Станислав Лем Эротика и секс в фантастике и футурологии

Все видовые свойства человека в каком-то смысле сопоставимы — как части единого целого, ответственного за поддержание гомеостаза, и их можно сравнивать по их вкладу в поддержание гомеостаза — непрерывности и самотождественности организма перед лицом деформирующих воздействий. Эта «табель о рангах» сформулирована строго фактуально — в терминах видовой анатомической и физиологической нормы, — но различные культуры накладывают на нее свои ценностные иерархии, не всегда совпадающие с биологической данностью.

Если комплекс биологически данных нам свойств сравнить с колодой карт, то культуры уподобятся наборам правил, позволяющих пользоваться одной и той же колодой в самых разнообразных играх. И как в одной игре старшей оказывается одна масть, а в другой козырем объявляется другая, — так в разных культурах высшие места в иерархии ценностей достаются разным биологическим свойствам.

Эффективно воспрепятствовать выполнению каких-то жизненно важных функций никакой культуре не под силу. Но во власти культуры — объявить такое выполнение делом сугубо частным — или общественно значимым; окружить его ореолом возвышенности, а то и святости — или лишь молчаливо допустить как нечто неизбежное, но нежелательное. Степень вмешательства культурных запретов в исполнение биологических функций зависит от характера каждой конкретной функции, от ее связи с общей задачей поддержания гомеостаза.

Чем быстрее и неотвратимее расплата за ее подавление — тем меньше у культуры простор нормотворчества. Потому-то не было и нет культуры, которая вмешивалась бы, например, в процессы дыхания: ведь человек может дышать лишь так, как это запрограммировано физиологически в его организме, и за любым серьезным нарушением неизбежно последует быстрая смерть. Напротив, чем длиннее биологическая цепочка, связывающая функцию с ее биологическим назначением, — тем податливее она к оформляющим воздействиям культуры. При выборе напитков, компенсирующих потерю влаги организмом, диапазон возможных отклонений от биологической нормы — питья чистой воды — куда уже, чем при выборе продуктов питания. С чем бы ни смешивать воду, — в любом напитке, призванном утолять жажду, ее всегда будет достаточно много. Компенсации энергетических потерь организма варьируются куда шире, — и в кулинарии возможны самые разнообразные по составу блюда, равно полноценные как источники питания. Поэтому культура может предписывать своим носителям самые разные рационы питания, но запретить им пить воду — не может.

Дальше всего с этой точки зрения отстоит от своего биологического назначения сексуальная активность: здесь причины связаны с результатом совсем не так, как при удовлетворении других биологических потребностей. Ни дыхание, ни — в сколько-нибудь значительных масштабах — кулинария не дают простора для извращений. Серьезное изменение способа или ритма дыхания вызовет немедленную гибель, а потребность в калориях с этой точки зрения отличается от потребности в кислороде лишь тем, что дышать можно исключительно воздухом, а питаться самой разнообразной пищей. Но все равно, пища эта должна быть достаточно питательной и калорийной. Если продукт не имеет биологической ценности, утолить им голод невозможно. Напротив, сексуальная практика может быть сколько угодно долго оторвана от своего биологического назначения — продолжения рода. Противозачаточные средства таят угрозу лишь той особи, которая из-за них не появится на свет, но отнюдь не тем, кто их применяет.

Таково первое биологическое отличие секса от остальных функций организма. Другое связано со сферой чувственности. Средства принуждения, которые выработала эволюция, чтобы заставить нас дышать или пить воду и тем поддерживать свое существование, в корне отличны от механизмов принуждения, встроенных в программы сексуальной активности. В обычных условиях ни питье воды, ни дыхание не доставляют нам наслаждения. Эмоции здесь связаны скорее с отсутствием воздуха или воды — оно вызывает страдание. Альгедонистический контроль, выработанный эволюцией, основан в основном на негативных стимулах: недостаток воздуха сразу ощущается как мучение, а вот поступление воздуха организм никакими специальными ощущениями не вознаграждает. В случае секса, напротив, наслаждение от него не меньше, а то и больше, чем страдание от его отсутствия. Иными словами, здесь действуют оба полюса контролирующего аппарата: сексуальный голод доставляет мучение, сексуальное удовлетворение — наслаждение.

Такое положение может объясняться чисто инструментально. Дело в том, что, если воспользоваться метафорой, во всех физиологических процессах индивидуальный интерес особи совпадает с эволюционно-видовым «интересом». Исключение составляет лишь половая сфера. Дышит, ест, пьет любое существо «для себя» и только «для себя». А вот совокупляется, напротив, «не для себя». Чтобы и эту функцию организм стал выполнять «как бы для себя», — она должна вознаграждаться максимальным чувственным наслаждением. Мы не хотим сказать: «Так замыслила эволюция» — она ведь не Конструктор, обладающий индивидуальностью. Мы просто пытаемся воспроизвести решения и расчеты, к которым неизбежно пришел бы любой создатель, вздумай он сделать что-то похожее на царство людей и животных.

Итак, чем дальше отстоит процесс исполнения функции от ее телеологического назначения, тем легче вмешаться в этот процесс. И культуры всегда следовали этому правилу. Потому-то дыхание культурно абсолютно нейтрально, кулинария уже дает определенный простор для действия культурных нормативов, сфера же сексуального открывает возможности для наиболее радикальных вмешательств. Соответственно, дыхание ни в одной культуре не подлежало оценке и не нуждалось в санкционировании — известно ведь, что необходимость дышать абсолютна, и нельзя обнаружить ни одной культуры, где дыханию отводилось бы какое-то место в иерархии ценностей как занятию высокодостойному и благородному или, напротив, гнусному и гибельному. Секс же в различных культурах именно таким образом перебрасывали из угла в угол ценностных иерархий. А в нашей культуре, что расцвела под солнцем христианства, он стяжал себе, быть может, больше уничижений, чем в любой другой.


Культура, эмпиризм и секс

Все сказанное может показаться весьма странным вступлением к разговору об эротически-сексуальной тематике в фантастической литературе. Но нас фантазия интересует именно в той мере, в какой она исходит из действительности, укоренена в ней и пытается в ней разобраться. И прежде, чем мы займемся анализом фантазий в данной сфере, нужно как-то сориентироваться в ее собственном реальном содержании.

Выше мы попытались в наиболее общем виде охарактеризовать принципы комбинаторики видовых черт человека. Теперь попробуем набросать концептуальную сетку, с помощью которой можно было бы уяснить место секса в системе нашей культуры. Вот одна из возможных схем.

Есть виды деятельности, у которых разные формы как бы размыты по вертикали ценностей: от самых возвышенных до наиболее вульгарных, низменных. К таким «градиентным» областям принадлежат, в частности, сфера половых отношений и сфера отношений с «трансцендентным». В рамках подобной схемы индивидуальная половая любовь и религиозная вера займут исключительно высокое место. Причем на высших ступенях кульминации они все больше сближаются, перетекают друг в друга, сплавляются в трудноразделимую амальгаму: как хорошо известно религиоведам, характерное для мистической религиозности состояние экстаза практически неотличимо от состояния высокосублимированного полового чувства. Начав спускаться по ступеням обеих иерархий, мы открываем целостный континуум переходов, осложненный многомерностью каждого из двух «пространств» — эротического и религиозного. Ни в том, ни в другом случае вниз не ведет какая-то одна-единственная колея. В обоих «пространствах» можно выделить центральную полосу «нормы», т. е. поведение, расценивающееся как «нормальное», и разнообразные отклонения.

В сфере пола «нисхождению» соответствует прогрессирующая деперсонализация партнера: из личности он все более явно превращается в объект, инструмент утоления сексуального голода. Градиент направлен таким образом, что на вершине иерархии половое отношение воспринимается как неповторимое, т. е. партнера невозможно заменить никаким другим: такой идеал задан нашей культурой. Чем ниже мы спускаемся, тем легче заменить участника акта любым другим индивидом того же пола, в конце концов его физические характеристики становятся всем, а духовные — ничем.

Перевес половых признаков партнера над личностными чертами еще не рассматривается как нечто патологическое — он лишь определяет меньшую ценность подобных отношений в рамках данной куль туры. (Спускаясь еще ниже, мы подходим к уровням, где полностью депсихологизированная телесность партнера сама начинает сегментироваться: ведущую роль приобретает уже не его тело как некое соматическое единство, а исключительно половые признаки.

Будучи выражена достаточно сильно, такая концентрация на генитальных чертах партнера уже приобретает статус патологии, называемой фетишизмом (хотя фетишем не обязательно служат именно гениталии: свойственный психической деятельности символизм позволяет тасовать символы столь бесцеремонно, что в роли полового объекта может оказания практически любой предмет — oт косы до ботинка, очков, дождевого плаща).

На другой, религиозной лестнице деперсонализации и разъятию объекта либидо соответствует «насыщение реальностью» предметов культа: из символов, которые «замещают» нашему сознанию трансцендентное, они превращаются как бы в материализованные частицы этого трансцендентного. Теперь уже культовые объекты перестают быть лишь простым средством контакта с трансцендентным — контакт с ними самими оказывается вполне самодостаточным: они уже не знак метафизическою предмета, но сам предмет. На дне этого пространства — магия с ее характерным репертуаром магических предметов.

Ниже «нулевого уровня», «под дном» обнаруживаются, с одной стороны, крайние сексуальные извращения, с другой, — разною рода предрассудки, суеверия, вера в духов, в сглазы, в загробную месть, в привидения и т. п. Грань между нулевым и «отрицательным» уровнями мы проводим, основываясь лишь на установках нашей культуры, поскольку именно под ее сенью сформировалась эта двойная пирамида ценностей. Именно в этой системе взаимоотносительных ценностей картина пляшущих покойников выглядит чем-то вроде религиозно-метафизической порнографии, как картина совокупляющейся пары — порнографией сексуальной.

Оговоримся, что, уподобляя в определенных отношениях эти две ценностные иерархии, мы отнюдь не утверждаем, что одну из них можно свести к другой: топологические подобия — лишь отражение, проявление действия высших психических механизмов, чьи интегрирующие функции рассматриваются как высшие по отношению к функциям анализа, расчленения действительности.

Если упырей и демонов мы называем вырожденной формой метафизической картины мира, а сексуальные мании — вырожденной формой «картины» эротических отношений, — эту аналогию отнюдь не следует понимать как нечто извечное и универсальное. Осмысленна она лишь в рамках нашей культуры.

Для литературного текста секс — это мина, способная взорвать его как произведение искусства, т. е. как объект, ценный сам по себе, а не потому, что способен замещать какой-то другой.

Для эротомана учебник сексологии — то же, что поваренная книга для умирающего от голода: как голодающий будет облизываться на описаниях пиров, оставаясь глух к литературным достоинствам, так же будет расщепляться художественный текст в сознании эротомана. Неудобные аберрации чтения легче всего предотвратить, начисто изгнав секс из литературы. Но для самой литературы это было бы тяжелейшим увечьем: взгляд на человека, очищенный от феномена пола, может быть лишь частичным, а значит — искаженным.

Исторически сложившиеся нормы социальной цензуры способствовали тому, что табу на описания сексуальной практики сохраняются и по сей день. Строгость этих табу в разных странах различна, хотя тенденция к смягчению запретов преобладает везде. Но терпимость эта нигде не достигла того уровня, который характерен для описания различных преступлений неэротического характера: убийств и т. п. Это вызывает много нареканий, но остается несомненным и весьма устойчивым фактом. Видимо, для общественного сознания описание убийства не выглядит столь безнравственным, как описание соития: так распорядились моральные кодексы, на которых мы воспитуемся целое тысячелетие.

Воспитание имеет и обратную силу: в школьных курсах сведения о древних культурах малоазиатского и средиземноморского круга, к которым восходит и наша собственная, наиболее смазаны и невнятны в той их части, где отличия этих культур от нашей проистекают из специфической эротической аксиологии, греховной с точки зрения христианства.

Сексуальное поведение задано биологически, но оно — и атом общественного действия: ведь тот, кто практикует его в одиночку, ставит себя за пределы нормы. В акте должны участвовать двое, а культура начинается там, где кончается изолированность индивида, и уже по одному этому половой акт — атом социальности. Множество культур, например, восточных, глубоко интегрировали всю сферу пола, наделили ее особой культурной ценностью, сакральной или светской. Однако в нашей культуре такого никогда не было.

Не знала она и упорядоченных кодексов ритуализированного полового поведения, подобных индийской Кама Сутре — сексологические исследования и руководства не в счет, они — продукт не культуры, а чисто эмпирического подхода. Эмпирические рекомендации просто указывают, что можно делать, чтобы извлекать максимальное наслаждение без вреда для себя или партнера; характер их чисто инструментальный, и пособие для супругов — это обычная техническая инструкция по обслуживанию тел, не отличающаяся от технической инструкции по обслуживанию автомобиля. Рациональная санкция, которую дарует физиология или патология, — совсем не то, что санкция культурная, которая одна лишь способна быть конечной инстанцией, самодостаточной и самое себя объясняющей. Не нужно ведь ни к кому и ни к чему апеллировать, чтобы оправдать тот факт, что мы едим, сидя за столом, а не на полу, что, здороваясь, протягиваем правую руку, а не левую.

В полном соответствии с общей иерархией явлений, заданной христианством, секс, не санкционированный супружеством, был в нашей культуре грехом. Но и в рамках допускаемых супружеских отношений навязывался некий «сексуальный минимум»: метафизические требования предписывали практиковать секс лишь «целевым назначением» — для продолжения рода. Искать наслаждения было недопустимо — его в лучшем случае терпели как неизбежный побочный эффект. Отсюда пошли и извращения биологической нормы под действием нормы культурной — в тех случаях, когда эти нормы могли вступать в конфликт.

Как известно, культурная традиция — в разных кругах по-разному, — третировала человеческое тело, и еще в XIX веке у пуритан или в викторианской Англии сексуальная холодность считалась нормой для женщины, а переживание оргазма — чем-то для порядочной женщины неприличным. Я убежден, что если бы теологи властью религиозного запрета могли покончить с оргазмом, — они непременно сделали бы это. Ведь в оргазме виделся сатанинский соблазн. Конечно, сегодня святейшая теология отступает от подобного отношения к сексу, но это уже позднейшие коррективы.

Дионисийское отношение к жизни христианству чуждо и должно быть чуждым. Однако если мощно навязываемый нравственный кодекс, подкрепляемый культурными санкциями, вступает в конфликт с существенными биологическими потребностями, — предмет конфликта быстро становится средоточием сопротивления, принимающего самые многообразные формы. В лоне данной культуры рождается иная, противостоящая ей, — контркультура. Но никогда она не принимает вид «голой биологии», открыто предъявляющей свои требования.

Как субкультурный анклав, она заимствует свои модели и образы у господствующей культуры, лишь выворачивая их наизнанку. Так, черная месса — это элементарная инверсия обряда мессы, где тело нагой женщины потому и служит алтарем, что с точки зрения фундаментальных догматов оно — самый неприемлемый, запретный объект. А вот где-нибудь в Азии половой акт мог носить сакральный характер, и в соответствующей культурной среде он мог бы выражать не кощунство, а самую истовую набожность. Христианская церковь здесь вынуждена допускать своего рода «двоемыслие» даже применительно к институту брака: ведь воздержание остается для нее самодовлеющей ценностью независимо от института брака (особенно это относится к католицизму). Господствующей для христианства тенденцией всегда было стремление жестко ограничить даже безгрешный секс, направить его в одно-единственное узкое русло.

И эту вот культурную ситуацию застает техническая цивилизация. Эмпирический подход вступил в конфликт с традицией, и особенно с авторитетом религиозной веры. Исследователи зафиксировали и тщательно изучили каждый момент, каждый элемент полового акта. В ход пошли и электроэнцефалограммы, и вживленные в мозг электроды, и искусственные стеклянные гениталии, подсвечиваемые и снимаемые специальными камерами. Ничего дурного во всем этом не было. Дурно то, что после всех исследований ни один специалист так и не может нам сказать, что же нужно делать с этой штуковиной — сексом.

Мысль, что эмпирический анализ всех и всяческих копулятивных практик хоть что-то подскажет нам о сфере должного — полная чепуха. Эмпирически можно сказать, когда половой акт приведет к оплодотворению, а когда — нет, какая практика может нанести психологический или физиологический вред партнерам, какая — нет; чего эмпирический подход не может, — это перейти от того, что есть, к тому, что должно быть — если не считать той самой опасности для здоровья. Во всяком случае, подход, рассматривающий секс как культурный изолят.

Но, может быть, как-то просветить нас на счет долженствования способна культурология на ее нынешнем описательном уровне?

Нам такой ее ответ неизвестен. Существовали, например, культуры, в которых на общественные нормы периодически накладывался «мораторий». Дело доходило до более или менее ритуализированных массовых оргий, в которых ключевая роль принадлежала сексуальным актам. Так что? Следовало бы, например, где-нибудь и когда-нибудь устанавливать какой-то аналог подобной практики? Например, в том случае, если эмпирические исследования продемонстрируют ее психосоциальную полезность? Но ведь речь идет не о том, чтобы объявить такую практику допустимой. Речь идет о культурном обычае.

Административное регулирование и культурная регламентация поведения — вещи разные. Невозможно, например, превратить стриптиз в возвышенное, торжественное и тем более сакральное действо, изменив его режиссуру. А значит, секс нельзя рассматривать как культурный изолят. Пытаясь манипулировать половым поведением в масштабах общества, — мы сознательно или бессознательно замахиваемся на реорганизацию всей культуры в целом, сколь бы ограниченными не были наши субъективные намерения. А вопрос о возможности трансформации культуры — куда фундаментальнее и шире вопросов полового поведения. Оно — лишь один из объектов таких перемен.

Но, казалось бы, хотя бы в этом-то расширенном проблемном поле мы, наконец-то, вольны выбирать: браться или не браться за управление культурой с неизбежным ее переформированием — наше дело! Однако история учит: если не располагаешь достаточными знаниями, от действий лучше воздержаться — результаты их неизбежно будут совсем не теми, которых ожидаешь.

Обычно такое управление — это попытка увернуться от Сциллы только для того, чтобы оказаться в пасти невесть откуда появившейся Харибды, о существовании которой мы до того и не подозревали. Раз так, лучше вообще не трогать культуру! Пусть себе стихийно возникает и развивается спонтанно, подчиняясь лишь законам самоорганизации, как развивалась до сих пор. Разве, пустив ее на самотек, мы не получили ярких, блистательных результатов, и прежде всего — целой сокровищницы эстетических ценностей?! Разве без всякого вмешательства в стихийную кристаллизацию культурных эпох мы не получили готик, возрождений, барокко? Подождем же спокойно, пока сама собой возникнет, организуется, сложится в органическое единство новая культурная целостность!

Пусть мы сегодня и не знаем, как быть с сексом, но культура, вольно эволюционирующая на беспривязном, так сказать, содержании, сама как-нибудь разберется с этим, органично включит его в новую саморазвивающуюся и самообновляющуюся целостность.

Прекрасная интеллектуальная утопия! Увы, культура — это не деревяшка, которую можно воткнуть в землю и молчаливо созерцать в надежде, что рано или поздно она зазеленеет. Даже если мы не станем ничего делать с культурой сознательно и целенаправленно, под влиянием аксиологических или эмпирических подходов, — побочные продукты цивилизационного ускорения все равно будут день и ночь бомбардировать ее. Воздерживаться от целенаправленных действий — значит просто не помогать плывущему на льдине и не мешать ему: может, течение прибьет его к спасительному берегу, может — нет; может, льдина разломается, может — уцелеет; может, он утонет, а может — спасется. Сегодня результаты разумного воздержания от действий, невмешательства в ход культурных процессов выглядят именно так.


Половая жизнь по-космически

Еще в конце пятидесятых годов можно было утверждать, что вопросы секса, эротики фантастике были практически чужды. Не слишком ориентируясь еще в специфике жанра, я тогда не скрывал своего удивления этим обстоятельством. Любопытно, что другой «идеограф» фантастики Кингсли Эмис, опубликовавший обзор англо-американской фантастики пятидесятых годов под названием «Новые карты ада»,[1] тоже не слишком одобрительно отзывался о пуританизме тогдашней «сайнс фикшн».

С тех пор в фантастике кое-что изменилось, хотя летописец порой и сам не знает, радоваться или смущаться этим переменам. Но одно сомнению не подлежит: абсолютно анэротичные, из детской литературы, образы участниц космических экспедиций были не более чем лживой условностью. По какой-то молчаливой договоренности ее соблюдали — до поры до времени. Но и позже секс (за очень редким исключением — сколько же раз однако приходится повторять эту магическую фразу!) был для фантастики не проблемой, а лишь острой приправой. Претенциозная псевдонаучность его описаний у нормального человека может вызвать ярость — естественная реакция на беспардонную фальшь. Конечно, от назойливых обращений к бородатым сюжетам вроде «красавицы и чудовища», от разных технологических усовершенствований половых сношений или историй о том, что партнеры наконец-то соединяются на ложе, преодолев все преграды, перенесенные на просторы космоса, — от всего этого не приходишь в дрожь ярости, а лишь рискуешь вывихнуть челюсть в зевке. Иное дело, например, повесть Ноэми Митчисон[2] «Записки женщины-космонавта»,[3] на которой стоит остановиться поподробнее: она сумела пробудить у меня живейшее отвращение.

Написана книга от первого лица в форме записок молодой ученой. Этнолог грядущих лет, она объезжает планету за планетой, чаще всего с заданием установить контакт с их разумными обитателями. Существ таких в повести множество. Среди них, например, формы, похожие на морских звезд с их лучами. В отличие от наших организмов тела этих «звезд» не обладают никакой симметрией, а потому их мозг создал совершенно иные формы логики и математики, не похожие на наши. Хотелось бы узнать об этих логиках и математиках что-нибудь поконкретнее: ведь идея, что симметричное строение нашего мозга задает определенный тип логико-математических структур, — само по себе подлинное открытие (любопытно, что компьютеры, начисто лишенные такой симметрии, никаких новых логик не создают). Увы, все, что нам удается узнать, — это что тамошняя логика не знает законов противоречия и исключенного третьего. Рассказано это очень «по-дамски», но, может, здесь не нужно требовать чересчур многого.

Затем рассказчица соглашается на то, чтобы в ходе гинекологической операции ей вживили частицу ткани инопланетного организма. По мере роста трансплантата у рассказчицы появляются все признаки беременности (при их описании нет и следа той лаконичности, которой отмечен рассказ о математике Других). В конце концов плод, названный Ариэлем, отделяется от организма ученой. Этот Ариэль, которого она любит как сына, — бесформенная масса со множеством ложноножек. Он умеет считать, чувствителен к музыке, но очень скоро умирает — непонятно почему. Впрочем, это — лишь прелюдия к куда более важным опытам.

Дальше мы узнаем, что марсиане похожи на людей и даже могут выучиться их речи, но только она для марсиан — слишком грубое и примитивное средство общения. Эволюция их шла под землей, во мраке, и потому из всех чувств у них сильнее всего оказалось развито осязание, а органами его являются пальцы, язык и, особенно, половые члены. Так мы благополучно добираемся до главного. Марсиане — гермафродиты. К тому или иному полу они «примыкают» только тогда, когда нужно производить зачатие. Ледяной научный объективизм автора лучше всего проиллюстрировать цитатой.

«Я увидела, как лицо Ольги (исследовательницы, еще не успевшей просветиться — С. Л.) деликатно порозовело при виде двух беседующих марсиан.

— Ой, что это они делают?

— Разговаривают, — ответила я. — Ну да, половыми органами. Они же двуполы — не забывай. Однополыми, милая, они остановятся только в определенные моменты — для весьма серьезного дела.

— Но это, наверное, очень важно!

— Безусловно, — ответила я, стараясь говорить как можно ровнее — это же была ее первая экспедиция. И принялась объяснять, что обнаженные и подвижные половые члены, на которые ей было так неприятно смотреть, невероятно чувствительны и способны передавать и воспринимать тончайшие оттенки мысли. Я и сама прибегала к их помощи, когда нужно было выразить какие-то особенно тонкие нюансы. Нет, никакой неловкости я при этом не чувствовала — к морали это не имело ни малейшего отношения.

— Знаешь, поначалу наши обычаи их страшно шокировали. Они всё не могли смириться с тем, что мы закрываем то, что должно быть все время открыто, и решили, что у нас действует какое-то гнусное табу на общение. Как только между нами установились мало-мальски дружественные отношения, — а это произошло еще до начала систематических галактических экспедиций — они принялись учить нас морали. С первых исследователей стаскивали белье и требовали ответа: разве не стали они счастливее?»

Достаточно быстро происходит катастрофа, в которой часть экипажа гибнет, а остальных спасают марсиане. Один, некто Влы, опекает рассказчицу. У бедняжки переломаны кости, она неподвижна и беспомощна, и Влы, чтобы им лучше было беседовать (интересно только, о чем? На этот счет — ни слова!) раздевает ее и вступает в разговоры принятым у марсиан способом. Скромная Ольга, увидев рассказчицу обнаженной, пытается прикрыть ее, но та не позволяет:

«Не трудись, они не хотят, чтобы участки тела с самой высокой тактильной чувствительностью были закрыты. Это мешает коммуникации.

— Мне это неприятно…

— Ну, разумеется, ты же — не специалист по коммуникации.»

Если бы еще по этому специфическому каналу коммуникации передавалась хоть какая-то информация, заслуживающая пересказа! Но все исчерпывается описанием того, как и где, и ни слова — о чем.

Эти генитальные беседы настолько захватывают молодую исследовательницу (и, похоже, придумавшего ее автора), что на вопрос о причинах и обстоятельствах страшной катастрофы не остается ни места, ни времени.

В ходе разговоров рассказчица беременеет от Влы. (Тот неизменно кончает беседы учтивым «Надеюсь, я нечаянно не оплодотворил какую-нибудь из ваших яйцеклеток!») Так появляется на свет марсианско-земной метис Виола…

Полагаю, этих образчиков достаточно. Отвращение, о котором я говорил, вызывают не рискованные описания — они, в сущности, достаточно невинны. Бесит проституирование науки. Молодая ученая, у которой на одной планете рождается ребенок от разговоров с Другими, на другой — от того, что ее нечаянно оплодотворили «в ногу», — это столь же претенциозный, сколь и нелепый вздор, равно враждебный хорошему вкусу, биологической науке и здравому рассудку. Для полного комплекта эта на диво неуемная исследовательница сохраняет достаточно сил, чтобы в эпилоге заиметь ребенка от обычного человека…

Справедливости ради оговорюсь: не все виды, фигурирующие в этой повести, разговаривают на языке соития. Есть такие, что клюют человека в палец, есть разумные растения-хищники, есть напоминающие сороконожек… Истинная ученая, рассказчица на каждой очередной планете обнаруживает именно тот способ, которым надлежит общаться с туземцами. Так складывается каталог смертельно скучных, пустых, бесцветных по языку описаний, которые должны убедить читателя в богатстве форм жизни в космосе.

Рассказчица и ее подруги как будто силятся обратить в половой орган все свое тело. На каждом шагу — подсадки зародышевых тканей, дети, рожденные от сороконожек, от марсиан, от людей и т. п. Коли бы это хотя бы привлекало изобретательностью! Но вот перед нами старая-старая книга — солидная монография немца Иоханна Майзенхайнера изданная еще в 1921 году. На 898 ее страницах in quarto мы обнаружим тысячу органов и способов копуляции — и не у звездных чудищ, а у земных существ, от простейших до человека. Как это часто бывает в «сайнс фикшн», в нашей книге самоуверенная бойкость идет рука об руку с невежеством: все вымыслы ученых космонавток мгновенно меркнут перед реальным многообразием генитальных форм и способов рождения потомства, реализованных эволюцией.

Если это кому-то интересно, — он может узнать, сколь громадно и разнообразно множество гоноподий — ложных половых органов, и органов истинных; как функционирует титиллятор у насекомых; какую форму принял пенис у epibronhiaта;[4] какие органы захвата, прикрепления, прилипания выработали для копуляции разные виды, какие у них существуют присоски и какие органы помогают осуществлять копуляцию змеям и другим пресмыкающимся; какие существуют механические раздражители у жабы и человека и т. п. Можно лишь поражаться щедрому разнообразию — не измышленному чьей-то фантазией, а вполне реальному — форм, в которые эволюция воплотила стремление к продолжению рода. А вот каждая минута, затраченная на чтение книг вроде повести Митчисон — это потерянное время. Собственный смысл имеет лишь реальная эрудиция специалиста. Вымышленная эрудиция в литературном произведении осмыслена лишь постольку, поскольку преследует какую-то семантическую цель. С этой точки зрения цилиндрические звери, лучистые существа с чужих звезд и прочее, чем засыпает читателя автор, — не более чем предлог для демонстрации генитальных бесед.

В реальных исторических культурах секс либо возвеличивался вплоть до освящения, либо принижался и прятался как нечто весьма греховное — на эту полярность мы уже обращали внимание. Но похоже, что, когда эти два полюса сталкиваются, положительные и отрицательные ценности как бы взаимно уничтожаются, аннигилируют. И вот уже множество средств массовой информации в США (во главе с «Плэйбоем») гордо провозгласили девиз: Sex is fun — «секс — это удовольствие». Максима эта весьма причудливо отразилась в фантастике самых молодых писателей. Писатели эти группируются под именем «новой волны» вокруг английского журнала «New Worlds» («Новые миры»). Где бы не происходило действие — на руинах цивилизации, пережившей атомную войну, или среди путешественников во времени, переносящихся для забавы в меловой период вместе с маленькими мотоциклами, — персонажи время от времени совокупляются вполне деловито и хладнокровно, что столь же деловито и хладнокровно описывается авторами.

Партнеры обычно абсолютно чужды друг другу, да и в смысле физиологическом не испытывают ничего особенного. Они скучают или торопятся, как будто спешат на кухню мыть посуду или поскорее прочитать газету. Так происходит и у Балларда, и у Олдисса, и у других писателей младшего поколения.

Если следовать традиционным критериям, — перед нами весьма откровенные, рискованные сцены: там открыто называются и гениталии, и действия, ими производимые. Но в описаниях нет ничего возбуждающего — именно из-за холодной отчужденности, рождающей ощущение экзистенциальной пустоты и скуки. У Балларда, например, участника акта одолевали мысли из области геометрии — предметом рефлексии оказывается женская грудь. Потом пара расходится так же просто, как сошлась, и каждый продолжает заниматься своим делом, на минуту прерванным ради полового акта. Похоже, что партнеры просто обмениваются мелкими услугами, равно неважными для них обоих, о которых можно сразу же забыть. А посему реакция, диктуемая традиционной моралью, просто повисает в пустоте: ничто в поведении героев не дает повода предположить, что они участвуют в оргии или предаются греху, — ведь то, что они делают, для них ненамного важнее чашки какао.

Немного веселья несет такое — чисто механическое — освобождение от оков показной добродетели. Удовольствием этот секс не сочтешь — он абсолютно обесценен и в том, как его описывают, и в том, как его переживают. Ни стыда, ни желания, ни страсти он не знает и в этом смысле, нужно сказать, «новая волна» весьма забавно противостоит традиционной «сайнс фикшн». У Ф. Дж. Фармера в придуманном им плане упорядочивания рождений переживание оргазма было непременным условием зачатия.

Но там, где Фармер приписывал наслаждению по меньшей мере эволюционную, т. е. рационально-приспособительную ценность, — там новаторы НФ отказываются признавать за наслаждением даже ценность культурную: ничего особенно захватывающего секс предложить не может, потому-то он так неважен. Промискуитет победил — и именно победа приводит его к подлинному поражению. Вряд ли такой «подачей» секса авторы пытаются высказать какие-то прогнозы — во всем этом куда больше манерности, потуг на «современную» бескомпромиссность. Но и за всем тем маска холода, ледяного равнодушия скрывает убогость переживаний, обусловленную одним простым фактом: расстояние, отделявшее плод на ветви от протянутой за ним руки, исчезло.

Это — незрелость, стремящаяся распорядиться миром как-нибудь иначе, не так как предыдущие поколения, — но не способная придумать ничего, кроме рутины торопливого промискуитета. Дело не в каком-то там извращении: просто когда все табу, запреты, ограничивавшие доступность секса, исчезли, — сам по себе он оказался сферой действий абсолютно неважных, вплоть до полной пустоты, несуществования. Его абсолютное облегчение есть форма аксиологического нигилизма, полного отрицания ценностей. Только вытекает этот нигилизм не из каких-то придуманных программ, а из собственной устремленности технологической цивилизации: для нее главная и вполне самостоятельная цель — всемерно облегчить осуществление всего, что осуществляется.

Любопытный вопрос: а что могло бы дальше произойти с сексом, освобожденным от всех культурных ценностей, абсолютно облегченным? На этот счет можно встретить интереснейшие гипотезы — правда, уже не в «сайнс фикшн». Например, о «благотворительной проституции». Проституция всегда жестоко клеймилась моралистами. Бесплатных ее форм не существует (вознаграждение отнюдь не следует сводить к денежной оплате). И если бы экономический фактор проституции исчез, она лишилась бы по меньшей мере значительной части своей «кадровой базы». Но по крайней мере одна положительная сторона у проституции все же есть: она позволяет удовлетворить сексуальный голод и тем, кто не имеет для этого никаких других возможностей, в частности, из-за разного рода физических и психических изъянов. И тогда (в «постиндустриальном обществе») «половая милостыня» увечным могла бы представляться для идейных добровольцев обоего пола делом высокой нравственности.

Я эту концепцию не пропагандирую и не критикую — я лишь указываю, что она существует. В том-то и дело, что, когда культурная аксиоматика в какой-то сфере рушится — становится «все возможно». А когда действие естественных стимулов ослабеет, — естественной реакцией технологической цивилизации будет обращение к искусственным усилителям. Понимаемый таким образом секс может когда-нибудь потребовать «эскалации». И вот на свет явятся самые разные соревнования, конкурсы, ревю, демонстрации, изобретения, аппараты — в области соитий. В самом конце этого пути высится роскошный стоэтажный фантоматический храм. Стены его шатаются, а стекла звенят от криков оргазма, испускаемых публикой — ее наконец-то достали как следует.

Все дело в том, что, раз ступив на этот путь, нельзя уже поставить под вопрос никакой следующий шаг. В свете тех программ и идей, которые толкнули на этот путь, любые сомнения и вопросы окажутся абсурдом, нелепыми, иррациональными предрассудками.

Эмпирики обычно успокаивают нас аргументами вроде того, что семья — это атом общества, и разбивать ее признанием промискуитета нельзя, поскольку так мы разрушим всю общественную структуру, подорвем собственный социостаз. Это — аргумент того же типа, что и известное рассуждение: не следует опасаться конкуренции компьютеров с человеком, поскольку возможности компьютера ограничены и он, например, никогда не сможет заменить человека в творчестве. Все подобные аргументы молчаливо предполагают, что в наш мир встроена какая-то специальная система безопасности, не позволяющая нам набить шишки об его острые края. Мы всегда будем иметь какое-то занятие, поскольку сама материальная структура мира никогда не позволит автоматизировать все виды труда и творчества, раз промискуитет может разрушить семью, а семья есть ячейка общества, — мы будем вынуждены отказаться от промискуитета, как бы нас не тянуло к нему по другим причинам, и т. п.

Очевидно, что такого рода «эмпиризм» представляет собой чистой воды магическое мышление. Никто этот мир для наших нужд не приспосабливал, и параметры материальных явлений вовсе не подбирались с таким расчетом, чтобы помешать нам совершить самоубийство или поставить под угрозу собственный гомеостаз. Мы не можем переложить ответственность за судьбу человечества ни на Господа Бога и Провидение, ни на «объективные законы Природы». Пусть мы не знаем, что теперь делать с этой свободой, но уже коль скоро мы в поте лица и в трудах разума завоевали ее, больше от нее не убежать. Приходится нести этот крест — решать.

Но «решать» в данном случае означает лишь одно: выбрать ту или иную форму управления культурными процессами.

Увы, единственные формы, которые нам сегодня известны, — пропаганда и принуждение. А осознанный запрет всегда ощущается как запертая дверь, и высадить ее, сорвать с петель может оказаться высшей ценностью. Это — далеко не лучший способ канализировать энергию людей. Пропагандистские формы — например, криптократические, использующие суггестию на подпороговом уровне (через телевизионные сети и т. п.) или иные формы манипулирования психикой, с моральной точки зрения тоже выглядят весьма подозрительно. Очевидно, при определенных исторических условиях оказалась бы крайне желательна сакрализация всего относящегося к полу или какая-то иная форма реставрации его культурной ценности.

Но как идти «против течения» и пытаться вновь затруднить то, что уже до крайности упростилось? С помощью юридических санкций?

Дело представляется, может, и не абсолютно безнадежным, но чрезвычайно сложным и трудным. Во всяком случае, ясно одно: смотреть на культуру со всеми ее нормами и нормативами как на какую-то систему запруд, барьеров, оград, стен, на которые лучше всего пустить технологический танк, — это уже не просто вести хищническое хозяйство в саду аксиологии: это — рубить сук, на котором сидят и наша сущность, и наше существование. Ни панмашинизм, ни панурбанизм, ни панкопуляционизм не могут красоваться как девизы над вратами «постиндустриального» рая. Нет ничего легче, чем таранить ценности техническими достижениями. Но когда ценности повержены, их восстановление из руин может оказаться абсолютно невыполнимой задачей на сколь угодно долгий срок.

Разве не интересно было бы написать роман, предостерегающий мир от скрытых опасностей сексуальной вседозволенности? Но таких предостережений в «сайнс фикшн» не встретишь. Просто диву даешься, как легко писатели отбрасывают моральные обязательства литературы ради чистой развлекательности. Особенно ярко это проявляется, когда речь заходит о половых извращениях.

Антропологические теории, выступающие против психоанализа, утверждают, что сексуальные извращения проявляются лишь как интенциональный акт, направленный на деформацию устойчивых ценностей. Oтсюда, между прочим, вытекает и то, что ребенок не является всесторонне извращенным существом, как то утверждают фрейдисты. Например, если он ломает игрушки вместо того, чтобы играть как-нибудь созидательно, — это еще не значит, что он садист. Просто организм «самореализуется» в доступных ему формах деятельности, и на определенной стадии развития ребенок уже способен что-нибудь сломать но ничего исправить или построить еще не может. Однако в этих его актах нет никакой интенции на уничтожение Нет потому, что интенция предполагает выбор. Если у меня разорвались туфли, в которых я долго ходил, то не из-за моего садизма и разрушительной интенции, направленной на обувь, а просто потому, что я не умею их чинить. Там, где к цели ведет один единственный путь, нельзя говорить об интенции, понимаемой как избирательность.

Точно так же неуклюжесть, неловкость, беспомощность говорят просто об отсутствии психических установок высшего порядка, которые появляются на более высоких фазах развития.

Как показывают наблюдения, у лиц с сексуальными отклонениями отмечается:

1) все меньшая удовлетворенность контактами при постоянной активности неутоляемого воображения что побуждает к

2) умножению числа таких контактов, сопровождаемому постоянным снижением удовлетворения

3) различные формы фрустрации.

Ведь неверно полагать, что единственным источником фрустрации при половых отклонениях являются социальные запреты, а вот если бы не они, — извращенец жил бы прекрасной и счастливой жизнью. Синдром извращений в основе своей аналогичен синдрому любой наркомании с присущими ей стадиями беспрерывного увеличения дозы, уменьшения удовлетворенности, сокращения амплитуды ощущений, а все это — комплекс распада основных структур личности. Иными словами, человек, одержимый сексом, не может быть полностью счастлив, если он целиком отдался этой мании. Никто же не объясняет трагедию морфинистов тем, что общество мешает им приобретать все большие дозы наркотика.

В сфере сексуальных отклонений дело обстоит сложнее: здесь нужно проводить различие между отклонениями влечения и культурными отклонениями. В одном случае человек видит в существующих нормах препятствие к удовлетворению своих влечений, но не может желать изменения этих норм в соответствии с его влечениями. В другом, напротив, наиболее желательными представляются именно такие перемены, при которых его поведение из извращения превратилось бы в норму.

Правда, на практике такое разграничение провести нелегко: установки сами могут быть внутренне противоречивыми. Классический пример здесь — де Сад. Ему культура необходима, ну как подстилка, которую можно пачкать. Противоречие состоит в том, что, если бы его «осквернительная» программа осуществилась, т. е. если бы ценности девичества и девичьей чистоты, опекунства и опекунской заботы и т. п. рухнули, сам де Сад превратился бы в пловца, вытащенного из воды. Он ведь одновременно и противник культуры, и ее приверженец, ибо хоть и сокрушает ее ценности, но сокрушить их до конца не смеет (даже если бы это было ему по силам): в этом случае он уподобился бы паразиту, который поедает хозяина слишком эффективно и в конце концов гибнет вместе с ним.

К тому же наблюдаемое поведение само по себе далеко не всегда позволяет делать выводы о его мотивах. Кто-то из сокрушителей ценностей видит цель в самом акте этого сокрушения; для других оно — лишь средство добиться какой-то цели. Когда дом уничтожает пироман, он делает это совсем не по тем причинам, по которым этот же дом уничтожит пожарный (если дом находится вблизи очага пожара и огонь может по нему перекинуться на другие здания). Анархисты вместе с коммунистами готовы разрушать государственную машину, но дальше их пути расходятся, поскольку возводить новый порядок анархист не станет.

Аналогично человек может стать педофилом именно потому, что запрет на половые контакты с малолетними особенно строг, — для него ценность таких контактов обусловлена именно нарушением табу. Для других запрет не имеет никакого значения: к педофилии их подтолкнул не он, а какие-то особенности личности, биографии и т. п. Так что строить некую общую классификацию сексуальных отклонений, выводящую их все из одного общего источника, — занятие пустое. О каких бы извращениях не шла речь — от гомосексуальности до самых мрачных проявлений фетишизма, — их источники принципиально гетерогенны по своему характеру.

Мы заговорили об этом, поскольку сам собой возникает естественный вопрос: а как с отклонениями такого рода будет управляться будущее? Энтони Берджес[5] в романе «Жаждущее семя»[6] рисует картину перенаселенной Англии, где правительство усиленно подталкивает мужскую часть населения к гомосексуализму. Эта государственная политика опирается на законодательство, ограничивающее рождаемость (несанкционированное рождение ребенка преследуется и карается). В романе можно усмотреть откровенное издевательство: в Англии гомосексуализм наказуем, и Берджес показывает, что все моральные аргументы, подкрепляющие этот закон, при нужде могут быть повернуты на 180°.

Еще одна попытка изобразить изменения в сексуальном поведении — роман Б. Уолфа (В. Wolf) «Неподвижник» («Immobile»).[7] Фон, на котором протекает действие, таков: после атомной войны как реакция на ее ужасы мир охватила тяга к самокалечению: молодые мужчины добровольно подвергают себя ампутации рук и ног, заменяемых очень совершенными кибернетическими протезами. Инициаторы этого движения хотят ликвидировать на все времена саму возможность военного конфликта. Вся эта идея кажется абсурдной не столько из-за жестокости процедуры (в конце концов, история знает сектантские движения, основанные на добровольном самокалечении), сколько из-за ее бессмысленности в чисто инструментальном плане: протезы делают людей только более полноценными физически: те, кто ими пользуются, сильнее и быстрее обычных людей, способны выполнять недоступные прочим акробатические упражнения и т. п. С чего вдруг этот протез не позволит человеку стрелять или управлять пуском боевой ракеты? Этот вопрос в романе даже не возникает и уж тем более не дается никаких разъяснений на этот счет.

Однако в том, что касается предмета нашего разговора, эта практика действительно многое меняет. Во-первых, при сексуальном общении протезы не действуют; во-вторых, те, кто принес подобным образом в жертву частицу своего тела, покрывают себя славой и становятся предметом обожания. Отношения между полами претерпевают самые серьезные перемены: теперь уже женщины открыто добиваются благосклонности мужчин, а поскольку мужчина, подвергшийся ампутации, в постели беспомощен и неподвижен, меняются позиции и роли участников полового акта. И вот у юной женщины, воспитанной на этих нормах, происходит любовная сцена с немолодым мужчиной, врачом, который вернулся после долгого пребывания на островах в полном отрыве от цивилизации. Человек этот в половом акте ведет себя традиционным, анахроничным образом, и молодая женщина воспринимает его действия чуть ли не как изнасилование, переживая сильнейший шок. Кстати, описывается все это без особого натурализма: все физические действия и состояния передаются исключительно через описание состояний психических. Этот опыт, стоящий в «сайнс фикшн» особняком, безусловно интересен и оригинален, однако слабость мотивировки (программа пацифистской ампутации как последнее средство против войны, которая в этом качестве полностью дискредитируется всем содержанием книги), ослабляет «реалистичность» и убедительность.

Все мыслимые варианты эволюции секса невозможно охарактеризовать даже в нескольких словах. Но об одном, до сих пор даже не упоминавшемся, сказать стоит. Можно представить, что под влиянием экономических факторов производство и рынок андроидов сильно сегментируются и дифференцируются по стоимости, как это сегодня происходит с производством и рынком автомобилей, где отчетливо выделились классы дешевых машин, машин среднего размера, спортивных, дорогих машин, роскошных лимузинов, выпускаемых мелкими сериями и т. п. Безусловно, роботы, способные лишь на простые операции, появятся раньше, чем наделенные каким-то интеллектом. К тому же подгонять всех роботов под единый высший стандарт было бы и экономически расточительно, и бессмысленно. В результате наш мир может в каком-то смысле уподобиться феодальному. Как сегодня у человека есть стиральная машина, холодильник, радио, телевизор, так у него сможет появиться «двор» андроидов, относительно примитивных интеллектуально, но по телесному облику не отличающихся от людей (хотя во избежание недоразумений они могли бы носить какой-то заметный знак). Не исключено, что в таком обществе утвердится культурная норма, в соответствии с которой сексуальный интерес к этим манекенам окажется извращением — более или менее так, как сегодня содомия. Таков один из вариантов эволюции.

Но может произойти и иначе: эпизодические развлечения с андроидами будут восприниматься как нечто абсолютно неважное. Или как мелкий, вполне простительный грешок — вроде того, как сегодня смотрят на самоудовлетворение. За пределами нормы окажется лишь тот, кто отдает куклам предпочтение перед живыми людьми. А поскольку воспроизвести в тефлонах и нейлонах телесную красоту куда легче, чем психические структуры, в сфере «человеческих» сексуальных отношений стали бы целиком доминировать ценности, почитаемые высшими: там имели бы значение лишь духовные, психические качества партнера, ибо заполучить «красавицу-роботессу» можно было бы в любой момент, а завоевание реальной живой женщины (или, разумеется, мужчины — ситуация равно распространялась бы на оба пола) было бы незаурядным успехом. В гротеске «Замыкание в груди» Идрис Сибрайт[8] изображает сцену консультации в кабинете «хаксли»[9] — робота-психолога.

Книги, подобные «Замыканию в груди», довольно сложны для неподготовленного читателя: там очень мало авторских пояснений, многие вещи и отношения не называются, и догадываться о них приходится из контекста по ходу действия. Я это действие пересказывать не буду и сразу же перейду к вырисовывающемуся из него образу мира будущего (скорее даже не образу, а карикатуре). Все (американцы) носят мундир какого-то рода войск. Между этими родами — непримиримая враждебность, и смягчать напряжение призваны бюрократически организуемые сексуальные контакты — такой вот научный план копуляционного обеспечения групповой гармонии придумали психологи. Сексуальные контакты проходят строго официально и как любое служебное дело подчиняются установленной процедуре (партнеры стимулируются комплексными гормонально- противозачаточными инъекциями и т. п.). Порядок этот реконструирует сам читатель. В рассказе же показано только, как этот порядок дает сбой.

Майор Соня Брайт должна была заполучить у своего служебно-сексуального партнера данные о составе питательной смеси для откорма свиней, однако упоминавшаяся выше инъекция не помогла, и разрядка межвойсковой напряженности не удалась. Получив очередное, так сказать, копуляционное предписание, майор украла «Уотсон» (добавочный шприц со стимулятором), и на этот раз трения между флотом и армией удалось успешно смягчить. Однако больше красть шприцы она не может. «Хаксли», у которого случилось «замыкание в груди», советует ей застрелить следующего партнера, если тот окажется импотентом. Робот из-за замыкания свихнулся, но женщина готова выполнить его рекомендации. Здесь перед нами как бы два последовательных отклонения с точки зрения наших норм: первое — весь «научный план», второе — ненормальность робота в условиях ненормального развития ситуации. При этом разговор «хаксли» с молодой женщиной, касающийся «плана», целиком выдержан в типичной лексике современной психологии групп, лишь слегка остраненной.

У рассказика есть не одно скрытое жало: во-первых, главные усилия Министерства обороны направляются на то, чтобы смягчить враждебность между разными родами войск, а известно, что в США это реальная проблема (флот и армия долгое время соперничали в разработке ракет; тенденции такого соперничества проявляются в самых разных сферах и затронули даже космические программы); далее, острие насмешки направлено на «научные методы снятия напряжения»: перед нами карикатура на готовность американцев согласиться со всем, что им преподнесут в упаковке научной рекомендации — признак еще не универсального, но уже заметного размывания ценностей культуры, легко уступающих натиску каждого нового социального или технического изобретения. Это не что иное, как полная победа прагматизма над здравым рассудком.

Даже самой молодой женщине рекомендации «хаксли» представляются безумными, но тот, от кого они исходят, облечен служебно-научным авторитетом, и значит, его указаниям надлежит подчиняться (сегодня устаревающая военная дисциплина и требования повиновения заменяются «шантажом научностью»: приказы «науки» не обжалуешь). Изображение полной инструментализации всех возможных ценностей, а конкретнее, превращение половых связей в орудие поддержания «армейского гомеостаза» — это фантастика, но вместе с тем и реализм как гротескное преувеличение реальных тенденций. Нам рисуют мир, в котором нет больше самостоятельных, автономных ценностей, ничего самоценного, где «ничего зря не пропадает». Сексуальное влечение может на время «склеить» людей — и вот его используют для «склейки» треснувшей военной структуры. Так возникает кошмарно-юмористическое видение огосударствленной милитаризированной и бюрократизированной проституции под надзором специалистов-психологов. Этой сюжетной ситуации соответствует и язык патриотической риторики: все делается для блага Службы.

Тенденция эта вовсе необязательно проявляется именно в сфере секса, но именно здесь она наиболее несовместима с нашим стихийным чувством и шокирует сильнее всего. Однако стремительная инструментализация любых возможностей и способностей может воплощаться и в другие формы. В рассказе Фрэнка Херберта[10] могущественный рекламный консорциум (он рекламирует все, что пожелает продавать клиент), готовится развернуть широкую рекламную кампанию, оплаченную опять же Министерством обороны. Цель кампании — сделать службу в космических частях привлекательной для женщин (сюжет и в этом рассказе отнюдь не сводится к описанию вымышленного мира — интрига у Херберта не замыкается в рекламной кампании, а захватывает отношения в самом рекламном предприятии). Привлекательный образ ЖЕК'ов (ЖЕнщин Космоса) тоже обеспечивается научно-психологически. Девушки, оказывается, не желают служить в космосе из-за того, что скафандры безобразны на вид и к тому же скрывают их прелести. И вот решено делать женские скафандры прозрачными до пояса и снабжать космонавтов и космонавток ключами от их скафандров, воспринимающимися как символы женственности или мужественности. Обмен такими ключами в пустоте Космоса может иметь далеко идущее продолжение на Земле.

Как видим, Херберт не столь изобретателен, как Сибрайт, по крайней мере в основном замысле (хотя рекламные призывы, над которыми работают служащие агентства, очень забавны: например, реклама различных «метафизик», «Религий Ежемесячного Клуба»- призывы вроде: «Абонируйся, чтобы получать эти религии БЕСПЛАТНО! Полный текст Черной Мессы и „Мистицизм в Сокращении“ впридачу!», «Не оставайся спасенным наполовину! ВЕРЬ ВО ВСЕ! Можешь ли ты быть уверен, что африканская магия банту не есть ПУТЬ ИСТИНЫ?!» и т. п.).

Но кошмары распоясавшейся рекламы — тема многих произведений фантастики (среди них, например, «Туннель под миром» Ф. Пола[11]). Как видим, в цивилизации, которая не только держится на механизмах, но и сама почитает себя за механизм, любые ценности культуры, в том числе и эротические, могут оказаться лишь смазкой для шестеренок великого целого. Так интеграция структур, навязываемая социальными институтами, окончательно дезинтегрирует человека. Все его телесные и духовные функции адаптируются и ставятся на службу механизму, который должен действовать все исправнее. Проблемы секса — лишь наиболее яркий пример, позволяющий иллюстрировать это направление эволюции. В одном рассказе связующим звеном между флотом и авиацией оказывается оргазм, в другом — лишь символическо-романтический намек на него. Но операциональная основа в обоих случаях одна.

Использование секса как инструмента рекламы — это уже не фантазия. Фантастично у Херберта лишь перенесение этой рекламной кампании в сферу военизированной космонавтики. Сибрайт делает следующий шаг в том же направлении. Но везде перед нами одна и та же тенденция — инструментализация секса, изымаемого из культуры и включаемого в круг технико-цивилизационной деятельности. В этом качестве секс призван стабилизировать ее структуры. Спонтанная реакция на такое развитие — противопоставление институционализированному, принудительному сексу «чисто человеческого». В этой крайности секс освобождается от всех обязательств и ограничений, как биологических (коль скоро он больше не служит продолжению рода), так и социальных (поскольку он не связан рамками супружества, требованиями верности, постоянства и т. п.). Похоже, что эта оппозиция ставит нас перед необходимостью делать выбор из двух зол. Первая крайность воплощает тенденцию к деиндивидуализации, она использует сферу самых интимных контактов как «сцепку» для нужд целого, противостоящего личности; вторая представляет собой чисто негативную реакцию на эту тенденцию. Такую ситуацию порождают типично прагматические манипуляции изолированными «кусочками» биологии человека.

Примечательно, что при всей своей противоположности обе тенденции опираются на «научное сознание»: биология чисто прагматически доводит до нашего сведения, что можно сделать с сексом, — точно так же, как физика сообщает, что можно сделать с тем или иным видом энергии. Остается только найти конкретный механизм, который позволит это сделать, а уж дальше к нему можно относиться только как к механизму и никак иначе. Сегодня его пускают в ход для одной цели, завтра — для другой. А когда человек, проникшийся «научным сознанием», узнал, что секс — это механизм и только механизм, противостоять этому откровению как-то рационально он уже не способен: ведь перед ним истина, освященная гарантиями самой науки! А это означает ликвидацию культуры. Чудовищное недопонимание здесь заключается в том, что, с чисто физикалистской точки зрения, секс действительно, не что иное, как один из механизмов, вмонтированных в нас эволюцией, — но ведь с той же самой точки зрения точно таким же механизмом, только сложнейшим, системным, является и культура.

Если подходить к культуре строго эмпирически, прежде всего бросается в глаза необязательность, условность норм, которые она предписывает своим носителям. Ну, в самом деле, разве не могли бы мы приветствовать друг друга, выражать одобрение или осуждение, принимать пищу, обращаться с детьми совсем по-другому? Ведь наша форма культуры вовсе не обязательна в том смысле, в каком обязательно, например, падение тела в гравитационном поле.

Естественный, казалось бы, вывод: раз данная форма культуры необязательна, ее можно заменить любой другой.

Такое утверждение звучит достаточно абсурдно, и вслух его пока никто не провозглашал. Но выводы, которые из него можно сделать, молчаливо проводят в жизнь, когда произвольно манипулируют отдельными элементами культуры, и, в частности, вырывают секс из его извечного культурного окружения. Тасовать подобным образом фрагменты культурного поведения, вырванные из общего контекста культуры, действительно, может быть делом на удивление легким. И вот уже то, что в своей целостности стояло вне каких бы то ни было вопросов и сомнений и само было фундаментом, ценностным тылом любых мотиваций и решений, теряет силу и рассыпается.

Там, где мы не располагаем властью, — там для нас нет и проблемы решения. Соотношение числа девочек и мальчиков среди новорожденных, связь между половым актом и появлением потомства, типы чувствования, связанные с половой сферой, — все это не ставит перед нами никаких вопросов и само составляет опору житейского здравого смысла. Но лишь до тех пор, пока в дело не вступает эмпирический подход. Как только это произошло, нам самим приходится решать, кого рожать больше, мальчиков или девочек; что практиковать: эндогенез или эктогенез; превращать ли секс в инструмент направленной социализации, или позволить ему и дальше «идти порожняком» и т. п. Что «должно» быть?

В принципе либо любое решение определяется общим аксиологическим ядром культуры, либо для каждого отдельного действия неизбежно принимается стратегия, максимизирующая его возможные эффекты. На практике, однако, все происходит не так. Возможности, открывающиеся с вторжением эмпирического подхода, ловко перехватываются капиталом, нуждающимся в новых инструментах рекламы, разными политическими, военными, парламентскими группами давления. Естественная реакция на такой коммерциализированный и ритуализированный секс — секс анархический, практикуемый контрабандой. Как уже говорилось, и тот, и другой берут себе в союзники науку, но оба — неправомерно. Ибо совокупный эффект этих двух разнонаправленных тенденций, их равнодействующая всегда разрушительна, они с разных сторон разрушают то, что могло оставаться ценностью лишь до тех пор, пока оставалось автономным. А секс «бунтовщиков» тоже ни в коей мере не является автономным, ибо осуществляется всегда в противостояние кому-то или чему-то: социальным институтам, тенденциям цивилизации и т. п.

Как и в других случаях, от недостаточного и потому дурно используемого знания есть лишь одна защита — знание более полное. Но сегодня ждать его неоткуда; те отрасли науки, из которых оно могло бы прийти, развиты очень слабо. Ни разросшаяся до звезд психофармакология, ни биология секса, ни какая-нибудь другая отрасль науки, «приписанная» к определенным телесным феноменам, ничего не подскажут касательно великих решений, подобных перестройке нормативных систем культуры.

Для биотехника тело — мозаика. Если проблему падения ценности сексуальных контактов нужно будет решать химику — он прежде всего придумает, если сможет, какой-нибудь препарат, усиливающий наслаждение от полового акта: когда после этого секс начнет практиковаться шире, опять станет легче и доступнее и вновь обесценится — разработают какую-нибудь очередную пастилку или сконструируют усилитель оргазма в виде шлема с электродами, который каждый из партнеров должен будет надевать, приступая к акту… Из всех возможных путей такая эскалация — наихудший.

Знание, которое здесь необходимо, — это знание о системе оптимизации внутрикультурных ценностей. Его только предстоит «выковать» в антропологических исследованиях. Пока же его нет. и когда оно появится, никто не знает. Роковое влияние такой асимметрии потоков эмпирического знания ощущается уже давно.

Литература осознает эту ситуацию по-своему: обычная, нефантастическая, показывает, как изгоняемая из реальной жизни романтика чувства вынуждена прятаться (например, в микроповестях Дж. Кабаниса[12]) или замыкаться в коконе извращений, как это происходит у Набокова. Фантастика — пугает и смешит нас картинами «тотально регламентированного секса». Но это уж — традиционная обязанность литературы. Жаль только, что «сайнс фикшн» нечасто обращается к реалистическому познанию процессов и явлений. В основном в ней, особенно в классических произведениях, царствует футурологическое викторианство, которое лишь заменяет архаичные фиговые листки транзисторным cache-sex (гульфиком — фр.).

Мы уже убедились, что секс — это стрелка сейсмографа, регистрирующего потрясения от столкновений цивилизации с культурой, т. е. прагматического технократизма со стихийно противостоящими ему силами. Но вторжение эмпирического начала в сферу секса не сможет ограничиваться тем манипулированием, о котором хоть изредка, но говорит «сайнс фикшн».

Ведь можно не просто манипулировать сексом, который дан нам биологически: можно вообще видоизменить его самым радикальным образом, преобразовав смелыми операциями саму психическую и физическую природу человека. Противозачаточные средства и эктогенез могут оказаться лишь первыми робкими шагами далеко идущей автоэволюции. Фантастика об этом молчит. Еще много лет назад кто-то из известных сексологов, если не ошибаюсь, Хэйвлок Эллисон,[13] заметил, что характер секса мог бы резко измениться, если бы изменилось местоположение половых органов. Рассуждал он следующим образом: эволюция в своем обычном стремлении сэкономить скомбинировала органы размножения с выходом выделительной системы организма, и то обстоятельство, что в подобном месте локализуется удовлетворение любовных влечений, — это просто красная тряпка для тех, как правило, сублимирующих и возвышающих трудов, за которые берется культура, подступая к человеческому телу.

Так, может быть, помещение детородных органов где-нибудь, скажем, между лопатками, сняло бы odium?[14] Такая мысль звучит одновременно и шокирующе, и глупо. Психологические последствия подобного переноса для нас абсолютно непредсказуемы, как и то, будут ли такие последствия вообще.

К. Уилсон,[15] enfant terrible английской литературы, утверждает, что сам факт вторжения в сферу интимнейшей приватности другого человека для секса жизненно важен. Секс — это временное отступление от нормальной замкнутости в собственной приватности. В норме желание объединяет партнеров в общем согласии на подобное отступление. Норма может быть нарушена при одном из двух отклонений: либо принуждение партнера, и тогда перед нами садизм, либо самонасилие — проявление мазохизма. Но лично мне такое понимание не представляется чем-то извечно заданным, безотносительным к характеру культуры.

Представление о приватности как центральной ценности личности производно по отношению к общей траектории эволюции культуры. Чтобы понимаемая таким образом приватность стала ведущей ценностью, нужно было сперва узнать, что все люди рождаются свободными и в силу этого наделены равными правами. С другой стороны, если бы культурные нормы низвели сексуальную услугу до уровня ничтожной мелочи, лишенной всякого значения, — ее трудно было бы считать ярчайшей из возможных форм вторжения в чужую телесность. Загвоздка в том, что мы не знаем, где лежит предел пластичности человеческой природы, возможности изменения ценностных установок и начинается абсолютный диктат анатомии и физиологии. Все это я к тому, что сформулировать какие-либо разумные эмпирические гипотезы о «транслокации» половых органов или о возможностях «заново спроектировать» генитальный аппарат мы просто не способны. И дело не в бессмысленности всяких там «если бы», касающихся заведомо невозможного (ведь когда-нибудь эти начинания могут оказаться осуществимыми), а в том, что последствия осуществления подобных гипотез для нас абсолютно непредсказуемы. Вот где простор для воображения фантастов! Но — любопытная вещь! — если когда-нибудь они и приближались к этой проблеме, то лишь в платоновско-мифологическом ключе, создавая сказки о мирах, где можно понести от страстного взгляда, от лунного луча, от золотого дождя, пролившегося на Данаю…

До тех пор, пока речь идет об универсальном воплощении принятых культурой идеалов красоты и здоровья, либо о физическом и духовном «подтягивании» всего нашего рода к единому образцу — например, образцу Аполлона и Афродиты, программа антропологической инженерии как сознательного проектирования анатомии и физиологии человека не вызывает особых возражений. В худшем случае мы рискуем услышать опасения, что если все вдруг станут прекрасными, прекрасным не будет никто или что-нибудь в том же роде. Но на это легко возразить, что если бы все стали богатыми, исчезло бы и само богатство, ибо оно может существовать только как противоположность бедности. Поскольку быть сильным, красивым, здоровым каждому предпочтительнее, чем быть слабым, безобразным, больным, — такого рода программа может быть проведена в жизнь без бури протестов.

Думаю, что и оптимизация отдельных подсистем организма прошла бы достаточно гладко. Орган, сочетающий возможности легкого и жабер, выглядит привлекательнее такого, который, как легкие, жестко привязан к одной лишь воздушной среде. Орган, который, заменив сердце, улучшил бы кровообращение и обезопасил нас от многих заболеваний и страданий, тоже можно было бы приветствовать. Но уже реализация эктогенеза сразу ставит нас перед неимоверно трудными дилеммами. Расстаться с эндогенезом можно: неопровержимых аргументов против эктогенеза нет. За всеми нынешними стоит лишь безотчетный страх перед чем-то, что может перевернуть все бытование человека. Но мы уже давно поступились принципом неприкосновенности наследия, завещанного нам эволюцией. Когда-то во имя этой неприкосновенности уже боролись против обезболивающих средств, против облегчения родов, против исследований человеческого тела — и все эти позиции давно сданы их защитниками.

Сегодня нам еще кажутся убедительными другие аргументы, восходящие к «Прекрасному новому миру» Хаксли. Но Хаксли лишь показал, как можно страшно злоупотребить приемами эктогенеза, — ничего больше. Если следовать этой логике, то и бриться, пожалуй, не стоит: ведь бритвой можно кому-то перерезать горло. Между развитием эмбриона в искусственной матке и селекцией выращиваемых таким образом зародышей на «альф», «бет» и «гамм» — т. е. на элиту и ее рабов — нет абсолютно никакой необходимой связи. Достаточно лишь представить себе, что все выращиваемые в реторте младенцы будут «альфами», а роль других хакслиевых групп возьмут на себя автоматы или какие-то другие машины, — и протест против подобных программ тут же спадет (того, чьи именно сперматозоиды и яйцеклетки будут попадать в эту искусственную матку, я не касаюсь — это вопрос совершенно особый).

Нападки на биотехнические методы воспроизводства людей, связанные с романом Хаксли, — такое же недоразумение, какое мы видим в случае с евгенической программой, чудовищно искаженной Гитлером и дискредитированной практикой массовых убийств. Но ведь гитлеровская евгеническая программа была самой заурядной фальсификацией, попыткой (причем очень неумелой) прикрыть псевдонаучными терминами воплощение в жизнь программы социал-дарвинизма. Понятно, сколь осторожен и осмотрителен должен сегодня быть каждый, кто захочет добросовестно реабилитировать обесчещенные этим кошмарным злоупотреблением принципы евгеники как идеи совершенствования генофонда популяции. Ибо под действием исторических обстоятельств понятия, сами по себе никак не связанные, оказались намертво скреплены цепочкой ассоциаций. Так произошло и в случае «Прекрасного нового мира» с его эктогенезом, и в случае третьего рейха с его «евгеникой», уничтожением больных и «расово неполноценных». Но, повторяю, ни те злоупотребления, о которых повествовала фантастика Хаксли, ни те, которые без всякой фантастики, абсолютно реально осуществлял Гитлер, сами по себе никак не вытекают из конкретных чисто эмпирических положений.

Однако и очистив проблему от случайных наслоений, мы вновь оказываемся перед дилеммой. Если уж мы отдали под опеку совершенной техники множество своих телесных и иных функций, почему бы не поручить ее заботам и появление людей на свет? Но после такого перепоручения нам останется лишь голый, лишенный какого бы то ни было биологического назначения секс. И как же теперь им распорядиться? Во-первых, можно ликвидировать его «периферию», никак не затрагивая «центра» — репрезентатора сексуальных ощущений в мозгу. Допустим, у нас нет больше гениталий, но все мозговые центры с их прежними ориентациями остаются в нашем распоряжении, благо их «периферийными реализаторами» («датчиками») может служить все, что мы пожелаем. Разного рода разрывы и переключения нейронных цепей позволят поместить эрогенную зону в любом участке тела или даже сделать так, чтобы мы в любой момент могли усилием воли превращать в такую зону любой участок тела, какой нам заблагорассудится. «Эрогенизировать» любое место своего тела, превращая его в периферийный датчик сексуальных ощущений, каким сегодня в норме являются лишь внешние половые органы, либо «деэрогенизировать» его будет не труднее, чем поднять или опустить руку.

Но можно представить себе и другое «переключение» нервных путей: их можно «подсоединить» таким образом, чтобы типично сексуальное наслаждение автоматически сопутствовало любому действию, какое «инженеру-стрелочнику мозговых путей» прикажут связать с центрами наслаждения. И возникнет мир, в котором каждый будет испытывать к своему труду, к его результатам, к своему рабочему месту более или менее такую страсть, какую сегодня нам может подарить лишь сфера эротического. Более того, в подобном мире трудолюбие вознаграждалось бы чем-то вроде оргазма. Несомненно, для нас это — кошмар, поскольку речь идет о специфическом виде порабощения — порабощении наслаждением. Но ведь это порабощение лишь «локализацией» своей отличается от того естественного порабощения, на которое нас осудила эволюция. Не считаем же мы порабощением «встроенное» в наше тело сексуальное предпрограммирование! (Впрочем, встречаются и исключения, и порой весьма радикальные: например, секта скопцов, практикующих самооскопление: да и учение Церкви, как уже отмечалось, видит в половом влечении определенное порабощение — не случайно Церковь почитает воздержание за добродетель.)

В любом случае ясно. что реализация эктогенеза лишит нас всякого критерия сексуальной нормы и сексуальных отклонений. Если дети начнут появляться на свет благодаря заботам автоматов (а это возможно просто как очередной шаг в длинной цепи усилий, избавляющих нас от осложнений эмбрионального развития и родов) — нам уже трудно будет считать гетеросексуальность нормой, а гомосексуальность отклонением. Ведь ни гомосексуальные, ни гетеросексуальные контакты при таком положении дел равно не

будут играть никакой роли в продолжении рода.

Рассудок подсказывает нам, что в сферу сексуального лучше вообще не лезть ни с какими радикальными переделками. Вполне возможно, что это убережет секс от переделок на многие десятилетия, а то и на века. Но навсегда ли? Сердце, легкие, желудок, кишечник будут подвергаться последовательным совершенствованиям, оптимизации, а гениталии, одни во всем организме, останутся незатронутыми автоэволюцией? Да почему?

Если культура «признает» результаты подобных постепенных переделок нашего тела, инкорпорирует эти результаты, утратив при этом многие прежние особенности, — падут последние табу. Подобное развитие по меньшей мере возможно. Но, как, познавая мир, мы не можем выбраться за рамки своего сознания и узреть этот мир «непосредственно», в его «собственных» качествах, — так же неспособны мы перенестись «вовнутрь» сознания, прошедшего радикальную переделку и абсолютно непохожего на наше. Так что нам, наверное, трудно было бы воспринять всерьез описание мира 4949 г., преобразованного автоэволюцией в духе представленных здесь эскизов. Такое видение, пусть даже снабженное всеми атрибутами прогностической достоверности, бросало бы нас из неизбывного комизма в кошмарный гротеск и обратно. А для негротесковой, несардонической фантастики оно вряд ли покажется соблазнительной целью. Это, конечно, — лишь чисто отрицательная гипотеза. Но опровергнуть ее может лишь конкретное литературное произведение.

Загрузка...