Часть первая «На конце России»

I В деревенском замке


— Ну что, Антиповна, как Аксюта?

— Да всё так же, батюшка Максим Яковлевич, всё так же…

— И с чего бы это?

— Ума не приложу, батюшка Максим Яковлевич, что за напасть такая стряслась над девушкой… Кажись, с месяц всего, как кровь с молоком была, красавица писаная, она и теперь краля кралей, но только всё же и краски поубавились, и с тела немножко спала, а о веселье прежнем и помину нет, сидит, в одно место смотрит, по целым часам не шелохнётся, ни улыбки, не токмо смеху весёлого девичьего, в светлице и не слыхать, оторопь даже берёт…

— Недужится, может?

— Пытала я её, здорова, говорит… Да и, по видимости, не недужится, ни тебе огневицы, ни лихоманки не видать, батюшка… Мекала я, может, от сглазу… С уголька три зари вспрыскивала, крещёной водой три утра, ничегошеньки не действует… А видимо, напущено.

— Напущено?

— Напущено, батюшка Максим Яковлевич, напущено… Поверь мне, старухе. Истинное слово напущено…

— Отчитать надо, не мне тебя учить, чай, сама знаешь эти колдовства и наговоры.

— Знаю, батюшка, знаю, как не знать, столько лет на свете живши, читала, отчитывала…

— Но что же?

— Не в пользу, батюшка, не в пользу… Видно, колдовство-то припущено сильное… Бес в ней… Прости господи…

Последние слова были произнесены шёпотом.

— Окстись! Бес… Неладное болтаешь… Ребёнок ведь…

— Ну какой же, батюшка, Максим Яковлевич, она ребёнок, девятнадцатый год пошёл… Знамо, девушка соблюдена, душа невинная, то он-то враг людской, таких-то и любит…

— Полно болтать, Антиповна, несуразное… Поди, присмотрись к Аксюте, может, болезнь внутри ещё выкажется…

— Пойду, батюшка, Максим Яковлевич, присмотрюсь. Ноне её на ночь маслицем освящённым помажу… Может, Бог даст, и полегчает её душеньке. Только ты, батюшка, занапрасну меня, старуху, обижаешь, что болтаю я несуразное… Силён он, враг людской, силён… Горами ворочает, а не только что девушкой…

— Да ты раскинь умом, старая, с чего бесу входить-то в неё?

— С чего? Злым человеком, лиходеем напущен… За всяко просто бывает, батюшка…

— Где у нас лиходеец-то… Татары, вогуличи, остяки. Так Аксюта их и в глаза не видала… Наша же челядь вся нам проданная…

— Ох, батюшка, разве можно влезть в человека-то? Вот взять хотя бы нового-то черномазого, гостя желанного…

— Ты говоришь о Ермаке?

— Хотя бы и о нём.

— Да Аксюта его, кажись, всего на счёт раза три видела…

— Много ли ребёнку-то надо?

— Вот и толкуй тут с тобой… То ребёнок, а то не ребёнок…

— Вестимо, ребёнок душенькой…

— Иди… иди…

Разговор этот происходил в июле 1581 года между Максимом Яковлевичем Строгановым, высоким, красивым, мужчиною лет тридцати, с чисто русским открытым лицом — несколько выдающиеся только скулы его указывали на примесь татарской крови — и старухой лет под пятьдесят, Лукерьей Антиповной, нянькой его сестры Ксении Яковлевны, в одной из горниц обширных хором братьев Строгановых.

Привольно раскинулись и высоко поднялись эти хоромы и могли, по справедливости, быть названными деревенским замком. Трёхэтажные, хотя окна начинались только со второго этажа, они стояли посреди огромного двора, обнесённого острогом из заострённых толстых брёвен: кругом хором по двору стояли отдельные избы, где жила многочисленная прислуга, составляющая при случае и оборонительную силу.

У крепких дубовых ворот грозно глядели две пушки, а в амбарах, помещавшихся в нижнем этаже хором, было множество пищалей и холодного оружия — хорошего гостинца для нежданных врагов.

Внутри хоромы Строгановых были убраны с царской роскошью. Стены многих горниц были обиты золотой и серебряной парчой, потолки искусно расписаны.

Словом, жили купцы Строгановы, как многим боярам в описываемое время жить не приходилось, но жили зато у Великой Перми, «на конце России», по выражению Карамзина, на рубеже неизмеримого пространства северной Азии, ограждённого Каменным поясом (Уральским хребтом), Ледовитым морем, океаном Восточным, цепью гор Алтайских и Саянских — Сибири. Тогда это было отечество многолюдных монгольских, татарских, чудских, финских племён.

Страна эта ускользнула от исследования древних космографов, и эта неизвестность давала обильную пищу фантазии.

Так, на главной высоте земного шара было, как указывал великий Линней, первобытное убежище Ноева семейства после гибельного всемирного наводнения. Там воображение современников Геродота искало грифов, стерегущих золото.

Но история не ведала Сибири до нашествия гуннов, турок и монголов на Европу. Предки Аттилы скитались по берегам Енисея, славный хан Дизавул принимал Юстинианова сановника Земерка в Алтайских долинах, послы Иннокентия IV и святого Людовика ехали к наследникам Чингисхана мимо Байкала, и несчастный отец Александра Невского падал ниц перед Гартом в окрестностях Амура.

Русские люди, ещё ранее чем узнать в XIII веке юг Сибири как данники монголов, узнали её северо-запад как завоеватели. Смелые новгородцы ещё в XI веке обогащались драгоценными сибирскими мехами.

Завоеватели явились русские люди и после освобождения из-под татарского ига. В исходе XV столетия знамёна Москвы уже развевались на снежном хребте Каменного пояса, называвшегося в древности горами Рифейскими, и воеводы Иоанна III возгласили имя первого русского самодержца на берегах Тавры, Иртыша, Оби, в пяти тысячах вёрст от Москвы.

Иоанн III уже именовался в своём титуле князем югорским, сын его Василий обдорским и кондинским, а внук Иоанн IV — сибирским. Эта огромная по пространству, но малолюдная монгольская или татарская держава, составившаяся из древних улусов камских и тюменских, была обложена данью.

По весьма недостоверным сказаниям, записанным летописцами со слов магометанских жителей Сибири, история основания этой державы передаётся следующим образом.

Некий князь Ивек, или Он, ногайского племени, магометанской веры, жил на реке Иртыш, повелевая многими татарами, остяками и вогуличами. Мятежник Чингис сверг Ивека, но из любви к его сыну Тайбуга дал последнему рать для завоевания берегов Иртыша и великой Оби, где Тайбуг и основал Сибирское ханство и город Чингис на Туре.

После смерти Тайбуги в этом ханстве властвовал его сын Ходжа, а затем внук Map, отец Адора и Ябока, женатый на казанской царевне, сестре Упака. Последний убил Мара, а сын Адерса Магмет убил Пака, построил Искор, или Сибирь на Иртыше. Этот город находился в шестидесяти верстах от нынешнего Тобольска.

Преемники Магмета были Агиш, сын Ябока, затем сын Магмета Казый и дети последнего — московские данники Едигер и Бембулат. Они были свержены Кучумом, сыном киргизского хана Муртасы — первым царём сибирским.

Такова древняя история страны, лежавшей за «концом России», на рубеже которой высился деревянный замок владетельных купцов Строгановых, окружённый на неизмеримое пространство дарованными им жалованными царскими грамотами землями с построенными их же иждивением городищами, посёлками и крепостцами, кипевшими жизнью среди этого обширного безлюдья.


II Купцы знатного рода


Хотя в описываемое нами время «сибирский царь» Кучум и был данником Иоанна IV, но русское господство за Каменным поясом, то есть за Уралом, было слабо и ненадёжно. Сибирские татары, признав московского царя своим верховным властителем, не только неаккуратно и худо платили ему дань, но даже частыми набегами тревожили стоящую на тогдашнем рубеже русском Великую Пермь.

Озабоченный как внутренними смутами, так и внешними делами — непрестанными войнами, царь Иоанн Васильевич не мог ни утвердить свою власть над далёкой Сибирью, ни охранить спокойствия русских владений между Камою и Двиною, где издавна уже были посёлки людей, привлечённых туда естественным изобилием почвы, дешевизной жизненных припасов и выгодами мены с соседними полудикими охотничьими народами, доставлявшими в изобилии драгоценные меха.

В числе местных «российских всельников» были и купцы Яков и Григорий Иоаникиевы Строгановы. Отец их Иоаникий, или Аника, Строганов обогатился устроенными им на Вычегде соляными варницами и первый открыл путь для русской торговли за уральский хребет.

Купцы эти были не простого рода. Они происходили от знатного мурзы Золотой Орды, принявшего святое крещение и названного Спиридоном, по преданию научившего русских людей употреблению счетов. Попавши в одной из битв с татарами в плен, он был измучен своими озлобленными единоверцами — они его «застрогали» до смерти. Поэтому его сын назван «Строгановым», внук же способствовал освобождению великого князя Василия Тёмного, бывшего в плену в казанских улусах.

Желая как-нибудь обезопасить границы своего государства с неспокойной Сибирью и обуздать своих данников — татар, Иоанн Васильевич обратил своё внимание на этих купцов знатного рода Якова и Григория Строгановых как на людей умных и знающих все обстоятельства, условия жизни северо-восточного края России. Воспользовавшись бытностью их в Москве по делам, он призвал их к себе, долго беседовал с ними, одобрил высказанные ими мысли и данные советы и жалованными грамотами отдал в их владение все пустые места, лежавшие вниз по Каме, от земли пермской до реки Силвы и берега Чусовой до её устья, позволил им ставить там крепости в защиту от сибирских и ногайских хищников, иметь в своём иждивении огнестрельные снаряды, пушкарей, воинов, принимать к себе всяких вольных, не тяглых и не беглых, людей, ведать и судить их независимо от пермских наместников и тиунов, не возить и не кормить послов, ездивших в Москву из Сибири или в Сибирь из Москвы, заводить селения, пашни и соляные вариницы и в течение двадцати лет торговать беспошлинно солью и рыбою, но с обязательством «не делать руд», а если найдут где серебряную, или медную, или оловянную, немедленно извещать о том казначеев государевых.

Эта царская милость, полная государственной мудрости, была оказана Строгановым царём Иоанном Васильевичем в блестящий и счастливый период его царствования, неомрачённого ещё внутренними смутами, так повлиявшими на впечатлительного Иоанна, знавшего с самых юных лет цену боярской преданности.

Братья Строгановы деятельно принялись за осуществление своих одобренных царём планов. В 1558 году они основали близ устья Чусовой городок Канкор, на мысу Пискорском, где стоял монастырь Всемилостивейшего Спаса, в 1564 году — крепость Кергедон на Орловском Волоке, а в 1568 и 1570 годах — несколько острогов на берегах Чусовой и Силбы. Целая масса бродяг и бездомников явилась на клич братьев Строгановых, обещавших богатые плоды трудолюбию и добычу — смелости. С тех пор безлюдные пространства населились.

Подобно владетельным князьям, братья Строгановы имели своё войско, свою управу, стоя по царскому велению на страже северо-востока России. Уже в 1572 году оказался благой результат их деятельности, они смирили бунт черемисов, остяков, башкирцев, одержав победу над их соединительными толпами и снова взяв с них присягу на верность царю московскому.

В соседней между тем Сибири произошли значительные перемены.

Кучум в начале своего владения Сибирью искал благоволения царя Иоанна Васильевича, опасаясь неведомых ему жителей захваченной страны, которых он насильно обращал в магометанскую веру, и ногаев — друзей России.

Утвердивши же власть над Тобольской ордою, переманив к себе многих степных киргизов и женив своего сына Алея на дочери ногайского князя Тип-Акмета, он почувствовал себя самостоятельным и перестал исполнять обязанности московского данника, сносился тайно со свирепыми черемисами, возбуждая их к бунту против московского государя и под угрозой смертной казни запрещал остякам и вогуличам платить древнюю дань России.

Всё это не могло нравиться в Москве, куда, однако, эти вести, за дальностью расстояния, пришли уже после того, как Кучум, встревоженный слухами о строгановских крепостях, в июле 1573 года послал своего племянника Маметкула разведать о них и, если можно, истребить все посёлки и крепости в окрестностях Камы.

Маметкул явился с войсками как неприятель, умертвил несколько верных России остяков, пленил их жён, детей и посла московского Третьяка Чебукова, ехавшего в Киргиз-Кайсацкую орду. Узнав, однако, что в городах чусовских довольно и ратных людей, и пушек, Маметкул счёл за лучшее убраться восвояси.

Обо всём этом узнали в Москве из извещения Строгановых, приславших гонца к царю. В этом извещении они говорили, что без царского повеления не посмели гнаться за Маметкулом по сибирской земле и просили дозволения строить там крепости, чтобы стеснить Кучума в его собственных владениях и навсегда утвердить безопасность наших.

Строгановы не требовали ни полков, ни оружия, ни денег, а только жалованной грамоты на неприятельские земли. Они её и получили.

Тридцатого мая 1574 года царь Иоанн Васильевич дал им эту грамоту, в которой было сказано, что Яков и Григорий Строгановы могут укрепляться на берегах Тобола и вести войну с изменником Кучумом для освобождения первобытных жителей югорских, русских данников от его ига; могут в возмездие за их добрую службу выделывать там не только железо, но и медь, олово и свинец, серу для опыта, до некоторого времени; могут свободно торговать беспошлинно с бухарцами и киргизами.

Таким образом, Строгановы имели право идти с огнём и мечом за Каменный пояс, но, увы, силы не соответствовали ещё в равности для такого важного предприятия.

Прошло шесть лет. Яков и Григорий Иоаникиевы Строгановы сошли в могилу. Их великое дело на далёкой по тогдашнему времени окраине России перешло в руки не принимавшего до тех пор участия в делах братьев их младшего брата Семёна Иоаникиева и двум сыновьям покойного Максима Яковлевича и Никиты Григорьева Строгановых. Их и застаём мы в момент начала нашего рассказа в июле 1631 года в деревянном замке.

Семён Иоаникиев был холост, племянники его Максим и Никита, потерявшие матерей ранее отцов, были тоже ещё на линии женихов, и потому молодой хозяюшкой, но только по имени, так как за молодостью лет она не заправляла хозяйством, была дочь Якова Иоаникиева и сестра Максима Яковлева — Ксения Яковлева Строганова, о загадочном недомогании которой он и вёл разговор с её нянькой Лукерьей Антиповной.

Когда старуха вышла, ворча и охая, из горницы, Максим Яковлев некоторое время просидел на лавке в глубокой задумчивости. Он не был суеверен. Как это ни странно, но на конце России, где жили Строгановы, скорее в то время усваивались более трезвые, просвещённые взгляды на вещи, нежели в её центре. Носителями этих взглядов, этой своего рода цивилизации были вольные люди, стекавшиеся из жажды труда и добычи на новые земли, которые представляли из себя сопермский край.

Среди этих вольных людей встречались иноземцы, литовцы, немчины, общество которых не проходило бесследно для восприимчивых русских людей.

Яков, Григорий и Семён Иоаникиевы Строгановы приближали к себе этих людей, выдававшихся из толпы бродяг и бездомников, представлявших из себя лишь нужную им грубую силу, ласкали их и научились от них многому, чего не ведала тогдашняя Русь.

Ещё большее влияние эти люди имели на детей, приблизивших к себе их отцов. Детский ум и детское воображение скорее и сильнее воспринимает всё новое, неизвестное.

Таким образом, братья Строгановы на «конце России» были первообразами тех русских людей, которые спустя целый век при царе Алексее Михайловиче подпали под влияние московской Немецкой слободы, воспитавшей Великого Петра.

Максим Яковлевич, как и его двоюродный брат Никита Григорьевич, могли назваться по тому времени людьми просвещёнными, представителями нового поколения, и вера в сглаз, порчу, колдовство была уже несколько поколеблена в их уме. Но при всём этом беседа Максима Яковлевича с Антиповной произвела на него впечатление и заставила задуматься. Он горячо любил свою сестру, бывшую любимицей дяди и двоюродного брата, и её загадочное недомогание очень тревожило его.

«И с чего бы, кажись! — задавал он мысленно себе тот же вопрос, который безуспешно задавал Антиповне. — Живёт она в довольстве, холе, ветерку лишний раз на неё дунуть не дадут, и вдруг беспричинная хворь напала».

И снова сидит Максим Яковлевич в тяжёлом раздумье.

«Ермак! Ужели?» — вдруг поднял он голову.

У Максима Строганова мелькнула мысль, что действительно не сглазил ли сестру Ермак, но далеко не в том смысле, как думала старая Антиповна.


III В светлице


Горницы второго этажа хором Строгановых предназначались для приёма, хотя и редких, но всё же заглядывавших к купцам-владетелям заезжих почётных гостей из Великой Перми и даже из далёкой Москвы.

Посещали царские посланцы с грамотами, и хотя Строгановы, по смыслу первых царских грамот, не обязаны были ни возить, ни кормить государевых послов, ехавших из Москвы в Сибирь и обратно, но по исконному русскому гостеприимству всегда были рады заезжему человеку, вносившему всё же некоторое разнообразие в их далеко не разнообразное житьё-бытьё.

Заброшенные же судьбой или царской волей на северо-восток России бояре и дворяне московские ещё далеко до Великой Перми насмехались над «строгановским царством», как воеводы лежащих по дороге в Великую Пермь городов с злобной насмешкой называли «запермский край», сочувствуя воеводе Великой Перми, лишённому власти во владениях братьев Строгановых.

Наслушивались заезжие люди и о богатстве братьев, и об их широком гостеприимстве. И заезжали бояре и дворяне московские по пути в строгановские хоромы и убеждались, что эти купцы-владетели живут вольно, свободно, с защищёнными от гнева царского и казни головами отдалённостью места, живут точь-в-точь как князья удельные, окружённые своими дружинниками. Из себя же братья ласковые да приветливые, принимают гостей желанных в хоромах богато убранных и дивно расписанных, не знают, где посадить гостя, чем угостить, как чествовать. Искренне рады приезжему. Слушают не наслушаются новостей московских, им они в диковинку, редко достигают до них, так что до утренней зари, бывает, просидят с гостем за столом, переполненным бражками и питиями самодельными и заморскими.

Для таких-то дорогих гостей и были предназначены богато украшенные горницы второго этажа. Жилые обыденные горницы помещались в верхнем этаже и были более скромным убранством, хотя блестели чистотой и отличались всеми удобствами житейскими.

Но в третьем этаже три большие угольные горницы не в пример другим были убраны с роскошью, даже превышающей роскошь убранства парадных горниц второго этажа.

Эти горницы были известны под общим названием светлицы и служили обширным и уютным гнёздышком для «сизой голубки», как называла её нянька Антиповна, — Ксении Яковлевны Строгановой. Любимица отца и покойника дяди, она осталась после их смерти на пятнадцатом году и стала жить среди боготворивших её родного и двоюродного братьев и заменяющего ей родного отца — дяди Семёна.

Вся любовь и забота этих людей сказалась в устройстве этого действительно сказочного уголка для молодой девушки.

Первая горница служила рукодельной. В ней Ксения Яковлевна занималась рукодельями со своими сенными девушками. Стены этой горницы были обиты золотой парчой, скамьи были с мягкими подушками, крытыми золотистой шёлковой материей, столы были лакированные из карельской берёзы, из этого же дерева стояли фигурные пяльцы с серебристой насечкой, за которыми работала девушка. Пяльцы сенных девушек были лакированные, ясеневые.

Вторая горница, тоже большая, но несколько меньше первой, служила местом отдохновения Ксении Яковлевны, когда она захотела бы остаться одна или же провести время в задушевной беседе с одной из своих наиболее любимых сенных девушек. Стены этой горницы были обиты заморским бархатом бирюзового цвета, столы были красного дерева и того же дерева лавки с мягкими подушками, покрытыми дорогими звериными шкурами.

Медвежьими пушистыми шкурами был красиво застлан почти весь пол горницы.

Третья, наконец, мéньшая, чем две остальные горницы, с большой изразцовой лежанкой, служила опочивальней Ксении Яковлевны. Широкая, красного дерева с вычурной резьбой кровать, на которой лежали высокая перина, покрытая розовым шёлковым, с искусными узорами стёганым одеялом, и целая гора подушек в белоснежных наволочках, стояла прямо против двери у задней стены. Стены опочивальни были обиты серебряной парчой с вытканными розовыми цветами. Пол покрыт выделанными шкурами горных коз.

Громадный иконостас с множеством образов в драгоценных окладах, осыпанных семицветными каменьями и бурминными зёрнами, в которых переливался всеми цветами радуги мягкий свет золотой лампады, спускавшейся с потолка на золотых же цепочках, занимал передний угол девичьей опочивальни, в которую мы дерзновенно проникли по праву бытописателя.

Горницы эти оправдывали всецело своё название «светлицы», так как в высокие и широкие окна лилось много света и из этих окон открывался чудный вид на далёкое пространство — окна приходились несколько выше окружавшего двор высокого острога.

На самом заднем плане открывавшегося великолепного вида синели Уральские горы. Ближе зеленели луга, отливали золотистым цветом поспевающей ржи засеянные поля, а ещё ближе виднелся обширный посёлок со стоявшей на пригорке маленькой деревянной церковкой, на золотом кресте которой играло июльское солнышко. Несколько вправо от первого виднелся другой посёлок, особенно бросавшийся в глаза новизною только что срубленных изб, одна из которых несколько выше других, украшенная затейливой резьбой, с громадным деревянным петухом на коньке, вращавшемся даже при лёгком дуновении ветра, особенно выделялась от остальных построек, быть может, и потому, что стояла на самом краю посёлка.

Было около полудня на другой день после разговора Антиповны с Максимом Яковлевичем. Ксения Яковлевна стояла задумчиво у окна второй горницы, и, следя по направлению её взгляда, можно было догадаться, что внимание девушки всецело поглощено созерцанием высокой избы нового посёлка с вращающимся на коньке деревянным петухом.

Сестра Максима Строганова была высокая, стройная девушка, умеренной полноты, с не особенно правильными чертами миловидного личика, украшением которого служили тёмные, карие, большие глаза и тонко очерченные ярко-красные губки. Заплетённые в одну косу, спускавшиеся далеко ниже пояса светло-каштановые волосы, видимо, оттягивали своей тяжестью голову их обладательнице.

На Ксении Яковлевне был надет голубой штофный сарафан, обшитый серебряным галуном, высокая грудь колыхалась под снежной белизны тонкой сорочкой, с широкими рукавами, спускавшимися буфами ниже локтя и открывавшими часть полной руки с выхоленными тонкими пальцами.

Двойная нитка крупного жемчуга покоилась на полуоткрытой шее цвета лепестков белой чайной розы. Бледный румянец на щеках и какая-то дымка затаённой грусти, не сходившей с личика девушки, да сосредоточенный взгляд прекрасных глаз объясняли опасения няньки, что её питомице недужится.

Девушке на самом деле было, видимо, не по себе, если не физически, то нравственно. Её, казалось, угнетало какое-то горе. Это угадывалось по осунувшемуся лицу, в грустном взгляде глаз и глубокой складке, вдруг появившейся на её точно выточенном из слоновой кости лбу. Видимо, в её красивой головке работала какая-то неотвязная мысль.

О чём же была эта мысль? Смотрела ли действительно Ксения Яковлевна на вращающегося деревянного петуха высокой избы новоотстроенного посёлка или же устремляла свои взгляды на одну ей видимую точку, и мысль эта была далека от высившейся среди новых строек избы? Откуда же мог закрасться в светлицу молодой хозяюшки счастливого строгановского дома неведомый в нём доселе гость — горе.

Отец Ксении Яковлевны умер несколько лет тому назад, дядя ещё ранее, Ксению Яковлевну, тогда ещё девочку, действительно сильно потрясла кончина их обоих, особенно отца, которого боготворила. Она долго, горько и неустанно плакала, но любовь и ласка дяди Семёна и братцев Максима и Никиты не дали ей узнать горечь сиротства, и, погрустив около полугода, она утешилась.

Смерть матери она не помнила, так как осталась после неё двухлетним ребёнком на руках у Антиповны, а смерть тётки, жены покойного дядя Григория, случилась ещё ранее смерти матери.

Какое же горе приключилось с ней именно теперь, почему ей не по себе, почему стоит она у окна светлицы с устремлённым вдаль задумчивым взглядом?

Кто ответит на эти вопросы?

Кто разгадает тайну девичьего сердца? Даже сама Антиповна, на что прозорливая старуха, и то стала в тупик, что за напасть стряслась над её сизой голубкой, и решила, что не иначе как испортили её кралечку, колдовством изводят, беса, прости господи, подпустили — по подлинному выражению старухи.

Но вот от высокой избы с петухом на коньке вдруг отделилась высокая мужская фигура и пошла по направлению к хоромам. Ксения Яковлевна быстро, точно ужаленная, отскочила от окна, скорее упала, нежели села на покрытую мехом лавку и закрыла лицо руками.

— Это он, он! — чуть слышно прошептала она.


IV Суженый


Войдя в горницу, Антиповна застала свою питомицу сидевшею на лавке с лицом, закрытым руками. Старуха остановилась у притолоки и с немым ужасом созерцала эту картину.

«Что же это такое делается? — мелькало в голове Антиповны. — Кажись, вчера на ночь лобик и грудку крестообразно освящённым из неугасимой лампады маслицем ей помазала, а поди же ты, не помогает… Тьфу ты, пропасть какая, ума не приложу…»

И старуха даже сплюнула и решительно направилась к девушке, сидевшей закрыв лицо руками.

— Ксюта, а Ксюта, Ксюшенька! — так звала по праву своих лет и положению в доме свою питомицу старая Антиповна.

В доме Строгановых она жила с малых лет. Сначала была девчонкой на побегушках, ещё при Анике Строганове, затем горничной, в этом доме она вышла замуж, вынянчила Максима, сына Якова Иоаникиевича, овдовела и наконец была приставлена нянькой к родившейся Аксюше. И сына и дочь кормила сама мать — жена покойного Якова Иоаникиевича.

После смерти обоих хозяев Антиповна вступила в управление всею домашностью и сделалась первым человеком в доме после хозяев.

Ксению Яковлевну, оставшуюся на её попечении после смерти малолетним ребёнком, Антиповна любила чисто материнской любовью. Ей не привёл Господь направить нежность материнского сердца на собственных детей. Двое было их, мальчик и девочка, да обоих Бог прибрал в младенчестве, а там и муж был убит в стычке с кочевниками. Одна-одинёшенька оставалась Антиповна и всё своё любящее сердце отдала своей питомице. Ксения Яковлевна на её глазах росла, выросла, но для неё оставалась той же Ксюшенькой.

— Ксюша, а Ксюша, Ксюшенька! — повторила старуха.

— А? Что? Это ты… няня… — вздрогнула девушка и отняла от лица руки.

— Что с тобой, Ксюшенька, чего ты убиваешься?.. Глянь, на лице-то кровинки нет, краше в гроб кладут…

— Я, няня, ничего. Так, неможется…

— Да что болит-то, родная, скажи ты мне…

— Я и сама не знаю, няня…

— Как не знаешь, чай, ведаешь, где боль-то чувствуется…

— Да нигде у меня, няня, не болит.

— Оказия! С чего же это ты охаешь да кручинишься?

— Скучно мне, няня, скучно…

— Скучно… — протянула старуха. — Как это скучно? Всю жизнь прожила, скуки не ведала.

— Места не найду себе нигде, няня. Кажись бы, ушла куда-нибудь отсюда за тридевять земель в тридесятое царство… Убежала бы…

— Окстись, родная, куда же тебе бежать из дома родительского! Срам класть на свою девичью голову… Что ты, что ты, Ксюшенька! Смущает тебя он…

— Кто — он? — встрепенулась девушка и бросила на свою няньку тревожный взгляд.

— Известно кто! Враг человеческий…

— А-а… — облегчённо вздохнула Ксения Яковлевна.

— Погодь, родная, недолго… — заговорила снова Антиповна, присаживаясь рядом. — Явится добрый молодец, из себя красавец писаный, поведёт мою Ксюшеньку под святой венец и умчит в Москву дальнюю, что стоит под грозными очами царёвыми, и станет моя Ксюшенька боярыней…

— Не бывать тому, нянюшка… — вдруг резко оборвала Ксения Яковлевна.

Старуха даже опешила.

— Как не бывать, родная! Не вековухой же тебе оставаться, такой красавице… — начала она снова, придя в себя от неожиданности. — Самой тебе, чай, ведомо, что в Москве о тебе боярское сердце кручинится. Может, и скука-то твоя перед радостью. В дороге, может, твой суженый…

— Нет у меня суженого!.. — с грустной улыбкой снова перебила её девушка.

— Как нет! А посол-то царский, что летось приезжал с грамотой? Тогда ещё Семён Аникич говорил, как ты ему со взгляду и полюбилася, только и речи у него было, что о тебе, после того как увидел тебя при встрече… И теперь переписывается с Семёном Иоаникиевичем грамотами, всё об тебе справляется… Видела я его тогда, из себя молодец, красивый, высокий, лицо бело-румяное, бородка пушистая, светло-русая, глаза голубые, ясные… Болтала и ты тогда, что он тебе по нраву пришёлся… Он — твой суженый…

Девушка молчала. Чуть заметная печальная улыбка продолжала мелькать на её побледневших губах.

Старуха между тем продолжала:

— Боярский сын он. Отец-то его у царя, бают, в приближении и милости… Наглядишься ты на московские порядки под очами царскими, скуку-то как рукой снимет… Может, и меня, старуху, возьмёшь с собой…

Антиповна остановилась и пытливо посмотрела на свою питомицу, как бы ожидая от неё ответа. Но ответа не последовало.

— Что ты молчишь, как истукан какой остяцкий? — рассердилась старуха. — Слова не выговоришь…

— Всё пустое, нянюшка… — чуть слышно произнесла Ксения Яковлевна.

— Как пустое!.. — вспыхнула Антиповна. — Это с каких таких пор старуха-нянька тебе пустые речи говорить стала?.. Дождалась я от своей Аксюши доброго слова, дождалась… И на том спасибо…

— Не то, няня, не то… — взволнованно перебила её девушка. — Не люб мне этот твой суженый.

— Не люб? — удивлённо вскинула на неё взгляд Антиповна. — А кто же люб тебе?

В голосе старухи прозвучали строгие ноты.

— Никто! — после чуть заметного колебания отвечала Ксения Яковлевна.

Антиповна не заметила этого колебания, но продолжала смотреть на свою питомицу недоумевающе.

— В монастырь я хочу, нянюшка, в монастырь…

— В монастырь! — ужаснулась старуха. — Час от часу не легче! То в бега собирается, то в монашки. В монастырях-то и без того мест не хватает для девиц бездомных, для сирот несчастных, а тебе от довольства такого, от богатства, в таких летах в монастырь и думать не след идти. Молиться-то Богу и дома молись, молись хоть от зари до зари.

— Не могу я здесь молиться-то, — словно невзначай, против воли, вырвалось у девушки.

— Что-о-о? — с выражением ужаса на лице вскочила с лавки Антиповна.

Но Ксения Яковлевна не повторила своих слов. Старуха тоже молча стояла перед нею.

«Околдовали, беса вселили, отчитывать надо», — мелькало в её голове, и она широким взмахом правой руки, сложенной в двуперстие, перекрестила девушку.

На губах Ксении Яковлевны мелькнула улыбка. И это привело в окончательное недоумение Антиповну. Она ожидала, что от креста с молитвой, которую она шептала, девушка упадёт в корчах и потому, жалея её, не решалась до сих пор прибегать к этому средству, даже оставила свой обычай крестить её на ночь и вдруг после креста явилась первая за последнее время улыбка на грустном лице питомицы.

«Что же это?.. И крест с молитвой на неё не действует, — мысленно соображала Антиповна. — Или, быть может, — напало на неё утешительное сомнение, — не колдовство тут и бес ни при чём, просто замуж ей пора, кровь молодая играет, бушует, места не находит… Доложить надо Семёну Аникичу, он ей вместо отца, пусть отпишет в Москву жениху-то… Один конец сделать, а то изведётся дотла ни за грош, ни за денежку…»

Этот суженый действительно существовал не в одном воображении старухи. За год до начала нашего повествования к Строгановым приезжал с жалованною грамотою царский гонец, боярский сын Степан Иванович Обносков. Боярский род Обносковых был не из древних. Дед Степана — из мелких татарских князьков; перебежав в Москву в княжение Иоанна III, принял святое крещение. Дело это было зимой, и он был пожалован шубой с царского плеча и званием дворянина. Перебеги он летом, то вместо шубы за ним было бы оставлено княжеское достоинство. Иоанн III, скупой и экономный, наградил своего нового дворянина небольшой вотчиной и заставил нести дворцовую службу.

Из характера бывшего татарского князя передались его потомству вкрадчивость и угодливость, качества неоценимые во все века и у всех народов для приближённых к властителю. Эти качества, перешедшие как родовое наследие и самое драгоценное к отцу Степана Обноскова, Ивану, сделали то, что при великом князе Василии III Иоанновиче род Обносковых был возведён в боярство, но материально их благополучие от этого не улучшилось.

В царствование Иоанна IV, не любившего древних, непоклонных, туговыйных бояр и князей, Иван Обносков стал играть при дворе некоторую роль и был одним из первых бояр, вступивших в опричину. Его сына Степана государь определил к посольским делам. В качестве царского гонца и приехал он к Строгановым, был очарован их радушием, приветливостью и гостеприимством, а более всего красотою племянницы Семёна Иоаникиевича — Ксении Яковлевны.

Когда она вошла, окружённая своими сенными девушками, одетая в сарафан из серебряной парчи, красиво облегавший её полный упругий стан, со встречным кубком к приезжему гостю, когда глянула на него своими прекрасными большими глазами, Обносков окончательно ошалел. Как во сне прошёл перед ним «поцелуйный обряд», во время которого молодая хозяюшка должна была облобызать встречаемого гостя. Он очнулся уже тогда, когда за дверями горницы исчезала последняя сенная девушка, ушедшая вслед за Ксенией Яковлевной. Губы его, ему казалось, были сожжены этим холодным, обычным поцелуем.

— Много я, Семён Иоаникиевич, на Москве красавиц видал, а такой, как твоя племянница, не видывал, — сказал он дрожащим голосом.

— Ничего, девка средственная, из дюжины не выкинешь… — улыбаясь, ответил Строганов.

— Какой там из дюжины, едва ли другая, вторая сыщется…

И действительно, все дни, что прогостил у Строгановых «царский посланец», только и разговоров у них было с дядей и с братьями про Ксению Яковлевну.

В день отъезда гостя она снова вышла с прощальным кубком.

Степан Обносков уехал в Москву очарованный, с полусогласием Семёна Иоаникиевича и Максима Яковлевича начинать сватовство.

В сравнительной скорости пришла от него из Москвы с одним приезжим в Великую Пермь торговым человеком грамотка, в которой Степан Иванович объяснил, что отец и мать его согласны и заранее, по одному его описанию, уже полюбили свою будущую дочь, только надо-де испросить царскую волю, а для того улучить время, когда царь будет в расположении, чего, впрочем, вскорости ожидать, пожалуй, нельзя, потому что Иван Васильевич гневен и в расстройстве, ходит туча тучей и не приступиться.

Вторая грамотка, присланная незадолго до описанных нами событий, была почти того же содержания, но в ней выражалась надежда на скорую возможность попасть в добрую минуту к царю, так как стал он отходчивее.

Семён Иоаникиевич и Максим Яковлевич говорили о том и Ксении Яковлевне, и она ответила, что будущий жених ей не противен.

Вот о ком говорила Антиповна, называя Обноскова «суженым».


V Семён Строганов


Придя к тому выводу, что волнение молодой крови единственная причина недомогания Ксении Яковлевны, старуха Антиповна снова присела рядом со своей питомицей и начала ласковым, вкрадчивым тоном:

— Ты бы, Ксюшенька, родная, потешалась чем ни на есть со своими сенными девушками, песню бы им приказала завести весёлую, а то я крикну Яшку, он на балалайке тебе сыграет, а девушки спляшут, вот и пойдёт потеха.

Яшка — один из челядинцев Строгановых — был виртуоз на балалайке, его часто призывали, чтобы тешить молодую хозяюшку и её сенных девушек, среди которых многие сильно вздыхали по чернокудром, всегда весёлом, высоком и стройном молодце.

— Надоело, няня, скучно… — ответила девушка.

— Ишь ты какая, — через силу улыбнулась старуха — и ума я, старая, не приложу, чем тебя и потешить… Хочешь, сказку расскажу?..

— Слышала я их все… Все старые…

— Где же новых-то взять, касаточка, слагать я не мастерица… В старину они, сказки-то, умными людьми сложены и идут от отцов к детям…

— Я все их сама знаю на память…

— Это и хорошо, деткам своим будешь рассказывать.

Девушка сперва вспыхнула, затем снова побледнела, но не сказала ни слова.

— Али поработать выйди в переднюю горницу, девушки там уже с утра за работой сидят, да петь не смеют, так как ты не выходишь к ним…

— Пусть поют, мне что же.

— Да ты выйди к ним, поработай, может, за работой тебе полегчает…

— Пожалуй, пойду… — нехотя сказала Ксения Яковлевна, видимо, только для того, чтобы отвязаться от Антиповны, встала и пошла в первую горницу.

Старуха последовала за ней, задумчиво качая своей седой головой в чёрной шёлковой повязке. Девушка молча вошла в рукодельную, молча поклонилась вставшим сенным девушкам, жестом руки разрешила им снова садиться за работу и молча села за пяльцы. Антиповна обвела проницательным взглядом всех девушек, остановила несколько долее пристальный взгляд на Ксении Яковлевне и вышла из светлицы. Она направилась в горницу, занимаемую Семёном Иоаникиевичем Строгановым, где застала его сидящим за большим столом, заваленным пробными мешочками соли, кусками железа, олова, за чтением какой-то грамотки и то и дело делавшим выкладки на больших счётах. Горница главы рода Строгановых была большая и светлая, а по убранству чрезвычайно простая, прямой контраст с горницами, занимаемыми его любимой племянницей. Стены, потолок и пол были тёсаного дуба, ничем не обитые и не рисованные, мебель состояла из ясенева стола и таких же лавок и больших шкафов.

Семён Иоаникиевич был ещё не старый человек, лет пятидесяти с небольшим, но казался даже моложе своих лет. Невысокого роста, средней полноты, с фигурой, о которой русский народ говорит «неладно скроен, да крепко сшит», с обстриженными в кружок русыми волосами и длинной бородой, в которой только изредка мелькали серебристые нити седых волос, с открытым, чисто русским лицом и светлыми, почти юношескими глазами, он производил впечатление добродушного, отзывчивого, готового всегда на всякую помощь, «души-человека».

Таков он был на самом деле.

При старших братьях, как мы знаем, он не касался дел и даже считался неспособным, «маленько тронутым», как выражались о нём братья. Происходило это потому, что Семён Иоаникиевич был всегда задумчив и вставлял своё слово лишь тогда, когда надо было за кого-нибудь заступиться, кому-нибудь помочь в беде, кого-то выручить в несчастье. Он вызывал некоторое сочувствие в сравнительно мягком сердце второго брата своего Григория, но старший Яков был суров нравом и обрывал его неизменной фразой: «Ну, понёс околесицу, сердоболец!»

Хотя и в шутку, но Яков Иоаникиевич часто говорил:

— В нашей семье, что в сказке о трёх братьях: «старший умный был детина, второй так и сяк, третий вовсе был дурак».

Когда же оба старших брата сошли в могилу, этот третий брат оказался не только не «вовсе дураком», а опытным руководителем знакомого ему во всех подробностях дела, к которому он при жизни братьев внимательно приглядывался. Он привлёк к делу и своих взрослых племянников, но они невольно подчинились его знаниям и опыту. Душою дела остался дядя Семён, хотя он во всех официальных случаях выдвигал и их, как полноправных хозяев в деле, что, конечно, приятно щекотало их самолюбие и вызывало к нему искреннюю сердечную признательность. В доме поэтому не было распрей, как это бывает при совместном владении, а была тишь, гладь и Божья благодать.

Увидев Антиповну в горнице, он поднял голову от грамотки и счетов, быстро встал и тревожно спросил:

— Это ты Антиповна? Что случилось? Как Аксюша?..

— Об ней-то я, батюшка, Семён Аникич, и пришла доложить твоей милости…

— Что такое?.. Хуже ей?.. — ещё более взволнованным голосом спросил Семён Иоаникиевич.

Старый холостяк, потерявший в молодости свою невесту, полонённую татарами, на безуспешные розыски которой употребил десятки лет, он всю силу своей любви направил на свою племянницу, заменив ей действительно отца после смерти брата Якова.

Хотя злые языки указывали, быть может, не без основания, на ключницу Марфу, разбитную, ещё далеко не старую бабёнку, как на «предмет» Семёна Иоаникиевича, но в этих отношениях, если они и существовали, не было и не могло быть любви в высоком значении этого слова. Любил Семён Иоаникиевич из женщин только одну свою племянницу, хотя это не мешало ему любить весь мир своим всеобъемлющим сердцем.

Понятно, что доведённое до его сведения, как главы дома, страшное недомогание девушки его сильно обеспокоило.

— Хуже, не хуже, батюшка Семён Аникич, ноне даже улыбнулась она, но только я, кажись, додумалась, откуда эта хворь её идёт, батюшка…

— Додумалась?.. Откуда же?

Он нервно затеребил поля своего простого, чёрного сукна, кафтана.

Антиповна между тем довольно пространно и по порядку стала передавать ему весь ход хвори своей питомицы и принятые ею меры, вплоть до смазывания её лба и грудки освящённым маслом из неугасимой лампадки и осенение крестом с молитвою.

— Не болезнь это, батюшка, не сглаз, не колдовство и не бесовское наваждение, — закончила она свой рассказ.

— А что же, по-твоему? — спросил Семён Иоаникиевич.

— Пора пришла, батюшка, пора…

— Какая «пора»?

— Известно, изволь, батюшка Семён Аникич, девичья…

— Что-то я в толк не возьму, к чему ты речь ведёшь.

— Замуж её выдавать надо…

— А, вот оно что…

— Кровь забушевала, девка-то и туманится…

— Как же быть-то, Антиповна?

— Говорю, замуж ей пора.

— Слышу. Да за кого выдавать-то?

— Про это тебе, батюшка Семён Аникич, ведать лучше.

— То-то и оно, что московский-то жених далеко, да и дело-то не ладится…

— А ты отпиши ему, батюшка, чтобы поспешил…

— Отписать не труд, да до Москвы-то не ближний свет, пока ответную пришлёт грамотку, пока сам пожалует, много, ох, много пройдёт времени…

— Это-то ничего, болесть-то эта не к смерти, перенедужится, Бог даст и полегчает, а всё же со свадьбой надо поспешить. Неча откладывать, девушка в поре…

— Я сегодня же отпишу и гонца пошлю, — сказал Семён Иоаникиевич.

— Отпиши, батюшка, отпиши… Дело доброе.

— А ты всё-таки за ней поглядывай, Антиповна, чем-нибудь да попользуй. Потешь чем ни на есть… Песнями ли девичьими или же Яшку кликни.

— Предлагала ей, батюшка, и то и другое. Не хочет. Да ты не сумлевайся, я уж как зеницу ока берегу её, с глаз не спускаю… Травкой её нынче ещё попою, есть у меня травка, очень пользительная, может, подействует, кровь жидит, а ей это и надо. Сейчас только в голову вошло, забыла я про неё, про травку-то. Грех какой, прости господи.

— Попой, попой травкой. Она ничего… Не повредит…

— Где повредит! Не такая травка… Прощенья просим, батюшка Семён Аникич.

И старуха, отвесив Строганову поясной поклон, вышла. Почти на пороге горницы Семёна Иоаникиевича она столкнулась лицом к лицу с мужчиной среднего роста, брюнетом с чёрной, как смоль, бородою и целой шапкой кудрявых волос. Лицо у него было белое, приятное, но особенно хороши были быстрые, как бы светящиеся фосфорическим блеском глаза, гордо смотревшие из-под густых соболиных бровей. Одет он был в чёрный суконный кафтан, из-под которого виднелась красная кумачовая рубашка, широкие такого же сукна шаровары, вправленные в мягкие татарские сапоги жёлтой кожи, с золотыми кистями у верха голенищ.

Антиповна шарахнулась в сторону и чуть не позабыла ответить на почтительный поклон столкнувшегося с ней парня. Она узнала в нём того «нового желанного гостя» Строгановых, которого обвиняла накануне перед Максимом Яковлевичем в порче своей питомицы, — Ермака Тимофеевича.

Он шёл к Семёну Иоаникиевичу для совещаний по важному делу. От своих разведчиков он узнал, что мурза Вегулий с семьюстами вогуличей и остяков появился на Сысьве и Чусовой и разграбил несколько селений. Надо было остановить дерзкого кочевника, который при успехе мог пойти и далее. Об этом-то и пришёл посоветоваться с Семёном Иоаникиевичем Строгановым Ермак Тимофеевич. Он мог назваться «новым гостем» Строгановых только потому, что с недавнего времени стал часто вхож в хоромы. Близ же этих хором, на новой стройке, он жил уже года два в высокой избе с вертящимся петушком на коньке.

Но прежде чем продолжать наш рассказ, нам необходимо ближе познакомиться с этою выдающеюся историческою личностью, которая явится центральной фигурой нашего правдивого повествования и героем разыгравшейся на «конце России» романической драмы.

Жизнь Ермака Тимофеевича до его появления во владениях братьев Строгановых была полна всевозможными приключениями, почву для которых создавало более трёх веков тому назад государственное устройство или, лучше сказать, неустройство России.


VI Русская вольница


Началом государственного устройства России следует несомненно считать царствование Иоанна III, со времени женитьбы его на племяннице византийского императора Софье Палеолог, до того времени проживавшей в Риме. Брак этот состоялся в 1472 году. Новая русская великая княгиня была красивая, изворотливая и упорная принцесса с гордым властительным нравом. За неё сватались многие западные принцы, но она не хотела соединить свою судьбу с католиком.

Папа предложил ей брак с московским князем, слух о котором, как об искусном политике, проник на запад. Он надеялся с помощью этой московской княгини внести в Москву унию и поднять крестовый поход против турок. Но папа ошибся в своих расчётах.

Великая княгиня Софья слишком строго держалась правосудия, чтобы стать орудием Рима. Не в религии, а в политике проявилось её влияние.

Под этим влиянием был поставлен в России ребром вопрос о самодержавии и началась борьба старины с новой властью, длившаяся полтора века. Современники назвали это время «началом смуты». Бояре говорили:

— Когда пришла сюда Софья, то наша земля замешалась. Великий князь обычаи переменил: он перестал советоваться с нами, а всё дело вершит, запёршись у себя сам-третей со своею княгинею да с наперсником.

Бояре и князья её ненавидели. Это объясняется тем, что она внушила Иоанну обращаться с ними как с подданными и окружать себя пышностью и почти церковною обрядностью византийских императоров.

Придворные обычаи и порядки Царьграда перешли к Москве, сделавшейся Третьим Римом. Византийский чёрный двуглавый орёл стал московским гербом. Появились греческие придворные чины: постельничьи, ясельничьи, окольничьи. Иоанна стали называть царём, били ему челом в землю. При дворе совершались великолепные и пышные церемонии.

Великий князь, сделавшись царём, стал недоступен, суров и гневен. Он строго наказывал бояр за малейшую провинность, не дозволял им отъезжать из Москвы, казнил их и лишал имущества.

Государство начало принимать стройный вид.

Бояре, лишившись права отъезда, перестали смутьянить и исполняли свои обязанности. Под строгим надзором князя они стали заведовать делами, которые впервые были разделены по своему содержанию, рассортированы.

Иоанн III одним из бояр приказывал вершить одни дела, другим — другие — так образовались приказы — род министерств.

Постепенно взводился порядок и в сельском, и в городском управлении. Все должны были платить определённую подать, для чего писцы ездили по стране, составляли «писцовые книги», то есть делая перепись населения. Кроме податей Иоанн III собирал много разных пошлин с внутренней торговли.

При таком условии государственного строя немыслимо было чужеземное иго, хотя и самое слабое.

Внешняя политика должна была преследовать более широкие цели, чем прежде. Она сосредоточилась на двух задачах уже не местного московского значения. Это, с одной стороны, «восточный вопрос» того времени — уничтожение татарского ига, с другой — вопрос западноевропейский: борьба с Польшей.

Татарская сила постоянно слабела, по мере развития русского народа. Явственно сокращались даже её внешние пределы. Понемногу исчезало самое раздолье степняков — это безбрежное море роскошных трав с переливающимися цветами, могильная тишина которого нарушалась лишь писком ястреба вверху да таинственным шелестом внизу, когда не раскидывался на нём случайный табор кочевников. Здесь ещё со времён «бродников XII века» кишела русская вольница, вроде молодцов-повольничков.

Позднее, когда у Оки и нижнего Днепра образовалась живая изгородь засечной стражи, вольница разрасталась от притока станичников, следы которых видны и теперь в насыпях и курганах южнорусских губерний. Это лёгкое воинство приобретало привычки степняков и заимствовало у басурман имя казаков — как назывались у татар воины.

Казачество порождалось двумя причинами — внутреннею и внешнею. Быстрое усиление самодержавия, к которому ещё не приспособилась первобытная вольность населения, да бедность государства поддерживали привычку «разбрестись разно».

Татары также заставляли народ разбегаться, да ещё придавали нравственную силу беглецам, освещая их выход из русского строя знаменем борьбы с иноверными иноплеменниками.

Казаки — сброд всяких выходцев из Руси, в особенности же холопов. Эти нищие бежали из южных окраин или Украины в чисто поле древних богатырей. Там встречало их привольное житьё. Там был полный простор для силы-волюшки, которая ещё ходила ходуном по косточкам и просилась «волевать» — охотиться.

А продовольствия было достаточно для невзыскательной головы, которая не дорожила собою: всегда можно было «показаковать» насчёт татар, а в крайнем случае и за счёт своих.

Беглецы составляли общины, связанные крепким духом товарищества и управляемые сходкою, или кругом, который избирал атамана.

С ними ничего нельзя было поделать, при слабости государственного порядка, при отсутствии границ в степи. К тому же они приносили существенную пользу своею борьбою с татарами и заселением травянистых пустынь. Вот почему правительство вскоре бросило мысль «казнить ослушников, кто пойдёт самодурью в молодечество». Оно стало прощать казакам набеги и принимало их на свою службу, с обязательством жить в пограничных городах и сторожить границы.

Так образовался среди этой вольницы оседлый отдел — казаки городские, или сторожевые. Они возникли преимущественно на Дону и больше из рязанцев — летопись впервые глухо упоминает о них при Василии Тёмном.

Но с течением времени, по мере ослабления татар, казачество распространялось по всем южным окраинам, в особенности же на низовьях Днепра. Новые пришельцы, с характером ещё не установившимся, кочевали, уходили подальше в степь и не признавали над собой никакого правительства. Эти вольные или степные казаки были народ опасный, отчаянный, грабивший всё, что ни попадалось под руку. Они одинаково охотно дрались и с татарами, и со своим братом — городским казаком.

В описываемое нами время особенно отважна была донская вольница, которая господствовала на водах Волги, не давала проходу как азиатским, так и русским купцам и царским послам.

Грозный Иоанн IV несколько раз высылал воинскую дружину на берега Волги и Дона, чтобы истребить этих хищников. В 1577 году стольник Мурашкин, предводительствуя сильным отрядом, многих из них взял в полон и казнил. Но другие не смирились, уходили на время в степи, снова являлись и злодействовали на всех дорогах, на всех перевозах.

В быстром набеге они взяли даже столицу ногайскую город Сарайчик, не оставив в нём камня на камне, и ушли с богатою добычею, раскопав даже могилы и обнажив мертвецов.

К числу самых буйных, наводивших страх на государство представителей этой вольницы были Ермак (Герман) Тимофеевич, Иван Кольцо, Яков Михайлов, Никита Пан и Матвей Мещерик. Все пятеро отличались редким удальством.

Из них Иван Кольцо был осуждён на смерть самим царём Иоанном IV, но счастливо избегал поимки. Он был правою рукой атамана Ермака Тимофеевича, его закадычным другом, делившим с ним и труды и опасности разбойничьей жизни.

Мы описали уже наружность этого «народного героя». Скажем несколько слов о его прошлом и именно потому несколько слов, что это прошлое очень мало известно. Не любил он подробно касаться его сам даже в дружеской беседе.

Какого был происхождения русский удалец, носивший, по словам Карамзина, нерусское имя Герман, вероятнее же Гермоген, видоизменённое в Ермака, положительно неизвестно. Существует предание, что отец его занимался тоже разбойным делом, вынужденный к тому крайностью, рискуя в противном случае осудить на голодную смерть хворую жену и любимца-сына. Перед смертью он завещал последнему остаться навсегда бобылём, чтобы семья не заставила его взяться за нож булатный.

Ермак свято исполнял первую часть завета отца, но и жизнь бобыля, подначального работника не пришлась по его нраву. Ему, как и отцу, не улыбнулось счастья в частной жизни, несправедливые обиды зажиточных людей оттолкнули его от них, и он бросился в вольную жизнь, взявшись тоже за булатный нож.

Скоро имя его стало громко по злодеяниям, но вместе с тем было окружено ореолом «геройства». Это объясняется тогдашним взглядом народных масс на разбойников, которые имели недоступную для других, но заманчивую силу уйти из-под гнёта воевод и подьячих и добывать себе средства для привольного житья грудь с грудью, ценою своей жизни. Оттого-то в русских народных песнях встречается почти всегда ласкательное слово «разбойничек».

Также покрыты мраком неизвестности и первые шаги Ермака Тимофеевича в роли «разбойничка». История застаёт его уж во главе огромной шайки, в звании атамана с есаулом Иваном Кольцом.

Теснимый воинственным и неутомимым астраханским воеводой Мурашкиным, Ермак ушёл с Волги далее на северо-восток и добрался до Камы. Здесь впервые он узнал о существовании целого «промышленного царства» Строгановых у подошвы Урала.

Узнал он также, что это «царство» нуждается в ратных людях для защиты своих владений от зауральских татар, вотяков, остяков, вогуличей и прочей погани мухомеданской и языческой.

Нашло раздумье на Ермака. Довольно пролил он крови христианской, добился того, что на Москве уже готова для него петля, что назначен выкуп за его буйную голову — пора и честь знать! Лучше идти бить неверных, нечисть-то эту и убить не только не грех, а что паука раздавить — семьдесят грехов, чай, простится за каждого.

А много грехов у него на душе! Посбавить бы маленько следовало! Запала ему эта мысль в голову — колом не вышибешь. И спит и видит идти в «строгановское царство».

Призвал он на совет Ивана Кольцо, тот одобрил план своего друга.

— А наши пойдут ли за нами? — с сомнением спросил его Ермак.

— За тобой-то, атаман! В чёртово пекло пойдут, а не то что к Строгановым.

Так и порешили.


VII Иван Кольцо


Года за два до начала нежданного и негаданного недомогания Ксении Яковлевны Строгановой, повергшего её дядю Семёна Иоаникиевича в большое беспокойство, в «строгановском царстве» произошло тоже нежданное и негаданное событие, которое, как впоследствии увидит читатель, имело непосредственную связь со странной «хворью» молодой хозяйки строгановских хором, о причинах которой недоумевала старуха Антиповна.

Однажды ранним утром, когда Семён Иоаникиевич только что успел умыться, одеться и помолиться Богу, к нему в опочивальню вошёл его старый слуга Касьян, служивший в доме Строгановых ещё при отце, Анике Строганове. Ему было, по его собственным словам, «близ ста» лет, но, несмотря на это, он был ещё очень бодр и крепок, с ясными, светло-серыми глазами и крепкими белыми зубами, которые так и бросались в глаза при частых улыбках этого добродушного и весёлого нрава старца, судя по седым как лунь волосам и длинной бороде.

В доме все челядинцы относились к нему с уважением и называли по отчеству Дементьич. Касьяном звал его только сам Строганов, и это было уже освящено обычаем.

— Что скажешь, Касьянушка? — спросил его Семён Иоаникиевич. — Что случилось?

Строганов знал, что старик напрасно не потревожит его в опочивальне.

— Да там, во двор, батюшка Семён Иоаникиевич, пришли невесть какие люди, в хоромы просятся до твоей милости.

— Какие люди?

— А кто их знает, батюшка… Говорят, вольные…

— Вольные?..

— Дело есть до твоей милости.

— Много их?

— Пятеро.

— Все в хоромы просятся?

— Никак нет. Один просится, во-видимому, их наибольший.

— Что же, пусть войдёт, — сказал Семён Иоаникиевич и вышел вслед за Касьяном в соседнюю горницу, ту самую, в которой он беседовал с Антиповной по поводу необходимости выдать скорее замуж Ксению Яковлевну.

Через несколько минут в горницу вошёл высокий, стройный, ещё молодой парень, одетый в кафтан тонкого синего сукна, опоясанный широким цветным шёлковым поясом.

Лицо его было некрасиво, но на нём лежала печать какой-то бесшабашной удали, которая выражалась и в насмешливом складе губ, красневших из-под русых усов и небольшой окладистой бородки, и во всей его прямой, даже почти выгнутой назад фигуре, в гордо поднятой голове с целою шапкой густых волос, вьющихся в кудри.

— Здоровы будете… — поклонился он Семёну Иоаникиевичу лёгким поклоном, истово перекрестившись на большой образ Божьей Матери, висевшей в переднем углу горницы в богатом кованом золотом окладе.

— Здравствуй, молодец. Откуда Бог несёт?..

— С Волги, Семён Аникич, — просто отвечал тот, точно уже много лет знакомый хозяину.

— С Волги, — повторил Строганов. — Велика матушка Волга…

— Вся была наша, — тряхнул густыми волосами вошедший.

— Чья это ваша? — возразил купец Семён Иоаникиевич.

— Вольных людей.

— А-а… Зачем пожаловал?

— К твоей милости, купец.

— С чем?

— С услугою.

— Вот как! Какую же услугу ты можешь оказать мне?

— Понаслышаны мы были давнёхонько о вашей сторонушке. Богатая она страсть и привольная. Нет в ней ни воевод, ни стрельцов, жить можно вольготно, не опасаючись. Остяки, бают, да всякая нечисть беспокоит порой, ну да на них управу найти можно…

— Один, што ли, ты с ними справишься?

— Зачем один? Нас много… Сот семь наберётся…

— Все с Волги?

— Откуда же больше? Она была наша кормилица.

— А теперь…

— Теперь царь засилье взял. Казань сложил, Астрахань… Воеводы да стрельцы кишмя кишат на Волге-то… А нам это не на руку.

— Кому же это?..

— Известно: вольнице.

— А ты кто такой?

— Есаул Иван Иванович, по прозвищу Кольцо…

— Храбр же ты, молодец, коли так напролом и лезешь к незнакомым людям. Али тебе неведомо, что царь цену назначил за твою голову?

— Как неведомо? Ведомо…

— А что дороги тебе отсюда назад не найти, не опасаешься?..

— Я опаску, купец, уже давно потерял, да и найти не хочу её… Слухом о Строгановых земля полнится, не такие они люди, чтобы на деньги польстились и вольную казацкую голову воеводам, приказным подьячим и прочей царской челяди продать… Да и голову я свою ценю подороже, чем ценит её царь Иван Васильевич, даром тоже не отдам. Трудно с Кольцом будет справиться. — Он тряхнул действительно могучими богатырскими плечами. — А коли одолеют, так тут неподалёку Ермак станом стоит, своего есаула не выдаст, выручит или жестоко отомстит за него, всё в щепки разнесёт…

— Ермак, говоришь?.. — переспросил его Семён Иоаникиевич, и голос его невольно дрогнул при этом имени.

Грозная слава Ермака с устрашённых им берегов Волги донеслась до запермского края и невольно даже на властных людей производила впечатление.

— Да, атаман Ермак Тимофеевич, — отвечал Иван Кольцо.

Семён Иоаникиевич некоторое время молчал как бы в раздумье. Иван Кольцо смотрел ему пытливо в глаза смелым взглядом.

— Не ошибся ты, добрый молодец, не такие люди были и есть Строгановы, чтобы выдать головы гостей своих. Без опаски можешь быть под нашею кровлею.

— Я опаски ещё в жизни, купец, не испытывал, докладывал тебе кажись об этом… Не Ивану Кольцу опасаться кого, а его опасаться надобно, — как-то естественно просто прозвучала в устах есаула эта хвастливая фраза.

— Что нам о том препираться с тобой? Выкладывай лучше дело, добрый молодец. С чем вы к нам прийти надумали?

— Вот это слово твоё, купец, правильно. Сейчас всё тебе выложу, по душе, по совести…

— Садись, — сел на лавку Семён Иоаникиевич.

— И постоим перед твоей милостью…

— Чего стоять? В ногах правды нет. Садись…

— Коли приказываешь… Гость, известно, невольник…

Иван Кольцо сел рядом с хозяином.

— Говори, добрый молодец, а я послушаю.

Иван Кольцо откашлялся и начал:

— Вот оно что, купец, надоело и мне и атаману разбойничать. Прискучило дело это… А об вас, купец, слухом земля полнится, что житьё у вас вольное, без воевод, подьячих и приказных, только одна лиха беда — соседи дикие, беспокойны, ну да нам-то они и на руку, и решили мы с атаманом ударить вам челом с просьбицей… Отрежьте нам землицы, лесу на избы пожалуйте, кое-что из хозяйства для пропитания, построимся мы и заживём тихо, мирно, никого не тревожа, а как придут из-за гор гости нежданно, татарва поганая, остяки или вогуличи, то с ними мы начисто разделаемся, будут нас долго помнить нехристи… Оберегать, значит, вас будем в оплату за милость. И вам и нам хорошо будет… Вот и сказ весь.

Иван Кольцо замолчал. Семён Иоаникиевич сидел в глубоком раздумье. Предложение Ермака было более чем кстати. Земли у Строгановых жалованной глазом не окинешь, а защиты, почитай, никакой нет. Есть служивые люди, да что в них толку? Мужичьё, трусы, увидят со стрелой татарина или вогуляка и драло, пищали побросают, врассыпную ударятся, прямо вахлаки. Есть и удальцы между ними, да немного, и их приходится посылать со стругами в Астрахань. Вот и теперь Мещеряк с отборными людьми где-то запропастился, давно бы вернуться следовало, а его нет как нет. А недавно тут налетели татары и разграбили один посёлок начисто. Вот тут поди и пушки есть, и пищали, на всех московских стрельцов хватило бы, а людей нет, чтобы с ними управиться.

Ермаковы люди-то золото, удалец, чай, к удальцу, по есаулу видать, но только грозна и царская грамота, в ней беглых людей принимать заказано под страхом опалы царской и отобрания земель… Далеко, положим, от Москвы, доведают ли? Да слухом земля полнится: один воевода пермский по наседкам отпишет в Москву всё в точности, да ещё с прикрасою. Такую кашу наваришь себе, что и не расхлебать её.

Такие мысли неслись в голове Семёна Иоаникиевича.

— Что же, купец, долго думаешь?.. Коли есть на то твоё согласие, по рукам давай бить, укажи землю — мы туда напрямик и двинемся… Внакладе не будешь. Все протоки за убытки отработаем.

— Не в том дело, добрый молодец, не за землёй, лесом и хозяйством остановка — всего этого у нас — достаточно, и по душе мне челобитье ваше, да как на это решиться, не ведаю…

— В чём же дело?

— Препона есть…

— Какая?

— Царём нам в грамотах заказано принимать беглых, вольницу…

— Какая же мы вольница? Прежде были, а на землю сядем, такие же будем, как и все, — возразил Иван Кольцо.

— Всё-таки опаска есть…

— Уж больно ты, купец, опасливый.

— Да и хозяин я здесь не один… — сказал Строганов. — Племянники у меня есть, двое, все мы трое хозяйствуем… Надо с ними погуторить, что они скажут…

— И то ладно, — согласился Иван Кольцо.

Семён Иоаникиевич ударил в ладоши. На этот своеобразный зов явился Касьян.

— Вот что, — отдал приказание вошедшему Семён Иоаникиевич, — отведи ты Ивану Ивановичу, — он рукой указал на Ивана Кольцо, — с его молодцами горницы, напои, накорми, угости гостей досыта. А завтра мы с тобой, добрый молодец, порешим это дело неповоротливо.

С последней фразой Строганов обратился уже к Ивану Кольцо.

— Слушаю, батюшка Семён Аникич, слушаю, — ответил Касьян поклоном. — Пойдём, добрый молодец.

Иван Кольцо, откланявшись, вышел из горницы в сопровождении Касьяна. Семён Иоаникиевич, не откладывая дела в долгий ящик, прямо прошёл к племянникам и передал им предложение Ермака Тимофеевича. Те с пылом молодости ухватились за этот случай.

— Чего тут, дядюшка, раздумывать? — заметил Никита Григорьевич. — Сам Бог посылает нам таких людей… Государь опалился бы на нас, кабы вольница разбойничала, а то она смирно сидеть обещает и его же людишек оберегать.

С этим мнением согласился и Максим Яковлевич.

— Да и где Москве доведаться? Далеко она… — заметил он.

— Этого не говори… Воевода-то пермский поближе, дознается и отпишет, — сказал Семён Иоаникиевич.

— А почему узнает воевода, какие у нас люди поселились? На них ведь не написано, что они беглые.

— Это-то так, да и нужны нам людишки действительно… — сдался старик Строганов.

— Что и говорить, как нужны! Вестимо, согласиться надо, — в один голос сказали Никита и Максим.

На том и порешили.


VIII На новой стройке


Ермак Тимофеевич не заставил себя долго ждать. Через несколько дней он с сотнями своих отборных удальцов прибыл в «строгановское царство». Вместе с есаулом Иваном Кольцом он ранее явился к Семёну Иоаникиевичу Строганову, принявшему их уже вместе со своими племянниками, и повторил перед ними своё и своих удальцов желание бросить разбойное дело и послужить делу русскому — охране рубежа России от неверных и диких соседей.

Семён Иоаникиевич повторил от своего лица и от лица племянников согласие принять на сторожевую службу Ермака и его людей, отвести им земли и отпустить дерева для постройки изб и хозяйственного обзаведения. Как на отведённую новым поселенцам землю, он указал на местность, лежащую за старым посёлком.

— Тут и храм Господен будет вам поблизости, может, и помолиться вашим грешным душенькам захочется.

— Это-то, купец, правильно, давно мы не молились, — заметил со вздохом Ермак Тимофеевич.

— Где же люди-то ваши? — спросил старый Строганов.

— Люди тут поблизости, через час могут быть здесь, коли прикажешь.

— Что же, ведите с Богом, утро погожее…

Разговор происходил ранним утром.

— Может, встретишь нас, Семён Иоаникиевич, — спросил Ермак, — окинешь своим хозяйским глазом слуг своих?

— Встречу, вместе с племянниками встречу, дорога-то мимо усадьбы идёт… — отвечал Семён Строганов.

Ермак и Кольцо, отвесив по низкому поклону, вышли.

— Славный парень, — похвалил Семён Иоаникиевич, обращаясь к племянникам по выходе Ермака. Последний действительно произвёл на него хорошее впечатление.

— Воеводой ему царским быть, а не разбойником… — сказал Никита Григорьевич.

— Молодец из себя, и в лице нет ничего зверского, — высказал своё мнение Максим Яковлевич.

— Да и есаул его тоже душа, парень, несмотря на то что в Москве на его шею уж сплетена петля, — сказал старик Строганов.

— Тоже удалец хоть куда… Каковы-то их люди? — произнёс Максим Яковлевич.

— А вот увидим, — заключил Никита Григорьевич.

С небольшим через час посланные на сторож люди донесли, что Ермак с людьми подходит к усадьбе.

Утро было прекрасное, ещё не достигнувшее своего зенита солнышко обливало землю горячими лучами и блестело в каплях невысохшей росы, круглое лето бывающей в том краю.

Семён Иоаникиевич с племянниками вышел к воротам усадьбы. Их сопровождало двое слуг, один из которых держал каравай хлеба с поставленной на него серебряной солоницей, а другой — большой образ царицы небесной в драгоценном окладе. За хозяевами в некотором отдалении толпились любопытные челядинцы, захотевшие хоть одним глазком взглянуть на грозных разбойников, пожелавших стать верными слугами Строгановых.

Весть об этом, после посещения и угощения Ивана Кольца, распространилась быстро по всему строгановскому двору и хоромам, достигла и до светлицы, и Ксения Яковлевна смотрела на приближение Ермака и его людей из открытых окон своих роскошных горниц. Сзади столпились сенные девушки, и даже старая Антиповна встала на лавку, чтобы лучше разглядеть «раскаявшихся душегубов», как она называла Ермака и его людей.

Увидя приготовленную встречу, Ермак Тимофеевич повёл своих людей ближе к усадьбе. Диву дались Строгановы, и дядя и племянники. К ним приближались стройные толпы в несколько сотен человек, высоких, рослых, с добродушными, чисто русскими лицами.

— Ужели это разбойники? — невольно мелькнуло не только в их уме, но и в уме всех остальных зрителей.

Впереди шёл Ермак, а в первой шеренге справа — Иван Кольцо. Приблизившись к тому месту, где стояли Строгановы и слуги с хлебом-солью и образом, Ермак Тимофеевич снял шапку, истово перекрестился и отвесил Строгановым поясной поклон. То же самое сделали как один человек все его люди. Шапки с голов были сброшены словно ветром, и правая рука поднялась и осенила могучие груди истовым крестным знамением. Строганов отвечал проходившим тоже поясным поклоном.

Ермак поднял глаза вверх, и вдруг взгляд его упал на окно светлицы, у которого стояла Ксения Яковлевна. Он посмотрел на неё несколько мгновений и отвесил поясной поклон, его люди, не смотревшие наверх и не знавшие, кому именно кланяется он, последовали примеру своего атамана.

Ксения Яковлевна зарделась, как маков цвет, и ответила тоже поклоном.

Люди между тем шли по направлению к указанному месту их будущего посёлка. Все они были, как мы уже сказали, молодец к молодцу, высокие, рослые, с открытыми, чисто русскими лицами, полными выражения отваги, презрения к смерти, но не зверства и злобы, что несомненно как тогда, так и теперь предполагалось в разбойниках, хотя, как мы уже имели случай заметить, с представлением о разбойнике соединялся менее страх, чем сожаление.

И действительно, в те отдалённые времена в разбой шли дурно направленные людьми и обстоятельствами порой лучшие русские силы, не выносившие государственного гнёта в лице тех «супостатов», для которых не было «святых законов»: воевод, тиунов, приказных и подьячих… Они уходили на волю и мстили государству и обществу, не сумевшим направить их на истинно русские качества: отвагу, смелость и любовь к родине, на хорошее дело.

Красноречивый пример явила в этом случае шайка Ермака Тимофеевича, нашедшая всё же применение своим добрым духовным силам, поступив на службу к Строгановым.

Дойдя до назначенного места, Ермак и его люди расположились лагерем и первый день своего новоселья провели по-праздничному. По приказу Строгановых им были выкачены бочки зелена вина, вдосталь было привезено мяса, пирогов и караваев свежего хлеба.

Пирование в лагере шло до поздней ночи.

Сами Строгановы, дядя и племянники, посетили своих гостей и выпили по заздравной чарке. Побратались с ними за чаркою зелена вина и дворовые челядинцы Строгановых.

Ксения Яковлевна с сенными девушками до позднего вечера не отходила от окна, искала и, казалось ей, находила среди пирующих высокую и статную фигуру атамана Ермака Тимофеевича.

Далеко за полночь догорали костры, затихли удалые песни, и лагерь новоприбывших заснул мёртвым сном вместе с многими дворовыми челядинцами Строгановых.

Но на другой день ранним утром уже закипела работа по постройке прочных изб. В какой-нибудь месяц вырос новый посёлок, множество изб составили правильную улицу, а изба любимого атамана, построенная просторнее других на околице, была украшена на коньке вертящимся деревянным петухом.

Вольные люди зажили жизнью оседлых поселенцев. Жизнь эта была совершенно иная, чем та, которую они вели до сих пор: тихая, спокойная, без разгула, но и без ежедневных опасностей. Как новинкой, поселенцы были ею на первых порах очень довольны.

Ещё больше довольны были сами Строгановы, в их владениях наступила такая тишь, гладь и Божья благодать, что любо-дорого. Соседние бродячие племена быстро узнали, что у Строганова появились силы во главе с Ермаком Тимофеевичем, имя которого было грозою и за Каменным поясом. Они притихли, даже, видимо, помышлять перестали о набегах и грабежах.

На руку это было Строгановым, не раз благодарили они Бога, что согласились принять Ермака с его людьми.

Но Ермак и его люди скоро перестали быть довольными. Не для их кипучей натуры было мирное житьё. Сам атаман обещал им боевую деятельность, насулил золотые горы, соболей, искупление грехов борьбой с неверною нечистью.

А где эта нечисть? Кругом хоть шаром покати, всё гладко и спокойно. Люди стали выражать недовольство, да и сам Ермак стал призадумываться.

«Что же это? — думал он. — Не лежебочничать пришли сюда, а дело делать, говорили, что настороже надо ежеминутно быть от диких людей, ан кругом не только лихого, а так просто чужого человека видом не видать… Этак своих людей всех перепортишь, избалуются, ослабнут, не будут годиться для ратного дела».

Не раз высказывал он эти мысли Семёну Иоаникиевичу. Тот не совсем понимал его, но видел, что, не ровен час, поднимется он со всеми людьми и уйдёт куда ни на есть — люди вольные… Это пугало Строгановых, уже привыкших за Ермаком и его людьми сидеть как у Христа за пазухой. Лаской, подарками и Ермаку и людям его старались Строгановы удержать их при себе.

— Чем не житьё вам? Кажись, привольно, — спрашивал Ермака с тревогой Семён Иоаникиевич.

— Что говорить, не житьё, а Масленица…

— Так чего же вам?

— Нам-то?

— Да…

— А ты, Семён Аникич, приручал волков? — спросил вместо ответа Ермак Тимофеевич.

— Где их приручишь… Одного действительно людишки изловили махонького и в избе приютили, вырос маленько, только ноги у него отнялись, задние…

— Вот видишь, Семён Аникич, и мы того же боимся.

— Чего?

— А чтобы ноги у нас не отнялись в тепле да в холе сидючи… Волки мы были, волками и умрём. Лес нам нужен, воля, а не избы тёплые. Не на спокой шли мы к тебе, а на дело. Сам, чай, ведаешь…

— Ведать-то ведаю, да только где возьмёшь дел-то?.. Нечисть-то вся, об вас прознавши, притаилась. Жизни не подаёт…

— А ты, Семён Аникич, на медведя-то зимой охочивался?

— Не приводилось.

— Ну всё же, чай, знаешь, что они зимой из лесу не выходят, да и по лесу не бродяжничают…

— Знаю, как не знать, в берлоге они зимой-то…

— Правильно, из берлог их и выгоняют охотники…

— К чему же ты речь ведёшь?..

— А к тому, что и нам эту нечисть-то самую в её берлоге искать надо, — ответил Ермак Тимофеевич.

— Может, и сами заглянут сюда… — в виде утешения сказал Семён Иоаникиевич.

— Долго дожидаться-то. И так, почитай, с год на месте сиднем сидим, индо одурь берёт с покоя да с сытости…

— Погодь маленько, Ермак Тимофеевич, может, что и надумаем.

— Надумывай, Семён Иоаникиевич, да поскорей надумывай…

Старик Строганов подал эту надежду для того только, чтобы оттянуть время.

«Авось да ещё обживутся, никуда им идти не захочется…» — мелькало в его голове.

Ермак вернулся в свою избу, где он жил вместе с Кольцом. Тот давно соскучился бездействовать и не раз заговаривал со своим атаманом. Но друг отмалчивался до поры до времени, и только уже начинавшее проявляться недовольство людей заставило его переговорить со стариком Строгановым. В себе он ощущал какую-то двойственность. С одной стороны, томился покойной жизнью и понимал это томление в Иване Кольце и в своих людях. При воспоминании о прежней разгульной жизни на Волге угрюмое лицо его прояснилось, он оживился, но только на короткое время. Он чувствовал, что не может возвратиться к прежней жизни, что здесь, в «строгановском царстве», его удерживает не сытая и покойная жизнь, не ласка, подарки и гостинцы добрых хозяев — ничего бы это не удержало его, а — какая-то другая сила.

Эта сила заключалась во взгляде девушки, стоявшей у окна в день прихода его в строгановские владения, взгляда, который ему показался яснее и теплее сиявшего на небе июльского солнышка. Стало ему с тех пор не по себе.

Узнал он, что эта девушка — племянница Семёна Иоаникиевича и сестра Максима Яковлевича Строгановых, несколько раз встречался он с ней в строгановских хоромах и обменивался молчаливым поклоном. Заметил он, что девушка ему стала даже приветливо улыбаться и этой улыбкой приковала к себе ещё сильней сердце бобыля, не знавшего ни нежной ласки женской, ни настоящей любви. Понял он, что любовь — сила, и стал бороться с ней, как с силой вражеской.

Не отуманила эта любовь ещё его ум — понимал он, какая пропасть разделяла его, атамана разбойников, за голову которого в Москве назначена награда, и дочь влиятельных купцов-богатеев Строгановых. Надо было вырвать с корнем это гибельное для него чувство.

Да не вырвалось оно!

Начавшийся ропот и брожение среди людей сочтено было Ермаком началом его спасения. Он надеялся, что опасность предстоящего похода, о котором он говорил старику Строганову, излечит его от рокового увлечения.


IX Сны Ермака


Брожение и ропот среди людей действительно всё увеличивались. Некоторые уже громко выразили желание вернуться на Волгу.

— Что же это такое? — говорили они. — Так закиснуть здесь недолго, обабиться, многие уж милуются с дворовыми бабами да девками. Плохое дело это, не казацкое… Да и атаман стал сам не свой, ходит, словно сыч какой. Самому, чай, в тяготу…

— Кабы в тяготу было, увёл бы, не подневольный, — слышалось замечание.

— А мы подневольные, што ли?.. — раздавался раздражённый голос.

— Зачем подневольные? В кабалу из нас никто не продавался.

— То-то и оно-то…

— Только как атаман, — замечали более благоразумные.

— Что атаман! Нянька он нам, што ли? И без него дорогу найдём.

— Как же без атамана?

— Другого выберем…

— Другого? Сказал тоже… А кого? Не тебя ли?..

— Зачем меня?.. Не меня и не тебя. Другие найдутся…

— Где они, другие-то?.. Надо, чтобы атаман атаманом был, чтобы знали его в окружности, имени боялись. Таков наш Ермак Тимофеевич.

— Ивана Кольцо попытать…

— Сказал тоже, Иван Кольцо… Не пойдёт он…

— Для чего?..

— Супротив Ермака николи не пойдёт… И пытать нечего…

— Так самому сказать… Ермаку…

— А как скажешь-то?..

— Круг собрать… А то ведь тошнёхонько… Без дела лежать и от еды только брюхо пучить, совсем изведёшься…

— Круг — это дело… Надо погуторить с товарищами…

Такие или подобные им шли разговоры среди новых посельщиков строгановских. Ермак Тимофеевич если не знал о них, то угадывал… Надо было дать дело людям, иначе брожение среди них могло принять большие размеры — люди действительно могли уйти, не выдержав скуки однообразной жизни, а это — что плотина: прорвётся — не удержишь.

Такого мнения был и Иван Кольцо, не раз предостерегавший Ермака в этом смысле и даже побудивший его завести с Семёном Строгановым разговор о необходимости похода.

— Что ни на есть там будет, а люди, по крайности, ноги поразомнут, и то дело, — говорил Иван.

Поэтому он встретил вернувшегося из хором Ермака вопросом:

— Ну, что, как?..

— Пообождать просил недельку-другую, — ответил Ермак Тимофеевич.

— Ох уж это мне жданье да жданье… Дождётесь до беды, с людьми не управиться, как забушуют…

— Да много ли их бушевать-то будет?.. Большинство-то, кажись, довольно, краль завели себе, — горько усмехнулся Ермак.

— Не узнаю тебя, атаман, чему радуешься. Краль завели… Это-то и неладно, перепортятся вконец, к ратному делу годиться не будут… Только я наших людей знаю. Не из таковских… Смута выйдет, все пристанут к тем, кто из посёлка тягу задаст на вольную волюшку, в степь просторную, куда и крали денутся, бросят, не жалеючи. Для казака нет лучшей крали, как пищаль да меч булатный…

По лицу Ермака во время горячей речи его друга и помощника пробежали мрачные тени. Он как бы слышал в этих словах упрёк самому себе. Ведь он был почти рад этой отсрочке похода, выговоренной Семёном Иоаникиевичем. А всё из-за чего? А из-за того, чтобы лишний раз увидеть в окне верхнего этажа хором строгановских стройную фигуру девушки, почувствовать хоть издали на себе взгляд её светлых очей да ходючи в хоромы, быть может, ненароком встретить её на одно мгновенье, поймать мимолётную улыбку уст девичьих.

Какой он казак? Какой он атаман разбойников? Баба он слабовольная!

Нет, надо покончить с этим… Не Ермаку Тимофеевичу поддаваться женским прелестям. Не радости семейной жизни на роду его написаны… Нарушишь главный завет отца — погибнешь ни за синь порох. Эти-то бродившие в его голове мысли и нагоняли тучи на его лице.

— Потороплю старика. Будь по-твоему, — сказал он Ивану Кольцу.

В голосе его послышалась невольная дрожь. Есаул удивлённо посмотрел на него и тут только заметил особенно странное выражение его лица.

— Что это с тобою, Тимофеевич? В жисть не видел тебя такого-то…

— А что? — встрепенулся Ермак.

— Как что? Да ты туча тучей… Что с тобою приключилось?

— Ничего, так! Что-то не по себе, недужится… Засну вот, может, сном пройдёт.

— Засни, засни, а я пойду с ребятами погуторю, может, и разговорю.

— Чего разговаривать их? Скажи, что скоро в поход двинемся, — раздражительно заметил Ермак Тимофеевич, укладываясь на лавку, подложив себе под голову скинутый им с себя кафтан.

Иван Кольцо взял шапку и пошёл из избы, но на пороге оглянулся на уже лежавшего Ермака и сомнительно покачал головой.

— Приворожила, — проворчал он себе под нос. — Вот она, баба-то, сила! Ермака осилила.

Он окончил эту фразу за дверью избы и пошёл, насвистывая, по селу.

Ермак Тимофеевич между тем не спал. Ему спать не хотелось. Он нарочно сказал, что заснёт, чтобы некоторое время полежать с закрытыми глазами, сосредоточиться.

Уход есаула и друга был очень кстати. Ермаку не надо было притворяться спящим. Он был и так наедине с самим собою.

Ермак открыл глаза и сосредоточенно устремил их в одну точку. Перед ним проносится его прошлое. Кровавые картины разбоя и убийств так и мечутся в голове. Инда оторопь берёт. Кругом всё трупы, трупы. Волжская вода вокруг встреченных его шайкой стругов окрасилась алою кровью, стон и предсмертное хрипение раненых раздаётся в его ушах. Стычки со стрельцами и опять… смерть. Кругом лежат мёртвые его товарищи, а он один невредимым выходит из этих стычек — разве где маленько поцарапают.

А для чего? Для чего хранила его судьба? Не для того же, чтобы стать захребетником Строгановых и скоротать свой век в этой высокой просторной избе, издали изнывая по красавице-девушке, впервые заронившей в сердце искру любви, которая день ото дня, чувствует он, разгорается ярким пламенем, сжигает его всего, места он не находит нигде.

Дождётся он, что поведут её с другим под честный венец, бают среди челядинцев строгановских, что жених есть на Москве у молодой хозяюшки, боярин статный, богатый, у царя в милости. Куда уж ему, Ермаку, душегубу, разбойнику, идти супротив боярина, может ли что, кроме страха, питать к нему девушка? Нет, не честный венец с ней ему готовится, а два столба с перекладиной да петля пеньковая. Вздёрнут его, сердечного, на просторе он и заболтается.

Да и лучше! Легче казнь вынести, нежели на глазах своих видеть её с другим, хотя бы и с боярином.

— Венец… — повторил чуть слышно Ермак Тимофеевич, и на его губах вспыхнула горькая улыбка. Сон ему вспоминается, что видел он как раз в ту ночь, как порешили идти в «строгановское царство». Видит он страну неведомую, невиданную, странную, снег как будто, а деревья зелёные. Таких деревьев он отродясь не видывал. Толпы людей низкорослых, лохматых, в шкурах звериных, глядят на него с товарищами, осыпают тучами стрел, он приказывает палить из пищалей и идёт вперёд, а кругом него всё трупы валяются. Вдруг всё исчезло, а затем он и себя самого увидел, а у него на голове венец княжеский…

С тем он и проснулся. И к чему сон такой ему привиделся? И странно то, что отчасти он исполнился.

Когда наступила зима, поля и горы покрылись снегом, он уже здесь, в запермском крае, увидел то место, которое видел во сне: снег, а деревья зелёные.

Что бы это означало?

Люди бают, что там, за Каменным поясом, всё так: зимой при снеге кругом стоят зелёные деревья, а нечисть эта поганая, низкорослая в звериных шкурах ходит. Нет, надо идти в их берлогу! Когда их сюда дождаться проклятых? Так мысленно решил Ермак Тимофеевич.

Утомлённый тяжёлыми воспоминаниями о прошлом, он незаметно для себя заснул, и ему привиделся снова тот же самый сон. Точно ужаленный вскочил Ермак Тимофеевич и сел на лавку, протирая глаза.

— Что бы это значило?

В это время дверь отворилась и в избу вошёл Иван Кольцо.

— Что, брат Тимофеевич, выспался?

— Всхрапнул маленько, был тот грех, — отвечал Ермак.

— А я по посёлку побродил, погуторил с молодцами, и ведь, пожалуй, ты намедни правду баял…

— Про что?

— А про то, что обсиделись наши удальцы, как куры на насесте, не сгонишь.

— Ой ли!

— Право слово… Есть из них, индо дрожат, как про поход слышат, а зато много и таких, что другие речи ведут…

— Какие же такие речи?

— А такие, что от добра, дескать, добра не ищут… Живём как у Христа за пазухой, умирать не надо…

— Вот оно что…

— Дела не хвали…

— Ничего… — поднялся во весь рост Ермак Тимофеевич, — как кликну клич, не то заговорят, все пойдут до единого…

— Дай-то бог, только надо это скорее, а то и другие вконец излобочатся.

— Ничего… Не боюсь, повернутся… Сам же говорил, что со мной в чёртово пекло пойдут, а не токмо на нечисть поганую.

— Да, но то говорил я на Волге, — со вздохом сказал Иван Кольцо, — ребята были не балованные.

Ему самому было страшно тяжело бездействие, но из любви и дружбы к Ермаку, в сердечную тайну которого он проник чутьём друга, он не говорил ему этого, хотя мысленно обвинял себя в слабости, так как ему для спасения друга надо было действовать решительно.

— На днях пойдём походом, так хоть поблизости… — вдруг заявил Ермак Тимофеевич. — Созывай завтра круг к вечеру.

И действительно, Ермак на другой день утром вынудил у Семёна Иоаникиевича согласие снарядить их в поход в ближайшие станицы кочевников. Казаки, как и предсказывал атаман, составили круг, решили идти в поход и пошли все до единого.

Дойдя до ближайшей станицы враждебных чувашей, они многих из них перебили, ещё более разогнали, захватили много драгоценной пушнины, самопалов, стрел и вернулись в посёлок с знатной, а особенно на первый раз, добычей. Часть мехов Ермак Тимофеевич, по приговору круга, подарил Строгановым, которые отдарили их угощением. Целый день пировали казаки. Поразмяты были у них и ноги, и богатырские плечи.


X Найдёныш


Возвратившаяся из горницы Семёна Иоаникиевича в светлицу Антиповна не застала уже Ксению Яковлевну в рукодельной. Она находилась снова во второй горнице у окна вместе со своей любимой сенной девушкой, чернобровой и чернокудрой Домашей.

Антиповна вошла в горницу, постояла у двери, поглядела на обеих и, повернувшись, пошла из комнаты, ворча себе под нос:

— Авось разговорит её Домаша, девка шустрая.

Домаша была действительно весёлая, разбитная девушка, умевшая угодить Ксении Яковлевне, войти всецело в её доверие, утешить в горе и развеселить в грусти.

Тоненькая, но не худая, а, напротив, красиво сложенная — тонкость её фигуры происходила от тонких костей, — с мелкими чертами оживлённого личика матовой белизны и ярким румянцем, живыми, бегающими чёрными, как уголь, глазами, она как-то странно отличалась от остальных сенных девушек, красивых, белых, кряжистых, краснощёких, настоящего русского типа женской красоты. Цвет волос Домаши был иссиня-чёрный, то, что называется цветом воронова крыла. Происхождение Домаши, видимо, было нерусское, но кто были её мать и отец — неизвестно.

Пятнадцать лет тому назад, после одного из набегов кочевников, дерзость которых дошла до того, что они явились под стены строгановской усадьбы и с трудом были отбиты, Семён Иоаникиевич нашёл в одном из сугробов около острога полузамёрзшую смуглую девочку, по внешнему виду лет двух или трёх, завёрнутую в шкуру дикой козы и, видимо, кем-то впопыхах брошенную. Это было пятого января. Сердобольный Семён Иоаникиевич, конечно, принёс в дом свою живую находку и сдал девочку Антиповне, которая отогрела её, обмыла и одела в бельё и платьице своей питомицы Ксюшеньки, из которого она уже выросла.

Девочка освоилась, стала лепетать по-своему, на каком-то странном языке, непонятном для окружающих. На совете братьев Строгановых решено было девочку окрестить. Крёстным отцом стал Семён Иоаникиевич, а крёстной матерью — Антиповна. Назвали девочку Домной, по имени святой, память которой празднуется пятого января, в тот день, когда она была найдена. По крёстному отцу она звалась Семёновной.

Девочка росла, быстро научилась говорить по-русски и была допускаема для игр к маленькой Ксюше, которая была годом старше найдёныша, но не в пример её крупнее. Тоненькая, худенькая фигура девочки, похожей на большую куклу, видимо, была первым благоприятным впечатлением, которое она произвела на маленькую Строганову. Ксюша чувствовала над Домашей своё превосходство, и это прежде всего вызывало в ребёнке симпатию к своей слабой и маленькой подруге; симпатия разрослась с годами в привязанность.

Девочки росли под зорким взглядом Антиповны, делили игры и забавы, делили и своё детское горе. С летами Ксюша сделалась молодой хозяйкой Ксенией Яковлевной, а Домаша — её любимой сенной девушкой, с некоторым отличием среди других, приставленных к Ксении Яковлевне.

Впрочем, в те отдалённые времена даже в боярских и княжеских домах на Москве не было особого различия между боярскими и княжескими дочерьми и их сенными девушками ни по образованию, ни по образу жизни. Разве что первые богаче одевались и спали на пуховых перинах, заменявшихся у сенных девушек перьевыми.

Ещё меньше была разница между купеческой дочерью Строгановой и её сенными девушками, а в особенности — поставленной в исключительное положение в доме Домашей.

Ксения и Домаша как были, так и оставались подругами. Обе были любимицами Антиповны, хотя, конечно, старая няня смотрела на найдёныша Домашу как на первую из подвластных молодой хозяюшки и ценила её постольку-поскольку она умеет угождать её «сизой голубке» Ксенюшке, развлечь её, развеселить.

На последнее Домаша была мастерица. Среди сенных девушек она слыла запевалой и действительно обладала прекрасным, чистым голосом, шутки так и сыпались из её вечно улыбающихся уст, на смешные прибаутки её было взять стать, словно она была девушка, которая, по русской пословице, за словом в карман не лезла. Остальные сенные девушки боялись её острого и подчас злого язычка.

Добрая по натуре, она, однако, не пользовалась своим превосходством дальше безобидных шуток над подругами. За это всё любили её. Души в ней не чаяла Ксения Яковлевна, не скрывала от неё своих тайн девичьих.

Антиповна была довольна, увидев, что Ксения Яковлевна призвала к себе Домашу погуторить. «Пусть их покалякают», — думала старуха, входя в рукодельную и занимая свой наблюдательный пост на лавке у окна.

Болтавшие было за работой сенные девушки примолкли. Речи их, видно, были такие, что не по нраву могли прийтись строгой Лукерье Антиповне. В рукодельной наступила тишина. Слышен был лишь шелест шёлка, пропускаемого сквозь ткань.

В соседней с рукодельной горнице тоже было тихо. Стоявшие у окна Ксения Яковлевна и Домаша говорили пониженным шёпотом.

— Здесь он, Домашенька, здесь, — говорила Ксения Яковлевна.

— Ермак?

— Тсс… Да… Поглядела бы на него хоть глазком.

— Не проберёшься. Крёстная в рукодельной. Как пройти?..

— Да, да… И братцы к себе не зовут, — грустно прошептала Ксения Яковлевна.

— Может, и сами с ним на беседе… Слышно, опять стали пошаливать кочевники…

— Ну?

— Да! Слыхать…

— А ты почём знаешь, Домаша?

— Яков говорил, — покраснела девушка, стараясь особенно резко и грубо произнести это имя.

— Счастливая! — промолвила со вздохом Ксения Яковлевна.

— Чем это?

— Ты можешь с ним видеться, поговорить, душу отвести…

— Вот тоже невидаль! Сам сторожит меня всюду, а мне мало горюшка…

— Но ведь ты любишь его?..

— Ничего, парень ласковый.

— А щемит у тебя сердце, инда больнёшенько?..

— Николи не щемит… Чтобы из-за их-то брата да сердце щемило девичье, рылом не вышли, пускай у них щемит…

— Не любишь ты, значит, Домашенька…

— Уж я не знаю, как и сказать тебе, Ксения Яковлевна. Пригож он, слов нету, весел нравом, ульстить норовит словом да подарком. Дня два-три не повидаешь его — соскучишься. Но чтобы томиться из-за него? Шалишь, себе дороже… Пусть сам томится… Вот как, по-моему…

— Замуж-то хочет брать? — спросила Ксения Яковлевна.

— Болтает… Поклонюсь-де Семёну Иоаникиевичу.

— За чем же дело стало?

— Всё собирается, — усмехнулась Домаша, но в этой усмешке было и немного горечи.

— А мне и думать нечего, — глубоко вздохнула Ксения Яковлевна.

— О чём это?

— Замуж идти…

— За Ермака-то?

— За кого же больше?

— Окстись, Ксения Яковлевна, за разбойника!..

— Какой же он разбойник? Вот и дядя говорит, что быть ему по уму бы воеводою…

— Души-то ведь губил всё же… — вздохнула Домаша.

— Что же, что губил… Чай с голоду… Живёт здесь тихо, мирно, душ не губит, разве вот мою только…

— Что ты, что ты! — испуганно перебила девушка. — Ты душу-то свою соблюди…

— Как тут соблюдёшь, коли мил он мне больше души. Только и мысль, что о нём об одном от зорюшки до зорюшки… Гляжу вот на избу его, только тем и утешаюся.

И Ксения Яковлевна жестом руки указала Домаше высокую избу на новой стройке с петухом на коньке. Девушка поглядела на свою хозяйку-подругу и сама испугалась замеченного ею выражения боли.

— Что же ты, Ксения Яковлевна, убиваешься? Может, всё и обладится…

— Где обладится! — с отчаянием в голосе сказала Строганова.

Обе девушки замолчали.

— А он-то что? — после довольно продолжительной паузы спросила Домаша.

— Что он, я не ведаю, — ответила Ксения Яковлевна.

— Николи с ним не гуторила?

— Николи…

— А видалась?

— Встречалась ненароком, кланялась…

— Как он кланялся-то?

— Приветливо да ласково.

— Ну знать, зазнобила ты и ему сердце…

— А ты почём знаешь?

— Да как же иначе-то! Красавица ты у нас писаная, другой не найдёшь, вишь, и на Москве, бают… А ихний брат, мужчина, до красоты девичьей как падок… Не чета Ермаку, из Москвы боярин приезжал, и то ошалел, тебя увидавши. Видела я надысь, что с ним, сердечным, поделалось, как исцеловала ты его при встрече…

— Не вспоминай мне о нём, Домаша.

— С чего так?.. Парень тоже красивый.

— Нашла красивого. Вот Ермак…

Ксения Яковлевна не докончила, сама испугалась довольно громко произнесённого имени.

— Что же Ермак-то? Чернявый, только глаза одни и горят полымем, не глаза бы, как есть мой Яшка, — заметила Домаша.

— Твой Яшка тоже парень красивый…

— Куда ему! Бросовый он парень, вот что… — с напускным равнодушием сказала Домаша. — Когда это он так полюбился тебе? — спросила она Ксению Яковлевну.

— Да, кажись, с того времени, как — помнишь? — пришли они сюда, как ещё у окна мы стояли, он взглянул да и поклонился.

— Помню, помню… Только я не заметила ничего, потом и ты мне не говорила.

— Я и сама не знала до недавнего времени. Мерещился он мне как будто и наяву, и во сне… Потом несколько раз я с ним повстречалась… Ещё пуще стало, а вот тут уже недели с две щемит моё сердце, от окна не могу отойти, всё гляжу: не увижу ли его?.. Просто вся измаялась…

— Надо прознать, что он-то… Узнаешь, коли любит он, — легче будет, а нет — наплевать на него надо…

— Легко вымолвить… — задумчиво сказала Ксения Яковлевна. — А как прознать-то?..

— Ты только согласись, а я проведаю.

— Проведаешь! — почти радостно воскликнула Ксения Яковлевна. — Как же?

— А стороной, через Яшку… Он с ним дружит, балалайкой его подчас тешит тоже…

— Соромно, девушка.

— Что за соромно! Стороной проведаю, с опаскою. Так я закажу Яшке, как бы от себя… Он и оборудует, парень аховый… — Ксения Яковлевна молчала. — Что же, проведывать?

— Проведай… — чуть слышно ответила Ксения Яковлевна.

— Сегодня же я это оборудую. А ты, Ксения Яковлевна, брось куксить до поры до времени…

Строганова через силу улыбнулась.


XI Ермак — знахарь


Ермак Тимофеевич между тем, пройдя в горницу Семёна Иоаникиевича, застал его за писанием грамоты. Тот, не отрываясь от работы, повернул голову в сторону вошедшего и ласково произнёс:

— Милости просим, гость дорогой, садись… Сейчас я управлюсь, погуторим с тобой.

Ермак сел на лавку. Семён Иоаникиевич стал продолжать, видимо с трудом, выводить буквы. Наконец он кончил и облегчённо вздохнул, точно с плеч свалилась долго бывшая на них тяжесть.

— Посетил нас Господь Бог бедою… — невесело промолвил Семён Иоаникиевич.

— Бедою? — вопросительно-тревожно повторил Ермак Тимофеевич.

— Да, молодой, бедою… Племянница у меня есть, девка на возрасте. Может, видал её?

— Видал, видал, — торопливо, дрогнувшим голосом произнёс Ермак. — Что с ней, с Ксенией Яковлевной, приключилось?

— Да и сам я хорошо, молодец, этого не ведаю… Недужится девке, да и на тебе!

— Недужится? — снова повторил Ермак Тимофеевич.

— Да… Вот уже недели с две как бьётся с ней нянька её, Антиповна, старуха умная, преданная, всем, чем ни на есть пользует… Не действует. Краска с лица, почитай, сошла, с тела спала, тает девка на глазах и на поди…

— С чего бы это? — участливо спросил Ермак.

Его побледневшее лицо выдавало волнение, которое он старался всеми силами скрыть. И он достиг этого.

— И сами ума не приложим… Антиповна, кажись, до правды додумалась. Замуж пора ей…

— Вот оно что…

— Тут-то и закавыка, — продолжал Строганов. — В глуши живём, какие тут женихи… Вот и отписываю в Москву…

Старик жестом руки указал на написанную им грамотку.

— В Москву?

— Да, к боярину Обноскову…

И Семён Иоаникиевич вдался в подробности. Он рассказал Ермаку Тимофеевичу уже известное читателям: о приезде Степана Обноскова с царской грамотой, о впечатлении, произведённом на него Ксенией Яковлевной, о дозволенном сватовстве и пересылке грамотками.

Он не заметил, что каждое слово его точно ножом ударяет по сердцу его слушателя. Да и мог ли он представить себе это?

Ермак Тимофеевич сидел ни жив ни мёртв, хотя всеми силами старался казаться равнодушным.

— Да до Москвы-то не близкий свет. Гонца сегодня пошлю, а когда он доедет и благополучно ли, когда ответ привезёт, когда сам наречённый жених пожалует, много воды утечёт, а девка не по дням, а по часам тает… Вот она беда-то какая. Посетил Господь… — закончил свой рассказ Семён Иоаникиевич.

Ермак Тимофеевич молчал.

— А ты ко мне, добрый молодец, с радостью или тоже с бедой? — спросил его Семён Иоаникиевич.

— Моя беда, Семён Аникич, полбеды, — отвечал Ермак. — Речь моя о ней и подождать может, а вот надо раскинуть умом, как помочь девушке-то…

— Как тут поможешь? Антиповна бает, что не к смерти, не умрёт до замужества… Травкой её хотели попоить, кровь, бает, жидит она, от густой крови, вишь, девка туманится… Антиповне и книги в руки, старуха дотошная.

— А знаешь, купец, пословицу: ум хорошо, а два лучше?..

— Это точно… Да к чему это?

— А к тому, что я, может, в этой беде помочь тебе могу.

— Ты?

— Да, я. Не гляди, что молод я, Семён Аникич. Много на своём коротком веку я видывал, иному старцу это не привидится, с тем и умрёт, не увидит.

— Поверю, добрый молодец, жисть такая…

— Да и доходить до всего сызмальства любил я… Чуть что, сейчас же доведаюсь. Стояли мы долго станом на Волге близ Астрахани. Вдали от берега укрылися, в лесу дремучем… Прознал я от тамошних жителей, что в том лесу колдунья живёт в избушке одинокой, в овраге… Потянуло меня к ней… Пошёл… Старуха как есть страшилище. Приняла меня неласково, ну да я зыкнул на неё и нож ей показал. Против булатного-то не оказалось у ней наговору, ну да и к чёрту в пекло идти в старости охоты у ней не было… Подружились мы со старухой-то, стал я к ней кажинный день шастать, деньгами оделять, кое-каким припасом. Старуха мягче воску стала, полюбила меня, сынком стала называть, чёртова дочь в чёртовы внуки меня, значит, пожаловала… Ничто, думаю, только бы своего добиться и обо всех её зельях да наговорах узнать. А трав этих у неё чёртова пропасть была для просушки в хате понавешана. Котелок на очаге был особенный, на треногом тагане. Кот чёрный, глаза горят, как уголья, да ворон без ноги, старый-престарый… Хрипло так, бывало, каркает. Стала старуха меня учить травы различать, снадобья делать, какие в пользу, какие во вред человеку идут. Учила, учила да и обмолвилась, что-де её знахарство перейдёт ко мне только после её смерти. Я на ус себе намотал это и продолжал к ней шастать да выспрашивать. Всё выспросил, больше, говорит, тебя учить, добрый молодец, нечему. Я и отблагодарил, отправил её к отцу — дьяволу…

— Убил? — чуть слышно спросил Семён Иоаникиевич, бросив на Ермака взгляд, полный страха, смешанный с удивлением.

— Прирезал… Давно это было, молод я был ещё, — как бы в своё оправдание добавил Ермак.

— Да, да… — растерянно пробормотал Строганов.

— Ну и натерпелся я потом страху, всю жизнь ничего такого не видывал…

— Страху?

— Да… Прирезал я старуху-то и ушёл… Правду молвила покойница: все зелья, снадобья, наговоры и отговоры так и стали мне в уме представляться, точно старуха мне их в уши шепчет… Пришёл я к своим. Тут дельце случилось: обоз шёл, пощипать его малость пришлось. Возчики ретивые оказались, управиться с ними труда стоило… Потом добычу делить стали, пированье устроили… Прошло два дня, не был я в избушке у колдуньи, да и не к чему было. Не на беседу же с мёртвой идти?.. Только вдруг меня туда потянуло. Точно мне в уши кто нашёптывает: «Иди да иди». Пошёл. Подхожу к избушке, смотрю — дверь плотно притворена, а как теперь помню, ушёл я, оставив её настежь. Ну, думаю, кто-нибудь к старухе заходил из окрестных жителей, поворожить, увидел, что она мёртвая, убежал да и дверь захлопнул… Пошёл я на крыльцо, отворил дверь, кот мне под ноги шасть, и никогда я, на своём веку страху не испытавший, тогда, сознаюсь, дрогнул, под ноги себе посмотрел, хотел ногой кота ударить в сердцах, что он меня испугал, только он, проклятый, у меня между ног проскочил и был таков, а в это время над головой у меня что-то вдруг зашуршало! Это ворон старый быстро так вылетел. Поднял я голову, глянул да и обмер: передо мною зарезанная колдунья стоит, ухмыляется, голова у ней на боку на недорезанной шее держится, она ею покачивает… Тут уж меня совсем оторопь взяла. Я назад, да бегом, а за мной, слышу, старуха хохочет, кот мяукает, ворон каркает… Только вскорости я опомнился. Злость меня взяла, что устрашился я невесть чего. Из оврага-то я выбежал, на краю стал и обернулся. Смотрю и диву даюсь, избушка стоит с закрытой дверью, а из углов её дым идёт. Что, думаю, за притча такая? Сел на краю оврага, гляжу, вот вместо дыма языки огненные показались, полымем охватило избушку, как свеча, она загорелась и дотла сгорела, и дым такой чёрный пошёл от пожарища. И почудилось ли мне, али так и было, что в дыму этом и старуха, и ворон, и кот улетели… Всё это на глазах моих приключилось. Часа два прошло с тех пор, как я входил в избушку и кот мне под ноги шастал. Спустился я снова в овраг, пошёл к месту пожарища. Гляжу — остались одни уголья, ни тебе остова старухи, ни кота, ни ворона как не бывало, может, кот и ворон к хозяйке своей и не вернулись, один сбежал, другой улетел, только старухе-то, кажись, не убежать бы… Пошёл я прочь к своим, а все речи старухи о травах и зельях, наговоры её и отговоры в ушах у меня так и слышатся… И дал я было себе зарок никогда ими не пользоваться, только зарока этого сдержать мне не пришлося. Случалось, товарищ занеможет или кровь из раны его ручьём хлещет, давал я ему травы и кровь заговаривал, и всегда было удачно.

Ермак смолк.

Семён Иоаникиевич тоже некоторое время молчал, видимо, под впечатлением рассказа.

— Чудное дело творится на белом свете! — наконец произнёс он.

— Так вот я и хотел попытать насчёт девушки, — с едва заметной дрожью в голосе сказал Ермак Тимофеевич.

— Что же, попытать можно. Только это надо сделать обдумавши.

— Я что ж? Моё дело предложить, а неволить к тому не могу, — сдержанно заметил Ермак. — А моя беда вот какова, — переменил он круто разговор. — Слышно, на Сылке и Чусовой появились кочевники.

— Не слыхал…

— Прибежал оттуда сегодня утречком парень один, бает, мурза Бегулий с вогуличами да остяками подошёл туда и хозяйничает.

— Мурза Бегулий, — раздумчиво повторил Семён Иоаникиевич, — есть такой, это мне ведомо.

— Вот он самый…

— И много нечисти-то с ним…

— Говорит парень, что много, до тысячи… Може, и привирает, у страха тоже глаза велики…

— Одначе всё же полтыщи будет наверное…

— Може, и больше…

— Так как же быть-то?

— Вот я и пришёл сказаться твоей милости… Надо людей отрядить, угомонить мурзу-то этого. Мои молодцы мигом его успокоют…

— Сам поведёшь?

— Нет, думаю, с Кольцом отправить…

— Всех уведёшь? — с тревогою спросил Семён Иоаникиевич.

— Зачем всех? И половины довольно… Уважут поганого.

— Что ж, отпускай, благословясь, — сказал после некоторого раздумья Строганов.

— Я племянникам скажу… Может, кто из них потехой ратной скуку разогнать захочет?

— Нет, об этом и говорить не надо. Оба полезут, молоды, кровь в них играет, а не ровен час, шальная стрела и насмерть уложит али искалечит. Это если бы сюда погань пришла, другое дело, — торопливо, с тревогой заговорил Семён Иоаникиевич.

— Ладно, так и не надо на мысль наводить… — согласился Ермак Тимофеевич.

— Не надобно, не надобно… — замахал руками Строганов. — А что насчёт Аксюши, так говорю, подумавши, надо решиться… Повременим, посмотрим, может, и полегчает ей, а этим временем и грамота к жениху придёт, и что ни на есть он отпишет или сам пожалует… Сегодня же гонца посылаю… Не надумал вот, кого бы послать. Ну да у меня челядинцы все — люди верные, доставят. Теперь, кажись, дороги-то стали безопасливее…

— На Волге, бают, тихо, а всё же, не ровен час, может и наткнуться на лихого человека, — загадочно заметил Ермак Тимофеевич.

— Авось бог пронесёт, в добрый час будь сказано, — не заметил загадочного тона Ермака Строганов.

— Прощения просим, — встал Ермак. — Так я отправлю молодцов-то с Кольцом.

— Отправляй с Богом… — встал и Семён Иоаникиевич.

Ермак Тимофеевич поклонился и вышел. Быстрыми шагами направился он в свою избу, отдал наскоро дожидавшемуся его там Ивану Кольцу распоряжение о предстоящем походе и, опоясав себя поясом с висевшим на нём большим ножом в кожаных ножнах, простился со своим другом-есаулом.

— Ты это куда же? — спросил Иван.

— Дело есть… — нехотя ответил Ермак и быстро вышел.

Иван Кольцо посмотрел ему вслед недоумевающим взглядом.

«Задумал атаман, кажись, что-то неладное, — пронеслось у него в уме — а всё баба…»

Он тряхнул кудрями, вышел из избы, чтобы собрать круг и объявить о походе.


XII Гонец


Быстро шёл Ермак по дороге, ведущей от хором Строгановых в Пермь.

Версты за полторы от старого посёлка вправо от дороги на лугу пасся табун лошадей, принадлежавших новым поселенцам. Ермак направился к этому табуну. Привычной рукой схватил он за гриву первую попавшуюся лошадь, а через мгновение уже сидел на ней верхом и мчался по направлению к густому, синевшему вдали лесу слева от дороги.

В воздухе было тихо, но быстрая езда охлаждала воспалённое лицо Ермака Тимофеевича. Глаза его горели каким-то диким блеском — он был положительно страшен. Это не был тот Ермак, который беседовал часа два тому назад с Семёном Иоаникиевичем Строгановым, а затем со своим есаулом.

Это был Ермак, предоставленный самому себе, которому не перед кем было скрываться, не перед кем носить личину — Ермак простора, расстилавшейся вокруг него степи.

«Не бывать тому, чтобы грамотка дошла до Москвы, чтобы приехал боярин вырвать из-под глаз мою кралю, свет очей моих… Если не отдаст гонец её волею, отправлю его туда, откуда до Москвы не в пример дальше, чем отсюда», — неслось в голове скакавшего во весь дух Ермака Тимофеевича.

«Не моя, так пусть ничья будет! — решил он, отуманенный страстью. — Легче мне ударить её в сердце ножом, видеть предсмертные корчи её, чем отдать другому, не только боярину, но и самому царю… Убью её и себя отправлю к чёрту в пасть, туда мне и дорога».

Лес приближался. Вот он начался, дорога стала спускаться в глубокий овраг. Ермак остановил коня на самом спуске, слез с него и отпустил на волю. Умное животное поскакало назад к табуну.

Ермак пеший стал спускаться в овраг по опушке леса. Он зорко смотрел в чащу и наконец на самом дне оврага выбрал густой кустарник и юркнул в него. Здесь он лёг на шёлковую траву. Незамечаемый со стороны дороги, он видел её как на ладони.

По этой дороге должен был проехать гонец Семёна Иоаникиевича с грамотою к боярину Обноскову в Москву. Оставим Ермака Тимофеевича выжидать гонца и вернёмся в горницу Семёна Иоаникиевича. Проводив атамана, Строганов снова перечитал грамотку, свернул её в трубку, запечатал восковою печатью и, положив на стол, задумался: «Кого же гонцом?» В Москву надо послать человека оборотистого, с умом, там, чай, челядь-то боярская себе на уме. До сих пор грамотками обменивался он с боярином через приказных торговых людей, а теперь как ждать оказии, коли беда такая стряслась над девкой. Спешить надо!

Семён Иоаникиевич стал перебирать в уме дворовых челядинцев. Ни один не показался ему подходящим.

«Яшка! — остановился он на известном уже читателю виртуозе на балалайке, красивом, дотошном парне. — Он это дело лучше оборудует, — стал размышлять Строганов. — Парень и из себя видный, да и языка ему не занимать стать. Забавляет он, развлекает Аксюшу и её сенных девушек, да вот Антиповна бает, что надоел он ей, не хочет его слушать… Приедет, в новинку будет…»

И у Семёна Иоаникиевича созрело решение послать гонцом в Москву Яшку. Он захлопал в ладоши. В горницу вошёл Касьян.

— Кликни-ка мне Яшку, — приказал Семён Иоаникиевич.

Через несколько минут в горницу вошёл Яшка. Это был высокий, стройный парень со смуглым лицом и чёрными кудрями, шапкой сидевшими на голове и спускавшимися на высокий лоб. Блестящие чёрные маленькие глаза светились и искрились непритворным весельем, казалось, переполнявшим всё существо Яшки. Он был одет в серый кафтан самодельного сукна, подпоясанный красным с жёлтыми полосами кушаком, шаровары были вправлены в сапоги жёлтой кожи. В руках он держал чёрную смушковую шапку.

— Звать изволила твоя милость? — перекрестившись на образа и отвесив поясной поклон Семёну Иоаникиевичу, развязно спросил Яшка.

— Звал, Яков, звал. Службу надо будет сослужить мне, большую службу…

— Твой слуга, Семён Аникич. Только скажи, а за службой дело не станет…

— Надо тебе в Москву съездить…

— В Москву… — побледнел Яшка.

Перспектива долгой разлуки с Домашей, которую он искренне любил, вдруг до боли сжала ему сердце, но это было на одно мгновение. Далёкая Москва, город палат царских и боярских хором, о которых он столько слышал рассказов, предстал его молодому воображению и распалил любопытство.

«Коли любит, не забудет, — пронеслось в его голове, — а ей московского гостинца привезу, чай, там ленты да бусы не пермским чета…»

На этом решении он успокоился. Краска снова появилась на его лице.

— В Москву так в Москву, куда пошлёт твоя милость, хотя за Москву… — с прежнею неизменною улыбкою отвечал он.

— Отвезёшь вот боярину Обноскову от меня грамотку и ответ привезёшь на неё…

Семён Иоаникиевич передал ему свиток. Яша бережно взял его и положил за пазуху.

— Ты зашей её в загрудник, — заметил Строганов.

— Ладно, в целости будет, не сумлевайся.

— А вот тебе и казна на дорогу…

Семён Иоаникиевич встал, подошёл к одному из шкафов, отпер его одним из ключей в большой связке, висевшей у него на поясе, вынул оттуда довольно объёмистый мешок с деньгами и подал его Яшке.

— Хватит тут и в Москву, и обратно, и на гулянку по Москве останется, — заметил Строганов.

— Благодарствуем твоей милости, — ответил Яшка, принимая мешок.

— Сегодня же и выезжай…

— С час, может, промешкаю…

— Ладно… Ступай себе. Счастливого пути…

— Прощенья просим, Семён Иоаникиевич, — поклонился Яшка.

— С Богом! — напутствовал его Строганов.

Яшка вышел из горницы и направился к себе. Он жил вместе с другими холостяками-челядинцами в одной из надворных избушек.

Весть о посылке Яшки в Москву с грамоткой с быстротой молнии облетела всю усадьбу Строгановых. Многие из челядинцев завидовали выпавшему ему жребию — поразмыкать домашнюю скуку по чисту полю и чужим городам, увидать Москву далёкую, а, может, и самого царя Грозного, что Москву под своими очами держит… Другие сожалели о нём: как бы не пропал он в далёком пути. Мало ли лиходеев может встретиться?

Словом, толков было не обобраться. Весть проникла и в рукодельную к сенным девушкам. Услыхав её, Домаша побледнела. Хоть она, в силу своего строптивого характера, относилась к полюбившемуся ей парню с кондачка, но всё же разлука с ним больно защемила девичье сердце.

«Надо во что бы то ни стало повидаться с ним, — пронеслось в её уме, — и пусть прежде всего поклянётся мне в любви да исполнит мой приказ относительно Ермака, а там пусть едет с Богом, авось такой же воротится».

Домаша посмотрела на свою хозяйку-подругу, сидевшую за пяльцами. Та низко склонилась над ними и сидела не шелохнувшись. Ксения Яковлевна поняла, что посыл Яшки гонцом в Москву — дело Антиповны: грамотка адресована боярину Обноскову с приглашением прибыть сюда, чтобы вести её под венец. Это старуха-нянька наговорила дяде Семёну невесть что, он и отписал жениху. Не пойдёт она ни за что под венец, лучше сбежит куда глаза глядят или в монастырь затворится. Коли не бывать ей за Ермаком — так никто ей и не надобен.

Эти мысли быстрее ласточки пролетали в голове девушки и болью отзывались в её сердце. Она быстро отодвинула пяльцы и вышла из рукодельной. Антиповна, сидевшая на своём наблюдательном посту, пристально посмотрела ей вслед.

«Ничего, пройдёт это, — подумала она. — Весть-то уж больно для неё нежданная-негаданная».

Вслед за Ксенией Яковлевной вскочила из-за пяльцев и Домаша и прошла за молодой хозяйкой. Она застала её сидящей на лавке и в слезах. Домаша молча села рядом.

— Это к нему посылают грамотку, к нему!.. Ненадобен он мне, ненадобен!.. — воскликнула Ксения Яковлевна, упав на плечо подруги, и заплакала.

— Да не убивайся ты, Ксения Яковлевна, раньше времени… Ближний ли свет Москва-то! Пока он получит грамотку, пока ответит да сам соберётся, много воды утечёт, ох, много… Мне вон с Яшкой разлучаться надо и то не горюю, хоть бы что, и без того его не отпущу, чтобы от Ермака он мне какой ни на есть для тебя ответ принёс…

— Ах, нет, Домаша, не надо, соромно, — всё же несколько повеселев, сказала Ксения Яковлевна.

— Что тут за соромно! Стороной он ведь разведает, не напрямки.

— Разве что стороной…

— Не смущайся. Я позову к тебе Антиповну, мне её из рукодельной надо выудить, уйти надо, повидаться с Яшкой-то.

— Хорошо, позови, я её заставлю себе сказки рассказывать.

— Это ладно…

Девушка выскочила в рукодельную.

— Антиповна, — сказала она, — Ксения Яковлевна тебя кличет.

Старуха быстро встала и поплелась в соседнюю горницу. Не успела Антиповна переступить порог, как Домаши уже не было в рукодельной. Она стремительно выбежала вон, спустилась во двор, два раза пробежала мимо избы, где жил Яков с товарищами, знавшими о его якшанье с Домашкой, и бросилась за сарай в глубине двора, за которым был пустырь, заросший травою.

Запыхавшись, Домаша присела на один из пней. Пустырь этот был давно излюбленным местом свиданий её с Яковом, но чаще всего ему приходилось здесь часами бесплодно ожидать девушку.

Теперь Домаша ждала его.

«Ишь понесёт его в какую даль… Невесть что случиться может… Кажись, надо бы ему отговориться да остаться. Семён Аникич добрый, за неволю не послал бы, другого бы выбрал. Чай, самому в Москве погулять хочется… Уж и задам же я ему холоду», — думала девушка, сидя и чутко прислушиваясь к малейшему шороху.

Кругом всё было тихо.

«Что же он, пострел, не видел, што ли, меня?.. Кажись, какая-то рожа из окна выглядывала, скажут», — терялась она в догадках.

Наконец до слуха её донеслись торопливые шаги по двору.

— Идёт! — решила она.

И действительно, через несколько минут из-за сарая появилась на пустыре высокая, стройная фигура Якова. Он быстро вышагивал навстречу девушке.


XIII На пустыре


Домаша притворилась, что не заметила приближения Якова.

— Домаша, а Домаша! — окликнул её парень, подойдя к ней сзади.

— А, это ты! — с деланым равнодушием обернулась к нему девушка.

Яшка хотел обнять её.

— Не замай, — ударила она его по руке. — Чего лезешь с лапами?.. Облапливай московских баб и девок…

— Уж знаешь, — усмехнулся он. — И глупа же ты, Домаша, не своя в том у меня воля.

Девушка не дала ему докончить начатую фразу:

— Не глупее тебя. Знаем вашего брата, насквозь видим… Разводи бобы, а мы послушаем.

Она задорно снизу вверх посмотрела на него. Он продолжал хитро улыбаться.

— Что знаешь, что видишь? Известно, по неволе еду в такую даль, Семён Аникич посылает с грамотою к боярину Обноскову.

— Знаем это, знаем…

— И посмотришь, всё-то вы в рукодельной знаете… Дивное дело!

— Что же тут дивного? Не за замком сидим…

— Это-то так, да больно скоро уж… Не успел я с Семён Аникичем с глазу на глаз переговорить, всё уж известно.

— Сам виноват, болтать ведь сейчас пустился, гонцом-то в Москву еду, знай наших.

Домаша произнесла это, передразнивая самого Якова, с нескрываемой иронией…

— Сказал действительно, а не хвастал. Да и чего хвастать? Не радость тоже мне гонцом ехать-то…

— Толкуй там!

— Вестимо, обвык я тут, легко ли уезжать в сторону чужедальнюю, с милой расставаться…

Яшка глубоко вздохнул.

— Вот оно что! — с хохотом воскликнула Домаша. — Ты уж и милой обзавёлся… Кто же эта краля такая счастливая, парня такого ахового захороводила, хоть бы глазком посмотреть на такую, а не то чтобы…

Девушка не окончила и ещё пуще захохотала.

— Тебе всё смешки, Домаша, уж подлинно не мимо молвит пословица: «Кошке игрушки, а мышке слёзки».

— Кто же кошка-то по-твоему? — со смехом спросила Домаша.

— Кто? Да ты…

— Вот оно что! А ты мышка несчастная, то-то ты рыло-то нагулял, поперёк себя шире… Всё это оттого, что слезами обливаешься… Жаль тебя мне, парень, жаль… Ну да московские крали тебя, мышонка бедного, приголубят, приласкают, шкурку вот, пожалуй, попортят, не ровен час, ну да это не беда, всё равно ты после них никому не будешь надобен.

Последние слова Домаша произнесла серьёзным тоном, и этот переход от шутливого особенно должен был произвести на Яшку рассчитанное впечатление.

— Да ты, кажись, всерьёз, Домаша… Грех тебе, девушка!

— Грех! — повторила она. — В чём это я согрешила, как бы доведаться?..

— Поклёп возводишь, напраслину…

— Вот как! Ишь бедненький, — снова усмехнулась девушка.

— Истинно так… Кабы могла ты, Домаша, раскрыть грудь мою да посмотреть, что делается в сердце моём молодецком, не говорила бы таких речей несуразных.

— А мне-то к чему и знать, что там делается, — небрежно кивнула Домаша.

— Занапрасно совсем, девушка, обижаешь меня, молодца…

— Чем-то я тебя так обидела?

— Да вот речами такими… Может, у меня сердце на части разрывается, перед тобой здесь стоючи…

— С чего это? Кажись бы, не с чего.

— Ох, Домаша, перестанешь ты изводить меня?.. Больно ты переменчива. То лаской приголубишь, будто и сердце есть в тебе, то огрызаешься, словно волчица дикая. К тебе никак и не применишься. Али ты хочешь моей погибели?

Всё это было сказано с такой искренней сердечной болью, что Домаша вдруг перестала улыбаться и снова, подняв голову, посмотрела на него. Он стоял перед нею бледный, без малейшей тени улыбки на красивом лице. Ей стало жалко его.

— Ну пошёл, поехал, размазывай… — проговорила она, всё ещё не желая поддаваться произведённому им на неё впечатлению.

— Не размазываю я, Домаша, а правду говорю… Нерадостно еду я в Москву далёкую, жаль мне тебя покинуть здесь, одна ты для меня, девушка, и радость и свет для очей моих…

— Кабы так было, так не поехал бы, — тихо сказала она.

— Как не ехать, коли посылает меня Семён Аникич…

— Он добрый, не стал бы неволить, кабы сказал ты напрямки ему, что тебе… — Она остановилась. — Ну, хоть бы боязно…

— Боязно… И придумала же ты! Да какой же молодец на себя такой сором возьмёт, трусом скажется!

— Ну так что ни на есть ещё сказать бы мог, — поправилась Домаша, сообразив сама, что сказала действительно несуразное.

— Всё это, может, и впрямь бы сталося… Мог бы и от поездки отлынить, другого бы послал Семён Аникич…

— Видишь ли… — перебила его Домаша.

— Только не с руки мне это было, для тебя же, моя кралечка, красота моя писаная…

— Вот как! Для меня ты со мной же разлучаешься!

— Да, для тебя, поистине…

— Любопытно, парень, об этом доведаться.

— К тому я и речь веду, чтобы ты доведалась… Семён Аникич доверил мне дело важное, значит, надеется на меня, не считает меня, как другие прочие, только балалаечником, скоморохом. Исполню я дело это, и цена мне в его глазах другая будет. Тогда вот и поклонюсь я ему о свадьбе нашей… Казны дал он мне на дорогу не жалеючи, и половины не истрачу я, копейку беречь стану, только тебе и куплю обнов да гостинцев московских, а казна нам с тобой и вперёд пригодится, как мужем и женою будем… Вот о чём я пораскинул умом, когда меня призвал к себе Семён Аникич и, думаю, пораскинул не без разума… Теперь сведала, девушка?

Домаша молчала. Она сознавала всю справедливость сказанного Яковом, но не в её натуре было сразу признаваться в оказанной ею другому явной несправедливости. И она осталась верна себе.

— Размазал на диво! — делано усмехнулась она. — Голубь чистый, да и только. Ну да что толковать об этом! Ещё на воде писано, вернёшься из Москвы, там видно будет… У меня до тебя дело есть. Ты когда в путь-то?

— Да через час выеду…

Домаша побледнела:

— Так скоро…

— Семён Аникич спешить приказал.

— Ну на часок и задержаться можно. Я ведь не зря сюда тебя вызвала, попрощаться-то ты сам должон был прийти, а не я… Я по делу нашей Ксении Яковлевны…

— Что такое? — тревожно спросил Яков, знавший, как и все челядинцы, о хворости молодой хозяюшки и о том, как все искренне жалели её.

— Да, чай, слышал ты, что изводится она, а с чего — никак и не придумают.

— Слышал, слышал, как же… Оказия…

— А я вот, хоть и баешь ты, что глупая, догадываюсь, с чего у неё хворь-то эта.

— Ну, с чего же?

— Зазнобил ей сердечко один тут молодец.

— Слыхал я, к нему-то и еду с грамотой.

— Ну вот и вышло, ты глуп, а не я… Я говорю тут, а он: к нему еду с грамоткой, — передразнила его Домаша.

— Как тут! Кто же это?

— Ермак.

— Ермак? — даже разинул Яков рот от удивления.

— Он самый.

— Да что ты! В уме ли? Не может быть этого!

— Уж коли говорю, значит, знаю, — ответила Домаша тоном, не допускающим противоречия. — И отчего же Ермаку не зазнобить сердце девичье? Парень он видный, красивый…

— Что и говорить, — согласился Яков, — этого у него не отнимешь. Видишь ли… Разбойник ведь он, душегубцем был…

— А ты думаешь, наша сестра разбойника полюбить не может?

— Кто вас знает! Кто разберёт? — ответил Яков. — В чём же дело-то?

— Поразведай ты сегодня перед отъездом у него стороной, люба ли она ему или нет…

— Это кто же?

— Бестолковый ты, парень, погляжу я на тебя. Конечно, Ксения Яковлевна!

— Да что же тут разведывать? Конечно, люба, кому она не люба будет… Красавица…

— Уж не ты ли тоже заришься? — ревниво спросила Домаша.

— Мне-то к чему… От добра добра не ищут.

Он примостился с нею рядом на пне и обнял за талию. Она не оттолкнула его и даже придвинулась, чтобы он удобнее уселся.

— Это ты говоришь, что люба ему, по себе судишь, — подчеркнула она последние слова, — а мне надо знать, что он скажет…

— Это не в труд мне, зайду к нему, проститься будто.

— Зайди, голубчик, Яшенька.

— А за труды что?

— Да ты сам сейчас сказал, что это не в труд тебе.

— А всё-таки…

— Ну коли так, уж нечего делать с тобой, поцелую на прощанье, через час опять сюда прибегу. Приходи…

— Поцеловать-то и без того на прощанье надобно.

— Ишь какой прыткий.

— Ладно, расцелую я тебя по-свойски.

— Это как ещё придётся.

Домаша встала.

Поднялся и Яков.

— Иди, иди, время-то тебя не будет ждать. Пройдёт незаметно.

— Бегу, бегу, моя ласточка.

Он обхватил её за талию, привлёк к себе и хотел поцеловать, но она ловко выскользнула из его рук, так что он успел поцеловать только её волосы.

— Не замай раньше времени…

И она быстро скрылась за сараями.

— Аспид, а не девка, — проворчал Яков, — а вот заполонила меня, свет без неё не мил.

И побрёл исполнять поручение «аспида». Он направился в новый посёлок, но не застал в избе Ермака Тимофеевича. У встретившегося с ним Ивана Кольца он узнал, что атаман куда-то отлучился из посёлка, и неизвестно, когда вернётся.

— А на что он тебе надобен? — спросил Иван Кольцо.

— Попрощаться было пришёл к нему.

— Попрощаться?

Яков рассказал Ивану о том, что едет гонцом в Москву с грамоткою от Семёна Аникича к боярину Обноскову.

— Что же, добрый путь… Кланяйся от нас Москве-матушке. Не видать нам её теремов высоких, — заметил Иван Кольцо.

Он в то время не думал, что ему не только придётся видеть Москву, но даже быть принятым в Москве с честью.

Ровно через час Яков был снова на пустыре, куда вскорости прибежала и Домаша. Он сообщил ей о невозможности исполнить её поручения из-за отсутствия Ермака.

— Куда же он запропастился? Ведь сегодня ещё был у Семёна Аникича…

— Я у самого есаула спрашивал, у Ивана Ивановича. Отлучился, говорит, а куда — нам неведомо, неведомо, и скоро ли вернётся…

— Эка напасть какая! — сказала Домаша.

— Я в том, голубушка, не причинен…

— Я и не говорю, а только обидно очень. Ты уедешь, мне не через кого будет доведаться. Но что же поделаешь? На нет и суда нет… Прощай. Счастливый путь!

И, несмотря на то что он не исполнил её поручения, она всё-таки несколько раз крепко поцеловала его. На глазах обоих блестели слёзы.

Её слёзы были ему лучшим утешением в предстоящей разлуке.


XIV Неожиданная встреча


— Вот где ты, Ермак Тимофеевич! — воскликнул Яков, спустившись тихо на коне в овраг и неожиданно увидав перед собой выскочившего из чащи леса и схватившего за узду его лошадь Ермака.

— Яков! — произнёс атаман упавшим голосом, не выпуская из левой руки поводьев, но машинально опустив правую руку, в которой был крепко зажат огромный нож.

— Что это ты, Ермак Тимофеевич, словно опять по разбойному делу на дорогу вышел? — заметил Яков.

— По разбойному и есть, — глухо сказал Ермак. — Слезай, дело есть, всё равно живым не уедешь далеко…

— Окстись! В уме ли ты? — ответил гонец Строганова. — Разве ты меня не знаешь?

— Знаю, как не знать!.. Может, с тобой мы и так поладим, без душегубства обойдёмся. Не тебя мне извести надобно, а гонца, что на Москву едет с грамотой…

— Да я и есть этот гонец.

— Я тому непричинен.

— В толк не возьму твоей речи, Ермак Тимофеевич, — продолжал недоумевать Яков.

— Да ты слезай, говорю. Всё поймёшь… Коли в единоборство со мной вступить вздумаешь, всё равно надо будет спешиться, потому коня твоего я прирежу, мигом по горлу полосну его, — уже тоном угрозы сказал Ермак и даже поднял нож, как бы намереваясь привести угрозу в немедленное исполнение.

— Да что ты, парень, своевольствуешь! Управы, што ли, на тебя нет? Узнает Семён Аникич, не похвалит тебя за это дело, не для этого он тебя своим посельщиком сделал, — переменил тон Яков.

— Эти речи ты, парнишка, брось… Начхать мне на твоего Семёна Аникича, боюсь и его не больше летошнего снега. Слезай, говорю…

— Аль казна моя понадобилась? Не разбогатеешь с неё, душегуб, — продолжал препираться с Ермаком Яков.

Ермак Тимофеевич усмехнулся:

— Дурья ты голова, парень, погляжу я на тебя… Нужна мне твоя казна! Ох, невидаль… Казны-то у меня сквозь руки прошло столько, что тебе и не сосчитать. Владей своей казной на доброе здоровье. Копеечки не трону… Мне подай грамотку.

— Грамотку? — удивился Яков. — На кой ляд она тебе!

— Это уж моё, парень, дело. Подай, говорю, коли жизнь тебе дорога. Ой, не дразни Ермака, худо будет. Слезай!

Лицо Ермака Тимофеевича вдруг стало страшно, глаза налились кровью, он угрожающе поднял нож. Яков испугался и не слез, а скорее сполз с лошади, бледный как полотно.

— Так-то ладнее будет, — заметил Ермак. — Ты в бега не пустись, догоню, быстрее Ермака никто не бегает. Припущу, что твой ветер.

Но Яков и не думал бежать. Он стоял как пригвождённый к месту. Страх перед этим лихим из лихих людей — грозным Ермаком, раз уже закравшись в его душу, как-то разом охватил всё его существо.

Ермак, не слыша ответа, зорко и пристально глядел на Якова и, видимо, сам убедившись в произведённом им ошеломляющем впечатлении, взял под уздцы лошадь, отвёл её к лесу и, привязав к стволу одного из деревьев, вернулся к Якову.

Тот продолжал стоять всё в той же позе.

— Вот теперь погуторим ладненько, по душе, — ударил его по плечу Ермак Тимофеевич.

Ножа в его руках уже не было. Ласковый тон Ермака и этот дружеский удар привели в себя Якова.

— Неладное ты затеял, Ермак Тимофеевич… — тихо проговорил он.

— Неладное… — передразнил Ермак Якова. — Значит, Яшенька, так надо…

Это ласкательное имя окончательно вернуло самообладание Якову, но он всё же удивлённо воззрился на Ермака Тимофеевича.

— Присядем да погуторим, — предложил ему Ермак и пошёл к опушке леса.

Яков последовал за ним и молча опустился рядом на траву.

— Любил ли ты когда-нибудь, Яша, красну девицу, а может, и теперь любишь? — вдруг прервал внезапно молчание Ермак.

— Люблю, — отвечал Яков.

— А коли любишь, да любишь так, что она для тебя милее света солнечного, дороже жизни твоей, что готов ты душу свою загубить за один взгляд очей её ясных, умереть за улыбку её приветливую, то ты поймёшь меня…

Якову вдруг стало ясно всё. Ермак сам говорил ему то, о чём с час тому назад просила выпытать у него Домаша, — он говорил о любви своей к Ксении Яковлевне.

«Вот зачем ему надобна грамотка Семёна Иоаникиевича, чтобы не дошла она до жениха её наречённого», — неслось в его голове.

Ермак между тем продолжал:

— Поймёшь ты, каково сердцу молодецкому, как поведут его лапушку с другим под венец, поймёшь, что за неволю на всё пойдёшь, чтобы помешать тому… чтобы того не было…

Ермак тряхнул головой. Якову показалось, что он этим движением смахнул слезу, нависшую на его реснице. За минуту до этого грозный, свирепый разбойник теперь плакал перед своей жертвой.

— Понял ты теперь меня, Яшенька? — почти мягким, вкрадчивым голосом заключил свою речь Ермак.

— Понял, как не понять, Ермак Тимофеевич! — ответил растроганный Яков. — Я могу передать тебе радостную весточку — любит тебя Ксения Яковлевна.

— Любит? Что ты вымолвил! Любит? — схватил его за руку Ермак.

— Да, любит, Ермак Тимофеевич, извелась вся от любви к тебе.

— Откуда ты знаешь это? — дрожащим от волнения голосом спросил Ермак. — Не строй насмешек надо мной, не шути этим… Всё прощу, а за это не помилую.

Его лицо сделалось страшно.

— Да какие тут насмешки, да шутки разве можно шутить этим! Сам, чай, понимаю, — сказал Яков.

— Откуда ты знаешь это? — повторил Ермак, всё ещё крепко сжимая руку Якова.

— Домашка сказывала, с час назад всего, просила меня попытать тебя, как ты… Я пошёл к тебе, весь посёлок обошёл. Ивана Ивановича встретил, он мне и сказал, что ты неведомо куда отлучился. И вот где с тобой Бог привёл встретиться…

— От себя Домаша речь об этом вела или от неё? — весь дрожа от охватившего его волнения, спросил Ермак.

— От себя? Наверняка по поручению Ксении Яковлевны. Они ведь подруги задушевные…

— Вот видишь, — начал Ермак, оправившись от волнения, — как же мне допустить теперь, чтобы грамотка Семёна Аникича попала в руки жениху-боярину? Я и решил подстеречь гонца и отнять у него грамотку душегубством, ан гонец ты, Яша, да ещё весть мне принёс радостную… Как же мне быть-то?

— Что — как быть? — не сразу понял Яков.

— Жаль тебя, молодца, прирезывать, а добром не отдашь грамотку, придётся с тобою управиться…

Яков побледнел. В тоне, которым были сказаны Ермаком эти слова, звучала нота бесповоротной решимости.

— Да что ты, Ермак Тимофеевич, окстись, резать человека неповинного… Не по своей воле везу я грамотку, сам знаешь…

— Знаю, да делать-то мне больше нечего…

— Как нечего? Да пусть старик посылает грамотки. Не пойдёт Ксения Яковлевна за немилого, особливо коли ты люб ей сделался…

— Не должен мой ворог получить грамотки, — стоял на своём Ермак.

— Да опомнись, какой же он тебе ворог, коли он тебя в глаза не видывал?..

— Всё равно, ворог заглазный, коли смеет мыслить о девушке. Да ты мне не заговаривай зубы. Подай сюда грамотку!

— Да как же я тебе отдам, коли мне велено её в Москву отвезти, — возразил Яков. — Сам, чай, понимаешь, что это значит — продать хозяина…

— Добром не отдашь, силой возьму. Ну, решай скорее. Некогда мне тут с тобою валандаться.

— Смилуйся, Ермак Тимофеевич, отпусти…

— Не думай… Отдай грамотку, а коли нет, как ни люб мне стал с сегодняшнего дня — порадовал вестью радостной, — прирежу и грамотку возьму, а тебя, молодец, вместе с казной твоей в лесу закопаю, и след твой простынет, только тебя и видели… Лошадь прирежу и тоже в лес сволоку, а сбрую в одну яму с тобою свалю… Никто никогда не догадается, где лежат твои косточки, лошадью же звери накормятся и съедят её за моё здоровье…

Эта хладнокровная речь наполнила ужасом сердце сидевшего перед своим будущим убийцею Якова. Он был ни жив ни мёртв, хорошо понимая, что от Ермака нельзя ждать пощады. Вступить с ним в борьбу было бесполезно — его не осилишь. Надо было решаться.

— Да как же я покажусь на глаза Семёну Аникичу? Что скажу ему? — стал сдаваться он.

— Ах ты, дурья голова, да зачем же тебе ему показываться?.. Ты поезжай в Москву, погуляй там, а коли не хочешь — с полдороги сделай, да и вернись пеший… Платье на себе порви, скажись, что попал на Волге к лихим людям, всего-де ограбили, а грамотку впопыхах потерял-де, — сказал Ермак.

— Как потерял, когда она у меня в кафтане на груди зашита.

— Сними кафтан, скажешь, что вместе с кафтаном сняли разбойники… Всё ведь может в дороге стрястись. Сам Семён Аникич знает, что везде вольница пошаливает. Небось поверит…

— Поверит-то поверит, да неладно поступать так…

— Неладно для друга-то? Да и молодая хозяюшка довольна будет… Ей тоже, коли я люб ей, грамотка эта поперёк горла стоит…

— Это-то правильно.

— То-то и оно-то… Так давай и поезжай с Богом… Век тебе этой дружбы твоей не забуду. Навек обяжешь Ермака…

— Ну, ин будь по-твоему, получай… Что делать!.. Но только знай, отдаю из дружества да из любви твоей к нашей молодой хозяюшке, а на угрозы твои мне наплевать. Вот что… — заговорил совершенно другим тоном расхрабрившийся Яков, распоясал кафтан, вынул висевший у него за поясом в кожаных ножнах нож, распорол им подкладку, вынул грамотку и подал её Ермаку Тимофеевичу.

— Ладно, ладно, верю, что из дружества, а не из-за чего прочего, — чуть заметно усмехнулся Ермак, схватил дрожащей рукой грамотку, сломал печать, развернул её, посмотрел, разорвал на мелкие клочья и, бросив на землю, стал топтать ногами.

— Так-то лучше. Теперь поезжай с Богом. Счастливого пути!

Он сам отвязал лошадь Якова и подвёл её к нему. Тот вскочил в седло, подобрал поводья и быстро поехал далее, крикнув Ермаку:

— До свидания!


XV Наедине с собою


Весёлый и довольный вернулся Ермак Тимофеевич в посёлок.

Было уже под вечер. В посёлке он застал оживление. Круг уж был собран Иваном Кольцом, решали поход половины людей по жребию.

Жребий был брошен, и к моменту возвращения Ермака уже вынувшие жребий похода под предводительством Ивана Ивановича выходили из посёлка, оглашая тишину летнего вечера песнею:


От Усы-реки, бывало,

сядем на струга.

Гаркнем песни, подпевают

сами берега…

Свирепеет Волга-матка,

словно ночь черна.

Поднимается горою

за волной волна…

Через борт водой холодной

плещут беляки.

Ветер свищет, Волга стонет,

буря нам с руки!

Подлетим к расшиве: — Смирно!

Якорь становой!

Лодка, стой! Сарынь на кичку,

бечеву долой!

Не сдадутся — дело плохо,

значит, извини!

И засвищут шибче бури

наши кистени!


Эта волжская разбойничья песня далеко разносилась по запермской равнине. Забилось ретивое у Ермака. Бегом бросился он догонять уходивших казаков.

Один из оставшихся в посёлке казаков, видя бегущего за уходившими товарищами атамана, вывел ему со двора коня.

Ермак быстро вскочил в седло, не сказав даже спасибо казаку, и помчался далее. Он вскоре очутился впереди шедших в поход людей и успел даже подхватить последний куплет песни:


Не сдадутся — дело плохо,

значит, извини!

И засвищут шибче бури

наши кистени!


Увидав любимого атамана, толпа прервала песню, и из сотен грудей вырвался крик восторга:

— С нами, атаман, с нами!..

Ермак Тимофеевич сделал знак рукой, что хочет говорить. Толпа остановилась и смолкла.

— Нет, братцы, с вами я не пойду, поведёт вас наш удалец есаул Иван Иванович… А мне надо здесь остаться, не ровен час, и сюда гости пожалуют незваные, прознавши, что ушли мы все отсюда… Прискакал я пожелать вам счастливого пути и знатной добычи.

— Благодарствуем, атаман! — пронеслось по толпе подобно громовому раскату.

— Не жалейте поганую нечисть, крошите её, рубите, в полон не берите, полонянников нам ненадобно… Слышите, честные казаки?

— Слышим, атаман! — снова раскатилось в толпе.

Ермак слез с коня, подошёл к Ивану Кольцу, обнял его и трижды поцеловал, затем снова вскочил на лошадь и крикнул:

— С Богом, ребята!

— Прощенья просим, атаман! — раздался возглас из сотен грудей.

Ватага двинулась, Ермак Тимофеевич отъехал в сторону и пропустил мимо себя людей. Они прошли, они уже были далеко, а конь Ермака всё стоял как вкопанный среди степи. Умное животное чувствовало, что всадник тоже как заворожённый сидит в седле и не намерен покидать своего наблюдательного поста.

Ермак Тимофеевич действительно, не отводя глаз, смотрел на удаляющихся товарищей. Они шли бодро и споро, как это обыкновенно бывает в начале похода. Вот толпа вытянулась в одну чёрную линию на горизонте, а затем как бы по волшебству исчезла совсем. Эту иллюзию произвёл чуть заметный степной склон.

Ермак Тимофеевич ещё несколько секунд посмотрел вслед исчезнувшим казакам, затем тихо повернул коня и шагом поехал обратно к видневшемуся посаду. Он почти завидовал Ивану Кольцу, шедшему теперь на ратное дело с лёгким сердцем, во главе удальцов, которые не посрамят русского имени и явятся Божьей грозой для неверных. Ему самому бы хотелось вести этих людей, разделить с ними и труды и опасности похода, как прежде. Но, с другой стороны, был ему несказанно мил и этот посёлок, куда он возвращался, освещённый последними лучами заходящего солнца. Но одного ли солнца? Не ярче ли небесного солнышка глядела на него из окон светлицы Ксения Яковлевна?

Ермак снова слегка тронул поводья своего коня. Тот побежал крупной рысью уже по улице посёлка.

Подъезжая к своей избе, Ермак Тимофеевич поднял голову. И в окне светлицы увидел две женские фигуры.

Ермак спрыгнул с коня, пустил его на волю — он знал, что конь найдёт хозяйскую хату, — и вошёл в избу.

Только теперь, очутившись один в четырёх стенах своей одинокой избы, Ермак Тимофеевич снова ощутил в сердце то радостное чувство, с которым он ехал в посёлок, после того как расстался с Яшкой на дне оврага. Это чувство было на некоторое время заглушено грустным расставаньем с есаулом и ушедшими в поход казаками — горьким чувством остающегося воина, силою обстоятельств принуждённого сидеть дома, когда его сподвижники ушли на ратные подвиги. Но горечь сменилась сладостным воспоминанием!

«Она любит тебя, Ермак Тимофеевич! Она любит! Не потому ли не посмел ты сегодня, как прежде, дольше остановить свой взгляд на Ксении Яковлевне, стоявшей у окна светлицы?» — думал он, усевшись на лавку.

— Любит! — повторил он вслух.

Как много и как долго мечтал он об этом счастье, как недавно казалось ему оно несбыточной, радужной мечтой! И вот счастье далось ему! Она любит!

Вот отчего и недужится ей, бедняжечке, истомилось золотое сердечко её, вот отчего и не отходит она от окна светлицы, из которого как на ладони виден посёлок и его изба.

Бедная, бедная!

И Ермаку Тимофеевичу показалось, что теперь ему тяжелее не в пример, чем тогда, когда он любил её один, когда не знал о взаимности. Тогда и страдал он один. Теперь страдают они оба. Она сохнет, терзается! И кто виной тому? Он, он один! Теперь он не в силах уйти от неё. Она должна быть его во что бы то ни стало! Она любит его!

Должна быть его! Легко сказать! Они не имеют права даже видеться друг с другом. Разве такая хоть и взаимная любовь — счастье?

Ермак Тимофеевич встал и быстрыми шагами заходил по избе.

«Бежать вместе с ней! — пронеслось в его голове. — Казны у него хватит для этого».

Ермак как раз остановился у творила с железным кольцом, ведшим в подполье, устроенное под избой.

Там, в этом подземелье, Ермак зарыл в землю большой кожаный мешок с серебром и золотом — хватило бы на их век!

Но куда бежать? Назад в московское царство? Но там ждёт его пеньковая петля.

Вперёд — за Каменный пояс? Но там неведомая пустынная страна, малонаселённая дикими кочевниками. Что ожидает их там, а особенно её?

И Ермак Тимофеевич тряхнул головой, как бы выкидывая из неё самую мысль о бегстве.

«Меня любит старик и молодые Строгановы, — далее работала мысль Ермака. — Попытаться явиться самому за себя сватом?»

Он вдруг остановился и захохотал. Это был болезненно-горький хохот.

— Хорош, нечего сказать, женишок! — даже вслух, вдосталь нахохотавшись, произнёс Ермак. — Дадут мне такой поворот от ворот, что и не опомнюсь. Молодец, на шее петля болтается, а он лезет в честные хоромы и свою залитую кровью руку протягивает к чистой голубке, коршун проклятый!

И он снова захохотал.

«Помочь хотел девушке, полечить голубушку, и то старик задумался, как допустить меня, окаянного, в её светлицу честную, а вот Яшку-то, бывало, частенько зовут, потешал он её и сенных девушек… — снова начал думать Ермак Тимофеевич. — Указывают, значит, чтобы знал своё место, а я ещё в родню норовлю залезть… Затейник!»

Ермак горько улыбнулся.

«А всё же как ни на есть, а надо бы повидаться с ней, хоть бы словом перемолвиться. Всё со мной и ей авось полегчает… Может, вдвоём что и надумаем. Хитры девки бывают, ой, хитры. То придумают, что нашему брату и на ум не набредёт… Но как увидаться? Домашу надо перехватить, коли она через Яшку засыл делала, так и сама, чай, не прочь будет покалякать со мной… Надо Парфёна за бока».

Парфён был закадычный друг и приятель посланного гонцом в Москву Яшки.

Не успел Ермак Тимофеевич докончить своей мысли, как дверь в избу быстро, словно ветром, отворилась и в неё вбежала закутанная в большой платок женская фигура, плотно захлопнувшая за собой дверь. Ермак, ошеломлённый неожиданностью, остановился как вкопанный посредине избы и устремил на вошедшую удивленно-недоумевающий взгляд.

Женская фигура сбросила платок с головы на плечи и быстро проговорила:

— Кажись, никто не видел меня.

Перед Ермаком Тимофеевичем стояла лёгкая на помине Домаша.


XVI Внезапная мысль


Простившись с Яшкой, Домаша через несколько минут снова уже сидела в рукодельной за своими пяльцами. Подруги, посвящённые в тайну её отношений с отъезжающим в далёкий путь Яковом, очень хорошо понимали причину её двукратного отсутствия из светлицы и истолковали его только в том смысле, что она бегала проститься со своим дружком. Вопросов они ей не задавали и лишь исподтишка пристально поглядывали на неё, стараясь по лицу прочесть о впечатлении, произведённом разлукой с милым.

Но на этом лице они не прочитали ничего. Девушка была горда и скрытна. Никаким чувствам она не позволяла вырываться наружу.

— Экая бесчувственная! — решили те.

Антиповны не было в рукодельной. Её старческий голос доносился из соседней комнаты — она рассказывала сказку за сказкой рассеянно слушавшей её Ксении Яковлевне.

— Довольно, няня, — сказала та, когда старуха окончила сказку о добром ласковом витязе и распрекрасной царевне, приключения которых благополучно окончились свадьбой. Антиповна там была, «мёд пила, по усам текло, а в рот не попадало». — Уж и расскажешь ты, чего и быть не могло… Где у тебя усы-то?

— А это, светик мой Ксюшенька, уж такая присказка, из неё, как из песни, слова не выкинешь…

— Позови-ка ко мне Домашу, — сказала Ксения Яковлевна. — Да и пора девушкам кончить работу, пусть погуляют…

— Кончить такую рань? Что ты, касаточка. За летний день они ещё много наработают.

— Чего там, успеют… Пусть погуляют.

— Твоя хозяйская воля, — недовольно отвечала старуха, — только это не годится, чтобы они шалберничали. И так управы с ними нет, с озорными.

— Молоды они, нянюшка.

— Что же, что молоды, не сорви же головам быть, коли молоды. Да и спешно теперь у нас…

— Какая спешка?

— Известно, спешка. Надо тебе приданое готовить. Не ровен час, жених приедет, тебя на Москву отправлять надо. Ох, мало у нас наготовлено…

— Ты опять за своё, няня! — с укором сказала Ксения Яковлевна.

— Что за своё? Известно, вся хворь твоя от этого, замуж тебе пора, вот те и сказ, так я и доложила Семёну Аникичу… Он, дай ему Бог здоровья, меня, старуху, послушался, слышь, гонца послал в Москву с грамоткой…

— Знаю, знаю, что это твоё дело, — с ещё большим упрёком в голосе произнесла Ксения Яковлевна.

— Известно, моё, я и не отказываюсь. Для твоей же пользы постаралася. Думаешь, легко моему сердцу, что ты на глазах моих изводишься?..

— Так помочь этим думаешь? — со вздохом спросила девушка.

— Известно, помочь… А то что же? — воззрилась на неё Антиповна.

— Ничего, я так…

— Ой, Ксюша, Ксюша, таишь ты что-то от своей старой няньки… Грех тебе…

— Что ты, что ты, нянюшка, ничего не таю я, это тебе так показалося.

— Ох, таишь, Ксюшенька, говорит мне моё сердце-вещун. Всю правду-матушку выкладывай…

Старуха остановилась и пытливо посмотрела в глаза питомице. Та выдержала этот взгляд.

Антиповна пошла из горницы, качая укоризненно головой и ворча себе под нос:

— Домашка, чай, всё что ни на есть начистоту выкладывает… Попытать разве девку, да не скажет, кремень…

Она вышла в рукодельную, освободила, согласно желанию Ксении Яковлевны, от работы сенных девушек, радостно повскакавших из-за пяльц, и обратилась к Домаше:

— А ты, егоза, иди к хозяйке…

Домаша это сделала бы и без зову, хотя ей была тяжела предстоящая беседа с Ксенией Яковлевной. Она ничем не могла утешить её и даже, как ей в то время казалось, потеряла возможность исполнить её поручение. Сердце её томительно сжималось. «Как-то примет она эту неудачу?» Домаша поспешила к ожидавшей её Ксении Яковлевне.

Она застала её сидящей на скамье с опущенной головой. Последняя беседа с нянькой, где девушка должна была ломать себя, чтобы не выдать свою тайну, донельзя утомила её. Она прислонилась спиною к стене, у которой стояла, в полном изнеможении, с закрытыми глазами.

Домаша испугалась.

— Что с тобой, голубушка, Ксения Яковлевна? — воскликнула она, подошедши к лавке.

Та встрепенулась и открыла глаза.

— Ах, Домаша, это ты…

— Я-то, я, а с тобой что же это, моя касаточка? Знать, расстроила тебя Антиповна.

— Нет, не то, Домаша. Начала она опять меня пытать женихом своим да свадьбою…

— Ишь, старая, сделала дело, уж и молчала бы, — заметила Домаша.

— Уехал Яшка? — спросила Ксения Яковлевна.

— Уехал уж теперь, наверное. С час, как я его видела, сказал, что сейчас же едет…

— А-а-а… — протянула Строганова.

— Только вот что, голубушка, Ксения Яковлевна, посылала я его к Ермаку-то… Только незадача вышла…

— Посылала?.. Ну что?.. Говори прямо… Не бойся.

— Да что? Ничего…

— И не думает он обо мне, и в мыслях не имеет? — вздохнула Ксения Яковлевна.

— Не то, голубушка, не то…

— А что же?

— Запропастился он куда-то из посёлка… Не нашёл его Яшка. Весь посёлок избегал, есаула встретил, Ивана Ивановича, так тот сказал ему, что ушёл-де атаман неведомо куда… Так и не мог Яшка повидаться с ним. В том и незадача…

— Значит, не судьба, — грустно улыбнулась Строганова.

— Нет, я что ни на есть, да придумаю.

— Не надо, брось, говорю… — настойчиво повторила Ксения Яковлевна.

В голосе её послышались раздражительные ноты.

— Хорошо, хорошо, не надо так не надо, — ответила Домаша.

— Расскажи лучше, как ты со своим простилася…

— Наше прощание недолго было.

— Плакала?

— Нужда была плакать… Глаза, чай, свои, некупленные, — делано спокойно заявила Домаша.

— Какая же ты бесчувственная! А он что, чай, не рад, что и послали?..

— Говорил, что неволей едет, да врёт. Чай, самому в Москве погулять лестно…

— Что же он говорил-то?

— Да ничего, обещал гостинцев да обнов привезти…

— А о свадьбе?

— Приеду, говорит, поклонюсь Семёну Аникичу, за заслугу мою, что гонцом в Москву ездил. Может, Бог даст, и смилуется…

— Конечно же, я и сама попрошу за вас дядю. Он мне не откажет, всё сделает.

— На этом благодарствую, Ксения Яковлевна.

Обе девушки встали, прошлись по горнице и подошли к тому самому окну, около которого обыкновенно стояла Ксения Яковлевна. Их внимание привлекло необыкновенное оживление, царившее в посёлке. Всё население его высыпало на улицу, собралось в одно место и о чём-то горячо рассуждало.

Толпа разделилась вскоре на две равные половины: одни двинулись из посёлка, а остальные стали расходиться по домам.

— Что бы это значило? — задала вопрос Ксения Яковлевна.

— Уж не знаю, что у них там деется, — отвечала Домаша.

Она продолжала стоять у окна, хотя посёлок принял уже свой обычный вид, только дальше в степи виднелась удалявшаяся группа людей.

— Глянь, Домаша, это он! — вдруг воскликнула Ксения Яковлевна, указав на бежавшего во весь опор по посёлку мужчину.

— И впрямь он, Ермак! — согласилась Домаша. — Куда это он?

На глазах девушек Ермаку Тимофеевичу подвели лошадь, он вскочил на неё и помчался вслед удаляющейся толпе.

— Они не в поход ли собрались? — сообразила Домаша.

— Что ты!.. Ужели? — упавшим голосом произнесла Ксения Яковлевна.

— Надо быть, так…

Обе девушки замолчали. Ксения Яковлевна продолжала смотреть в ту сторону, куда скрылся на коне Ермак.

Прошло более получаса. Вдруг на горизонте появилась фигура всадника.

— Смотри, это он! Он возвращается… — с волнением произнесла Строганова и стала неотводно смотреть на приближавшуюся фигуру всадника.

Вот Ермак — теперь было ясно, что это он, — подъехал к своей избе и, спрыгнув с коня, исчез в ней. Лошадь побежала по посёлку одна.

— А вот что я задумала! — быстро сказала Домаша, и не успела Ксения Яковлевна оглянуться, как та быстро выскочила из горницы.

Мы знаем, что через какие-то четверть часа она уже была в избе Ермака Тимофеевича.


XVII Нежданная гостья


— Кажись, это ты, девушка? — как-то растерянно произнёс Ермак.

— А ты ослеп, што ли, Ермак Тимофеевич! — задорно усмехнулась Домаша.

— Ослеп, говоришь… — с недоумением повторил Ермак.

— Вестимо, ослеп, коли людей не узнаешь. «Кажись, это ты, девушка?» — передразнила его она.

— Узнал я, как не узнать? Знаю, что Домашей звать. Только чудно мне всё это…

— Что чудно-то?

— Да вот, что ты ко мне пожаловала, да в самый раз…

— Как — в раз? — воззрилась на него девушка.

— Да так, в раз, значит. Сам я тебя сейчас в мыслях держал…

— С чего бы это?

— Да с Яковом мы о тебе говорили…

— С Яковом? Когда?..

— Да часа с два, с три тому назад.

— Ах, окаянный, всё наврал мне! — воскликнула Домаша.

— Он? Наврал?

— Вестимо, наврал, я его к тебе посылала по делу одному, а он мне невесть чего наговорил…

— Что же он сказал?

— Да сказал, что тебя в посёлке нет и куда ты отлучился, никому не ведомо, а выходит, он с тобой беседовал.

— Он тебе правду сказал, девушка, — заметил Ермак.

— Как правду?

— Да так, в посёлке меня, когда он искал, действительно не было, но встретились мы с ним на дороге… Да что же ты стоишь, девушка? Садись, гостья будешь.

— И то сяду, устала я, из хором что есть силы бежала. Увидали мы тебя с Ксенией Яковлевной в окошко, как ты в избу пошёл, я сейчас же из светлицы во двор, а со двора сюда.

— Сама прибежала али послана? — спросил Ермак Тимофеевич, причём голос его дрогнул.

— Зачем послана? Сама припожаловала… Аль тебе это не любо? Кажись, я не из тех, кем молодцы бы брезгали.

— Несуразное что-то ты говоришь, девушка! — строго произнёс Ермак.

— Да ты, видно, постник, — усмехнулась Домаша.

— Оставь это, девушка.

— Да ну тебя: смеюсь я, а ты и впрямь… Если с Яковом ты гуторил, может, он тебе поведал кое-что?..

— Поведал, девушка, поведал, для того я и повидать-то тебя хотел, а ты на помине легка и шасть в дверь… — радостно заговорил Ермак.

— Значит, ты знаешь беду нашу?

— Какую беду? — не понял Ермак, тоже присевший на лавку рядом с девушкой.

— Как же не беда, коли нашей молодой хозяюшке не по себе, всё недужится… Извелась она вся, исстрадалась, а всё по тебе, добрый молодец… Уж коли сказал тебе Яшка, так мне таить нечего…

Ермак Тимофеевич схватился за голову.

— А уж как мне тошно, девушка! — почти простонал он.

— Тебе-то с чего?

— Люблю я её ведь больше жизни. Так люблю, девушка, что и рассказать не могу… Опостылела мне и потеха ратная, оттого я остался в посёлке сиднем сидеть, когда товарищи ушли с ворогом биться, да и сама жизнь без неё опостылела.

— Вот они дела-то какие деются… — развела руками Домаша. — А Семён Аникич послал ещё тут к жениху грамотку…

— Не получить жениху этой грамотки! — вспыхнул Ермак.

— Как не получить? Ведь Яшка с ней в Москву гонцом поехал…

— Ведомо мне это, девушка, только едет он туда теперь без грамотки…

— Как так?

— Да так, отдал он мне её, эту грамотку…

— Отдал? — испуганно переспросила Домаша.

— Да, отдал, неволею отдал, а не то бы прирезал я его в овраге…

И Ермак Тимофеевич подробно передал Домаше всё уже известное нашим читателям о встрече с Яковом в овраге.

— Куда же он теперь, шалый, помчится без грамотки? — спросила Домаша.

— А поехал куда глаза глядят. Пусть прогуляется, небось долго не задержится, вернётся и скажет, что ограбили его лихие люди… Казна у него останется, вам же пригодится, а боярин Обносков хорош будет и без грамотки…

— Ахти, дела какие вы с Яковом затеяли… Страсть! Как же теперь? Сказать мне про то Ксении Яковлевне?

— Конечно, скажи. Ей, чай, тоже не была бы по сердцу посылка этой грамотки…

— Куда там по сердцу… Скажешь тоже…

— Вот видишь… Так поведай ей, что изорвал я грамотку в клочья и в овраге в землю втоптал… Не даст-де Ермак её, кралечку, никому, дороже она ему жизни самой… Вот что!

— Это-то я ей поведаю, только что далее-то будет, неведомо…

— Неведомо, девушка, неведомо! — согласился Ермак Тимофеевич, поникнув головой.

— То-то и оно-то…

— Повидаться мне с ней надо бы, — робко сказал Ермак.

— Ну, это, кажись, Ермак Тимофеевич, несбыточно. Антиповна зорко глядит.

— Я, кажись, вздумал кое-что, — заметил Ермак Тимофеевич.

— Надумал?.. Что?

— И даже уж закинул словечко Семёну Аникичу…

И Ермак Тимофеевич рассказал Домаше о своём разговоре со стариком Строгановым относительно помощи, которую он мог бы оказать Ксении Яковлевне своим знанием целебных трав.

— А ты и впрямь знахарь?

— Выучила меня одна старуха! — уклончиво отвечал Ермак.

— Тогда, молодец, пожалуй, можно будет дело и оборудовать. Надо сказать Ксении Яковлевне, чтобы она уж совсем хворой прикинулась. Семён Аникич, в крайности, и пошлёт за тобой.

— Это ты умно надумала.

— А ты что же думал, Ермак Тимофеевич, что у девки голова на плечах зря болтается?

— У многих и зря, — улыбнулся Ермак.

— Только не у меня и не у Ксении Яковлевны, — возразила Домаша.

— Так оборудуй это, милая девушка, а я буду в ожидании.

— Не сумлевайся, оборудую. Одначе мне пора, ночь на дворе.

Домаша взглянула в окно. На дворе действительно сгущались летние сумерки.

— Иди с Богом, девушка…

— Прощения просим, Ермак Тимофеевич.

И Домаша быстро выскользнула из избы.

Ермак остался один. Он был счастлив, как может быть счастлив человек мгновеньями. Луч надежды как-то сразу изменил всю картину, только что рисовавшуюся ему в мрачных красках.

«Чему это я радуюсь, — остановил он самого себя. — Ещё, кажись, ничего не видно, как всё обладится. Да и обладится ли?»

Эта отрезвляющая мысль заставила Ермака глубоко задуматься. Ему стало душно в избе. Он вышел на улицу.

Кругом было всё тихо. Сумерки сгущались всё более и более.

В избах замелькали огоньки горящих лучин. Ермак Тимофеевич полной грудью вдохнул в себя прохладный воздух северной степи, невольно поднял голову кверху и посмотрел на темневшие вдали строгановские хоромы. В заветном окне трепетно мелькнул огонёк.

Быть может, теперь Домаша уже передала своей молодой хозяюшке о беседе с ним. Сердце Ермака трепетно забилось. «Что-то будет? Что-то будет?»

Он долго прохаживался по посёлку. Огни в нём гасли один за другим, погас и огонёк в окне светлицы Ксении Яковлевны. Ночь окончательно спустилась на землю. Ермак медленно пошёл от своей избы по направлению к хоромам — ему хотелось быть поближе к милой для него девушке. Он шёл задумчиво и уже был почти у самого острога, когда до слуха его донёсся подозрительный шорох.

Он поднял голову и обвёл кругом себя внимательным взглядом.

Под высоким острогом, окружавшим двор Строгановых, было темнее, нежели в поле, но зоркий глаз Ермака Тимофеевича различил тотчас же копошащуюся там фигуру.

Он стал приглядываться.

Вдруг блеснул огонёк. Кто-то, видимо, высекал огонь. В одно мгновенье, в несколько быстрых прыжков Ермак оказался около копошащейся фигуры и схватил за шиворот низкорослого татарина, наклонившегося над грудой натасканного им хвороста, который он намеревался поджечь. Неожиданное нападение окончательно ошеломило татарина.

— Бачка, бачка! — прохрипел он сдавленным шёпотом.

Ермак, левой рукой крепко державший татарина за шиворот, другой выхватил висевший за поясом нож и приблизил его к горлу татарина. Тот окончательно замер.

Ермак повёл его в посёлок. Миновав свою избу, он постучал в окно соседней и приказал выскочившему казаку собрать людей…

— Поймал тут нечисть… Не один он, может, их много тут поблизости.

Казаки повыскочили из хат и вскоре окружили атамана, который передал им своего пленника.

Из расспросов перепуганного насмерть татарина действительно оказалось, что он был выслан вперёд для того, чтобы поджечь острог Строгановых и дать этим сигнал остальным кочевникам, засевшим в ближайшем овраге и намеревавшимся напасть на усадьбу. Они видели уход казаков из посёлка и думали, что ушли все, а потому и не ожидали сильного сопротивления.

Татарина связали верёвками до решения его участи, а казаки по приказу Ермака вооружились и построились правильным отрядом.

— Бачка, бачка! — повторил лежавший татарин.

— А что же нам делать с этою падалью? — спросил Ермак.

Не успел ещё он окончить эту фразу, как один из казаков подошёл к связанному татарину и что есть сил полоснул его по горлу ножом. Тот даже не ахнул. Смерть была мгновенна.


XVIII Полонянка


Под покровом окончательно сгустившихся сумерек Ермак Тимофеевич повёл своих молодцов из посёлка к тому месту, где, по словам уже отправившегося в рай татарина, скрывались в засаде дерзкие кочевники.

Они сделали переход версты три, когда действительно в лощине увидели копошившихся около костров людей. До них было ещё довольно далеко, и Ермак Тимофеевич отдал приказ идти как можно тише, а когда кочевники уже были в нескольких стах шагов, Ермак и казаки легли на траву и поползли.

Местность представляла собой голую степь, покрытую кустарником, который и скрывал их.

Кочевники, видимо уверенные в полной своей безопасности, ожидали огненного сигнала и на досуге спокойно сидели у костров, когда вдруг как из земли выросли казаки перед ними с криками:

— Бей нехристей!

— Алла, алла! — раздалось по всему лагерю. Кочевники наскоро схватили свои луки и кое-как пустили стрелы в казаков; те ответили им залпами из пищалей. Послышались крики и стоны.

Толпа человек в триста бросилась бежать, иные пешие, иные на конях. Казаки ринулись за ними.

Конные успели ускакать, пешие все до единого были перебиты.

Со стороны людей Ермака были легко ранены только двое.

Победители расположились на пригорке, развели костры и стали дожидаться рассвета, когда решили осмотреть убитых, взять что было на них поценнее и затем зарыть их тела. Своим раненым сделана была перевязка.

Довольные тем, что и им, вынувшим несчастливый жребий и оставшимся дома в то время, как их товарищи ушли в поход, привелось поразмять бока в ратной потехе, они весело беседовали, усевшись кучками вокруг костров. Слышались шутки и смех, кое-где начиналась и обрывалась песня.

Было темно, по небу бродили тучи, гонимые ночным ветерком. Вдруг луна выплыла из-за туч и осветила лощину, место недавнего боя, с лежавшими на ней там и сям трупами.

Лощина с пригорка, на котором расположился бивак казаков, была видна как на ладони.

— Гляньте-ка, братцы! — вдруг сказал один из казаков. — Кажись, мёртвый встал.

И он указал рукой на лощину. Сидевшие у костра повернулись по направлению его руки.

Между лежавшими там и сям телами бродила какая-то высокая, освещённая лунным светом фигура. Она подходила к мертвецам, наклонялась над ними, как бы рассматривая их, и шла далее.

— Что за притча!

— Кажись, всех пришибли…

— Да это, братцы, баба!

— Надо доложить атаману, — сказал казак, заметивший живого человека на этом стане смерти, и пошёл к костру, у которого сидел Ермак Тимофеевич с его более старыми по времени нахождения в шайке товарищами. Старшинство у них чтилось свято.

— Атаман, а атаман! — окликнул казак Ермака Тимофеевича, занятого беседою.

— Чего тебе?

— Глянь в лощину, атаман. Кто там слоняется?..

— Кому слоняться? Кажись, всех уничтожили, — заметил Ермак, однако взглянул. — И верно: живой человек шатается, — добавил он.

— Не человек это, кажись, атаман…

— А кто же там?

— Баба.

— Баба?.. — спросил Ермак и, вглядевшись внимательно в движущуюся фигуру, сказал: — И верно, баба.

— Так как укажешь, атаман?

— Тащи сюда. Коли баба, не тронь, живьём достань, неча рук марать казацких о бабу…

— Слушаю, атаман…

Казак быстро сбежал в лощину и подошёл к таинственной фигуре. Та, видимо, заметила его, но не сделала движения к бегству. Она даже остановилась. Казак стал что-то говорить ей. Ермаку Тимофеевичу и казакам было видно всё, но не было ничего слышно.

— С кем он там лясы точит? — нетерпеливо сказал Ермак.

— Глянь, атаман! Он направился с ней осматривать остальных мертвецов.

— И то верно…

Действительно, казак шёл уже рядом с фигурой и вместе с ней наклонялся над мёртвыми, некоторых он даже клал на спину.

— Что за чертовщина такая!

— Что он там делает?

— Кумился он, что ли, с ней?

— Может, красотка, так влюбился…

В этом смысле высказывались казаки.

— Чего он там с ней лодырничает? — вышел из себя Ермак и свистнул.

Молодцеватый свист гулким эхом отозвался в лощине. Казак расслышал вызов. Он — видно было по жестам — стал торопить фигуру. К тому же она закончила осмотр мертвецов: вот наклонилась над последним и направилась к горке.

— Дружно идут…

— Словно жених с невестой…

— Али муж с женой…

— Увидим, какая такая краля!

Этими насмешливыми замечаниями встретили казака и фигуру. Вот они вошли на горку. Свет от костров осветил спутницу казака. Это оказалась высокая, худая женщина с чёрными, с сильною сединой волосами, космами выбивавшимися из-под головной повязки, и смуглым, коричневым лицом. Она была одета в бывшую когда-то синего цвета холщовую рубаху с длинными рукавами, без пояса; ноги были обуты в оленьи самодельные башмаки мехом вверх. На ней накинута была потёртая от времени шкура горной козы. Сколько ей лет, сказать было трудно. Может быть, сорок, а может быть, и все шестьдесят.

— Убил бобра…

— На ловца и зверь…

— Вот так краля!

Этими возгласами встретили казаки приведённую из лощины женщину. Казак направился к костру, у которого сидел Ермак.

— Чего ты там с ней якшался? — пробурчал тот.

— Больно слёзно умоляла меня искать…

— Кого искать?

— Мужа её.

— Мужа? А как ты с ней гуторил-то?

— Да она, атаман, говорит нашим языком.

— Вот как!

Ермак бросил сверкающий взгляд на женщину, стоявшую рядом с казаком.

— Ты кто такая?

— Известно кто… Человек.

— Баба?

— Баба.

— Как здесь оказалась?

— За мужем шла.

— А кто твой муж?

— Махмет.

— Нехристь.

Женщина не отвечала — она, видимо, не знала этого слова.

— Ты-то как оказалась у кочевников?

— Я полонянка, с отцом была взята на тринадцатом году, много лет уж живу тут…

— Где тут?

— А за Каменным поясом.

— И отец жив?

— Нет, умер.

— А муж убит?

— Видно, нет на него пропасти. Оглядели мы мёртвых — нет меж ними.

— А разве ты бы хотела его смерти? — сказал Ермак.

— Да пропади он пропадом, татарская образина!

— Силою, значит, взял он тебя в жёны?

— Известно, силой…

— Не хочешь к нему назад?

— На кой он мне ляд!

— А нам-то что с тобой делать?

— Да зарежьте — один конец.

Эта фраза была сказана с такой безнадёжной грустью, что даже чёрствые сердцем казаки, окружившие костёр атамана, у которого стояла женщина, как-то разом охнули.

— Зачем зарезать?.. Место и у нас в селе тебе найдётся. Будешь у нас на должности, — сказал Ермак и ещё раз окинул взглядом женщину.

Что-то знакомое казалось ему в чертах её смуглого, коричневого лица и особенно в выражении её чёрных глаз. «Где я видел её или схожую с ней?» — возник в уме его вопрос да так и засел гвоздём в голове. Он указал казакам накормить бабу, коли есть ей охота.

Казаки окружили женщину. Она спокойно и доверчиво смотрела на них и молча ушла к соседнему костру. Там казаки усадили её, дали краюху хлеба, густо осыпанного солью. Женщина с жадностью стала есть. Видимо, она была очень голодна.

Когда она утолила свой голод, казаки стали допытываться у ней.

— Как тебя зовут?

— Пима.

— Как?

— Пима.

— Что же это за имя такое? Это не имя, а кличка. Твоего отца-то как звали?

— Андреем.

— Вот это так, это христианское имя. А отец-то как звал тебя?

— Мариулой.

— Да кто он был-то?

— Известно кто — человек.

— Русский?

— Русский.

— Цыганка она, братцы, вот что, — заявил один из казаков.

— И впрямь цыганка.

На этом допрос был кончен.

Стало светать.


XIX Хворь усиливается


Чуть забрезжило раннее летнее утро, как казаки уже принялись за работу. Заступами, всегда имевшимися при них в походе, — их несли более слабые, находившиеся в задних рядах, — они вырыли громадную могилу и свалили тела убитых кочевников, предварительно раздев их догола, так как одежда, как бы они ни была ветха и бесценна, считалась добычей; у некоторых убитых, впрочем, на руках оказались кольца, серебряные и даже золотые. Их, конечно, не оставили у покойников. Эта часть добычи, как лучшая, предназначалась атаману, а он иногда разделял её между более отличившимися. Атаманские подарки играли роль орденов и очень ценились казаками.

Так было и теперь.

Когда тела были свалены в яму и засыпаны, казаки возвратились на пригорок, где сидел задумчиво атаман, наблюдая за работой людей, а быть может, даже и не замечая её.

Старейший после есаула казак подал Ермаку Тимофеевичу горсть собранных с убитых колец. Атаман рассеянно взял их и тут же стал выкрикивать, во-первых, двух раненых, затем замеченных им во время дела как особенно усердных и стал оделять их кольцами.

Одним из свойств Ермака Тимофеевича, привлекавших к нему сердца людей, была необычайная справедливость при оценке заслуг — он всегда награждал самых достойных, которые признавались таковыми всеми, за немногими исключениями, так как люди везде люди, а между ними есть непременно людишки, которые постоянно горят на медленном огне злобной зависти ко всему выдающемуся, ко всему, что, по их собственному сознанию, выше их. Такие были, бывают и всегда будут на всех ступенях общественной лестницы, начиная с подножия царского трона до шайки разбойников.

В общем, награды Ермака Тимофеевича за время его атаманства всегда признавались справедливыми громадным большинством его людей. Признаны были таковыми и теперешние награды.

Обычно Ермак Тимофеевич ничего не оставлял себе, но на этот раз он изменил этому обыкновению. Среди собранных с убитых кочевников колец одно было особенно массивное и, по-тогдашнему, видимо, хорошей работы. Его оставил Ермак себе — надел на мизинец левой руки: кольцо, бывшее на руке тщедушного кочевника, не лезло на другие пальцы богатырской руки Ермака. Это обстоятельство не осталось незамеченным и даже возбудило толки.

— И на что ему это кольцо, такое махонькое?.. — недоумевал один.

— Наверное, не для себя, — отвечал шедший рядом товарищ.

— Как не для себя?

— Да так.

— Для кого же…

— Может, для зазнобушки…

— Окстись! У Ермака-то зазнобушка?..

— Он что, не человек?

— Когда же это было? Я уж много лет с ним, не замечал такого. Монах монахом…

— А может, теперь и прорвало…

— Несуразное ты баешь, приметили бы…

— А разве не приметил, что он стал чудной какой-то?..

— Сменка-то в нём есть, это правильно…

— Вот видишь!

— Только не с того это, не от бабы…

— А с чего же, по-твоему?

— Со скуки…

— О чём ему скучать-то?

— А по вольной жизни…

— Сказал тоже… Он сам себе хозяин. Захотел — на землю сел с нами, захотел — увёл нас куда глаза глядят…

— Да куда вести-то…

— Да хотя назад, на Волгу…

— Нет, брат, там стрельцы засилье взяли… Тютюкнула для нас Волга — аминь…

— И со стрельцами тоже посчитаться можно…

— Считались, знаешь, чай, а сколько потеряли товарищей… Не перечесть…

— Это точно…

— То-то и оно-то…

— Ну в другом месте…

— Оно, конечно, можно бы… Только где это место-то? Може, он не знает…

— Ермак-то не знает?.. Он всё знает.

— Пожалуй, что знает… Оттого я и мекаю, что не от скуки, а кто ни на есть зазнобил ему сердце молодецкое…

— Кому зазнобить-то здесь?..

— Уж того не ведаю.

— Некому! — решительно заключил спорщик.

Такие или подобные разговоры шли во всех рядах возвращающихся в посёлок казаков.

На строгановском дворе только утром узнали об уходе оставшейся половины новых поселенцев во главе с Ермаком Тимофеевичем. Куда они пошли? Зачем? Вернутся ли? Эти вопросы пока оставались без разрешения.

Строгановы, и дядя и племянники, были сильно встревожены, но ненадолго. Вскоре один из гонцов, разосланных в разные стороны, принёс известие, что Ермак с людьми возвращается в посёлок, что ночью готовилось нападение кочевников на усадьбу, им предупреждённое. Тут поняли значение и кучи хвороста, наваленного у острога, и брошенных тут же трута и кремня. И все ужаснулись. Опасность, если бы, пользуясь сном посельщиков, кочевникам удалось поджечь острог и произвести нападение на усадьбу, была бы несомненно велика. Кто знает, чем бы могло окончиться всё это.

В это утро к Семёну Иоаникиевичу явилась Антиповна, расстроенная и смущённая.

— Что случилось? — спросил старик.

— Беда, да и только, Семён Аникич. Я к твоей милости…

— Да что такое?.. С Аксюшей что-нибудь?

— Так точно, расхворалась совсем девушка, головы с изголовья не поднимает… Ума не приложу, что и делать…

— Травкой-то поила?

— Поила, батюшка, поила… Вчера цельный день ничего себе была, я ей сказки сказывала, потом с Домашей, почитай, до ночи она пробеседовала, а сегодня на поди… Совсем занедужилась.

— Деда-а-а, — протянул Семён Иоаникиевич, — придётся знахаря звать…

— А где же знахарь-то?

— Ермак хвастал, что знахарствует.

— Ермак?! — испуганно воскликнула Антиповна. — Разбойник он, батюшка, душегуб… Как же его допустить до голубушки нашей чистой?.. Ещё пуще сглазит. А уж я на него мекала…

— Что мекала?

— Да что сглазил он Ксюшеньку…

— Ты думаешь? — тревожно спросил Семён Иоаникиевич.

— Думала, батюшка, думала, неча и греха таить, думала…

— А теперь?

— Не хочу грех на душу брать, потому, кабы это у ней от сглазу было али от нечисти, — наговор бы помог али крест, но ни то ни другое не помогает. Так как же на человека клепать?.. Может, я и напраслину заводила.

— Видишь, сама, старая, сознаешься…

— Сознаюсь, батюшка, сознаюсь… Только всё же не след парня незнакомого подпускать к девушке.

— Да какой же он незнакомый? Почитай, два года живёт у нас, тихий, смирный, воды не замутит, коли ворог его сам не заденет…

— В тихом-то омуте они и водятся — недаром молвит пословица, — заметила Антиповна.

— И притом он при мне да при тебе поглядит хворую… Что с ней с того станется? Не откусит ничего у ней…

— Твоя хозяйская воля, Семён Аникич, а мне всё боязно…

— Чего боязно-то?

— Как бы совсем не испортил девку, не ровен час.

— Да чего же портить-то, коли сама говоришь, что головы от изголовья не поднимает…

— Не поднимает, батюшка, не поднимает…

— Чего же ждать-то ещё… Чтобы Богу душу отдала? — рассердился Строганов.

— И что ты, батюшка…

— То-то и оно-то… Поговорю я с ним, как вернётся он. Говорят, идёт назад, здорово задал нечисти…

— На том ему спасибо, доброму молодцу… — сказала Антиповна, знавшая уже о происшествиях истекшей ночи.

— Может, и за Аксюшу ему спасибо скажем…

— Ох, ох, ох, грехи, грехи… — вместо ответа вздохнула старуха. — Прощенья просим, батюшка Семён Аникич.

— Иди себе, иди, я зайду к Аксюше, а ты её чем ни на есть попользуй… Малинкой напой али мятой, липовым цветом…

— Милости просим, батюшка Семён Аникич… Липового цвета я заварила, попою беспременно.

Старуха вышла.

В то самое время, когда она была в горнице Семёна Иоаникиевича, в опочивальне Ксении Яковлевны происходила другая сцена.

Около постели молодой хозяйки на табурете, обитом мехом горной козы, сидела Домаша.

— Ты так и не вставай, Ксения Яковлевна, — говорила она, — уж потерпи, зато увидишься…

— Не встану, не встану… — кивнула та головой, потягиваясь на белоснежных перине и подушках. Глаза её улыбались. — Зазорно только в постели-то быть, коли придёт он… — добавила она после некоторой паузы.

— Что за зазорно? Недужится тебе, а коли на ногах будешь, не позовут, благо дело начать, а там встанешь, дескать, поправилась… Поняла?

— Поняла, поняла… И хитрая же ты, Домашенька.

— На том стоим… Да как же без хитрости-то быть нам, девушкам?

В этом время в спальню вошла тихим шагом Антиповна. Больная откинула назад голову и закрыла глаза.

— Започивала, кажись… — шёпотом доложила старухе Домаша.

— Ишь, напасть какая, — прошептала Антиповна.


XX Крайнее средство


Казаки во главе с Ермаком Тимофеевичем вошли в опустевший посёлок, и первое, что бросилось им в глаза, был труп убитого ночью татарина.

— Зарыть на задах… — отдал приказ Ермак.

Несколько казаков с заступами отделились от толпы для исполнения приказания атамана, но раньше их у окоченевшего трупа, лежавшего навзничь, очутилась Мариула.

— Это постылый мой! Он, он! — кричала она.

— Муж? — спросили в один голос казаки.

— Он самый.

— Мы его ещё вчера прикончили, — заметил один из казаков.

Мариула спокойно отошла в сторону и также спокойно смотрела, как раздели её мужа донага и поволокли за ноги за посёлок, где и зарыли в наскоро вырытую яму.

— Куда же нам девать бабу? — спросили Ермака Тимофеевича, уже входившего в свою избу.

— Да приютить её пока в какой ни на есть избе, я доложу о ней Семёну Иоаникиевичу… Он её, наверно, возьмёт в свой двор.

Но давать приюта ей и не пришлось. Она села на завалинке одной из крайних изб посёлка, некоторое время созерцательно смотрела вдаль и затем, прислонившись к стенке избы, заснула. Её и не тревожили.

Ермак Тимофеевич между тем, несколько передохнув от дальней дороги, отправился в хоромы к Строгановым и прямо прошёл в горницу Семёна Иоаникиевича.

Старик Строганов сидел за столом в глубокой задумчивости. Он только что возвратился из опочивальни племянницы, около которой провёл добрых полчаса. Девушке, на его взгляд, действительно сильно недужилось. Она лежала почти без движения и говорила слабым голосом. Осунувшееся бледное лицо довершало эту печальную картину.

— Поила ты её чем-нибудь, Антиповна? — шёпотом спросил Семён Иоаникиевич няньку.

— Поила, батюшка Семён Аникич, поила и липовым цветом, и малиной, хоть бы что, испарины и той нет…

— Что за притча такая! — печально покачал головой Строганов. — Придётся Ермаку поклониться.

— Твоя хозяйская власть, — недовольно сказала Антиповна.

— Что же иначе поделаешь…

— Твоя воля, говорю, батюшка Семён Аникич, — повторила старуха.

На губах лежавшей с закрытыми глазами больной промелькнула при этом довольная улыбка. Она открыла глаза и посмотрела на сидевшего у изголовья дядю.

— Что, Аксюшенька, что, моя касаточка?.. Что с тобой?

— И сама не знаю, дядя, что такое попритчилось. Головой не могу пошевелить, — ответила больная.

Она хотела было повернуться в сторону Семёна Иоаникиевича, но тот остановил её:

— А ты, коли не можешь, и не двигайся… Лежи себе…

Больная осталась в прежней позе.

— Вот что, касаточка, надо тебя показать знахарю…

— Твоя воля, дядюшка, — прошептала Ксения Яковлевна.

— Берётся тут один молодец помочь тебе, говорит, что знает всякие наговоры и травы целебные… Може, и хвастает, може, и правду говорит… Хочу попытать. Как ты думаешь?..

— Кто он? Откуда? — спросила больная.

— Здешний, наш… Ермак Тимофеевич. Видела, чай…

— Видела, — чуть слышно, скорее движением губ, нежели голосом, сказала больная.

Она сделала над собою неимоверное усилие, чтобы побороть охватившее её волнение.

— Он самый и есть… Так позвать его?..

— Твоя воля, дядюшка…

Ксения Яковлевна снова закрыла глаза.

Старик Строганов любовно посмотрел на лежавшую с закрытыми глазами девушку и неслышными шагами вышел из опочивальни.

Вернувшись в свою горницу, он сел за стол и глубоко задумался. «Ну как не осилить и Ермаку болести-то?.. Умрёт она, — неслось в его голове, и при этой роковой мысли холодный пот выступил на его лбу. Да неужели Господь посетит таким несчастием! Смилуйся, Боже мой, смилуйся!»

И старик горячо молился Богу об исцелении своей любимицы. В этом состоянии и застал его вошедший в горницу Ермак Тимофеевич. Старик радостно встретил его, во-первых, как спасителя от дерзких хищников, а во-вторых, как человека, на которого возлагал последнюю надежду в исцелении больной племянницы.

— Ну что, чай, молодцы твои с нехристями управились? — спросил Семён Иоаникиевич.

— Ничего себе, будут помнить, поганые, — ответил Ермак. — Почитай, половину на месте положили.

— А из наших молодцов никто не убит?

— Нет, слава те Христу, двоих маленько поцарапали, да и те на ногах назад пришли…

— Слава тебе, Господи!..

Старик Строганов истово перекрестился на висевшую в углу икону. Ермак Тимофеевич последовал его примеру.

— Оказия тут только случилась… — сказал Ермак.

— Что такое?

— Бабу мы в полон взяли.

— Бабу?

— Да!..

И Ермак Тимофеевич подробно рассказал Семёну Иоаникиевичу всё, что уже известно читателям о захвате на месте битвы женщины, которая назвалась Пимой и Мариулой.

— Кто же она такая?

— Да говорит, что была ещё в детстве вместе с отцом в полон угнана погаными, в жёны её насильно взял один и почти тридцать лет прожила она за Каменным поясом… По видимости, цыганка, но по-нашему говорит…

— А муж её где?

— Убит… Это тот самый и был, который хотел поджечь хворост под острогом, да я подоспел и схватил его за шиворот…

— Он был уже около острога?.. — с любопытством спросил Строганов.

— Да. Один был подослан, остальные версты за две в лощине скрывались. Как только бы острог загорелся, они по этому знаку двинулись бы на усадьбу… Мне под ножом всё это татарин и рассказал… Мы его прикончили и двинулись на нехристей. Случай спас…

— Действительно, Божий перст…

— Никогда я не выхожу к ночи из избы, а тут что-то потянуло…

Ермак Тимофеевич, конечно, не сказал, что именно потянуло его в эту ночь к хоромам Строгановых.

— А где же ваша полонянка? — спросил Семён Иоаникиевич.

— Да в посёлке у нас пока.

— Пришли её во двор, место найдётся и работу дадим. Я прикажу…

— Это ладней будет, а то на что нам, в казацком быту, да баба, — сказал Ермак.

Наступило молчание. Ермак Тимофеевич приподнялся было с лавки, но Семён Иоаникиевич остановил его:

— Постой, Ермак Тимофеевич, дело у меня к тебе есть…

— Твой слуга, Семён Аникич… Что прикажешь?

— Просить тебя хочу.

— Это всё едино… Что такое?

— Да насчёт племянницы…

— Всё недужится?

— Совсем извелась девка… Ни Антиповна, ни я ума не приложим, что с нею приключилось.

— Огневица, может?

— Нет, не горит и зноба нет.

— Что же с ней?..

— Не знаем! Сегодня и не вставала с постели. Лежит…

— Слаба?

— Слабёхонька. Головы от изголовья поднять не под силу.

— Ишь как хворь-то осилила, — сказал Ермак Тимофеевич, с трудом удерживаясь скрыть готовую появиться на его губах улыбку.

— Извелась, совсем извелась девка.

— Жаль, жаль.

— Жалеть-то мало, а ты помоги, Ермак Тимофеевич.

— Поглядеть надо больную-то, — задумчиво произнёс он и с тревогой посмотрел на Семёна Иоаникиевича.

— Вестимо, незаглазно же пользовать… Можно и сейчас подойти к ней.

— Погоди, Семён Аникич, торопиться некуда.

— Так сам, чай, знаешь пословицу: поспешишь — людей насмешишь.

— Ну, как знаешь…

— Я пойду подумаю, травок отберу подходящих и через час приду сюда, тогда веди меня к больной. Да и её приготовить надо, а сразу-то испугается, может худо быть…

— Да она уже про то, что позову я тебя, ведает. Уж ты помоги, Ермак Тимофеевич. Век не забуду.

Старик Строганов встал и поклонился в ноги Ермаку Тимофеевичу. Тот вскочил:

— И что ты, Семён Аникич, кланяешься, себя утруждаешь! Я и без того рад помочь твоей беде, люблю тебя душой, люблю и почитаю вместо отца.

— На этом спасибо. И ты мне, молодец, полюбился.

— Благодарствую, Семён Аникич.

— Не на чем, от души говорю, от сердца.

— То-то и дорого… А пока прощенья просим.

Ермак Тимофеевич встал и низко поклонился Семёну Иоаникиевичу.

— Через час буду.

Ермак вышел из горницы Строганова. Голова его горела. Он нарочно сослался на необходимость подготовки для начала лечения девушки, которую исцелит — он понимал это — одно его присутствие. Но надо было отдалить минуту свидания, чтобы набраться для этого сил.

Ермак быстро дошёл до посёлка, прошёл его весь взад и вперёд, на ходу отдал приказание отвести полонённую казаками женщину во двор усадьбы и сдать на руки ключнице, вошёл в свою избу, вынул из укладки мешок с засохшей травой, взял один из таких пучков наудачу, сунул в чистый холщовый мешочек и положил в карман. Затем сел на лавку, посидел с полчаса и пошёл в строгановские хоромы.


XXI В опочивальне


В горницу Строганова Ермак Тимофеевич вошёл спокойный, холодный, всецело вошедший в роль знахаря. Ожидавший его Семён Иоаникиевич тотчас повёл гостя в светлицу.

Сильно билось сердце у Ермака Тимофеевича, когда он переступил порог первой комнаты, занятой рукодельной. Сенные девушки, сидевшие тихо за своими пяльцами, разом встали, почтительно поясным поклоном поклонились обоим. Они прошли рукодельную, следующую горницу и очутились у двери, ведущей в опочивальню. Семён Иоаникиевич тихонько постучался. Послышались шаги, и дверь отворила Антиповна. Увидав хозяина в сопровождении Ермака, старуха вздрогнула и попятилась, однако отворила настежь дверь и произнесла шёпотом:

— Милости просим, батюшка Семён Аникич.

— Что Аксюша? — также тихо спросил он.

— Всё так же, лежит, батюшка Семён Аникич, лежит…

Ксения Яковлевна действительно неподвижно лежала на своей постели. Голова её была откинута на подушки, толстая, круто заплетённая коса покоилась на высокой груди. Глаза были закрыты. Больная была одета в белоснежную ночную кофту с узкими длинными рукавами и высоким воротником. До половины груди она была закрыта розовым шёлковым стёганым на лёгкой вате одеялом. Она спала или притворялась спящей.

Ермаку потребовалась вся сила его самообладания, чтобы не броситься на колени перед этой лежавшей девушкой, которая для него была дороже жизни. Но он был в девичьей опочивальне только как знахарь. Он им и должен оставаться.

— Высвободи, нянюшка, руку больной, посмотреть мне надобно, есть ли жар или испарина…

— Ничего нет этого! — ответила Антиповна.

— Мне самому дознаться надобно, — сказал Ермак Тимофеевич.

— Говорю тебе, ни жару нет, ни испарины…

— Вынь ей руку-то, коли тебе сказывают, — вмешался в это препирательство Семён Иоаникиевич.

Старушка повиновалась. Она осторожно высвободила из-под одеяла левую руку девушки. Ксения Яковлевна открыла глаза.

Взгляд её упал на Ермака Тимофеевича. Бледное лицо её вдруг сделалось пурпурным. Эта яркая краска, залившая лицо девушки, много сказала Ермаку, а Семёном Иоаникиевичем и даже Антиповной была признана только за краску девичьей стыдливости.

— Девушка-то со стыда сгорела, приводят невесть кого прямо в опочивальню, — проворчала старуха, но ни старик Строганов, ни Ермак Тимофеевич не обратили внимания на эту воркотню — они едва ли её и слышали.

Ермак Тимофеевич осторожно коснулся руки девушки. Рука была мягкая, нежная, тёплая. Никаких болезненных признаков в ней заметно не было.

— Немочь девичья, — произнёс Ермак, — я так и смекнул и травки приготовил. На вот, возьми, нянюшка, заваришь крутым кипятком, пусть постоит на огне с час, остудишь потом и на ночь попоишь, сколько Ксения Яковлевна захочет. Не неволь, завтра же полегчает…

Он подал Антиповне вынутый им из кармана холщовый мешочек с пучком сухих трав. Та приняла его с некоторой нерешительностью, но всё-таки спросила:

— Давать, значит, тёпленьким?

— Да, чуть тёпленьким.

— Без всего?

— С медком можно, горьковата она на вкус-то будет. А теперь дадим спокой больной, завтра понаведаюсь…

И Ермак Тимофеевич, поклонившись Ксении Яковлевне низким поклоном, произнёс:

— Прощенья просим, здорова будь.

Он даже и не взглянул на неё и вышел. За ним и Семён Иоаникиевич, не забыв сказать Антиповне:

— Смотри, старая, сделай всё, как сказано…

В голосе старика прозвучали строгие ноты. Он хорошо понимал, что Антиповна противница лечения её питомицы Ермаком и чего доброго выкинет данную ей траву и заменит своей. Строгим приказанием он предупредил её.

— Всё будет сделано, как сказано, батюшка Семён Аникич, не сумлевайся. Может, и действительно поможет. Сама я измаялась, на неё глядючи.

Ксения Яковлевна снова закрыла глаза. На лице у неё появилось выражение сладкой истомы, краска исчезла, но лёгкий румянец продолжал играть на щеках.

«Он был здесь рядом! Он будет и завтра!» — ликовала девушка. Она была почти счастлива.

Нянька не заметила всего этого. Она была занята другими мыслями. Поведение Ермака Тимофеевича у постели больной, поведение, в котором её зоркий глаз не заподозрил ничего, кроме внимательного отношения к делу, изменило её мнение о нём.

— Может, и впрямь клепала я на него, — думала старуха. — Уж повинюсь перед ним, как поставит он Ксюшеньку на ноги, да поможет ей в хвори…

Она развязала мешочек и стала рассматривать данную Ермаком траву.

— Травка-то незнакомая, верно, не здешняя… Невесть где он допрежь-то слонялся. Может, действительно знахарь, как и следствует…

Антиповна вышла из опочивальни, вызвала Домашу, чтобы та посидела с хозяюшкой, и пошла сама на кухню заваривать травку.

Домаша не заставила себе повторять приказание. Она сама так и рвалась в опочивальню Ксении Яковлевны, чтобы узнать поскорее о первом посещении Ермака Тимофеевича.

— Ну что? Как? — вскричала она в опочивальне, плотно притворив за собою дверь.

Ксения Яковлевна открыла глаза, приподнялась на постели при появлении своей подруги и союзницы и встретила её радостной улыбкой.

— Нечего и пытать тебя, вижу, что довольна. Но всё-таки как и что?

— Был, Домаша, был, вблизи я его рассмотрела. Вблизи он ещё пригожее.

— Ну? Говорил что?

— Где говорить! Дядя тут да нянька, так и впились в него глазами.

— Чует старая.

— Должно, чует.

— Но всё-таки что же он делал?

— До руки моей дотронулся, так тихо, нежно, ласково, я так и обомлела… Травку дал, напоить меня сегодня велел, встану, говорит, завтра… Понаведаться обещал.

— Когда?

— Завтра.

— Теперь зачастит…

— Как же быть-то мне? — спросила Ксения Яковлевна.

— Что как быть?..

— Встать завтра?

— Вестимо, встать…

Будто сразу прошло, чудодей, дескать… В доверие войдёт он и у Семёна Аникича, и у Антиповны, и вам посвободнее будет…

— Да коли я здорова-то буду, его сюда не пустят, — возразила девушка.

— Зачем здоровой быть?.. Ты и на ногах будешь, а всё же на хворь надо жалиться… Он и продолжит пользовать. На ноги-де поставил сразу, этак и хворь всю выгонит, исподволь-де и вызволит.

— Так, так, умница ты, Домаша.

— Нужда научит калачи есть…

— А что же дальше-то?.. — вдруг, как бы под впечатлением внезапно появившейся в её голове мысли, сказала Ксения Яковлевна.

— Ты это о чём?

— Дальше-то что, говорю?.. Ведь коли теперь чаще станем видеться — ещё труднее расставаться-то будет…

— Зачем расставаться?.. Может, улучите время, столкуетесь. А там и к дяде…

— Не согласится дядюшка, да и братец.

— Ну, как выбирать придётся им между твоей смертью или свадьбой, так небось и согласятся.

— Боязно говорить с ними будет…

— Ну уж это не без того. Надо смелой быть…

Ксения Яковлевна задумчиво молчала.

— А уж как он любит тебя, просто страсть. Инда весь дрожит, как говорит о тебе…

— Да что ты, Домаша…

— Говорила ведь я тебе… Я было его испытать хотела, заигрывать стала, так куда тебе… Как зыкнет на меня!

— Правда это?

— Правда истинная…

— Ах, Домаша, и он мил мне, так мил, что и сказать нельзя…

Щёки Ксении Яковлевны горели ярким румянцем, глаза блестели. Она была ещё красивее в этом любовном экстазе.

— Знаю я, знаю, кабы не видела я того, и помогать бы не стала, блажь-то девичью сейчас отличишь от любви настоящей-то…

— Ещё бы… Кабы блажь была, я бы разве так мучилась?..

— Хорошо понимаю я это. Сама я…

Домаша остановилась.

— Скучаешь по Яшке-то?..

— Не то чтобы очень, а пусто как-то, не с кем слово перемолвить.

— Видишь ли, а говоришь не любишь… Тоже любишь.

— Где он, шалый, путается? Давно бы возвратиться домой надо. Ужели он так зря в Москву продерёт за гостинцами да обновами?.. Не надо мне их, только бы сам цел ворочался, — не отвечая на вопрос, сказала Домаша.

В это время у двери послышался шорох. Ксения Яковлевна приняла прежнюю позу болящей.

Дверь отворилась, и в опочивальню вошла Антиповна.


XXII Чудо


Чудо действительно свершилось.

Антиповна, раскаиваясь в своём недоверии к Ермаку Тимофеевичу, с точностью исполнила всё им предписанное.

Она заварила данную им траву, остудила отвар и заставила больную выпить целую кружку.

Наутро Ксения Яковлевна проснулась с возвращёнными силами, встала с постели и даже вышла в рукодельную. Нянька радовалась положительно диву.

— Ну и спасибо же Ермаку Тимофеевичу, — решила она и пошла с докладом к Семёну Иоаникиевичу.

Старик Строганов только что встал и вышел из своей опочивальни.

Увидав Антиповну, он поспешно спросил:

— Ну что с Аксюшей?

— Чудо, батюшка Семён Аникич, истинное чудо…

— А что?

— Встала, за пяльцами сидит…

— Ну!

— Верно, батюшка Семён Аникич, верно… Я и сама диву далась, как всё это вышло у него, как по писаному.

— Вот видишь, старая, а ты же на него вчера зверем смотрела, — заметил весело Семён Аникич.

— Виновата уж, батюшка, виновата… Клепала в мыслях на него, это истинно… Мекала даже, что он и сглазил у нас девушку, и даже о том Максиму Яковлевичу докладывала.

— Знаю, слышал… Ну а теперь что скажешь?..

— Да что сказать?.. Виновата, и весь теперь сказ…

— То-то же… Ермак-то — не парень, а золото. В прошлую ночь нас от лихих ворогов спас, а ноне Аксюшу на ноги поставил. Вот каков он!

— Это точно, батюшка Семён Аникич. Дай ему Бог за то здоровье… Пошли невесту хорошую…

— Невесту… Ну, кажись, о свадьбе он не думает, — засмеялся старик Строганов.

— Не век же ему бобылём жить… Может, и из наших девушек какая полюбится.

— Ты уж и сватать его норовишь!.. Положила, значит, гнев на милость…

— Да что же в том дурного, батюшка Семён Аникич? Это уж всё от Бога так устроено. И в писании сказано: оставит человек отца и матерь свою и прилепится к жене своей, и будет двое, а плоть едина… Скучно тоже, чай, молодцу жить одинокому, вот я к слову и молвила.

— Нет, Антиповна, не оженишь его. Он в лес норовит…

— Как в лес, батюшка Семён Аникич?

— Да так, сам говорит, волк он, а волка, чай, знаешь пословицу, как ни корми, он всё в лес глядит.

— Ахти, страсти какие…

— Вот видишь, а ты его уже сватать начала… Ну, пойдём, посмотрим на нашу лебёдушку.

В рукодельной кипела работа. Ксения Яковлевна сидела за своими пяльцами и усердно вышивала. Рядом с ней помещалась Домаша.

Ксения Яковлевна была бледна, и только эта бледность и указывала, что ей всё ещё недужится, что средство, данное Ермаком Тимофеевичем, ещё не совсем выгнало хворь.

Да этого нельзя было и требовать.

Слава богу, что хоть поставил на ноги.

— Ты это чего себя трудишь после болезни? — сказал Семён Иоаникиевич, поклонившись вставшим девушкам и подходя к Ксении Яковлевне.

— С добрым утром, дядя…

— И тебя тоже. Зачем, говорю, за работу-то села, трудишь себя после болезни?..

— Ничего, дядя, я теперь здорова, поработать захотелось…

— Ничего не болит?

— Нет, только сердце что-то ноет.

— Сердце… — повторил старик. — С чего бы это?

— Не ведаю я того, дядя.

— Ты скажи Ермаку-то Тимофеевичу о том… Он обещал после обеда зайти.

— Стыдно мне, дядя, — потупилась девушка.

— Что за стыдно?.. Ведь знахарь он, а знахарю, что попу на духу, всё надо сказывать… Ты скажи смотри.

Семён Иоаникиевич слегка потрепал племянницу по щеке и, обратившись к Антиповне, сказал:

— А ты, нянька, всё же не давай долго ей трудиться над работой. Пусть поболтает с девушками, позабавится…

— Слушаюсь… И сама долго не поработает. Пристанет, так и оставит.

Старик Строганов вышел из рукодельной. Антиповна заняла свой наблюдательный пост у окна. А Ксения Яковлевна снова села за пяльцы.

Антиповна, впрочем, оказалась права — она недолго поработала и, что-то шепнув Домаше, вышла из рукодельной в соседнюю комнату. Домаша тотчас последовала за ней, но через минуту снова появилась в рукодельной.

— Коли петь, девушки, хотите, так Ксения Яковлевна сказала, чтобы пели, только повеселей какую-нибудь песню…

— Как же без тебя, запевалы?.. — послышались голоса.

— И без меня обойдётесь, — засмеялась Домаша. — Груша будет запевалой, а меня ждёт Ксения Яковлевна. — И она кивнула головой на красивую полную, круглолицую, краснощёкую блондинку. — Запевай Груша…

— Запою. Отчего не запеть? — сказала та, улыбаясь.

Домаша ушла в соседнюю комнату, а через минуту рукодельная огласилась весёлым пением.

— Не могла бы я ноне петь там, — сказала Домаша, садясь на лавку рядом с Ксенией Яковлевной.

— Отчего?

— Скучно мне что-то…

— Это по Яшке…

— Может, и так… Нехорошо это…

— Почему нехорошо?

— Не стоит их брат, чтобы наша сестра по ним скучала… Невесть, может, где он путается…

— Навряд ли, не такой он парень… Хороший он, — заступилась Ксения Яковлевна.

— Влезешь в них, — со вздохом сказала Домаша. — Ну а тебе-то, Ксения Яковлевна, и подлинно полегчало?

— Ох, Домаша, уж не знаю, что и сказать.

— А что?

— Да так, больно мне всё боязно…

— Боязно… Чего же боязно… Вот тут как угодить человеку-то? Видеться хотела — увиделась, видеться будешь — боязно.

— Чует моё сердце, Домашенька, что-то недоброе…

— И что ты, Ксения Яковлевна! Всё, Бог даст, обладится. Коли вылечит он тебя, дядя в нём души не будет чаять… Ведь он и прошлую ночь всех нас спас от кочевников.

— Да что ты!..

— А ты и не ведаешь…

— Ничего не ведаю…

Домаша рассказала Ксении Яковлевне о предупреждённом Ермаком Тимофеевичем набеге кочевников.

— Вот какой он, Ермак-то твой, — заключила свой рассказ Домаша.

— Уж и мой! — вздохнула Ксения Яковлевна.

— Известно, твой. Чей же?.. Любит тебя больше души своей. Я парням не верю, языки из них многие точить умеют, а Ермаку Тимофеевичу верю.

— Почему?

— Говорит он так, от сердца — сейчас видно правду-то…

— Кабы так-то… — тихо сказала молодая Строганова.

— Так, так… Ты не сумлевайся. Чай, ждёшь не дождёшься, как придёт-то…

— Оно, конечно, жду… Только он и не глядит на меня…

— Это он глаза другим отводит, Семёну Аникичу да Антиповне.

— Должно, что так…

— Будет легче. Вечор я говорила тебе, что дай только ему в светлице освоиться, привыкнуть к нему и надзор будет меньше, тогда удастся вам и словцом перекинуться…

— Дай-то бог!

Обе девушки встали и, обнявшись, стали ходить по горнице.

В рукодельной песня сменялась песней.

— Ишь распелись, — заметила Домаша.

— Счастливые! — вздохнула Ксения Яковлевна. — Нет у них ни горя, ни заботушки.

— Как знать… — заметила Домаша. — Каждый человек горе-то и заботу в себе таит…

Девушка тяжело вздохнула.

Обе они подошли к окну и стали смотреть на высокую избу Ермака Тимофеевича. Для Ксении Яковлевны эта изба со вчерашнего дня получила ещё большее значение.

— Слышь, они цыганку в полон взяли, — вдруг сказала Домаша.

— Кто — они…

— Ермак с товарищами.

— Где же она?

— У нас будет жить во дворе… Привели, слышишь, её, Семён Аникич приказал…

— Вот как! Ты её видела?

— Нет, мне сказывали, а я беспременно посмотреть на неё схожу. Может, она и гадать умеет. Ведь цыганки все гадают…

— Я слышала, что гадают… — ответила Ксения Яковлевна.

— Это-то мне и любопытно. Может, и ты, Ксения Яковлевна, пожелаешь, так сюда призовём её?

— Задаст нам Антиповна, не позволит…

— Умаслим как-нибудь… А любопытно о судьбе своей узнать…

— Оно, конечно…

— Я спервоначалу всё о ней проведаю и тебе расскажу. А там и за Антиповну примемся…

— Хорошо… — начала было Ксения Яковлевна и вдруг, оборвав свою речь, воскликнула: — Вот он идёт!..

Домаша посмотрела в окно. Ермак Тимофеевич действительно шёл от своей избы по направлению к усадьбе. Ксения Яковлевна быстро отошла от окна и скорее упала, чем села на скамью. Сердце у неё усиленно билось и, она, казалось, правой рукой, приложенной к левой стороне груди, хотела удержать его биение.

— Что с тобой? Успокойся, Ксения Яковлевна, — говорила Домаша, стоя около неё.

— Боязно, Домаша, — дрожащим голосом говорила девушка.

— Смотри, выдашь себя раньше времени!

Эта предосторожность подействовала. Ксения Яковлевна пересилила себя и успокоилась.


XXIII Второй день лечения


Ермак Тимофеевич, как и накануне, прошёл не прямо в светлицу Ксении Яковлевны, а в горницу Семёна Иоаникиевича, которого застал, по обыкновению, за сведением счетов. Громадное соляное и рудное дело Строгановых требовало неустанного внимания со стороны хозяев, хотя у каждой отрасли дела был поставлен доверенный набольший, но недаром молвится русская пословица: «Хозяйский глазок — смотрок».

Племянники Семёна Иоаникиевича по молодости лет мало вникали в дело, часто отлучались то на охоту, то в Пермь погулять-распотешить свою душеньку. Дядя им не препятствовал.

— Молодые люди перебесятся, — обыкновенно говаривал он и всё управление громадным делом сосредоточил в своих руках, для вежливости, как мы уже говорили, советуясь с племянниками по более важным вопросам. Случалось всегда как-то так, что племянники соглашались с мнением дяди. Самолюбие их, как хозяев, было удовлетворено. Всё обстояло благополучно. Этим и объясняется, почему Семён Иоаникиевич вечно был углублён в счета и выкладки.

Увидав входившего Ермака Тимофеевича, он быстро вскочил и пошёл к нему навстречу и совершенно неожиданно для него обнял и трижды поцеловал.

— И чудодей же ты, Ермак Тимофеевич, — сказал он, — ведь девушка-то встала. За работой её застал…

— Я так и думал… Немочь девичья… Только напрасно она трудит себя работой, хворь-то из неё не могла совсем выйти, придётся ещё полечить её, — сказал Ермак.

— Я и сам ей сказал о работе и Антиповне наказал, чтобы не давала утруждать себя… Ну-де какая её работа, просто сидит со своими сенными девушками, всё на народе веселее, — ответил старик Строганов.

— Это-то точно, — согласился Ермак Тимофеевич.

— Через силу работать не будет, не неволят ведь…

— Это само собой, что и говорить.

— Садись, что же ты стоишь, Ермак Тимофеевич…

— Да я бы к больной хотел пройти, — заметил тот.

— А… Так пойдём, посмотри её, может, ещё что делать надо.

— Посмотрим, посмотрим…

И Семён Иоаникиевич с Ермаком Тимофеевичем вышли из горницы.

Они застали Ксению Яковлевну и Домашу во второй горнице сидевшими на лавке. Последняя встала при входе Семёна Иоаникиевича и Ермака Тимофеевича, отвесила им обоим поклон и вышла в рукодельную.

На пороге она столкнулась с шедшей к своей питомице Антиповной и довольно сильно толкнула её.

— У, егоза, глаз, што ли, у тебя нету… — проворчала старуха, но девушка уж была на своём месте за пяльцами.

Антиповна вошла во вторую горницу и подошла к Ксении Яковлевне, с которою уже, поздоровавшись, разговаривали дядя и Ермак Тимофеевич.

— Ну что, касаточка, несильно тебе недужится? — спросил первый.

— Теперь полегчало… Попоили меня травой, я и заснула. Крепко спала, встала здоровой…

— Ну уж где здоровой… — заметил Ермак Тимофеевич. — Благо на ноги-то встала и то, слава тебе, Господи.

— Уж подлинно слава тебе, Господи… — вмешалась в разговор подошедшая Антиповна, — и тебе слава, Ермак Тимофеевич. Прими от меня, от старухи, поклон низкий.

И Антиповна в пояс поклонилась Ермаку.

Тот ответил ей тем же.

— Не по заслугам мне кланяться, нянюшка…

— Уж про то знаю я, добрый молодец… Виновата я перед тобой мыслию… Вчера дала себе клятву повиниться перед тобою, коли нашу кралечку на ноги поставишь… Вот и винюсь теперь… Прости меня, старую.

— Бог простит, нянюшка Лукерья Антиповна, — отвечал Ермак Тимофеевич, снова кланяясь поклонившейся ему Антиповне.

— Попользуй её ещё чем ни на есть, хворь-то остальную выгони… — молящим голосом произнесла старуха.

— Попытаемся с Божьей помощью… Позвольте правую ручку, Ксения Яковлевна, — обратился он к Строгановой.

Та, вся зардевшись, протянула ему руку. Ермак бережно взял её, точно держал сосуд, до краёв наполненный водою. Он подержал её лишь несколько мгновений и выпустил, случайно взглянув в лицо девушки. Их взгляды встретились. Это было лишь одно мгновение, которое было для них красноречивее долгой беседы: в нём сказалось всё обуревающее их взаимное чувство.

Ни Семён Иоаникиевич, ни Антиповна не уловили этого взгляда.

— Поить надо ещё денёк травкой, — сказал Ермак Тимофеевич после некоторого раздумья. — Не противна она тебе, Ксения Яковлевна?

— Нет, ничего, горько немножко, — тихо отвечала она.

— Медком можно подсластить али вареньицем, — заметил он.

— С медком она вчера и пила её, — вставила слово Антиповна.

— Вот и поите, как пить захочет, так глоточек, другой и сделает… Она трава пользительная. А завтра видно будет, я понаведаюсь.

И он снова бросил чуть заметный взгляд на девушку.

— До свидания, Ксения Яковлевна, здорова будь! — отвесил он ей поясной поклон.

Девушка отвечала ему наклонением головы.

— До свидания, моя касаточка! — сказал Семён Иоаникиевич и поцеловал племянницу в лоб.

Ермак вышел, Семён Иоаникиевич последовал за ним. Они прошли рукодельную, поклонившись вставшим с своих мест сенным девушкам, и вышли из светлицы.

— Что скажешь, Ермак Тимофеевич? — спросил Строганов. — Как она, по-твоему, выздоравливает.

— Бог даст поправится, Семён Аникич, не тревожь себя, время надо, сам, чай, знаешь, хворь-то в человека четвертями входит, а выходит щепоточками.

— Это правильно.

— То-то и есть… Полечим, Бог даст, вылечим.

— Вылечи, Ермак Тимофеевич, вылечи, век тебе этого не забуду, всем, чем хочешь, награжу, чего ни потребуешь. Одна ведь она у меня племянница-то. Люблю я её…

— Понимаю я это, Семён Аникич, понимаю. Сам пользовать вызвался, надо уж вылечить.

— Повторяю, век не забуду… Чем хочешь награжу, — повторил Строганов.

— А как я, Семён Аникич, награду-то большую потребую? — вдруг сказал Ермак Тимофеевич.

— Для тебя — любую награду, — серьёзно ответил Семён Аникич.

— Так помни это, купец! Знаешь, чай, поговорку: «Не давши слова — крепись, а давши — держись»…

— Знаю, знаю, ведь не пустишь, чай, меня по миру с племянниками и племянницей, — шутливо сказал старик.

— Зачем по миру пускать? Не жаден я до казны-то, — ответил Ермак Тимофеевич. — Да что зря болтать? Надо сперва хворь-то из девушки выгнать…

Они дошли в это время до дверей горницы Семёна Иоаникиевича. Ермак поклонился ему в пояс:

— Прощенья просим пока.

— До завтрева.

— Завтра понаведаюсь.

— Дай я обойму тебя…

И Семён Иоаникиевич обнял и троекратно поцеловал Ермака Тимофеевича и скрылся за дверьми своей горницы. А Ермак Тимофеевич направился к выходу во двор и вскоре очутился в поле. Тут он только вздохнул полной грудью.

Хотя сегодня он был менее смущён, чем вчера, и уже освоился с тем притворством, которое должен был напускать на себя, но всё же ему, привыкшему делать всё напрямик, было тяжело это. «Может, Бог даст, и действительно всё уладится, согласится Строганов!» — мелькала в голове его мысль.

«Нет, навряд ли. Кажись, и думать нечего», — говорил ему какой-то внутренний голос.

«Дай загадаю: коли увижу её в окне — к счастью, а коли нет, значит, действительно и думать нечего».

С этой мыслью он ускорил шаги и, подходя к посёлку, со страхом и надеждою поднял голову и посмотрел на окно светлицы Ксении Яковлевны.

Она стояла у окна. Сердце у него радостно забилось. Он посмотрел ещё раз и различил стоявшую около Ксении Яковлевны Домашу. Сперва он её не заметил, всё его внимание было сосредоточено на молодой Строгановой.

Он продолжал смотреть на заветное окно. Но вдруг обе девушки скрылись. Сердце Ермака упало.

«Уж не обидел ли я её тем, что глаза на неё выпучил?» — мелькнуло в его уме.

Ермак вошёл в свою избу встревоженным совершенно напрасно. Девушки отошли от окна вовсе не потому, что он глядел на них.

Когда Ермак Тимофеевич вышел из светлицы, Антиповна отправилась в рукодельную, а Домаша снова очутилась около Ксении Яковлевны.

— Домашенька, милая моя, хорошая… Садись сюда, родная, со мною…

— Ермак-то Тимофеевич знахарь на диво, — засмеялась девушка, — совсем целитель оказался… Ну что, как, поговорили?

— Говорить не говорили, спросил только, не противна ли мне трава, но зато поглядел он на меня два раза лучше всякой беседы…

Девушки встали и подошли к окну. И в это время в горницу вошла быстро Антиповна.

— Братцы к тебе, Ксюшенька, жалуют, с охоты вернулись.

В горницу действительно входили Максим Яковлевич и Никита Григорьевич Строгановы. Ксения Яковлевна пошла к ним навстречу, а Домаша выскочила в рукодельную.


XXIV Колечко


Максим Яковлевич и Никита Григорьевич уехали на охоту в то самое утро, когда узнали, что в ночь было предупреждено нападение кочевников, и уже успокоились, получив известие, что Ермак с казаками возвращается обратно. Поэтому братья Ксении Яковлевны не знали о приглашении Ермака Тимофеевича к ней в качестве знахаря.

— Расхворалась без вас, добрые молодцы, сестрица-то ваша, чуть было Богу душу не отдала, кабы не Ермак Тимофеевич, — сказала Антиповна.

— Ермак?.. — в один голос произнесли Максим и Никита.

— Ермак Тимофеевич, — повторила старуха. — Знахарем он оказался, ну, Семён Аникич и позвал его. Как видите, вызволил…

— Вот как! — заметил Никита Григорьевич.

Максим Яковлевич молча пристально посмотрел на сестру. Та слегка покраснела.

— Чем же он её пользовал? — спросил Никита Григорьевич.

— Травкою, батюшка Никита Григорьевич, травкою… Попоила я её с вечера, а наутро встала она, как встрёпанная.

— Как же показался тебе Ермак? — спросил сестру Максим Яковлевич.

— Да я его и раньше видала, — ответила девушка, — он не страшный.

— Не страшный?

— Да, я допрежь думала, когда ещё не приходил он к нам, что разбойник он, а коли разбойник, так и страшный… И даже в первый раз боялась с ним встретиться, а он…

Ксения Яковлевна остановилась.

— Что же он?..

— Да… как все… люди, — добавила она с расстановкой.

— Что ж, коли помог, и слава богу, — сказал Никита Григорьевич.

Он и теперь её, батюшка, ходит пользовать, — сказала Антиповна.

— Ты, конечно, тут бываешь? — спросил Антиповну Максим Яковлевич.

— Известное дело, батюшка, и Семён Аникич тоже всегда с ним приходит.

— А-а…

Молодые люди ещё некоторое время побеседовали с сестрой и ушли, пожелав ей полного выздоровления.

«Кажись, и впрямь Ермак её сглазил. Ермаку её и пользовать… И хитёр же парень! Что придумал — знахарь-де я», — неслось в голове Максима Яковлевича, но он ничего об этом не сказал брату, решив при случае поговорить с самим Ермаком.

Окружённый легендарной славой грозного атамана разбойников, Ермак был для восторженного, едва вышедшего из юных лет Максима Яковлевича Строганова почти героем. Он понимал, что сестра могла полюбить именно такого парня, какого рисует себе в воображении в качестве суженого всякая девушка. Если он не считал сестру парою Ермаку Тимофеевичу, то это только потому, что тот находился под царским гневом.

«А может, царь и смилуется над Ермаком за то, что охраняет он его людишек в такой глуши? Ведь где гнев, там и милость. Обратил бы его товарищей в городовых казаков, а его сделал бы набольшим. Тогда никто бы не был против брака с ним его сестры. Богатства им не занимать, любят они друг друга, да и сестра здесь останется, не поедет в чужедальную сторону».

Разлука с сестрой, которая должна же когда-нибудь случиться, была больным местом в жизни Максима Яковлевича.

Между тем в светлице снова началась задушевная беседа между молодой Строгановой и её наперсницей.

— А знаешь, что, Ксения Яковлевна, я надумала? — сказала Домаша.

— Что?

— Надо мне беспременно сегодня же повидаться с Ермаком Тимофеевичем.

— Тебе повидаться? Зачем? — удивлённо поглядела на неё Строганова.

— Да ведь слепые мы ходим… Что же дальше-то делать?

— Как что дальше делать?

— Да так, здоровой ли тебе, Ксения Яковлевна, прикинуться или же опять, чтобы тебе занедужилось. Как он о том в мыслях держит, ничего мы не ведаем.

— Вот оно что… — задумчиво сказала Ксения Яковлевна. — И ты хочешь…

— Шастнуть к нему, всё разузнать доподлинно…

— А как тебя увидят?..

— Не бойся, не увидят… А увидят — поклёп-то падёт на мою, а не на твою голову.

— Всё-таки не ладно это…

— А что же поделаешь? Так ещё неладнее выходит… В слепоте-то ходить…

— Что же, постарайся… — согласилась Строганова.

— Я сейчас же это дело обделаю… Ты войди в рукодельную, поработай с полчасика, да и уведи Антиповну, а я мигом сбегаю, благо он теперь у себя в избе и один… Ивана Ивановича нет, в поход ушёл.

— Хорошо.

Обе девушки вошли в рукодельную. Ксения Яковлевна, как и было условлено, проработала не более получаса и обратилась к Антиповне:

— Пойдём, нянюшка, расскажи мне какую ни на есть сказку, скучно очень…

Лицо Антиповны расплылось от удовольствия. Она очень любила, когда к ней обращалась с просьбами её питомица.

— Изволь, касаточка, расскажу. Я надысь вспомнила ту сказку, что рассказывала тебе, когда ты ещё была махонькая, за новую для тебя сойдёт…

— Ну вот и хорошо, сегодня и расскажешь…

И девушка вышла из рукодельной. Антиповна поспешила за ней.

Домаша только этого и ждала, но, однако, не тронулась с места, пока из соседней горницы не донёсся старческий голос Антиповны, медленно и протяжно начинавшей рассказывать новую сказку. Тогда Домаша быстро встала из-за пяльцев и направилась в девичью, накинула на себя большой платок и выскользнула сперва во двор, а затем и за ворота усадьбы. Никто не заметил её.

Она пустилась бежать по полю и, запыхавшись, остановилась у избы Ермака Тимофеевича. Переведя дух, она тихо отворила дверь.

Ермак ходил по избе в глубокой задумчивости. Шорох заставил его остановиться. Оглядевшись, он радостно воскликнул:

— Домна Семёновна!..

Девушка вошла.

— Она самая.

— Что с Ксенией Яковлевной?

— Да ничего, работала в рукодельной, а теперь ей нянька сказки сказывает.

— Здорова, значит? — упавшим голосом сказал Ермак.

— И здорова, может быть, и занедужится ей может, это как ты скажешь, Ермак Тимофеевич… Затем я пришла, поспросить… Да что же ты, добрый молодец, меня на ногах держишь? Я и так пристала, сюда бежавши. Сядь-ка. И я присяду…

— Садись, садись… — спохватился Ермак Тимофеевич.

— Так как же нам с Ксенией Яковлевной быть-то, добрый молодец? — спросила Домаша.

— Да пусть ей ещё понедужится с недельку-другую, то-де лучше, то хуже, — отвечал Ермак.

— Ин будь по-твоему, недужится так недужится. И это можно, я так ей и передам…

— Передай, девушка, возьми в труд… Я по крайности хоть каждый день увижу её, а может, улучу минутку и словом перемолвиться. Да и Семён Аникич увидит, что хворь-то долгая, больше будет благодарен, коли вылечу. Говорил он мне, что на сердце она жалится, а мне сказать ей совестно, пусть так всё на сердце и жалится…

— А ты лечить ей сердце-то и примешься?.. — с усмешкой спросила Домаша.

— Постараюсь…

— Уж ты вылечишь, таковский!..

— А у меня к тебе просьбица… — начал Ермак Тимофеевич, сняв с мизинца кольцо, оставленное им себе при разделе добычи.

— Что это? Колечко? — спросила Домаша.

— Да. Прими в труд, передай Ксении Яковлевне, от Ермака-де, ратная добыча, шлёт от любящего сердца.

Девушка нерешительно взяла кольцо.

— Изволь, добрый молодец, только носить-то его нельзя будет… Увидит Антиповна, она у нас глазастая, Семён Аникич, да и братцы, пойдут спросы да расспросы, беда выйти может…

— Пусть спрячет куда ни на есть, может, на минуту и наденет на пальчик свой.

— К чему тогда и кольцо от милого друга, коли не носить его…

— Так-то оно так, да что же делать-то…

— А ты послушай, добрый молодец, девичьего разума…

— Изволь, послушаю…

— На сердце Ксения Яковлевна будет жалиться, так ты скажи Семёну Аникичу, что есть у тебя кольцо наговорённое, от сердца-то помогает, дозвольте-де носить Ксении Яковлевне… Он в тебя верит, поверит и тому… Тогда она его и будет носить въявь, на народе, и тебе и ей много приятнее…

— И то, девушка… Какая же ты умница! — воскликнул восхищенный предложением Домаши Ермак Тимофеевич.

— Какая уродилась, такой и бери… Так ты спрячь кольцо-то, сам не носи, не ровен час, приметят, что твоё кольцо. Может, и приметили… Ишь, вырядился, — насмешливо сказала Домаша.

— Вряд ли приметили…

— Да так и сделай, как я говорила.

— Так в точку сделаю, а ты всё же Ксению Яковлевну-то упряди…

— Без тебя знаю это…

— Уж не ведаю, как и благодарить тебя.

— А вот будешь мужем нашей хозяюшки, так не оставь нас с Яковом своею хозяйской милостью, — улыбнулась Домаша.

— Не может статься этого! — печально сказал Ермак. — Но и так Яков мне всегда первым другом будет, да и тебе, девушка, по гроб не забуду твоей услуги…

Он произнёс всё это таким печальным тоном, что Домаше стало его жаль.

— А ты не кручинься раньше времени, добрый молодец. Всё, быть может, наладится. Ведь не думал же ты, не гадал в светлицу-то попасть к хозяюшке, а Бог привёл, и вхож стал… Так и дальше, не ведаешь иной раз, как всё устроится…

— Спасибо на добром слове, девушка, — сказал Ермак.

Домаша встала.

— Ан мне пора, прощенья просим… Завтра увидимся.

Домаша вышла из избы. Ермак последовал за нею и долго стоял у крыльца, смотря вслед убегавшей девушке.


XXV Ходатай


Слова Домаши сбылись как по писаному.

К посещениям Ермака Тимофеевича светлицы Ксении Яковлевны действительно привыкли. Семён Иоаникиевич перестал сопровождать его, а Антиповна иной раз и отлучалась в рукодельную, посылая к молодой Строгановой Домашу, успевшую уверить её, что она терпеть не может Ермака.

При Домаше молодые люди были всё равно что вдвоём, успевали вдосталь наговориться и даже изредка обменяться поцелуем.

На руке Ксении Яковлевны блестело кольцо Ермака, как «наговорённое» от сердца. Молодая Строганова быстро поправлялась от «болезни», хотя не переставала порой жаловаться на слабость и головную боль. Знахарь ещё был нужен. И он теперь посещал свою больную ежедневно.

Но Ермак Тимофеевич хорошо знал русскую пословицу, гласящую: «как верёвку ни вить, а всё концу быть» и со страхом и надеждою ожидал этого конца. Они решили с Ксенией Яковлевной переговорить с Семёном Иоаникиевичем, причём Ермак Тимофеевич сообщил девушке, что её дядя обещал наградить его всем, чего он пожелает.

— Вот и попрошу у него в награду… тебя, — сказал Ермак.

— Он, чай, и не думает и не гадает о такой просьбе, — заметила Ксения Яковлевна.

— А мне-то что? — сказал Ермак. — Я ему и надысь сказал: «Не давши слова — крепись, а давши — держись»…

— Попытать можно, — согласилась Строганова.

— Я на днях попытаю…

— Боязно. А разлучат нас?.. Что тогда?

— Надо один конец сделать! — говорил Ермак Тимофеевич. Но, несмотря на эту решительную фразу, он всё-таки со дня на день откладывал объяснение со стариком Строгановым. Сколько раз при свидании он уж решался заговорить, но ему тоже, как и Ксении Яковлевне, вдруг становилось «боязно». Как посмотрит на эти речи ласковый, приветливый, души не чающий в нём старик? А вдруг поступит круто, запрет свою племянницу, а ему скажет: «Добрый молодец, вот Бог, а вот и порог!» Что тогда?

И холодный пот выступал на лбу Ермака, человека, как известно, далеко не из трусливых. Беседа поэтому откладывалась.

Семён Иоаникиевич пребывал в счастливом неведении относительно причин хвори любимой племянницы и чудодейственных средств знахаря, Ермака Тимофеевича.

Из этого неведения вывел его Максим Яковлевич.

В одно прекрасное утро оба племянника, по обыкновению, явились в горницу дяди пожелать ему доброго утра. Никита Григорьевич вскоре ушёл посмотреть на лошадей, до которых был страстный охотник, а Максим Яковлевич остался с Семёном Иоаникиевичем, разговорившись с ним о необходимости сменить одного из дозорных.

Старик Строганов не любил переменять людей. Он и в данном случае стоял на стороне старого служащего.

— Изворовался он, дядя, сам знаешь, — говорил Максим Яковлевич.

— Есть тот грех, таить нечего, — согласился Семён Иоаникиевич.

— Вот видишь. И не унимается. А по-моему, сыт — ну и будет…

— Вот оно что значит молодо-зелено, — заметил старик. — А того вы не рассудите, что сытый человек меньше съест, нежели голодный…

— Это к чему же?..

— Да уж к тому… Правильно я говорю?

— Конечно, меньше.

— То-то и оно. Приставь нового, тот воровать будет, да ещё больше, так как ему больше и нужно, да и завидки будут брать на прежнего…

— Да уж, дядя, по-моему, пусть лучше другой покормится, чем всё один…

— Да коли он хозяину пользу даёт, пусть кормится. Нам-то что… Его старанье, за него и награду он себе берёт…

— Это вор-то?..

— Уж и вор… Просто себя не забывает, охулки на руку не кладёт около хозяйского добра… Да где их взять таких-то, которые бы его соблюдали? Таких, Максимушка, нет, и, по-моему, задать ему нагоняй как следствуст, пугнуть хорошенько, он на время и приостановится…

— На время? — усмехнувшись, переспросил Максим Яковлевич.

— Вестимо, на время. Я его уж пугал, ничего не действует. На полгода действует…

— Ну, как знаешь, дядя, а по-моему, сменить бы надобно, и Гриша со мною согласен.

— Сменить недолго, только что из этого выйдет?.. У этого-то дело налажено, а другой ещё с год налаживать будет, убыток-то ещё больше станет. Поверь мне, старику…

— Хорошо, хорошо…

— И Никиты разговоры отведи от мысли этой. Он согласится. Ведь это ты коновод-то?..

— Уж и я… — самодовольно сказал Максим Яковлевич.

— Известно, горячка… Был ты сегодня у Аксиньи? — переменил разговор Семён Аникиевич.

— Был.

— Ну что?

— Да ничего. Кажись, здорова. Румянец на щеках играет.

— Да, да! Каков Ермак-то Тимофеевич! Можно ли было думать, что он таким знахарем окажется? Девушка лежмя лежала, голову от изголовья поднять не могла, а он в день на ноги поставил… Недужилось страсть как.

— Да так ли это, дядя? — лукаво улыбнулся Максим Яковлевич.

— А то как же?

— Да так! Хотел бы я поглядеть, как бы он другую от хвори вызволил. Взять хоть бы Антиповну, — со смехом сказал молодой Строганов.

— Антиповна здорова… Зачем ей?

— Я к примеру только.

— Что-то невдомёк мне речи-то твои? — вопросительно уставился на племянника Семён Иоаникиевич.

— Речи простые… Слюбились они…

— Что ты! — крикнул и вскочил с лавки Семён Иоаникиевич. — Кто слюбился?

— Сестра с Ермаком…

— Окстись, Максим! В уме ли ты?

— При своём разуме, — улыбнулся Максим Яковлевич. — С того на неё и хворь напала, с того она и выздоровела теперь… Томилась прежде, мельком виделась, а ныне каждый день… Вот она и поправилась.

— Да как он смеет? — воскликнул старик. — Да и я уши развесил, болтаешь ты несуразное…

— Помяни моё слово: придут к тебе в ноги кланяться…

— Да я его… её!.. — задыхаясь, произнёс Семён Иоаникиевич.

— А что ты ему и ей сделаешь? Да в чём виноваты они? Не в полюбовницы он её взял себе…

— Сказал тоже…

— А сердцу не запретишь любить.

— Да ведь он клеймёный! — крикнул старик.

— Уж и клеймёный! И скор же ты, дядя. В человеке сейчас души не чаял, видел я сам, как ты с ним обнимаешься да целуешься, а теперь уже клеймёный…

— Но я не знал, — перебил племянника Семён Иоаникиевич.

— Чего не знал-то?.. Ведь Аксюту он вылечил, на ноги поставил, страшно смотреть было, какая была! Краше, как говорится, в гроб кладут, а теперь опять цвести и добреть начала…

— Это-то правильно…

— Так не всё ли равно, травой он её наговорной от хвори исцелил али словом да взглядом ласковым…

— Да дальше-то что, дальше?.. — спросил в волнении старик Строганов.

— Мекаю, дальше придётся весёлым пирком да и за свадебку…

— Нет, милый, ты, я вижу, ума решился… Родную сестру за разбойника норовишь выдать — ведь на него петля в Москве готова. Ты знаешь это?

— Знаю, из Москвы вон в Перми бегают, на многих петли готовы и многих ими захлёстывают, и не простых людей, а бояр и князей. Чего же ты Ермака петлёй упрекаешь?

— Нет, не бывать тому! — воскликнул Семён Иоаникиевич и начал ходить в волнении по своей горнице.

— Твоя воля, ты ей вместо отца, — спокойно заметил Максим Яковлевич. — Но только за что губить девушку?

— Как губить? — остановился старик.

— Да так… Разлучишь её с Ермаком, она опять изведётся вся, дело видимое…

— Ну, это ещё бабушка надвое сказала… У неё есть жених наречённый почище Ермака.

— Это ты об Обноскове?

— Об нём, боярин у царя в приближении… Я ему послал грамотку. Вот приедет, выкинет девка из головы дурь, боярыней будет…

— Не велико счастье, — усмехнулся Максим Яковлевич, — да и я тоже братом ей прихожусь, не согласен…

— Как так?

— Да так… Живи здесь, а в Москву, невесть куда не отпущу сестру, вот и весь сказ.

— Сам туда поедешь…

— Что я там не видал? У меня здесь есть дело…

— Как же быть-то?

— Да так, как я сказываю…

— Что ж ей в девках век сидеть?..

— И пусть сидит…

— Чудак ты, парень… Говоришь несуразное.

— Чем несуразное?.. Можно тоже с челобитьем войти к царю об Ермаке Тимофеевиче…

— С каким таким челобитьем?

— А вот-де живёт второй год, тихо, смирно, людишек охраняет… Царь-то, може, в добрый час его и помилует, казаков его городовыми числить велит, а его сделает набольшим. Тогда чем он не жених для Аксюты?..

Максим Яковлевич не успел договорить.

— Не бывать тому! — крикнул Семён Иоаникиевич и так ударил кулаком по столу, у которого стоял, слушая племянника, что массивные доски затрещали.

— Не бывать ей и за Обносковым! — вскочил в свою очередь Максим Яковлевич и быстро вышел из горницы, сильно хлопнув дверью.

Семён Иоаникиевич остался один. Он помутившимся взглядом посмотрел сперва на дверь, за которой скрылся племянник, затем с трудом подошёл к лавке и грузно опустился на неё.

«Вот они каковы! — неслось у него в уме. — Провели меня, старика, провели и Антиповну, на что уж зорка старуха… Вот в чём и знахарство его. Влюбился… Я им покажу слюбиться… Сегодня же этому молодцу от ворот поворот покажу… Пусть хоть уходит со своими молодцами куда глаза глядят».

Вдруг мысли его прервались.

«А если и впрямь уйдёт? Что делать-то?.. Как оградить земли и промыслы от кочевников? Нет, гнать взашей зачем же… Надо погуторить с ним по-хорошему, сам поймёт, что не пара он Аксюше… Сам отойдёт от греха, а в посёлке останется».

И снова мысли его перекинулись на Ксению Яковлевну.

«А как и впрямь изведётся девка-то в разлуке с милым?.. Что тогда делать-то? Обносков когда ещё приедет, и гонец-то, чай, до Москвы не доехал с грамоткой… Да нет, пустое… Время терпит. Приедет боярин, красивый да ласковый, всё как рукой снимет, а пока пусть похворает, чай, хворь-то эта не к смерти… Правду баяла Антиповна, кровь в ней играет, замуж пора… Да не выдавать же за Ермака?»

Даже сама мысль об этом заставила вскочить с лавки Семёна Иоаникиевича.

«Нет, не бывать этому! Максимка грозит, не бывать-де ей и за Обносковым, — неслось далее в голове старика Строганова. — Ну, да то обломается, коли сам Ермак отступится от девушки, а боярин сюда приедет со сватаньем… Ишь что выдумал… С челобитьем к царю за Ермака! Прознает царь про него, задаст нам челобитье… Ишь что выдумал Максимка, какого жениха сестре выискал — атамана разбойников! Нет, не бывать тому!» — снова крикнул Семён Иоаникиевич Строганов.



Загрузка...