литвин на русской службе, два запорожца... Стоило им выйти из ворот замка, и они растворились бы в любой толпе. Но здесь, собравшись воедино, они представляли собою какую-то странную руку, которая незримо двигала и переставляла фигуры на шахматной доске истории... Не мозг, не голова, именно рука, крепко держащая многие весомые шахматные фигуры...
— Несмотря на то что упрямые шведы еще будут делать попытки вторжения, как всегда действуя в одиночку и несогласованно с общим замыслом, — говорил ксендз, — ничего нового на Балтике ждать не придется. Теперь уже ясно, что русские удержат Псков. Удары по России должны переместиться на юг. И сегодня следует делать ставку на Большую Ногайскую орду и на все, что осталось от Золотой Орды: Крым, Казань и Ханство Сибирское. С этой стороны возможна серьезная атака на Москву. Здесь она совершенно не защищена... Кроме того, как нам известно, столкновения Царя Ивана с сыном достигли крайних форм. И здесь возможны самые неожиданные перемены. Царевич Иван пользуется большой поддержкой в войсках, он смел, горяч, хороший стратег... Нынче он все чаще выходит из повиновения. Он более не п состоянии терпеть гнет отца. Царь Иван развел его с двумя женами — Евдокией Сабуровой и Петрово-Соловей, которых сам ему и выбрал. Царевич женился в третий раз по собственной воле и готов разорвать кого угодно, кто помешает ему быть в браке с Еленой Шереметевой! А Шереметевы нам хорошо известны: старый Царь ненавидит этот род. Отца своей снохи он обвинил в связях с Крымом, одного дядю казнил, другого заточил в монастырь, зато третий попал в плен к полякам и не только присягнул на верность королю, но подал прекрасный совет, как нанести удар по Великим Лукам! Так что в царском доме возможны очень интересные повороты. Иван-царевич не уступает отцу горячностью, требует войск... Войска ждут его. Безусловно, если отец отойдет от командования, то Иван сможет резко изменить картину войны.
Не будем обольщаться: неизвестно, хорошо это для нас или плохо. Сможем ли мы влиять на него через жену? В этом семействе принято расправляться с женщинами быстро. Однако игра может быть интересной.
Агенты задали несколько вопросов гостю из Ватикана и растворились в ночи.
— А вас я прошу остаться, — сказал тихий ксендз безымянному поляку. — Как нам известно, ваше своевременное донесение много помогло обороне Могилева. Кроме того, вы знаете эту странную силу — русских татар и казаков. Мы считаем, что было бы целесообразно вам последовать в Москву вместе с падре Поссевино, он как раз направляется туда. Повторяю, нам интересны казаки, которые очень симпатизируют царевичу... Желаю успеха...
Папский легат Поссевино прибыл в Москву после похорон царевича Ивана. Его помощники и тот безликий поляк, который был направлен вместе с ним к Московскому двору, сбились с ног, пока узнали подробности трагедии. Невероятная охрана постоянно следила за всеми, кто приезжал и уезжал из совершенно закрытой для посторонних Александровской слободы. Итальянец-переводчик как раз в это время был в Александровской слободе, где последние годы почти безвыездно жил Иван Грозный, страдавший манией преследования и патологической подозрительностью.
Итальянец рассказал, что Иван Грозный постоянно ссорился с сыном. Прежде он его частенько бивал, по царевич, после того как отец разрушил его брак c двумя женами, стал не то чтобы давать сдачи, но защищаться. Так что ссоры отца с сыном напоминали драки.
Особенно ухудшились отношения в последнее время, когда царевич стал требовать ухода отца от власти.
Обладавший характером очень похожим на характер Ивана Грозного, он открыто, при боярах кричал, что неудачи войны — вина Царя! Он требовал немедленного сбора всех войск, вызова казаков и нанесения удара под Псковом по войскам Батория, которые там застряли основательно.
Один из последних скандалов произошел, когда Грозный, как всегда, стал рассказывать о своих
драгоценных камнях, о том, как они влияют на его здоровье.
Царевич, который выслушивал это в сотый раз, не сдержался и закричал, что всем сокровищам он предпочитает доблесть. И если бы у него была бы хоть половина отцовского богатства, он бы не стал его копить, а набрал бы войска и огнем и мечом не только бы опустошил все владения врагов России, но и отнял бы большую часть царства у самого Грозного...
Царь вскочил и пустил в сына палкой с острым наконечником, но промахнулся, и они сцепились, невзирая на присутствие посторонних. Такие сцены происходили часто. Отец с сыном постоянно ссорились, но Грозный не отпускал царевича из Александровской слободы.
— Вероятно, Царь опасался, что сын может перехватить войска, — говорил переводчик, прихлебывая привезенное из Италии вино, заедая его засахаренными фруктами, которые щедро выставил на стол гостеприимный папский легат.
Поссевино зябко грел руки около печи, и его черная сутана с лиловым поясом странно гармонировала с пестро расписанными изразцами, стенами и сводами теремного покоя, где их разместили.
Безликий лазутчик, теперь тоже в сутане католического священника, сидел так, чтобы свет не падал ему на лицо. Слушал и запоминал, по профессиональной привычке стараясь обдумывать все потом, при составлении донесений.
— А что, — сказал папский легат, — возможен был перехват войск?
— Перехват не перехват, а от войск тут постоянно бывают люди. Особенно много из-под Пскова.
— Как это? Там же идут бои.
— Недавно пришло несколько сотен казаков и татар, они участвовали в набеге на Речь Посполитую с Хворостининым.
— Для того чтобы совершить переворот, или их прибытие было случайно?
— Теперь уже трудно сказать. Потому что произошло это страшное дело. Царь по обыкновению ходил по терему и застал жену царевича. Она была па сносях. Вы знаете эту русскую привычку чудовищно топить печи. Вероятно, ей было жарко, поэтому она сидела в одной рубашке. Царь увидел в этом нечто неприличное и побил ее. Я думаю, он просто сорвал свой гнев. Однако последствия были ужасны. У женщины произошли преждевременные роды. Родившийся ребенок был мертв! Царевич бросился к отцу. Между ними произошла настоящая драка! И Царь опять метнул в сына посох с железным наконечником. Попал в голову...
И убил? — холодно спросил Поссевино.
— Не совсем так. Удар пришелся в ухо. Царевич упал и потерял сознание. С ним сделалась горячка, и через одиннадцать дней он скончался.
Таким образом одним ударом убит и наследник, и внук... — сказал Поссевино агенту, словно бы размышляя вслух, когда итальянец ушел, пересчитывая монеты, заплаченные за информацию. Наиболее сильный и серьезный претендент на царский престол из игры выбыл.
Поссевино приказал сменить приборы, и теперь они ужинали вдвоем — царский легат и его незаметный, тихий помощник. Говорили они на латыни, предполагая, что, даже если за ними следят и в покоях, где их разместили, есть под слухи, вряд ли у Царя Ивана такое количество шпионов, знающих латынь, чтобы ему передали их разговор.
Давайте рассуждать, — сказал Поссевино, ловко разделывая на большой оловянной тарелке рябчика. —
Если бы царевич был жив, если бы он действительно взял под команду войска или сверг Царя Ивана, война могла бы принять неожиданный оборот. Баторий захлебнулся. Псков не взят. Военные ресурсы России не исчерпаны, в чем мы могли убедиться неоднократно. Может ли это повлиять на исход событий ближайшего примени? Как вы думаете, мой друг?
— Я думаю — нет, — тихо сказал безликий. — На события ближайшего времени — нет. Гибель царевича повлечет за собою отдаленные последствия, когда Россия может остаться без Царя!
— Наши мнения совпадают, — согласился легат. — Сейчас же нужно плавно вывести из войны Польшу. Разумеется, со всеми преимуществами, которые дает ей ее нынешнее положение. Царевич мог бы переломить войну, но теперь его нет... Пусть Господь упокоит его душу. Он умер как нельзя более кстати.
Безликий поляк поднял бокал с вином и, спрятав глаза в тени, внимательно посмотрел легату в лицо.
— Смерть царевича логично завершает царствование Ивана Грозного и победоносную войну против этих схизматов. Истинная, католическая, вера одержала новую блестящую победу.
Агент подумал и тут же отогнал эту мысль как невозможную. Он, профессиональный разведчик, не мог допустить даже предположения, что столкновение Царя и наследника могло быть спровоцировано. Но папский легат рассматривал вино на свет и улыбался одними глазами.
— Удар в висок — и в планах ничего не меняется...
— Неужели случайность? — прошелестел агент.
— Возможно. Но, говорят, у царевича была не-свертываемость крови. Гемофилия. Тут опасен любой удар. И важна не рана, а внутреннее кровотечение. То, что он дожил до своих лет, — чудо. Тут любая случайность — закономерность. Нужно выявлять закономерности, тогда появятся необходимые случайности.
Поссевино выпил свое вино и добавил, словно прочитав мысли агента:
— Не надо, мой друг, преувеличивать могущество Ватикана и его друзей, но не следует их и преуменьшать.
Они еще поговорили о том о сем, просмотрели несколько бумаг, принесенных секретарем, а затем Поссевино сказал как бы невзначай:
— Польская кампания завершена. Она остановлена накануне краха, в самом удачном месте. Теперь центр тяжести переместится на юг. Главными действующими лицами станут наследники Золотой Орды.
— Но русские привыкли сражаться с татарами. Последнее время они их повсюду побеждают. После взятия Казани...
Поссевино перебил:
— После взятия Казани прошло три десятка лет... lie нужно опять брать! Рассыпавшись на мелкие ханства, Орда не умерла. Как разрубленная змея, она способна опять срастись и соединиться. Ее нужно только сбрызнуть живой водой — золотом.
— Но последние набеги с юга постоянно оканчивались для татар неудачами...
— Значит, нужно брать направления восточнее, севернее...
— Крым, Волга? — спросил поляк.
— И Сибирское Ханство, — сказал Поссевино. Он омыл пальцы в миске с теплой водой, вытер руки салфеткою. — Как-то в Польше я участвовал в охоте на медведя. Отважный шляхтич посадил зверя на рогатину, но медведь вырвал ее из рук охотника. И бросился, с рогатиной в груди, прямо на нас. Его остановили собаки, которые впились ему в спину, в ноги... Каждая из них не могла справиться с медведем, но их было много. Они отвлекли медведя на себя, и охотник смог нанести решающий удар. Кстати, медвежатина — великолепна... Время охотников, наносивших первый удар, прошло. Сейчас будет некоторая пауза. Сейчас время собак... А затем охотники вернутся, — добавил он, прощаясь.
Улегшись на постель в своей каморке, поляк долго не мог уснуть. Привычный к размышлению мозг позволил ему соотнести события последних месяцев с тем, что так откровенно высказал, явно обрадованный смертью царевича Ивана, папский легат.
Россия, сбросившая власть Золотой Орды, разворачивалась, как молодой лист, вырвавшийся из почки, как сильное молодое растение; она распространяла свои ветви и корни все дальше и дальше. Москва отбивалась на юге и рвалась к морю на западе. Но ее интересы пересекались, скрещивались, сплетались с интересами других стран. Их было много, Россия была одна. Она мешала всем. И страшно мешала католическому Риму.
— Фантастическая страна! — шептал поляк, глядя широко раскрытыми глазами в темноту. — Ее же не было! Ее совсем недавно не было! Была Золотая Орда, с которой Ватикан умел ладить. Мир был стабилен. И вдруг — Орды нет. А эта голодная, окровавленная внутренними распрями, грязная и непонятная страна поднимается на востоке Европы. Третий десяток лет идет война в Ливонии. Лучшие войска Европы умирают под стенами ее крепостей. А из России идут и идут новые и новые полчища и виснут на этих войсках. Идут народы, которые совсем недавно враждовали между собой, идут, не понимая языка друг друга, однако и теперь еще на вопрос: «кто вы?» >— отвечают совершенно по-разному. Но на вопрос: «чьи вы?» — одинаково: «русские»! Идут черкасы и севрюки, чиганаки и буртасы, черемиса и касимовцы, темниковцы... — и все кричат: «Мы Московского Царя подданные — русские!»
Он думал о том, что цепь случайностей, крамол, измен, смертей, происходивших в этой кипящей темноте, именуемой Русь Московская, не так уж случайна. Как и неожиданная смерть царевича Ивана.
Все непредсказуемо, все случайно, но почему-то выстраивается в стройную систему, за которой чувствуется направляющая мысль.
— Чья? — шептал поляк. — Ватикана? Этого не может быть! Можно допустить, что Крым, получающий поддержку в Риме, ногайцы — вассалы Крыма, поднимающаяся по Волге на всеобщее восстание против Москвы черемиса — это от Ватикана, но царевич? Почему отец убивает сына — единственную надежду этой страны? Такое подстроить невозможно! Так, может быть, здесь рука сатаны?
Поляку стало страшно. Он долго шептал молитвы.
— Боже, вразуми, кому мы служим? Не может ли быть со мною как с Павлом, который гнал Тебя, Господи, но обратился? Что будет со мной, что будет с Польшей, если мы никак не можем разбить этих схизматов! Почему?
Он забылся сном, когда серенький рассвет зимнего утра засветил в слюдяное окошко. Часа через два ему постучали в дверь.
Наскоро умывшись, он поспешил к легату, принимаясь за обычные хлопоты: нужно было готовить мир — польско-литовское вторжение захлебнулось. Нужно было готовить войну — на юге и на востоке. На смену католикам шли давние враги России — мусульмане.
Казаки стояли в Замоскворечье, напротив Китай-города, в тесно застроенном посаде. Разбитные и веселые стрельцы, те, что под Псков не ходили, а сторожили стены Москвы, промышляли всем, чем могли, в том числе и пускали на постой воинских людей. Поэтому в каждом дворе стояли три-четыре чужих коня, в доме спали вповалку: на лавках, на полатях, на полу, под овчинными тулупами храпели и архангельские, владимирские мужики, и донские казаки.
Ермак же поселился чуть дальше у своего кума — начальника городовой казачьей сотни. Было здесь то, что не вышло в его собственной судьбе. Была семья, где он оттаивал душой.
Просыпался Ермак рано и в тишине крохотной каморки, где всего и помещалась его постель да киот в углу у оконца, спокойно обдумывал предстоящий день. А обдумывать было что.
Воевода Хворостинин отослал его в Москву по приказу царевича. Ермак догадывался, к чему дело идет, и, оставив сотню своих донцов в Замоскворечье, сам спешно явился в Александровскую слободу.
Царевич Иван принял их в малом покое, где принимал воинских людей. Атаманы и командиры татарских конников сидели на лавках и слушали, как черноглазый рослый, стройный и очень подвижный царевич говорит о войне, о том, как можно переломить судьбу и вырвать победу.
— Не стоять! Не стоять! — повторял он. — Неча за стены цепляться! Наступать! Изматывать набегами! Как стал у крепости, так завяз. — Он не сидел на месте, ходил, пристукивая серебряными подковками красных сафьяновых сапог.
— Чего он нас учит? — шепнул по-татарски Ермаку на ухо служилый татарин Аксак. — Мы всегда так воюем.
— Это он себя уговаривает! — также по-татарски ответил Ермак. А про себя подумал: «Не даст Царь войск для такой войны. Да и взять ему их неоткуда...»
— Беда на нас с трех сторон катит, — говорил царевич, и румянец играл у него на впалых щеках. — Стефан под Псковом завяз, теперь шведы напирать станут. Промеж себя они навряд ли договорятся. Каждый на свою силу надеется. И тут у нас война давно идет — отстоимся. На степи неспокойно. Крымцы да ногайцы шевелятся. Но и здесь мы, Бог даст, отмахаемся... А вот совсем новенькое: Сибирские Орды из-за Камня что ни месяц набеги творят. И метят они с этого боку на Москву идти. Потому и зашевелилась вся Волга. Не сегодня завтра черемиса забунтует! Вот и будет нам вторая Казань! Там сейчас такое, что хоть обратно штурмом бери. Потому будет великая помощь от казаков, ежели они на Волгу ногайцев не допустят, крымцев не допустят...
Атаманы молчали, но каждый подумал про себя: «Станут казаки ногайцев да крымцев разорять по цареву слову, а случись замириться Царю с ногайцами или с крымцами, тех же казаков ворами обзовут да и казнят без милости. Не первый раз так было».
Ермак все, о чем царевич говорил, знал — да и атаманы с татарскими начальниками обо всем сто раз переговорили. Потому слушал вполслуха. Смотрел, как горбоносый смуглый царевич на отца своего похож, на Ивана. Вот таким Иван был под Казанью, когда казалось — ничто более Русь сокрушить не сможет.
А вон как вышло — кругом война!
За день до встречи у царевича видел Ермак и Царя Ивана. И едва узнал его. От прежнего красавца ничего не осталось. Старец, истинно старец, — а ведь они с Ермаком почти ровесники.
Царь был страшен: словно усохшая голова помещалась на широких плечах, будто шеи вовсе не было; впалая грудь и косое брюхо, подпиравшее кафтан, будто нищий и богатей, будто старец мудрый и чревоугодник похабный уживались в одном теле. И лицо Царя Ивана тоже было будто из разных частей составлено: осанисто, гордо нес Царь седую расчесанную бороду, но загибалась она как нос у сапога — кверху, выдавая половецкую кровь. Надменно были поджаты тонкие губы, но серые глаза бегали как мыши, обшаривали каждого встречного. И прятался в этих глазах — может, страх, а может — и безумие.
Был Царь в подряснике, с тяжелым наперсным крестом на груди, но на плечах у него посверкивал золотым шитьем кафтан, да мела полы соболья шуба.
Пристукивая посохом с окованным наконечником, чинно прошел Царь мимо Ермака, а как стал на ступени подыматься, тут его под руки крепкие слуги подхватили: видать, сил у Царя было немного. А может, чванился перед степняками...
«Не даст Иван царевичу войск!» — подумалось тогда Ермаку. Так и сказал он атаманам и служилым татарам, когда после угощения в царских покоях поехали они из Александровской слободы в Москву. И воинские люди все с Ермаком согласились. «Не даст! За себя Царь боится. Царевич горяч. Сегодня на Батория пойдет, а завтра?» Промолчали воинские люди, были они все немолоды, всего насмотрелись, и трудно их было удивить и распрей внутри семьи, и любой изменой.
Но ахнули и они, когда пополз слух — Царь сына убил! Говорить прямо никто не говорил, а шептались — все!
Притихли воинские люди, перестали вместе в кружалах собираться. Потянулись обратно в полки ко Пскову, от греха подальше, под защиту верных сотен. Ермак медлил, словно ждал чего-то. Да и не хотелось ему из единственного дома, где хорошо ему было, в стынь и грязь войны ехать. Годы начинали себя оказывать. Не тем, что давили на плечи и гнули спину, — нет, как был смолоду атаман богатырем, так на пятом десятке еще крепче сделался. И как смолоду ничем не болел и любая рана на нем как на собаке заживала, так и нынче; но стало ему многое в жизни скучно. Не тешили ни охота, ни победа. А хотелось тепла да покоя, как здесь, на Москве, где прижились степные воины казаки — на городовой службе.
Гостеприимный дом просыпался. Застучал пестик в ступке — хозяйка толкла зерно для каши, мычали в хлеву коровы. На женской половине серебряными колокольчиками залились, потешаясь над чем-то, хозяйские дочки, прикрикнула на них мать...
Затопали за окном кони — казак повел их на водопой к проруби в Москве-реке.
«Ах, лентяй! — подумал Ермак. — Застудит коней. Вот ужо накостыляю по шее».
Тихо скрипнула дверь, и под осторожными шагами чуть отозвалась половица. Сквозь полуприкрытые веки Ермак увидел, как хозяйский внук Яким-ка в рубашонке и валенках вошел и смотрит на него.
— Ты спишь? — спросил Якимка шепотом. — А? — Не получив ответа, подошел поближе, переспросил: — Ты спишь?
И уж так ему хотелось, чтобы Ермак не спал, что не утерпел и тоненьким ледяным пальчиком сдвинул казаку веко и спросил в самый глаз:
— Спишь?
— Ааааммм! — Ермак схватил его, визжащего от восторга, усадил себе на грудь.
— Как спал-ночевал? Чего во сне видал?
— Ничего!
— А через чего ты во сне плакал? Я слыхал!
— Кабутто ты от меня на лодке уплыл...
— Куда уплыл?
— Не знаю. Кудай-то... В лес. А я не хотел.
— А плакать-то чего? Ну уплыл, а потом вернулся...
И вдруг мальчонка, обхватив голову Ермака, прижался к ней воробьиным своим тельцем и, всхлипнув, прошептал:
— Не вернулся! Не вернулся...
— Ты что, ты что... — успокаивал его Ермак. — Это ж сон. Куды я от тебя? Ну хочешь сказку скажу?
— Угу... Про гусика, — все еще всхлипывая и дергая плечиками, попросил мальчишка.
— Да я уж сто раз ее сказывал! Может, другую?
— Не. Про гусика.
— Ну про гусика так про гусика... — Ермак подолом рубашонки вытер крестнику нос. — Слушай. Жили-были в старой Рязани муж с женою. Жили-крестьянствовали. Бога слушались, вот и было у них все тишком да порядком. Только не было у них детушек... Навроде как у меня вот...
— Счас опять заплачу, — пригрозил мальчонка, ныряя под тулуп и забиваясь Ермаку под мышку.
— Раз пошли они по грибы да нашли в болоте гусеночка, в ножку левую стрелою подбитого. Видать, гуляла охота княжеская, стреляла гусей-лебедей число бессчетное, вот и этого не помиловала. Взяли его крестьяне, домой принесли. Стрелу каленую вынули, косточку ему вправили. Лукошко теплым пухом выстелили, положили туда гусеночка да на печку поставили: «Спи, гусеночек, отдыхай!» Накрошили ему хлебца с молоком, а сами в поле работать ушли. Ворочаются поздно вечером, а в доме все прибрано. Вода из колодца нанесена, конюшня да хлев вычищены, молоко надоено, свиньи да птица накормлены. И стало так каждый день.
Утром крестьяне покормят гусеночка хроменького, на работу пойдут, а воротятся вечером — в избе все слажено и ужин на столе горячий стоит.
«Кто же нам все это делает?»
— Гусик.
— Сам ты гусик! — притиснул его к боку Ермак. — Ты слушай дале. Вот раз взяли они да и вернулись с поля раньше положенного, ко двору своему подкралися. Видят, по двору мальчик ходит в архалуке стеганом, в шароварах да шапке мерлушковой, на левую ножку прихрамывает, а сам поет песенки да по хозяйству все ловко делает. К нему пес хозяйский ластится, к нему кот на руки просится, за ним птица вся табунком бежит, да корова из коровника зовет-мычит.
Выскочили крестьяне, обрадовались, обнимают мальчика.
«Да откуда же ты взялся?» — спрашивают.
— А я, — заговорил-заторопился казачонок, прикрывая Ермаку рот ладошками, — я — гусенок хроменький, вы меня на болоте от смерти спасли. Я за добро вам плачу, с вами жить хочу, как с отцом да с матерью. Только не трожьте моих перышек, что я в лукошке на печи оставил.
— Вишь как ты сам ловко сказываешь, — похвалил атаман.
— Дальше давай! Дальше! — от нетерпения забил коленками Ермака в бок Якимка.
— Вот зажили они миром да порядком. Хозяйка мальчику не нарадуется, хозяин мальчиком не нахвалится. Они в поле пахать уйдут, мать блины печет, дожидается. Они вечером воротятся — мать их кормит, любуется.
«Расти, наш гусенок хроменький».
— А как стало ближе к осени, — сказал Якимка, — стал гусенок на небо поглядывать. Вот летит стая гу-сей-лебедей. Увидала его, закружила над избой. Давай лети и меня спрашивай.
Ермак сел на постели замахал руками-крыльями:
— Эй! Не ты ли гусенок хроменький? Летим с нами в родные места!
— Нет! — сказал Якимка. — Ты по-правдошному, по-лебединому спрашивай.
Ермак повторил по-кыпчакски.
— Нет! — закричал Якимка, путая кыпчакские и русские слова. — Мне и тут хорошо! Хоть и манит меня на родину, у меня тут отец с матерью, как я брошу их, они стареньки.
— Крестьяне эти речи слушают — душа у них замирает. Ну, как улетит их сыночек названый, их гусенок хроменький? Вот взяли они, не подумавши, да и сожгли лукошко с перышками, чтоб гусеночек их не покинул. Как увидел мальчик — заплакал горько. Ну, — сказал Ермак, — говори за гусика...
— Сам говори! — сказал Якимка, расстроенно сопя.
— Что ж вы, отец с матерью, понаделали! Как хранились тут мои перышки, так была тут моя родина, а теперь унесет меня ветер северный во донскую степь на реку Хопер, не видать вам меня на веки вечные! Налетели ветер-пурга северная, подхватили гусеночка да и унесли неведомо куда.
Якимка молчал, подозрительно сопя.
— Ты чего притих? Много ли, мало время минуло, а совсем крестьяне состарились. Не могут работать ни в поле, ни по дому, а кормить их задаром некому.
Взял их князь да и продал половцам, променял на линялого сокола. Повели полон из рязанских мест во широкую степь незнаемую. Далеко она, широко лежит, в ней травы растут шелковые, в ней реки медовые, в омутах рыбы бесчисленно, в табунах коней несчитано...
— А мы туда поедем? — спросил Якимка.
— А как же! — сказал атаман. — Это наша земля, наша родина-матушка, как же мы не поедем. Хошь через сто лет, а возвернемся! Это наши места. Это мы счас мотаемся Бог знает где, а возвернемся! Вот прошли они горы Еланские, заступили в степь ковыльную. Как лебяжий пух ковыль стелется, под степным ветерком наклоняется. Привели их во Червленый Яр на реку Хопер. Старики стоят, озираются. «Не про эти ли места нам сынок сказывал?»
— Про эти! — сказал Якимка.
— Вдруг толпа раздалась в стороны...
Якимка вскочил, сел верхом Ермаку на грудь, стал сам сказывать:
— Едет хан молодой на лихом скакуне. На нем шапка трухменка высокая с голубым тумаком в леву сторону, на нем синий чекмень с голубым кушаком, за спиной башлык пуховый будто крылья лебединые. Вот он спрыгнул с коня молодецкого, избоченясь прошел перед пленниками, а на левую ногу прихрамывает; а глядит хан на них ласково, а глаза у него слезами полны.
— А не наш ли ты гусенок хроменький?
— Обнял хан тут отца с матерью, на руках понес их на широкий двор. Там детишки навстречу выскочили: «Ты ково ведешь, батюшка, не рязанские ли то рабы-пленники?» — «Не рабы это и не пленники, это ваши дедушка с бабушкой! Они меня спасли-вы-ходили, когда был гусенком хроменьким! Вы омойте их, накормите их, нарядите их в одежды лучшие, посадите в красном углу и во всем их слушайтесь. Они станут вам сказки сказывать да закону учить православному».
Ермак подхватил Якимку на руки и подбросил взвизгнувшего от удовольствия мальчонку и раз, и два, и три...
— Этто чего тут такое! — просунул голову в дверь его дед Алим. — Ты что гостю покоя не даешь! А ну, беги к мамке...
— Да что ты? Мы тут дружбу водим, а ты, дед, ругаешься... — сказал, подымаясь, Ермак.
Мальчонку как ветром сдуло.
— Эх! — сказал, усаживаясь к Ермаку на постель, Алим. — Жениться тебе надоть... Ишо своих бы нарожал.
— Куды! Я уж седой весь.
— Седина бобра не портит. Вон Царь-то наш постарее табе будить, а ничаво, царевича спородил... Дмитрия-то.
— Одного-то спородил, а другого-то...
— Ииии, — сказал Алим. — Страх!
Алим сидел, как приехал, не отстегнув сабли, не сняв тегиляя.
— С чем приехал-то? — спросил Ермак, подымаясь. Алим слил ему умыться над тазом, подождал, пока атаман расчешет гребнем густые седеющие кудри.
— Да вот уж приехал, — сказал он наконец. — Ноне был я в Разрядном приказе, стрел дьяка знакомого. Сказывает, навроде на тебя указ есть — в Пермский городок воеводой идти.
— Колокол льют! — не поверил Ермак. — Еще скажешь, воеводой! Когда это казаки воеводами делались? Казак он и есть казак — меня Царь назначить не может. Я ему не присягал!
— Ну как бы воеводой! — сказал Алим. — Казаками командовать, супротив сибирских людишек.
— Давай-ко не так скоро сказывай! — Ермак уселся против кума. — Откуда голос?
— Стало быть, стрел я дьяка. То да се... Он и гутарит — война, мол, кончается. Навроде Баторий от Пскова уйти собирается.
— Вона! — сказал Ермак. — Так наступать скореича надоть!
— Кем? Войско все в художестве. Да и крымцы на границу выходят. Которые против литвы стояли, уже на юг потянулись. На Волгу.
— Эта новость невелика, — улыбнулся Ермак. — Я-то причем?
— Дак вот навроде Строгановы выпросили цареву грамоту, чтобы казаков и прочих воинских людей к себе на службу звать ради обороны от тамошних 6асурманов...
— Ну а я-то как в воеводы?
— Сказывают, у Царя про тебя спрос. Дескать, кто к царевичу ездил? Сам ли, или по вызову? И всех, кто по вызову приезжал, по дальним крепостям распихивают. Государь навроде в Пермь тебя ладит.
— Ну вот! — сказал Ермак. — Другой голос. А то воеводой!
— А кем?
— Поди знай! На Руси нонече в славе, а завтра в колодке...
— Да полно тебе жалиться! Ты в служилом разряде. Верно говорил дьяк, про тебя Государь спрашивал. Он тебя помнит...
— Ну помнит, и слава Богу, — отговорился атаман.
Но и за завтраком, когда нес ко рту ложку с толоконной кашей да хозяйку похваливал, не мог отогнать тревожное предчувствие — не любил он, когда про него в царском терему спрашивали. Всегда это было предвестием беды или тяжкой службы.
— Эх! — сказал он Алиму, когда подали пирожки. — Сейчас бы в свои юрты на Дон. Жить бы доживать, Богу молиться. Так ведь и там мира нет. А у меня сейчас казаков три сотни, как их там прокормишь? Там у меня табун да две отары — маловато.
— Неужто чигов три сотни?.. Откуда их столько? — удивился Алим, омывая пальцы в чашке-полоскательнице и вытирая руки широким рушником.
— Да нет. Чигов-то десятка три. Но других родов казаки: боташевы, аксаковы, кумылги, буканы. С Червленого Яра.
— Погоди! — сказал Алим. — А разве ты не Сары Азман?
— Сары, да не Азман, а Чигирь! У тех кочевья на низу, а мы с Верхнего Дона. У нас юрт до Казарина-городка, дальше Букановский юрт, а Сары Азманы лукоморцы, на самом низу, почти что у Азова...
Они долго считались родами, уточняли, где и какие земли принадлежали какому роду. Это было одно из любимых занятий вольных казаков, которые никак не хотели примириться с тем, что многих родов уже нет в степи, а имена многих — позабыты... И живут вчерашние степняки аж до Студеного моря, до Литвы болотной, до Днестра и Терека... Всех разметала Золотая Орда. Когда-то были и стада тучные, и табуны, и отары. И славянские князья за честь считали породниться со степными знатными родами. И сливались степняки и жители лесов в один народ — русский, но когда это было! Пришли монголы, все перемешали, перепутали... А уж как явился в степи Тамерлан, да загнал Тохтамыша-хана в Сибирь, да начал Узбек-хан басурманскую веру насильно степнякам насаждать — так и побежали они кто куда, бросив родные юрты, реки, степи и увалы.
Не стал Ермак говорить, что у него-то оставались родовые юрты, а вот у хозяина его, городового казака Алима, кроме родовой тамги и нет ничего. На месте кочевий его предков — засечная линия, через кою ни конному, ни пешему ходу нет. Половина родов, ислам принявши, к татарам в Крым ушла, половина к московским князьям на службу подалась — как без хозяйства прокормишься? Только службой. Вот и получается донской казак Алим, московского жительства, на городовой службе. Правда, потянула степь нынче своих сынов. Частенько слышит Ермак — белгородская орда на Хопер вернулась. Каргин род на Дон ушел. Да и московские казаки чуть что — домой откочевать собираются. Только степь-то стала другой, не такой, как прежде, как старики сказывали. До прихода монголов была она домом и крепостью — никто туда сунуться не смел. А теперь — проезжая дорога, поле боя, нива войны... Трудно на этом поле укорениться, когда что ни год — враги со всех сторон налетают. Однако и без родины не может человек.
Помолясь Богу и позавтракав, пошел Ермак сам в Разрядный приказ, да и казаков проведать, что постоем в Замоскворечье стояли.
Запоясавши короткий полушубок, привесив саблю, как положено служилому казаку, и сбив на бровь атаманскую шапку с тумаком и кистью, Ермак с двумя казаками вышел на ослепительно сиявшую морозным инеем и снегом московскую улицу.
Белый дым из сотен печных труб поднимался строго вверх в чистое голубое небо. Даже глухие заборы выше человеческого роста из черных бревен, припорошенные снегом, смотрелись весело и нарядно. Пестрыми жар-птицами проходили мимо сугробов чинные москвички в золоченых киках, высоких кокошниках, парчовых душегреях и шубейках. Зевали около разведенных на ночь рогаток сторожевые стрельцы. Далеко виднелись их красные, желтые или зеленые, в зависимости от полка, кафтаны. У Москвы-реки Ермака обогнал городовой казак в синем архалуке и шапке с алым тумаком. И хоть летел он на взмыленном коне и, судя по заиндевевшей шапке и сосулькам на усах, гнал издалека, своих увидел — приветственно поднял нагайку и, свистнув, помчался дальше.
Во всех церквах толпился народ, на папертях, несмотря на мороз, нищие гнусавили Лазаря, высовывая из тряпья ужасные культи.
Юродивый, гремя веригами, прыгал босиком и без порток, в одной посконной рубахе до колен, колотил ложкой по медному котлу, надетому вместо шапки, что-то выкрикивал внимательно слушавшей его невеликой толпе.
Толпился народ и в торговых рядах. Чем ближе к Кремлю, тем гуще. Сквозь толпу проталкивались крикливые разносчики, продававшие пироги, сбитень. Не видать было только ни скоморохов, ни петрушечников — пост.
— Вот Москва! — покрутил чубом ермаковский есаул. — День будний, а народищу! Точно и не работает никто.
— Ты чо! — возразил второй казак. — Кака работа! Послезавтря — Рожжество.
— Работа работе — рознь, — сказал Ермак. — Кто работает — тому нонь роздых. А кто служит — тому роздыха нет, и труды его — по надобности.
— Да! — согласился есаул. — Война и в Светлое Христово Воскресение — война. Ее не остановишь!
— Эх! — вздохнул второй. — Как там наши во Пскове?! Как там Миша Черкашенин? Сказывают, он обет какой-то дал...
— Какой обет? — спросил Ермак.
— Да там... — замялся казак. — Станишники бают, дескать, было ему видение, мол, Иоанн Предтеча ему явился и сказал, что Псков падет, а Черкашенин, мол, обетовал взамен Пскова — голову свою...
— Кто это знать может, кому что попритчилось да во сне привиделось? — строго сказал Ермак. — Суесловы!
— Да нет, батя, — засуетился казак. — Черкашенин сам гутарил: мол, Псков отстоится в осаде, а я погибну. Мол, держитесь, казаки, — вы моею головою выкуплены...
— Эх! — крякнул Ермак. — То — бой! Чего людям не скажешь, чтобы дух поднять. Ну-ко, зайдем!
Они завернули в ближайшую церковь. Храм был полон беременных женщин.
— Вона! — хмыкнул казак. — Откель их столько? Понаперлись!
— Нонь Анастасия — ей молятся! — сказала строгая старушка. — Она, матушка, в родах воспомогает.
— А ну-ко, ну-ко... Умели, бабочки, с горки кататься, умейте и саночки возить, — засмеялся казак и вдруг увидел лицо атамана.
Ермак побелел, будто мелом вымазанный. Странно сверкнули его черные глаза. Он прошел к выносной иконе и пал перед нею в земном поклоне. Казаки смущенно отошли к выходу. Они видели, как Ермак долго стоял на коленях, а потом поставил свечи на канун — на поминание усопших.
Поставили свечи и о здравии, о Мише Черкашенине и всех воинах Христовых — казаках, в боевых трудах пребывающих.
Дальше шли молча. Казаки боялись даже переговариваться. Впереди шел, глядя себе под ноги, как-то сразу постаревший атаман.
У громадной избы Разрядного приказа он вдруг снял шапку и, оборотившись на купол Успенского собора, перекрестился:
— Вот как в один день припало... Неспроста это. Неспроста, — и нырнул в дверь.
Казаки протискались к стоявшим поблизости саням, присели на солому.
— Чегой-то он? — спросил казак, тот, что был помоложе.
— А хто знаить? — ответил односум. — Може, у него память сегодня какая-то совершается... Зря он, что ли, на поминание поставил? Надо его родаков спросить. Мы-то ему не кровные. А в сотне человек с полста будуть его рода. Оне должны знать.
— Так они тебе и сказали! Они чуть что — бала-бала по-своему, я и не понимаю ничего.
— А ты разве не коренной казак?
— Коренной. Да я из городовых. У меня и дед, и прадед в Старой Ладоге да в Устюге служили, я на Дону отродясь не бывал. У меня и матушка из Устюга...
— Эх! — сказал казак постарше. — Я и сам-то уж не все понимаю по-нашему. А жалко. Говорят, второй язык — второй ум.
— Где на ем говорить-то? — сказал молодой. — И в Старом-то поле все давно по-русски говорят. Ты хоть одного казака видал, кто бы по-русски не говорил? Хоть он самый коренной-раскоренной!
— Эт верно, — охотно согласился казак постарше. — А ну-ко ты покарауль маленько, а я прикемарю. Чей-то на сон тянеть. На вот, от скуки, — он дал молодому кусок пирога с кашей, — пожуй.
— Во! Откель это?
— Да у стрельчихи, у вдовы, постоем стоим, она меня привечает... — задремывая, сказал есаул.
— То-то тя на сон и клонит, — засмеялся молодой, впиваясь крепкими зубами в пирог.
— Жалко мне ее. Хорошая она. Судьбы, вишь, нет... — И старший всхрапнул. А младший, не торопясь откусывая пирог, принялся разглядывать народ, сновавший у приказных изб.
Двери приказов то и дело хлопали, оттуда вместе с клубами пара выскакивали дьяки в длиннополых кафтанах, с гусиными перьями, заткнутыми за уши и просто воткнутыми в волосы, измазанные чернилами. Тащили свернутые в трубки какие-то бумаги. Проехал боярин, торжественно колыхая брюхо на высокой луке дорогого седла. Вел коня зверовидный детина с бичом в руке. Проехал зарешеченный возок с опричниками на запятках. Оттуда выволокли кого-то в цепях, потащили в Разбойный приказ. У дверей одной из изб, запорошенные снегом, стояли на коленях крестьяне, держа на лбу развернутые свитки прошений. На них никто не обращал внимания, точно их, истуканами стоящих, и не было вовсе.
Тут же совершенно пропитый, с битой рожей и здоровенным синяком под глазом грамотей писал, оперев доску на спину просителю, прошения, макая перо куда-то под лохмотья, за пазуху, где на теле согревалась чернильница.
Проходили не по-русски одетые иностранцы, ради сугрева натянувшие на иноземное платье тулупы...
Казак начал уж было зевать со скуки. Пирог кончился, а завести переглядывания с какой-нибудь девкой или бабенкой было невозможно — не было около приказных изб ни одной женщины, но вдруг он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд.
Латинский поп в круглой шляпе, невзирая на мороз, рассматривал его.
«Вона! — подумал казак. — Еще сглазит али наворожит , антихрист...»
— Чего уставился! — спросил он, кладя руку на саблю.
Спавший есаул тут же сел на санях, и по тому, как ворохнул плечом, молодой понял, что вытряхнул из рукава в рукавицу нож.
Латинский поп сделал вид, что не понял или не расслышал, и неторопливо прошел мимо.
— Ты чо шумел! — спросил старший.
Да вон энтот уставился, ишо сглазит либо порчу каку понапущает...
— Да ну тя! — сказал старший, заваливаясь уже всерьез на сено. — Порчу! Богу молись да за саблю держись — ничо и не пристанет.
— Куды он поперси? — спросил молодой.
— А че ж ты не спросил? — хмыкнул старший. — Эх, такой сон хороший испортил.
«Спросишь его, — подумал молодой. — Вот ужо в другой раз мне попадется, я его нагайкой порасспрошу». Он не мог объяснить, почему этот латинский поп вызвал в нем такую тревогу. Попытался вспомнить лицо попа — и не смог. «Вона! — подумал он с удивлением. — Безликий какой-то. Как оборотень».
— Чегой-то атаман не ворочается! Замерзнем тута, — проворчал он. Но старший только присвистнул носом в ответ, торопясь досмотреть сладкий сон.
Ермак вошел в огромные сени приказной избы и поморщился от густого запаха паленого сургуча и еще какого-то особого, приказного духа, который возникал, может быть, от холодного пота просителей, липких рук дьяков... Ермак считал этот запах запахом подлости. Ходить по приказам не любил. И гул тут стоял особый: монотонно бубнили писцы, скрипели перья. Что-то гундосил проситель, старый дьяк что-то кричал рывшемуся в бумагах и пергаментных свитках молодому...
«И голоса-то у них какие-то поганые, — подумал атаман, — будто перья не то двери скрипят. Вот тут-то они всякие ковы да каверзы и выдумывают...»
Два дюжих стрельца поднялись Ермаку навстречу у дверей палаты:
— Чего?
— Дьяка Урусова кликни. Бегом! — властно сказал Ермак неохотно пошедшему исполнять стрельцу.
— А ты кто таков? — напыжился второй стрелец, наверное старший по караулу.
— Ермак Тимофеев — служилых казаков атаман.
— А грамота где?
— А грамоты две! — вспыхнул не любивший грубости и чванства атаман. — Вот одна, — и перед носом у стрельца взлетел смуглый крутой кулак. — А не прочтешь — вот вторая, — левая рука атамана легла на рукоять сабли.
Стрелец было открыл рот, чтобы осадить казака, но из двери выскочил дьяк Урусов и кинулся к Ермаку:
— Ермак Тимофеич, благодетель мой! Да что ж ты не предупредишь никогда! Нет чтобы в дом, а не н приказ...
Троекратно расцеловавшись, атаман и дьяк пошли н отдельную хоромину, куда заходили только самые почетные посетители. Мигом атаман был усажен на почетное место. И стрелец, которому пришлось подавать угощение, не мог скрыть удивления при виде того, как неподдельно радуется дьяк приходу этого неизвестного атамана.
— Ходют тут тати разные! — ворчал он. — Басурмане!
— Ты говори да откусывай! — посоветовал ему плешивый старый писарь, который чистил перо, толкая его в жидкую рыжую бороденку. — Услышит дьяк Урусов — он тебе башку-то страховидную как цыпленку отвернет!
— А чего я сказал?! — огрызнулся стрелец.
— А того, что это благодетель дьяков. Он его мальчонкой на Казанском разорении подобрал, да вылечил, да выходил, да в монастырскую школу уму-разуму набираться отдал! И вклад за него сделал! Вот и вырос дьяк Урусов на казацкие деньги, в большие люди атаманским благословением вышел. Ты-то у нас недавно и того не ведаешь, что Урусов атамана Ермака выше отца родного почитает.
— Тоже отца нашел! Да на вид Урусов атамана не моложее, оба уже как старые псы в седину отдают! — не унимался обиженный стрелец.
— Заткнись, дурья башка! — посоветовал старый писарь. — Выпорют тебя за невежество! Право слово, выпорют! А дьяк атамана не намного моложее, при Казанском взятии атаман-то годов пятнадцати был, а Урусов лет семи... Вот и полагай!
— Нечего мне полагать: не велики баре — казаки да татаре!
— А ну пошел во двор! — затопал на него ногами старый писарь. — Скотина чумовая! И на нас-то своею грубостью гнев накличешь... — И сам, взявши поднос с заедками, потащил его в особливый покой, где разговаривали дьяк и атаман.
Вскоре он выскочил обратно и, кликнув двух писарей в помощь, принялся шарить по полкам, где грудами лежали свитки; погнали молодого писаря на полати, где лежали «скаски» за много лет. Раза два выходил сам дьяк Урусов, рылся в одному ему ведомых документах и уносил их в особливую палату. Зверовидный стрелец только диву давался — такого переполоха, вызванного приходом безвестного атамана, он отродясь не видывал, и страшно ему хотелось узнать, что же там, за крепко затворенными дверями, происходит. Раза два он исхитрился и заглянул в на мгновение открытую дверь. Атаман сидел на лавке, а перед ним, как ученик перед наставником, что-то вычитывал из свитков, грудой лежащих перед ними на столе, дьяк.
Но вряд ли сгоравший от любопытства стрелец понял бы, о чем идет речь между седым, изрубленным атаманом и спасенным им когда-то на Казанском пожаре татарчонком.
Дьяк подтвердил, что Государь справлялся об Ермаке и даже поговаривал, что Ермака следовало бы отправить в Пермь, для обороны противу сибирских набегов, но указа писать пока не велел.
— Велел не велел, а ежели решил в Пермь меня послать, не забудет. Государь долгопамятлив!
— Ну и хорошо! — сказал, щуря хитрые татарские глаза, Урусов. — А тебе что, батька, на старости лет неохота в тепле да покое пожить? Хватит казаковать-от!
— Я и хотел... — сказал Ермак. — Вернуться бы на Дон. В свой юрт. Там у нас вся станица вернулась. Городок поставили. Отары у нас, табуны... Отеческие места!
— Да Бог с тобой! — сказал дьяк. — Какой там покой?! Какие табуны! Неровен час — ногаи прорвутся... вот тебе и отеческие места! А они пойдут! Обязательно пойдут. Наши доносят: им большие деньги папа римский на поход прислал.
— Посулил небось, — усумнился Ермак. — Однако они и на посулы падки. Пойдут.
— Знамо, пойдут. Мы уж сейчас потихоньку воинских людей на засечную линию переводим... Под Псковом-то на убыль идет. Застрял Баторий, не сегодня завтра побежит.
— А ну, что там за Пермской острог? Сказывай, — попросил Ермак. — Может, и вправду там служба гожая?
Вот тут-то и кликнул дьяк Урусов писарей, и забегали они, как мыши по амбару, и натащили вскоре ворох бумаг да пергаментных свитков. Но дьяк Урусов, недаром Царем ценился превыше многих, — он со «скасками» только сверялся, а говорил-вычитывал все по памяти, точно в книгу глядел.
— Пермская земля и Велкий Камень, татарами Уралом рекомый, нам давно ведомы! И русские люди за Камнем давно бывали и живали, промышляли зверя, и зимовья там стоят. Почитай, лет с четыреста новгородские мореходы за Камень плавали, в Югру и Мангазею до реки Оби. Того же времени и ход за Камень есть, по реке Печоре. Кузьма! — крикнул он властно. Ермак подивился, как из заморыша-татарчонка вон какой дельный дьяк вырос. Да как он в кулаке весь Разрядный приказ держит. — Кузьма, подай чертеж вот отсюдова. Первый раз дань с тамошних жителей собрал воевода Василий Скряба, — Урусов нахмурился, посчитал и сказал точно: — Сто шестнадцать лет назад! Вот так будет!
— Ловко, — похвалил не то воеводу, не то своего найденыша Ермак.
— А сто десять лет назад воевода Федор Пестрый повоевал всю Пермскую землю и поставил острог Чердынь.
Кузьма притащил чертеж земель, знаемых по Камню и за Камнем, Ермак вгляделся в переплетение линий и букв и единственно, что понял, — за Камнем земли почти незнаемые и списков на них нет.
— Ходили за Камень сто лет назад Федор Курбский да Иван Салтыков Травин; разбили пелымское войско, прошли по Тавде мимо Тюмени в Сибирское Ханство, обошли владения хана Ибака Сибирского, который в те поры с Ордой воевал и нам не препятствовал, и вышли по Иртышу на Обь. Тогда тамошние люди князек Пыткей, Югра, Юмшан в Москву к нам ездили и под цареву руку просилися, потому от татар тамошних большую тяготу терпели. Переговоры шли, но Ибак-хан задурил, решил стать Царем Золотой Орды, его и убили люди хана Мамука. А Тюменский хан Мамук сразу Казань захватил и хоть сидел тамо
недолго, а крамол своих не оставил. Тогда Государь наш Василий Иванович Третий послал воевод князя Семена Курбского, Петра Ушатого да Василия Бражника Заболоцкого с четырьмя тысячами ратников из городов северных.
Урусов выхватил ведомую ему бумагу и прочитал:
— «Тысяча девятьсот человек с Двины, Ваги и Пинеги, тысяча триста четыре человека из Устюга Великого, пятьсот человек с Выми и Вычегды, а также вятичи, двести человек руси да сто человек татар из Казани да из Арска...» Может, и мои там были, — откомментировал Урусов.
— А уж мои-то наверняка! — сказал Ермак. — Мы-то как из Старого поля ушли от Тимир-Аксака, гак к Великому Устюгу прибились, там и бедовали.
Да ведаешь ли, Ермак Тимофеевич, что это за поход был? Это же в темень да мороз ночью непроглядной на лыжах Камень обошли, да пятьдесят восемь князьков покорили, да Югорскую землю подчинили Москве. С тех пор Государь к титулу прибавил: князь Кондинский и Обдорский! Вот они, эти земли, — показал Урусов на чертеже. — Вот земли Югры, а вот — Пелым, а ниже — Ханство Тюменское и Ханство Сибирское, — вот откуда ковы да козни да война идет.
— А я гляжу, — сказал Ермак, — покорить — покорили, а земли незнаемые... Мало кто сюды ходил.
То-то и оно! — вздохнул дьяк. — По титулу-то Государь наш этими землями владеет, а по сути нет... Пришел Кучумка-басурман и все службы пресек. Так-то все ладно было. Когда Исмаил-хан Ногайский Москве в покорность пришел, за ним и Едигер Сибирский послов прислал. И даже наш дворянин Непейцын гуды послом ездил, да пришел Кучумка — Едигера зарезал, как у них водится. И стал на государевы вотчины нападать. А нонь слух идет, на Москву дорогу ищет; А с этой стороны на нас никто еще не нападал. Здесь нужны люди опытные, оборону держать.
— Да я уж понял, — засмеялся Ермак, сверкнув белыми молодыми зубами, — какой ты мне покой определяешь.
— Все ж лучше, чем в голой степи, — сказал Урусов. — Что поделаешь, ежели в мире сем покою полного не бывает.
— А так ты и Государю услужишь, и меня пристроишь, — грустно улыбнулся атаман. — Востер ты стал, найденыш мой дорогой.
— А что поделать, Ермак Тимофеевич, — согласился дьяк. — Я Казанское разорение помню... когда рвалась земля да полыхало все! И про Гирея, когда и тут все горело. Стены вон до сих пор в копоти стоят. Ты-то не случился, а тут такой приступ был — мурза Гиреев в огне задохнулся. Татары посад ограбить не успели — так заполыхало все... На волоске Царство Московское висело. Да и сейчас под ним не больно твердо.
— Многие Царству Московскому гибели хотят — дескать, давит оно всех! Да и Государь Московский не всем по душе... Бегут народы в степь...
— Знаешь что! — сказал дьяк Урусов. — Я так понимаю: бегут в степь от Москвы — пока Москва за спиною. И волю свою отстаивают, пока Москва им волю дает! А навалится какой супостат, так они про волю-то и не вспомнят — только живота да дыхания просить станут.
— Это верно, — согласился Ермак. — Верно.
— Я ведь — татарин! — сказал Урусов. — Я ведь — казанец! Должен вроде бы Москву ненавидеть. А я ей служу! И боле жизни службу свою почитаю. И как человек, которому уже седина в бороду ударила, могу всем ответить. Хорошо Москву хаять — пока Москва есть, а не станет ее, весь мир повалится! Это я, татарин казанский из рода хана Чета, говорю. И к вере православной я не по понуждению пришел! А по размышлении здравом. Ты меня в монастырь семи годов привел, а я крестился осьмнадцати! И никто меня не понуждал. И науке
меня обучали в басурманском моем состоянии. Вот такой мой будет сказ. Не обессудь, Ермак Тимофеевич!
Долго молчали они. Ермак ничего на слова Урусова не возразил, не добавил. А только крякнул, поднимаясь:
— Стало быть, от пермской службы не отказываться?
— Стало быть, так!
— Ну ладно... — сказал, прощаясь, атаман. — Пока зову не было, чего нам поперед зову поспешать.
— Будет желание, будет и зов, — сказал Урусов. — Чего ответишь?
— Там видно будет, — сказал Ермак. — Была бы шея — хомут найдется. Прощай пока. Домашним кланяйся.
— Зашел бы, погостевал, — попросил Урусов. — Мы ведь тебе не чужие.
— Бог даст, на Рождество зайду. Ты бы к Алиму наведался, аль не по чину тебе теперь?
— Какие чины! Времени нет. Как только роздых будет, всенепременно наведаюсь.
Ахнули писцы да дьяки, когда увидели, как нарочитый и прегордый дьяк Урусов атаману казачьему в пояс поклонился, до порога его провожая. Иные, кто помоложе, такое впервой видели, даже перьями скрипеть перестали.
— Кто это? — шептались они между собой.
— Ермак Тимофеев — нашему Урусову навроде отца названого.
— Вона... Татарин, что ли?
— А кто его разберет. Казак, он и есть казак!
И глядели вслед кряжистому широкоплечему атаману в коротком полушубке с кожаной сабельной перевязью через плечо.
Казаки, ждавшие Ермака на улице, встрепенулись, будто и не дремали, будто и не замерзли, будто и не ждали атамана без малого два часа.
— Г1о домам? — спросил с надеждой молодой.
— По домам! — сказал Ермак. — Только по дороге в лавку зайти надоть! Подарок к Рождеству подыскать самому моему другу-товарищу — Якимке!
Они вышли из Кремля, и тут на площади опять попался им польский ксендз, и опять он внимательно посмотрел на казаков.
— Вот гнида латинская, — сказал казак. — Так и зыркает бельмами. Попал бы ты мне под Могилевом, а не то под Псковом, я б тебе пятки на голову завернул...
— Ты чо, он же поп!
— А вот и поглядели бы, какой он поп, а то у их, латынян, нонеча в рясе, а завтря в кирасе!..
Ермак, не слушая их, шагал впереди, крепко ставя валенки на скрипучий снег, чуть набычившись и думая
о своем.
Безликий поляк не зря постоянно толокся в приказах. Не то чтобы он пытался вербовать информаторов среди приказных — это было рискованно: опричнина хотя и миновала, но на Москве подозрительность была особая — в любую секунду любой мог крикнуть: «Государево слово и дело!» — и тут же вороньем Налетали опричники. А в Разбойный приказ только попади — там под пытками не только все рассказывали, но и плели с три короба, других оговаривая. Поэтому сам поляк в расспросы под пыткой не верил, л вызнавал разговоры писарей между собой да тех, кто приходил, да кто уходил из приказов... Приказные болтливы и многое говорили такого, из чего, поразмыслив да сопоставив речи, можно было узнать больше, чем от агента. Это была постоянная, скучная, но необходимая работа — черный хлеб шпионажа.
Но бывали и удачи. В тот день, когда поляк встретил в Кремле Ермака, которого хорошо запомнил еще под Могилевом, повстречал он в Разрядном приказе и другого человека. Человек был осанист; судя по тому, как раздавал посулы и подарки, средства имел, а вот дело у него не выгорело.
Государь разрешил воинских людей на службу имати! Вы что Государево слово не слушаете? — крича;! он дьякам. Но те крику не боялись и ласково крикуну отвечали:
Да мы что, мил человек, мы, что ли, против? Мы и сами понимаем, что люди вам позарез нужны, да где их взять? Али ты не ведаешь, что война идет? Али не памятуешь, какими трудами мы летом войско собирали? И сколь набрали — слезы! Мы счас Батория под Псковом держим, а ты, эва хватился: «Воинских людей подавай!»
— Да вы не ведаете ли, что у нас чуть не каждый месяц сибирские людишки солеварни жгут? Через Камень в Строгановы вотчины как к себе домой ходят!
— Не Строгановы, а Государевы! — строго сказал пожилой рыжий дьяк. — Строгановым они в пользование предоставлены, на срок! А ты говори, да не заговаривайся. Строгановы! Мужичье семя!
Крикун сразу потускнел и осекся, когда случившийся при разговоре дьяк Урусов посоветовал горемыке:
— Не туда ты зашел. Государь вам позволил воинских людей на службу наймовать — так?
— Истинно так!
— Так прибирай людишек! Исполняй Государево повеление! Вон их сколь по Москве шатается! Нет, ты волю царскую сполнять не желаешь! Тебе готовое войско подавай! А войск нету — все в деле!
— Дорогой ты мой! — чуть не плача, объяснял строгановский посланец. — Ну насобираю я людишек по Москве, а кто знает, воинские они или нет? Наведу татей да разбойников, а толку от них никакого!
— Рыск! — согласились дьяки, но людей не дали.
С горя строгановский посланец пошел в кружало,
там-то к нему и подсел поляк.
Строгановский приказчик выпил и откровенно признался, что возвращаться к своим купцам ни с чем — боится! Деньги на поездку потратил, а дела не исполнил.
— Я вам помогу! — сказал поляк. — Ведь вам все равно, какие будут это люди. Главное, чтобы были опытные и честные воины. А вот за это я вам поручусь головой.
— Да где ж они? Голубчик ты мой!
— Здесь, в Москве! Опытнейшие и честнейшие люди.
— Да кто ж они?
— В Иноземной слободе — литовцы и поляки, которых в сражениях ранили да в плен взяли, или те кто у Государя на службе был. Идет война с Баторием, и потому их в дело не пускают. Вы понимаете, как войска воспримут присутствие поляков в войне против поляков... Вот их и придерживают. А к вам они поедут, я думаю, охотно. И вы ничем не рискуете — куда они от вас побегут? Им, чтобы в Литву вернуться, нужно будет всю Россию пройти!
От радости строгановский приказчик был готов в ноги упасть.
— Я вам этих людей соберу и предоставлю! — пообещал поляк.
А поедут ли? — сомневался приказчик.
Они люди служивые. Им без службы нельзя, — сказал поляк. — Поедут, куда им деваться!
— Поедут! Куда им деваться! — довольно потирая руки, сказал легат Антонио Поссевино, когда выслушал доклад безликого поляка. — Отлично! Если среди этого сборища авантюристов и несчастных горемык, которые ни на что вообще не годятся, найдется хотя бы десяток выполняющих наш приказ — все крепости на востоке в один прекрасный момент могут открыть ворота тому же Сибирскому хану, когда он пойдет на Москву! Главное — держать с ними надежную и постоянную связь!
Поляк возражать не стал, но подумал, что Поссевино — дипломат и разведка — не его дело.
Связь — самое уязвимое место. Никакой связи быть не должно. Время от времени оттуда должен бежать кто-нибудь из наемников, вот он-то и будет приносить новые известия. Друг друга агенты знать не будут, потому что работать с каждым поляк будет в одиночку... И тут же он подумал, что роль его будет сильно меняться. Настанет день, когда он, возможно, обретет и лицо, и имя...
Словно подтверждая мысли поляка, прелат сказал:
— Я кое-что собрал о Строгановых и о том, что там может быть. Вчера пришла почта. Ну, во-первых, Строгановы...
Прелат уселся за стол и, раскрыв небольшой ларец, извлек оттуда лист, исписанный убористой скорописью. Надев полукруглые голландские очки, прочитал:
«Рода не знатного. Из холмогорских крестьян. В настоящее время фактически правители всего Приуральского края. Имели неограниченные привилегии от Василия Третьего и Ивана Четвертого. В настоящее время льготы кончились, и владетельные Строгановы испытывают многие сложности. Старательно ищут выхода за Урал. Владеют проходом по реке Печоре... Очень богаты». Далее мы опускаем, а вот кое-что специально для вас: «В услужении Строгановым находился Оливер Брюнель, негоциант, уроженец Брюсселя. Несколько лет тому назад он прибыл в Холмогоры, но там был по наветам конкурентов-англичан арестован и как шпион отсидел в Ярославле. Строгановы поручились за него и взяли его из тюрьмы на вотчинную службу. Он дважды был за Камнем. Первый раз сухопутным путем, второй — морем, вдоль берегов Печоры. Строил по приказу Строгановых корабельную верфь в устье Двины. Построил два корабля, силами пленных шведских плотников. Строгановы доверяли ему так, что послали в Антверпен за опытными навигаторами...» Разумеется, он сбежал...
Поссевино снял очки.
— Я не утомил вас, мой друг? Мало ли на свете авантюристов.
— Нет-нет... — поспешил ответить поляк. — Это очень интересно.
Вы не представляете насколько! Этот Брюнель носится с идеей отыскания прохода Северным путем и Китай и Индию. Он имеет успех! Ему ссужают деньги... Но не это нам важно. В своем сообщении он говорит, что оставил в имении Строгановых людей, готовых провести его в Сибирское Ханство. Вы понимаете?
Иными словами, он оставил агентуру?
Я бы не стал называть этих людей так, — сказал Поссевино. — Скорее всего, это промышленники, алчные и предприимчивые. Они далеки от Москвы и от интересов Московского Государя! Для них главное — нажива! Ну как, становится интересно?
- О да.
Посмотрите, какая выстраивается замечательная картина: там уже есть люди, готовые стать проводниками европейцев в Сибирское Ханство. А тут появляется возможность добавить к ним сотню-другую опытных или готовых на все наемников... Это уже кое-что.
Согласен. Но как отыскать тех, кого оставил
Брюнель?
Я думаю, они сами себя объявят, как только гам, в предгорьях, завяжется что-то серьезное... Главное — вывести их на сибирских ханов. Вот вам и проводники до самой Москвы.
— Прошу простить меня, но, ваше преподобие, многочисленные невзгоды и крушения всевозможных планов, даже очень продуманных и стройных, заставляют меня взвесить не только все «за», но и «против»... — прошелестел поляк.
Против может быть только одно, — сказал легат. — Северный морской путь интересует голландцев и англичан. Они рвутся в северные моря. Их стремление настолько очевидно и откровенно, что Царь Иван, совсем недавно собиравшийся в случае восстания народа бежать в Англию, ныне запретил англичанам самостоятельно исследовать проход Северным морем к Оби. Безусловно, этот запрет никого не остановит. И в этом стремлении голландцы и англичане могут преуспеть! Они, и только они, могут составить нам конкуренцию в этом богатейшем краю...
— Похоже, — сказал поляк, — повторяется европейская история. Здесь мы, католики, никак не можем соединить наши усилия с протестантами шведами, а там, в Сибири, нас ждет столкновение с протестантами англичанами и голландцами?
— Я думаю, мы сумеем договориться. Во всяком случае, это вопрос второй или даже третий. Последовательно события, в случае успеха, можно представить себе так: молниеносный набег, как это принято у татар, на южные границы Московии и одновременно восстание черемисов по всему Поволжью. Туда уходят все московские рати. Вслед за этим стремительный удар по Москве из Сибири. Удар в спину, в незащищенную спину! Одновременно возобновление действий на западной границе, и сразу же после взятия Москвы татарами или войсками литовцев и поляков полное уничтожение этого царства схизматов.
Вот тогда возникает необходимость третьего шага — за Урал, в златокипящие края... В это восточное Эльдорадо! Я предвижу, что сей поход станет подобен присоединению Америки к Испании и Португалии. Пусть англичане пытаются пройти в Китай и Индию Ледовитым морем, мы попадем туда раньше путем сухопутным... И этот путь будет коротким и бескровным. Вся кровь прольется, когда русские и татары будут истреблять друг друга. Сибирское Ханство будет абсолютно обескровлено походом на Москву. Там не останется ни одного мужчины, способного носить оружие. А мелкие сибирские народы разбегутся по лесам и либо совершенно одичают, либо растворятся в массе наших колонистов, либо будут истреблены, как непокорные индейцы в Америке... Воины Христа, рыцари истинной католической веры, придут в Сибирь раньше, чем проломятся туда сквозь льды протестантские пираты! Северный океан — не Карибское море!..
— У меня кружится голова, — позволил себе улыбнуться поляк.
— И есть от чего! — поддержал его Поссевино. — Не сочтите меня романтиком или мечтателем. Это старая школа Ватикана, именно она позволяет видеть события в их планетарном масштабе, так сказать, во времени и пространстве... Это будущее, на которое мы будем трудиться.
— Оно стоит того, — подытожил поляк.
— Как вы смотрите на то, мой друг, что мы, не дожидаясь Рождества, хорошо поужинаем?
— Русские держат пост, ваше преосвященство, — напомнил поляк.
— Русские у себя дома — дома положено поститься, - засмеялся легат, — а мы — в походе! И кроме того, солдаты постов не держат, особенно в бою. Я заранее прощаю вам этот грех чревоугодия...
Легат хлопнул в ладоши, и безмолвный слуга-итальянец стал накрывать на стол так, словно дело происходило в Риме, а не в заснеженной и дикой Москве.
Они откупорили бутылку итальянского вина, и Поссевино провозгласил:
— За удачу! За успех! Я уверен, он — близко. Но всяком случае, силы, способной нам помешать, я не вижу!
у К вящей славе Господней! — произнес старый девиз иезуитов поляк.
С утра он горячо взялся за дело. С помощью старенького ксендза, жившего в Иноземной слободе, он отцедил из всей массы теснящихся там иностранцев католиков и, пользуясь приближающимся Рождеством, исповедал всех. Странная это была исповедь. Поляк выспрашивал прежде всего не о грехах, а о воинской профессии, о том, где прежде воевали исповедующиеся, попадали ли когда-нибудь в плен, отмечая про себя, быстро ли они соображают, и прикидывая, на что способны. На масленице он представил приказчику Строгановых двести человек, из которых, с его же помощью, было отобрано восемьдесят, в том числе пятеро присягнувших на кресте и подписавших контракты агентов. Бумаги поляк тут же сжег, но агенты этого не знали, оставаясь в уверенности, что бумаги отправлены в Ватикан, где их ждут полное отпущение всех будущих грехов, щедрая награда, пенсия по выслуге и прочие земные радости.
Великим постом обоз, увозивший иноземцев, тронулся в путь. Антонио Поссевино сам вызвался благословить отъезжающих. На Владимирской дороге он перекрестил без малого сотню саней, отметив про себя, что так и не догадался, кого внедрил его безликий поляк в этот транспорт.
К сожалению, вместе с католиками литовцами и поляками к обозу пристали выисканные где-то строгановским приказчиком пятеро немцев и два шведа, которые откровенно и нагло рассматривали легата своими водянистыми серыми глазами и не думали подходить под благословение. Они, развалясь, лежали в санях и даже не приподнялись, чтобы поприветствовать священнослужителей. А когда фигурка легата стала совсем маленькой, рыжий литейщик из Бремена сказал своим товарищам:
— Эти ватиканские свиньи неспроста провожали всю навербованную сволочь. Дело нечисто!
— Русские удивительно простодушны! — сказал, соглашаясь с ним, мастер из Зальцбурга, которого везли, уговорясь об отдельном большом жаловании, если он улучшит качество соли.
— Это дело русских! — закончил разговор его подмастерье. — Нам нечего вмешиваться куда не следует.
— Я всегда вмешивался куда не следует! — сказал литейщик. — Может, поэтому еще жив. И я не люблю, когда свинья заходит в хозяйские покои и там гадит. И я буду совать нос не в свое дело, чтобы однажды меня не зарезали, как каплуна!
Низкорослые мохнатые лошаденки, мотая гривами, споро тащили сани по накатанной дороге. Холодное солнце, вставшее из-за бесконечных лесов, светило на занесенные снегом поля и редкие деревушки, утонувшие в сугробах.
— Мой Бог, когда мы вернемся назад! — вздохнул мастер из Зальцбурга.
— Когда-нибудь, я думаю, вернемся! Если не будем дураками! — сказал литейщик.
А папский легат на следующий день отправился прямо в противоположенную сторону. В сторону Великих Лук, где фактически руководил подписанием мира с Польшей на самых невыгодных условиях для России сроком на двадцать лет. Россия потеряла все Прибалтийские земли, уступила многие города и обязалась выплатить чудовищную контрибуцию...
Мир был нарушен через восемь месяцев шведами, вышедшими к Неве.
В преддверии сочельника Москва топила бани. Они дымились по всему берегу Москвы-реки и Неглинки. Даже там, где хозяин еще не успел вывести своз-ной сруб под крышу (а таких срубов были целые улицы, еще не восстановленные после крымского разорения), бани уже стояли. Большинство из них топилось по-черному — из раскрытых дверей и отдушин клубами вырывался березовый дым, а в протопленных — яростно хрястали веники, стонали и выли парильщики. Малиново-фиолетовые вылетали они оттуда в чем мать родила и с уханьем сигали в проруби или валялись по сугробам. «Хвощалась» вениками вся Москва. Ближе к вечеру пошли мыться бабы и ребятишки.
Ермак с Алимом отлежались на лавках после бани, отпились квасом. Сестры привели укутанного в одеяла, румяного, как яблоко, Якимку.
— Ну что, Якимушка! — сказал Ермак. — Квас-ку-то выпьешь?
— Угу.
— Мылся-то хорошо? Со тщанием?
— Угу!
— А носик мыл? А уши мыл?
— Все мыл, — выдувая кружку кваса, солидно сказал Якимка.
— Где же все! — сказал атаман — А глазены? Небось не мыл! Вон они у тебя какие черные!
Якимка ошарашенно уставился на крестного. Ермак засмеялся, схватил крестника в охапку, усадил на колени. Якимка понял атаманову шутку и успокоился.
— Ну что, Якимок, — идти на новую службу, или станем с тобой в Старое поле вертаться?
— Давай на службу сбираться, — сказал Якимка.
— Во как ты расположил! — ахнул его дед Алим. — Через чего ж ты думаешь, что на службу лучше?
— В Старое поле еще успеем, — сказал Якимка. — А службы не станет.
— Ого! — сказал атаман Алиму. — Что ж ты брехал, что Якимке только четыре года... Вот он как гутарит — думный дьяк да и только.
Якимка загордился.
— А тут большого ума не надоть! — сказал Алим. — Ну-ко, Якимушка, возьми моченого яблочка да ходи отсель, ходи к бабке, неча тебе с казаками вертеться...
— Я тоже казак! — засопел Якимка.
— Иди-иди! Казак беспортошный! Мал еще!
Понурившись и волоча валенки, Якимка ушел.
Крестный перечить деду не стал.
— Ты сам рассуди! — говорил сотник. — Ну, скажем, вызвал тебя царевич, царство ему небесное... А Сейчас-то чего назад не отпускают? Шутка ли, второй месяц на Москве держат — какой ради надобности? Нон, Якимкиного отца и на денек не отпускают на побывку, а тебя держат... Боевого атамана. Там, подо Псковом, лишних много, что ли? Стало быть, имеют на тебя виды.
— То-то и оно! — согласился Ермак. — Да знаю я, какой будет сказ. Мне найденыш мой — Урусов — псе порассказал. Про пермскую службу...
— Ну и чего?
— Да вот и не знаю, идти мне или нет.
— А кто тебя спрашивать будет! — засмеялся
Длим. — Ты, чай, не в Старом поле, а в Москве.
В Москве «нет» не говорят! А то мигом на голову короче станешь...
— То-то и оно! — Не стал Ермак говорить, что вот, мол, Алим давно казачью волю потерял, а он не хочет из хомута в хомут лазить...
— А что худого!? — горячился Алим. — Будешь хоть за стенами жить, а не как волк, прости Господи, по степу мотаться... Не молодой, чай...
— Ну-ко, спорщики, идите отсель... — В горницу вошла Алимова жена со снохами. — Мы убирать станем. Полы мыть да наволочки менять, ширинки и всяки уборы... Давайте скореича — мне еще в баню надоть...
Строгая, повязанная по брови черным платком Сама была диктатором в доме: старые казаки покорно поднялись. Из-за бабкиной юбки выглянул беспортошный Якимка и злорадно показал дедовой спине кукиш.
— Вота, вота! «Мал еще!» Сами отсель идите!
— Ай-яй-яй-яй-яй! — Ермак сгреб Якимку под мышку, утащил к себе в каморку, усадил на постель.
— Якимушка! Да ты чо? Кто ж тебя научил шиши казать, да еще дедушке? А? А ну-ко он посля твоих шишей заболеет да умрет?
— А чего же он! — готов был уже заплакать, но не сдавался Якимка.
— Да ты! Разве можно! Может, он и выгнал тебя зазря, да нешто позволено за это шиша насылать! Он табе соломиной, а ты его дубиной...
— А чего будет-то? — испугался Якимка.
— Да ничего хорошего. Ты же порчу на него наслал. Пальцем показать — порча смертельная, а шиша показать — порча тайная — сатанинское проклятие!
— Я так не хотел! — затряс губами мальчонка.
— Знамо, что не хотел... Ну не плачь! Бог простит, не отступится. Полно, мой голубчик. — Он погладил Якимку по голове. — Не все, сынушка, по хотению делается.
— Это как?
— За каждым человеком незримо тайные силы стоят: справа — ангел-хранитель, слева — шут сатанинский. А человек посередке. Как он чего решит, так то в одну сторону, то в другую преклонится. Вот ты зла пожелал — шут ангела в бок толкнул да за спиной твоей больше места занял. Вот ты озлился да на кого-то пальцем либо шишом показал — сатана-то враз из-за твоей спины на этого человека устремляется и разит, и уж тут ты в полной его власти...
— А чего ж теперь делать? — размазывая слезы, спросил Якимка.
— Покаяться! Прости, мол, Господи! Согрешил. Ну, с тебя спрос невелик — ты махонький, а спрос па Страшном судище будет с меня — я твой крестный!
Якимка обхватил Ермака ручонками, прижался к нему изо всех сил.
— Крестный, а ты как же?
— А я завтра в церкву схожу, поисповедуюсь перед Господом. Отпущение грехов получу, вот и ладно будет. А ты больше дурь-то всякую пальчиками не кажи...
Ермак вытер Якимке нос. Достал припрятанную для праздника сосульку — коня расписного.
— На-ко!
Якимка впился в лакомство.
— Давай-ка я тебя нашим казачьим тайным древним знакам обучу. Только уговор — чтобы никогда никто от тебя этих знаков не перенял, только своим детям или крестникам скажешь... Договорились? Перекрестись.
Якимка обратился во внимание.
— Вот самый старый знак: можно руки вот так-то сложить, а можно одни пальцы — это два ножа — наша родовая тамга. Два скрещенные клинка хошь сабельные, хошь ножи... Означают: «Я — казак!» Мот увидишь казака, покажи ему такой знак, чтобы только он один видел, если он ответит — значит, казак старый, а если нет, значит, только казакует — пришлый, не родовой. И нечего им наши знаки ведать. Вот ты мне показал ножи, а я тебе показываю птицу: вот эдак пальчики и эдак... Это значит: я — Сары Чигирь. Это мой род.
— А мой? — спросил Якимка.
— А ты у нас — Ашинов. Ты из рода Ашина — волк. Вот эдак волка показывают. А вот эдак — род гай — род ворона, а это ковуй — лебедь...
— А он покажет знак, а я не знаю...
— А тогда ты начинай показывать знаки по старшинству: ножи, коня, рыбу, волка, птицу... А он станет за тобой повторять. И где его род, там он свой знак и покажет. Ты сразу и догадаешься, кто это, — нас всего-то пятнадцать родов осталось...
— А раньше было много?
— Много, сынок. Много десятков. От Золотых гор до Дуная были наши юрты и становья.
— Чегой-то вы тута в темноте? — в каморку, ссутулившись, влезал Алим. — Айда вечерять.
— Идите, я говею, — сказал Ермак. — Завтра к исповеди пойду.
Якимка тут же показал деду «ножи».
Алим отшатнулся. Ахнул и машинально показал знак волка...
— А теперь чего делать? — спросил, довольный растерянностью деда, Якимка.
— А теперь — ликоваться! Щека к щеке, три раза! Вы же одного рода! И завсегда, даже в бою, если с казаком сходишься — спроси его, не нашего ли он рода? Чтобы свою кровь не пролить. Нас и так всего ничего осталось...
— Ну, кум! — сказал Алим. — Ажник меня в жар кинуло. А не рано ему?
— Может, и рано, — вздохнул Ермак. — А нас не станет, кто ему расскажет да научит? Я вон своего не учил, думал, рано, а вышло поздно...
— Ну ладно, ладно... — прогудел Алим. — Пойдем вечерять, Якимушка.
Деда... — жалостно потянул за дверью мальчонка. — Прости, Христа ради. Я табе шиша в спину казал...
Ну, казал и казал. Сядь вона к печке да и скажи: куды дым, туды и шиш. Оно все в трубу и вылетит.
Ермак не стал зажигать жирник, а, снявши кафтан, отодвинул с божницы поволоку и, став на колени, начал читать покаянный канон.
Молился он долго и горячо, поминая всех святых, заступников и страстотерпцев. Так молиться учила его еще мать, которая была большая молитвенница. С годами в памяти атамана стали смешиваться три образа: матери, жены и Богородицы. Когда он вспоминал мать или жену, то все время перед мысленным взором вставала иконописная Пресвятая Дева. Лица когда-то живших двух самых родных женщин стерлись из памяти. А ежели являлись ночью, то одной женщиной — доброй и необыкновенно красивой. Помнились так, отдельные детали: клетчатая мамина запаска, белая занавеска с оборкой, платок. Помнилась фигурка жены в чепане и шароварах в дверном проеме куреня... И все...
Все заслонял милосердный образ Богоматери, всевидящей, всезнающей, всеблагой.
— Владычица Богородице, — шептал атаман. — Заступись, спаси, помилуй, сохрани раба твоего Василия. Вразуми меня, укрепи и направь, не ради мя, но ради Сына Твоего Единородного, да будет мне по слову Его, по воле Его...
Молитва успокоила и уверила в ощущении того, что не надо ни спорить, ни соглашаться. Все произойдет так, как должно, и в срок предначертанный.
Еще затемно он пошел к ранней обедне и был в храме целый день и весь вечер. Вернулся домой, когда загорелись первые звезды, и, как положено в сочельник, только при первой звезде выпил воды, съел корку хлеба.
Казаки привезли два снопа и поставили во дворе. Вся семья Алима — женщины и дети — вышли во двор. Один из казаков поискал среди звездного крошева крупную звезду и, указав на нее пальцем, сказал:
— Юлдус.. Взошла.
— Зажигай, — сказал Алим.
Принесли огонь из лампады, и два снопа вспыхнули двумя кострами в небо. В гробовом молчании, наглухо заперев ворота, казаки стояли вокруг огней.
Толпа славильщиков со звездой, ходившая славить новорожденного Христа, остановилась, увидя зарево.
— Вон казаки костры зажгли. Души мертвых греют, — сказал паренек постарше.
— А наш батюшка говорил, что это бесовский обычай! А казаки эти — татары, только говорят, что они крещеные! Они Михаила, Тверского князя, заставили у себя в Орде кострам поклоняться. А он не поддался, и они убили его, — сказал другой парень.
— Это были не казаки, а татары.
— А они и есть татары, одно слово — ордынцы.
Но костры вспыхивали не только в казачьих домах. Древнейший обычай поминания близких в рождественскую ночь давно потерял свой языческий степной смысл, и, может быть, только немногие занесенные на север потомки детей Старого поля помнили, что их предки свято верили в очистительную силу огня, что, по их древнейшим поверьям, души умерших прилетают к этому костру греться. Потому и собирались они в полном молчании вокруг горящего снопа, поминая про себя всех утраченных близких, согреваясь в тепле пламени воспоминаний и молитв.
Жаркое пламя прогорело быстро, и снова тьма обступила двор. С улицы слышались голоса славильщиков: «Христос народился — весь мир просветлился!..»
Скоро они начали стучать и в ворота городовых казаков, звонко петь под окнами, на крыльце: им выносили сало, корчаги с медом... со всем, что стояло на широких столах и манило после Рождественского поста. Но хотя столы были накрыты, к ним никто не присаживался — ждали утреннего колокольного благовеста.
Якимка принимал во всем живейшее участие. Он был потрясен и пылающим снопом, и тем, что в доме, обычно замиравшем с закатом солнца, никто не спал. Хлопали двери, топали пришедшие в ожидании богатого разговления слуги. Но пока праздник еще не набрал мощи, пока еще говорили вполголоса, как было принято в семейном домостройном быту.
Якимка никак не мог уснуть. Все вскакивал, выбегал босой в горницу и спрашивал: «Скоро звонить начнут?», потому что с этим связывал не только получение подарков, но и праздник вообще.
Женщины и девочки-сестры отмахивались от него — белились-румянились. Деда не было — ушел держать караулы на улицах.
Ермак, бывший не у дел, унес Якимку к себе и качал на руках, укутав в одеяло. Но Якимка вертелся и высовывался, не желая спать, как гусеница из кокона. Его уже тянуло на слезы от перевозбуждения, а Ермак, как назло, думал о чем-то своем.
— Крестный! — сказал Якимка. — Что ты все молчишь! Хоть сказку скажи, а то я реветь буду.
— Ну, сказку так сказку... — тряхнув кудрями, сказал атаман. — Вот, слушай. Раз шел волк — половодье из логова выгнало. Голодный, страшный. Три дня ничего не ел, живот к спине прирос. Степь вся затоплена — овраги водой полны. У волка от сырости ноги болят, ноет нога перебитая, спина, стрелой траченная. ..
— Бедный волк! — сказал Якимка. — Тебе его жалко?
— Жалко. Дальше слушай. Вот бежит собака — хвост бубликом — веселая! «Здорово, волчок!» — «Здорово». — «Гдей-то ты ходишь, где гуляешь?» — «Пропитания ищу. Может, кость какую найду; может, мышами пообедаю». — «Фу, мерзость какая! — говорит собака. — Это все потому, что ты, волчок, не служивый! Был бы ты служивый, шло бы тебе жалование — горя бы не знал». — «Как это?» — «Я вот у хозяина живу — двор стерегу!» — «И я бы мог!» — «Я вот овец пасти помогаю», — говорит собака. «И я бы мог. Разлюбезное дело». — «На охоту хожу». — «Да лучше нас, волков, и охотников нет!» — «А за то меня хозяин кормит. Конуру построил, а хозяйка то косточку бросит, то потрошков каких...» — «Собака, собака! Определи и меня на службу, — говорит волк, — старый я стал по степям да лесам таскаться... Я отслужу!» — «Да с дорогой душой! — собака отвечает. — Будем вместе жить. Конура у меня просторная, на первых порах поместимся, а потом, ежели твоя служба хозяину понравится, он тебе новую сделает. Только служи!» — «Веди!» — говорит волк. Вильнула собачонка хвостом, побежала, и волк за ней поплелся. «Собака, собака, — говорит, — а что это у тебя хвост повыдранный?» — «А это, — говорит собака, — один мальчик, Якимка, меня за хвост таскал!»
— Неправда! Брешет! — закричал Якимка. — Я никогда собак за хвосты не таскаю! Еще кусит!
— Значит, это другой Якимка был. «А что это, — волк спрашивает, — у тебя бок подпаленный?» — «Да это, — говорит, — меня хозяйка варом обдала, когда я на мальчонку тявкнула. На того, что мне хвост драл!» — «А что это у тебя на шее?» — волк спрашивает. «Это — ошейник. Я же не уличная какая-нибудь! Это мой чин!» — «Стой! — кричит волк. — Знаем мы эти чины да звания! На цепи сидишь, тебя и щиплют, и шпарят, а ты еще радуешься! Воистину жизнь собачья! По мне лучше в степи на воле помереть, да чтобы только никто над тобой не куражился!» И пошли они с собакой врозь...
— Плохая сказка! — сказал Якимка. — Больше ты мне такую не рассказывай!
— Это не сказка! — вздохнул Ермак. — Это быль!
— Все равно боле не рассказывай! Давай лучше про гусика!
— Завтра про гусика! Спи скорее! Завтра что-то тебе будет!
— Хорошее?
— Тебе понравится! — Атаман перекрестил мальчонку, укрыл, а когда тот уснул — снес на женскую половину — матери.
Он долго лежал, вглядываясь в темноту, слышал, как приходили славильщики, как под утро кричали в курятнике петухи. Неотвязные мысли о том, что он потерял свою волю — единственное достояние, которое получил он от предков. Волю — то есть право свободного выбора. И теперь им помыкают, как холопом... Хотят — в Пермь, хотят — в острог, — словно он смерд, а не казак.
— Есть одна воля — Божья! — шептал он. — На этой воле мир стоит, а воля царская мне не указ! Выбрал по воле службу — служу! Но только то, о чем уговаривались. Мною помыкать нельзя. Меня костью в конуру не заманишь. Ну и что, что я всю жизнь служу, — я казак и Царю союзник, а не подданный... Все опутали, заковали. Сижу тут в Москве и выехать не могу — везде засеки да заставы, без подорожной не проехать... Как на Москве легко людей в хомут берут — раз, два — и нет воли...
Он забылся сном под утро и проснулся, когда по всей Москве звонили колокола, гудел Иван Великий, рассыпались мелкими пташечками окрестные замоскворецкие, еще закопченные, иные без куполов, но уже с колоколами церквушки...
Всем семейством чинно тронулись в храм. Впереди — девчонки, потом — Алимова жена и снохи, затем Алим и Ермак, а за ними — казаки. Улица полыхала оранжевыми тулупами, пестротою шалей, искрилась инеем на шапках и меховых опушках...
В храмах — и богатых кремлевских, и в малых, стоящих чуть не на каждой улице, еще закопченных, с голыми стенами и бедными иконостасами, — соловьями заливались певчие, рычали басы, и запах ладана рождал ощущение праздника и безусловной победы над всеми супротивными...
Возвращались из церкви в самый полдень, когда солнце, отраженное сугробами, слепило и даже пригревало, садились за широкие столы чинно и степенно, а столы ломились от жареных поросят и от плоток утиных, гусиных, от куропаток и тетеревов...
— Ну, брат Алим, живешь по-царски! — похвалил Ермак хозяина.
Трапезовали обильно. Запивали квасами многоразличными и медами ставлеными. Чуть прихмелились от обильной еды и питья, отвалились от стола после благодарственной молитвы. Вот тут-то и настал торжественный момент. Казак принес переметную суму атамана, и Ермак стал доставать оттуда шали, полушалки, головные заморские платки, набрасывал на плечи всем многочисленным женщинам и девушкам семейства Алима, всех троекратно целовал, щекоча кудрявой бородой. Наконец, когда все зардевшиеся женщины и хихикающие девчонки вновь расселись по лавкам, а посреди горницы остался один Якимка, в новой рубашке до колен и в новых расписных сафьяновых сапожках, с огорченным от несбывшихся ожиданий лицом, Ермак спросил казака:
— Все, что ль, подарки?
— Все! — ответил казак, показывая пустую суму.
Якимка, подавив тяжелый вздох, грустно понурил
голову, пошел к бабушке и притулился к ее боку.
— Вот, — сказал Ермак, провожая его глазами. — Вот он, казак истинный, как обиду терпит! Ни тебе словечушком, ни вздохом. Вот, сестры, глядите на братишку и учитесь — дому голова и надежа растет. Вот он, хозяин и защитник! Ходи сюды, Якимушка! Ходи, мой родной! Да нешто я свово крестника забуду!? А это вот кому?
Он достал из-за пазухи сверток.
— Да что же у нас тута такое? Якимушка, как думаешь?
— Не знаю! - задохнувшись от счастья, ответил мальчонка.
— Вот вы все спали, а я по-стариковски не спал — караул держал. Вот слышу ночью, топ-топ-топ — лисичка бежит. Унюхала, что баушка всякой всячины наготовила — своровать решила. А я изловчился, ее за хвост — хвать! Она ну вырываться, ну проситься: «Пусти меня, казак, к малым детушкам!» — «Какой за себя выкуп дашь?» — «Поймала я лебедя, поймала я белого, в темнице держу. Если ты меня отпустишь, и я лебедя отпущу...»
— Лебедь — казак, наша птица, надоть выкупить, — солидно сказал Якимка.
— И я так думаю! Отпустил я лисичку, а утром: тук-тук-тук... В окно лебедь стучится...
— Жареный? — не выдержал есаул и заржал. — Ну, атаман, мастак сказки складывать.
— Сам не слушай, а врать не мешай! — сказал
Ермак. — «Спасибо, — говорит лебедь, — что меня выкупили. Чем я вас отблагодарю?..» — «Лети, говорю, лебедушка, в Старое поле, на реку Хопер, там травы цветут шелковые, там реки текут
медовые. Сыщи подарок крестнику моему Якимушке — чего его душа просит». Вот он и принес. Как ты думаешь, что?
— Штаны! — ахнул Якимка.
— Истинные казачьи шаровары! Облекайся и вертайся! — сказал атаман, разворачивая платок и вынимая специально сшитые для Якимки широкие шаровары. — Чтоб никто не говорил, что тут мальчик маленький беспортошный. У нас — казак. Заступа!
Якимка тут же скинул сапоги и под хохот казаков натянул шаровары.
— Во! Во! — ахал он, не в силах выразить полноты радости.
— Ну что, Алим, — вот тебе и казак.
— Так, — согласился Алим. — С весны станем учить правильной езде да сабле, а там и до огненного боя недолго...
Мать Якимкина кинулась к нему, не сдерживая слез, поскольку вырос ее мальчик, и не сегодня завтра поведут его на мужскую половину дома в тяжкую, воинскую, мужскую жизнь.
Расчувствовавшиеся казаки затянули песню про Добрынюшку и добавили матери слез: потому песня была прощальная, выездная...
Со двора, двора широкого,
Со подвория отеческого
Вылетал не ясен сокол,
Не быстрой орел — млад Добрынюшка... —
подхватили, разобрались на голоса и грянули дружно все сидевшие за столом. И женщины пригорюнились, припомнили, что почти у всех сидящих здесь казачек мужья либо на войне под Псковом, либо в степи казакуют, либо в том дальнем походе, где ведут их старые атаманы и сумрачный казак Мамай, где бьются они с антихристом и защищают живущих вечно...
— Мир дому сему!..
На пороге стоял именитый дьяк Урусов.
— Гостюшка дорогой! — кинулся к нему Алим. Усаживать, еды подкладывать.
Встретились глазами именитый дьяк Урусов и атаман Ермак.
«Что?»
«Худо», — одними глазами ответил найденыш.
А когда совсем загудел, разбился на кружки праздничный стол, а в двери уже стали ломиться славильщики, Ермак подошел к Урусову.
— Что? — повторил он вслух.
— Баторий от Пскова отошел... Осаду снимают... —- И, потупясь, добавил: — Черкашенина убили.
Ахнул атаман, сел на лавку, держась за сердце. Сломалось и замолкло веселье.
— Верно ли? — прошептал он.
— Верно, — сказал Урусов, — вчера нарочный прискакал.
— Так.
Ермак поднялся, заходил по горнице.
— Сусор! Якбулат! Подымайте казаков! Скачем во Псков...
— Так я и думал, — сказал Урусов. — Потому сразу тебе ничего и не сказал. Вот тебе все бумаги подорожные. Ночью выправили. Мы и ночью пишем...
Женщины покорно потянули со стола угощение, собираясь укладывать его в подорожные сумы.
— Вот тебе и пермская служба! — сказал Ермак.
— Жизнь не вся, — возразил ему дьяк.
Из угла, всеми забытый, в новых шароварах и по-мужски подпоясанный, распахнутыми, полными ужаса и слез глазами смотрел Якимка, точно понимал, что видит крестного в последний раз.
Освобожденный от осады Псков был страшен. Среди заснеженных полей он смотрелся черным провалом. Когда сотни подошли ближе, то стало возможно различить на черном снегу с проплешинами горелой земли закопченные стены с осыпями проломов, горы битого кирпича, ямы от подкопов и взрывов. На сотни сажен вокруг города земля была изрыта траншеями, перемолота тысячами колес и копыт. Все леса вокруг были обглоданы голодными конями, завалены траченными волками трупами, брошенными телегами без колес, какими-то рваными тряпками, дымящимися головнями костров, горами конского навоза и всем, что остается после долгого топтания тысяч людей на одном месте.
Реки Великая и Пскова были чуть ли не перегорожены вмерзшими в лед трупами людей и коней, с выхваченными кусками мяса.
Надо всем этим, закрывая небеса, кружило воронье. Волки и одичавшие собаки, не таясь, ходили стаями, поедая мертвецов, нападая на живых.
Внутри городских стен, казалось, сгорело все, что могло гореть. Но в ямах, в городских башнях, в наскоро выкопанных на местах пожарищ землянках копошился какой-то совершенно черный от сажи и голода народ. Уже стучали топоры, и со всех сторон к городу тянулись обозы с лесом. Согнанные из дальних сел мужики разбирали развалины и стаскивали трупы на погосты.
Ермак отыскал казаков. Их было несколько десятков. Все раненые. Атаман сунулся в длинную, отрытую на высоком берегу нору, заваленную сверху всяким сором ради тепла, и как только он отодвинул несколько войлочных бурок, закрывавших вход, его чуть не повалил запах гниющего мяса, тяжкий дух грязи, прокисшей одежды, пороховой гари, мочи.
— Господи Боже ты мой! — сказал атаман, делая над собой усилие и все-таки перешагивая через порог. — Да как же вы тут бедуете?
На полу вповалку лежали полумертвые люди. В тусклом свете жирника было видно, что они еще шевелятся.
— Кто живой, отзовись! — крикнул он в невыносимо душную темноту.
— Ты кто? — спросили его из темноты.
— Ермак Тимофеев!
— Какой станицы?
— Качалинской. Чига.
— Где юрт?
— Летошний год на Чиру кочевали. Ноне из Москвы.
— С кем ты? — продолжали выспрашивать из темноты.
— С Черкасом, а Янов с той стороны казаков ищет.
— Он, — сказали в темноте. — Станишники, наши пришли.
В темноте кто-то громко зарыдал:
— Робяты! Гасите жирник! Наши. А мы тута огонь держим и порох, чтобы подорваться, ежели поляк або литвин наскочит. Чтобы живыми не даться... Услышал Господь наши молитвы, не довел до греха.
Кто-то в темноте громко, не скрывая рыданий, начал молиться.
— Выносите нас отсюда. Выносите скореича... Со-гнием тута...
Ермаковцы споро отрыли яму, сложили в ней каменку, вытопили, нагрели в тазах воды и накрыли яму кровлей из бурок и подручных бревен и досок. Трое костоправов осматривали вынесенных из землянок казаков, раздевая их догола прямо на морозе. И если не было гниющих ран, передавали полуголым казакам, которые орудовали в бане.
Там их обмывали и парили, как детей, стараясь не толкнуть, не зацепить осмоленные культи и незатянувшиеся раны. В растянутых балаганах, на попонах и кошмах людей отпаивали мясным отваром, давая по глоточку.
— Ничо, ничо... — отойдетя.
Ослабевшие от голода, холода, потери крови, казаки плакали как дети, ловя беззубыми ртами деревянные ложки со спасительным варевом.
— Где Черкашенин? — спрашивал Ермак. Ему не отвечали — потому что мало кто знал, куда отнесли убитого атамана. Наконец один совершенно полумертвый, в присохшей к гнойным ранам одежде севрюк прошептал:
— Навроде в Петра и Павла снесли, в правый притвор.
Взяв троих казаков, Ермак поскакал искать церковь Петра и Павла.
На берегу Псковы стояли выгоревшие стены. Ермак спешился. Вошел внутрь. Сквозь сорванный купол и пробитый свод тихо падал снег. Невесомые крупные хлопья укрывали лежащих вдоль стен и несколько штабелей из трупов, сложенных посреди разрушенной церкви.
Атаман снял шапку и руковицы, стал стряхивать снег с обращенных к небу лиц.
Молодые, старые, совсем опаленные и такие, будто человек только что уснул, искаженные гримасами боли и умиротворенные, изуродованные до неузнаваемости, черные, как головешки...
— Здеся! — вдруг крикнул Якбулат. — Вот Черкашенин...
В алтаре, отдельно от всех, укрытый рядном, лежал грозный и преславный атаман Донского Войска Миша Черкашенин. Покойно закрыты были глаза его, еще сильнее заострился горбатый орлиный нос, смуглая кожа обтянула худые скулы, и хищно торчал в небо очесок кудрявой бороды.
На непослушных ногах подошел Ермак к трупу. Стянул рядно. От груди осталось сплошное кровавое и обугленное месиво.
— Вот оно куды ударило! Ядро-то! — деловито сказал Сусар-пищалыщик. — Прямо во грудя да в брюхо.
— Ай, он ли? — засомневался Ляпун.
— Он, — прошептал Ермак. — Он.
Атаман расстегнул пошире ворот рубахи мертвеца, и казаки увидели пороховую синюю татуировку — тамгу рода Буй-Туров. Гнедых туров — Быкадоров.
— Он! — прошептал Ермак, валясь, будто подкошенный, в головах у Черкашенина. Он поджал ноги, как обычно сидят степняки. Подтянул за плечи задеревеневший труп и положил голову Черкашенина себе на колени.
— Ах! Миша... — простонал он, разрывая архалук к в сердечной муке натягивая его на голову и валясь лицом прямо в лицо Черкашенина. — Миша, брат мой крестовый... Родова моя...
Казаки молча вышли из стен сожженной церкви, поскольку нельзя чужому человеку быть на первом оплакивании.
Они присели на корточки у стены, где топтались и всхрапывали, чуя мертвецов, привязанные кони. Ляпун, раскачиваясь, шепотом начал читать отходную молитву. Казаки крестились, призывая Господа быть милостивым к усопшему. Снег пошел гуще и насыпал белые башлыки казакам на плечи, коням запорошил гривы и челки, покрыл пухом седла...
Ермак не выходил из храма. Сусар несколько раз заглядывал в провал двери. Ермак все так же сидел над лицом Черкашенина, укрывшись с ним вместе одним архалуком.
— Ну чо?
— Кричит! Вовсе заходится.
— Да, — сказал Ляпун. — Боле у него на свете никого не стало. Они ведь побратимами были. Крестовыми. Мы тут были, ходили на Литву, а крымцы налетели на низовые городки да и подожгли. Сказывают, у Ермака и жену сожгли, и детей...
— А хто кажет, что у него сын был и внучонок? — сказал Сусар.
— Сказано табе — всех. Уж кто там, где, не ведаю. А только всех... А у Черкашенина сына увели в полон — Данилу. Вот это я уж верно знаю! Потому как мы тогда сразу со службы в войско помчались. Черкашенин сам станицы объезжал, у казаков в ногах валялся: просил пособить сына возвернуть... Там много атаманов свои станицы привели: Янов, который счас издеся, с Волги — Федец, Сарын, Айдар, Мамай, Шабан и другие атаманы. Все Поле поднялось. И наш Ермак. Он-то весь черный сделался. Крымцы-то над нашими такие зверства учиняли — Господь содрогнулся! Собралось атаманов с двадцать. Пошли мы на Азов. И приступом взяли посад Тапракалов. Человек с двадцать лучших турецких людей взяли. Шурина турецкого султана взяли, Сеина...
— А чего ж Азова не взяли? Ведь чуть не каждый год на Азов ходим? — спросил совсем молодой атаман Черкас.
— Так ведь с той поры и ходим! Тогда-то мы его и брать не мстились! Живут турецкие люди, и пускай живут. Они в крепости, мы на море да на Дону! Они нас завсегда на Кирилла и Мефодия в крепость пускали и церковь нашу не рушили, где Кирилл Равноапостольный казаков крестил. Чего его брать? Азов-то? Они собе, мы — собе. Азов — казаками кормился, мы — Азовом...
— Ты дале рассказывай! — перебил его Сусар.
— А чего сказывать? Тут и сказывать нечего! Мы не ради Азова ходили, а чтобы ясырь взять! Тот ясырь на Данилу обменять и прочих. Так Черкашенин султану и отписал.
— Ну?
— Вот те и ну! Султан крымскому хану тому приказал, да тот не послушал! Мстили, вишь ты, нам крымцы, что мы их не то десять лет, не то девять с Давлет-Гиреем ихним под Москвой как есть на Ильин день всех изрубили! Так рубили — смотреть страх, — многие тысячи! Тогда у Давлет-Гирея разом убили и внука, и сына! Вот он и мстил!
— Это, что ли, при Молодях стражения была? — спросил Черкас.
— Она! Ты еще небось тады гусей гонял, а мы с воеводой Хворостининым всех мурз и ханов в страх и трепет привели...
— Вот те и привели, когда они даже свово султана не боятся.
— Джихад! Басурмане — они и есть басурмане! А крымцы самые злые! Турки-то, они как мы, иной раз и не разберешь, кто где. А крымцы — злы! Вот, сказывают, исказнили Данилу так, что не то кожу с него сняли, не то в смолу кипящую медленно опустили. И осиротели наши атаманы. Ермаками стали. Одинокими то есть. Обетными...
— А что, раньше у Ермака навроде другое имя было?
— Было! — сказал Ляпун. — Токмак он звался. Потому крепкий был. Несокрушимый! А тут Ермак — одинокий, значит.
— А по-касимовски Ермак — утешение, — сказал Черкас.
— Это когда махонький еще робенок — стало быть, забава, шуточка, словечко — «ермак»! А как на возрасте — утешение! А ежели несколько имен меняют и «ермаками» прозывают — значит, Богу обет дали, навроде воинских монахов. Тута они с Мишей и побратались. Горе, значит, породнило.
Чернобородый Сусар долго шевелил губами, словно пережевывая слово, и сказал:
— «Ермак» — утешитель. По-старому, по-казачьи — утешитель. Это старый язык, мы на нем теперь не говорим. Только совсем которые старики его еще помнят. Мы еще кумекаем чуток, да и то не все... Атаманы, которые из коренных казаков, — те кое-что знают. Я один раз слыхал, как они совет на этом языке держали, для тайности.
— Идет! — сказал Черкас, подымаясь и отряхиваясь.
В сожженном проеме встал Ермак. Он словно приходил в сознание. Сначала невидящими глазами обвел окрестность и людей, потом узнал их, взгляд стал осмыслен. Он надел шапку и, неожиданно усмехнувшись, сказал непонятную казакам фразу:
— Вот те и Пермское воеводство...
К вечеру обшарили весь Псков, все окрестности, чтобы не оставить ни одного раненого или мертвого казака. Переночевали по-походному, у костров. Заутро стали в Круг.
— Ну что, братья казаки! — сказал Ермак. — Война прикончилась. Надоть думать, как дальше жить станем. Янов за Баторием пошел, отсталых добивать, с ним и казаки.
— Он, собака, увечных бросил! — крикнул кто-то. — Судить его и с атаманства долой!
— Чей голос?! — грозно спросил Ермак. — Кто сбрехал? Кто на атамана хвост подымает? Судить он будет! Янов на Батории висит, мародерам да лазутчикам назад вертаться не дает. У него свои дела! Раненых да мертвых должны монахи доглядать. А их — раз-два да обчелся. Вырезали всех! Так что тот, кто хочет, может Янова догонять...
— Не... Не... — сказали сразу несколько голосов. — Далеко. Кони приморенные.
— Да он и сам скоро повертается.
— Нарочный поедет и перекажет, чтобы он сюды .1» убогими не вертался — потому мы их возьмем. И нот какой будет мой сказ: я и мои родаки пойдем на Дон. Кто с нами пойдет — тем честь и место. В степу нее прокормимся. Тамо у нас и отары, и табуны, и люди оставлены — проживем. Потому, во-вторых, псе, что навоевали, я отдаю на вклады в монастыри. Пойдем через Русь по монастырям, будем тамо убогих и немочных оставлять, и не за ради Христа, а со вкладом...
Черкашенина Мишу тут земле предавать не станем — он войсковой атаман, ему надоть в своей земле лежать. — Голос Ермака сорвался на рыдание. — Хоть бы этой чести он выслужил! — Он прокашлялся в полной тишине и совсем буднично закончил: — Нонь морозы — довезем. Льдом в гробу обложим, соломой укутаем. Пущай в отеческой земле покоится, под курганом. А уходить надоть скореича — тута коней кормить нечем, неровен час оттепель вдарит — пойдет холера, не то оспа або чума. Уходить надоть. Вот мой сказ! Кто со мной — айда на Дон, кто нет — вольному воля, — закончил он, надевая шапку и уходя в ряды.
— Станичники! — В Круг выскочил есаул Окул. — Мы хоша казаки и не коренные и никаких у нас табунов-улусов на Дону нет, а и нам к Дону пробиваться надо. Война прикончилась тута, не ровен час сыск объявят и, ежели мы не скопом будем, перещелкают нас по одному, как курей на щи. Айда на Дон, а тамо видно будет. Вона ногаи зашевелились — Бог даст, обратно война будет.
— Чирей тебе на грыжу! — пожелал кто-то из рядов. — Не навоевался! Шинкарь новгородский!
— Идти надоть веема! — сказал есаул Брязга. — Но поврозь. Нас человек с триста будет — столь дороги не выдержат: в деревнях взять нечего, а своего провианта у нас нет. Мой сказ — идти поврозь, а встретиться в Рязани и оттеда уже на Дон.
— На Смоленск идти надоть! На Смоленск!
— Полякам в зубы! Во сказал! Они те помянут Псковское взятие! Они те и Могилев припомнят.
— Тиха! — крикнул, подняв камчу, есаулец. — Чего загалдели! Давайте делом решать. Хто на Дон идет — отходи на правую руку, хто нет — на леву...
— Да все пойдем, неча переходить! — закричали несколько казаков.
— Пойдем, куды деваться.
— Ладно, — сказал есаулец. — Не станем переходить. Пущай каждый атаман або есаул своих людей перечтет, которые не желают — сами отойдут.
— Да и не будет таких, — сказал кто-то. — Все пойдем.
— Ладно, это дело решенное! Так?
— Так, так...
— Таперя Ермак про казну говорил. Надоть, станишники, братьям нашим убогим на вклады собрать — каждый должон понимать, что и сам не сегодня завтра будет в таком художестве...
— Спаси, Господи, и помилуй! Не дай Бог! — завздыхали казаки.
— Надоть атамана выбирать, чтобы казной владел. Кого?
— Ермака! Ермака... — сказало сразу несколько человек, и других мнений не было.
— Выходи! — сказал есаулец Ермаку.
Атаман вышел, снял шапку, поклонился казакам.
— Пущай Ермак! К ему не прилипнет, — сказал кто-то.
Ермак поцеловал икону и обнаженную саблю. Казаки на Кругу сняли перед ним шапки, он же свою надел. Расстелили бурку, и Ермак скомандовал:
— Кладите, братья, все, что есть! Вклады нужны большие. А кто что утаит — да будет изгнан из товарищества!
— Так! — ответили в рядах.
Ермак снял два перстня, вынул золотую серьгу из уха. Один из его казаков принес ларец с атаманской казной. Такие же ларцы принесли и другие казначеи. Младший атаман Черкас кинул кожаный кошелек, в котором помещалась вся казна его станицы в пятнадцать человек. Далее казаки пошли по одному мимо бурки, сбрасывая кто перстень, кто золотой, кто кинжал, каменьями убранный, — сдавали свое. Явились откуда-то два позолоченных кубка, низки жемчуга, сберегаемые для невест, жен, сестер... Складывали все, до нательных серебряных крестов, у кого они были, потому как большинство носило медные.
— Спасибо, братья казаки, — поклонился в пояс станичникам Ермак. — Сейчас отделим часть на дорогу, раздадим атаманам, потому как идти надо розно, хоть бы в три отряда, разными дорогами. Не то на постоях оголодаем...
С казной возились долго. Некоторые казаки было собрались выйти из Круга, но есаулец цыкнул на них:
— Стоять! Стоять, чтобы все при общем догляде было! Чтобы посля какая вошь не завоняла: «Не видал, без меня делили!» Стоять!
Атаманы разделили казну, разобрали раненых. Только после этого принялись рыть братскую могилу для убитых да сколачивать гроб для Черкашенина.
Часть казаков ушла рыскать по окрестностям — добывать сани. Весь следующий день хоронили убитых и умерших казаков, ставили кресты, чинили сани, из десятка ломаных собирая пару годных. Служили панихиду и на третий день с рассветом обнялись, попрощались и тронулись, тремя разными дорогами, на Дон. Не ведая, кто дойдет, а кто нет. Потому что можно было и на разбойных татар наскочить, и на государевых стрельцов — да мало ли что ждало на дальней тысячеверстной дороге три горсти людей, обремененных тяжкими обозами, с изувеченными товарищами.
Ермак отдал отощавшего своего коня в запряжку, а сам сел на сани, где, укутанный сеном, укрытый глыбами льда, ехал в гробу грозный и всеславный атаман Войска Донского Миша Черкашенин, возвращаясь в отеческие земли Старого поля.
Верстах в пяти от сгоревшего дотла посада Псковского Ермак оглянулся на далеко черневшие среди снегов стены города и, опять усмехнувшись, сказал:
— Вот те и Пермское воеводство!
И непонятно было, с грустью это сказалось или с радостью.
За Зарайским городом,
За Рязанью Старою
Из далеча чиста поля,
Из раздолия широкого
Привезли убитого
Атамана польского,
Как бы гнедого тура.
Атамана Донского,
А по имени Мишу Черкашенина.
Ай птицы-ластицы
Круг гнезда убиваются,
Еще плачут малы детушки
Над белым его телом.
С высокого терема
Зазрила женка казачья
И плачет-убивается
Над его белым телом,
Скрозь слезы свои она
Едва слово примолвила,
На белу телу жалобно причитаючи:
«Казачия вольныя
Поздорову приехали,
Тебя, света нашего, не стало,
Привезли убитого,
Атамана Донского,
Атамана польского,
А по имени Мишу Черкашенина».
Под Старую Рязань вышли в марте. Уже вовсю припекало и лед в санях тёк, кони тянули с трудом, потому дороги кое-где тронулись. Казаки поговаривали, что ежели так дале пойдет, то придется гроб на вьюки перекладывать и коньми, без обоза идти. Да обоза уже и не было. Оставляли в монастырях и раненых, и сани, и лошадей. Потому и лошади были до того отощавшие да надорванные, что толку с них чуть. Трусцой да шагом еще кое-как тянулись, а чтобы на рысь или в мах — никак не подымались. По всем придорожным деревням избы стояли без соломенных крыш — кони съели все. Коровы в коровниках держались на оглоблях и ремнях от бескормицы, народ кое-как перебивался репой да лепешками с корой и мякиной. На дневках, ежели припадало стоять в осиннике, кони, как лоси или бобры, кидались грызть кору.
Ермак, почерневший, с проваленными глазницами, сначала ехал, а потом шел за санями с гробом неотступно. Те, кто знал его прежде, не могли припомнить, чтобы он так долго молчал. Прежде веселый и разговорчивый, как полагалось казаку, нынче Ермак был угрюм и молчалив, будто монах.
А вот монахи, попадавшиеся на пути, были не в пример говорливей и за каждого раненого торговались, как барышники на конской ярмарке. Да и то сказать — монастыри были набиты увечными, кое-где от скопления людского, от худой кормежки начиналась дизентерия.
Ермаков обоз тянулся утренними заморозками или еще морозными лунными ночами — на солнце в протаявших колеях стояли лужи.
Печаль первых дней, когда узнали казаки о гибели войскового атамана, прошла, но заменила ее тоска от бесконечной дороги, от таскания тяжеленного гроба. Потому, когда вся рязанская казачья орда кинулась навстречу пришедшим, казаки даже улыбались и радовались, что совсем не пристало на похоронах.
В Рязани собралось много старых родов, казачья община была большой и сильной. Сюда, под защиту крепостных стен, издавна прибегало все, что оставалось православного в степи. Здесь плечом к плечу с рязанскими воинами стояли противу татарских набегов казаки.
В Рязани поджидали Ермака и те, кто пошел другими дорогами: Черкас, Окул, Кирчига, Шабан...
На похороны атамана Черкашенина пришла Белгородская, Мещерская, Елецкая и случившаяся неподалеку Касимовская орда. Пришли темниковцы, пришли казаки с Червленого Яра, с Хопра, Айдара...
В солнечный мартовский день огромная процессия конных и пеших казаков, женщин, стариков, детей двинулась из Старой Рязани в сторону границы, где за тремя курганами начиналось Старое поле — земли вольных казаков. И хоть давно считались эти земли рязанскими, а все упорно твердили степняки — здесь граница, вот эта сторона ваша, а вот эта, напольная, — наша. И показывали три насыпных кургана, утверждая, что здесь лежат первые атаманы, которые привели казаков в Старое поле от Золотых гор из страны Белгородской, когда казачий народ был многочислен и силен.
Никто не помнил имена этих старых вожей, никто не знал, когда это произошло. Говорили только: «в старые годы, давние времена», а дальше путались: не то при Владимире Красное Солнышко, не то раньше.
Но курганы стояли, и было видно, что от прежнего величия не осталось ничего. Вряд ли собравшиеся почти все казачьи коренные семьи могли бы насыпать шапками курган и в десять раз меньший, чем каждый «з трех старых. Поэтому на вершине старого кургана отрыли могилу для Черкашенина. Атаманы поднялись с гробом наверх, и старший из них, восьмидесятилетний темник Кумылга, сломал о край гроба саблю Черкашенина и положил ее по сторонам трупа. На закрытый гроб поставили чашку с вином, прочитали отходную, приглашенный рязанский священник отпел умершего раба Божия Михаила, хотя кто-то из стариков усумнился, что Михаил и Миша — одно и то же имя. Мол, «Мишей» Черкашенина звали потому, что он был силен, как медведь. Но, поскольку никто крестного имени атамана не знал, не стали возражать против Михаила, считая, что Господь сам определит, как звали верного Его воина и казака. У Господа ведь безымянных нет.
Могилу засыпали, и тут пришел черед старым обычаям, потому что умирал последний казак из некогда могучего рода Буй-Туров, Гнедых туров, Быкадоров...
Все атаманы старых родов отхлебнули из стертой чаши по глотку вина и разбили ее о камень, положенный на вершину холма, где была нацарапана тамга рода Буй-Туров.
Около камня разожгли огромный поминальный костер и долго глядели в гудящие полотнища огня. Жаром жгло лица и сушило слезы, потому что сороковой день — поминальный — давно прошел и плакать больше о мертвом нельзя, слезы близких отягощают пелены, в которые завернута душа, и она не может уйти в небесные просторы к Господнему престолу.
— Все, — сказал темник Кумылга. — Нет боле Быкадора Черкашенина.
Он поднял из догоревшего костра горсть еще теплого пепла, подкинул его старческой сухой рукой вверх, на ветер. Легкий пепел рассеялся над степью.
Кумылга спустился с холма, тяжело вскарабкался на коня и поехал в сторону своего юрта — прямо на полдень, — сопровождаемый горсткой воинов своего рода. Скоро их редкие фигуры с особым казачьим наклоном в посадке растворились в голубой степной дымке.
Подобрав полы синего архалука, поднялся в седло старый Букан и увел десяток своих казаков в сторону Букановского юрта.
— Мало нас осталось на этом свете, — сказал Ермаку атаман Алей Казарин. — Мало.
— Что об этом думать, — сказал Ермак. — Если умрем достойно, то приложимся к нашим, у Господа будем едины с народом своим и со Христом...
— Не всем повезет так умереть, как Черкашенину. Сказывают, он голову свою на выкуп Пскова отдал?
— Говорят так, — подтвердил Ермак.
— Позавидовать можно, — вздохнул Казарин. — Точно — он у Господа в славе и покое. А тут не знаешь, как и жить. Стали казаки в Старое поле возвращаться, да своих юртов не помнят, где чьи кочевья, не помнят. Дерутся меж собой.
— Неужто Старое поле мало стало? — ухмыльнулся Ермак.
— Стало быть, мало! Коней друг у друга угоняют, отары угоняют. Ловы по Дону да по запольным рекам друг у друга перехватывают. Неправду в Старом поле творят...
— А что ж старики-то смотрят?
— Старики? — невесело засмеялся Казарин. — А кто их слушает, стариков-то?
— Во как?! — удивился Ермак. — Да, видать, давно дома не был, коли тут такое!
— Старое поле не узнать! Здесь нонь неправда живет. Вон Кумылга поехал — самый старый в Поле. А сколь у него родаков? Семнадцать человек, да и те все для боя негожие! Он, может быть, и стал бы жить по присуду, да где у него сила? А тут кои приходят из Руси, самих-то казаков старых родов с десяток не наберется, так они на Руси у Царя в сотники, а то и головы казацкие выходят и приводят сюда по две, по три сотни голутвы! И творят что хотят, своевольничают!
— А что ж атаманы? — сказал Ермак. — Куда атаманы смотрят, когда старые роды забижают?!
— Эва... — Казарин похлопал себя нагайкой по голенищам сапог. — Да где они, атаманы? Они все на войнах. Старое поле впусте стоит! И казакует тут всякая шалупонь.
— Это мне голос новый! — признался Ермак.
— Вот и голос! — вздохнул Казарин. — Век бы того голосу не слыхать! Сила над честию верховодит!
— Беда! — подытожил Ермак.
— То-то и оно, что беда! — согласился Алей Казарин. — Тута то ногайцы, то черкасы... То свои — хуже басурман. Вот и вертимся в Старом-то поле, на своей отчине, как сатана на свечке...
Они замолчали, глядя на остывающие угли.
— Сам-то чего делать будешь? — спросил Казарин.
— Счас на стругах по Дону на низ пойду, к своим юртам, надо людям роздых дать — кой год без передышки.
— Ну-ну... роздых, — сказал Казарин. — Я слыхал, и у тебя там чегой-то не кругло!
— Через чего? — вскинулся атаман.
— Да навроде слыхал, ваши чиги с каким-то Шадрой рубились.
— Что за Шадра?
— Не знаю! Послал наших туды узнать, как чего, — но ростепель, а они конно пошли. Надоть на стругах... Ты давай сам сплавай, ежели чего — я полета конных приведу — будь в надеже.
— А верные ли?
— Да пока вроде не изменяли, — сказал Казарин, — а там — кто их знает. Моих-то родаков осталось — восемь человек. А это все пришлые. Из Руси голутва, да пять литвин, да поляков трое. Вот теперь такая Казариновская орда. Однако ехать надоть, — сказал он. — Ростепель! Не дай Бог, в степи половодье захватит. Ты-то как дальше пойдешь? — спросил он, поднимаясь в седло.
— Сейчас на Елец, а там на Дон выйду, струги либо куплю, либо поделаю и на низы поплыву! — ответил Ермак. — В свой улус. Нам тут не прокормиться, а тамо у нас отары да табун...
— Ну — помогай Бог! — приветственно поднял нагайку Алей. И показалось Ермаку, что Казарин что-то недоговаривает, но спрашивать было не с руки — Казарин Ермака помоложе.
У подножия кургана горели десятки костров. Казаки ели поминальную кутью, вспоминали все хорошее, что сделал Миша Черкашенин, с тем чтобы душа его, пребывающая сейчас между казаками, слушая это, набиралась славы для ответа на Страшном суде и оправдания...
Ермак походил у костров, помянул погибшего атамана с одними, с другими. Но на сердце было неспокойно. Что-то недоговорил Алей, но о чем-то предупредил.
За те годы, что не был Ермак в Старом поле, все здесь изменилось. Сменилось поколение. У костров, где раньше собирались все, кто был Ермаку знаком, сидел нынче народ ему неизвестный, да и он большинству был не памятен. Знали только, что Ермак Тимофеев из рода Чиги, что у Царя на службе долгие годы пребывал... И все.
От трех курганов, на самой границе Старого поля, собравшиеся на похороны разъезжались врозь. Большая часть пошла через нетронутые еще снега прямо на юг, где во всех городах на старой границе стояли гарнизонами степняки-казаки, — Ряжск, Скопин, Данков... В этих городах-острогах почти вся городская стража была из выходцев со Старого поля или возвращающихся после двухсотлетнего изгнания с севера, из Литвы и других украин степняков.
Ермак же, на совершенно обезножевших лошадях пройдя через линию между крепостями Ряжск и Ско-пин-городок, вышел к узкому еще и незаметному подо льдом Дону. Это уже был Дон! Он бежал туда — на юг, в страну Куманию, в Половецкую степь, в Дешт и кыпчак, в Старое поле, куда рвалась душа и самого атамана. Туда, где нет ни Царя, ни воевод; где шелковые травы, медовые реки...
Они грезили о Старом поле, прикрывая глаза от слепящего мартовского солнца, которое горячими лучами топило сугробы, журчало в теплые полдни капелью в оврагах, отливало на черных крыльях копошившихся на проталинах грачей.
Рязанская детвора — по-северному голубоглазая, по-южному смуглая — уже таскала на прутиках выпеченных жаворонков, крошила хлебом под окнами, припевая:
Жаворонки, прилетите
Весну красную принесите...
«Жаворонки, — усмехался Ермак. — Прилетите, но не больно весну торопите. Дайте нам хоть до Ельца дойти».
Ермак решил пересесть на струги и без коней, оставив только небольшой конный отряд, плыть по Дону в Качалин-городок. Иной дороги уже не было. Степь начала таять.
О возврате в Москву тоже думать не приходилось. Подорожная у него была только до Пскова. Дальше он шел уже нарушая предписания — по своей воле, по своему разумению, а стало быть, не по цареву указу, не по Государеву закону. Поэтому с последней отметкой дорожной стражи превратился он из казака служилого в казака вольного... А ежели шла бы их не сотня, вооруженная да снаряженная, да с бочонками трофейного пороха и даже небольшими пушками на санях, вряд ли пропустили бы их московские сторожи. Пушки и пищали, имеющиеся у каждого казака, мгновенное построение для боя быстро приводили в разум самого корыстолюбивого и взгального воеводу, который в «скасках», посылаемых в Разрядный приказ, вместо «прорвалась на Дон ватага казачья» предпочитал писать «проследовали к засечной линии служилые казаки под водительством атамана Тимофеева со всем воинским припасом для огненного боя».
Таких отрядов о ту весну на юг тянулось много. И пограничники московские смотрели сквозь пальцы, ежели кто-то следовал без грамоты, самовольно. Шел-го ведь не на гулянку, а на войну, которая становилась все явственней. Все чаще из степи налетали ногайские разъезды. Пока еще только маячили в виду засек и острогов, но могли и нагрянуть всей ордынской силой. Вот тогда каждая рушница, каждая сабля будут на счету. Потому, глядя вслед Ермакову отряду, воеводы приговаривали: «Пущай идут себе! Пущай с татарами пластаются. Пущай дружка дружку режут на здоровие. Русь целей будет. Лучше пущай в степи дерутся, чем под городскими стенами». Правда, иногда закрадывалась мысль, что могут эти неугомонные с татарами замириться да под стены нагрянуть вместе с ними. Тогда крестились опасливо: «Господи, не допусти».
Прочно срубленный деревянный Елец на высоком меловом берегу завиднелся издалека, да подойти к нему было непросто. Шли с напольной стороны вдоль реки Сосны, где уже вовсю подтапливала заливные луга полая вода.
Через реку переправлялись, молясь Богородице, чтобы предательский темный лед простоял хоть ночку. Шли со всеми опасениями: напольная сторона была издавна степной, казачьей, потому от Рязани ею и пошли. Здесь у Рязани кончились все подорожные бумаги, и всякий разъезд московский мог чинить казакам преграды, иди они высокой береговой стороной.
Неприятно это все было Ермаку. Отвык он жить воровским способом. Не один десяток лет был казаком служилым, а тут вот незаметно да непонятно, а опять оказался на волчьем казачьем положении. Конечно, вряд ли какой воевода отважился бы вступить в схватку с двумя сотнями казаков, до зубов вооруженных и закаленных в многолетних боях с поляками, но пальнуть наудачу мог. И атаман понимал, что ему любое столкновение, которое потом в донесениях распишут как великую битву, ни к чему. Он и казакам заказал свое имя называть, вернувшись к старому степному — Токмак.
Токмак и Токмак — а там понимай кто: казак ли, татарин. Никто и спрашивать не решится, куда идет отряд.
Потому и переправляться решили у самого Ельца. И была та переправа опасной.
Спасибо, ночь была лунная, ясная... Обвязавшись веревками, щупая полыньи и промоины шестами, далеко друг от друга пошли через реку пять человек.
На всякий случай оставшиеся держали запаленными фитили у рушниц — кто знает, может, на том берегу казаков ждет неведомая засада. Хоть москали, хоть татары — захватят, а потом разбирайся.
Растянувшись в две цепочки, первые казаки пометили веревками края переправы, и отряд по одному, по два человека, спешившись и держа коней в длинном поводу, перетянулся на высокий елецкий берег. Последние шли уже на восходе.
Замыкающими шли Ермак и самый молодой атаман Черкас.
Еще прошлым летом прилип к Ермаку этот молодой казак. Был он откуда-то с низов. Расспрашивать было у казаков не принято, но из разговоров Ермак догадался, что побывал Черкас еще мальчишкой в Запорожье, был и в Крыму полонянником, бежал. Что вся родова его не то погибла, не то рассеялась, а жил он с родителями под Бахмутом...
Частенько смотрел Ермак на то, как Черкас ловко сидит в седле, как разумно и толково командуем двумя десятками своих казаков, среди которых были и много его старше, но слушались ради уважения к уму и храбрости.
«Эх! — думал атаман. — Кабы мои-то живы были... Вот такие бы сейчас были...»
Потому и теплилось в нем отцовская любовь к этому статному казаку — даром что черкасу... На низу каждый второй наполовину черкас. Вон и у Черкашенина отец черкас был, а выбрал Круг его войсковым атаманом. Круг выбирает не по родовитости, а по достоинству. Может, когда и Черкас в атаманы выйдет. Хотя тяжкая это доля — быть атаманом!
Лед трещал и прогибался. Под берегом уже темнели промоины.
— Ну что, сынок! — сказал Ермак, приободрясь. — Давай по-казачьи!
Они были последними и потому могли себе позволить этот пустячный по сравнению со всеми остальными опасностями риск.
Черкас улыбнулся и, распустив повод, отъехал от Ермака саженей на пятнадцать.
— Айда! — крикнул он, хлестнув коня камчой. Усталый от двух месяцев дороги, голодный конь с трудом поднялся в галоп, но разошелся, чуя опасность, и вылетел на лед во весь мах.
Страшно гикнув, сорвался на лед и Ермак. По-молодому привстав на стременах и нависая над шеей коня, он птицей перелетел через реку. У самого берега конь провалился задними ногами, но рванул на передних и вынес всадника на каменную осыпь. Черкас уже оглаживал коня, сияя ослепительной белозубой улыбкой.
— Ну вот! — сказал Ермак. — Полно, братцы, нам крушиться! Скоро дома будем.
Высоко на стене деревянного острога забухала сапогами стража. Полыхнул раздуваемый пушкарем фитиль.
— Кто такие? — крикнули со стены.
— Свои! — ответил Ермак. — Служилые казаки. Из Пскова ворочаемся.
К удивлению атамана, со стены не спросили грамоту, а успокоенно сказали:
— Ступайте в посад. По правой стене объезжайте, как раз и ладно будет.
— Чегой вы припозднилися? Ваших в степь сколь прошло.
Стражники доверчиво вылезли на стены, высовывались из бойниц.
— А правда, что Черкашенина убили? — спросил освещенный пламенем фитиля пушкарь.
— Правда! — сказал Ермак. — Мы его и привезли в Старую Рязань.
— Жалко! — пожалели на стене. — Хороший был атаман. Я с ним на Азов ходил.
— Ты городовой, что ли? — спросил Ермак.
— Городовой казак Елецкой сотни, — ответил пушкарь. — А вы-то чьи?
— Всякие, — уклонился Ермак.
— Ну и ладно, — не стал расспрашивать городовой казак. — Елец — всем ворам отец. Только вы чего-то с Поля пришли, будто крымцы. В казаки-то от нас идут...
— Да и мы уйдем. Вот струги добудем да и поплывем на Низы. Не слыхал, струги у вас никто не ладит?..
— Как не ладит! Мы в Ельце все могем!
— А есть струги на продажу?
— А как же! И струги есть, и лес. Тем живем, тем кормимся. «На Сосне да на Вороне стоят струги в схороне...» Правда, казаки уж много перекупили, да для такого случая хозяева и свои продадут. Когда еще столько людей через Елец пойдет. А вам без стругов нельзя, — сказал словоохотливый стражник. — Вот как раз по полой воде и поплывете, тут важные ледоходы бывают, так за ледком и сплавитесь.
— Может, кто подсобит струги-то купить?
— Да с дорогой душой! — ответило сразу несколько человек. — Найдем! Завтра в посаде мы вас отыщем. А сегодня не взыщите, нам острог[ отворять не велено...
— Да мы без обиды. Сами служивые. Понимаем.
— Вы туды, направо, в Черную слободу, ступайте. Тамо всех приютят, а завтра мы вам пособим... Без стругов-то вам никак не успеть...
Однако в Черной слободе в каждом дворе стояло по пять-шесть казачьих коней, избы были набиты лежащими вповалку воинскими людьми.
— Да откуда вас столько понаперлось? — удивился есаул Окул.
— Как откуда? — отвечали ему. — Все оттуда, откуда и вы, — из-под Пскова. Государевым указом на засечную линию переведены. Так что не обессудьте, станичники, а ночевать вам негде. Мы вон еще избы рубим, потому из Москвы стрельцы скоро придут, ку-быть с две тысячи!
— Ого!
— Вот те и ого! По всему видать, как дороги станут — ногаи на Москву пойдут.
Пришлось идти от города в прямо противоположенную сторону: слева от Ельца, ежели смотреть из Старого поля, в десяти верстах начиналась линия, которую держали служилые казаки. Приняли они ермаковцев с распростертыми объятиями. Одни потому, что, может быть, впервые видели настоящих, природных казаков; другие потому, что жила в них не то обида, не то вина, что стоят они на линии против своей родины, против Старого поля, и под командою родовых или выбранных атаманов исполняют приказ московских воевод.
Утром, когда отоспались в казачьих землянках, похлебали горячего кулеша, пошли разговоры да знакомства. К вечеру второго дня постоя из-под Ливен прискакал атаман Яков Михайлов — кинулся к Ермаку.
— Ну все! Ну все! — говорил он, смахивая непрошеные слезы радости. — Теперь, как обратно стретились, и не расстанемся. Никуды я от тебя теперь, Ермак Тимофеич, не поеду. А то обратно разбежимся на пятнадцать лет... И все мои люди с тобой пойдут.
— Что за народ?
— Что и везде: голутва да татары! Двое навроде с Москвы, один, как я, — из Суздаля.
— Коренных казаков нет?
— Откуда им быть? Те все в поле казакуют, ежели, конечно, остался там кто. Там, слыш-ко, свара какая-то была, какой-то Шадра навроде баловал.
— А что люди говорят?
— Какие люди! Энти люди тебе расскажут, что в Москве у Рогожской заставы стрельчиха на обед куму варит, а что в Старом поле, им не ведомо и вовсе не интересно. Одно слово — москали.
Они уселись на кошму, отбили головку у засмоленной корчаги польского меда, привезенной для такого случая запасливым Яковом.
— А тебе-то интересно? — усмехнулся Ермак.
— Как когда! — простодушно ответил Михайлов. — Как сыск беглых пойдет, так интересно, что на Дону, а как бояр припекут татары к заднице, да станут они сюды прелестные грамотки слать, мол: «Спасайте, казаки, помогайте! Ежели пособите — все вам будет, всех в боярские дети запишем, а которые не хочут — обелим. Беломестными, стало быть, станете!», тады интересно, что на Москве.
— Помирать-то где думаешь? — наливая, сказал Ермак. — В Москве али в Старом поле?
— Вона хватил! Я помирать-то и не мечтаю! Чего это мне помирать! У меня вон, кабы не те два, что турок выхлестнул, — все зубы целые, а ты — помирать... Ежели на дыбе и в застенке московском — тады в Старом поле, а ежели у татарина на пике або у поляка на колу — тады в Москве! — засмеялся щербатым ртом Михайлов. — По мне — лучше не помирать. Ноне самая жизня — все дерутся, все к нам на поклон бегут, все посулы великие сулят. Всем мы нынче нужные.
— А ненужным станешь — куда денешься? — пытал Ермак.
— А ненужным стану, — делая глоток в полкорчаги и утираясь рукавом, сказал Михайлов, — тогда и думать буду! Ты лучше вот что ответь — берешь меня в свою ватагу?
— Беру, беру! — засмеялся Ермак. — Но, чур, не своевольничать.
— Ты что, батька, когда я своевольничал? Всё, как Круг решит, исполним в точности! На Круг-то поедешь? Ведь Черкашенин, Царствие ему Небесное, преставился... Дон без атамана!
— Поеду! — сказал Ермак. — Вот сейчас струги наладим — и за половодьем пойдем на Низы.
— Дело! — мотнул чубатой головой Михайлов. — Катька, ты не обижайся, а мы тебя войсковым атаманом кричать будем, заместо Черкашенина! Ты не обижайся. Всех сместим — тебя поставим, и будешь нами владеть!
— Эх, Яша! — сказал Ермак. — Пил бы ты молоко! Ложись отдыхай!
Захмелевший Яков пытался возразить, но крепкий мед свое дело делал.
— Они мне говорят, служи — в дворяне тебя запишем, беломестным сделаем. А зачем мне беломестным — я пашни не держу! Я человек вольный! В боярские дети выйдешь, говорят... А из меня боярин — как из хрена свечка... Не, батька, я с тобой пойду! И все наши с тобой пойдут! — сказал он, укладываясь на кошму и по-детски причмокивая губами. — Господи, батька Ермак Тимофеевич, — радость какая... Сколь мы с тобой похаживали, а ты пятнадцать годов мотался незнамо где, а я тут, в одиночестве. — Яков всхлипнул и захрапел.
Ермак вышел из землянки, которую отвели ему как атаману гостеприимные елецкие казаки. Горели костры, и в прозрачном свете уже совсем по-весеннему теплой ночи хорошо виднелось собравшееся у костров воинство.
Народ в большинстве был молодой, горластый. Пели песни, а кто-то и приплясывал, радуясь встрече, запамятовав, что пост не кончился. Сидели вперемежку москали, татары мещерские, татары елецкие, черкасы, казаки коренные... Но коренных было мало — совсем мало, — синие родовые архалуки их тонули в пестроте разномастных одежд, в основном взятых с бою. Только что архалуками да высокими шапками и тумаком отличались они от остальной вольницы. Человек несведущий и не угадал бы их.
Отметил Ермак и еще одну грустную особенность — были его соплеменники все больше пожилые. Два-три молодых лица, да и на тех какая-то одному ему видимая усталость...
«Уходит народ, — подумал Ермак. — Уходит, не выдержав тех испытаний, что обрушили на него последние триста лет. Нас у матери было пятеро — в живых остался я один — у меня никого... В роде Ашина — Алим, кум московский, сказывал — был он в роду пятнадцатым ребенком. А у него — трое сыновей и всего один внук — Якимка. Нужно возвращаться! Идти в свои старые юрты, поднимать будуны, ставить улусы и вежи, разводить табуны, отары. Чтобы вновь цвело Старое поле красотою своих сынов — казаков коренных, природных.
Домой! — решил Ермак. — Домой! Туда, где кочует Качалинская станица, где ходят тучные отары и большие табуны... Домой! На Дон, на самое колено его, на Переволоку, в родовые степи!»
Весенним светом наливались дни, и душа рвалась на волю. Туда, в степную ширь за рекою Сосною, где нет власти ни царской, ни боярской, ни денежной, а только ширь темно-синего неба, зеленые увалы в алых маковых реках, синева озерная; где реки текут медовые, а травы стоят шелковые... Много испытали казаки власти царской, много боярской, но пуще тех двух была власть денежная, и это они очень хорошо почувствовали в Ельце-городе.
Все, что казаки навоевали и выслужили да в казну общую сложили, быстро истаяло. Много раздали на вклады в монастыри, много ушло на постои да на корм лошадям — ведь третий месяц в дороге. А как из Пскова вышли, так вместе с окончанием подорожной кончились и Государевы дармовые харчи. Везде за свои денежки покупать пришлось да христарадничать, потому как войск на юг шло много и деревни столько едоков и постояльцев не выдерживали.
Ермак тянул да откладывал, прижимал денежки, а все они сыпались, как меж пальцев песок. Вот и вышло, что в Ельце с купцами-корабелыциками никак в цене не сойтись. Они свои резоны приводили: цены на лес да на мастеров. Струги-то у них были очень хороши, но больно дороги.
Собрались атаманы на самую неприятную беседу — деньги считать.
— Так что, — сказал Ермак, — можем только пять стругов купить, и на большее у нас денег нет.
И то истратим все до копеечки — голы на Дон пойдем, только рыбой и станем кормиться, даже хлеба не возьмем в достаточности. Коренные-то казаки и без хлеба больно хороши будут, а голутвенным, из Руси пришедшим, — без хлеба никак нельзя. Ослабнут.
— Ну и чего делать? — спросил Яков Михайлов.
— Не знаю, — вздохнул Ермак. — Пять стругов — мало. Они всех не подымут, а случись столкнуться с караваном, да еще с воинским, они нас мигом перещелкают. Так что, может, вовсе стругов не покупать, а купить на казну харчей да и пойти через Дон на низ пешки...
— Ого! По жаре да по чистому полю... Наскочат татары, вот те и будут Низы.
— Наскочить-то не наскочат — много нас, — сказал Ермак. — Отмахаемся! У нас огненного боя в достаточности. У каждого по две, не то по три пищали, да рушницы. Как наскочат, так и отскочат. Но придем мы на Низ чуть живенькие, в одних убытках и полном художестве. Все истрепемся-изорвемся и коней погубим вовсе.
— А у меня — другой сказ, — сказал Яков Михайлов. — Ты, Ермак, человек степной, а я лесной! И у нас все казаки, из Руси которые, — топор в руках держат. Потому струги мы покупать не станем, а купим лесу да сами струги и сладим, и будут они лучше покупных, вот те крест!
— Верно! — подтвердили Гаврила Ильин и другие голутвенные. — Да мы и лесу-то покупать не станем. А чуть сплавимся по Дону, а тамо такие рощи да леса, что на тыщу стругов лучшего лесу наберем. Много ли на струги лесу надо? Тьфу!
— Это дело, — согласились и другие атаманы.
— Рубить надо скоро, — сказал Ермак, — чтобы по полой воде сплавиться.
— Да, чай, не царский терем! Чего его долго-то рубить? Небольшие кораблики-то чего не рубить! А плотником у нас, почитай, каждый второй!
Быстро рассчитали деньги на инструмент да на железо, остальное — на припасы!
— Ну вот и ладно! Вот и ладно! — радовался Ермак. — И сыты будем, и поплывем на стругах. Рыбы наловим. Отдохнем. На стругах-то плыть на Низы — такая благодать...
Не откладывая дела, большая часть казаков с новенькими топорами пошла лес валить.
Доставали какие-то топоры из котомок, и для многих это была единственная вещь, из дому несенная, потому, может, и домов-то этих в такое лихолетье уже нет... Кто знает, что вспомнилось людям, пришедшим в степные края из коренной, лесной Руси, когда направляли они на наждачном камне годный для труда и для боя инструмент. Были крестьяне да лесорубы, стали служивые да казаки. А все тянуло домой, на лесную сторону. Под старость все, кто на Дону прижился и выжил, норовили обратно уйти, хоть в скиту, хоть в деревне какой укорениться да дни жизни скончать в лесной красоте, а не в степной пустыне, которая так и не становилась им отчизной.
Казаковали они по многу лет, чтобы там, на родине, позабыто было их имя и сыск окончен. А потом все же возвращались.
Иное дело — коренные казаки, — эти наоборот, где бы ни служили, на каких бы стенах ни держали караулы, а все в степную сторону поглядывали. От лесной тесноты томились. И ежели не выпадало им в степи дни свои окончить, приберегали в ладонке на груди степную землю своего юрта, чтобы землю ту высыпали им на мертвые лица, руки и босые ноги, чтобы, и во льдах похороненные, лежали как в своей земле.
Воевали вместе. И, похлебав несколько лет кулеша из одного казана да постояв плечо в плечо не в одной сече, становились в деле друг от друга неотличимы: один топор держать научался, и не тяготил он его, как, скажем, ложка, другой — аркан кидать, как степняк заправский, да ползать и нагайкой биться, кумыс пить и конину есть...
Но все же, когда припадало время отцовское мастерство показать — брался степняк за аркан, а лесовик за топор, как им на роду было написано. Брались со всей страстью человека, изголодавшегося по своему предназначению, вернувшегося к делу главному и любимому. Потому в лесах на реке Вороне казаки голутвенные, пришлые, были на первых ролях и на казаков коренных даже покрикивали, а те не обижались, охотно все исполняли, видя, как в руках людей умелых все ладно идет.
Ермак мотался между купцами, амбарами да верфью, где безотлучно, денно и нощно работали казаки. Несколько раз вырывался туда, к своим, в лес, из Ельца и даже пару раз сам жадно хватался за топор и, на удивление многим, тесал ровно. Стало быть, решали казаки, умеет атаман топор в руках держать, даром что малахай татарский таскает да с любым басурманином на его языке балакает.
Струги ладили со тщанием, потому — себе, не на продажу.
— Как построишь, так и поплывешь, а как поплывешь — так и поживешь! — приговаривал Яков Михайлов, так вытесывая лесины, что и строгалем за ним выглаживать не надо: доска — как атласная, а руке — радость. И бабайки-весла такие выстругивал, что иной так-то гусли не вырезывает. Но и Яков Михайлов не решался строить стружную трубу — киль и основу корабля, — в которую крепили ребра и пришивали доски бортов. Это делали мастера-корабельщики, для которых на реке Воронеже была не первая стройка.
Грохнул и пошел лед. Поплыли, толкаясь и налезая друг на друга, будто ярки в большом стаде, крыги-льдины. Зашумела, зажурчала, выходя из берегов, полая вода, подняла, закачала на мелкой волне в огражденных от льда заводях новенькие широкогрудые, низко сидящие струги. Заблестели они, отразились в воде смоляными, плавно выведенными бортами.
И стерли пот с закопченных лиц усталые корабельщики. И вздохнули, пряча заветные топоры:
Вот оно: дорогое сердцу ремесло. Когда еще придется струги ладить! Век бы работать, не бросать, чем по степям таскаться да ворогов саблей пластать.
Отмылись-отпарились, по избам отлежались. Маленько отъелись, поправились — потому рыба пошла! Дождались, пока последние льдины из заводей в реки вынесло да на юг уволокло. И, отслужив молебен, погрузились.
Ровно дюжина стругов, со всем воинским припасом, по восемь весел, по шестнадцати гребцов, да по двум кормщикам, да по пищальнику, да по атаману корабельному в каждом струге, вышли в Дон, простясь с полусотней товарищей, что остались с конями под Ельцом. Как степь просохнет, а кони в силу войдут, погонят их на Низ, куда как раз прибудут струги.
— Все! — сказал Ермак. — Теперь-то мы сила! Теперь-то мы дома! Нас теперь ни из Москвы, ни из Азова не достать.
Но не в тех годах был атаман, чтобы долго радости предаваться. Чем ласковее качали струги шелковые донские воды, чем прекраснее было небо, густо усеянное звездами, низкое, теплое, бархатное, тем тревожнее думалось атаману: что там впереди? Кто этот Шадра, о котором говорили старые казаки Кумылга, Басарга, Букан? Что ждет его в Качалине-городке, который покинул он два года назад, когда пошел с атаманом Яновым под Полоцк и Смоленск? Что там? Отчего нет никаких вестей? Поэтому и подтрунивал он над казаками: «Что долгие песни поете? Вы частые играйте, тогда и бабайки ворочать станет легче!», да при каждом удобном случае велел ставить парус.
— А чего вперед-то гнать? — говорили меж собой казаки. — Тут така благодать — плыви да плыви! Тепло! Еды вдосталь — рыба вон сама в струг прыгает! Куды поспешать? Чего Бога гневить?
— Глупые вы! — ругались атаманы. — Дон без войскового атамана находится. Надоть скорее Круг собирать да нового ставить, замест Черкашенина! Навалится татарин або ногай, а мы как куль без завязки. Вот и посыпемся кто куды!
— Ваше дело такое, атаманское! — отвечали рядовые. — Вам бы век нудиться, да печалиться, да вперед замышлять! А наше дело простое — поесть, поспать да с девками погулять — вот и праздник! А тута, на реке, что ни на есть — кругом райское житье!
Давно махнул им шапкой, поклонился в пояс, недалеко от Ельца, последний пахарь, готовивший соху. Давно мелькнула на холме последняя белокаменная церковь. Дальше пошли земля дикая, степь вольная. Видали казаки у берегов и верши, и вентери, видали и ловушки, на зверя ставленные, да не видали рыба-ков-охотников. Таились те в прибрежных зарослях. А как попытались казаки перемет снять — свистнула из тальника стрела — хорошо, никого не задела. Кинулись казаки стрелка словить — ан нет никого. Один самострел к дереву прилаженный да на вершу нацеленный...
— Это бродники — казаровцы! — говорили бывалые казаки. — Они тута живут и промышляют. До того скрытные да хитростные — в двух шагах от него стоять будешь, а он по земле распластается, и нет его. Такие пластуны завзятые!
Маячили по меловым горам да холмам — либо ногайцы, либо буртасы. Близко не подходили, видя многочисленность казаков и хорошее оружие, а наверняка своим знать давали: казаки идут! И отгоняли буртасы своих баранов да овец, коней да коров подальше от греха, поближе к Волге. Казаки идут!
И ногайцы доносили в ставку: идет караван казачий, оружия много, народ закаленный. Могут-де с войском царским заодно действовать, могут и сами, никому не подчиняясь. Одно слово, казаки — самая злая заноза в планы Ногайской орды, крымского хана и султана турецкого. И тут же получали разведчики запрос — куда идут казаки? Кто ведет? Что собираются делать?
А вот этого разведчики знать не могли. Да и узнать было невозможно. Сами казаки с атаманом во главе не знали, что делать станут! Домой возвращались, на степное жительство, хоть и не больно сытное, хоть и опасное, а по своей воле! Где советчик тебе и оборона — атаман, которого ты сам выбрал, — допрежь всего отец твой, а уж потом — судья! Над атаманом волен Круг да Бог! И больше никого. Ни Царя, ни бояр и тиунов, ни дьяков, ни всей той сатанинской тьмы.
Нету в степи ни Царя, ни султана, ни короля! А за такое и жизнь отдать не жалко...
Разливало в казачьих сердцах пение весеннего жаворонка покой и трепещущую надежду на счастье! На светлое, доброе и радостное, что только в детских безгрешных снах виделось...
Потому и хохотали на стругах до слез, и рыбу тягали до изнеможения, и песни играли до хрипоты. Воля и сила! Что еще нужно человеку?!
Раза два на переправах встречали своих. Тянулись конные и пешие казаки на Круг, а может, на бой с ногайцами. Как дело пойдет. Пеших на струги взяли, а конные степью, напрямки, на юг двинулись.
Сходились казачьи ватаги с опаской. Спервоначалу друг друга оберегаясь. Чаще всего появлялись на холмах конные казаки из вольных коренных, и от ермаковских стругов выходил кто-нибудь, старой казачьей речью владеющий.
Обменивались большинству казаков непонятными знаками. Выясняя, кто идет, да откуда, да какого рода, и прочие известия...
А когда выясняли, что свои, когда спешивались да из стругов выходили — разводили общие костры и братались-гулеванили. При впадении в Дон Толучеевки-реки подошел скрадом отряд Мещеряка. Издали казаки его заприметили, да он и не таился — сам на холме стоял. Но сколько у него людей и каких — со стругов было не видно. Помахал казакам: «Кто такие? Кто атаман?» А как ответили: «Ермак. На Низ идем!» — с коня соскочил да бегом к реке. Чуть не по пояс в воду вбежал, к Ермаку кинулся!
— Здорово! Здоров! Вот какая радость, а нам в Мещере сказали, что ты убит!
— Нет, Черкашенин.
Обнялись атаманы, тут и казаки, что в прибрежных зарослях ховались, без всякой опаски на берег высыпали, человек с полета.
Целый день дневка была. Вольные казаки вокруг костра сидели, и пели, и плясали. С интересом смотрела голутва, особливо те, кто на Дону николи не бывал, как они пляшут, носки выворачивая, как вприсядку ходят да нагайкой над головой вертят... Чудно! Не пляшут так-то на Руси. Не поймешь, то ли пляшут, то ли дерутся... Мещеряк вел своих казаков из-под Тулы. Вместо казаков на службу касимовских татар взяли.
— Они что, с ума сошли? — спросил Яков Михайлов. — Они же ногайцам города откроют и на Москву поведут.
— Нет, — сказал Мещеряк. — Не приведут. Они присягали на шерсти.
— Ворон ворону глаз не выклюет! — не поверил Михайлов.
— Не знаешь ты степняков, — сказал Ермак. — Не изменят! Это точно. Костьми полягут — не изменят, а за честь, что их на службу царскую взяли, Драться будут не на жизнь, а на смерть...
— Драться-то будут, а вояки-то они хреновые! — сказал Мещеряк. — Моим ребятам не в пример.
— А за что вас со службы уволили?
— Да мы сами ушли! — сказал Мещеряк.
— Через чего?
— Тоска взяла. Караулы да караулы... Да мужиков тиранить... Нет на то нашего согласия. Надоело боярам кланяться, чванство ихнее невмоготу стало... — Мещеряк пытался объяснить то необъяснимое, что срывало их с мест сытных, городов спокойных и гнало в дикую степь, в пустыню безлюдную...
— Не схотел, стало быть, на собачьей доле волк жировать! — засмеялся Ермак.
— Во-во... У волка своя воля.
— То-то и оно... — вздохнул Ильин. — Отбилися мы от правильной жизни.
— А где она, правильная? — сказал Ермак. — Правильная, когда отец сына убивает да грех по всей стране чинит? А?
— А нам от него шкоды не было! — сказал Михайлов. — А что бояр казнил, так туда им и дорога.
— А непотребство по всей державе, а блядня бесконечная! — не унимался Ермак.
— А тебе-то что? Это че, женка твоя была? Сестры?
— Нет! — взвился Мещеряк. — Я тоже в такой державе жить не хочу! Не буду!
— Да... — сказал Ермак, мостясь поближе к теплу догорающего костра. — Я слыхал, страна такая есть — Беловодье: там люди по правде живут, в довольстве и богачестве, и без войны.
— А где ж такая страна? — спросил Михайлов.
— На восходе солнца, гдей-то у Золотых гор. В стране Киттим! Да вот как ее сыщешь...
— Как же без войны-то? — спросил Черкас. — Разве без войны хоть одна земля живет?
— Мы войной кормимся! — сказал Мещеряк. Нам без войны никак нельзя.
— Ну ты сказал! — рассердился Ермак. — Как же это ты войной кормишься? Раскинь умом-то!
— А что тут думать, воюем — добычу имеем.
— Велика ли та добыча и ею ли ты живешь? — спросил Ермак. — Да той добычи и на помин твоей души не хватит! А посчитай, сколько ты коней да людей погубишь да всякого припасу изведешь — сколько надо будет той добычи, чтобы только вложенное в войну вернуть!
— За службу жалование идет, — сказал Ильин.
— Так ведь это не за войну, а за мир! Тебя на службе держат, чтобы супротивник в страхе был и не совался! Стало быть, за мир... В правильной державе войско в такой готовности, что враги-то и не лезут — опасаются.
— Без войны неизвестно, как и жить, — сказал Михайлов.
— Отбились мы от людской жизни, — вздохнул Ермак, — вот и неизвестно. А перед Богом грех!
— Мы что, сами, что ли, войну выдумали? — сказал Михайлов.
— Жить без войны можно! — удивленно сказал Мещеряк. — Это я не думал раньше. Живем-то конями, да отарами, да рыбой, а война все, что дает, — сама и съедает!
— Людей больно много! — сказал Черкас. — Жили бы друг от друга подальше, так и не дрались бы.
Мещеряк и Ермак не удержались от смеха.
— Нет, брат, — сказал Ермак, — война в самом человеке. Человек человека теснит да кабалит, потому сатана его научает да подталкивает...
— Ну ты, батька, прям как поп! — сказал Михайлов.
— Нет, — сказал, подбрасывая дров в костерок, Ермак. — Просто я старый — навидался всего, а сплю мало... Вот мысли всякие в голову и лезут. А то сказать, казаки, ежели мы о душе думать не будем, чем мы татар лучше... Ежели только саблей махать, да посады жечь, да струги грабить — так ведь Доживем до монгольского художества. Вот были воины! Пол-мира покорили! А сами, сказывают, мышей да человечину ели!
— Брешут! — не поверил Мещеряк.
— Да не брешут! Потому шли большим войском, а на переходах большим войском кормиться нечем. Тут вот и выходит, что в поле и таракан — мясо! Ели мышей! Они же никакой пищи, кроме кумыса да мяса, не знали!
— Ну а человечину-то как же?
— А очень даже просто! Они в такой гордыне пребывали, что, мол, только они и люди, а все остальные — скот и дичь, — потому ее и есть не зазорно.
— Вечно вы к еде разговоры заведете! — рассердился Михайлов — Как после этого щербу хлебать? На трех рыбах варена, а вы такое...
— А очень даже просто! — сказал Ермак, доставая из-за голенища ложку. — Где щерба-то?
Сняли казан с огня, перекрестились, притулились вокруг, хлебать по солнцу.
— Аж губы слипаются — похвалил Мещеряк.
— Да тут чего только нет! — сказал Михайлов. — Тута и стерлядь, и осетерко, — вот счас юшку схлебаем — сами увидите.
— Век бы ел — не наелся! — сказал Ермак, чисто и умело разбирая голову. — И всем-то наш батюшка Тихий Дон богат, — вздохнул он, когда, наевшись, разлеглись атаманы на теплом прибрежном песочке. — Ему бы мира да спокойствия.
— Сказывают наши старики, прежде мир был, когда здеся была страна Кумания, — заметил Мещеряк.
— Эхма! — невесело усмехнулся Ермак. — А они тебе сказывали, чем наши предки-половцы промышляли?
— А чем тут промышлять можно? Рыбу ловили да стада водили. Говорят, пахали маленько.
— Полоны они к туркам из Руси водили! И своими не брезговали! Я в Астрахани много со стариками-куманами говорил, — такая была держава — не дай Господи! И тоже, значит, пока ты вольный, ты — человек, а как оскудел — хуже скота — веревку на шею и в Азов, на рабский рынок!
— Тогда понятно, почему их Господь монголами покарал. Ишь ты, рабами торговали.
— А Русь чего же? Русь-то за что татарвой покарал? — спросил Яков Михайлов.
— А рабы-то откудова брались? Это которых половцы в степи имали, а остальных-то большинство из Руси вели! Князья да бояре продавали!
— Да и счас продают! — сказал Ильин. — Ты что, думаешь, когда крымцы на Русь идут, их тамо не встречает никто? Ишо как ждут, и барыши совместно делят.
— Кругом крамола да измена! Потому мы и ушли! — сказал Мещеряк, поднимаясь.
— А неровен час, татары обратно силу возьмут — вернется золотое ордынское времячко, вот тады мы и завертимся... — вздохнул Михайлов. — И сейчас-то полоны отымаем, а тогда всю Русь под корень изведут...
— Господь не допустит, — опасливо перекрестился Черкас. — Невозможно такое.
— Ишо как допускает! — сказал Ермак. — Богу молись, а за саблю держись.
— В полон ведут тех, кто сами идут! — сказал Мещеряк.
— А кто не идет — того убивают! Ты их не вини... Не греши на людей!
— А по мне, так лучше пущай убивают! Ни за что не дамся! — сказал Черкас.
— Потому ты и здесь, сынок! — потрепал его по чубу Ермак. — А только видал я в полонах и казаков, и храбрецов разных. Это уж как судьба!
— Кисмет, — сказал Мещеряк. — Кому что на роду написано. А что думаешь, могут старые времена воз-вернуться?
— А почему бы им не возвернуться? Сейчас Псков да Нарву отдали! Ногаи с крымцами на Москву пойдут. Сибирский хан с ними стакнется — нам и пятиться некуда станет. Вот те и здрасте, татаре-басурмане — благодетели! Припасены ли у вас колодки на наши шеи? У Руси сейчас войск раз-два и обчелся, а врагов — как у дурака вошей.
— Поговоришь так-то, только расстроишься, — сказал, оправляя коня, Мещеряк.
— А чего ж зажмуркой жить! Ты, чай, не баба, да и не простой казак — атаман! Твои ночи короче! Нелика честь — велики и заботы! Это все надо на Кругу обговорить. На какую сторону сперва отмахиваться!
— Уходить надо! — сказал Черкас.
— Куды это с Дону уходить?
— Искать страну Беловодье! Ведь есть же она. Я не первый раз слышу!
— А где ее искать?! — усмехнулся Ермак.
— Сам же говорил — на востоке солнца, у страны Киттим!
— Долго же тебе ходить придется!
— Лишь бы найти!
— Ну ладно! Прощевайте, казаки! — сказал Мещеряк, поднимаясь в седло. — На Низу встретимся. Тамо все собираются... Вы-то на Низ поспешайте.
— А мы что! В Качалин-городок заедем — по-здравствуемся, баранины на Пасху поедим — и дальше. Там у нас табуны да отары и люди оставлены еще с позапрошлого года. Мы тогда хорошие табуны и отары у ногаев отогнали. Да еще из Руси крымцев переняли — тоже скот гнали. А все ясыри у нас остались. Они, кубыть, все из кыпчаков...
Мещеряк свистнул, собирая казаков, и они как шустрые мыши повыскакивали изо всех кустов. Иные — на конях, иные, взлетая в седла, точно только и делали, что ждали сигнала. Двое, уже в седлах сидя, все еще хлебали щербу из котелка, прицепленного к передней луке.
— Ох, татарва! — сказал не то с восторгом, не то с порицанием Михайлов. — И родятся, и живут, и помирают верхом! Вона И едят верхом. И ведь не расплещут!
— А тута уже и плескать неча! — сказал один из обедающих, вытирая ложку полой халата и пряча ее за голенище. — Щерба-то вся уже тута, — и погладил себя по животу. Второй, нагнувшись с седла, почерпнул воды и вымыл котелок.
— Айда! — крикнул Мещеряк, и всадники, сорвавшись с места, исчезли в увалах и оврагах.
— И нам пора! — сказал Ермак.
— Кончай обедать, на весла садись! — крикнул Михайлов. — Песельники — заводи! — И сам сильным низким голосом запел: — Как по морюшку, ай морю синему Хвалынскому...
Неспешно спускался по Дону караван ермаковских стругов. Плыли и отдыхали от войны. Отсыпались и в стругах, и на берегу. Ермак не подгонял людей. Да и зачем? Это у него душа летит в родное кочевье, в Качалинскую станицу, а большинству на стругах эти места чужие. Им что Верх, что Низ, что Переволока, что Червленый Яр — все одно, лишь бы без царского догляда да страха пытки в Разбойном приказе.
Правда, его начинало все больше беспокоить отсутствие донских атаманов. Наверняка уже вся степь знала, что по Дону сплавляется большой караван, но выходили к нему только атаманы, идущие из Руси. Хоть и рад был им Ермак, а ничегошеньки они о том, что на Дону творится, не знали. Им, ушедшим из Московского царства, казалось, что большего страха, чем на Москве от бояр, и быть не может. Ермак же знал, что самый страх, самая опасность здесь, на Низу, — от татар и турок, от ногайских набегов. Да и запорожцы не брезговали воевать Дон, отбивая у казаков донских стада и отары.
Дон повернул на восток, караван обогнул знаменитый курган Казан, на котором с незапамятных времен стоял древний идол с чашей в руках.
Ермаковцы отслужили молебен, как умели, возжгли костер. Одни — до сих пор веруя в силу идола, другие — отмечая границу коренного Старого поля — вольной земли. Именно отсюда действовало правило: с Дона выдачи нет!
Всякий, кто успевал добежать сюда, мог надеяться на защиту всех казаков. Правда, эта защита не спасала ни от сыска, ни от татарского полона — в степи действовал закон силы. Но сила здесь была у казаков... II эту землю, независимо от того, коренные они или пришлые, казаки считали своим присудом, своим уделом и отчиной.
Недалеко от границы Червленого Яра на левом берегу показались всадники. Были они нарядны, ветер вздымал их белые башлыки, бурнусы и хлопал двумя шелковыми знаменами.
Прискакавший от них назвался послом атамана Шадры и пригласил атамана Ермака в гости и на совет.
Ермак и десять сопровождающих сели на приведенных коней и отправились к Шадре.
Урочище Гребни было на левом берегу Дона, верстах в тридцати от реки, в пологой тихой долине среди меловых отрогов.
Ермак и скакавшие с ним Гаврила Иванов, Черкас и Яков Михайлов не разговаривали друг с другом, опасаясь провожатых. Не отдавая себе отчета, они по-чему-то сразу почувствовали опасность, таящуюся в молчаливых посланниках. Это ощущение беды усилилось, когда вместо привычных, спрятанных в тальнике казачьих куреней-полуземлянок или войлочных юрт они увидели раскинутые на польский манер полотняные и шелковые шатры, несколько пасущихся отар, табун коней и голубой дым, поднимавшийся над несколькими казанами.
В ставке Гребни готовили угощение, но если в обычных казачьих станицах это делали женщины, то здесь не было ни женщин, ни детей...
— Ханская ставка какая-то! — пробормотал Яков Михайлов.
Они спешились у коновязи и были неприятно удивлены, когда в шатер атамана Шадры пригласили одного Ермака и попросили снять саблю.
— Что? — сказал Ермак, берясь за рукоять. Атаманы стали спина к спине. Со всех сторон стали сбегаться шадринцы.
— Хто моих гостей забижает?! — раздался грозный голос.
Шатер распахнулся, и появилась высокая фигура в черном чекмене, шапке с голубым тумаком, с повязанным черным платком лицом.
— Гостям почет и уважение! Ермака Тимофеевича прошу покорно в шатер.
Стража отступилась.
Ермак пошел в шатер, вслед за ним вошел и Шадра.
Шатер был убран по-восточному: на полу расстелены кошмы, ковры, разостлан богатый дастархан, но в углу стоял аналой и на нем лежала икона.
Ермак снял шапку, перекрестился.
— Что же ты не узнаешь меня, Ермак Тимофеевич? — спросил хозяин.
— Сними плат — узнаю! — сказал атаман.
— Тогда-то ты меня точно не узнаешь! А голос тебе мой не знаком?
И верно, голос был знакомым. Какие-то смутные давние воспоминания шевельнулись в памяти Ермака.
— Что-то знакомое. Но обмануться боюсь! — сказал он.
— А вспомни-ка, Ермак Тимофеевич, с каким атаманом ты на Астрахань ходил тридцать лет назад? Совсем ты еще тогда мальчонкой был.
— Неужто ты, Андрей? — ахнул Ермак. — Да ведь, сказывали, ты в кумыках помер...
— А про тебя молва была, что ты во Пскове-городе погиб.
— Не я, Черкашенин...
— Да знаю! Все Царю служил, вот и наслужился...
— Нельзя так о мертвых, Андрей. Грех, — одернул его Ермак.
— Я это ему и при жизни говорил! Не туда он вел казаков! Не туда! Надо свою дорогу искать!
Они присели за дастархан, где стояла богатая еда, в плошках дымилось мясо, на блюде лежали куски осетрины...
— Это какую такую свою? — спросил Ермак, понимая, что его сюда не угощаться пригласили.
Тридцать лет назад, когда после смерти отца попал он вместе со своей станицей под Астрахань, был там и молодой, выдвинувшийся среди голутвы атаман Андрей, которого много лет спустя за странную болезнь лица прозвали «шадра» — рябой. Атаман был храбр, но криклив и заносчив. Атаманские советы всегда кончались скандалом, если на них был Андрей. Он все время гнул какую-то одному ему понятную линию.
Ермак слышал, что из-под Астрахани, поссорившись с казаками, он бежал на Кавказ и там вроде бы стал мусульманином, набрал казачье войско и, по слухам, был убит своими же подчиненными.
— Это какую же такую свою? — переспросил Ермак.
— А никому не подчиняться!
— Мы и так никому не подчиняемся.
— Хо-хо... Царю пятки лижем! Да радуемся! А надо свою державу строить.
— Как?
— Во-первых, выбирать, с кем союзничать, — засовывая куда-то под платок куски еды, сказал Шадра.
— Это с турками и с татарами?
— А какая тебе разница? У них, кстати, порядка больше, чем у казаков, там, брат, не больно забалуешь. Там строго.
— Значит, замириться с турками — и на Москву...
— А хоть бы и так!
— Опосля что?
— А как Москву возьмем — так у нас и держава станет. Была же здесь страна Кумания. Возродим свои улусы, будуны...
— При турках? Аль татарах? Так они тебе и дали!
А тут с ними и повоевать можно!
Без Руси? Кишка тонка. Где людей взять? Где припасу боевого?
— Да как ты не сообразишь, дурья башка. Как в Москве Царя не станет, сюда все войско московское хлынет! И возродится страна Кумания, как до монголов было!
— А что ты об ней так печалуешься? Ты что, куман?
— Кто теперь куман... — чуть смутившись, попытался перевести на другое Шадра. — Мы, наследники куманов, должны возродить отчину.
— Это я, — сурово сказал Ермак, — наследник куманов. А ты, Шадра, — нет! Кабы был, так и говорил бы на старом языке. И знал бы, что предки наши с Русью союзничали и в один народ сливались — русский! А ты вона куда загнул — басурманами стать! Ишь, ловко! А скажи мне, что это прадеды наши на Русь побежали, когда хан Узбек всех охрянить начал? Что это после Тимир-Аксака Старое поле обезлюдело?
— Не надо было руку Москвы держать!
— А и не держали! В Орде служили! А которые ислам приняли, так тех уже и в помине нет... Все исчезли, нет казаков в других народах, только кто православный — остались. И не советую тебе на Кругу такие речи держать — утопят тебя атаманы! Как Бог свят — утопят! А за такое и следует, уж ты не погневись, в куль да в воду!
— Слепой слепого водит — вот что нынешний Дон! — закричал Шадра. — Атаманы дураков! Дураками избранные!
— Какие есть! А только вере своей не изменяют и казаков в трату не дают.
— Да ты пойми! — присунулся к Ермаку Шадра. — Сейчас самый момент — Русь еле дышит. Оправится — нам из-под нее не вырваться...
— А куда вырываться-то?! — спросил Ермак. — Вырвался бычок из стада прямо волкам в зубы!
— Потому нет на Дону сильной руки, которая бы всех казаков соединила!
— Царя? — засмеялся Ермак. — Или падишаха? Мы здесь по закону отцов живем и по воле, за них умираем и страдания принимаем. И нет у нас другой судьбы, и нет ничего, кроме веры православной и воли казачьей! Живем как желаем! За это и умереть не жалко! И не советую тебе Дон под свою руку пытаться привести. Спомни, как после Астрахани — уж на что геройский атаман Сусар-Филимонов восхотел казаков к царской присяге привесть — его враз убили, и тебя убьют! Как изменника и охряна убьют! Пойду я, тошно мне с тобой бражничать! Тоже мне, куман отыскался!
Ермак встал. Вскочил и Шадра.
— Ну! — закипая гневом, сказал Ермак. — Отойди от входа, Андрей! Мне ведь не пятнадцать годов. Я думать не стану, рубить ал и нет!
— Да пойми ты! — заговорил торопливо Шадра. — Нас ведь на Дону двое: ты да я, у других силы нет! И войскового атамана нет! Надо на Дону шатание кончать...
— Ты не шатай, вот шатания и не будет! А про Россию так скажу: хоть там и Царь, хоть там и нету воли — а она нам мать, и мы — хоть казаки, хоть татары али буртасы — под властью Москвы есть люди русские! Веры православной! И без этого жить не мыслим, а кто изменит, в прах и пыль обращается... Я-то таких повидал — пятый десяток лет землю топчу.
Легко широченным плечом отодвинул Ермак хозяина и вышел, широко шагая. Из шатра, от богатого стола, за которым сидели его товарищи, побежали к нему Яков Михайлов, Гаврила Иванов и другие.
— Садись, — приказал Ермак, лапая своего коня за повод. — Да уберите вы сабли! — сказал он атаманам. — Никто нас тронуть не посмеет. За нами — Дон! Не станут тута казаки казаков убивать, без суда!
Подымаясь в седло, оглянулся Ермак. У шатра стоял в развевающихся одеждах атаман Андрей, будто черная ворона на ветру.
«Куман», — усмехнулся Ермак и, хлестнув коня нагайкой, погнал к своим стругам, к Дону.
Разместившись на стругах, уже отплывая, они видели, как скакавший за ними следом шадринец повел оставленных лошадей назад в ставку Гребни.
Ермак не мог уснуть, так растревожил его странный и опасный разговор с Шадрой. Какая-то нужная мысль вот-вот должна была родиться в голове Ермака, а пока что томила и мучила своей неопределенностью. Одно было ясно атаману — Шадра задумал подчинить Дон себе. Хитростный ум человеческий придумает тысячу причин и уговоров, по которым нужно поступать так, а не иначе. И поддадутся многие и соблазнятся. Шадра не один, рядом с ним — целое войско, хорошо обученное и снаряженное. Он — сила! Но сила, вредная казачеству и Руси. Пока он еще держится старых законов, но был момент, когда готов был броситься на Ермака с ножом. И не бросился только потому, что сам Ермак силен, к бою привычен, атаманы, в сражениях возросшие, закалены, да и струги с огненным боем неподалеку.
На следующий день атаманы, собравшись на ермаковском струге, долго толковали о происшедшем и единодушно решили, что Шадра будет на Круге атаманов на свою сторону по одному переманивать. И попадутся на его посулы многие. И большой раздор на Дону возможен.
— Дать бы ему по шапке! — предложил бесхитростный Гаврила Иванов.
— Нет, — остановил его Ермак. — Нельзя против своих. Он — казак! И пока закона не нарушил, на Дону волос с его головы не упадет!
Ушла радость возвращения на родину. Опять подступили со всех сторон тяжкие мысли о том, как жить, куда податься, как отмахиваться от врагов, напиравших на Старое поле. С юга — ногаи, с севера — мужики с сохами, с запада — поляки и запорожцы, с востока — буртасы да татары волжские.
Здесь было чуток полегче. С буртасами да казанцами договаривались пока миром. Все-таки помнилось старое родство, хотя и развела потомков кыпчаков разная вера.
Ах, кыпчаки-казаки! Первый и последний раз увидел их Ермак при взятии Казани, совсем еще мальчишкой, когда явились из степи отряды низовых кыпчаков-казаков. Грозно было их появление. В плащах из звериных шкур, с пеликаньими крыльями на шлемах, что устрашало врага и не давало клинку прорубиться до деревянных, окованных полосками железа круглых шлемов, с лебедиными крыльями на бунчуках, они были так необычны, что напугали прежде всего московские войска и даже казаков, пришедших из коренной Руси, куда занесла их судьба.
Но вспомнился еще употребляемый многими старый язык, вспомнились названия урочищ, балок, кочевий, юртов... Отыскалась родня, так что на Казань казаки русские и казаки донские шли одним войском. Ермак вспомнил, как отец нашел какого-то старика и горячо говорил с ним на тогда еще плохо понимаемом Ермаком языке.
А потом был подкоп и страшный, раньше времени прогремевший взрыв, что накрыл отца там, под землею. И жуткая резня на улицах Казани, и пожар, и первое кровавое сражение, в котором оказался Ермак. И горе, и победа! И остатки казачьих орд, с которыми ушел он в донские степи. Там, в землянках и кибитках, отошел он от ужаса потери, там научили его владеть саблей и луком, там за крепкий удар получил он имя Токмак. Там встретил он ту единственную, которая родила ему детей и, сгинувши вместе с ними в пожаре крымского набега, все еще не покидала его, являясь в редких прекрасных снах. Там, в степи, узнал Ермак и счастье любви, и радость отцовства, и горе потери всего, чем жил. Там он и превратился в Ермака — утешителя, потому что мог утереть слезы многим, превозмогая собственную беду и боль.
— А все же было десять лет счастья! Много... — проговорил он.
— Что? — вскинулся дремавший у борта Черкас.
— Спи, сынок! Спи! Это я так, своим мыслям.
Ермак свесил руку в воду, прохладная струя ласково гладила её. Казаки выгребали по лунной дорожке, уходя в тень берегов и вновь выплывая на освещенную гладь Дона.
Атаман Андрей, нынешний Шадра, появился позже, и не в степях, а в комариных волжских плавнях.
После взятия Казани донские казаки стали верными союзниками Царя Московского, который признал их независимость и право на Старое поле. Два года спустя после Казанского взятия турецкий султан Солиман, ногайский князь Юсуф и крымский хан Давлет-Гирей стали союзниками, примкнул к этому союзу и несчастный астраханский царек Ямгурчей, до того живший тихо и ладивший с казаками и Москвой.
Он запер дорогу в Каспийское море, которая кормила многих. По этой речной да морской тропе шли товары из Бухары, Персии и самой Индии. Сбить замок на воротах, именуемый Астраханью, и прислал Царь воевод — Пронского, Шемякина да Вешнякова.
По всем станицам, кочевьям, городкам и ловам на реках был объявлен сполох. Оружие брали в руки не только казаки-воины, но и рыбаки и пастухи, — высоко тогда стояло имя Москвы, и ее просьба помогать против Астрахани воспринималась как приказ.
Тогда живший в кочевьях чигов Ермак впервые простился с невестой, Настенькой — Анастасией, подарил ей бирюзовое колечко, чтобы не забывала и тосковала по своему суженому, и помчался на злом полудиком коне к Переволоке, к тому месту, где остановится потом его станица и решит укрепиться, построив Качалин-городок.
Вот там-то и встретил Ермак орды атаманов Ляпуна, Федора Павлова и Андрея. Разные это были казаки. Ляпун привел коренных степняков — светлоглазых горбоносых кыпчаков, кудрявых чернобородых брод-ников, вислоусых севрюков... Федор Павлов привел казаков русских — мещерских да рязанских; тут же были и казаки с татарами касимовскими, Шадра же командовал маленьким отрядом, не больше, чем тот, в котором был и Ермак. Но если ермаковский отряд составляли одни чиги, то у Шадры были и запорожцы, и казаровцы, и пятигорские черкасы. Горластый и злой атаман понравился Ермаку лихостью, бесстрашием и четкостью команд. Он кидался в самые толпы врагов первым, не держа ни с кем совета. Если другие атаманы, чуть что, собирали Круг, то Андрей везде лез нахрапом и все решал сам.
— Вот это атаман! — сказал Ермак Кумылге, который и в те давние годы был уже не молод и среди казаков держался на положении старика.
— Конечно, вам, соплякам, такое нравится! — неожиданно сказал Кумылга. — «Сам, да сам» — оно красиво, когда стражениев нет, а как будет хороший бой, вот тогда за этим атаманом головы-то и посыплются. Этот «сам» затащит вас к сомам! Не в том заслуга, чтобы победить, — сказал Кумылга слова, которые Ермак на всю жизнь запомнил, — а в том, чтобы всех своих станичников назад привести! Смотри на Ляпуна — он казаков не тратит по-пустому. Поэтому он казакам своим ата — отец истинный, а этот понабрал голутвы и кладет ее без разбору. Вот ему и слава! А такая слава недорого стоит и недолго стоит!
Казаки не стали сражаться отдельно от русской рати, а вошли в передовой отряд князя Вяземского, и когда сошлись с астраханцами у Черного острова, то перевес и в численности, и в искусстве боя был такой, что астраханцы не смогли при своем бегстве даже в ворота собственного города попасть и там закрепиться. От Астрахани, до времени затаившиеся там, выскочили отступающим во фланг сотни хитрого Ляпуна да Кумылги. А в пяти верстах за Астраханью их перехватил атаман Федор Павлов и гнал до Баз-цык-Мачака, где всех пленил. Там же взял и гарем хана, и дочерей его.
Несчастный Ямгурчей, преследуемый по степям казаками, бежал в Азов и едва успел въехать в него с двадцатью всадниками — остальных казаки изрубили.
Такие были времена. Давно, конечно, но Ермак помнит все. Помнит, как сидели в пыли царские жены, как прохаживался перед ними Шадра, поигрывая нагайкой, с каким ужасом глядели татарки на его изрытые неведомой болезнью щеки. А он, хохоча, наклонялся к ним, к самым чадрам, и сдергивал их, глумясь. Пока старый Кумылга не стерпел и не вытянул его камчой по спине. Чуть было тогда не завязалась драка.
— На атамана! Руку поднял! — орал Шадра.
— Не паскудь казачьей чести! — проскрипел старый Кумылга.
И к удивлению Ермака, казаки встали не за оскорбленного атамана, а за склочного старика. Возраст на Дону был выше чина всегда.
А как посчитали, у какого атамана сколько убитых, тут от Шадры казаки к другим атаманам подаваться стали, потому — положил он без толку половину.
Иные говорили, что Шадра герой, а другие — дурак.
— Убогий он! — сказал тогда Кумылга. — На лице его язвы оттого, что у него гнилое сердце! Он злой. А злой — всегда дурак! — И плюнул в пыль.
Но Ермак с Шадрой погулеванил! Поплясал у веселых костров в хороводах с астраханками, которых понавели со всей степи и поселили в городе. Веселый получился город: совместно жили в нем и казаки, и русские из Москвы и других городов, но в большинстве были татары да казаровцы, что сохранились по плавням со времен Итиля — столицы хазарской. Много черноглазых астраханок тогда на Ермака из-под чадры поглядывало, многие утиралками-платочками сердечные знаки ему показывали. А он краснел да Настеньку свою вспоминал, потому что не было и нет для него краше и желанней ее.
А Шадра к девкам лип, да они его пугались и не любили. Ходили потом слухи, что он какую-то дуриком пытался взять и его пожилые казаки выпороли...
— Вот и хорошо, что ты от греха уехал! — скрипел Кумылга, когда из веселой Астрахани, трусцой, отъезжали они в родные степи. — А то и тебя бы к его славушке приплели! А ты — роду хорошего. На тебе изъяна быть не должно. Береги платье снову, а честь смолоду...
Проснулся Ермак засветло, когда с берега услышал крики. У высокой меловой горы под двумя всадниками плясали кони.
Ермак велел причаливать. И запыхавшийся нарочный, въезжая с конем по грудь в воду, сказал:
— Ермак! Мы — кумылженцы, у нас Шадра стада отогнал.
— Где Кумылга?
— Помирает. Шадра у Кумылги молодых казаков сманил. Они к нему перебежали. Кумылгу бросили, а стада отогнали Шадре. Старик с горя помирает. Ему ведь, почитай, девяносто лет. Мы его к Букану перетащили. У Букана тоже Шадра отары угнал...
— Так! — Ермак поднялся на струге. — Началось! Поворачивай на леву руку! По Хопру наверх пойдем до Букановского юрта! Навались!
До кочевья Букана поднялись быстро. Там в землянке, вырытой в правом берегу Хопра, помирал старый Кумылга. Немногочисленные родственники его сидели у входа, горестно накрыв головы чепанами.
Ермаку навстречу вышел Букан. Они обнялись.
— Худо дело! — сказал Букан. — Шадра смуту навел. Казаков смутил — все казачье царство им сулит.
— А кто в том царстве царствовать станет?!
— Ясно кто — Шадра! Мы-де люди особенные, наше-де Поле Старое — вековой присуд. Складно баит.
— Сладко слушать, да горько кушать! Половецкую волю, вишь, вспомнил, а сам-то разве Сары? Он кто? Азман? Чига? Куман? Что он об нас озаботился! Ему, вишь, Русь не надобна! А где он был, когда все Старое поле на Русь подалось? Истинно Господь говорил: горе тем, кто соблазняет малых сих! Ну-ко казаков сбаламутил, они свою станицу, родову свою, на посулы его променяли, атамана бросили...
Ермак торопливо сошел в землянку. Тут на теплой лежанке-камне, хитро придуманном дымоходе, что шел от печи, лежал старый Кумылга. Без чепана, без архалука, в одной посконной рубахе и сподниках, он был не больше двенадцатилетнего мальчонки.
— Не убивайте его, — произнес он по-кыпчакски. — Не лейте казачью кровь на мать-землю. Пусть не будет братоубийства.
— Шадра не казак! — сказал Ермак.
— Казак! — не согласился Кумылга. — Казак.
— Он не нашей крови, он пришлый! — сказал Букан.
— Что же вы не изгнали его раньше? Или когда он сражался рядом с вами, он был казаком, а теперь перестал...
— Да не больно он и сражался!
— Что же вы смотрели и не изгоняли его?.. Теперь
поздно. Если вы затеете смуту и распрю, то в ее огне
сгорят последние сыны степи и наша кровь падет на землю.
И народ исчезает. Скоро останется только наше имя. Но наши внуки останутся здесь, пусть в них будет хоть одна капелька нашей крови. Она скажется. Она прорастет. Если же вы начнете бойню, то прежде всего истребите друг друга. Тогда придут другие народы и заселят эти места. Как мы когда-то пришли и заселили пустующие земли, где до нас жили, может быть, сотни народов, не оставившие даже имен. У рек, у гор имена остались, а людей, бывших до нас, нет! Ничего от них не осталось. Где Великая Скуфь, где Алания, где Хазария? Где Кумания? Где Русь? То государство, что носит это имя, совсем другое.
Старик попросил пить. Ему подали в чашке, но губы уже не слушались.
— Я ухожу... — прошептал он. — Держитесь друг за друга. Не осуждайте тех, кто предался соблазну, — они опомнятся. Не убивайте Шадру — он несчастный..
Старик вдруг приподнялся на локтях и сказал, глядя поверх голов Ермака и Букана:
— Кто ты? Как имя твое? Тенгри? Христос? Я иду...
У землянки заголосили женщины. Ермак и Букан закрыли старому Кумылге глаза, стянули гашником руки на груди. Поцеловали холодеющий сухой лоб и, вышедши из землянки, цыкнули на баб:
— Идите голосить в другое место! Ишь, завыли!
От стругов поспешил писменный ярыжка с псалтырем под мышкой. Вскоре его мерный тенорок зазвучал над умершим.
— Ну, что делать будем? — спросил Ермак.
— Я тебе не говорил! — ответил Букан. — Шадра и у тебя отары да табуны отогнал.
— Так! — сказал, стукнув себя по колену кулаком, атаман. — Так. Стало быть, одно к одному. И куда же он их повел?
— Известно, на Низ. Как раз с неделю назад мои вернулись, так что ты их уже не нагонишь.
— А как он пойдет? — спросил Ермак.
— Я думаю, кумылженские отары он уже на тот берег переправил и погонит вдоль Чира и сам по реке спустится. У него на Чиру струги есть. При впадении Чира в Дон переправит стада да отары на левый берег и ногаям продаст. С тем чтобы на Низу с деньгами быть. На эти деньги всякой голутвы на Круг наведет и за себя уговорит кричать. Не нагоним мы стада... Не нагоним...
— Ясно, не нагоним. Как нагонять-то — коней нет! А мы и нагонять не станем. Главное ведь что? Главное, его на Круг не пропустить! А то он весь Дон взбаламутит и ногаев наведет!
— Может.
— Собирай казаков. Всех хоперцев, бузулукцев, с Медведицы всех! И выметай всю нечисть, что осталась, на Низы, а сам иди вдоль Чира к Дону. А я сплавлюсь вниз по Дону — быстрее будет — и перейму его либо у Чира, либо где... Давай, жги эти Гребни.
— Да нет никаких Гребней! — сказал Букан.
Он городка не ставит, а мотается по степи. Зимой в горы откочевывает, в кумыки, а летом акромя шатров ничего не имеет.
— Сколь у него людей?
— Да с полтыщи будет.
— Ого! Ну, спускайся по Чиру и жди меня там.
Гребли днем и ночью! Было не до воспоминаний, даже когда пронеслись, не заходя, мимо Качалинского юрта, на изгибе Дона у поворота на юго-запад. Проскочили впадение Чира в Дон. Ермак собрал атаманов на совет:
— Чего делать станем? Здесь ждать или на Низ идти?
— На Низ! — сказал Гаврила Иванов. — Откуда ты знаешь, что он по Чиру пойдет? Может, он по какой другой реке сплавится.
Погнали ниже, оставляя засады для досмотра во всех видимых местах, где мог выплыть на стругах в Дон Шадра.
Выплыли к устью Северского Донца. Ермак рассчитал, что ежели Шадра и переправится через Дон, то на месте старой переправы, где стояли половецкие вежи, а на противоположном берегу Дона были загоны для коней. Дальше он мог спуститься и не по Чиру, а по Калитве. Полноводными реками, загодя перетащив туда тайно струги.
Кумылженский скот погнать не на Низ, а в Польшу, а самому спуститься из Калитвы в Северский Донец и сразу оказаться на Кругу. Затаясь в плавнях, казаки выслали дозоры на лодках по Донцу и по Дону. Ермак спустился в струге до самого Азова. Шадра еще не подходил.
Пролетели томительные несколько дней. Казаки злились, словно ожидая турка или татарина. Вот ведь как устроен человек: и свой становится хуже врага. Проплывали мимо отдельные ватажки казаков с Волги, с Яика — тоже спешили на Круг. Среди них были разговоры и о Шадре. Но ермаковские казаки держали языки за зубами и, кого ждут в плавнях, не сказывали.
Несколько лет Шадра баламутил казаков рассказами о казачьем государстве! И у него было много сторонников.
— Да какое государство, — говорил Ермак, — когда мы хлеба не сеем и пороха не трем!
— Покупать будем! А у нас соль, а у нас рыба!
— Дурь у вас! — не выдерживал Ермак. — Только откачнитесь от России, турки вам моментом карачун наведут. Казаки хороши, пока за ними Русь стоит.
— А мало они нас предают на Москве да вешают! — кричали голутвенные. — Нам Москва хуже смерти! И без Руси проживем!
«Вот что натворил! — думал Ермак. — Вот куда ушло казачье единство! Дом разделившийся не устоит! — повторял он и себе, и своим казакам. — И ежели один член соблазнит тебя, отрежь его и брось, чем ежели зараза перейдет на все тело и весь ты погибнешь...»
Наконец, обливаясь потом, из гирла Донца вынеслись его казаки на лодке.
— Шадра идет!
— Много ли?
— Стругов с двадцать!
— Ну! — сказал Ермак. — Судите меня, братцы, как хотите! И куда хотите! Хоть в Дон меня после! И Кумылга старый не велел, а нету у меня выхода! Кабы он в меньшей силе был и вреда бы от него иомене было. Тогда бы я ему и качалинское разорение простил... Разворачивайте струги к бою! Зажигайте фитили!
Шадра шел без опаски, будучи уверенным, что Ермак давно отстал на донских поворотах. Он думал, что атаман застрянет в разоренном Качалине, и никак не предполагал, чтобы его встречали почти на самых гирлах. Он вылетел на стругах по два в ряду, и было видно, как гребцы на нарядных, с красными веслами стругах спутали весла. А из устья Донца в Дон вылетали и вылетали новые, и путались, ломали строй, потому что, перегораживая Дон, стояли ермаковские струги, не пуская Шадру на Низ.
Ермак увидел, как заметалась на передовом струге знакомая черная фигура с завязанным лицом.
— Пли! — крикнул Ермак. И грохнуло со стругов изо всех стволов. Огнем и дымом заволокло реку. Гребцы, сидевшие по противоположному стрельбе борту, быстро подали по второй пищали. — Пли! — и опять грохнуло!
Круто в два весла — носовое и кормовое — струги развернулись и пошли против течения на Шадру, на путаницу парусов и весел!
По берегу Северского Донца, не давая шадринским стругам уйти под защиту берегов, высыпали из засады стрелки, и опять грохнуло, теперь уже с суши.
Ермаковский струг вырвался вперед. Под защитой навешенных на борта щитов, пригибаясь от шального свинца или стрелы, гребцы налегали на весла. Ермак принял носовое весло у рулевого и сам направил свой струг прямо в борт шадринского. С него в воду попрыгали гребцы.
— Багры! — крикнул атаман, сваливая струги бортами, и тут же скомандовал: — Не стрелять!
Наклонившись через борт, он без милости зацепил багром Шадру и подтянул к себе, другой рукой вытаскивая нагайку:
— Вот тебе за Кумылгу, — хлесткий удар. — А вот тебе за Букана! За Алея Казарина! А вот тебе за меня! За Качалин! За меня!
Шадра закрывался, но страшные удары сыпались на него. Так волк, убегая от всадника, гонящего его с нагайкой в руках, прячет голову, уворачивается, зная, что последний страшный удар в голову неизбежен.
Распалясь, атаман сдернул с лица Шадры платок. Страшная гниющая рана предстала перед ним. Будто обожженное, гноящееся лицо и два наполненные страхом голубых глаза, немо открытый, почти беззубый, рот.
— Ааах! ты! — Ермак швырнул нагайку в воду и оттолкнулся сапогом от шадринского струга.
И, уже отвалив на несколько саженей, крикнул:
— Шадра! Уходи с Дона! На Дону тебе места не будет!
Ермаковский струг резко пересек дорогу всем своим стругам, сбивая темп и давая шадринцам выгрести вверх по Дону.
— Рано мы стрелять-то начали! — крикнул с соседнего струга Гаврила Иванов. — Поближе надо было подойти, а так все недолеты!
— А тебе что? — прогремел ермаковский бас от берега до берега. — Казачьей крови захотелось? Тебе что, казаков поубивать мечталось?
— Да ты что... — смущенно заговорили, утихая, казаки. — Батька, ты что!
— Господи! — закричал Ермак, падая на дно струга. — В какой же мы грех вошли! В какую беду! Не простит нас Дон Иваныч никогда.
Ермаковские струги, отстав на несколько верст, неотступно следовали за Шадрой вверх по течению Дона.
Вдоль Дона, по берегам, скакали обиженные Шадрой казаки и не давали свернуть в реки, впадающие в Дон. Это, однако, не мешало некоторым стругам приставать к берегу, а гребцам — разбегаться кому куда!
К Ермаку привели и ушедших с Шадрой кумылженцев.
— Прости, батька атаман!
— Бог простит!
— Прости и ты нас!
— Я-то прощу, а Кумылга, отец ваш, воскреснет? Через вашу дурь он помер! Кабы не просил он за вас, а я ему перед смертью не обещался — в куль вас бы, да в воду! Ради старого Кумылги, уходите подобру-поздорову.
И, глядя в понурые фигуры, уходящие в степь, в сердцах добавил:
— Дайте им хлеба, что ли, да пороху. Ведь пропадут, дураки, в степу! Все как есть в полон к татарам попадут да к ногайцам! Эх, дураки! Пущай в кумылженский юрт вертаются!
Струги тянули бечевой, запрягая в нее коней. Шли ходко. Но Ермак не спешил. В его планы не входило нагонять Шадру. Он не давал ему срока закрепиться на берегу или на острове, но не догонял, а выдавливал с Дона.
Через несколько дней неторопливой погони, ранним утром, до ермаковских стругов донеслись раскаты огненного боя. Ударили тревогу.
— Эх! — сказал Ермак. — Шадра в Чир рвется, а кто-то из наших его не пускает! Навались! Сейчас попластаются насмерть...
Грохотало все сильнее.
—- Батька, гляди! — крикнул впередсмотрящий. В кровавом пятне по реке плыли трупы.
— Ай, беда! — закричал атаман, хватаясь за голову. — Не стерпели! Все ж таки пролили кровь! Вот беда! Вот горе! Братцы, навались!
Струги выгребли к месту стычки, когда там уже все кончилось. По правому берегу стояли пустые струги, и далеко в степи пылил уходивший в приволжские степи Шадра.
У Ногаевского юрта закончился многодневный бескровный бой Ермака и Шадры, закончился кровью.
Несколько десятков шадринцев постреляли стрелами и пулями казаки Букана, сторожившего устье Чира-реки.
Где-то выше по Дону, на правом берегу, поджидали Шадру верные ему кумыки. Они привели коней и вытащили полумертвого атамана и две сотни верных ему казаков в степь. Там оправились, похоронили умерших и двинулись старой половецкой дорогой в предгорья Кавказа, где суждено было шадринцам влиться в общины терских казаков и даже удержать несколько родов с названием «гребенские», в память о так и не построенной столице казачьего государства Гребни.
Шадра не то умер, не то погиб, защищая кумыков от турок и татар кавказских, тем замаливая свои грехи перед казаками.
Ермак же не простил себе этого столкновения и потому не был на Кругу в старом городке Раздоры, про который многие говорили, что до столкновения Ермака с Шадрой назывался он по-старому — Котяново городище. В память о полководце половцев Котяне, храбро дравшемся за Старое поле с перешедшими Кавказ монголами.
Ермак не был на Кругу, где его многие кричали атаманом войска. Но он считал себя виновным в том, что пролил коренную казачью кровь. И проклинал себя за это.
Убитых шадринцев похоронили в степи. Хоронил их и Ермак, хоронил их и Шадра, потому что многие умерли на переходе по безводной степи в кумыцкие владения. Хоронили их в старых половецких курганах, справедливо полагая, что хоронят последних половцев. А курганы эти с тех пор стали именоваться Андреевскими. Их несколько на левом берегу Дона уходят в сторону Сальских степей и Кавказских гор...
Струги Ермака и брошенные струги Шадры привели в Качалин-городок, недалеко от Переволоки. Казаки завели их в тихую протоку, а сами стали на острове, образованном рукавами Дона.
— Что делать будем, батька? — приступили к Ермаку атаманы и казаки.
И он объявил недельный пост, в покаяние об убитых и учиненной распре. Перечить никто не посмел. Неделю не варили пищу, питаясь одними сухарями да водой. Неделю два прибившихся к казакам священника служили покаянные службы. И дал Господь знак. Грянула страшная степная гроза. Словно небо раскололось. Хлынул такой дождь, будто Господь решил отмыть землю добела от пролитой крови и начать все сначала. После ливня поднялись некошеные степные травы, и май вступил в полный свой расцвет, когда степь вся наполнена благоуханием, свистом и щебетом птиц в пору любви и радости...
— Чем жить-то станем? — спрашивали атаманы Ермака. Но странен был его ответ:
— Господь в пустыне птиц питает и нас прокормит. Молитесь!
Не осталось ни казны, ни припасов, ни отар и табунов. Кормились только рыбой да скудными запасами хлеба. Поговаривали о том, чтобы податься на Волгу, караваны персидские трепать на Каспии. Но Ермак медлил, почти не выходил из своей землянки, точно ждал какой-то вести, и такая весть явилась.
О приезде из России посланца казаки знали еще до того, как он пересек границу Старого поля. Традиции степного «длинного уха» свято хранили и коренные вольные, и служилые-городовые, и даже беспутная воровская голутва быстро привыкала мгновенно передавать все, что слышала и что видела.
Правда, голутвенные, по своей путаной подлой породе, нарушали самое главное правило: не видел — не ври, что слышал — передавай слово в слово, в точности. Они приплетали к нужным вестям и с поля, и с моря собственные домыслы да измышления. Потому и спрашивали казаки голутвенных: сам видел? Так ли слышал? Так ли люди говорят или только ты сам так думаешь?
Поскольку весть о после шла из Москвы через Засечную линию, через воровские городки по голутве, и разобраться-то в вестях было сложно.
Когда же сам посланец появился, то стало вообще непонятно: чей он?
Пайцза у него была от московской городовой орды, а приехал он не от Москвы, а от Казани, через Переволоку, то есть сбоку припека. Шел по казакам с рук на руки... Ради этой непонятности казаки решили его в степи не имать, а, куда едет, доглядывать опасно и в городки не пущать, чтоб чего лишнего не увидал и не вынюхал. Воровские и вольные атаманы, из опасения быть сосчитанными, уводили свои станицы за Дон.
Вышло, что один Ермак никаких вин перед первым посланцем не имеет и бояться ему нечего, а сосчитан он давным-давно. Какой может быть против него и его станицы сыск? Живут казаки в своем кочевье родовом на отдыхе от ратных трудов. А чтобы лишний человек по Старому полю не шастал, броды да места потаенные не высматривал, намекнули послу, чтобы стоял на реке Камышенке и дале не ходил — ждал атаманов. Там его и отыскали.
По тому, как на виду стоял его шатер, как торчали составленные в козлы четыре пищали — главный соблазн для казачьего нападения да болтались по степи два голутвенных казака, которые не столько караул несли, сколь собирались при первой возможности в степь ускакать, безошибочно поняли, что посланец человек не воинский и в посольствах — небывалец.
Казаки подошли оврагом к самым копытам коней голутвенной сторожи. А те за разговором опомнились, когда на них уставились самострелы.
— Слазь, робята!
Голутвенные горохом ссыпались с седел. Были они глупы и похмельны. Севши на взятых коней, Ермак вдвоем с Черкасом подъехали прямо к шатру. Черкас швырнул аркан на пищали и повалил козлы, а фитиль загасил, вырвав его из рук оторопелого стрелка.
Ермак вошел в шатер. Навстречу ему метнулся слуга с ножом, да наскочил на атаманский локоть, согнулся, выпучив глаза. Посланец, в исподнем ради жары, сидел, как ворона под солнцем, с раскрытым клювом.
Ермак поздоровался и не стал, как другие атаманы, куражиться и насмехаться над взятым врасплох человеком, хвастая своей воинской выучкой, — не в тех он годах был.
— С чем пожаловал, мил человек?
Посланец, торопливо натягивая кафтан, кликнул слугу, чтобы подавал яства-кушанья, все более принимая утраченный было вид посла.
— Разговор у меня долгий, но хороший, хороший... — бормотал он.
По говору атаман понял, что посланец человек не московский. Приняв, по его мнению, соответствующую его миссии позу, посол торжественно начал:
— Слыхивал ли ты про землю Пермскую и про именитых купцов Строгановых?
Ермак не таясь рассматривал посланца. Это был тот московский, что толкался по приказам. Истратив заранее приготовленный вопрос и не получив на него ответа, посланец растерялся.
— Ну и какая служба твоим купцам от казаков надобна? — спросил Ермак, совершенно ставя в тупик посланца, который готовился к длинной беседе.
— Как какая? — закудахтал он растерянно. — Солеварни оборонять, против сибирских людишек и татар... Сибирские люди —- вогуличи, остяки — совокупно с ханом Кучумом многие разорения творят купцам Строгановым. А купцы милостями царскими пожалованы. Имеют грамоту царскую людей на службу прибирать.
«Ну вот, — подумал Ермак, — вот она и служба...»
— Сколько людей надобно? — спросил он посланца.
— Купцы Строгановы люди богатые, могут взять хоть бы и с тысячу!
— Столько на Дону не сыщется.
— Как не сыщется? Сказано: тут войско.
— По-московски — войско, а по-нашему — орда. В войске — вой, а в орде — все. Гожих — не много...
— Неуж не набрать?
— Набрать недолго, а кто воевать будет? Ты вон уж, набрал! Бога благодари, что они тебя крымцам не продали! Ладно! — сказал атаман. — Сиди покуда здесь. Я тебе казаков дам, чтобы кто тебя не сковырнул. Ден через пять соберу кого знаю. С ними и слушать тебя стану.
— А пораньше никак?
— Пораньше в монастыре служат. Прощай.
— Ну, что там? — спросил Черкас.
— Не конь за хомутом, а хомут за конем! Служба. Ты постереги тиуна, а я по городкам пройдусь. Много званых, да мало избранных...
— Да что за служба-то? — пытал Черкас. — Хороша ли?
— А у тебя другая есть? Послушаем, что купцы сулят.
— А чего ж ты, батька, сам не порасспросил?
— А затем, что порасспросил да поразгласил — вроде как от меня служба. Навроде как я людей на службу определяю. Нет, пущай тиун сам резоны свои выскажет. А мы с казаками послушаем.
«И верно! — подумал Черкас, глядя вслед ускакавшему Ермаку. — Ежели будет атаман про службу сказывать — от него служба! А как станет вместе с казаками слушать — от наемщика. А ну как служба казакам не по нраву станет или в погибель заведет, в неволю?»
— Сколь живу при нашем батьке, — сказал Черкас казакам, которые деловито собрались переносить шатер в безопасное место, — столь поражаюсь! Ох и голова!
— А чем тут от жизни оборонишься? — вздохнул Щербатый. — Толичко головой. На сильну-то руку враз топор найдется.
— Топор и голову сечет, — подмигнул Мамай.
— А ты не подставляйся! — засмеялся Щербатый. — На то и щука в море, чтоб карась не дремал! А за хорошим атаманом — как за каменной стеной!
Пять дней томился строгановский посланец в безвестии и страхе. Потому как жил он эти пять дней не в шатре, а в какой-то землянке-курене, выкопанной так хитро и укромно, что и в двух шагах ее было легко не заметить. Таясь и опасаясь жили в степи люди. И было с чего!
Тиун только диву давался да Богу молился, удивляясь, как это он не стал добычей рыскавших по степи многоразличных оружных людей. Проплывали по Камышенке увешанные по бортам щитами, с наставленными во все стороны пищалями струги, маячили по курганам всадники, иногда ветер доносил запах дыма. Облака пыли, вставшие у горизонта, выдавали не то табун, не то войско...
Двое казаков, которых оставил Ермак, видели и понимали все. Спали они по очереди и как-то по-волчьи — задремлет от усталости, склонит голову на грудь, через минуту встряхнется бодр и свеж, будто ночь на перине ночевал. Увидел разницу тиун между теми, кого он отыскал себе в оборону, и ермаковскими казаками. Куда девались гонор и спесь голутвенных? Теперь помалкивали. Вздумали было по первости что-то вякнуть в ответ на приказ Щербатого, но тут же напоролись на такой взгляд, что, как водой облитые петухи, покорно принялись носить коням траву и собирать кизяк для костра.
«Как я тут жив останусь, — леденея от страха, думал тиун. — Ведь это чудо, что в шатре-то, у всех на виду, посреди степи, меня татары или иные лихие люди не взяли...»
Странность была и в том, что между собой ермаковские казаки говорили на каком-то чужом языке: не по-татарски и не по-черкасски! Может быть, это и была та знаменитая «отверница», на которой разговаривали старые коренные казаки? Тиун понимал только некоторые слова да общий смысл фраз. Речь была похожей на татарскую, и видно было, что это язык не воровской, а старый, неведомый.
На пятый день появился посланец от Ермака и велел скоро идти в Качалин-городок, где собирается казачий Круг. Тиуна вскинули в седло, а засобиравшимся голутвенным весело сказали:
— А вы куды?
— На Круг! — робко проблеяли те.
— У вас, сермяжных, еще клетки от лаптей на пятках не отошли. На Круг они собрались! Нешто вы поверстанные?
— Может, и поверстанные! — попробовал сдерзить один из голутвенных.
— Какой станицы? Какого атамана? — спросил Черкас. — Но смотри, ежели соврал, к вечеру рыбам на корм пойдешь.
Голутвенные тихохонько поплелись было за казаками, но к ночи куда-то исчезли, а с ними и кони, и седла, что купил им по глупости тиун, когда нанимал на службу.
Казачий городок возник внезапно. Тиун устал считать овраги и повороты, как вдруг за одним из них легло открытое пространство, по которому вели мостки, и казаки запретили ступать с них в сторону. Тиуи понял, что справа и слева понарыты тайные «волчьи ямы». Шагнешь — и угодишь на кол, а может, на иную ловушку. А далее — как положено, по всем правилам военной науки: валы, стены, раскаты и пушки в прорубах частокола.
Внутри крепости не было городской тесноты и строений, все служебные постройки — кузни, навес с кожевенной сбруей — землянки вроде той, в которой жил тиун. Несколько изб и мазанок кольцом окружали широкую площадь, на которой стояла диковинная церковь.
При том, что она явно была православной, построенной по всем церковным правилам, дивила она тем, что более всего напоминала юрту, собранную из резных дубовых плах, поставленных торчком и обильно украшенных резными узорами. Купола церкви были маленькие, хитро набранные дранкой и торчали, как ежи, под деревянными осьмиконечными крестами.
Длинные коновязи перед большой атаманской избой были еще не уставлены конями. Но казаки подъезжали, подходили. Вязали злых, визгливых лошадей в строгом порядке и вбивали у крупа коня в землю высокую пику или бунчук.
Тиуна вели пешком, глаз ему не завязывали, и он видел, как от каждой землянки поднимались лежавшие на траве разномастно и вольно одетые люди.
Были они все в широких шароварах, заправленных либо в сапоги, либо в кожаные туфли-чирики. Все с расхристанными воротниками, где на широкой груди висел медный крест. Одетые серо и бедно, но увешанные оружием. Огнебойное оружие стояло в козлах, укрытое рядном, было в руках и за спинами казаков. Из зарукавья и голенищ сапог торчали рукояти ножей, у большинства к поясу был приторочен навязень, а за спиной или на боку — колчан со стрелами или болтами. И хоть у каждого была пищаль, почти за каждой спиною или на боку висел либо лук-сагайда, либо арбалет.
Никогда прежде тиун не видел такого разнообразия сабель, секир, ятаганов, копий...
Недобро глядели на тиуна эти люди; суровость городку придавало еще и то, что на всем пути тиун не увидел ни одной женщины или ребенка. Только мужчины, в основном молодые, попадались ему на дороге. Несколько человек прятали лицо в башлыках, а двое прикрывали черными лентами отрезанные носы.
Мороз продрал по коже тиуна, когда встретился он глазами с безносым.
«Тати! Душегубы! — думал тиун. — Сюда бы с мушками да стрельцами, а не с поклонами да подарками. Да только этих и стрельцами, пожалуй, не возьмешь — вона зверюги какие, все оружием увешанные».
Словно в подтверждение тому, о чем подумал тиун, один из безносых резко повернулся и клацнул по-волчьи зубами у самого носа тиуна.
— О Господи! — ахнул тиун.
Казачня по всему городку довольно зареготала.
— Нууу! Полно зубы-то скалить! — властно крикнул провожатый. — Человек с делом приехал.
— Хомут привез! — подсказал какой-то вовсе невообразимый казак, что, сидя на солнышке, пришивал к ветхой рубахе рукав. Тиун глянул на его иссеченную шрамами спину, и мороз подрал его по коже.
Таким только попадись в недобрый час.
«Господи, пронеси! Владычица Богородица, спаси!» — молился про себя казенный человек, проходя мимо казаков и поднимаясь на высокое крыльцо атаманской избы.
На широком балконе — гульбище, с которого был виден весь городок и все предместья, — в козлах стояли рушницы, на лавках лежали сабли, навязени, арбалеты, щиты, ножи многоразличные, бердыши, и сидело двое караульных, увешанных оружием, в теги леях и панцирях, как для боя.
Согнувшись, тиун вошел в низкую дверь и очутился в большой горнице, где прямо от двери до маленького оконца-бойницы в противоположной стене стоял длинный стол, на котором кроме нескольких жирников ничего не было. Тусклый свет шел от нескольких крохотных окон. Лампада мерцала в правом углу возле многочисленных образов, да рядом с аналоем лежали стопками книги.
Вдоль всего стола справа и слева, плечо в плечо, сидели атаманы. От простых казаков они отличались только тем, что все были в аккуратных ладных чекменях, архалуках, чепанах или кафтанах. Никакого угощения, никакого оружия.
Тиун горячо, истово, искренне перекрестился на иконы, отвесил сидящим поясной поклон. Те сдержанно кивнули в ответ, в полном молчании разглядывая тиуна.
— Ну сказывай, с чем пришел, — произнес наконец самый старый атаман, сидевший во главе стола. Годы выдавали только надтреснутый старческий голос да седая борода лопатой, а так сидел прямо, как молодой.
«Вот и пойми его, кто он? — подумалось приказчику. — Борода — как у православного, а голова бритая, как у мусульманина».
Он сначала сбивчиво, а потом постепенно выправляясь — сколько раз эту речь говорил — стал рассказывать, какие у него полномочия да за каким делом он приехал:
— Хозяева мои, господа Строгановы, получили перед Рождеством грамоту от Государя нашего Ивана Васильевича — людей наймовать для защиты от набегов сибирских людишек и богопротивных татаровей Алея и Кучумки из-за Камня на соляные вотчины... — сказал и осекся: половина, если не две трети, из присутствующих были в татарском платье, и вид у них был как у басурман.
Но никто его не перебил, и тем тягостнее было говорить, что атаманы сидели молча, а в полумраке было совсем не понять по их лицам, что они думают.
Он закончил свою речь и стоял, как ученик, перед этими каменно молчащими людьми, томясь этим молчанием и трепеща от страха.
— А слыхали мы, что хозяева твои уже наймовали прежде казаков с тысячу, где же они?
— Так где же им быть! Как были у нас, так и есть. Которые служат, которые женок взяли да ушли к своим языкам. У нас зыряне живут, они же сырьянские татары рекомы; они откуда-то из здешних мест пришли, так многие вольные казаки, коренные то есть, тамошних женок взяли и укоренились.
Один из атаманов сказал длинную фразу на непонятном тиуну языке, обращаясь к атаманам, а повернувшись к тиуну, молвил:
— Сырьяне — кочуют...
— Истинно, истинно! — заторопился тиун. — Я к тому, что казаки баб взяли и семействами обзавелись, а так и они с зырянами ходят, зверя промышляют, рыбалят...
— Ты сказал, «укоренились».
— Я и сказал, «укоренились», — обливаясь холодным потом, лепетал тиун, — потому семейственно в законе пребывают, венчанные...
— Укоренились — значит, на землю сели! — сказал атаман. — А казаки земли не пашут...
— Мил человек! — взмолился приказчик Строгановых. — Ты так разумеешь, я по-другому, ты меня не лови на слове, я и сам собьюсь...
— Брехать не будешь, не собьешься, — сказал кто-то почти совсем за спиною у тиуна.
— А что же от тамошних казаков к нам знака нет? — спросил старший.
— Так нешто я знал, что мне сюды ехать придется, когда меня господа из Чусовых городков в Москву посылали. Я в Москве цареву грамоту получил, а от Строгановых приказ — людей наймовать... Вот сюды и пришел.
— Через чего же не от Москвы идешь, а от Казани?
— Так я не только в Казани, я и в других городах был — все воинских людей ищу. Вот баили, в Казани можно воев понаймовать, а пришел в Казань — тамо нестроение и православных воинских людей нет. Одни татары служилые...
— А чем они тебе не воины?
— То-то и беда, что воины изрядные, а закон держат агарянский! А ну как они с сибирскими агарянами стакнутся — мне же господа мои лютую казнь учинят. Да и сам я исказнюсь — ну-ко, агарян в Чусовые и Пермские городки навел... Страх!
— Ступай покуда! — прервали атаманы его лепет.
Тиуна вывели из атаманской избы и посадили куда-
то в каморку, в подклет. Полуголый казак с выхлестнутыми передними зубами грохнул засовом на дубовой двери, и тиун обмер: «Пропал!»
Ну что, братья атаманы! — сказал старый Ясс Кочур, когда за тиуном захлопнулась дверь. — Сказывайте по старшинству, чего делать станем. Давай Ясырь — ты, видать, самый молодой.
— Брешет, гадина! — сказал Ясырь. — Обратно на Русь заманивает! Эдак мы разлакомимся, на верхи Волги пойдем, а нас тамо стрельцы и дожидаются.
— Распытать бы его! — поддакнул молодой, недавно пришедший из-под Курска Никита Бурляй. — Небось, как прижарили бы пятки — враз правду бы явил.
Атаманы невольно засмеялись. Бурляй был молод, неопытен. И за столом атаманским сидел только потому, что был старого и самого славного на Дону рода Бурчевичей. От рода этого почти никого не осталось; почитай, всех увели с колодкой на шее в Азов, а в прежние времена, сказители поют, держал род Бурчевичей в страхе всю Киевскую Русь!
Засмеялись атаманы, потому что никто в пытку не верил. Многие ведь из них и биты и пытаемы были, и знали — крепкий человек и под пыткой не сломается, а говорить станет, что ему надобно, а слабый такого наврет, что потом знать не будешь, как и расположить все его сплетки.
— А тиун-то не брешет, — вступил не в очередь Ермак. — Простите, что не по ряду говорю. Но чтоб времени не терять и пустое не гутарить. Я этого тиуна в Москве встречал, когда он по приказам болтался — воев выспрашивал. Как раз ему царева грамота вышла. Черкас подтвердит.
— Истинно! — сказал немногословный Черкас. — Рождественским постом встречали его на Москве, как раз перед тем, как во Псков скакать за убитым Черкашениным!
— Коли так, — подытожил старый ясс Кочур, — все, что он говорит, — правда. Он и путается, как правду говорящий. У брехуна все складно бывает.
— Я москалям не верю, — сказал, все еще петушась, Бурляй.
— Твое дело, — одернул его Мещеряк. И Бурляй прикусил язык, понимая, что наговорил лишку.
— Надоть на Круге в Черкасске все это и обсказать, можно и ярыжку этого туда представить, — предложил простодушный Яков Михайлов.
— На Круг-то на Круг, — раздумчиво произнес хитрый Алей Казарин, — да только не в Черкасске...
— Верно, — сказал старый Кочур. — Наворотил ты, Ермак, с Буканом делов... Вас тамо многие с шаблюками дожидаются! Ты что думаешь, за Шадру мстителей нет?
— Дураков много! — вспыхнул Букан.
— Дураков не дураков, — спокойно остановил его Алей, — а пря пойдет такая, что могут и в ножи взять! Ты явился — бах, бах... из рушниц. А на отеческой земле братскую кровь лить нельзя!
— А отары да табуны у своих угонять можно? — закричал Букан. — Жаль, Кумылга помер, он бы вам сказал.
— Кумылга нас предупреждал! — сказал Ермак. — И крови Шадры лить не велел! Так что, братец ты мой Букан, кайся — грешны!
— Нет моего греха! — вспылил Букан. — Я что, отчину защитить не могу? Да я единокровного брата порешу, ежели он в мой дом татем придет!
— Твой юрт где? — спокойно спросил Алей. — А где ты пальбу учинил? Не слышу?
— Да ладно, чего там! — сказал Ермак. — Вино-паты! На мне кровь Андреевых казаков. На мне!
— Ты что! — закричал Черкас. — Да мы ни одного казака пальцем не тронули! Ты, батька, Шадру маленько петлюгом поучил, и все! Не мы кровь пролили!
Атаманы заговорили разом, заволновались...
Ермак встал, подошел к аналою, положил руку на Евангелие:
— Перед Богом говорю...
Разом все смолкло.
— Я виноват! Кровь казаков гребенских на мне, и боле ни на ком!
Молча приняли клятву атаманы. Строгие слова были сказаны, и теперь ежели кто, по законам крови, станет искать виновного, ответчиком будет только Ермак.
— Ты сказал! — подытожил старый Кочур и перекрестился.
— Аминь... — прошелестело за столом.
— А как я свой грех понимаю, — сказал Ермак, — то и на Круг в Черкасск мне идти незачем. Там только распря усилится.
— Коли не идешь и Шадры — нет, — сказал молчавший дотоле Басарга, — распри не будет.
— Братья атаманы! — сказал Ермак. — Не вините меня за Шадру, здесь он сатанинское смущение наводил! Нельзя нам без Руси!..
— Ты не учи! — хлопнул ладонью по столу старый Ясс Кочур. Здесь не робята сидят! У каждого своя голова на плечах... Окацапился, у бояр учить навострился на Москве! На Дону Круг царствует! Как Круг решит — так и будет. И ты нас не учи!
— Простите, Христа ради! — ответил Ермак.
— Бог простит! — усадил его строго, как мальчишку, старый Кочур. — Сядь и молчи! Ты свое сказал.
— Как это на Круг не пойдешь? — подскочил Шабан. — Да чуть не весь Дон тебя атаманом кричать хочет, а ты не пойдешь!
— Ты, глухарь, говори, да откусывай! — закричал атаман Шебалко. — Кто это его кричать в атаманы собрался? Он откуда-то на Дон явился, собственные юрты не бережет, гдей-то Царю московскому услужаить, а мы, то есть коренное казачество, его слушаться должны... — Он сбился на кыпчакский язык и завопил уже вовсе несообразное, позабыв, что атаманы язык этот понимают не все.
— Видали? — загрохотал Ермак, разом перекрывая своим басом все голоса. — Это здеся, на атаманском совете, а что на Кругу будет?
— А на Кругах всегда так-то! — спокойно ответил Яков Михайлов. — На то он и Круг — кто кого переорет.
— Что вы как дети малые! — остановил крик старый Кочур. — Я только напомню тебе, Ермак, что кто на Круг не пришел — тот из Донского Войска уходит. Донское Войско за него стоять не обязано.
— Ну что ж, — сказал Ермак. — Видать, судьба моя такова... Пойду со своим юртом к Волге. Мы и так, почитай, на Волге кочуем.
— Да ты че, батька! — закричал Черкас. — На Волге одна голутва! Там коренных казаков нет!
— Кисмет, — сказал Ермак. — Видать, принимать мне строгановскую службу. Кисмет, — повторил он. — Вот оно и возвернулось, Пермское воеводство.
— Чего? — не понял Яков Михайлов.
— Да не свернуть с пути-дороженьки! Как Бог судил... — ничего не объяснил ему Ермак.
Атаманы еще кричали, то расходясь, то затихая, часа два. Пока не стало ясно, что мнения у всех разные. Одни — такие, как старый Ясс, Казарин, Басарга, Букан, стояли на том, что никуда ходить не надо — пусть каждый владеет юртом своим и помогает соседям, ежели придет враг. Другие возражали, что в степи так не удержаться и нужно всех казаков отправить на юг, где с русскими стрельцами бить ногаев и турок. Третьи убеждали, что нужно вместе с крымским ханом отбить приток русских мужиков, что как вороны на жнивье лезут в Старое поле и распахивают все новые и новые уделы.
Единственно, в чем сходились все, это то, что в Старом поле не прокормишься и какую ни на есть службишку приискивать надо. Хоть Царю московскому, хоть королю польскому — как Янов, что из-под Пскова с поляками замирился и к ним на службу пошел немцев бить, — хоть с крымцами противу кавказцев, хоть с запорожцами противу крымцев...
— Так вот же она — служба! — сказал Черкас. — Идти под Камень от сибирских людишек Русь оборонять.
— Далеко и сумнительно! — сказал старый Кочур. — Тут не сегодня завтра в Старое поле ногаи придут, а казаков — раз-два и обчелся. Дай Бог, чтобы станицы свои отвести сумели.
— А на Волге? — кричал Басарга. — На Волге черемиса бунтует, скоро подымется вся! Туды уж стрельцы скопом идут. Пойдешь на Волгу, тамо голову-то тебе враз, как куренку, отвернут!
— Вот и выходит, что кисмет, — сказал, будто самому себе, Ермак, — и податься, кроме как к Строгановым, некуда.
Они вышли из атаманской избы, разлеглись на солнышке — Черкас, Мещеряк, Михайлов и старый Ермак.
— Отеческий юрт оборонять? — говорил Ермак, лежа на спине и глядя, как плывут в теплом небе облака. — А чего в нем оборонять? Качалинскую станицу Шадра разогнал. У нас и было всего две отары, да табун, да людей с десяток. Городок этот оборонять? На шута он сдался — голову класть. Сожгут, ну и сожгут — новый построим. Кабы тут семьи были, да детишки, да животы, а так — стены одни... И кормиться нечем. Вот тебе и розмысл... Как ни кинь, а всюду клин...
— Выходит, не клин, — вздохнул Михайлов, — а кол точеный на хитрую задницу!
— Я, батька, с тобой пойду! — сказал Черкас. — Мне деваться некуда!
— А я-то! — сказал Михайлов. — Мы как два пальчика на одной руке! А ты чего думаешь, Мещеряк?
— А с кем идти-то? — спросил касимовский атаман. — С кем? Надо Круг собрать да казаков поспрошать, а то со мной два десятка, с тобой два, у Михайлова полусотня, да с Ермаком человек с полета будет. С кем идти?
— Задача! — вздохнул Ермак. — Дон не пойдет. Ясное дело, не пойдет. Некому тут идти. Все войны с ногайцами боятся, да и нестроение на Дону. Атамана выберут, а уж он расположит, как да что... А мы сбоку припека. Мало людей. Там вон тысяча, шутка ли, таково стоит, что ее и не видал никто... А ведь тысяча!
— Вот что! — сказал Мещеряк. — Вы тута Круг собирайте скорый! Может, еще с полета казаков гожих к вам пойдет, а я побегу на Яик, в Кош-городок. Там поспрошаю охотников.
— Да там голутва одна! — сказал Черкас.-Тамо одни с Москвы тати да беглые, казаков коренных нет...
— А тебе не все едино, какая их мать родила?
— Дерутся они славно! Много славушки имеют! — сказал Михайлов. — А деваться им, как и нам, некуда! Особливо если черемиса поднимется да ногаи попрут. Тута с одной стороны ногаи, с другого бока — черемиса, и кругом стрельцы — царевы слуги: вота и поворачивайся!
— Вот так оно и ладно будет! — поднялся Мещеряк. — И нечего ждать. Я в ночь на Яик пойду, человек пять казаков возьму и пойду...
— Опасно идти! Тут буртасы да татары кругом, а за Волгой — не пойми кто.
— Бес не без хитрости — казак не без счастья. А вы подымайтесь стругами до Сары-тоу, до Желтой горы. Помнишь такую? От Переволоки, от Царицы-реки, верст с четыреста с гаком?
— От Сары-су, что ли? — спросил Ермак.
— Ну! А тамо я вас перейму. Не то,нежели ровно на восток скакать, прямо в Кош-Яик и попадешь!
— Ну что ж! — сказал Ермак. — Выходит, это наша дорога, наша судьба, и никуда от нее не денешься...
Однако, следуя традициям, веками сложившимся па Дону, Круг в Качалине-городке все же был учинен.
Казаков собралось немного, человек четыреста. Все остальные шли в Раздоры и Черкасск — там был главный Круг. Как и предполагали атаманы, охотников следовать с Ермаком набралось всего с полсотни, в дополнение к тем, что шли за своими атаманами из Пскова.
Поделили струги, поделили припас, простились друг с другом и пошли, бросив Качалин-городок впусте: одни на Низ, на Круг Донской, другие, числом в две с половиной сотни сабель, вытащили струги из Дона, набрали в баклаги святой его водицы и впряглись в лямки — покатили, на собственной силе да на катках, струги через Переволоку в Волгу-матушку.
За трое суток, где каткой, где по песочку волоком, а где и на плечи поднявши, прошли без малого полета верст и бережно опустили струги на волжскую волну.
Дивился строгановский тиун такой быстроте. Без обычного крика и ругани работных людей, без суеты и споров каждый казак вставал либо катки подкладывать, либо лямки тянуть. А в двух местах, растянувши широкие пояса, по-особому захватив их через плечи, казаки подняли струги и пронесли их несколько верст, оберегая смоленые днища от каменистой дороги, от кремнистой скрипучей осыпи.
Шли почти не останавливаясь. От утренней зари до заката, только в сумерках разжигая костры и готовя скудную пищу — жидкий просяной кулеш с диким степным луком и малыми кусочками соленого сала кабаньего. Да еще как-то щедрый с казаками старенький попик, которого, как и строгановского тиуна, волоком не отягощали, сказал:
— Наедайтеся, казаченьки, сала; как волок кончится, обратно поститься станем. Это уж ради трудов тяжких я вас от поста разрешил. Терпите до Пасхи.
Но вот подул с широкого, не в пример донскому, волжского простора ветер, хлопнули и надулись паруса и, косо став к ветру, будто сами перенесли струги на левый волжский берег, на степную и песчаную его сторону. Сразу же, не теряя ни минуты, стали казаки в бечеву и споро потянули струги против речного течения.
Часть их Ермак куда-то увел и через двое суток вернулся с конями. Кони были полудикие, заламывались в бечеву тяжело, но казаки вели их на вожжах, а то и под верхом, сидя без седел, охлюпкой, и не давая баловать.
— Ну что, господин приказчик! — весело сказал Ермак тиуну. — Испробуй нашей казачьей езды — много ведь, чем на телеге, лучше!
Не согласиться было нельзя. Через неделю кони тянули ровно, без толчков и рывков, потому и езда была покойная. Казаки спали, меняясь на волоке. А шли, не щадя коней, днем и ночью.
Ближе к Желтой горе встретили буртасов, сговорились и обменяли лошадей на свежих, кормленых. Пару брали за троих. Эти кони были хоть и не резвы, зато объезжены и сыты.
Глядя вслед уходящему табуну совершенно истощенных коней, Ермак, как бы оправдываясь, сказал:
— Они в тело быстро войдут! Конь — не человек, — мигом оправится да силу возвернет. И нам лучше — греха нет.
Но и новых коней гнали нещадно.
— Ничего, ничего, — говорил атаман. — У Желтой горы, у Сары-тоу отдохнут.
На восходе солнца в чистый четверг поднялась над широким разливом Волги гора на правом берегу.
— Шабаш! — крикнули на стругах. — Теперь сами бечевой пойдем.
Двинулись много медленней, сами впрягшись в лямки, — коней сбили в табун и отогнали в степь на молодую весеннюю траву — отъедаться.
Светлое Христово Воскресение встречали отмывшись-отпарившись в ямах, отрытых на берегу, где были сложены каменки и кипели котлы вара. Отстирались.
Забили нескольких баранов, напекли куличей — хоть и неказистых и пригорелых, а из хорошей муки, специально для того сберегаемой. А уж рыбы-то наловили — прямо-таки к царскому столу. И нажарили ее, и наварили, напекли и даже ухитрились накоптить — благо соли наемщик привез чуть не полструга и было ее в достатке и даже с избытком.
На ту соль наменяли несколько корзин яиц у русских мужиков, что держали птиц.
Два священника, шедшие с казаками из отбитого когда-то татарского полона, соорудили на берегу походный алтарь и начали, как положено, службу.
Казаки исповедовались и причащались все, истово прося Господа быть милостивым к ним на дальнем походе. Христосовались, поздравляя друг друга со светлым праздником. И отходили, мягчея душой и садясь за широкие, расстеленные прямо на траве дастарханы.
Атаманы подняли первую чарку специально сберегаемой медовухи и провозгласили один за другим:
— Христос воскресе!
— Воистину воскресе! — гаркнули в ответ лужеными глотками три сотни казаков. И крик их взлетел к ослепительно голубому небу, достал рассыпавших из поднебесной высоты и простора трели жаворонков, гулко отдался по реке, спугнул целые стаи прибрежных куличков.
Заяц ошалело выскочил из кустов, стал пеньком от неожиданности.
— Ату! — крикнул кто-то. Заяц подскочил, перевернулся в воздухе и дал стрекача, вынося задние ноги вперед головы. Казаки загоготали.
Изголодавшаяся, да и вообще не балованная едой воинская братия накинулась на яства, закуски. Впивалась отвыкшими за долгий пост зубами в сочное мясо, бережно, как великую редкость, неся ко рту яйца и по щепоти творога.
— Воскресения день! Просвятимся, люди! — запел маленько захмелевший старенький батюшка, которого татары взяли с толпой богомольцев, шедших в Святую землю во град Ерусалим из Соловков, и отбили казаки у самого Азова.
— Пасха! Пасха! Святая Пасха! — дружно подхватили казаки, и в их исполнении церковный псалом сам собой превратился в разудалый воинский напев.
А на смену ему засвистели дудки, запиликали гудки и загудел рылей, рассыпали дробь ложки, ударил бубен. И казачки стали привставать и похлопывать в ладоши, готовые пуститься в пляс.
— Сполох! — закричал караульный. — Сполох!
Мигом все схватились за оружие и обернулись в ту
сторону, куда указывал дозор.
На широком волжском просторе качались плоты. Медленно плыл страшный караван. На каждом плоту стояла виселица, и на ней гроздьями, как рыбы на кукане, висели люди. Плоты с виселицами перемежались с теми, где стояли плахи и лежали разрубленные тела, и теми, где на подъятых к небу колесах лежали четвертованные...
— Батька, что это? — спросил Ермака помертвелыми губами Черкас.
Казаки уже прыгали в струги, цепляли плоты и тянули их к берегу.
— Помнишь, с неделю назад мы стрельцов убитых из Волги выловили? Помнишь? — спросил Ермак.
— Как не помнить! — ответил молодой атаман. — Я их сам хоронил!
— Ты еще спрашивал — откуда они, — неотрывно глядя на причаливаемые страшные плоты, сказал Ермак. — Я тебе тогда ответить не мог, а вот теперь-то ясно...
— Православные? — спросил кто-то с берега у казаков на стругах.
— Нет. Черемиса.
— Понял? — обернулся к Черкасу Ермак. — Черемиса восстала, а это их Государь наш, батюшка, к покорности приводит.
— Антихрист он, а не батюшка! — сказал убежденно пожилой казак. — Кобель борзой — его батюшка!
— Да... — поддакнул конопатый и рыжий, но совершенно по-монгольски раскосый пушкарь. — Видать, конец света скоро.
Казаки, не сговариваясь, стали рыть могилы.
— Станичники, — наставительно сказал священник. — Нонешний день — праздник, отпевать не положено.
— А их и не надо! — зло ответил землекоп. — Они своего бога люди.
— Бог один, — начал было священник.
— Ну вот, пущай Он и разбирается! — оборвал его распоряжавшийся, где класть застывшие, голые трупы, есаул. — Вона и бабы рассеченные, и детишки...
— Сатана московская! — скрипнул зубами какой-то чига в чепане. — Антихрист, он и есть антихрист.
— Нельзя так-то! Государь — Помазанник Божий! — возразил священник.
— А бояре да дворяне? Опричники его чертовы?
— Несть власти да не от Бога! По грехам нашим!
— А энтот вон в чем согрешил? — поворачиваясь к священнику всем корпусом, по-медвежьи грозно спросил Ермак, указывая на повешенного вместе с матерью тщедушного младенца...
И страшно, тяжело и длинно, со стоном, выругался и по-русски, и по-кыпчакски...
— Будь он проклят, Государь энтот, на три колена и на семь степеней родства!
— Бог с тобой, атаман! — ахнул батюшка. — Седин праздник светлый! Разве можно проклинать?
— Ан вот и в праздник душе покоя нет! — ответил атаман и пошел к табуну.
— Ты че удумал? — спросил Черкас.
— Надоть в Кош-городок скакать. Да выводить станишников с Яика. Скоро тут войско царское будет, и такая кровушка польется, что и не уцелеть казачеству. Надоть Мещеряка предупредить, да и атаманов яицких.
Ермак выбрал самых сильных лошадей, навьючил их так, чтоб идти день и ночь. Взял в повод трех коней и с пятью казаками, тоже ведшими по три сбатованных коня, подошел проститься.
— Стало быть, так, — сказал он. — Вишь, казаки, как все переменилось! Тута война будет нешуточная. Почище Новгородского разорения. Так что кончайте праздновать да беритесь за лямки. Бог даст — проскочите! Идите денно и нощно. Я вас в устье Иргиза перейму. А не то идите прямо наверх, к Самарской луке. Тамо встретимся.
Черкас из-под руки смотрел вслед Ермаку, который, согнувшись и взмахивая плетью, повел свой маленький отряд прямо на восток, встречь восходящему жаркому солнцу.
Ватаги, кочевавшие по Уралу и основавшие Кош-Яик, в которой атаманами были Кольцо, Матюша Мещеряк, Барбоша, Пан и другие, состояли из казаков пришлых. Не коренных. Те кочевали в Прикаспии и вполне обходились тем, что давала рыбная ловля в самой богатой реке мира, благословенном Яикушке. Они сохранили традиции, восходившие чуть не к каменному веку, и сложившиеся навыки и приемы артельной сезонной рыбной ловли, только в случае крайней нужды предпринимая морские походы по Каспию и нападая на турецкие города.
Эти казаки состояли из потомков племен, обитавших здесь чуть ли не с четвертого века, сохранявших свою независимость и умевших откочевывать, скрыться, когда через Яик двигались огромные массы переселенцев.
Однако во времена Ермака им приходилось туго. Вся Прикаспийская низменность была захвачена Ногайской Ордой. Весь правый берег Яика был занят их кочевьями. На левом берегу кочевали Большие ногаи.
Пользуясь тем, что население было все же редким, казаки яицкие уживались внутри территорий, занятых ногайцами, не покидая родных рек. Разумеется, они казаков русских считали своими братьями, единоверцами и всячески им помогали. Однако все же скорее союзничая, чем сливаясь в одну орду.
Казаки же русские были единственной защитой Руси против ногаев, которые рвались на север, пытаясь соединиться с кочевыми обломками Золотой Орды в Поволжье. Немыслимая отчаянная война горсточки казаков была бы невозможна, если бы они не имели поддержки и прямой помощи Москвы, которая повсюдно объявляла их своими беглыми подданными, казнила и миловала. На самом же деле совершенно не могла без них обойтись.
Получался как бы многослойный пирог. Поддоном-противнем, на котором он лежал, был Каспий. Отсекая его от Москвы, двигались конные ногайские орды. Выше и вдоль по Уралу — Яику, постоянно переправляясь с берега на берег, таились древние кочевые казаки-рыболовы. На севере, сливаясь с боевыми отрядами гулящих и казаковавших в поле воинов, начинались многочисленные и пестрые поволжские племена, давно находившиеся в подданстве Руси, а стало быть, и крепости, и города, и гарнизоны, правда, состоявшие в основном не из московских стрельцов, а из тех же степняков.
Оттуда и поступали просьбы-приказы, выполнить которые могли только казаки.
Приезжало московское или иное посольство, или казачья легковая станица шла в Москву и заключала договор. Получала знамя на поход «противу ногаев, противу Давлет-Гирея», и ежели войсковой Круг знамя принимал — военная задача становилась общей и свято выполнялась, а ежели не принимал — начиналась длительная торговля и переговоры об условиях службы. Иногда знамя возвращалось в Москву, как свидетельство неудачного посольства. Для казаков оно имело значение договорной грамоты. Потому, по выполнении условий, оставалось, как воспоминание, в войсковой церкви. Знаком же воинского подразделения был бунчук.
Бунчуки, белые, черные, однохвостые, трехвостые и иные, развевались над казачьими ватагами и стругами, над городками и ставками.
Матвей Мещеряк, прискакавший в недавно возникший Кош-Яик, был принят яицкими атаманами, и его весть о строгановском наемщике была оценена по-разному.
Сразу резко выступил против похода воровской атаман Богдан Барбоша.
— Что? — закричал, кривя щербатый рот, воровской атаман. — На цареву службу? Черту в зубы? Да мы полоумные, что ли?
— Не на цареву, а на купеческую, — пытался возражать Мещеряк.
— А какая нам разница! — злобно смеясь, не унимался Богдан. — Нам что в лоб, что по лбу! И так, и так — виселица! Али ты не ведаешь, как нас Москва под закон подставила?
И тут Мещеряк узнал подробности нападения на царский караван, который сразу казаков из служилых превратил в воровских.
Приуральские степи не знали покоя, как, впрочем, и весь юг. Но здесь особенно сильно напирали ногаи. Их конные орды постоянно рвались на Русь, грабя и убивая вся и все, попадавшееся на пути. Сотни полонянников шли через уральские степи с петлей на шее на невольничьи рынки в Крым и Турцию.
Набеги не прекращались, несмотря ни на какие мирные переговоры и соглашения. Остановить их силой Москва не могла, поскольку все войска были оттянуты на Ливонскую войну. Местным народам приходилось обороняться, полагаясь только на собственные силы.
Коренные яицкие казацкие улусы были сметены с лица земли постоянными набегами. Осиротевшие и ожесточившиеся коренные казаки пополняли ряды вольного казачества и становились страшными мстителями за потерю семей, родовых рыбных ловов. Соединяясь с такими же изгоями и несчастными, спасавшимися на Яике от преследований на Москве и в Поволжье, они составляли пестрое, неуловимое и яростное войско.
В одном ряду дрались Нечай из Шацка, низовской казак Якбулат Чембулатов, Никита Огуз, Первуша, Зея, да Иван Дудак из рода Дрофы, да страшный ногайцам атаман Якуня Павлов.
Казаки отвечали ногайцам отчаянной храбростью, быстротой и страшной жестокостью. Оставаясь последней надеждой для ведомых из Руси полонянников, они налетали внезапно, отбивали полон и, в отличие от ногайцев, сами не брали пленных, тут же предавая лютой смерти всех врагов.
Рассыпаясь по степи мелкими разъездами, мгновенно собираясь в большие ватаги, казаки были неуловимы. Они не строили крепостей, если не считать двух укрепленных городков — скорее складов с оружием и оружейных мастерских, чем укреплений; не тянули засечных многоверстных линий, но пройти мимо них было невозможно.
Невидимой, но непроходимой преградой были казаки всему, что грозило Москве с востока и юга.
Толковые московские дьяки и бояре умело подкрепляли и поощряли негласную казачью службу, посылая русским казакам боеприпасы и хлеб, сукно и оружие — то, чего казаки сами произвести не могли, и дорогие посулы: при хорошей службе — возвращение в Русь и безбедное житье в селе или даже в собственном поместье!
Казаки бились в степи и на реках не за жалование, но жалованием не гнушались, потому как русские казаки без хлеба обходиться не могли. И все степные жители пороха сами не терли.
Однако в царевой службе были свои неожиданности.
Так свято выполнялся приказ-просьба Москвы о том, чтобы с Каспия из ногаев ни конный, ни пеший, ни караван торговый на Русь не шел, что казаки из отрядов Ивана Кольца, Никиты Пана, Богдана Бар-боши и Саввы Сазонова Волдыря тронули караван, идущий к Волге.
Дело было ночью. И проведшие разведку казаки не могли знать, что в караване вместе с лютыми врагами — ногаями возвращается русское посольство боярина Пелепелицина.
Твердо веруя, что действуют по обычаю и государеву попущению, казаки внезапно набросились на караван и разграбили его.
Персидские сардары и ногайские уланы не успели выхватить сабель, как пали, изрубленные казаками. В крике, огне и сутолоке боя казаки так и не поняли, какой грех совершили!
Да был ли грех-то?
Не сработала московская служба связи — казаков не предупредили о посольстве. И они, одержав победу, веруя, что честно и правильно выполнили приказ, тут же отправили легковую станицу на Москву с докладом о победе и частью добычи. Во всяком случае, дорогие вещи, которые казакам были не нужны, они отвезли в Москву. Каково же было их удивление, когда оказалось, что это дары ногайского посольства.
Казаков взяли под стражу. А когда в Москву прибыл Пелепелицин с двадцатью пятью спутниками, уцелевшими от всего каравана, исходя из соображений государственной целесообразности, дабы убедить ногайцев в своем миролюбии и дружестве, казаков предали позорной смерти. Троих повесили. Эта смерть считалась легкою, но позорною, поскольку повешенных, как и утопленных, запрещалось хоронить на общем кладбище.
Неизвестно, как восприняли это известие казаки, которых всегда в Москве хоронили на татарском кладбище, но вот саму казнь они, совершенно справедливо, восприняли как предательство Москвы.
Им дела не было до дипломатии. Казаки не только лишились своих братьев-товарищей, но вместе с известием о казни на Яик прибыл приказ, в котором атаманы Кольцо, Пан, Барбоша и другие участники нападения объявлялись ворами противу Московского царства и на них учинялся сыск.
Оскорбленные, преданные союзниками казаки не замедлили с ответом, тут же подвергнув разграблению русские купеческие струги, что косвенно способствовало восстанию поволжской черемисы.
Так, цепляясь одно за другое, события нарастали стремительно. Волжское восстание потянуло за собой приход огромных сил московских стрельцов на Волгу.
От Казани на Низ, к Ахтубе и Каспию, поплыли плоты с виселицами и подвешенными за ребро бунтовщиками. Корабли, набитые стрельцами, сжигали прибрежные села по подозрению в соучастии и помощи бунтовщикам. Пошли погромы и поджоги, воцарился государственный произвол, к которому после Новгородского разорения, учиненного Иваном-царем, было не привыкать. Окровавились волжские воды, ждал беды и Яикушка.
Три силы с трех сторон сдавили малочисленную казачью общину. Извечный враг — ногаи; пылающее ненавистью, изнемогшее под тяжестью поборов Поволжье, крепко поддерживаемое Крымом и турками; и Москва, которая всеми освобожденными из-под Пскова силами тяжко двинулась на юг и восток.
Кипел и готовился к тяжким боям казачий люд. Теперь, уже не таясь и особо не рассуждая, били казаки и ногаев, и татар, и московских стрельцов, воюя одни — против всех!
Конечно, казаки понимали безнадежность и безвыходность своего положения, но это только придавало им силы.
Когда московские послы увещевали их, когда присланные из Руси священники призывали покаяться и покориться Царю, они яростно кричали в ответ:
— Мы люди решенные! Служим только Господу оружием, а боле над нами власти нет ничьей! Никому мы не покорны!
Старая философская идея о том, что смерть в бою очищает от всех грехов и павший за веру Христову тут же, немедленно, идет в рай, что сами святые угодники Николай, Георгий Победоносец и Иоанн Предтеча будут оправдываться за павшего в сражении казака на Страшном суде, придавала им отчаянную смелость. Возникла иллюзия, что казаки сами, сознательно, ищут смерти, причем чем безнадежнее борьба, чем призрачнее удача, чем страшнее смерть, тем охотнее шли они на нее.
Весть о строгановской наемке взбудоражила Кош-Яик, центр яицкого казачества, и расколола казачий Круг, поскольку мнения вызвала прямо противоположные. Таким и застал его прискакавший неделю спустя после Мещеряка Ермак.
Мещеряк скоро понял, что если бы Барбоша и его соратники знали, с какой вестью он едет с Дона и какой раскол пойдет по яицким казакам, они, безусловно, убили бы его до того, как казаки узнали о наемке.
Днем и ночью стоял крик в Кош-Яике. Казаки собирались со всей степи, бросали самые дальние сторожи и бекеты и съезжались под земляные валы городка.
Половина кричала, что надо стоять против ногаев. Тем более что в Ногайской орде пошла какая-то замятия. Мурзы начали дружка дружку резать, и сейчас их следует бить поодиночке, вступая в союз с теми, кто собирается держать руку казаков.
Другие возражали, крича, что при малочисленности казачьих отрядов в степи не устоять.
— Да разуйте вы глаза, полоумные! — кричал громче всех молодой и горячий атаман Кольцо. — Ногаи давят, Волга кипит. Не сегодня завтра Казань подымется да как жиманет нас! Вот тады и повертимся...
— Дак иди в Москву! — кричат со смехом казаки. — Там по тебе петля плачет. Там тебе помянут персидский караван. И тебе, и Пану, и Волдырю.
Мещеряк понял, что назревает тяжелая, может быть, кровавая схватка. Потому все чаще взлетало над возбужденными казаками слово:
— Измена!
Сходилось все к одному — к Большому Кругу всего войска. Его ждали, чтобы внести ясность и дать точный ответ: идут казаки в Сибирь или нет.
Потому, когда ударили заутро тулумбасы, вздохнули с облегчением:
— Ну наконец-то!
На майдане гомонила пестрая толпа казаков. Сермяги здесь соседствовали с персидскими халатами, приспособленными для боя, с отрезанными полами и заправленными под пояса, толстыми стегаными чепанами, с нагольными полушубками и Бог знает каким тряпьем, на котором могло проглядывать золотое шитье. Полное пренебрежение к одежде — вот что отличало казаков, скажем, от стрельцов, свято сберегавших свои кафтаны. Иное дело — оружие. Было оно чуть не со всего света, но все в исправности и порядке.
Казалось, все, что придумано людьми для убийства, собралось здесь. Тяжелые сабли в сафьяновых ножнах, копья, пики, боевые косы, бердыши, пики-багры с урюками, боевые цепы, топоры на длинных рукоятках и совсем небольшие чеканы... Оружие метательное: арбалеты, луки от больших, чуть не двухметровых, до татарских сагайдаков, дробящие нагайки, кистени, калдаши... и почти у каждого — пищаль или рушница... А уж про ножи и говорить нечего: их рукояти торчали за поясами, высовывались из-за голенищ, из зарукавья, метательные висели связками на шеях.
У седел привязанных на длинной коновязи коней были приторочены на татарский манер щиты и арканы.
Гомон стих, когда из крохотной полуземлянки вынесли аналой и три священника положили на него крест, Евангелие и войсковую икону.
Полуголые довбуши ударили в последний раз в тулумбасы и, натягивая кафтаны, смешались с толпой.
Из войсковой избы нарядно одетые казаки понесли бунчуки и знамена и поставили их в центре Круга. Есаулец, назначенный загодя, расставил избранных казаками приставов, чтобы следили за порядком, и звонко выкрикнул:
— Перед батьками атаманами — встать!
Те из казаков, что сидели на траве, поднялись, оправляя оружие. Из избы вышли в накинутых на плечи алых атаманах Богдан Барбоша, Матюша Мещеряк (двойной тезка Мещеряка), Никита Пан, Волдырь, Якбулат Чембулатов, Ермак Петров, Огуз, Зея, Дудак, Иван Кольцо и другие... Матвей Мещеряк стал рядом с ними.
— Шапки долой! На молитву! — звонко выкрикнул есаулец.
Обнажились чубатые, русые и смоляно-черные, седые, кудрявые и начисто бритые головы. Гробовая тишина повисла над майданом, и только когда священники запели «Богородицу», словно волна пронеслась над опущенными головами и грянуло мощно:
Не имамы иные помощи,
Не имамы иные надежды —
Разве Тебе, Владычица!
На Тебя надеемся и Тобою хвалимся,
Есьмы рабы Твоя,
Да и не постыдимся!
Ибо только Божьими, но не человеческими рабами почитали себя эти обездоленные люди, объединенные только горем, злой судьбой, отвагой и верой Христовой. И хоть стояли среди них и державшие басурманский закон, а у половины жены-татарки ухитрялись обрезать сыновей, все же царил и безраздельно властвовал здесь дух жертвенного служения православию.
Но сломалось и раскололось единство, когда пошли атаманы высказывать свои резоны по поводу строгановской службы.
Насмерть стояли Барбоша и Матюшка Мещеряк, грозя скорее в Крым уйти, чем на службу к боярам да купцам, вечным врагам своим!
Иные атаманы не видели прибытку в службе и чаяли свой барыш в грабеже караванов на Волге.
Горячий и взгальный Кольцо сбивчиво кричал, что Волга-де вся государевыми войсками переполнена и прибытка с нее не будет. Что акромя петли да дыбы на Волге никаких барышей.
— Айда на Каспий! — орали казаки.
— А степь ногаям отдадим? — возражали атаманы.
И уже кто-то выкрикнул:
— А что нам ногаи! Наш супостат Москва!
И его поддержали несколько голосов.
— Верно! Верно! Замириться с ногаями, и на Москву — гнездо сатанинское!
«Не будет толку!» — уж было совсем решил Матвей Мещеряк. И пожалел, что приехал в Кош-Яик. Дело, казалось, было безвыходное.
Но ведь каждый из здесь стоящих стоил сотни воинов любого войска. И без них всякий поход, при малых силах, бывших при Ермаке, — был обречен.
Даже реками при таком скоплении людей оружных по берегам и городам двигаться было рискованно. Недостача в людях привела Мещеряка сюда, в ставку казачества яицкого.
«А может, лучше было в Раздоры идти?» — подумалось ему. И тут же он отогнал эту мысль, представив, что было бы там, где собралось Донское Войско, где на Кругу, не как здесь, стояло бы не пятьсот человек, а пять тысяч. Из которых половина, если не две трети, требовали бы смертной казни Ермаку за то, что он без решения Круга поднялся противу Шадры, пролил родную кровь на Старое поле, на казачий при-суд. И там, при пяти тысячах, было бы не объяснить, что только так можно было остановить крамолу и резню между коренными казаками и пришлыми, между разными вежами коренных, мгновенно вспомнивших бы старые обиды и утихнувшую за малолюдием извечную беду степняков — кровную месть.
И здесь уже наливались кровью или начали белеть от злости глаза, и кто-то уже, заходясь в припадке ярости, кричал, путая кыпчакские и русские слова:
— Какие вы казаки! У вас, хамов, еще клетки от лаптей на пятках не отошли! Вам не в степи бои вести, а на Москве портками трясти!
Напрасно кричал есаулец, напрасно махали угрожающе нагайками пристава, а священники умоляюще прижимали руки к груди.
— Видал, паскуда, что ты затеял? — присунувшись к самому лицу Мещеряка, бешено прохрипел Барбоша. — Черт тебя принес!
Мещеряк был не робок, но тут похолодел, чуя неминучую смерть! Тоскливо глянул он поверх голов на коновязи: далеко стоял его конь, не прорваться к нему, не уйти в степь, оголтелая толпа напирала со всех сторон. И вдруг близко от себя, словно остров в бушующем океане, где нет среди волн спасения, он увидел спокойное и властное лицо Ермака.
Атаман стоял в рядах казаков, ничем не выделяясь в старом тегиляе и видавшей виды шапке с выцветшим тумаком, как всегда набычившись и широко расставив крепкие ноги, засунув изрубленные и разбитые кисти рук своих за пояс. Он слушал стихию Круга, и Мещеряк понял — ждет атаман одного ему ведомого поворота событий, и радостно подумал: «Ермак переломит! По-нашему выйдет. Не пойдут казаки в пустую погибель!»
Священник поднял крест. И шум чуть-чуть умолк, но говорить ему не дали! Напрасно пытался прервать он крики, слабо взывая:
— Станишники, охолоньте! Православные, опомнитесь!
Но вдруг словно дрожь прошла по гомонящей и машущей кулаками толпе. Неспешно, все так же глядя в землю, в Круг вошел Ермак.
Замедленно, словно перед дракой, снял с головы шапку. Кинул ее на землю, потянул через голову тяжелый тегиляй, оставшись в нательной белой рубахе, медленно разорвал ворот от шеи до пояса, так что всем стал виден тяжелый с прозеленью медный крест — аджи.
Треск разрываемой ткани слышен был всем. Потому сама собою наступила мертвая тишина.
— Братья казаки! — спокойно сказал Ермак. — Тяжело и срамно слушать вашу нелепицу и грех! Про корысть помните, потому как собаки и грызетесь...
Помышляете о ясаке, о добыче большой, о мирском богачестве... Ежели так, то и не казаки вы вовсе. А орда разбойная, тати, душегубы и христопродавцы.
— Полно тебе ругаться-то! — как провинившийся, сказал Кольцо.
— Откуда ты взялся, чтобы нас хаять, — резко спросил Барбоша. И у Мещеряка екнуло сердце — опять сорвется горластая толпа, и теперь уже остановить ее будет нечем. Но властный бас Ермака словно придавил готовые взметнуться крики.
— Я не взялся! — сказал он. — Я здесь от веку. Мои предки здесь еще с Тимир-Аксаком ратились! Еще черниговских князей побивали. А крестились в Азове, от Кирилла Равноапостольного. Потому я и закон помню и помню, как в поход наши предки шли! Братья казаки! — зычно выкрикнул он. — Я, Ермак, казак станицы Каргальской, атаман станицы Качалинской, сын чиги Тимофея, говорю вам слово, что от веку говорилось: «Кто не хочет быть в куски изрубленным, в смоле сваренным, саблями посеченным, на кол посаженным, на крючья повешенным, распятым или утопленным за веру Христову и народ православный, да идет со мною»!
Дрогнула толпа, словно прошла по ней сладкая судорога, стоном отозвалась, потому как для многих это были именно те слова, коих ждала душа. Ибо никаким барышом, никакой добычей, но только подвигом можно было уравновесить те страдания и ужасы, в коих пребывали степные воины посреди океана врагов.
— Именем Господа и Спаса нашего Иисуса Христа! — закончил древнее обращение Ермак.
— Аминь! — разноголосо выдохнула толпа, сразу перестроившаяся на высокий, торжественный лад.
— Теперь от себя скажу, — просто сказал Ермак. — Я потому с Волги летел, коней загонял, чтобы сказать вам — черемиса восстала! Весь левый берег, ближний к вам, полыхнул. От Казани плывут виселицы на плотах — стало быть, там уже войско московское, и идет оно сюда всею силою, что из-под Пскова освободилась.
И пойдет оно до Астрахани! Так что Волги вам не видать! На Дон не пройти! А на Каспий вас ногаи не пустят. Потому выйти с Яика можно только со мной! И не по-волчьи, не воровским обычаем, а по чести, по закону христианскому. Нам Бог весть подает — идти для обороны Руси православной от супостата сибирского. Нонь басурмане из-за Камня на Москву метят!
— А и хрен с ней! — крикнул кто-то из толпы.
— Чей голос?! — прогремел Ермак. — По глупости твоей — прощаю! А вы, казаки, подумайте: как падет Москва, что с вами будет? Как пойдут басурмане отовсюду да с латинами стакнутся, где мы, народ православный, окажемся?
— Известно где! — сказал, улыбаясь, Никита Пан. — У турка на галере, с веслом да железным ошейником.
— Мы здесь не прохлаждаемся! — сказал Барбоша. — Мы и тута басурман бьем!
— Разве я вас всех зову? — сказал Ермак. — Скоро сюды рать московская придет, и кто с ней заедино стоять может и вин у него нет — пущай стоит! А ну-ко здесь дьяк да бояре сыск учинят? Истинно говорю вам — за мною дверь узкая, врата не широкие, и не сегодня завтра оне захлопнутся. А покамест выйти можно, и не тишком, а на славное дело!
— Ты нас не пужай! Ты не пужай! — закричал, подскакивая к Ермаку, Барбоша. — Кто тебя знает, речистого, в какую погибель да муку ты нас заманиваешь?
— Вот моя голова на кону! — Ермак показал на брошенную оземь шапку.
— Да наши головы все немного стоят! — огрызнулся Барбоша.
— Не скажи, — как всегда улыбаясь, сказал Пан. — Голова Ермака Тимофеевича и в золоте польском, и в динарах басурманских счет имеет, а для казаков она и того больше стоит. Я с тобой, Ермак Тимофеевич.
— Шкуру спасаешь! Рати московской испугался! — закричал-завизжал Якбулат Чембулатов.
— Нет, — спокойно ответил за Папа Ермак. — Мы не на сытую городовую службу идем. Это не крепостная служба! Места нами незнаемые. А испугался точно! Боюсь — дуриком голову подставлять! Да без славы на Страшном судище ответ держать.
— Боярам да Царю-антихристу служить? Он, сказывают, сына свово убил! — сказал задумчиво Якуня Павлов.
— У нас служба не царская! — и ему ответил Ермак. — У нас наемка купеческая. Но и не купцам мы служить идем, а заступить дорогу на Русь.
Круг, словно сорвавшись после долгого молчания, загудел, раскололся.
— Вы бы посадили казаков, — присоветовал атаманам и есаульцу Ермак. — Чего люди стоят? Хай сядут, подумают спокойно.
Есаулец было поднял нагайку, чтобы крикнуть: «Садись!» Но Богдан Барбоша закричал, чувствуя, что теряет власть над Кругом:
— Станишники! Кто со мной и атаманами верными пойдет ногаев бить — кройсь!
Две трети присутствующих надели шапки.
— Видал? — торжествующе закричал яицкий атаман.
Но надевали казаки шапки по-разному: одни сразу, не раздумывая, привычно сбивая папаху на бровь и откидывая тумак на спину. Другие — медленно, двумя руками, задумчиво поправляя ее на голове. Третьи, надев, тут же неуверенно снимали...
Чувствуя, что таких, кто сначала, повинуясь общему порыву, покрыл голову, а теперь, видя, что не все согласны с Барбошей, передумали, становится все больше, яицкий атаман, опасаясь потерять Круг, что следовал за ним более по привычке, закричал:
— Вот весь мой сказ! Неча тут головы туманить! Хто со мной — айда!
— Что ж ты их с Круга-то уводишь? Дай людям подумать! — закричал Ермак.
Но Барбоша, а с ним Якбулат, Павлов и другие атаманы решительно пошли сквозь толпу к коновязям, уводя за собою большую часть Круга.
Они вскакивали на коней, безлошадные хватались за стремена и, широко шагая, выходили в распахнутые ворота крепости.
— Зря он людей увел! — сказал Никита Пан. — Пропадут они тута.
— А мы тама! — хмыкнул Кольцо. — Но я с тобой пойду. Меня в стрелецкую петлю не манит! Я лучше сам уйду и своих казаков уведу. А то учинят сыск — воистину завертишься тута.
Ермак выбил пропылившуюся шапку об колено. Надел тегиляй и сказал:
— Надо не мешкая к Волге идти! Не ровен час, стрельцы ее перекроют.
— Это верно! — согласились атаманы.
К вечеру, пересчитавши людей, твердо решивших идти с Ермаком, убедились, что их полторы сотни. Человек пятьдесят остались в крепости, а двести пятьдесят ушли с Барбошей.
— Возвернутся! — уверенно сказал Пан. — Куда им деваться? Возвернутся. Весь припас тута!
В дорогу взяли по совести — ровно столько, сколько на полторы сотни припадало при дележке. Никто чужого нитки не взял — потому хоть дороги казаков разошлись, а оставались здесь свои. Братья!
Заутро отслужили молебен и двинулись. Но не на запад, к Волге, как предлагал Иван Кольцо, а на север, к Иргизу-реке. Где в потаенных местах стояло несколько стругов и откуда вниз по течению легко было спуститься на Волгу ближе к Самарской дуге.
Скакать обратно и вывести струги к месту встречи взялся неутомимый Мещеряк.
По пути как-то само собой сталось, что казаками служилыми и коренными атаманит Ермак, а воровскими — Кольцо. Никто его на эту роль не выбирал — само собой сложилось, что, как самый горластый и решительный, он верховодил над другими атаманами. Никита Пан предпочитал вперед не высовываться и сзади не оставаться. Хитроват был, дальновиден, не больно храбр, если храбростью считать бесшабашную удаль Кольца.
Все прикидывал Пан, все примеривался. А потом выходило, что вся слава Кольцу, но и все шишки, рубцы да покойники — его же, а у Пана все казаки целы, и весь барыш — его. А славы он не искал и, когда его кликали есаулом-помощником, не спорил и не чванился атаманством. Под стать ему был и Савва Волдырь.
Вот уж воистину «болдырь» был изрядный. Говорил и по-русски, и по-кыпчакски, и по-ясски... На любом языке как на родном. Потому был болдырь истинный: мать не то татарка, не то буртаска, бабка — ясыня, так что слились в нем многие степные крови. Был Болдырь рассудителен, спокоен. Как попал он в воровские казаки, было непонятно, и, когда Ермак спрашивал его об этом, он только головой крутил:
— Кисмет.
Как непонятно было и пребывание в воровских, а не вольных казаках Ермака Петрова. Так велел он себя прозывать, чтобы не путали с Ермаком Тимофеевым. Был он тоже чига, станицы Каргалинской, и как попал на Яик — неведомо. Не принято было расспрос учинять. Знали только, что чиги храбрости немыслимой и своих не выдадут.
Путь был неблизкий, строгановский наемщик — разговорчив, а Ермак умел молчать и слушать. Тянули бечевой струг казаки, шлепая по самой кромке воды. В полуверсте маячили оберегавшие их конные, а наемщик строгановский, довольный тем, что нашелся хороший слушатель, рассказывал про все строгановские дела чуть не за сто лет.
— Откуда пошел род Строгановых — не ведаю, и про то мне покойный мой родитель, что у Строгановых приказчиком служил, не сказывал. Потому скажу, что сам видел.
Основатель рода Аника Строганов поднялся при нонешнем Царе Иване Васильевиче. И, полагаю, был он из роду невысокого, потому привычен к скудости, к воздержанию. Одежами всегда скромен, каждую копейку берег. А ворочал-то пудами золота. Сказывают, богаче него на Руси только Царь.
Я Анику помню — строгий был старик! В хлопотах сам от зари до зари и другим спуску не давал. Потому и поднялся. Завел торговые конторы по всей Руси. Под старость цельные флотилии гонял, для казны брал хлебные подряды, пушниной сибирской, что из-за Камня тамошние людишки выменивали, торговал. Но пуще всего поднялся от соли.
Отчина строгановского корня — Соль Вычегодская. Но Аника первый догадался, что соли Пермского края — богаче. И стал думать, как бы ему это богачество себе прибрать.
Вот раз понадобился гагачий пух — Аника тут же достал, добыл, как прежде соболей да каменья для казны поставил. А на Москву послал своего сына — Григория, чтобы тот добился приема у Царя.
Григорий Аникеевич к Царю попал и просит: «На Каме-де места пустые, речки и озера дикие, а всего пустого места сто сорок шесть верст, и в казну с того места пошлина никакая не бывала».
Государь назначил по сему делу розыск... Уж сколько мы поминок дьякам перевозили, дак страх и ужас сказать. Но на одних писарей да дьяков вера мала. Надобно и самим в разуме быть. Так вот старый Аника что удумал: казначеи царские дали знать, что в Москву приезжает пермитин Кодаул с данью от Пермской земли. Мы этого Кодаула чуть не золотом обсыпали. Призвали казначеи оного Кодаула к себе в приказ и выспросили, что за места, кои Григорий Аникеич просют. Кодаул поклялся, что места искони вечно лежат впусте и у пермич-де в тех местах нет урожаев никоторых.
— Царя омманул? — ахнул Черкас, который всегда и неотступно ходил за Ермаком.
— Зачем омманул! Как можно! — хитро прищурился наемщик. — Спрашивали-то пермича, а что он в землях понимает? Охота в тех местах — как везде, а то и скуднее, и рыбы не боле, чем в других реках. А пермичи пашни те держат, а уж рудознатцев среди них и вовсе нет.
Григорий Аникеич выпросил у Государя разрешения леса сечь в диких местах, крестьян созывать, окромя беглых и разбойников.
— Да кто это окромя решенных людей на новое место пойдет от родительских могил? — засмеялся Черкас.
— А кто ж его разберет, какой он, — захихикал наемщик. — Это что же, за каждого черносошного мужика в столицу ездить, приказной розыск учинять? Живут и живут, землю пашут, в рудниках копаются да солеварни ставят...
— Не мешай человеку сказывать... — мягко остановил Черкаса Ермак, — мы ведь к этим людям едем... Слушай да на ус мотай.
С берега закричали бурлаки, попросили смены со струга. Поменялись. Те, что тянули, сразу повалились на струге спать, а свежие потянули бечевою струг дальше. И снова все пошло прежним порядком.
— Вот ты говоришь, «омманул Государя», а Государя не омманешь. Он свою выгоду строго блюдет. У него в указе прямо сказано, — наемщик прикрыл глаза морщинистыми тонкими веками и прочел по памяти: — «А где буде найдут руду серебряную или медную или оловянную, и Григорию тотчас о тех рудах отписати нашим казначеям, а самому тех руд не делати без нашего ведома».
— Да какой же Строгановым барыш, ежели искать, а самим не делать? — не утерпел Черкас.
— Да что ты! Что ты, мил человек! Да окромя этих руд в землях полученных столько всего, что сам не бедней Царя сделаешьси...
— Да, на Руси все земли изобильны... Работать война не дает, — сказал Ермак.
— Ну, у нас не в пример как все же потише, — сказал наемщик. — Да Аника и при войнах-то сидел смирно. И грамоту первую исхлопотал через несколько месяцев, никак не раньше, когда Сибирский хан Едигер себя московским данником признал... Стало быть, энтот в августе, а Строгановы аккурат в апреле... Чуть не через год. Так что аккурат сначала Большая Ногайская орда в покорность пришла и на Каму набегать перестала, а уж потом Едигер — куды ему без ногаев ходить из-за Камня. Так что тратиться на войну не пришлось.
А ради военного опасения получили Строгановы от Государя льготу неслыханную на двадцать лет от всяких пошлин! Да при такой льготе да без войны сто городов построить можно и в богачестве жить!
Первую грамоту Строгановы получили двадцать пять лет назад. Дак с той поры столько всего поста-пили. Первым делом срубили Конкой — городок на Каме. Но строили его еще в сомнении, да и не умели его как надо поставить. Потому отдали его монахам! А выстроили другой, в пятнадцати верстах от прежнего, Каргедан-крепость, или Орел-городок. Вот куда мы и следуем.
— Ну ладно, — сказал Черкас. — Стены поставили, людей назвали, а обороняться чем?
— Да у нас оружия — как у дурака семечек! — захихикал наемщик. — Из Москвы пушки возить далеко, а смысла нет... Руды кругом полно. Железо мы сами плавим, и медь, и олово... Тем более что на Руси нестроение, а мы Государем в опричнину были взяты, и у нас тишь и порядок.
Так что господа мои Строгановы городами владеют. А это только удельным князьям позволено да двум-трем боярам... Да и у князьев и у бояр по город очку, а господа мои Строгановы четыре городка выстроили! Вот и понимай, кто выше!
За десять лет варницы соляные поставили от Соли Вычегодской до Перми!
Сильно Государь Анику любил. Незадолго как Анике преставиться, еще и жалованную грамоту дал на земли по Чусовой!
Аника двенадцать лет тому преставился, вотчины свои сыновьям передал — Якову Аникеевичу да Григорию Аникеевичу, и так его Господь помиловал, что сыны в отца удались. Яков-то Аникеевич — пятый городок поставил! Вот тебе и роду не знатного, а простых людей... Вотчины-то и не вотчины, а, почитай, держава! И так-то все шло хорошо: Ногайская орда Царю покорна, пятый городок над Сылвою поставили, да и шагнули за Камень, поставили в Зауралье слободу на Тахчеях. Таково складно да понятно, что Государь всех, кто по этой дороге ехал да за Камнем селился, от всех пошлин и даже от суда освободил...
Вот от рекомых бы Тахчей на Тобол да в Зауралье, а там и Ханство Сибирское...
— Да куды им столько? — не стерпел Черкас. — Широко шагают, кабы портки не лопнули...
— А что ж, Мил человек, земле впусте пропадать? Сколько добра господа мои делают — от суда, от муки каторжной людей слободят...
— Да в свою каторгу загоняют! — сказал безносый казак, который, казалось, спал, умаявшись на бечеве.
— А ты что не спишь? — засмеялся Ермак. — Спи, сны посматривай!
— Знаем мы эту строгановскую волю! — проворчал казак, пряча безносую голову под локоть...
«Уж не в наших ли вотчинах ты нос свой оставил?» — хотел съехидничать наемщик, да поостерегся. Воробей он был стреляный, да и казаков опасался не без причины.
— Не допустил Господь по замыслам господ моих... — сказал он примирительно. — Взбунтовались богопротивныя черемиса, да... — Хотел сказать «татарва поганая», да осекся. Половина казаков говорила меж собою по-татарски, — кто знает, не было ли их среди тех, что с остяками местными да с башкирами приступали десять лет назад к Кардегану да Канкопу.— Пока мы от них в осаде отсиживались, Сибирский хан Кучум, который мирного Едигера зарезал, Тахчеи вся и все тамошние племена примучил, а как примучил, так и от русского Государя отложился.
Тахчейские остяки у Строгановых помощи просят. Государь велит сибирских людей воевати! А Господь не попускает. В какой мы силе были десять лет назад! Набрали казаков тыщу человек с пищалями, а не помогло...
— Ну-ка, ну-ка?.. — спросил Ермак, потому что наемщик, горестно вздыхая, умолк. — Ну-ка, тыща казаков с пищалями — войско изрядное, куды ж оно подевалось?
— Да никуды! — всполошился наемщик. — Никуды, которые у нас и по сю пору служат. Спервоначалу думали, они в Сибирь пойдут. Господа мои Строгановы испросили грамоту царскую — крепости ставить на Тоболе, на Иртыше, на Оби...
— Через чего ж не поставили?
— Да как-то не случилось... Нестроение пошло. Старый Аника все в одном кулаке держал. Сыновья у него по струнке ходили.
— Ишо как! — подсказал безносый. — Собственную дочь в Вычегду кинул.
— Наветы! Наветы! — закричал наемщик. — Не было того! Колокол льют! Пустобрехи!
— Сам ты пустобрех, — отмахнулся казак и повернулся на другой бок, чтобы и не видеть наемщика.
— Ладно вам! — цыкнул Ермак. — А ты спишь, дак спи, а то ежели не устал — иди бечеву тяни. Что дальше-то было?
— Дальше хоть плачь! — сказал наемщик. — Григорий с Яковом капиталы поделили, вот сразу силы-то и поубавилось. А три года назад срок льготы истек — пообложили нас налогами да пошлинами. Вот денежки-то и стали таять... Аника-то умножал, а Григорий с Яковом расточают и не по своей вине ничего стяжать не могут, потому пришла и в наши Палестины война.
Мы бы уж к ежегодной подати притерпелись, так ведь кроме них срочные идут! А доходы падают. Стоят на Каме двадцать семь варниц соляных. Плати подать со всех, а из них половина не работает. А те, что работают, не сегодня завтра станут. Потому что набеги пошли один другого страшнее.
Наши вогуличи уж на что тихие были, чего, бывало, с ними ни вытворяют, они только молчат да терпят. А тут как сбесились! Поднялись на бунт. А подбил их безбожный мурза Бегбелей Агтаков. Ровно год назад собрал семьсот воинов да и напал на Чусовские городки — безвестно, украдом! Сколько народу посекли, сколько в плен побрали — страх и ужас!
— А что ж казаки-то ваши? — спросил Черкас. — Ты ж сказывал, их с тысячу было.
— Так только благодаря им полон и вернули. Кинулись казаки за ними вдогон и, благодарение Богу, всех побили и полон вернули. И мурзу этого Бегбелея в плен взяли. Только мы, значит, Бегбелея привели в покорность, новая беда: Кучумов князек Абылгерым Пелымский через Камень семь сотен воинов привел.
Этот еще куда страшнее сотворил: пожег все деревни на Косьве-реке, переправился через Каму на Обву, там все пожег, оттуда пришел на Яйву и воз-вернулся на Чусовую — все пожег, разорил, все впусте оставил...
Кучум все племена подзуживает, и поднялись они, деи, веема! Живут-то от слободок близко. Места тамо лешие, а строгановским людям и крестьянам из острогов выхода не дают, и пашни пахати и дров сечи не дают. Приходят числом невеликим, а беды творят многие: лошадей, коров отгоняют, людей строгановских побивают, и промысел у них в слободах отняли, и соли варить не дают.
Вот в таком мы нонеча художестве!
Потому внуки Аники Строганова Максим Яковлевич да Семен Григорьевич слезно Государя умоляли разрешить им воинских людей ради оберегу своего призывати. На то Государь и грамоты выдал: «Которые охочие люди похотят идти в Аникеевы слободы в Чусовую, и в Сылву, и Яйву на их наем, и те б люди в Аникеевы слободы шли...»
Вот так-то я к вам и припал. По присылке Максима Яковлевича.
С берега закричали сменщиков.
Ермак и Черкас разулись, прыгнули через борт. Прохладная вода приятно холодила ноги.
— Во, атаман, — шутил воровской казак Лягва, — на табе лямку — моя вовсе не чижолая...
— Спаси Христос, — шутя благодарил Ермак, продевая в лямку широкие плечи.
— Будьте в надеже! И проходку для вас специально предоставили. Вишь, все камушки убрали. Ступайте по песочку гулять.
Привычные тянуть и знавшие законы бечевы казаки по запевке вожака:
А вот, братцы, дело нужно...
А вот станем тянуть дружно, —
крякнули: «Ай-да, да ай-да!» и пробежали несколько шагов, сдернув струг с отмели...
Ай вот, браты, не ленись...
Ай вот дружно потянись...
Крякнули: «Ай-да, да ай-да!» Пробежали еще шагов с десяток, разгоняя судно. Струг набрал ровный ход через пять-семь подергиваний. И дальше стало легче — нужно было только идти упираясь грудью в лямку и не надсаживаясь — ровно.
Вожак — бурлак изрядный, исходивший не одну тысячу верст, чутко ловил все мельчайшие изгибы реки, изменение течения. Он подкрикивал, подпевал, когда нужно было приналечь или усилить движение, чтобы не терять заданный стругу разгон. Но течение было небыстрым, и тянули сравнительно легко.
— Что примолк, сынушка? — сказал Ермак Черкасу, когда они стали на ровный ход и отдышались от первых тяжелых рывков.
— Да вот, батька, как получается, — сказал Черкас. — Я про Строгановых этих. Богачество-то непременно от сатаны. Он их заманивает в геенну-то, вишь, и в какую силу допустил — выше княжеской, а нонь предал... Пошли и у них разорения да нестроения.
— А может, Господь от них отступился, как они после смерти родительской спориться начали?
— Може и так.
— Ну и что?
— А и то, что мы навроде как им потрафлять идем. Как псы, пра... Богачество ихнее стеречь.
— Во как вывел, Соломон премудрый, — засмеялся Ермак, сверкнув молодыми зубами в седеющей уже черной бороде. — Кто ж тебе про богачество-то гутарил... Что, мол, его охоронять идем?
— Да наемщик давеча...
— «Наемщик», — передразнил его Ермак. — Ты-то что, холоп его, что ли? Ты — казак вольный! А воля — это, брат, испытание от Господа, чтобы ты свою волю с Его соизмерял. Чтобы постоянно сам размышлял, что по воле Господней, а что по греху твоему. Вот то-то. — И, пройдя несколько шагов, добавил: — Что ж ты меня на атаманство выбирал, а теперь сомневаешься? Я что вас, в холопы, во псы строгановские веду? Никогда я холопом не был! И в холопах не служивал! И ничьего богачества оборонять не стану. Мы не сундуки да промыслы сторожить идем. Мы людей спасать идем, кои оборониться сами не могут. Трудно оборониться... Знашь, как энти басурмане налетают? Хуже пожару.
Атаман умолк и задумался о своем, повесив голову на грудь, положа бороду под просунутые под лямку скрещенные руки...
Как у наших у ворот
Есть на озер поворот... —
пропел-прокричал вожатый. И бурлаки подхватили, принимаясь шагать все в такт:
Реченька бежала,
Дорожка лежала...
И закачался, пошел плотный строй бурлаков:
Как по етой по дорожке девки воду носят,
И Танюша, и Манюша, еще Фокина жена...
Ермак подпевал негромко, а думал о своем. И плыло перед ним давно прошедшее, что болело и плакало, теперь уже привычно, в самой глубине души, в самом тайном страдании...
Плескал ласковой мелкой рябью Дон-батюшка, и на берегу дымил под таганом костерок, и висела на прибрежной длиннокосой иве люлька, а женщина, маленькая и стройная, полоскала под берегом белье.
Ермак подгреб к ней на лодке-долбленке, и она пошла ему навстречу в шелковые волны, чуть не по пояс, сияя огромными синими своими глазами поверх знуздалки. Потянулась к нему вся, как маленький ребенок, и прижалась, будто к стене, к его широченной груди. Так и стояли они, он — в лодке, набитой добычей и рыбой, она — стоя по пояс в воде...
И понял тогда Ермак, что любим — неистово, верно и навсегда... И какой бы ни пришел он в свою полуземлянку, его всегда ждут — и здорового с удачей, и убогого с бедой...
Был у атамана дом, а в нем — маленькая женщина, с которой вели они жизнь на шелковом берегу благословенной реки. Которую и он не предал, не обменял свои воспоминания на суетные радости другой любви, потому и веровал твердо — там, на небесах, она выбежит ему навстречу, и протянет руки, и прижмется, как тогда на Дону... Что, уйдя из мира живых, она где-то... Она ждет... и он обязательно придет к ней...
Волга была переполнена воинскими людьми, чуть ли не каждый день попадались караваны стругов, набитые стрельцами, детьми боярскими. И если на Низу почти безраздельно господствовали казаки, то здесь, за Самарской лукой, стояли посты московские, по берегам, и слева, и справа, возникали конные стрелецкие разъезды, и отвечать на их расспросы приходилось точно и быстро. Вот тут-то и пригодилась царева грамота на верстание воев Строгановыми для обороны городков соляных. Казачьи струги пропускали невозбранно, но косились на казаков и в любую минуту могли открыть по ним огонь (за ради бунта черемисского на всех стрелецких стругах пушек да пищалей было в избытке, и фитили все время зажжены); только крикни воевода: « Целься -пали!», как ахнет с высоких бортов московских кораблей смертоносный свинец.
Опасливо косясь на жерла пушек, проплывали казаки в низко сидящих своих суденышках мимо крепких бортов государственных кораблей.
И хоть Кольцо и бывшие при нем казаки, разорившие ногайское посольство, из опасения быть кем-то узнанными старались на глаза стрельцам особенно не лезть, а все же меж собою толковали, что поступили, убираясь с Волги, правильно. Видно было, как сходятся на великой реке несколько сил: Государство Московское, черемиса и ногаи, и в этой заварухе казакам несдобровать, а примыкать к одной из враждующих сторон не хотелось. Черемисов понимали, сочувствовали, но многие были в недавнем прошлом люди московские, и вряд ли были бы повстанцами приняты... да и совесть не велела противу родины идти. Ну а с ногаями при ином времени могла быть и дружба, и союзничество, да только не теперь, когда уже два года по всему Яику и в междуречье Урала и Волги шла ежедневная кровопролитная казацко-ногайская война. И любой казак, пойди он к ногаям, тут же стал бы пленным или ясырем для обмена на пленных ногайцев.
Ермак знал еще и о другом: если первый стрелецкий ноет встретили у Желтой горы, а видели конные разъезды московские еще и на Переволоке, за которой следили со тщанием, — про их караван в Москве ведают. И раз перепон не чинят — стало быть, Москву их поход на обороны строгановских вотчин и Пермских городков вполне устраивает. Предполагал он, что, возможно, будет из Москвы какая-нибудь весть или приказ, а вестник перехватит казаков где-нибудь в устье Камы. Но никак не ожидал, что на Каме его переймет сам дьяк Урусов.
Сначала Ермак его и не узнал. Урусов был с отрядом служилых татар, в татарском платье, и сложно было отличить дьяка московского, дьяка думного от коренного казанца. Поэтому, когда к берегу подскакали татары и позвали Ермака-атамана, Черкас сказал удивленно:
— Во! Нас татарва уже поименно знает.
Ермак причалил к берегу, и только тут, среди татар, узнал своего казанского приемыша.
А уж сели поговорить, когда остановились на ночлег в прибрежной русской деревне, где поджидал Ермака думный дьяк.
Поужинали, поболтали о чем-то пустяшном. Ермак не торопил, зная, что хоть и говорит дьяк, что приехал в Казань сопровождая посла московского, а зря, в татарское платье переодевшись, скакать на Каму не стал бы. Но с расспросами не торопил — не по чину было и не по возрасту.
Вспоминали Казанское взятие.
— Царь тогда другим был, совсем другим! — сказал Ермак. — Я его помню. Перед войсками проехался в доспехах сияющих — молодой, огненноглазый! Мы тогда за ним в огонь и в воду были готовы, и на стену, и на смерть. А потом, вишь, что в стране чинить начал...
Дьяк Урусов уклончиво не ответил.
— Тогда казалось: вот возьмем Казань, и новая жизнь пойдет, без вражды, сытая, по закону, по совести! Главный раздор, главная всему причина — Казань ордынская — супостата гнездо!
Урусов усмехнулся:
— Примерно так и в Казани считали! Только наоборот. Отстоимся в осаде, подойдут главные силы союзные, и сокрушим рать московскую; будет мир, закон и покой... Ну, а потом как пошло рваться да гореть! Я кроме грохота да взлетевшей вверх стены остальное помню смутно. Пожар — помню! Кинулся к дому, а там горит все да рушится. Я к отцу на стену бегал, а дом-то и сгорел. Отец меня со стены гнал. Он как раз с русскими кожевниками на стене стоял. Татарский отряд и русские, что в казанском посаде жили, эту стену обороняли. Я побежал домой, тут стена в воздух и поднялась.
— Да!.. — сказал Ермак. — Я это очень хорошо помню. Я тебе раньше сказывал: как раз под этой стеной и отец мой погиб, Тимофей. А я с казаками рядом стоял, как раз в пролом идти готовились. Ждали, что наши из подкопа вылезут, а уж потом стена взорвется, а вышло наоборот. Из подкопа дымом потянуло, да как грохнуло — и стены нет.
Ермак ясно помнил тесные ряды казаков, их возбужденные ожиданием лица, с которыми пошли они, теснясь и увлекая его, еще не понявшего, что отца больше нет, туда — в пролом, в пожар и кровавую сечу.
Сначала шли, тесно проламываясь через такие же тесные ряды казанцев, прикрывавших улицы у стен, но за их спинами стал полыхать пожар, и стена рассыпалась.
Задыхаясь в дыму, Ермак бежал в глубь города. Отбивал удары сабель, отмахивался бердышом от копий, сам с маху рубил какие-то неясные в дыму силуэты, только по сопротивлению древка понимая, попал или нет. Бежать становилось все теснее: слева и справа подымались стены огня. Ермак оказался в огне один... тут-то и увидел мальчонку, который, обезумев от ужаса, ползал по бревнам мостовой и кого-то звал и причитал по-татарски.
Ермак позвал его по-кыпчакски — мальчонка поднялся и пошел ему навстречу, вытянув ручонки. Ермак схватил его на руки и укутал чепаном, стал прорываться сквозь дым и пламя, назад, за стены города.
Потерявши шлем, спалив волосы, полузадохнувшийся, вырвался он за стены города через пролом и только тут понял, глядя на обвалившийся подкоп, что отец погиб...
— Если бы не ты, — сказал Урусову Ермак, — я бы тогда с горя умер! На копья бы кинулся, под сабли пошел. А ты махонький, больной... Я, пока тебя выхаживал, и сам в разум вернулся...
— Да... — протянул дьяк. — Мне всегда перед несчастьем каким отец снится. Предупреждает меня. А так я лица его не помню — забыл. Во сне отца узнаю, а проснусь — и не помню...
Они сидели в сумерках на бревнах, что приготовил хозяин крестьянского двора, собираясь складывать сруб.
— Вон как, — сказал Ермак. — Сколько людей положили! Мы с тобой отцов потеряли... Думали, будет жить лучше, а вон какой разор идет... А что после Казанского взятия началось... Как Новгородское да Тверское разорение вспомню, мурашки по спине бегут!
Государев дьяк не отвечал. Не положено ему было в такие разговоры пускаться.
— А кабы не взяли тогда Казани — крови не меньше бы пролилось! Так же на беду бы вышло! Вон у татар что творится! Режут друг друга почище московских!
— Это верно. Резня идет страшенная! И в Сибирском Ханстве, и в ногаях! И когда все утихнет, непонятно...
— Ты с чем пожаловал? — спросил Ермак. — Неуж только повидаться?
— И повидаться тоже! — вздохнул Урусов. Когда еще свидимся? Давно ли мы с тобой в Москве гутарили, а полгода как не было!
Они помолчали.
— Вот ты сам к тому вел, Ермак Тимофеевич, что все связано. В одном месте аукнется, в другом откликнется. Сибирское нестроение многим на руку! Там большие ковы противу Руси замышляются!
На Москве поймали польского лазутчика. Я его допрашивал, — буднично сказал Урусов. — Державы латинские на Кучума-хана большие виды имеют. Потому к Строгановым поехало на святках восемьдесят литвин, поляков и немцев из плененных в Ливонии мастеров. Лазутчик с ними работал, и там люди его есть. Им велено Кучумке в Россию ворота открыть. Как только Кучум на Москву пойдет — станут ему дорогу мостить да крепости открывать! Людишек местных баламутить...
— Вот те и край света! Вот те и места незнаемые! — засмеялся Ермак. — А тут, куды не кинь, всюду клин. С. войны на войну.
— Кисмет! Судьба! — сказал Урусов. — Человек в мир для испытания пришел, и несть ему покоя!
— Ну, и что делать станем? Что присоветуешь? — спросил Ермак.
— А что мне тебе, батька, советовать! Ты сам умей да опытен. Мое дело — предупредить. Связь мы перебили! Те, кого лазутчик ковы чинить подговорил, его слова ждут, да не дождутся.
Дьяк Урусов припомнил, как в пыточной избе в отсветах раскаленных углей, в густом духе угарной вони и паленого человеческого мяса шевелились два ката, два заплечных дел мастера, равнодушно и с ленцой делавшие страшную работу. Были они большие рукодельники и выдумывали такие муки, что, казалось, не было такого уголка в теле, куда не достала бы изобретаемая ими боль. Этих двоих ценили не только за умение пытать, но и за то, что оба были глухонемые, а потому ничего, что можно было услышать секретного, не знали и разгласить не могли.
Старенький писарь, давно привыкший к страшному делу своему, строчил, нанизывая одну к другой буквы расспросных листов. А расспросы вел сам Урусов, сатанея от запаха и вида чужой боли.
Поляк уже давно, со времени отъезда Антонио Поссевино, вызывал подозрения тем, что, по признаниям агентов среди пленных поляков и литовцев, ксендзом не был, а службу католическую правил. Любил ошиваться среди городовых казаков, стрельцов и воинских людей. Вел с ними разговоры сумнительные — прямо на бунт не подстрекал, но говорил, что бунты неизбежны. Расхваливал жизнь в королевстве Литовском.
Взяли его по пустячному поводу, потому и попал он на расспрос к Урусову, а опытный дьяк быстро сообразил, кто перед ним таков. И уж тут за поляка взялись всерьез. А взявшись всерьез — перестарались. Урусов вообще расспросов под пыткой не любил, им не верил... Но кроме него охотников порасспросить на дыбе было столько, что он вынужден был заниматься этим сам — чтобы хоть что-то узнать.
— Имена! — говорил он. — Имена тех, кого ты подговорил противу Москвы воровство чинить, среди людей литовских, коих Строгановым служить отправил...
Поляк был сломлен и, не отдавая отчета в том, что делает, выплывая из жуткой боли, отвечал...
— Еще кто? Еще? — кричал дьяк. Палачи поняли его волнение как приказ усилить пытку. Припекли железом, а поляк дернулся и обвис.
— Имен не назвал? — спросил Ермак.
— Кое-что. Так только, пять имен... Но есть наметки, что сговорил крамолы чинить иноземцев многих. Пять-то — враги истинные, а остальные в шатании. Все равно им — как повернет.
— А чего ж все не сказал?
— Кат поторопился.
Они помолчали.
— Иноземцы что за люди? — спросил Ермак.
— Люди разные. Большинство — католики. Но другие Ватикану и папе не подвластны. Немцы, датчане. Они ни при чем, не причастны, на них и думать неча! Ну а там сам разберись. Знаешь ведь, что не тот враг страшен, что перед лицом твоим, а тот, что за спиной.
— Ох, задал ты мне задачу! — прокряхтел, поднимаясь, Ермак. — Коренные-то казаки не выдадут, а голутва со своими атаманами, сам знаешь, — солома. Чуть огонь поднеси, и пыхнет!
— То-то и оно! — согласился Урусов. — Потому я и поспешал, чтобы вместо защиты Пермских городков набег на них не получился! Как забунтуют казаки, да как пойдут по городкам — вот и выйдет, что ты их привел...
— Голутва на уговоры падка! Я это повсюду видал, — сказал Ермак. — Вот ведь какая она, жизнь! Едва одну беду избыли, едва от Шадры отбился — родовые юрты через то покинуть пришлось, чтобы крамолы на Дону не поселить, а крамола нас впереди ждет!
Солнце скатывалось, звезды становились ярче. Пастух пригнал стадо, и бабы с ребятишками загоняли скотину во дворы. Казаки на берегу у стругов повечеряли и затянули песни.
— А может, так, — предложил Урусов. — С тобой Кольцо идет — он в сыске. Отсеки его стрельцами, да что там... Отойди побыстрее выше, а стрельцы его с голутвой переймут. Ты и прибудешь со своими на пермскую службу, как в Москве сказывали! А? Вот крамолы избегнешь и, как государев человек, можешь в строгановских вотчинах сам сыск учинить, а грамоту я тебе дам — противу литовских людишек. А тамо и служить начнешь безопасно! — И, чувствуя, что Ермак не ответит, добавил: — Уж в спину не ударят...
«Вот что служба-то московская с людьми делает, — подумал Ермак. — В его деле нет ни друзей, ни врагов, а есть интересы державы. И ежели в этом интересе будет нужно завтра сделать литовских людишек героями и лучшими друзьями — дьяк с ними на паперти христосоваться начнет. Как было с Кольцом: велели ногайские и прочие струги на Волге топить — он и топил по приказу государеву, а случилось замириться — он, Кольцо, и виноват и к плахе предрешен! Но одно дело дьяк умный Урусов, иное — вольный казак, атаман Ермак Тимофеев...»
— Нет! — сказал Ермак. — Что тебе возможно, мне перед Богом —■ грех, перед людьми — поношение. Я же крест целовал! Атаман не воевода, а отец, как же я одних детей своих на казнь обреку, а других к славе определю! Никак это мне не возможно!
— И я не изверг, — играя желваками на скулах, сказал Урусов, — жертвовать приходится малым ради большего, одним дитем — ради всех! Знаешь, как лиса, в капкан когда попадет, да лапу себе и отгрызет!
— Эва, — засмеялся Ермак. — Ради воли чего не учинишь! — И, стерев с лица улыбку, спросил: — А ты видал, на что лиса безногая опосля годится? И долго ли она с того проживет, без ноги-то?
— Государь в жертву многое приносит, — побледнев так, что даже в сумерках лицо Урусова словно засветилось, сказал дьяк. — Государь многие жертвы приносит, ради большего...
— Человек волен только свою голову в жертву приносить, и то по воле Божьей. А Государь многое в жертву приносит — себе в угоду! Сыноубийца — Государь московский! Вот его Господь и покарал!
— Я речи, поносные Государю, слушать не могу! — сорвавшись на шепот, произнес дьяк.
— Да что ты?! — сказал спокойно атаман. — Что ты? Разве я чего говорил? Чего ты сбаламутился? Мы вот тута с тобой сидим, и что промеж нас, с нами и умрет. Чай не в приказе, на вольном воздухе...
— И стены уши имеют!
— А где они тута, стены? — засмеялся Ермак и серьезно добавил: — Я старый уже, не сегодня завтра перед Господом предстану! А там не оправдаешься. За грех твой спросят, что ты содеял... Как ты заповеди нарушил. Спрос-то на Страшном судилище с одного идет, с каждого... Там ни державой, ни пользой не отговоришься. Я своего греха боюсь! А и то, — сказал он, как бы заканчивая разговор. — Сколь живу на свете, столь про пользу державе слышу, и всегда-то этой пользой свой грех оправдывают. О себе пекутся.
— Ия, что ли? — вскипел дьяк.
— А хоть бы и ты! — прямо глянув приемышу в глаза, сказал атаман. — Ты — человек казенный, ты присягал крамолу известь, вот ты и стараешься. Вот он — твой интерес и правда! И худого в том нет! И за то, что радением своим ты служишь и за службу пожалован будешь, — без греха. Грех в том, что ты дело свое выше Господня слова поставил.
— Какого слова?
— Заповеди Господней, да и не одной! Первой — «не убий». Куды казаки, мной отданные, пойдут? В казнь лютую! Стало быть, мы с тобой убийцы сделаемся истинные. Как-то навроде топора бесчувственного — на нем греха нет, он не в своей воле. Но мы-то — в своей! С нас и спрос. А вторая заповедь: «Не сотвори себе кумира ложна». Ну-ко, в сердце своем признайся — а не ложному ли кумиру служишь?
Они замолчали, потупясь.
— Я Государю и державе его служу! — сказал, как бы оправдываясь, Урусов.
— А разве может правда Государя против человека государева идти? Ты вот перед каждым делом своим себя заповедями испытывай! Так ли что делаю?
— Эдак я и делать-то ничего не успею, пока размышлять стану да прикидывать, — бледно улыбнулся дьяк.
— Греха не сделаешь лишнего! — не принимая его улыбки, сказал Ермак. И, поднимаясь, добавил: — Вот так-то, сынок! Пойдем-ко на люди! А то скажут опосля: «Дьяк с атаманом сговор имел».
— Ты человек известный! Государю служишь! — сказал, поднимаясь, дьяк.
— Я — казак! А про казака нынче одно говорят, а завтра другое. Нынче — в славе, завтра — в канаве. А за весть — спасибо. Спасибо, что сам приехать не поленился.
— Ты мне, чай, не чужой! — дрогнувшим голосом сказал дьяк.
— И у меня кроме тебя и ближе тебя никого нет, — сказал Ермак, почему-то по-кыпчакски. Хотя весь разговор, который бы и надо скрывать, вели по-русски.
Они обнялись.
— Чего делать-то думаешь, отец? — спросил Урусов.
— Ничего, — спокойно ответил Ермак. — Когда не знаешь, как поступить, ничего не делай! Крепись да Богу молись. Господь вразумит. Чего сейчас попусту голову ломать? Предупредил меня, и хорошо. А чего делать? Когда будет нужно, само явится.
Они спустились к Волге, где у костров сидели казаки, наслаждаясь теплым летним вечером, чувствуя речную красоту и простор, подставляя лица ласковому влажному ветерку, дующему с воды...
— Чего татарин приезжал? — спросил Ермака Иван Кольцо, когда они остановились на ночлег под высоким камским берегом.
— Да так! Это сродственник мой! Попрощаться приезжал! — ответил Ермак.
— А чего с нами прощаться? Мы не на погибель идем.
И вдруг, по-волчьи повернувшись всем корпусом, чуть не клацнув зубами, прошептал:
— Смотри, ежели измену какую задумал, я тебя достану! Из-под земли достану! С того свету приду!
— Да ладно тебе страхи-то на меня пущать! — засмеялся Ермак. — Я не младенец, рыков-то твоих пужаться. Сам себя не пугай...
По всему выходило: готовит Кучум большой набег на Москву. Как ни удивителен казался его замысел, а Ермак понял — может Кучум-хан Москву взять. Прошлогодние набеги в июле Бегбелея Агтакова на реку Сылву, когда его повстанцы приступили под Сылвенский острожек, под Чусовские городки, — не случайность. Городки он не взял и взять не пытался, потому как воинских людей не имел, а шли с ним бунтовщики — вотяки да остяки. И хоть число их было большое — до семисот окружных людей, а стены для них были неприступны; ино дело — деревни да солеварни беззащитные. Пожгли они села многие, угнали в полон множество русских поселенцев, да и своими же вотяками и остяками не брезговали — много пленников увели в татарские улусы.
Разбили их Строгановы быстро, да и самого Бегбелея в полон взяли. Однако через месяц другой хан, теперь уже из-за Камня, Пелымский князь Абылгерим жег села на Косьве, а потом на Каме, на Обве, на Яйве, пока не вышел на Чусовую.
Это было куда более глубокое вторжение. И здесь шли уже люди воинские, умелые. Потому едва они не взяли Чусовой острог. Заполыхал весь Пермский край. Не случайно умолили Царя Строгановы разрешить звать на помощь казаков. Это была единственная надежда отбиться.
Но Ермак понимал и другое: набеги из-за Камы — не случайность. Еще пойдут, и еще, и еще... И только
потом, подняв все местное население, убедив его в том, что московские вой ничего не могут поделать, не могут защитить вогуличей мирных, остяков и вотяков и местным народам волей-неволей придется выбирать: либо жить при ханах, либо погибать при купцах, — тогда пойдет стремительный конный поход на Москву. Набег будет разрастаться, как степной пожар, — к ядру татарских конниц и Кучумовой гвардии присоединится все, что бродит окружного по окрестностям Казани, все поволжские повстанцы, вся черемиса, прорвутся с юга ногаи; и все это хлынет потоком крови на Русь — в Москву. Где еще и стены все в осыпях проломов и потоках смоляных после набега Давлет-Гирея, где еще не все срубы в посаде под крыши подведены после Крымского разорения!
Об этом не раз говорил Ермак атаманам. Кольцо, как всегда, спорил, не соглашался — где, мол, татарве немытой по Москву ходить. Но остальные помалкивали, чувствуя, что Ермак прав.
— Мало кто тута на городки налетает! — говорил Кольцо. — И через чего ты думаешь, что это все к татарскому набегу дорога? Да в таких местах леших завсегда инородцы на русские крепости набегают!
— Ваня! — отвечал Ермак. — Инородцы — неволей идут! Ты на воев погляди. Ай они тебе незнаемые? Али не таких ты в саратовских степях гонял? Не одного ли это с ногаями поля ягода?
— Хоть бы и так, а чем докажешь, что они к Москве пригребаются?
— А вот так помыслим: сразу Орда в поход не кинется! Она себе дорогу многими набегами мостит. В прошлом году набеги в июле совершались, и нонь — июль! Слышь, атаман, не вогуличи, не вотяки, не иные народцы, а коренные сибирские вой. Набегом татарским. Коли нет — надевай мою шапку!
Ударили по рукам.
— Располагаешь, что мы под набег идем? — спросил Ермака осторожный Мещеряк.
— Как раз под него! — убежденно ответил Ермак. — Не сегодня завтра с татарами столкнемся! И будут это не прошлогодние сибирские люди, а истинная конница татарская. И станет она весь край жечь, чтобы было где при набеге на Москву силы собирать, из-за Камня перешедшие, и с Волги, и с Яика! А вот уж отсюда прямо на Москву мимо Казани пойдут!
Атаманы не спорили, не возражали, понимая, что лучше лишние предосторожности принять, чем потом мертвых собирать. Потому конные разъезды пускали во все стороны на тридцать верст — на дневной переход. Держали у пушек недремные караулы. При ночлегах на стругах на берег сходила только половина гребцов. Да и та спала с оружием в обнимку.
— Робяты, не оплошайте, — говаривал Ермак, когда видел в глазах казаков недоверие и скуку. — Хуже нету, когда не знаешь, где враг. Уж сойдемся лицо в лицо — тогда проще!
По берегам попадались дотла выгоревшие поселки при солеварнях. Буйно затягивал пепелища малиновый иван-чай. Издалека виднелись его пылающие свечи; там под высокими цветами лежали среди обгорелых бревен обглоданные зверьем и дождями человеческие кости мужиков русских, остяков да вогуличей... Попадались среди скелетов и детские, и женские — война никого не щадила.
— Вот тебе и солеварницы! — сказал как-то Яков Михайлов. — А ведь соли этой тут пропасть, на всех бы хватило, когда по уму да по-доброму!
Июль кончался, пали первые росы. По утренней росе и примчался дозорный казак, слетел с коня перед атаманами и, словно боялся, что близкие враги услышат, прошептал:
— Татарва многими силами на броды вышла!
— Кто? — только и спросил Ермак.
— Языка взяли, сказывают, Алея-хана вой. Алея! Он не то сын, не то племяш Кучумов!
— Племяш Кучумов, — засмеялся, ощеря мелкие зубы, Мещеряк, — а супостат — наш!
— Вот тебе, Ваня, мой доказ! — пробегая мимо Ивана Кольца, пообмигнул Ермак. — Давай-ко конно по берегу, а мы на стругах!
Решено было дать Алею войти в реку и, ударив конно и со стругов, постараться побить его в воде, на переправе.
К вечеру выгребли на броды. Большая часть татар уж переправилась, остальные беспечно перевозили на плотах амуницию, стараясь не замочиться, тянули в поводах коней. Кони фыркали, испуганно ржали, теряя под копытами дно, плыли за плотами, тревожно насторожа уши.
Алеевская пехота набивалась на плоты так, что едва не переворачивала их. Страх был совсем утрачен. На плотах стояли смех и шутки.
Лучники толкались, спихивая друг друга в воду у берега. Командиры покрикивали на них. Но видно было, что молодые ребята в войне небывальцы, потому и весь поход, и переправа кажутся им забавою. Видать, им удалось уж разорить какую-то деревню не то солеварню — на нескольких кольях, которые торчали на берегу, уже было насажено с десяток голов.
Старым волчьим обычаем казаки обошли беспечное войско, как загоняют стадо на водопое, и, опять-таки по-волчьи, растянувшись полукольцом, не спеша подошли к переправе. В это время половина гребцов, высадившись на противоположном берегу, плотными рядами подошла на расстояние выстрела. Вровень с ними выгребали струги.
Татары шли настолько беспечно, что даже не выставили боевое охранение. Сторожа закричали, когда струги борт в борт уже шли поперек всей реки.
Ермак поднял и установил на бердыше тяжелую пищаль и без команды, первым, поднес к ней фитиль. Зашипел порох, пыхнуло пламя, и грохнул тяжелый выстрел, пошел с визгом свинец. Ахнуло с берега. Ударом ядра, попавшего точно в толпу на плоту, взметнуло оторванные руки и головы, будто брызги от густой каши. Еще два ядра ударили в лодку и в толпу у воды.
Плоты начали переворачиваться, татары, в большинстве своем не умеющие плавать, хватались за коней, кони бились и давили в ужасе пловцов.
С воем и свистом пошла к переправе конница. Ермак, отбросив пищаль, взялся за самострел и вбивал тяжелые болты в мешанину тел, почти не прицеливаясь, зная, что каждая полуфунтовая стрела-болт прошивает двоих-троих человек!
Татарин в красном архалуке, кружась на дорогом высоком коне, махал нагайкой, выстраивая переправившихся конников для контратаки, но пешие казаки пробежали навстречу ему и с полета шагов, припав на колени, дали второй, плотный и точный, залп.
Опытный Алей не стал испытывать судьбу, а, махнув нагайкой, приказал отходить от переправы, бросив на произвол судьбы пеших и раненых. Увидя, что вся татарская конница, разом повернувшись, пошла от реки, пешие кинулись врассыпную к лесу. Поймать их не было никакой возможности, потому что бежали они налегке, побросав все доспехи и оружие, мгновенно исчезая в густых зарослях.
Народ это был местный, лесной. Все им было тут знакомо и ведомо. Сыскать их, да еще в вечерних сумерках, казаки и не пытались. Раненые же потонули -прежде, чем успели их вытащить из широкой реки.
На стругах протрубили сбор. Собрались на пологом песчаном берегу. Разгоряченные боем, казаки отмывали пороховую копоть, смеялись, обсуждая только что происшедшую стычку.
— А ить мы их не отбили! — сказал атаман Никита Пан. — Оне ить куды хотели, туды и пойдуть!
— Поздно подошли, — согласился Ермак. — Теперь ищи ветра в поле!
— Вдогон нужно, вдогон! — горячился Кольцо. — Поймать их надо! Сейчас коней на ту сторону переправить, и вдогон.
— Как раз в темноте на засады ихние и напорешься! — сказал спокойный и рассудительный Савва
Болдырь. — Их, вон, с тысячу и боле. Ты со своей полусотней много чего там сделаешь!
— Не догнать! — сказал Ермак. — И неча пытаться. Да и ряда у нас с купцами еще не было. Мы что, уж о службе уговорились? То-то и оно. Благодарите Бога, что у нас никто не ранен, не убит, да и поплывем дальше.
Теперь шли со всеми военными предосторожностями, только днем, далеко высылая вперед конные разъезды по обеим берегам реки.
В самую жару, в июле, на переломе лета, встретили нарядные струги с богатым угощением и питьем. Прослышав про казачью победу, купцы именитые Строгановы послали своих слуг казакам навстречу, чтобы почтить их почетом и лаской.
Казаков начали кормить и поить уже на стругах. И если бы не строгость атаманов, то в Чусовые городки прибыли бы казаки в полном непотребстве. Но атаманы цыкнули, есаулы гаркнули, и ни одна чарка с хмельной медовухой не перекочевала с борта на борт.
— Правильно, — похвалили атаманов казаки постарше. — Мы еще не рядились, а по пьяному разговору нам и цена будет грош...
Перед городками остановили струги, посменно вымылись, отпарились в посадских банях, где, не то что в степи, не вели счет каждому полену, а мылись и парились вволюшку, до изнеможения, до сладкого обморока.
Вот тут по чарке и выпили. И наелись от пуза! Два дня стояли в пяти верстах от городков. Чистились, стригли бороды, обломками кос брили фасонисто усы, стригли в скобку отросшие космы. Чистили до блеска оружие.
На третий день утром без бечевы — только на веслах, да распустив белокрылые паруса, строго держа строй, выплыли под бревенчатые стены города.
Ладно гребли одетые в синие архалуки казаки Ермака, в серые сермяжные кафтаны — яицкие казаки. В пестрых чепанах и малахаях — казаки Мещеряка.
В белых рубахах и красных кафтанах стояли на высоких носах своих стругов, положив левые руки на рукояти клычей-сабель, заломив высокие шапки-трухменки, атаманы.
Будто государево войско сходили казаки по гулким доскам на пристанские мостки. Тяжко бухали сапогами по деревянным мостовым.
Шли по четыре в ряд в блестящих шлемах и ладных кольчугах, положив на плечо тяжелые пищали и масляно блестящие полумесяцы бердышей, стрелки.
Несли хорунжие хвостатые бунчуки и били в тулумбасы довбуши. Жутко и гнусаво хрипели диковинные трубы.
За стрелками, ведомые особливыми атаманами, шли копейщики с длинными пиками и рушницами, шли латники в начищенных панцирях. По-татарски подбритые бороды, или расчесанные надвое, или подстриженные, скрывали упрямые подбородки. Весело и грозно, не по-мужицки глядели ясные серые, голубые и вовсе черные глаза.
За гребцами пошла конница, где господствовали усы и подбородки в свежих бритвенных порезах. Вились за плечами капюшоны бурнусов, балахонов из белой шерсти, алели невиданные на севере башлыки, и шелковые косицы тумаков с кистями свисали с лихо сбитых на бровь шапок. Впереди, избоченясь, в алом кафтане с серебряными застежками, в шелковом персидском плаще ослепительной белизны, с павлиньим глазастым пером на шапке, горяча коня, ехал Иван Кольцо. Русые кудри его сразу запали в душу многим посадским красавицам.
Хорош был атаман в полном расцвете мужской силы, когда еще держится во взглядах и походке юношеская горячность, но уже по-медвежьи бугрятся железные мышцы.
Ермак с пушкарями замыкал колонну. Шел он, как всегда, неторопливо. Заложив руки за спину, крепко ставя сапоги на гулкие доски. Под стать ему были и остальные пушкари — немолодые, кряжистые, прокопченные в пороховом дыму.
Городовые и воротные казаки, служившие в Чусовых, стояли вдоль всего пути и на стенах у пушек, гордясь земляками.
Перед хоромами Строгановых, скорее напоминавшими царский терем, прямо на улице были накрыты широкие столы, и казаки сели пировать все, поместившись на лавках. Атаманы во главе с Ермаком и Иваном Кольцом прошли в купеческие палаты.
Хоть и недалек был путь, а Ермак специально пошел позади всех, чтобы рассмотреть городок.
Был он построен умело и с толком: тридцатисаженной высоты срубы, обмазанные глиной и в особо опасных местах заложенные камнем, не уступали по прочности крепостям, кои приходилось видеть атаману на Ливонской войне.
Стены, сложенные из срубов, были набиты внутри землей и камнями — проломить такую стену было непросто не только тараном, но и боем пушечным: проломив бревна, ядра вязли в засыпке.
Единственный способ сокрушить такую стену — зажечь ее. Потому, видать, и нападали враги в самую сушь, в самую жару. Но и на это надежда невеликая. Вряд ли стены загорелись бы, храня внутри себя сырую землю. Это ежели горящей смолой стены полить, а чтобы полить — к стене нужно подойти... А на ней, на высоте такой, что шапка валится, стрелки недремные да по углам глухие башни с бойницами, из которых можно огонь вести умело и в поле, и вдоль стен.
— Толково строено, — признал атаман. — И на Руси таких укреплений не много. Ежели все припасы есть и гарнизон достаточный, отсидеться в осаде можно чуть не год!
А столько-то и не надобно! Татары нападают в окрестностях, пока есть чем коней кормить. Как приедят кони всю траву — так и осада снимается.
Внутри крепости стояли крепкие избы, друг от друга неблизко — пожарного ради опасения. Были тут и кузни, и амбары. Стояла церковь — и все такое прочное да ладное, что и в каждой избе, и в каждом амбаре, и даже у церкви можно было бой держать. Были колодцы и вольные, и в срубах — так что на случай осады воды в достаточности. И припасов всяких изрядно!
Купеческие палаты были — вторая крепость! Да еще и покрепче наружной.
Бревенчатая гать-дорога вела в высокую башню с крепкими воротами. Как догадался атаман, ворота — двойные, и ежели были бы проломаны первые, то нападавшие уткнулись бы во вторые, а тут за их спиной рухнула бы кованая железная решетка; и побили бы их, и смолой поварили бы со второго раската сверху.
— Хороша западня! — опять не мог не похвалить атаман. Далее все переходы и лестницы, по которым поднимались казаки, хотя и были украшены изрядно и диковинно, а все же главной задачей имели оборону.
— Замок! — сказал видавший виды Пан. — Истинный замок.
Ермак выглянул в окошко-бойницу. Внизу, на широкой площади, за столы усаживались казаки. Священники, прибывшие с казаками, и трое строгановских готовились читать обеденную молитву.
— Вишь какой обзор! — сказал Пан Ермаку. — Ежели отсюда да из пушки — дак всю площадь свинцом просечет.
— Крепко слажено! С умом! — похвалил Ермак.
Пушки стояли тут же, накрытые сукнами.
— Вот они! — похлопал по стволу Яков Михайлов. — Здоровенны, как девки московские.
— Они не московские! — сказал кто-то, грамоте знавший. — Тутошнего литья!
— Во как? — удивился Ермак. — Навроде никто такой льготы от Царя не имеет, чтобы самим пушки лить...
— Важно... — сказал Михайлов. — Тута, робяты, главное — головы свои не продешевить!
— Да! — сказал Мещеряк. — Деньгой здеся пахнет!
Атаманы вошли в широкую, просторную палату, тоже уставленную столами с угощением. Разместились по лавкам.
Одинаково одетые, будто царские рынды, слуги стали разносить чаши — руки ополаскивать — и рушники-утиралки. Священник вышел, прочел молитву, и только потом торжественно появились купцы.
К удивлению атаманов, были они молоды. Старшему — лет двадцать пять, а второму, Максиму Яковлевичу, и того меньше!
«Это не Аника старый», — усмехнулся Ермак. Но по тому, как осанисто и важно вели себя молодые Строгановы, когда после долгих пустых разговоров стали рядиться с казаками о жаловании, понял атаман, что эти «робяты» деда своего стоят. Одна порода, одна кровь и своего — умрут — не уступят — даром что молодые совсем.
Ермак хоть и торговался, как положено, и тоже своего не уступал, а по опыту знал — нынешний разговор и первая встреча мало что означают: главный торг и ряд пойдет после, когда отшумит праздничное застолье. Когда всплывут серьезные мелочи, о которых сейчас и разговору нет, а решают они все! Сейчас так — смотрины!
И Ермак умел смотреть, да, как он понял, и купцы были не лыком шиты.
Несли на стол яства многоразличные, многие из них атаманы отродясь не видывали. Тут и плотки куропаточьи, и языки лосиные в квасе.
А Ермак, увидев одну ложку, в которой янтарем светились ягоды, принял ее в руку, будто причастие. И полузабытый, но незабываемый запах шевельнул в его сердце давнее, ускользающее уже воспоминание. Стояла корчага с этой царь-ягодой в широком хабле русской печи, и мать, худенькая, темноглазая, в пестрой длинной, до колен, рубахе и синих узких шароварах, доставала ухватом эту заветную корчагу и с ложки давала ему — маленькому, беспортошному, пробовать пареную морошку.
— Ала... — прошептал атаман.
— Что? — спросил, обгладывая рябчика, сидевший рядом Черкас.
Ермак будто очнулся.
Шел торг о жаловании. Купцы увиливали от прямого ответа: сколь чего пойдет за каждый день службы? Были тут и харч, и боевой припас, и порты, и зипуны...
Казаки деловито высчитывали, чего сколько надобно. Купцы норовили нанять их на три месяца.
— Нет! — не соглашались атаманы. — Меньше чем па год мы служить не готовы! Это что же, нам по зиме на Дон да на Яик идти? Ежели не срядимся?
Торговались долго, но вяло, понимая, что придут к традиционной наемке: на год — за харчи и содержание, а через год — полный расчет деньгами.
Несколько раз ловил Ермак пристальный взгляд Максима Яковлевича, усмехаясь про себя, что купец молод и не научился еще смотреть так, чтобы его собственный взгляд был незаметен.
Наевшись-напившись, вывалились на широкий двор, где казаки завели пляску и хоровод с местными девками.
Ермак пошел в избу городовых казаков и там вскорости отыскал сотника, десять лет назад ушедшего сюда служить с Дона. Сочлись родовой, выяснили, кто какой станицы, какого юрта. Казак был коренной, родовитый. Обрадовался Ермаку, как найденному брату. Вышли за стены городка, развели, как полагалось по степному обычаю, костерок, притулились у огня. Сотник жадно расспрашивал про нынешнюю жизнь в Старом поле. Ермак отвечал что знал. Наконец настала его пора спрашивать.
— А скажи-ко мне, елдаш, сколько тут казаков есть?
— Да тысячи с две будет.
— Ого!
— Истинно так.
— Да где же им разместитися?
— А на службе-то не много! — сказал сотник. Иные в городах живут. Иные к зырянам подались. Сказывают, зыряне из Старого поля от Тимир-Аксака ушли, а так — нашего языка люди... Ну и кочуют с ними по всему Сырту, перед Камнем.
— А скажи мне, — спросил атаман, — где же та тысяча казаков, коих, сказывают, Строгановы не так давно наймовали.
— Как недавно? Да десять лет назад! И я с ними пришел...
— Ну и где же они?
— А все тут по городкам стоят.
— А что ж о них не слышно совсем и новых казаков нанимают? На Дону, на Яике тысяча казаков весь край в кулаке держит, а тут и голосу нет...
Сотник поморщился. Атаман задел самую больную струну.
— Растрепалась тысяча, — сказал он, помолчав. — Измельчала по городовой службе. Как пришли мы сюда — войско. До край моря огнем и мечом дойти можем. Стали постоем, а нас в городках не прокормить. Стали ватагами в другие города да остроги рассылать. Разослать разослали, а войско истаяло.
— Ну и что толку от вас? — усмехнулся Ермак.
— Да толк-то есть! — нехотя ответил сотник, — Города-то мы бороним.
— Через чего же нас понаймовали?
— На всю линию нас не хватает. Линия-то вон, аж до Студеного моря...
Ермак долго ворочался на сенной копне, где угнездился ночевать. Глядел на мигающие звезды. От стругов доносились голоса подгулявших казаков. Кто-то завел песню, и она далеко понеслась над рекой в луга и темные леса, подступавшие местами к самой воде, над курными избами и варницами, где день и ночь кипели котлы и валил дым, где клокотал рассол и выпаривалась ценимая иной раз дороже золота соль.
— Нельзя войско дробить! — прошептал самому себе Ермак. — Нельзя в линию становиться.
Так утром и сказал Пану да Мещеряку и иным атаманам.
—. Я полагаю: станут нас купцы по гарнизонам рассылать, а нам туды идти не следует! Нам всем вместе держаться нужно. В линию не становиться.
— Верно! — согласился Михайлов. — Я уж вчера подумал. Надоть заставы на опасных дорогах держать, а впереди — разъезды. Может, и за Камень лазутчиков выслать. А казаков держать конно и на стругах.
— Купцы нас не прокормят! Столько харчей у них нет! — засомневался Пан. — Постоем городок изнурим.
— Невелики мы числом! Не изнурим! А харч пущай сюды возят. Мы не коровы — за сеном ходить. Разойдемся ежели станицами стоять, не более чем на пять— десять верст друг от друга. Условное место заметим, где собираться, ежели сполох будет. А на линии с нас толку чуть...
Казаки все еще бражничали, допивая и доедая вчерашнее угощение. Но старые рубаки уже ворчали. Уже поднимали крестовины для обучения рукопашному бою, заставляли молодых приводить в порядок оружие...
— Разленились! — сетовали атаманы. — Отбились от воинского дела. Навовсе бурлаками стали.
Кое-где, пока еще нехотя, словно спросонок, казаки намахивали руки, крутя сабли. Кое-где схватывались попарно, по трое, возвращая телу боевую выучку.
— Недельки через две поправимся, отоспимся! — потягиваясь с хрустом, сказал Кольцо. — Надо у купцов припасу огненного попросить. Да стрельбы устроить. Они, сказывают, сами селитру добывают да порох трут.
— Верно, — подтвердил Мещеряк. — Этого всегда у них в избытке. Пущай не жмутся. Ты бы по мастерским походил, Ермак Тимофеич. Поглядел бы, какие оне пушки да пищали льют. Может, и нам чего сгодится.
Недалеко от городка из нескольких скважин черпали рассол и вываривали его в денно и нощно дымивших варницах. Ермак сунулся в раскаленную духоту работной избы, где в пару и угаре шевелились полуобнаженные мужики с воспаленными от соли глазами, изъеденными коростой руками. Он так и не понял, как вываривают соль, поскольку запутался в многократных командах:
— Черпай рассол... Доливай! Промывай! Поддавай огня...
Работные люди жили в избах по нескольку десятков человек. Еду им подавали в общей посудине на всю артель. Кормили неплохо, но работали варщики и днем и ночью, сменяясь у котлов. Разоренные набегами татар из-за Камня, многие солеварни и солеварные промыслы стояли, а держава требовала соли, как прежде, много. Потому и трудились, не гася огней. Горами высились заготовленные дрова. В десятки рук зашивались рогожные мешки, куда бережно ссыпалось белое богатство. Укрывалось шкурами, укутывалось соломой, чтобы в сухости быть развезено в дальние концы Руси. Грохотали мельницы: и хлебные, и для соляного помолу. И везде копошился черный, худой и жилистый народ. Пузатые ребятишки молчаливо глядели из дверей курных изб вослед широкоплечему атаману с неизменной кривой саблей на боку. Семи-восьмилетние, они уже стояли у котлов, а чуть постарше — уже черпали раствор...
«Это не вольная степь, это не пашня... — подумалось тогда Ермаку. — Это труд тяжкий, подневольный, страшный своим однообразием и непрерывностью». А работные люди ломили безропотно и трудно, как лошади на обмолоте, когда ходят они с завязанными мордами по кругу... Верша длинный путь, которому конца нет.
Атаман не увидел в сем деле себе интересу, а только ужаснулся тяжести труда и какой-то гнетущей силе от скопленного в одном месте многопудового соляного изобилия, поскольку привык мерить соль щепотью, дорожа каждой крупинкой.
Побывал он у зеленолицых пороховщиков, что терли селитру с углем, превращая ее в порох, сходил и на верфь, где стучали топоры и перекликались плотники. Здесь труд был веселее, сноровистее, а мастерство все на виду, все на вольном ветерке. Ладили строгановские корабелы и струги многие, и лодьи, даже высокие корабли с палубами и бойницами для трех-четырех пушек по бортам.
Ермак полюбовался работе корабелов, сам в охотку помахал топором. И хоть трудились на верфи и литовцы, и поляки, работали они под присмотром опытных русских мастеров, работу делали невидную, без мастерства. Струги были ладные, но опытным глазом атаман отметил, что с неказистыми казачьими стругами ни в какое сравнение не идут — корабли казачьей выделки много легче и на ходу быстрее.
А вот где застрял атаман надолго, так это на литейном дворе. И зачастил туда каждый день. Здесь колдовали мастера, чей труд был сходен с ворожбой, а тяжестью и напряжением — с лютым боем.
Свел Ермак знакомство и дружбу с рыжим немецким мастером, что был привезен зимою из Москвы, и с другими литейщиками и подмастерьями. Часто сиживали они на ветерке около кузницы и литейки, отдыхая после плавильного жара. Вышло так, что и возрастом были они близки, и по характерам схожи. Ермак немца ни о чем не расспрашивал, но тот как-то сам, без расспросов неожиданно сказал, убедившись, что вокруг никого нет:
— Атаман, тебе, как самому старшему казаку, скажу... Не все люди гожие из Москвы приехали. Есть кто в спину норовит ударить.
— Через чего ты такое заметил? — поинтересовался Ермак.
— Поначалу поставили литовцев почти всех мне на литейном дворе помогать. Купцы Строгановы задали урок много стволов для пищалей выковать и пушек налить. А по работе-то сразу видно, кто как работает. Кто дела не любит, но урок исполняет, а кто и зло творит.
Немец посасывал крошечную фарфоровую трубочку — новейшую диковину европейскую. Видать, заботился о здоровье, боялся грудную простуду схватить или от мокротного кашля в чужих краях помереть.
— И стал я примечать: что-то слишком много раковин в литье получается. Слишком. Ты ведаешь ли, что такое раковина в пушке?
— Я сызмала в боях — видал, как стволы рвутся! — сказал Ермак. — Такая пушка урону своим больше приносит, чем врагу.
— Так вот, у меня в литейке пошли раковины да трещины! А я мастер старый! У меня этого быть не может.
— А есть способы эти шкоды нарочно чинить? — спросил атаман.
— Есть, и очень возможно. И даже большого умения не нужно...
— Ну, и на кого грешишь?
— Да есть тут несколько.
— Имена?
— Первейший — Жигмонт. И хитер, ох как хитер... Как почуял, что я его соследил, — сразу к тиунам подладился. Нонеча в амбаре счет припасам ведет. Так мне его поймать и не удалось.
— А еще кто?
Рыжий литейщик назвал несколько имен. Пять совпали с теми, которые называл Урусов.
— Спасибо тебе! — от души поблагодарил атаман.
— За что спасибо? — вздохнул немец. — Сие есть донос! Грех.
— Сие есть война и оборона! — ответил атаман. — Войну зажмуркой не ведут.
— Надо все стволы и все пушки испытать! — сказал немец. — Без испытания не брать — подведут.
Ермак собрал атаманов и уговорил их учинить смотр всем казакам. А после смотра устраивать ежедневные стрельбы из всех стволов — и старых, с Дону, с Яика несенных, и новых. Особливо тех, что Строгановы для службы в своих литейках лили. Порох у купцов был свой, дешевый, и Ермак выпросил его много.
Загрохотали, окутались дымом широкие луговины около городской острожной стены.
Теперь с утра до ночи слышалось:
— Сыпь порох! Фитиль раздуй, прикладывайся, целься, пали!
Пушки ядрами каменными и литыми калеными разносили в щепки специально поставленные и набитые землей срубы.
Строганов Максим Яковлевич любовался из высокого терема своего на казачье учение. На клубы дыма, на огонь, из стволов изрыгаемый.
— Сила! Важно палят.
Дивился скорости, с какой казаки пищали да пушки заряжают, как, стоя в три ряда, палят залпами.
Смотрел и учение на стругах, где казаки палили с борта. То с одного, то с другого, не останавливаясь для стрельбы, но проплывая мимо мишеней. Как норовят попасть в цель, специально раскачивая струги.
— Резвецы! — похваливал людей воинских. И улыбался своим замыслам. Везде, в любом учении видел он кряжистую фигуру Ермака. И понимал, что хоть и кричат атаманы, хоть и командуют умело к конном, пешем строю, а главный здесь — Ермак. Который и не кричит, и не бегает, и саблей не машет.
А раз схватился с широкоплечим заполошным атаманом Кольцом бороться, так мигом его через себя наземь кинул.
Стал с двумя бороться — и тоже на лопатки швырнул. И с тремя... Вот тебе и старый!
Заметил Максим Яковлевич, что казаки, которые с ним пришли, особняком держатся. Не бражничают.
А ежели борются, то как-то особенно, вроде бы не по-русски...
Заметил он, что немногословный кряжистый Ермак приветлив со всеми, а есть садится только со своими, коих всего человек десять, — теми, что зовут его на татарский манер: «Ата».
Дивился Максим Яковлевич и примечал, что все атаманы к нему уже приходили: то одно попросят, то другое... И только Ермак словно про Строгановых позабыл. А уж как хотелось Максиму Яковлевичу с ним о Сибири-городе потолковать. О вотчинах, что за Камнем были Строгановым отписаны. Но ждал, когда атаман сам придет. Не хотел, хоть и был чуть не вдвое Ермака моложе, перед ним себя в положение просителя ставить. Кто он такой? Атаман этот? Не то татарин крещеный, не то вовсе разбойник!
Не хотел Строганов Ермаку кланяться, а пришлось!
.
Напоровшись на казаков, Алей разобрал, что перед ним не стрельцы и не строгановская челядь и, правильно оценив то, что он конно идет, а казаки — на стругах, даже убитых подбирать не стал, а прямо от Чусовой повернул на Север. След его был потерян мгновенно. Пешие казаки не только не могли его преследовать, но даже не могли узнать, куда он делся, пока не прискакал из Соли Камской окровавленный человек, не повалился с седла, прохрипев:
— Алей Соль Камскую разорил!
— Омойте его! — спокойно сказал Ермак. — Отдышится, пущай сказывает, как дело было.
Алей взял Соль Камскую изгоном, внезапно ворвавшись в посад. С визгом пролетая на злых, как собаки, конях, которые зубами рвали бегущих, татары рубили всех, кто попадался на их пути, не разбирая, старик это, женщина или ребенок...
Острог затворить не успели и не смогли... Теперь уже было не догадаться, поскольку не стало ни посада, ни острога — все погибло в огне.
Атаманы молча выслушали едва живого вестника.
— Дознаться можно! — сказал Кольцо. — Тутошние инородцы татарам ворота открывали. Алей ведь не один идет, а с князем Пелымским.
— Откуда знаешь? — спросил Мещеряк.
— Казачки к поганым за мясом ходили, с тамошними женками гулеванили — потому ни одного мужика у них в деревнях нет — все с Алеем грабить убежали.
— Во как! — Мещеряк даже присвистнул. — Ну так по шкоде и мука! Сейчас все деревни их пожечь!
— И что будет? — усмехнулся Ермак. — Так и будете дружка за дружкой летать да курени жечь? Быстро же у вас все в скудность придет. Глядишь, скоро и жечь нечего станет.
— Куды ж он дале пойдет? — вслух подумал Пан. — Где его перенять?
— Куды? — Мещеряк разложил на столе чертеж. — Куды ему: либо на Кай-городок, либо на Чердынь. На Чердынь, знамо!
— К Чердыни надо идти, там его перевстренуть! Там перенять! — заговорили атаманы.
— Давайте порядком думать! — призвал Мещеряк. — Чего зря галдеть.
— Верно! — сказал Кольцо.
Атаманы встали, перекрестились:
— Господи, вразуми.
Говорить, как самый младший, первым начал Черкас.
— Надо идти скорейча на Чердынь. На Чердынь Алей пойдет!
— Пойдет! Пойдет! — подтвердили все в один голос.
— И тамо завязнет, — сказал Ермак. — В Чердыни и гарнизон хороший, и воевода храбрый.
— Идти под Чердынь и побить Алейку! — загорячился Черкас.
— Побить погоди! — сказал Мещеряк. — У Алей-ки войско конное, а мы на стругах, в бою пеши... Нас — четыре сотни, ну, со стрельцами и охотниками сот шесть будет. А у него одних конных за тысячу, да остяков, да вогуличей, да ему местные инородцы потрафляют и помощь шлют...
— Там все головы и сложим! — проворчал Брязга.
— И проку в тех головах много не будет, — подытожил Ермак. — Не в Чердынь идти надо, а за Камень...
Атаманы насторожились.
— Через чего ж Камень? Нас оборонять вотчины наняли, — вякнул было слабо Черкас, — а мы за Камень пойдем. Алейка все тута разорит!
— А он и так разорит, — сказал Ермак. — Нам за ним не поспеть! У него свои отборные да опытные, а мы тут как щенки слепые. Мужики работные у нас, да они на цепи у солеварен да промыслов сидят, ничего вокруг не ведают, а вогуличи да остяки тут дома. Они ночью как при ясном солнышке по всем тропкам тайным ходят. А для них Алейка — отец родной.
— Мудрено, — вздохнул Черкас. — Остяки да вогуличи из-за Камня к нам бегут — «спасите». А тутошние Алею служат.
— Тутошние строгановской жизни попробовали, а Алейка с ними жартуется. Конешное дело, ему волю дай, он их с ярмом на шее мигом в Бухару наладит, так ведь у него тут воли-то нет. Вот он шаманов да князьков и манит хорошей жизнью...
— Это мы очинно хорошо понимаем, — вздохнули воровские.
— Чего вздыхать! — цыкнул Кольцо. — Наше дело биться, а не турусы на колесах разводить! Надо думать, где Алея перенять!
Атаманы начали предлагать, где устроить засаду, как напасть на Алеево войско...
Ермак не перебивал, давал высказаться всем. Он молчал, сидя под иконами в углу, скрестив руки на груди и насупившись, как сыч, переводя зоркие глаза из-под уже по-стариковски кудрявых бровей с одного атамана на другого.
Когда перебрали все возможности и сами убедились, что ни в строгановских вотчинах, ни рядом Алея не перенять, и выговорились, то притихли...
Мещеряк сказал:
— Батька, подай голос. Ты что-то про Камень гутарил?
— А то! — сказал Ермак. — Все согласные, что тут нам не одолеть Алея?
— Все! — неохотно признали атаманы.
— А вот теперь пораскиньте умом сами: Алей все лучшие рати из-за Камня вывел. Потому не за царевичем гоняться нужно, а берлогу ихнюю зорить! Да поспешно! И уж тогда пущай он за нами гоняется. Покудова он спохватится да за Камень кинется, мы уж и назад будем...
— Ой ли? — насмешливо сказал Кольцо. — Как сядем на горах, на переволоке, он тута нас руками и возьмет.
— Ан вот не сядем! Мы малыми стругами пойдем. Не строгановскими, а своими, на коих сюда пришли!
— Да ты что! — закричал Кольцо. — Они в художестве!
— Не скажи! — возразил Болдырь. — Не скажи. Все сухи, все прошпаклеваны, доски треснутые все поменяли. Они лучше строгановских громадин послужат. Те-то уж гнильем подались.
— Да их и с места не стронуть на быстрине-то, — сказал Черкас. — Таки здоровенны — волоком и не протащить...
— То-то и оно, — согласился Ермак. — Пущай строгановские на пристанях стоят. Пущай соглядатаи Алею докладают, что казаки в поход нейдут. А мы тайно и двинемся. Снаряжать станем большие струги, а ночью все на малые переложим, да и помогай Бог!
— За Камнем видать будет! — сказал Кольцо. — Ежели быстро управим, дак и переволакивать назад их не станем, добычу перетащим, а тут на строгановских стругах и встретим. Пошлем которого вперед, чтобы струги в условное место подогнал.
— Дело, батька! — оценил Мещеряк.
— Вот как сунемся туды, а Кучум-Царь нас на перевалах и повстречает. Прямо на их пищали и выйдем... — проворчал Болдырь.
— Нету там никого, — веско сказал Ермак. — Вот моя голова.
Атаманы примолкли.
— Батька, через чего знаешь? — спросил Черкас, чтобы разрядить молчание, хотя после того, как атаман поставил на кон голову, все вопросы были излишни. Он ручался за свое мнение жизнью.
— Сибирские люди сказывали. Последние вчерась прибегли. Я их втайне расспросил. Сибирь-царство пусто стоит. Все вой с Алеем ушли. А сибирские люди нам вожами и толмачами станут.
— Что за люди? — спросил Кольцо. — Православные?
— А ты у нас, часом, не поп? Али игумен? — засмеялся Ермак.
Атаманы заулыбались.
— Полно реготать! — вспыхнул Кольцо. — Тут в полной надеже быть надо, а то заведут черту в зубы.
— Люди всякие! — сказал серьезно Ермак. — Расспрашивал розно. Речи сходятся.
Среди ежедневных хлопот и трудов по устройству войска, когда приходилось каждый струг, каждого казака смотреть, чтобы исправен был, в постоянных распрях с тиунами и приказчиками, которые так и норовили объегорить казаков, в ежедневных спорах с атаманами, ибо все атаманы были равны и каждый властен был только над теми казаками, которых сам привел, Ермак очень много времени проводил в литейке и кузнице. Завораживало его железное рукомесло. А тем, что сам, не чинясь, становился к горну или двухпудовой кувалдой, вослед молотку мастера, бить поковку, — снискал уважение степенных и молчаливых кузнецов и литейщиков. А они цену себе и своему труду знали, тем более что чуть не половина из них были родом иностранцы. Умели Строгановы нужных людей приманить и в своих вотчинах укоренить.
Особенно сошелся Ермак с рыжим литейщиком из Ганновера, что по весне приехал из Москвы. Немец был задирист, горласт! Кулаки пускал в дело не стесняясь! И Ермаку понравилось, что человек возмущался не попусту! И кричал, и ругался потому, что неправду во многом видел и мириться с ней не желал.
Было и другое. Крикливый немец был умен. И видел многое, чего другим мастерам, не уступавшим ему в литейном деле, было не по мыслям! Да и сторонились они от всех склок и разговоров, уходя в свое ремесло, ковали кружева узорные, собирали замки хитростные.
— Вы как бабы! — кричал немец. — Дальше печки ничего видеть не хотите! А придет татарин, будете потом с ошейником железным у турок в Стамбуле пушки лить!
По душе был немец атаману. Потому и сидели они вечерком на скамеечках, где отдыхали мастера, любуясь на широкие заречные просторы. Говорили о том о сем, и открывалось Ермаку многое, о чем он знал прежде, да не так полно, а об ином и не догадывался.
Скоро вычислил он всех, кто здесь со злым воровством противу Руси появился. Знал теперь поименно. А со многими и поговорил обиняком, осторожно.
Умел старый атаман так разговорить человека, что тому начинало казаться — вот союзник твой. А ватиканские лазутчики очень на казачью измену рассчитывали, да как не рассчитывать? Половина из них явные татары, а Царя так поносят, что и враги-то не так ругаются. Потому и заглядывали атаману в глаза, и по широким плечам его похлопывали, как своего, плохо разбираясь во всей путаной пестроте казачьего сообщества: коренные вольные, служилые, воровские, севрюки, чиги, черкасы... И когда наиболее опасливые из них говорили, что казачня — народ ненадежный, другие возражали — служат же казаки польской короне, и татары служат, и верно служат... «Так казаки казакам — рознь! Они только именем общим прозываются, а так — и по обличию, и по языку разные!» — робко говорили третьи, но их не слушали.
А шепоток о том, что не сегодня завтра сибирские вой на Москву пойдут, в избах, где жили иноземцы, давно до откровенных разговоров вырос, тем более что разговоры эти велись на языках, русским непонятных. И пожалуй что половина, считая, что Строгановы — купцы, в воинском деле ничего не смыслят и разбабахают их воинские люди сибирские, как орех, начинали подумывать, как собственную голову в случае набега спасти, и ничего, кроме перехода на татарскую службу, не видали. А тут еще казаки — очень кстати. Вот казаков-то и следует держаться! Они издавна от одного Царя да князя к другому на службу переходят. Вот с ними и гуртоваться!
И шептали, что Ермак — сам татарин, а Строгановы глупы, как все русские схизматы, не видят, кого призвали на службу. И посмеивались втихомолку, все более уверяясь, что Ермак казаков к татарам уведет.
Ермак же никого не разубеждал. И что в душе таил и вынашивал, никому не открывал до атаманского совета.
Каждый день начинал он с поиска известий от людей, приезжавших со всех концов Пермского края. Были тут вестники разные — пришло несколько коренных казаков — поближе к своим. Эти пытались рассказать все, что видели; были здесь и люди торговые — те рассказывали не столько, что видели, а более — что слышали.
И, наконец, пришел Старец! Явился он диковинно. Ермак сидел, как всегда по вечерам, на скамеечке на пригорке, рядом с рыжим литейщиком-немцем да вместе с Черкасом. Откуда возник Старец, они не приметили, увидали уже на тропе, что вела от реки, странную фигуру человека, увешанного ветками.
Батюшки! — ахнул Ермак. — Как есть — древний человек Адам! Не иначе как наши казачки какую шкоду учинили! — Ермак не ошибся.
Старец, которого со всем почтением пригласили на скамеечку, рассказывал, что недалеко от городка решил постирать завшивевшую одежонку, а постиравши, разложил ее на камнях посушиться, а сам по привычке стал на молитву.
«Уснул, небось», — подумал Ермак.
Так или иначе, а Старец одежки своей не нашел.
— Казаки сперли! — убежденно сказал Черкас. — Они тамо рыбу удили и сперли!
— Да на что им моя одежонка истлевшая? — возопил Старец.
— А для смеху! — сказал Ермак.
— Для смеху. Вот я им ужо!
К удивлению атаманов и немца, Старец не стал ругаться, а вдруг захохотал.
Он смеялся долго, а потом долго отмаливал свой невольный грех. Атаманы ему не мешали. Ермак понял, что этот человек явился недаром, что, может быть, его появление есть знак казакам!
Одежонка нашлась. Как и предполагали атаманы, ее стащили два молодых казака, озорства ради! Смущенно они топтались перед Старцем, когда он пенял им, что, мол, негоже над наготою старого человека ругательство чинить, что сие есть грех Хама, который смеялся наготе отца своего.
— Прости, отче, — гудели они.
А собравшиеся казаки и работные люди не могли спрятать веселых улыбок.
— Ну что с вами делать? — спросил виновато Ермак.
— Накажи, батько! — прогудели виновные.
— Вот охальники. Ну, скидавайте шаровары!
Казаки покорно развязали гашники и спустили
штаны.
— Ложитесь, что ли, собачьи дети! — сказал атаман.
Под гогот казаков виноватые легли, выставив тощие зады.
— Эх! — Ермак хлестнул ремнем.
— Еще! — советовали казаки. — Еще, на память!
Ермак махнул еще два раза. После каждого удара
казаки вставали и кланялись атаману в пояс, говоря:
— Прости, батька! Спасибо за науку! — и опять ложились.
— Будет с вас! — сказал атаман. И, повернувшись к Старцу, сказал: — Им по этому месту нужно каленым железом жечь — тамо кость от лавки да от седла! Не проймешь!
— Да пронял уже! — смеясь, возразил Старец. — Вона оне устыдились!
Шутники, почесываясь, смешались с толпой. А Старца Ермак зазвал к себе.
Старик почти ничего не поел, а сразу приступил к делу. Он шел из-за Камня, где жил в срубленной им самим келье.
— Хотел в покое пожить! Грехи замолить. Да вот татары не дали!
Он рассказал, что все русское население, что селилось в землях, пожалованных Царем Строгановым, либо погибло, либо ушло. Кучум приказал всех обращать в ислам. Старца, который лечил местных людей лесных, прятали в чумах и зимовьях. Но по тому, как скакали по стойбищам Кучумовы баскаки, как забирали всех здоровых мужчин в ханское войско, Старец понял, что готовится поход на Русь. И решил предупредить. Его переводили через Камень вогуличи. А дальше он шел-бежал днем и ночью, пока не вышел на русские поселения...
Старец долго молчал, что-то высчитывая про себя, и наконец убежденно сказал:
— Это не то войско, кое Кучум окаянный собирает. Эти раньше ушли...
— Стало быть, там еще войска готовятся? — спросил Ермак.
— Выходит, что так, — подтвердил Старец.
— Назад за Камень дорогу сыщешь? — спросил атаман.
— Я — человек Божий! — ответил Старец. — Мне везде дорога, а вот как ты со стругами пойдешь, не могу сказать! Для этого другой волок нужен, я его не знаю!
— А через чего ж ты решил, что мы через Камень струги потащим? — спросил Ермак.
— А на что вы тута надобны?! — сварливо ответил Старец. — Тута и без вас дураков хватает!
— Чем же мы дураки? — обиделся Черкас.
— Пока еще нет, а дураки будете, как станете татар тут ожидать! Тут ведь вас в любом месте обойти можно!
— А где ж нам их ожидать? — усмехнулся Ермак. — Нешто ты проходы, по которым они идут, знаешь?
— Да тут проходов много — татары где хотят, там и пройдут, и пеши, и конны, это вам со стругами через горы в особливом месте проходить надоть; дураки будете, коли в самый корень татарву не ударите... Сейчас момент упустите, другой раз не воротишь... Сейчас вся конница ихняя тута — в Сибири-городе сильных воев не много. Народцы лесные все разбегутся — они Ку-чуму неволею служат! А возвернется войско, да отдохнет, да с ними сюды как грянет — вот и завертитесь...
Старец долго возился на соломе, что положили ему на полу.
— А Строгановы нас туда отпустят? — спросил, как бы невзначай, Ермак.
— Да они спят и видят, как бы им Сибирь-город взять да Кучумово гнездо разорить!
— Откуда знаешь?
— Да вот уж знаю! — сварливо ответил Старец. — Они сколь годов назад мостились войско за Камнем держать. Там у них вотчина отписана чуть не вдвое больше тутошней!
— Да уж куда больше? — усумнился Черкас. Он лежал на полатях, свесив вниз голову.
— Ан вот можно и больше... Алчность — зверь ненасытной! Испытал сей грех!
— Служил, что ли?
— Я много чего в земной суете принял! — уклонился от ответа Старец. — А только вот что скажу: Строгановы давно поход за Камень замышляют, а ноне пришло такое время, что ежели туды не пойти, так всем здеся головы сложить!
— И я так думаю! — сказал Ермак. — Истинно так!
С этого дня к походу стали готовиться спешно. Вызнавали дороги за Камень, искали толмачей, людей, что ia Камнем бывали... Никто о набеге в открытую не говорил, но о том, что набег будет, догадывались все.
Вызывавший иногда казаков для беседы Строганов прямо ничего не говорил, но на приготовления смотрел как бы сквозь пальцы, а потом стал поминать, как о само собой разумеющемся деле, дескать, сходите, казаки, за Камень, пугнете Кучумку во граде Сибири, глядишь, он свои ковы и оставит!
Казаки чинили амуницию, оружие. Смолили и сушили струги. О том, что готовится набег, догадывались и работные люди.
Рыжий немец как-то позвал Ермака в кузню и торжественно сдернул холст с новенького, только что отлитого ствола пушечки: затинной пищали. На стволе была надпись: «Во граде Каргедане на реке Каме дарю я, Максим Яковлев, сын Строганов, атаману Ермаку лета 7090».
— Вона как! — сказал атаман. — Ну что ж, благодарствуйте, господа честные купцы! Стало быть, идем за Камень...
Максим Яковлевич Строганов по горнице похаживал в кафтане бархатном, в портках плисовых, в сапожках сафьяновых, в тафье шелковой, словно великого посла дожидался. И стол за его спиною ломился всяким яством. Поглядывал купец хитро, как мышка из норки. А Ермак к разговору его не неволил. Сидел, как думный дьяк — степенно, здоровенные свои кулаки расправил да на колени ладони положил. Глядел на купца глазами круглыми, вроде бы даже не мигая. Со стороны могло показаться — совсем глупый человек сидит, потому что в глазах ничего не отражается. И сидеть он так может сколь угодно.
И Ермак Максима Строганова «пересидел», тот заговорил первым. Исподволь, умело повел он разговор о том о сем... Ермак молчал, водя за купцом круглыми, вроде бессмысленными глазами.
— Так что же дале делать подумываете? — не выдержал Максим Яковлевич. Не уследил он, как искра чертом метнулась в глазах старого атамана. «Умен ты, Максим Яковлевич! Умен, тароват! Да молод! Не объехать тебе старого казака, не вывести на свой лад, но так будет, как нужно».
— Так ведь расчета ждем, — сказал, как о само собой разумеющемся, атаман.
— Какого расчета? — так и ахнул Максим.
— А как же! — сказал Ермак. — Али ты не слышал, что мы Алея, сына Кучумова, на Чусовой разбили? Стало быть, нам за победу расчет требуется!
— Постой-постой! — закудахтал молодой купец. — Об этом уговора не было!
— Как не было? Мы когда даве рядились, сказывали: пропитание, содержание деньгами и за каждую победу сверх того!.. Аль ты запамятовал? Тут ведь и брат твой был! И руку на том били! Все атаманы подтвердят!
А про себя подумал: «Ведь ты, Максим Яковлевич, меня сюда позвал, чтобы свои резоны выставить да расчет потребовать, а вот к тому, что я сам расчета потребую, ты не готов!»
Не сразу, наболтав много лишнего, сообразил Максим Яковлевич, что Ермак специально его на такой разговор вызвал. А опомнившись, не мог хитрости атамановой не подивиться. А подивившись, понял, что разговаривать с этим человеком как с нанятым работником не следует. Был атаман чуть не вдвое Максима Яковлевича старше... Ну, а казак... так ведь казаки — они разные бывают! Этот, сразу видать, не голутвенный! Не воровской. Сидит как хан.
«Да он хан и есть истинный!» — искоса глянув на Ермака, решил Максим. И сразу же перешел к самому главному, обращаясь теперь к атаману со всем уважением, величая, как боярина, «с вичем».
— А что, Ермак Тимофеевич, ежели я тайную свою думку скажу? Но только промеж двух пар глаз.
— Слушаю, — спокойно сказал Ермак, который именно этого разговора и ждал.
— Ведомо ли тебе, что Государь Иван Васильевич пожаловал нам владение за Камнем? — Ермак молчал. — И батюшка мой там деревни держал и промыслы ставил, а безбожный Кучум все разорил и людей побил. — Ермак молчал. — Так вот я, с братьями вкупе, и призвал вас, тайную думу имея, что вы в те места наведаетесь и обратно их в наше владение вернете.
Ермак выдержал долгое молчание и сказал просто:
— Снаряжай поход.
— Вот и хорошо, вот и ладно! — совсем не по-купечески, а как-то по-ребячьи засуетился Максим Яковлевич. Кликнул приказчика.
Немолодой, худой приказчик, видом и важностью не уступавший московским думным дьякам, пришел с толстой книгой, где было все давно сосчитано, сколько стоит поход за Камень. Прикинул, для надежности, на абаке, сколько всего на шесть сотен казаков примерно будет, и спросил:
— Государь Максим Яковлевич, а на ком кабалы брать станем?
— Какие кабалы? — спросил Ермак.
— А как же, — округлил глаза Максим. — Наше дело купеческое — мы вас ссужаем на поход, а и с похода свой барыш иметь должны. Приказчик правильно говорит: «Егда возвратитися, на ком те припасы по цене взяти?»
— И взяти точно или с лихвой? — присовокупил приказчик.
— А много ли будете лишку брать? — скрывая гнев, спросил Ермак.
— Дело сумнительное! — откровенно сказал приказчик. — Дело опасное, ох какое опасное... И на возвращение благополучное расчет невелик, потому, я думаю, лишку следует втрое положить.
— Стало быть, на каждую деньгу по три взыщете? — уточнил Ермак. — Так ли?
— Убытки больно велики быть могут! — сказал, уже почуя недоброе, Максим. Потому и отвел глаза.
— Стало быть, — сказал Ермак, поднимая и кладя руку на саблю, — ты мне, купец, за каждую голову, ради твоей вотчины сложенную, три головы купеческих, родаков своих, отдашь? А? Теперь вот что я скажу! — грохнул Ермак. — А ты послушай и запомни! Казаки не пуды соляные, не чушки железные -на нас барыша, как на рабах твоих, не будет! А грузиться мы уже начали по запросу! И возьмем сколько надо! И нам лучше видно, как воевать! — И, надевая шапку свою атаманскую, с тумаком на сторону, при-банил: — Ты, купец, чаял воровских людей понаймовать, чтобы с них спросу не было. А ведь я — казак служилый, за мою голову с тебя в Москве спрос будет! Гак что ты нам не препятствуй! Мы сюды воевать пришли, а не торговать! А препятствовать будешь — наплачешься! И не по твоей воле мы за Камень пойдем, а врага в гнезде его разбить, так нам воинский опыт подсказывает! Прощай пока! Прости, коли чего...
Тяжко ступая подкованными сапогами, Ермак прошел мимо оторопевшего Строганова и белого, как мел, приказчика. Вышел во двор. Кликнул казаков — Мещеряка да Пана.
— Что купец? — спросили они в один голос.
— Да что купец! Купец, он купец и есть! Чего на него смотреть! Ему торговать, а нам воевать! Ему барыши всласть, а нам головы класть! Пущай казаки берут по запросу, а станут приказчики упираться — тряхните их маленько. Где Кольцо?
— На пристани. Струги грузит.
— Вот и ладно! Он у нас как фитиль будет! — усмехнулся Ермак.
— Чего? — не понял Мещеряк.
— Это я так, к слову. Пан, у тебя, я знаю, пластуны есть изрядные.
— Имеются, — не без гордости сказал Пан.
— Дело им будет секретное. Слушай. А ты, Мещеряк, подними по-тихому казаков оружно, чтобы в любой момент бунт пресечь.
— Ладно.
Мещеряк заторопился к избам, где стояли постоем его татары.
— Слушай, Пан. Пока шум да дело — давай-ко вот этих на распыл...
И, наклонившись к уху атамана, прошептал пять имен, мол, в драке порешить.
— Ой, и затеваешь ты что-то, батька! — весело сказал Пан.
— Не я! — вздохнул Ермак. — Они.
— Ну и ладно!
Пан быстро исчез, словно его и не было рядом.
Ермак пришел на берег, где из амбаров шла погрузка и отпуск припасов. Потные, веселые казаки таскали на широченных спинах мешки с сухарями, с солью, катили бочонки с крупой и солониной. Осторожно выносили пороховое зелье, по счету принимали ядра и свинец катаный.
Ермак терпеливо ждал, когда приказчики перестанут отпускать припасы и начнется спор. Он позвал Ивана Кольца.
Крепкий атаман таскал мешки наравне со всеми и явился все еще разгоряченный работой.
— Чего? — спросил он, выбивая пыль из кафтана.
— Да вот посиди со мной!
— Да когда сидеть? Грузиться надо!
— Посиди! — придержал его за полу Ермак.
— Да чего тебе?!
— А ведомо ли тебе, Иван, — мягко начал Ермак, — какой нам купцы урок положили?
— Какой урок?
— Обыкновенный! Они же нам все припасы в долг дают!
— Как в долг? — не понял простодушный Иван Кольцо.
— А так! С каждого пуда припаса нам придется в прибыток купцам чуть не по три пуда отдать!
— Стой-стой! — туго соображая, но чувствуя недоброе, насторожился молодой атаман. — А где ж мы возьмем?
— С ясака! С мягкой рухляди, что из набега принесем!
— Стой-стой! — уже закипая гневом, замотал кудрявой головой атаман. — Что-то не пойму я! Мы же на службе! Мы же не на гулянку, а на бой! Какие с нас могут быть барыши?
— Купец копейку к копейке бережет...
— За кровь? — мгновенно наливаясь яростью, закричал Кольцо. — За кровь нашу. А может, мы там головы сложим?
— Купцам убыток.
— Ах ты, крапивное семя! — не помня себя, взвыл Кольцо. — Аршинники!
— Охолонь, охолонь... — останавливал его Ермак.
Но Кольцо уже рвал на груди рубаху.
— Мы головы кладем, а они с нашей крови барыши иметь хотят? А что будет, когда Кучумка сюды придет?
К ним подбежал верткий есаул Окул.
— Атаман! — обратился он к Кольцу. — Приказчики припас отпускать перестали!
— Что? — белея от ярости, прохрипел Кольцо.
— Сказывают, Строгановы боле выдавать не велели — хватит с вас!
— Чей голос? Кто сказал?
— Жигмонт, — сказал Ермак. — Жигмонт всем верховодит!
— Где? Подать сюды! — закричал Кольцо, кидаясь бегом к казакам, что стояли у сложенного в кучу оружия. — Сполох! — закричал он и уже с обнаженной саблей в руке: — Станишники! Ломай амбары! Бери сколь надобно! Где Жигмонт? Herad! Herad!
Перепуганный старший приказчик был вытащен за волосы. Взметнулась сабля, ахнула толпа на пристани у амбаров. Затрещали ворота лабазов, муравьями поволокли казаки на струги припасы.
— Брязга, давай! — скомандовал Ермак.
Четверо казаков бесшумно, как выдры, скользнули
к домам, амбарам и хоромам, где жили литваки.
— Мещеряк, — позвал Ермак.
— Здесь я, — ответил, словно из-под земли вырастая, татарин.
— Сейчас казаки припасом струги набьют. Ты им буйствовать не давай! Пусть отплывают сразу. А то, неровен час, еще запалят пристань. Ни к чему!
— Ладно, — ответил Мещеряк. Свистом поднял полтора десятка своих вернейших казаков и неторопливо стал спускаться к пристани.
— Ну вот и ладно.
Ермак повернулся и пошел прочь, словно ничего не происходило за его широкой спиной.
Брязга нашел его на бережку, у самой воды, в полуверсте от амбаров.
Здесь, вдали от дыма солеварен, от копоти литейного двора, на высоком взгорье, откуда открывался сказочной красоты речной и лесной простор, были поделаны дома и бани для лучших людей — мастеров, приказчиков и прочего чистого народа. Здесь жили их семьи, под защитой стоящих невдалеке караулов. Отсюда в случае опасности было легко добежать до острога и там затаиться за стенами.
Приказчики, мастера, особенно иностранцы, любили спуститься по длинной деревянной лестнице к самой воде и там посидеть на ветерке у кромки речной глади. Отсюда были не видны ни пристань, ни амбары, ни постройки и солеварни, сюда не долетал ни шум, ни дым, и душа отдыхала в покое.
Немцы и голландцы любили здесь закидывать удочки — занятие, по мнению казаков, либо бабье, либо детское и пустое. Потому хотя и быстро, но ловилась всякая дребедень. Путная рыба на крючок не шла. Ее тягали сетями или ловили в плетеные ивовые корзины-ловушки, морды.
Казаки, особенно яицкие, над немецким способом лова потешались. А самих немцев считали дураками и жалели — как бы детей, не вошедших в возраст и полный разум.
Здесь были поделаны лавочки-скамеечки с резными спинками, на которых сиживали господа степенные и мастера иностранные. Ермак заговорил с отдыхавшими здесь мастерами-солеварщиками о том о сем. Но сидеть на лавках не стал, а спустился к воде.
Брязга присел рядом на корточки, подобрал камушек, метнул. Плоский камень пошел пускать «блинчики».
— Слышь, Ермак Тимофеевич, — сказал Брязга. — Нарочный к Строгановым поскакал. Сказывают — казаки амбары поломали да припас разграбили.
— Ах ты, страхи какие! — сказал совершенно равнодушно атаман — Небось и побили кого?
— Да пятерых, — нехотя ответил Брязга. — Жигмонта да еще шляхтичей четверых...
— До смерти? — не поверил Ермак.
— Угу!
— Ай-ай-ай! Страх. Это дело надо немедля пресечь!
— Да уж Мещеряк камчами всех разогнал. Казаков на струги, а которые на берегу, всех в дома увел. У амбаров караулы поставил.
— Вот и ладно! — сказал Ермак. — А кто драку учинил?
— Да Кольцо! Вишь ты, приказчики перестали припас отпускать, а он говорит — мало, и за саблю.
— Ай, Кольцо, Кольцо! Истинно прозванием «Гроза».
— Гроза и есть! Не ведает, что творит! — поддакнул Брязга. — Собрал всю голутву да бросился к хоромам купеческим. Оружно! Хорошо успела стража терема затворить.
— Неуж стрелять почали? — ахнул Ермак.
— Палить-то не стали! Но ругались всяко! А сам-то Кольцо наш принялся саблюкой дверь рубить да кричит: «Ну-ко подавай сюды купца этого, не то мы его из терема огнем выковырим. Мы-де его из пищалей и в дому расстреляем! Не спрячешься! За кровь, — кричит, — не платят!» Да грозной такой стал — никакого с ним сладу нет!
— Ай, грех, ай, грех... — сокрушался Ермак, не двигаясь с места. - Ну, и уняли его?
— Да еле уняли! — сказал Брязга. — Я, вишь ты, его и так и сяк уговаривать, а подскакал Мещеряк на коне и говорит, будто никакой драки нет: «Иван, а у меня для тебя новость!» — «Кака така новость?! Я счас купца на распыл пущать стану...» А Мещеряк быдто и не слышит. «Ты, — говорит, — Кольцо, сам давеча гутарил, что о прошлом лете на самарской переправе ногайский караван побил! Что, мол, через то все твои беды...»
— Ну-ну... — заинтересовался, совсем по-стариковски, Ермак, ерзая на лавочке. — Это когда Кольцо да Барбоша посольство московское пограбили?
— Так вот оно и есть! — подтвердил Брязга. — Опосля еще ногаев побили. Да, дураки, сеунч о победе в Москву наладили.
— Через чего ж дураки? По московскому ведь приказу побили?!
— Так вот сеунщика-то в виду ногаев и казнили! А на Кольца сыск пошел.
— Да это-то я помню... — вздохнул Ермак. — К чему это Мещеряк помянул?
— А Мещеряк-то и говорит: «Ты, Кольцо, сказывают, тама чуть посла царского не убил! Еле он ушел от тебя». Кольцо: «Ну и что?» А сам уже потише стал... «А ведомо ли тебе, что посла звали Василий Пелепелицин?» — говорит Мещеряк. «Ну?» — отвечает Кольцо. «А вот тебе и ну! Он ноне в Чердыни воеводою!» Тут Кольцо чуть саблю не уронил и рот открыл.
— А-ха-ха-ха... — заржал Ермак. — Эх, Ваня-простота...
— Кольцо кричит: «Чей голос?» — продолжал Брязга. — А Мещеряк — мол, Тимофеич говорил!
— Я? — удивился Ермак. — Ну, может, и говорил. Да ведь этого голоса только Кольцо не знает. Про Пелепелицина всем ведомо. Ах заполошный. Какое буйство учинил! Ужо я ему скажу! Нехорошо. Грех. — И, не спеша прощаясь с именитыми, как бы извиняясь, пояснил: — Застоялись казаки! Пора Кучумку гонять! А то дружка дружке горлы рвать почнут.
— Пора! Истинно пора! — поддакнул Брязга.
— А вы, господа степенные, не беспокойтесь. Мы любой горластой голутве быстро укорот сыщем. У нас с казаков спрос строгий: чуть что — в куль да в воду.
И, оставив ошалевших от страха лучших мастеров сидеть на бережку, неторопливо последовал к амбарам и стругам.
— Ах Кольцо, Кольцо... Какой гыз учинил, — сказал он.
— Гроза! — вторил Брязга. — Истинно, Гроза. Такой грозной, не унять!
Неторопливо, нехотя пошел Ермак в свою избу. Достал самолучший кафтан, шапку с атласным тумаком. Не торопясь, переоделся, причесался. Кликнул двух есаулов — Брязгу, Окула. Казаки поседлали им коней, и вся троица шажком отправилась в городок, в строгановские хоромы.
Там царил переполох, пушкари и пищальники раздували на стенах фитили, а городовые казаки и воинские люди поспешно натягивали тегиляи, кольчуги и прочую амуницию, готовясь отбиваться от взбунтовавшихся казаков.
В посаде бабы загоняли в хлевы мычащих коров, орали напуганные ребятишки. Мужики бросали работу и бежали домой. А бессемейные бобыли чесали заросшие затылки:
— Неуж казаки забунтовали? Неуж Строгановых побивать и грабить пойдут? — И размышляли, к кому, в случае чего, примкнуть. Конечно, хотелось к казакам, чтобы погулять и пограбить вволю. Но если Строгановы побьют казаков многолюдством своей челяди и силой огненного боя, тогда со всеми, кто с казаками был, пойдет расправа немилостивая... Тут и кнут погуляет, и дыба поскрипит.
Так что мужики бессемейные из солеварен бежать не торопились, ожидая известия, как оно все повернется.
Приказчики волокли жен и домочадцев под защиту строгановских стен. Под охрану пушек.
Максим Яковлевич, опасения ради надев под кафтан кольчугу, ждал новых известий. И когда ему сказали, что к нему атаман Ермак и два есаула, велел немедля отворить ворота и казаков пропустить.
Ермак шажком въехал на мощеный гулкий двор. По-стариковски тяжело сполз с седла. И так же тяжело, будто на сто годов состарился, поднялся в покои Максима Яковлевича.
Долго крестился на иконы, выматывая душу из купца своим молчанием. Долго и витиевато желал здоровья всем домочадцам и сродникам. И только потом, с тяжелым вздохом глядя в пол, произнес:
— Прости, Христа ради, Максим Яковлевич... Казаки забаловали маленько.
Купец облегченно вздохнул. Но чтобы не подать виду, начал пенять и высказывать свои обиды.
Ермак только тяжко вздыхал. Тряс кудрями и сокрушенно гудел:
— Прости, Максим Яковлевич! Прости, надежа! Наш грех. Винюсь! Виновных сыщем непременно!
Но в ноги, как это было положено, не падал, а только водил по потолку своими черными глазами и сокрушенно вздыхал.
Накричавшись и даже притопнув каблуками, Максим Яковлевич опустился на лавку и начал крутить перстни на руках.
— Ну и что мне с вами делать? — спросил он. — Когда Сибирь-город брать пойдете?
— А вскорости! — с готовностью переходя на другую тему, сказал Ермак. — Вскорости. Вот как людей наберем в достаточности, так и пойдем! А убытки все возвернем! Все. Опосля похода! Опосля!
— Где ж я вам людей возьму! — опять рассердился Строганов. — У меня каждая пара рук на счету, у нас тут дармоедов нет!
— Обижаешь, Максим Яковлевич! — гудел атаман. — Мы свой харч отработаем, отслужим. А людей, знаешь что... Давай возьмем к тем казакам, что у тебя до нас служили, — литовцев всех. Их ведь с восемьдесят человек будет.
— Казаков не дам! — закричал Максим Яковлевич.
— Ну хошь бы полусотню!
— Ни единого не дам!
Ермак пустился в разговоры и просьбы, втолковывая купцу, что без казаков, которые здесь давно, ему замысла не выполнить.
Наконец сговорились на двух десятках. И уж в дверях, нахлобучивая шапку, Ермак сказал как о само собой разумеющемся:
— Ну дак, а литвин и поляков, что к тебе весной приехали, — людей воинских, — всех беру!
Максим Яковлевич только рот открыл:
— Каких людей?
Грохот копыт по мостовой был ему ответом.
— Заморочил меня совсем! — рассердился Максим Строганов. — Никого не дам. И сами пущай через неделю-другую в поход идут! Скорей бы их спровадить! Разбойников!
Отъехав от стен строгановских хором, Ермак осадил коня и сказал есаулам:
— Под утро всех иноземцев, что весной пришли, в струги сажать! Брать всех по избам. Подымать сполошно. Нонеча заутре поплывем. Кольца ко мне пришлите. Я в баню пойду. Пущай и он со мной париться идет!
— Ужо, нонеча попаримся! — тоскливо пробормотал Окул. — Прощевай, сытое житье. Толичко и попользовались... А таперя айда обратно веслами махать да из пищалей пулять! Тьфу!
— А и ладно! — сказал Брязга. — Мне уж надоело тута! Ходи да кланяйся, туды нельзя, сюды нельзя. Тута купцы, тута мастера. Век бы их не видать.
Ермак парился уже по второму разу, когда пришел Кольцо.
— Разоблакайся! — предложил ему старый атаман. — Когда еще придется попариться.
— Что, нонь в поход, что ли? — встрепенулся Иван.
— Купцы гонят! — сказал Ермак. — Да я думаю, оно и лучше. Тут на тебя такие грозы наводят — страх! Ты, что ли, Жигмонта рубанул?
— Я! — сокрушенно сказал Кольцо.
— Ну вот... грозятся сыск учинить. Но я тебя не выдал: говорю, сами сыщем, кто приказчика убил. А мы, знаешь что, седни в струги — и айда!
Кольцо подумал с тоскою, что не дождется его веселая хозяйка, что собирался он еще к одной молодайке наведаться. А с другой стороны, купцы сыск учинять собираются...
— Иттить так иттить! — и начал раздеваться.
— Вот и славно! — сказал Ермак. — Счас отпаримся в дорогу, а ночью тишком да молчком в струги сядем. Припас у нас весь сложен. Ищи ветра в поле...
Парились долго, со стонами. Отпивались квасами и опять парились. Выбегали, бросались в реку, плавали в шелковой воде и опять ныряли в раскаленное жерло бани. Спать отправились затемно. При звездах.
Ермак лег в горнице на лавку. Распаренное тело горело и было легким, но сон не шел. Ермак встал, вышел на крыльцо.
— Чего не спишь? — На крыльцо вышел и Мещеряк.
— Да не спится. Стариковский сон короток, а думы длинные... — сказал Ермак по-татарски.
— И я что-то никак уснуть не могу, — поежился, присаживаясь рядом, Мещеряк. — Слушай, может, зря Кольцо литовских людей побил? Шутка ли, ни за что ни про что пятерых зарубили... Через чего?
— Этот грех мой, — ответил Ермак. — Я за него перед Богом оправдываться стану. А Кольцо — чист сердцем и горяч, как жеребенок.
— Дите! — согласился Мещеряк. — А за этими было что? А?
Ермак молчал.
— Тогда ино дело, — вздохнул Мещеряк. — Тут крамолы никак оставлять нельзя.
— То-то и оно, — вздохнул Мещеряк. — Хуже нет, как в спину ударят.
А что ж ты их всех с собой волочишь? Они тебе гам ногу подставят либо ковы какие учинят.
Нет, — ответил старый атаман. — Как их не брать? Они — люди воинские. Они сюда воевать шли! А у нас вон какая в воях недостача. Пущай идут.
— А ежели там кто с гнильцой?
— Гниль в огне выгорает! — усмехнулся Ермак. — Гам все на глазах и бежать некуда. А земля закаменная сим людям втрое чужбина, боле чем нам. Там они все свои резоны позабудут, ежели и просочится какая крамола. Так что не сомневайся!
— Разве что так... — вздохнул Мещеряк. — Я вот иной раз ночью проснусь, и страшно мне, не во стыд сказать, — что же это жизня человеческая не стоит ничего? Ведь сказано: человек — по образу Божию и подобию, и заповедано: «Не убий!», а нам человека убить — как муху прихлопнуть...
— Э, милай! — сказал Ермак. — Кабы так просто было, ты бы со мной здесь разговоры не вел... Кровь людская — не водица, она душу давит. Веришь ли, с годами они тебе во сне являться станут, коих ты руками убил.
— Страх...
— Потому народ православный хоть что терпит. А па убийство идти не хочет. Вот мужики в каком художестве, а попробуй их в казаки сманить. Из тысячи — один.
— Верно. Ох верно!
— Ну, уж если мы к тому служению тяжкому призваны, так и греха опасаться должны. Не приведи Господи убийство людскою забавою сделать! Потому у нас и семей почти нет, что мы, как монахи воинские, в служении.
Но, словно опровергая слова Ермака, за углом терема раздались счастливый женский смех и сбивчивое горячее бормотание казака. И опять еле сдерживаемый смех...
— Вона! Гуляют молодые напоследок! — без всякой зависти сказал Мещеряк. — Это сколь же они детишков настругают...
— А пущай родятся! — сказал атаман. — Видно, так Бог судил. Казачье дело блудить, а бабье — родить... А то казаки переведутся!
— Это ведь как на Волгу вышли, так в кажинном селе эта музыка!
— Да... — сказал Ермак. — Дело молодое. Может, кто потом назад и вернется. На жительство, к зазнобе своей. Не все беса тешут... — И, глядя на звезды, добавил: — А далеко мы заплыли! Давно плывем.
— Да уж, почитай, с полгода на веслах. Вот и прикинь... Тыщи три верст прогребли. Страх!
Атаманы помолчали.
— Ну и что? Айда на струги? — предложил Ермак.
— Айда!
Перекрестившись на восток и поклонившись порогу дома, они неторопливо стали спускаться к реке. Поход начался.