Зона возврата



Поезд, как и положено обыкновенному пассажирскому, а не специальному или правительственному, задерживался с отправлением на неопределённый срок. Оставив жену в вагоне, Ивэн решил выяснить что-нибудь в этой, абсолютно невыяснимой ситуации и прошёл по перрону в зал, где около окошка справочной, естественно, оцепленного всяким сбродом, в задумчивости бросил якорь. В длинной череде затылков впереди него, из которых половина явно принадлежала сукиным котам, а другая содержанкам этих котов или их родственникам, он укрылся от всеобщего родства за приятной женской шейкой с узлом русых волос, заколотых наверху головы, которая вполне могла бы принадлежать древнегреческой статуе или милашке посовременней, но без постельных комплексов. «И откуда в этом мясном фарше мутантов и синантропов в кожаных куртках появляются эдакие, уму непостижимо!» — думал Ивэн, стараясь не глядеть по сторонам, дабы не утомлять глаза зрелищем прочего человекоподобного безобразия.

«Вид сзади, как у рекламной членодразнилки, — продолжал вяло инсинуировать Ивэн, — а повернётся и — час Афродиты, гуд бай Мэрилин, здрасьте Параша Евстафиевна Курносова». Сколько уж тысяч раз видел он отдельно живущие от несуразных бюстов умопомрачительно стройные ноги или роскошные плечи и груди, так не совпадающие с кургузым низом. Но чаще всего попадались обворожительные затылки и попки, находящиеся чуть ли не в боевом конфликте с деталями фасада.

Незнакомка, словно услышав мысли заспинного злопыхателя, вдруг обернулась, и Ивэн удивился. Её нельзя было классифицировать таким скомпрометированным и скрипучим словом, как красавица. Ивэну даже не стеснили дыхание её прозрачные, чётко контрастирующие белком и радужной оболочкой глаза, удлинённые то ли косметикой, то ли природным разрезом. Но, бог с ними, с глазами, дело было в чём-то совсем ином. Ему почудилось на мгновение, что его встреча с этой незнакомкой не сиюминутное происшествие настоящего времени, а воспоминание, может быть, чьё-то, а скорее всего, его собственное, но именно воспоминание, из уже пережитого им будущего. «Переутомился, — подумал Ивэн, с облегчением выныривая из странного состояния воспоминаний наоборот, — просто кого-то она мне, наверное, напоминает». И, вправив целлулоидную ленту спец. фотодосье из левого полушария в правое и проницая её лучом загадочных процессов мозга, он в мелькании смутных дактилоскопических узоров рук, ног, спин, бюстов, животов, ляжек под взвихренными юбками, затылков, губ, лиц в разных проекциях и цельнофигурных композиций прокрутил всю коллекцию богинь и милашек, тревоживших его воображение в течение жизни. «Ага, — с облегчением констатировал он, — в лице и в посадке головы слабый проблеск Греты Гарбо. А шея и плечи — мраморное эхо статуэтки Флоры, той, что в Эрмитаже. А вот повернулась профилем гордячки-студентки из университета, любви которой он так и не добился. Неужели она! Да нет, той до этой далеко». И тут он озлился. «Не о чем мне больше думать, как о привокзальных куколках. Может, она с мамой римской схожа, а я тут ломай голову над всякими глупостями».

Но, пока происходили все эти глубокомысленные размышления, попытки проникновения в подсознание и эволюция законного возмущения по причине неудачного будённовского наскока на неосязаемые тени то ли прошлого, то ли будущего, удав очереди, туго обвившей справочный киоск, слегка разжал свои кольца, и одна из мятых жертв его объятий выскользнула на мнимую свободу, а Грета Гарбо из Афин или Флора из университета склонилась над заветным окошком и через мгновение уже стремительно шла к выходу. Её звенящая, как струна, фигура прорезала десятиэтажной высоты вокзальное стойло щемящей душу мелодией, и не слушать её не было сил. Он опомнился от транса, только когда металлический голос диктора, рыча и подсвистывая, оглушил мозг сообщением, что поезд Ивэна отправляется через пять минут. В растерянности он застыл на месте у исполинских дверей выхода в город, ибо туда, метров за двести от справочной, довлекла его в почти бессознательном состоянии повелительница сомнамбул, но в этот неустойчивый миг людская волна с пригородной электрички замыла след на средиземноморской отмели, впрочем, стоптав и саму отмель ко всем чертям. И он почувствовал физическую боль от мгновенного разрыва с тем, что не должно было рваться так внезапно.

Они с Илоной ехали в отдельном купе СВ, и уже через полчаса странное болезненное чувство, возникшее было при столкновении с незнакомкой, не выдержало натиска очарования молодой и любящей женщины, к тому же числящейся женой всего лишь неделю. Но ночью под кузнечный перестук колёс с рельсовыми стыками ему долго не спалось, а потом он забылся в яме с мраморной статуей Афродиты, которую безуспешно пытался отрыть руками, но статуя не давалась и уходила в землю всё глубже и глубже. Желая удержать её во что бы то ни стало, он ухватился за мраморную шею обеими руками и вдруг провалился куда-то вниз и полетел в каменных объятиях сквозь слои песка, глины, гранита, подземные моря и пещеры в преисподнюю, гудящую и грохочущую синим пламенем, как при электросварке двух планетных систем.

В Москве Ивэн встретился с одним приятелем и его женой, которые вместе с Ивэном и Илоной намеревались тёплой компанией дёрнуть в некое замечательное место в предгорьях Памира. Остановились пока у этой супружеской пары в ожидании результатов сложной операции по достаче каких-нибудь билетов в землю обетованную. Во время совершения этой части прожекта обе супружеские четы заполняли время, свободное от чайно-телефонных медитаций и глубокомысленных сборов рюкзаков, утопическими балладами о предполагаемом райском житье в некотором царстве на берегу сказочного озера, где духовные силы вселенной настолько высоки, что поддерживают и продвигают оскудевших духом и чересчур интеллектуальных горожан на торной дороге ускоренной эволюции, для чего также необычайно полезна перманентная демонстрация космосу своих гениталий.

— Вы думаете, трусы сильно тормозят прогресс? — как-то осторожно поинтересовался Ивэн у восторженных адептов всего хорошего.

И те в ответ, со ссылками на громкие имена и с цитатами из эзотерических и экзотерических учений, как дважды два, доказали, что стоит только снять трусы — и дело в шляпе.

— Но если проблема только в этом, отчего это глупое человечество так держится за свои паршивые плавки и панталоны. Может быть, их нужно снимать с людей силой? Организовать специальные отряды снимателей, — с серьёзным видом размышлял Ивэн, — потому что генералитет и члены партии с 1916 года, а также знатные доярки будут сопротивляться. Наверняка их поддержат советы старейшин закавказских республик и новоявленных государств Средней Азии.

— А что, идея крутая, — воодушевилась пылкая москвичка. — Мы с нашим гуру помедитируем на эту тему. Человечество надо спасать, ибо оно само к этому ещё не готово. А при спасении все средства хороши, правда, Илона?

— В общих чертах, да, — ответила Илона, странно усмехаясь и поглядывая в сторону коварно серьёзного мужа, — но надо действовать осторожно, ибо насильственное снятие трусов с маршала авиации или главы старейшин — прецедент, для советского человека вполне достаточно, чтобы начать новую гражданскую войну.


Но вот билеты, о неординарном способе добывания которых только Илоне и по большому секрету поведала её будущая подруга по странствиям, наконец в кармане, и предпрощальным московским вечером вышел Ивэн один на улицу подышать воздухом среднерусских возвышенностей. Ходил он, ходил туда, сюда, посвистывая какой-то, всё время ускользающий мотивчик, и никак не мог надышаться. Остановился возле перекрёстка, а напротив него притормозил троллейбус, в ярко освещенном, как на пожаре, вагоне которого, у окна сидела Грета Гарбо с греческим затылком и раскосыми, прозрачными глазами, задумчиво смотрящая куда-то сквозь Ивэна. И красный отблеск семафора на её правой щеке сменился жёлтым, потом щека позеленела и поехала в то неведомое место, куда вечно спешат недоступные нам люди и мечты. И вновь вышедшие из-под власти ума ноги сами понесли его быстрее мыслей по вечерним улицам Москвы. Он летел, как пробка от шампанского, выпущенная чужой рукой, а остановки всё не было, и троллейбус на бреющем полёте уходил. Наконец, где-то далеко впереди он осел, захлопав крыльями дверей, и Ивэну показалось, что преследуемая им незнакомка вышла и направилась в сторону вокзала, что находился неподалёку.

Задыхаясь, из последних сил, он вбежал в зал, метнулся к одной кассе, к другой и выбежал на перрон. Сердце стучало, как на расстреле, лёгкие с хрипом запалённой лошади втягивали безвоздушное пространство ночи. Около платформ стояло несколько поездов, и он решил пробежать вдоль окон каждого из них. И он увидел её стоящей у окна третьего из осмотренных им составов, который уже проваливался в неизвестность, бесстрашно белея табличками «Москва-Киев». Поезд разгонялся всё быстрее, и вскочить в него не было никакой возможности. Да он и не пытался сделать это, протрезвевший от наваждения, но с той же болью разрыва, что и при первом её исчезновении.

Ах, Илона, Илона! Милая двадцатилетняя козочка, доверчиво приласкавшаяся в волосатых лапах зомби, замаскированного под нежно влюблённого рубаху-парня с фонетически благозвучным псевдонимом. Но хотя бы по части фонетики его совесть чиста. Ивэн — густопсовая дефиниция самой Илоны, считавшей, что перенос ударения со второго слога на первый и замена «а» на «э» во втором более адекватно выражают его отнюдь не «ивановскую» суть. Так и превратился он в героя-любовника не то французского, не то английского альковно-детективного эпоса.

— Герой-любвник, ладно, — говорил Иван, — но к чему такая непростительная лесть? Какой же я «even» и где же мои беспристрастность, справедливость и ревность, как гласит по этому поводу англо-русский дикшенри. Ты же знаешь лучше меня, как я волнуюсь при подаче меня кусками или целиком в приёмные отверстия мясорубок, по чьему-то хитрому умыслу замаскированные вывесками гастрономов и булочных.

— Не смеши меня семантическими изысками времён Михаилы Ломоносова или королевы Виктории. Если бы я пошла тем же путём, то Иваном ты бы всё равно не остался, а превратился в одноместного или одноразового И.

— Как это?

— И — one. Вот как. А так как одноместность, как и одноразовость, в нашем мире качества довольно относительные, то для справедливости пришлось бы тебя переименовать в Многована. Или, как многоместному прогулочному теплоходу, торжественно присвоить название «Академик Многован», и все принимали бытебя за известного армянского лауреата сталинской премии 1948 года. Но я не поддамся соблазну традиционных толкований, а всего лишь скромно укажу на несомненную созвучность и благофонность этих двух, друг для друга изречённых музами имён: «Ивэн и Илона».

— Ну, что ж, — решил тогда потенциальный академик и лауреат, — пароходом и гражданином быть не хочется, буду мелкопролетарским космополитом.


— Знаешь что, Илона, — сказал Ивэн по возвращении в юрту объединённого отряда паломников, — я, кажется, разочаровался в этой памиро-тибетской затее и даже испытываю некоторую симпатию к нашему генералитету и знатным дояркам, по крайней мере, в вопросе о праве личности на личные трусы. Вопрос серьёзный, и я на месте президента созвал бы внеочередной пленум депутатов, но сейчас речь не об этом. Давайте лучше вместо того, чтобы тешить среднеазиатских бесов, поедем в Киев. Там Киево-Печерская лавра, Андреевский собор, истинно православные святыни, булгаковские места.

— Что-то случилось, Ивэн?

— Да нет, трудно сказать, но мне совершенно расхотелось быть буддистом.

— Ну, что же, как скажешь. Ведь ты сам придумал этот Памир. Может быть, и с Киевом ещё передумаешь?

— Нет, в Киев едем точно.

Было очень неудобно перед приятелем и его женой, запланировавшими эту поездку вчетвером ещё несколько месяцев назад. Вдвоём, без Ивэна и Илоны, в малонаселённых местах им было бы жить и путешествовать трудно и, наверное, опасно. Поездка откладывалась или отменялась. Огромные рюкзаки с тысячами мелочей, дотошно собранные в течение достаточно продолжительного времени, взывали к дальним странствиям, но Ивэн был неумолим, и, до обидного наскоро распрощавшись с обиженными и опечаленными супругами, они с Илоной срочно выехали на Киевский вокзал.


Ивэну очень повезло с женой. Когда кто-нибудь из знакомых спрашивал, где он добыл себе такую симпатию, Ивэн с тонкой улыбкой отвечал:

— Гулял я как-то по Васильевскому острову и в одном доме заметил сквозь неплотно зашторенное окно очень милый женский носик. В другом окне увидел девушку, расчёсывающую прекрасные волосы. Там у одной прохожей углядел шею, у другой — походку, у третьей — стать. К концу прогулки я был уже полон красотой и очарованием, тогда, сосредоточившись и задержав дыхание на пять минут, я и получил девушку моей мечты. Рекомендую, способ весьма простой, но очень важно перед прогулкой подобного рода не мочиться и не есть сырых бананов. А имя Илона мы с ней выбрали потому, что в нём нет шипящих и рычащих. Если бы она придумала себе что-нибудь вроде Светы или Иры, я бы за себя не поручился. Пошёл бы гулять по острову заново.

Так элегантно, под стать имени своей жены, шутил Ивэн, но Илона действительно того стоила, ибо была легка и красива, как ангел, естественно, падший. И жить с ней было так же фантастически легко и просто, как с ангелом. Ничего подобного у Ивэна раньше с женщинами не случалось. Раз только произошла одна небольшая размолвка, и то на полчаса. Попросила его Илона отправить срочную телеграмму, а он за своими делами забыл о данном обещании. На другой день извинялся и каялся, но она отмела его судороги сожаления.

— Ничего страшного, забудем об этом. Собственно говоря, почему ты должен быть меньшим эгоистом, чем другие.

— Я не эгоист, — ответил вдруг обидевшийся Ивэн.

— Я это знаю, но если бы в тебе не было этого вещества ни грамма, ты бы не со мной, глупой, пререкался, а с сиянием вокруг головы парил в облаках или ещё где-нибудь, не ближе Кавголово.

Но разобидевшийся как мальчик Ивэн стал туманно намекать, что его никто не любит.

— Любит, любит, — смеялась Илона, — несмотря на то, что твоё ощетинившееся эго не позволяет даже тени критики. Оно такое хитрое это эго, такое маленькое на вид, как червячок или лилипутик. Да вот он, выглянул у тебя из-за уха.

В конце концов Ивэн не выдержал и рассмеялся тоже. От этой безразмерной, сверхгалактической лёгкости отношений у него слегка кружилась голова, и часто он напрочь терял ощущение латентной брутальности реального мира. До встречи с Илоной всё в жизни было не так просто, да и сама жизнь угнетала его, как тяжёлая болезнь с ранних лет. Ещё будучи в самой цветущей и розовой поре телячьего отрочества, он решил не слишком долго заживаться на столь глупо устроенном белом свете, очевидные кретинизм и мерзость явлений, происходящих в котором, не приемлемы для него ни в коем случае. И так как уйти из этого зоосада олигофренов и даунов являлось тоже не простой задачей, то он решил, живя, пока живётся, медленно, но верно, осуществлять намеченный Уход. Среди нескольких задуманных им планов существовали: побег на реактивном истребителе. На нём он должен был залететь высоко над морем или океаном и спикировать оттуда прямо на дно. Одним дураком меньше, да и военной игрушкой. Для осуществления этой цели он пытался поступить в военное лётное училище, но его не взяли из-за сущей ерунды по здоровью. Тогда он попытал счастья в гражданском — и тот же результат. «Не судьба, — решил Ивэн, — мне икарничать над океанами, ничего, пойду в матросы, и во время жуткого шторма меня, спасающего никому не нужное народное имущество или буфетчицу — любовницу капитана, героически смоет за борт». Но поматросить тоже не удалось и тоже из-за чепухи. Жизнь торжествовала над его суицидными бреднями и вела своими, только ей известными переулками, завлекая искушениями и приманками под видом неуклонного осуществления очередного намеченного плана.

Не стоит вспоминать все эти опереточные опасности и приключения, приключения и балансирования, картонные сумасшедшие дома, театральные похороны, игрушечные войны и наклеенные, как грим, морщины лба и сердца. Может быть, имеет смысл чуть-чуть притормозить возле кукол-марионеток — женщин, существ, в общем-то, загадочных, но не настолько интересных для Ивэна, чтобы он мог посвящать им времени больше, чем для осуществления главной сверхзадачи жизни. К тому же чувствовать себя персонажем скотного двора или рядовым участником некой сложной технологии, овладеть которой можно, изучив десятки книг, порнофильмов и сдав зачёты по постельным лабораторным опытам, было не в его вкусе. И хотя жил он давно уже не мальчиком, производственный процесс любовного дела всегда несколько травмировал его трансцендентную душу. А первое познание женщины обернулось вообще сплошным фарсом, ибо созерцавшего себя как бы со стороны, словно посторонний наблюдатель, Ивэна чрезвычайно рассмешила его собственная, абсолютно механическая задница, трудолюбиво добывавшая что-то или что-то выкачивавшая, подобно нефтяному насосу, из недр такого же механизированного манекена, всё время задиравшего вверх свои нелепые голые ноги. И, до крови кусая пальцы одной руки, он пытался сдержать неуместный истерический смех, но не смог и, скатившись с заведомо бесплодной скважины, стал хохотать, как бешеный.

Но хитроумно мутирующая проказа жизни, меняя маски и цвета искушений, настигла его, поставив точку в истории болезни появлением Илоны. А затянувшееся представление всеобщего принудительного дуракавалянчества вдруг обернулось не грёзой скучающего и постороннего зрителя, а собственной полнокровной реальностью. Случались, конечно, кое-какие накладки: суфлёр забывал слова подсказок, зрители хлопали там, где надо бы помолчать и хохотали в паузе для слёз, но, в общем, гармония их с Илоной любви таинственным образом скрадывала все, не стоящие внимания, подробности убогой человеческой комедии и преображала в драгоценный блеск тусклое мерцание помойных луж, а прогулки по разбомбленным иррационализмом загадочной русской души улицам голодных городов в весёлые карнавальные гулянья.

Естественно, поведение подобного героя и его героини было отмечено печатью несомненного сумасшествия, ибо эпоха платных туалетов, но бесплатного труда требовала от них примитивных междометий, а они, безумцы, разражались прилично оформленными, сложноподчинёнными предложениями с деепричастиями. Эпоха заталкивала их в «парадняки» и пыталась совокупить стоя под нечистой лестницей в соседстве с мусорными бачками, как бродячх дворняжек, а они поцеловались лишь через месяц знакомства, и не в сортире шашлычной, а под деревом в парке. Брезгливо махнув на них красномясой лапой в кооперативной «варёнке», эта вульгарная мадам Эпоха, с виду то ли базарная торговка, то ли наша знаменитая эстрадная, так сказать, певица, взмолилась напоследок: «Портвешком-то отечественным накатитесь хоть разок, ведь расслабляет как! Очищает желудок и интеллект снимает, будто рукой». И в отчаянии: «А, чтоб вас ни в одно СП[10] не взяли!» — потому что не пили они слабящего интеллект портвейна и укрепляющей национальное самосознание русской древесной водки, а также прочих нервно-паралитических жидкостей, вроде «настоек горьких», «крепких», самогона и даже фирменного Rasputin'а, так полюбившегося директорам и бухгалтерам малых предприятий. Выпил бы Ивэн, да и Илона, наверное, не отказалась бы от стаканчика, другого сухого, но его в Петербурге не было. То ли опереточный «президент» в театральной рубке космополитских виноградников перестарался, то ли Эпоха сама всё выдула — тёмная история.

Нельзя быть уверенным, что сегодня остался в наличии хоть кто-нибудь, способный оценить подобный декаданс, этот, так сказать, эстетический вывих двух эпохальных отщепенцев, ни разу (какое извращение нравов!) не попытавшихся размножиться в подворотне и превративших такие любопытственные для вечно жадного на эротику и порнографию человечества отношения между мужчиной и женщиной в некое подобие совместного дыхания или биения сердца, так естественны и непроизвольны были эти, их любопытные отношения. Но Ивэн, потерявший всякое чувство гражданской ответственности перед взрастившей его, но постоянно сексуально голодной семьёй народов, не мог вспомнить никаких подробностей даже первой брачной ночи с Илоной, как, впрочем, не запомнил и первого своего удара сердца и вдоха. Такова благодарность потомков!

— Поцелуй меня, тебя не было слишком долго, — сказала она, когда Ивэн вернулся в купе после долгих раздумий у окна в извилистом от игры светотеней коридоре вагона. Он наклонился и, поцеловав её в губы, начал машинально расстёгивать пуговицы блузки, чтобы высвободить «сестёр-затворниц», так Ивэн называл груди Илоны. Затем осторожно, едва касаясь кончиками пальцев, стал формовать сосок на одной из них во что-то, неуловимо прекрасное. Эта игра стала с недавнего времени им такой же необходимой, как поцелуи. Она вздрагивала от едва угадываемых касаний, как теплоход от внезапных ударов гигантских волн, и если бы Ивэн другой рукой коснулся соска второй «затворницы», то могло произойти короткое замыкание. Тело её содрогнулось бы, как от сильного удара электрическим током.

— Ты опять думаешь о том, что свернуло нас с пути к Памиру? Да?

— Да, — ответил Ивэн и сел за столик, поближе к окну.


В Киеве они остановились в гостинице (о, чудо!), ведомство которой находилось в кое-каких отношениях с Ивэном. В течение трёх дней он метался по городу, каждый раз неизменно заканчивая поиски прочёсыванием Крещатика. В конце концов имперская гранитная помпезность этой штрассе так ему осточертела, что выходить на неё стоило уже немалых усилий. Дважды он брал с собой и жену, но Илона безумно стесняла его не поддающиеся никакой логике метания среди перепутавшихся в извилинах мозга извилин улиц. Только посещение подземных галерей Печерской лавры на полдня умиротворило его и недоумевавшую Илону.

— Что происходит, Ивэн? Может быть, ты объяснишь мне? Я ведь тебя ни к чему не обязываю. Просто скажи мне, в чём дело, я пойму или не смогу понять, но всё равно будет легче, чем сидеть одной в номере и ждать, вернёшься ты этой ночью или нет.

— Всё хорошо, моя киска, — целовал её Ивэн, — всё будет замечательно, мне нужен ещё один день, и куда же я денусь в ночь без тебя.

Но Илона как в воду глядела.

Под вечер четвёртого дня киевских гуляний, медитативно фланируя по тихой улочке, он размышлял о своём странно неуправляемом чувстве к раскосой незнакомке. Если он любит Илону всем небом своей души и другую женщину так же, как Илону, любить уже не может, то не означает ли его электромагнитное или определяемое другим псевдонаучным термином притяжение к незнакомке, что между ними есть нечто большее, чем обычное сексуальное влечение? Но что может быть больше? Только родство: духовное или… или кровное? У него никогда не было сестры, и он не знал, какие чувства испытывают друг к другу брат и сестра. Но странно, что с микроскопического детства он мечтал о сестре. Сначала она была нужна ему, как соратница детских игр, которая могла бы в отличие от брата подчиняться ему во всём, но, когда он подрос, то представлял её уже связующим звеном между ним и страшно загадочным миром девушек и женщин. Он мечтал, как мог бы, глядя на неё, а иногда и подглядывая, быть готовым к некоторым женским тайнам и хитростям, а также к известной доле интимных подробностей и секретов, знанием которых похвалялись все его друзья. С сестрой он не был бы таким одиноким и далёким от его сверстниц, ведь они могли бы дружить с ней, а он с ними.

Потом, когда он повзрослел и стал ходить на свидания с девушками, его мечты о сестре постепенно выцвели, и он не был потрясён однажды подслушанным случайно разговором матери с отцом о некой девочке, дочери отца от его первого брака, то есть родной сестре Ивэна. Ему пришла тогда в голову мысль, что своей неистовой мечтой он совершил чудо и, произведя сдвиг во времени в обратную сторону, добился всё-таки появления сестры на свет. Только теперь она ему была не нужна, слишком поздно он узнал о её существовании, да и не о такой сестре он мечтал тогда — далёкой и незнакомой. Но ведь она всё же существует, и значит, есть вероятность встречи с ней. Конечно, это одна миллионная процента, но она есть. Ведь он может встретить свою сестру на улице и не узнать её. А может быть, он уже встречал её и затевал с ней любовную интрижку, не зная, что она его сестра. Ею могла быть и та первая его женщина, и вторая, и притягательная незнакомка. Но этого не может быть. Ведь — всего одна миллионная процента! А что же тогда ведёт его по стране с такой сокрушающей все препятствия силой?


И сила была такова, что внезапно он увидел ту, что искал, в нескольких шагах впереди себя. Исполнение желания произошло так элементарно просто (Ивэн не сомневался, что секунду назад незнакомка не существовала, но появилась по воле Божьей и по его, Ивэнову, желанию), что, поглупев от простоты этой по самые колени, он не нашёл ничего лучшего, как догнать её, уходящую от него быстрым, но неровным шагом, и дотронуться до её руки. Она обернулась.

— Саша?

Ивэн удивился вдвойне, ибо это была не она, но как похожа! А он вроде бы не был Сашей, а кем-то другим. «Довольно приятная дивчина, но с чересчур лихорадочным блеском глаз, как будто больная или не в себе», — успел подумать Ивэн.

— Извините, но я, кажется, не Саша. Я тоже ищу кое-кого, но, к сожалению, не вас.

Незнакомка пристально вглядывалась в Ивэна, зрачки её были расширены.

— Простите, я ошиблась. Но вы так похожи.

— Меня зовут Ивэн.

— Ивэн, я прошу вас, раз уж так получилось, что мы встретились, не оставляйте меня одну. Это ничего, что вы не Саша. Он бросил меня. Я схожу с ума. Я не знаю, что со мной может случиться. Я так одинока. Не бросайте меня, пожалуйста, хоть вы.

— Но я же не Саша.

— Да, да, Ивэн, извините. Это ужасно, что приходится обращаться к чужим на улицах… — При слове «чужим» сердце Ивэна дрогнуло. К тому же у неё был чудный голос с трагедией в согласных и тревожным искушением в «а», «о» и особенно в «у», и вот теперь мы с Викторией совсем одни.

— А кто такая Виктория?

— Моя дочь.

— Значит, вы не так одиноки?

— Виктория милая, но она ревновала меня к Саше. Мы сидим дома двое, но каждая в своей комнате. Пойдём к нам, Ивэн, тебя послал ко мне сам Бог.

И ошарашенный этим натиском Ивэн был увлечён за руку из одного переулка в другой, потом в третий, затем, при последней неубедительной попытке вырваться, втащен за руку в парадную дома и, наконец, водворён в некую, довольно респектабельную квартиру, обстановка которой странным образом благотворно подействовала на взвинченные нервы преследователя, самого попавшего в западню. Квартира не походила на притон мафиози (как будто он бывал в них), и дверь им действительно отворила Виктория, девочка лет 13–14.

— Ты, наверное, хочешь есть, — хлопотала женщина, — Виктория, ну-ка займись гостем, а я сейчас. — И она удалилась, а Виктория стала накрывать на стол, что было весьма кстати, ибо в имперском городе Киеве людям, не желавшим, подобно Ивэну, есть мясо наших младших братьев по разуму, приходилось туго. В кафе, ресторанах и просто буфетах всё было только с мясом и салом. Даже знаменитые украинские вареники в спец. вареничных, и те содержали убоину, а на возмущение Ивэна: «Да разве вареники бывают с мясом и где же ваши знаменитые вареники с творогом, картошкой или с вишнями?» — работники киевского общепита отвечали загадочным покручиванием указательных перстов у благородных и высоких радяньских лбов. Не собирался Ивэн рассиживаться в этом странном доме, но когда увидел полный стол яств, по его неосторожному замечанию, без продуктов, содержащих трупные яды, зато с тремя сортами сыров и бутылкой редкого вина «Троянда Закарпатья», дрогнуло суровое сердце романтика под натиском желёз внутренней секреции.

Виктория оказалась действительно милой девочкой и умелой хозяйкой. Пока мама, которую, как выяснилось, звали Олей, отсутствовала, она занимала порывавшегося уйти Ивэна светским разговором и авантажно, как взрослая, юлила попкой во время проходов из кухни в гостиную и обратно. Вскоре появилась и Оля, массирующая предплечье левой руки и в шикарном гаремном халатике, не покрывавшем её весьма недурных коленок. Вид у неё был значительно более спокойный, чем при первоначальной встрече, и Ивэн, всё же подозревавший, что попал к больной или сумасшедшей, окончательно успокоился.

Сели за стол. Оля пила, едва пригубливая, а всё больше подливая дорогому гостю. Быстро захмелевший с голодухи и отвычки от благородных вин Ивэн уже не так борзо рвался вон, в одиночество улиц. Исчезнувшая на некоторое время Виктория к удивлению Ивэна возникла за столом уже с накрашенными губками и припудренным носиком, а также в джинсовой мини-юбке и модной американской майке. «Кажется, стопроцентная нимфетка», — подумал Ивэн и сам удивился безапелляционности своего суждения в абсолютно незнакомом ему, да и не особенно интересовавшем доселе вопросе. А новоиспечённая сестра Лолиты Первой тоже выпила рюмку вина и, включив не слабый импортный видик, поставила кассету с музыкальными видеоклипами. В подборке клипов оказались и любимые Ивэном «Роллинги», отчего он совсем размяк и опомнился только, когда Оля стала выпроваживать Викторию спать.

Когда они остались вдвоём, Оля достала из серванта французский коньяк и разлила по рюмкам. Ивэн стал отказываться, утверждая, что он должен идти, и ему неудобно. Оля же утверждала, что налитый коньяк должен быть выпит, так как не выливать же его, а к тому же, он не должен оставлять её одну, ну хотя бы ещё с часик. Наконец Ивэн согласился остаться ещё на час и выпил свою рюмку. Коньяк был бесподобен на вкус, мягок, как мякоть девичьих губ и ароматен, словно можжевельник, вымоченный в духах «Нина Риччи», но, о, ужас! При полной, как ему казалось, ясности мыслей, он не мог встать с дивана и сделать хотя бы один шаг. А Оля, пригасив свет, давно уже без халатика, сидела у него на коленях, целовала его в шею и напирала своими спущенными с поводков «затворницами» на его выпотрошенную из рубашки грудь. Он слабо отталкивал их… а она, бормоча ему на ухо «Саша, Саша», рвала с него и брюки.

Ивэн отбивался от неё уже не на шутку, но в глубине души испытывал нечто, близкое к наслаждению, от власти над голой и униженно бьющейся о него, как волна о камень, женщиной с тёмными, во весь глаз зрачками. Впрочем, наслаждался своим садизмом даже и не он, Ивэн, а как будто кто-то другой, карликового роста, вечно прячущийся в самом тёмном углу его сознания, а сегодня высунувший нос, потому что… да, потому что карлики (он где-то слышал это) обожают вино, женщин и всякие провокации. А ему, Ивэну, к чему всё это, тем более, что подобное сегодняшнему в его жизни было уже не раз и не два: мажорские и не очень квартиры с видиками и без, вино, дешёвое и дорогое, женщины одетые, раздетые, наполовину и голые совсем…

— Ну и что, — прошептал чей-то, до судорог знакомый голос, — этого вина и этой женщины ты всё-таки не пробовал, и потом, может быть, случится что-нибудь ещё, более интересное. Ты не забыл о Лолите, то бишь Виктории?

Сквозь окна осторожно просеялся лунный свет, и в его фосфорном сиянии Ивэну померещилось, что карлик, осмелев окончательно, высунул из-за его спины свои маленькие цепкие ручки, и они, всё удлиняясь и становясь похожими на его, Ивэна, руки, осторожно касаются пальцами Ольгиных грудей, формуя их соски в то неуловимо прекрасное, что всегда получалось у них с Илоной. Но Олины «затворницы» были мертвы к этим нежным касаниям, и тогда карлик стал давить и тискать их всё сильнее. Последнее, что он вытворил перед тем, как сам Ивэн, откинувшись на спинку дивана, со свистом улетел в бархатную можжевеловую тьму, было какое-то трудновообразимое порнографическое безобразие, но, слава Богу, он, Ивэн, был здесь уже ни при чём.

Проснулся он от того, что озяб. Дверь на балкон была приоткрыта, и утренний сквозняк чуть-чуть колыхал кремовые занавеси. С удивлением обнаружив на своих коленях уткнувшуюся в них лицом незнакомую голую женщину, он осторожно снял её с себя и, боясь разбудить, так и оставил в полусидячей позиции у дивана. Когда снимал и укладывал рядом с телом её левую руку, заметил на внутреннем локтевом сгибе несколько тёмных, как мушиные следы, пятнышек. Застёгиваясь, он поспешно вышел в коридор и сразу же направился к выходу. Но сложная система каких-то мудрёных замков со штурвальчиками, как для наводки артиллерийского орудия, чужому не поддавалась. В раздумье он пошёл было обратно и столкнулся с выходящей из ванной комнаты точно в таком же халатике, как у мамы, Викторией. Губы её не были накрашены, нос не припудрен, и выглядела она натуральной пятиклассницей, по ошибке влезшей в халат малорослой гетеры.

— Ты уже сам встал, а я хотела будить тебя. Как бы Сашка не нагрянул. Он всегда под утро заявляется.

— Какой Сашка? Тот, что вас бросил?

— Никуда он нас не бросал. Просто иногда он по неделе где-то ездит по своим аферам, а матери кажется, что он свинтил. Но он её, наверное, всё равно бросит, потому что бьёт в последнее время и говорит, что как только я подрасту, то женится на мне, а мать посадит в крейзер, ну, в дурку. Он и так уже сделал меня своей женой…

Ивэн с недоумением посмотрел на её детскую фигурку, тонкие ножки, едва оттопыривающее что-то на груди, ясные детские глаза…

— Но мне он не нравится. Ты мне понравился больше. У тебя глаза, как морская вода — прозрачные и глубокие. А у Сашки — коричневые, глупые и плоские, как у моего игрушечного медведя. Если хочешь, можешь сделать меня своей женой, только бы Сашка не пришёл. Но, если быстро, то мы успеем, — и она стала снимать халатик.

— Подожди, подожди, — забормотал опешивший Ивэн, — какая женитьба? Ты же ещё маленькая?

— Да не бойся, — лолитово усмехнулась она, — не посадят, Сашка же не сидит. Ну, давай, — и, подойдя к вконец ошалевшему Ивэну, она по-маминому стала расстёгивать его брюки. Но тут раздался звонок, потом другой, третий.

— Ой, это Сашка!

Она накинула халатик и бросилась к двери.

— А ты иди к матери, чтобы он не увидел, что ты был у меня. Едва она скрылась за дверью, как Ивэн открыл окно, вскочил на подоконник и, придерживаясь за водосточную трубу, перелез на чей-то балкон. Свесившись с него, он встал ногами на перила балкона этажом ниже, потом, свесившись с этого, стал нащупывать перила следующего, но их почему-то не было. Тогда он схватился за водосточную тубу, опершись ногой о какой-то выступ в стене. Но тут кусок трубы, за который он уцепился, вдруг отделился от общей связки, и он полетел вниз. К счастью, лететь оказалось недалеко, так как балкон, с которого он перекочевал на водосток, был уже третьим этажом. Грянувшись на клумбу, он упал на бок, но немедленно вскочил на резвы ноги, оставшиеся целыми и невредимыми, и был таков. И уже у дверей гостиницы он с удивлением обнаружил, что держит в руках метровый кусок водосточной трубы. Грянув его оземь с такой силой, что от грохота проснулся дежурный соседней пожарной части, он вбежал в гостиницу.


Это приключение сразу отрезвило Ивэна. В полдень они с Илоной уже сидели на палубе теплохода, идущего вниз по течению Днепра. Ивэн вспомнил одно место для стоянки с палаткой на берегу, которое ему порекомендовали всезнающие московские знакомые, когда он решил ехать в Киев. Часа через полтора после городишки Канева теплоход причалил к пустынной пристани, на которую сошли только Ивэн с женой.


Полторы недели в мире, покое и согласии прожили Ивэн и Илона в этом чудесном месте, загорали на золотом днепровском песочке, купались в мягкой тёплой воде, питались овощами, фруктами, молоком и яйцами, купленными не в магазине, а просто у кого-нибудь из жителей деревни, что находилась неподалёку. Люди в том месте, где стояла палатка супругов И-И, как окрестила их Илона, почти не появлялись. Только катера, теплоходы, большие пароходы и баржи развлекали их своим вечным стремлением из ниоткуда в никуда.

— Потрогай меня, я ещё не превратилась в облако? — попросила как-то Илона Ивэна и пояснила в ответ на его вопросительный взгляд: — В домашних условиях человек ежедневными отражениями в зеркале, взглядами друзей и прохожих формирует свою достаточно иллюзорную внешность и внутреннее состояние по заказу злобы дня. А без всех этих подручных средств я и внутренне, и внешне как бы расплылась, распухла, как облако в купальнике или тесто, лезущее из квашни. Один купальник и сохраняет ещё какое-то чувство реальности, и то всего в двух местах. Боюсь, сниму его, раздуюсь, как надутая перчатка и лопну на тысячу кусочков. Знаешь, где у меня сейчас нос?

— На левой пятке?

— Пока ещё нет, но уже на темени или даже над ним, а мысли роятся не в голове, а там, где был живот, как будто голова провалилась в него сквозь грудь. Руки вот, совсем неудобно, поменялись местами с ногами, и я уже несколько раз пыталась перелистывать ими страницы. Только теперь по-настоящему ощущаю, в каких иллюзиях пребывает дрессированное человечество. Ой, что ты делаешь, Ивэн, я же лопну!

— Кажется, я открыл чудодейственный способ существования без купальника и безо всякой опасности для жизни, — ответил он, выпуская на свободу обеих «затворниц» разом и пытаясь соединить снеговые вершины Джомолунгмы и Килиманджаро в одном поцелуе.

По вечерам они жгли костры и пили чай с мятой, найденной тут же в кустарнике на берегу. Старые трухлявые коряги и сучья, брошенные в огонь, были полны муравьев. Как ни выбирай дрова, а маленький народец в каждом стволе. Тогда Ивэн осторожно клал сучок в огонь одним концом, а другой оставлял на земле или приставлял вспомогательные палочки-лестницы, по которым муравьи могли спастись из своих горящих многоквартирных ульев.

Обдумывая происшедшее с ним в Киеве, Ивэн понял, что судьбе было угодно пока что вполне любезным способом предупредить его на будущее, что погоня за незнакомыми женщинами, пусть даже потенциальными сестрами, не вполне безопасное занятие. Ведь это счастье, что он упал не с девятого этажа и даже не с пятого. А если бы он не вылез в окно и повстречался с, конечно, обрадовавшимся ему Сашкой? А если бы Сашка не пришёл вовремя и эта Виктория… И что, наконец, натворил этот карлик, если только учинённое им безобразие не приснилось ему в пьяном одурении. И возникало множество самых разнообразных ЕСЛИ, а ответ вырисовывался один, дзеновски простой и народом мудро сформулированный в следующее краткое изречение: «Не ищи на за…, скажем, затылок, приключений».

Ивэн подозревал, что народ, одним из представителей которого являлся и он, Ивэн, мудр, и вообще, народ — молодец, несмотря на то, что всё у него всегда хреново и всю жизнь он сидит в так называемом дерьме. Другие почему-то живут лучше, путешествуют, изобретают, помогают голодным русским и африканцам, но с народом у них дело совсем плохо, если не сказать, что дело просто дрянь. А у нас народ-молодец, и если не советует на затылок приключений, значит, умный человек или просто русский так бы и поступал. Да, не зря, видно, Иван заделался Ивэном. Наверное, жить хорошо захотел. Скучно ему стало посреди воняющей потным стадом отчей толпы. А когда он представлял в конце скучной благобезумной жизни ещё более скучную смерть в убогом хлеву, злыми шутниками именуемом больницей, то напрочь забывал и эту, и прочие народные мудрости. Да и что ожидать от человека, с юности предпочитавшего людям, ходящим, как положено, по ступенькам лестниц, тех, кто вскарабкивался на перила и шёл по ним, хотя бы и по десятому этажу.

Но неужели он окажется таким глупцом, что после долгих и бессмысленных лет странствий, совершив тысячи глупостей, промахов, ошибок и уцелевший при расплате за них, чтобы встретить свою принцессу любви и света божественную Илону, проиграет её теперь в кости идиотскому случаю или первому попавшемуся кинематографическому миражу? Илона спасла его от заскорузлого одиночества, от одинокой погони за иллюзиями и от смерти в одиночке себя. Почему же он скрывает от неё то, что гонит его неизвестно куда, по неизвестно чьему следу? Почему где-то в самом укромном и запылённом углу его души, в пятом измерении одиночества стоит императорский трон и восседает на нём маленький, пугливый карлик, которому подвластно всё, что в нём, Ивэне, есть плохого и хорошего, и даже Илоне заказано войти в это заповедное для любви пространство. Ведь это он, ненасытный, гонится за очередной жертвой, и настоящий Ивэн не в силах ему противостоять. Да, но кто из них настоящий? Может быть, тот, кто любит Илону? Тогда почему он не откажется от власти этого уродца, не упадёт Илоне в ноги и не признается во всём сейчас же? Кто знает, может, осветив самые затаённые углы волчьей норы с обломками угрюмого трона, он найдёт наконец успокоение, которого, конечно, ему не даст ни раскосая сестричка, ни что-либо иное. Ну, становись на колени и начинай.

— Нет, — сказал вдруг кто-то внутри, — я не хочу. Одиночество человеку необходимо, и я, то есть ты, имеешь на него право. Ты лишишься своего «я», своей неповторимости, если вывернешь себя наизнанку и покажешь меня, то есть себя, всем или хотя бы только Илоне. Ведь она не ты. «Я» — это последнее, что у тебя есть, и отнять его ничто не в силах: ни время, ни смерть, ни даже любовь. «Я» с тобой навсегда и в этой, и в прошлой, и в будущей жизни.

— Что с тобой, Ивэн? Ты с таким тихим бешенством целуешь мне руки, что мне немного страшно.

— Прости, я задумался, вступил во внутренний диспут с самим собой и на себя рассердился.

— А, опять достаёт лилипутик.

— Ты о ком это?

— О нём же, о твоём двойнике. Ну и кто победил в диспуте, ты или он?

— Кажется, никто, а, в общем…

— Ну, значит, опять он. Он побеждает всегда, и только раза три-четыре за всю жизнь, бывает, выигрываешь ты, тот, которого я знаю и люблю. А этому маленькому паршивцу передай, что мы с ним не друзья. Впрочем, с чего это я взяла, что он лилипут. Может быть, он с тебя ростом. Мой собственный раньше был такой огромный, что я иногда боялась, как бы ночью, когда я сплю, он не совершил переворот и не вытеснил меня из моей собственной жизни.

— Боюсь, у тебя чрезмерное пристрастие к парадоксам, но в главном ты права, волю этому типу давать не рекомендуется, — вспомнив опять киевскую вечеринку, согласился Ивэн.

— Не рекомендуется! Да я бы убила его, если бы знала, как. Сколько гадостей и глупостей натворила я по его желанию, а хорошего — стыдно даже считать. Но ты всё изменил. Я вдруг забыла о себе, то есть о нём, и не хочу вспоминать.

— Об этом написано и в одной упитанной книге: «Когда мы любим или славим Бога, мы забываем о себе».

Но это только, когда любим или славим. А когда просто живём, просто ходим, спим, едим, воспроизводимся и вырождаемся, то ни на секунду не забываем о себе. Это наша сущность и вечное проклятие. Человек наблюдает и носится за собой, как собака за собственным хвостом. Мало того, что каждый кружится поодиночке за какой-нибудь личной идиотской манией или иллюзией, так ещё сообща, полмиллиардом кретинов мы устремляемся в погоню за суперхвостом под названием «Светлое будущее», и всего лишь двадцать лет, по уверению вперёд смотрящих, остаётся до вечного блаженства. Но внезапно хвост встаёт пистолетом, соседская сука что ли забрела во двор или бродячий кот, и вечное блаженство откладывается ещё лет на двести, если не навсегда. Показательно, что в старину некоторые даже видели эти хвосты, приманки наяву, одни — в виде русалочьих, другие — наподобие коровьих, у леших и у чертей, но всегда отдельно от себя, и в этом вся ошибка человеческой цивилизации.

— А мне кажется, что это всё — тот же карлик, а не хвост. То ты гоняешься за ним, то он за тобой. Так всю жизнь и коротаем в весёлых забавах казаков-разбойников. Но меня волнует вопрос, а если всё же поимка себя за хвост состоится?

— Ты можешь и сама дать ответ на это, промоделировав в первом приближении укушением себя за пятку. Так ты покончишь с одной иллюзией, но сколько их у тебя в запасе, вот вопрос?

В этот момент из-за кустов, совсем близко от них, с фарватера, проходящего почти у самого берега, надвинулась лавина звуков с прогулочного теплохода, на верхней палубе которого вдоль бортов были расставлены столы, а между них танцевала подвыпившая шумная молодёжь. Кто плясал гопак с помесью гарлемского рэпа, кто молча тискался в танце, а одна блондинка, свесившись за борт, блевала, причём кавалер её или просто палубный прохожий, закинув ей на спину пышную юбку, что-то искал в её бёдрах.

— А любопытная у нас позиция для созерцания, — сказал примолкший было Ивэн. — Мы, как совершенномудрые, благополучно выбравшиеся из бурного потока жизненных заморочек, сидим себе у костра истины и наблюдаем, как барахтаются те, кому не по силам выплыть из водоворота. Помнишь, как вчера дрались на буксире? А как давеча занимались любовью на разных палубах сразу две пары?

— Да, со стороны смотреть на это особенно смешно, хотя мы сами в подобных ситуациях выглядим точно так же, нелепо и глупо. Жаль, что по реке не проплывают подъезды, коммунальные квартиры, кабинеты высокого начальства, залы заседаний с трибунами и площади с парадами и демонстрациями.

— И без них хватает впечатлений. Вон опять что-то плывёт. Следующая жанровая сцена была разыграна небольшим хором школьниц, может быть, недавних выпускниц, тихо певших на тёмной носовой палубе, бесшумно скользящей самоходной галоши заунывную украинскую песню. Благопристойность жанра не вызывала сомнения, но зоркий Ивэн толкнул Илону в бок локтем.

— Смотри, дирижёр!

И она увидела на корме галоши смутную мужскую фигуру с ярко белевшими в темноте пятнами лица и двух белых рук у низа живота. Сначала Илоне показалось, что мужчина справляет малую физиологическую нужду, но, присмотревшись, она поняла, что тот лихорадочно-продольными движениями хирургически точных рук в такт песне вскрывает нарыв космической похоти. Галоша медленно скрылась со сцены за украшенным искрами падающих звёзд занавесом ночи, как будто подгоняемая неистовыми толчками рук человека на корме. И когда она вдруг зашумела вдали, то ли спускаемой откуда-то водой, то ли обратным ходом винта, ей показалось, что это неуклюжее судно развило реактивную скорость и даже поднялось в воздух в тот момент, когда нарыв, вероятно, вскрылся, густо брызнув в испуганную ночь.

— Ну этот индивидуум уже поймал себя за хвост и без всяких высших сублимаций, — пробормотал Ивэн. — Помнишь Фрейдовскую идею о самоудовлетворении путём облизывания собственных гениталий как высшей форме сексуального наслаждения. Недоступность подобного обладания своим хвостом, особенно женщинам, заставляет их заниматься этим друг с другом, и тем же самым короткохвостых самцов. Тоска по самим себе, а также могучий источник так называемых сексуальных извращений и прочих капканов реальности от СПИДа до некрофилии, вытекающих из безобидного желания пощекотаться. Но если бы дело касалось только секса! А то ведь, сублимируясь посредством интеллекта в более высшие сферы разума, но всегда держа про себя глубочайшую мысль: поймать в каком-нибудь измерении за гениталии самого себя, люди чего только не вытворяют. А наш «дирижёр» выпускает пар через первый крантик и не будет возгонять его до крана с шестизначным номером в виде идеи о новом всеобщем благе с коммунальными жёнами и сестрами. Ему даже кран № 15, то есть женщина, не понадобился.

— Ты так высоко ценишь нас, 15-м номером. Это мило.

— Не всех. Некоторые имеют и номер три, а избранные вообще без номера. Но я продолжу рассуждения о «дирижёре». Как выясняется из того немногого, что мы о нём знаем, — он не такой уж плохой гражданин, каким может показаться при поверхностном взгляде. Потому что, во-первых, не противоречит своими действиями морали нашей Родины-матери, которая ещё до недавних пор была такова, что многим людям, особенно молодым, было легче мастурбировать, чем искать сексуальных связей с противоположным полом, хотя на словах онанизм осуждался всеми светилами медицинских и сельскохозяйственных наук. И великий русский народ послушно и молча мастурбировал под свист первых космических ракет и взрывы испытуемых на нём атомных и водородных бомб; во-вторых, как уже стало ясно из вышесказанного, спасает богоизбранный народ от чрезмерного интеллектуального потенциала и СПИДа. И, в-третьих, помогает речному судоходству. Я кончил, господа присяжные. А вообще, осточертела эта физиология. Гоголевский Дншр продемонстрировал, и весьма убедительно, основной спектр человеческой деятельности, когда человечество не занято сборкой автоматов Калашникова или танковых гусениц, а также произнесением речей и стоянием в очередях. Какая тунгусская тоска! Ей-богу, давай уйдём в монастырь завтра утром.

— А как же я, Ивэн? Ведь мне придётся уйти в монастырь женский. Наверное, тебе надоели не только дирижёры…

— Ну, что ты говоришь, дорогая. Сама прекрасно знаешь, что это инфернальная ложь и риторика моя совсем другого свойства.

— То, что я просто глупая русская баба с французским прононсом, я, естественно, знаю, но дело даже не в твоих словах, а в том, что мне и самой всегда хотелось быть инакочувствующей и инакодействующей, чем я есть на самом деле, но, кроме высокомерного женского кривляния, из этого ничего не выходило. Разговаривать или жить, как завывают и оргазмничают очкастые поэтессы и кривоногие прозаички из молодёжных журнальчиков, тайно мечтающие об увеличении грудей, я тоже пробовала, но безуспешно. Интеллектуальная физиология, вероятно, благотворно действует на философское и литературное либидо дам определённой категории и ещё более определённого возраста, но не на меня. Какие словесные ураганы, какое обилие споров, блестящих мыслей и, несомненно, умных разговоров я пережила в обществе культурно-кооперативных сливок города, когда стремилась стать как можно современней, элитарней и умней, и куда являлась с небольшим запасом собственных дзен-экстремистских виршей в кармане рваных джинсов. И не было ничего странного в том, что после высокоэстетических вечеринок и банкетов я ехала домой в полуночной машине какого-нибудь любезного представителя элиты, по дороге предлагавшего мне срочный проект нашего общего сотрудничества в различных областях культуры и бизнеса. Странность состояла в зеркальной идентичности всех их любезностей, завуалированных непристойностей, а нередко и хамств.

Кинорежиссёры, естественно, хотевшие снимать меня в эрото-фильмах века (можешь ты себе представить эротофильм века киностудии Довженко?), желали для начала и непременно тут же, в машине, попробовать, на что я способна. Художники, конечно, сразу приказывали раздеться догола, хотя бы и намеревались запечатлеть одни только мои глаза (мол, рефлексы кожи груди и т. д.). Один поэт просил обнажиться, вернее, требовал для того, чтобы с натуры, с запахом секреций описать «замшу моей кожи». Композиторам сложнее связать необходимость стриптиза с задачами гармонии или мелодики, поэтому они действовали по-всякому. Бизнесмены, естественно, предлагали место секретарши-массажистки с демонстрацией необходимого им массажа тут же в машине на заднем сиденье.

И как они меня достали! Самодовольные эгоисты с многозначительными усишками и усищами на ещё более многозначительных физиономиях и с незначительными результатами своей многозначительности. Только сейчас я врубаюсь, как однообразная череда их автомобильно-гинекологических услуг напоминает мне то, что мы видим теперь на проплывающих мимо прогулочных борделях. И все они надоели мне так скоро и люто, что когда 25-й или 27-й по счёту предложил сфотографироваться, разумеется, голой, с букетом роз, я согласилась при условии, что букет этот будет торчать у меня из задницы, а я в этот момент буду пить воду из закаканного унитаза. Потом я завыла от тоски, как милицейская сирена, и пошла топиться в Неве. Если бы меня спасли тогда, то я стала бы любовницей какого-нибудь фрезеровщика с «Красного Выборжца» или наиболее кривоногой продавщицы парфюмерного магазина. Но ты всё испортил.

— Эх, и отбили бы мне печень фрезеровщики и продавщицы, знай они о таких делах! Я и сам диву даюсь, по мажорскому недосмотру ты мне досталась или по собственной глупости? Думаю, ни по тому, ни по другому, а по моей англо-французской смышлёности, — тут Ивэн охватил её европейского размера бёдра одной рукой и продолжил: — Если бы не я, ты со своими параметрами и огульной критикой нашей творческой интеллигенции не на «Красный Выборжец» загремела бы, а, скорее всего, в «приют убогого чухонца», то бишь «Пулковскую», и молотила бы фунты и стерлинги без сна и отдыха даже в день конституции под присмотром отнюдь не малозначительной рожи и, наверное, не без усов.

— Хвала тебе, великий Ивэн-сахиб, сокрушитель красных фрезеровщиков, и ответь мне, глупой чухонской шлюшке, ты обнимаешь сейчас меня или свой 64-й хвост?

— О, Шива! Как ты терпишь издевательства василеостровской бесхвостой русалки над брахманом Иванандой, достигшим 929-го круга сансары. Да, я продолжаю погоню в опаснейшем измерении — измерении любви. Я ловлю себя в тебе, а ты во мне — тоже себя. И ещё мы вертимся в беличьем колесе погони за тысячью прочих наживок-иллюзий, пока не устанет душа и не износится тело. Мы вечные заложники неосуществимых мечтаний, для оправдания и самоуспокоения сочиняющие время от времени слащавые байки об очередном мечтателе, на бедную, но безумно честную голову которого, в конце концов, сваливаются все заказанные им бредни: и миллионы дукатов, и слава на весь Бердичев, и алые паруса, и чёрные колготки, наполненные всем, чем он хотел. Но алкогольнейшая из бесхвостых, шоколаднейшая из парадоксопильнейших, я чувствую, как останавливаются все колёса вселенной и вечнолетящие стрелы попадают каждая в свою цель, когда я только думаю о твоих поцелуях. А что же случится тогда, когда я осуществлю задуманное?

— А то же самое, что мы наблюдаем на проплывающих мимо галошах. Погасим костёр истины и превратимся в зауряд-актёров сюжета, который с удовольствием посмотрят пассажиры этих самых галош, на время очутившиеся на нашем совершенномудром месте. И никакие умные разговоры не спасут нас от этого, пока мы не умрём или не выплывем из океана физиологии к другому берегу.

— Тогда поплыли.

— Да. Только медленно, медленно, ме…


Но однажды утром, когда днепровская заря только-только подрумянила хрусталь раннего утра, неведомо отчего проснувшийся Ивэн выбрался из палатки на сырой от росы песок. А мимо на расстоянии, вполне достаточном для душевного расстройства, медленно вниз по течению проплывал большой белый теплоход. И облокотившись о поручень стояла на пустынной палубе зябко вздрагивающая плечами одна-единственная женщина с русыми волосами, поднятыми наверх и закрученными на темени, и слегка удлинённым, как бы раскосым разрезом глаз. Чёрт дёрнул её из-за бессонницы встать так рано, и, видимо, тот же чёрт оторвал Ивэна от тёплого плеча Илоны, припав к которому он мог бы спать ещё не меньше двух часов! О, боги! Бедный Ивэн, бедная Илона. Когда она проснулась, все вещи кроме палатки были уже собраны в рюкзаки, и бегающий от нетерпения по берегу туда и сюда Ивэн буквально вытащил её из палатки за ноги. Скорей, скорей. Мы уезжаем.


Теплоход Черкассы — Одесса был комфортабельным плавучим приспособлением для ленивого времяпровождения. В другой раз это пришлось бы Ивэну весьма по вкусу, но не теперь. Он спешил. А теплоход, как назло, еле-еле тащился вдоль живописных берегов, а в просторе искусственных морей вообще терялся как окурок в океане. Круглосуточно работали ресторан и бар на двух палубах, где по вечерам устраивались танцы. Скрывая сжигающее душу нетерпение, Ивен неторопливо прогуливался с Илоной, в баре пил с ней шампанское и с деланным глубокомыслием любовался закатом. Но его выдавали глаза и руки, сжимавшие поручи до ощутимых вмятин на них.

— Ну вот, опять мы не мудрецы у священного огня, а всего лишь персонажи забавных сценок из тех, что наблюдали с берега, — грустно произнесла Илона, но Ивэн промолчал. — Что, Ивэн, опять то же самое, что в Киеве? — спросила она его напрямую, но он только сделал удивлённое лицо и ушёл от ответа в якобы глубокую заинтересованность чаечной кутерьмой за кормой теплохода. Про себя он оправдывался тем, что ведь не блажь и праздное любопытство погнали его за подвернувшейся под руку красоткой, а, возможно, братские чувства. «Да, уж, братские!» — попытался подискутировать чей-то робкий голосишко. «Заткнись, — рявкнул уверенный баритон, — говорю, сестра, значит, так оно и есть».

А ночью тоскующее сборище Ивэнов пыталось дать универсальный ответ на все вопросы и успокоить Илону и себя неистовством гиппопотама, загнавшего свою гиппопотамиху в непроходимую трясину и покуражившегося над ней вволю.


Они почти столкнулись на Дерибасовской лицом к лицу. Она шла под руку с черноусым пижоном в белых брюках, как будто где-то виденным Ивэном раньше. Он с Илоной преследовал их до самого морского вокзала, где те двое купили билеты. Ивэн тут же за ними подошёл к кассе и попросил два билета туда же, куда только что взяли его друзья.


На катере, идущем к западному побережью Крыма, они оказались вместе — незнакомка, но без своего черноусого, который поцеловал её в щёку на одесской пристани, и супруги И-И. Ивэн не смотрел в её сторону, чтобы не выдать себя перед и так загрустившей Илоной. Теперь она уже не спрашивала, что происходит, а молча следовала туда, куда тащил её за руку осатаневший муж. Впрочем, Ивэн сказал ей, что давно хотел повидать свою родину, ведь он действительно родился там, куда теперь шёл катер. Что он узнал кое-что в Киеве, и теперь надо навести окончательные справки тут, в Крыму.

— И что же это такое важное, за чем нужно гоняться по всей стране?

— Да понимаешь, у меня вроде как была родная сестра, по отцу родная, но я о ней ничего не знал, так как отец разошёлся с её матерью, когда она ещё не родилась. И мне о ней ни отец, ни моя мать ничего не рассказывали.

— И что, мы увидим твою сестру?

— Да нет, вряд ли. Ведь её здесь не было уже, когда я родился. Её мать и она сразу уехали из посёлка, как только отец сошёлся с другой женщиной, то есть моей матерью.

— Если бы ты мне сказал это раньше, Ивэн, — и глаза её заблестели слезами.

А Ивэн лукавил только в том, что узнал что-то о своей неведомой сестре, а всё остальное, как известно, было патологической правдой.

— А ты не боишься, что прошлое может возобладать над тобой? — спросила его значительно повеселевшая Илона.

— Как это?

— Как мина, оставшаяся в земле полвека назад, взрывается под лопатой новоиспечённого дачника. Мне кажется, прошлое — не такая безобидная вещь, как мы думаем, особенно когда сам ты сильно изменился.

— Но сестра — это даже не прошлое, это нечто иное, не успевшее проявиться…

— Тем не менее, связанное с твоей родиной, а семья, родина, старые друзья — это не только сентиментальные воспоминания, но, хочешь ты этого или нет, насильственный возврат в исходное состояние младенчества или первобытия.

— Ты, кажется, не страдаешь излишним патриотизмом.

— Не страдаю. Для меня все эти вышеперечисленные вещи — зоны возврата, а я хочу плыть вперёд. Но на самом деле этих зон или даже только точек вокруг предостаточно и без родины или старых друзей. Они то в каких-то совсем незнакомых людях, в предметах, в домах, в собственных мыслях, в примитивном эгоизме, в сексе. Разве ты никогда не залетал в своих устремлениях, а иногда и в реальных достижениях на седьмое небо и, напоровшись на эту проклятую зону, кубарем летел на землю или прямо в дерьмо.

Тут Ивэн, до этого не очень внимательно прислушивавшийся к монологу Илоны, а серией взглядов исподтишка изучавший субстанциональность объекта преследования, широкой белой юбкой которого так простодушно забавлялся морской ветерок, заинтересовался высказанной тезой.

— А знаешь, ты взяла быка за хвост. Сколько раз попадал я в такие откатные точки, но не созрел для формулировки. Особенно хорошо я запомнил один случай в полосу моих занятий йогой и непротивления злу. Тогда я уже чувствовал себя почти преодолевшим земное притяжение (вероятно, с голодухи) и совершенным, почти как Будда (скорее всего, от прогрессирующей дистрофии), но вдруг чуть не прибил соседку по лестничной площадке вместе с её собачкой, вцепившейся мне в штанину.

— А чем кончились занятия йогой?

— Сама видишь, чем — тобой.

— Но я же тебя не развязывала из «лотоса» и не соблазняла пирожными, когда ты ел овёс. Пирожными ты кормил меня сам.

— Всё правильно, в зону возврата я вошёл гораздо раньше, но ты не поверишь тому, что было до этого, или сочтёшь меня жалким хвастунишкой, из разряда тех, что окучивают невероятными историями пляжные женские туловища для придания себе большего сексуального авторитета.

— Но мы ещё не на пляже, и ты не знаешь, как моё туловище воспринимает всех этих авторитетов.

— Ладно, тебе одной и только на ухо я расскажу всё, — и он действительно наклонился над ней и прошептал: — Я был богом.

— Что? Кем?

— Богом. Не знаю, какого ранга. Ну, может быть, божком, но я мог всё, и мне всё подчинялось, даже погода. Я выходил из своего мешка костей с мясом в сверкающем астральном теле и проникал в нём сквозь стены, землю и воду. Я мог парить в облаках, как птица, и самолёты пролетали сквозь меня, словно сквозь луч света. Я видел насквозь людей, их болезни, их мысли и желания и часто знал, что с ними будет завтра. Надеюсь, тебе достаточно для того, чтобы обвинить меня в тщательном сокрытии шизофренических синдромов и…

— Это была женщина?

— Да. Я лечил и даже вылечил её левую мэрилиновую грудь от маленькой саркомки, величиной с орех. Это орех вместе с памятью о Мэрилин бравые хирурги собирались отрезать в один прекрасный день. Потом у нас было что-то вроде любви, но я вдруг стал терять свои богоподобные способности одну за другой.

— И ты никогда больше не пытался вернуться на Олимп?

— Пытался, и не раз. Я расстался с той женщиной, голодал и медитировал, как Бодхидхарма, но что-то, как рефлекс лошади, упавшей в прыжке через яму, не давало мне перепрыгнуть пропасть, разверзшуюся между мной и Олимпом. А потом этот жуткий синдром эпилептирующей эпохи — всеобщее астро-экстра-йогопомешательство. Эти сатанинские клички мини-антихристов с экранов телевизоров, газетных страниц, из воздуха больных улиц. Удивительно, но когда «контактёров», «астрологов» и «знахарей» держали в психушках, мне самому, кандидату на сажень городского психодиспансера, медитировать и поднимать кундалини было несравненно легче.

— Зона.

— Что?

— Зона возврата. Она тебя всё время возвращает на землю в мешок с костями и мясом. Твоя личная зона, хотя сейчас и не время индивидуальных заморочек. Это чересчур большая роскошь. Вся наша страна — зона, а впрочем, как я поняла только сейчас, и вся земная человеческая жизнь.

— И возврата во что? В преисподнюю?

— А может быть, и в рай. Жаль, что ты больше не умеешь летать. Я бы хотела пошизофренировать сквозь облака вместе с тобой.

Совсем близко от борта, как стены неприступной крепости, заскользили туши прибрежных базальтов.

— Смотри! Кажется, мы идём на посадку. Какие скалы! Это просто Италия или побережье южной Африки.

Теплоход и в самом деле сближался с сушей, и Ивэн спустился на нижнюю палубу за рюкзаками.


От пристани нужно было подниматься по длинной железной лестнице, проложенной в скалах наверх к посёлку. Пассажиров на берег сошло всего несколько человек. Ивэн с женой и объект преследования с сумкой через плечо и в белой, широко развевающейся на ветру юбке шли последними. Ивэн карабкался за незнакомкой, а несколькими ступеньками ниже взбиралась всё время оглядывающаяся на море Илона. Ивэн старался не смотреть вверх, но, помимо воли, глаза его то и дело фотографировали пленительную смену позиций двух других сестёр, по его терминологии, «бесстыдниц», в полыхании светотеней мечущейся материи. Небо давило на плечи бездонной глубиной космоса, солнце светило так контрастно, что незнакомка, казалось, взбиралась по перекладинам, воткнутым в сгущённый воздух, в море, поменявшееся с небом местами, и её ноги с белой каймой трусиков, и юбка, отделяющая их от неё самой, с головой нырнувшей в море синевы, жили совершенно самостоятельной и близкой Ивэну жизнью.

— Ох, Ивэн, ну и фантастика тут! — раздался снизу голос Илоны, и он очнулся от гипнотического транса, вызванного бесстыжим созерцанием запретной погранзоны. «Опять зона, — подумал Ивэн. — Эдак они меня возвратят не то что на землю, а в тартар специальной глубины для особо опасных тартарных рецидивистов». И, чтобы отвлечься от всей этой шизни, он скорее обернулся к Илоне.

Она стояла несколькими ступенями ниже. У неё было такое милое и удивлённое лицо. Ивэн чувствовал, как сердце его облилось кровью от любви к ней. Ведь она ничуть не хуже той, что сейчас тоже стояла, любуясь ландшафтом, двадцатью ступеньками выше. Только Илона уже своя, родная, но не таинственная. А та, наверху, как будто магнитом притягивала его к себе, но для чего?

Ведь он же не собирается ради неё бросать Илону. Илона теперь с ним навсегда. Но тогда зачем ему эта магическая женщина с раскосым разрезом глаз? Ах, да, она, возможно, его родственница. Он снова поднял голову и увидел, как ветер рванул её юбку, так что обнажил полностью белый мрамор двух колонн жертвенника Афродиты. Он пошатнулся на ступенях, а когда опять глянул вверх, то обнаружил сюжет для ностальгического ландскэйпа — пустая лестница и пустыня бездонного неба над ней.

И вот они с Илоной на самом верху, на скале высоко над морем, и даже над чайками, снующими где-то там далеко, возле самого прибоя. Ветер отдувал рубаху вместе с кожей тела с одной стороны и вживлял их в плоть с другой. Облака лёгкими пухлыми подушками летели, казалось, прямо над головой. Незнакомки нигде не было, но теперь Ивэн не спешил.

Они медленно шли по улице, впитавшей в себя столько солнца, что всё на ней стало одного цвета — солнечного. Маленькие белостенные домишки рыбацкого посёлка стояли то группками, то врассыпную. Оказалось, что Ивэн хорошо помнил расположение улиц и домов, хотя сами улицы и дома несколько изменились за время его отсутствия. Они шли неизвестно куда по совершенно безлюдному посёлку, ибо в этот полуденный час серьёзным людям на улицах делать было нечего, а праздношатающихся, вроде Ивэна и Илоны, здесь почти не бывало. Только два играющих на крыльце дома котёнка — будущие члены секты великих хитрецов, попались им на глаза.

— А тебе не приходила в голову мысль, — рассеянно заметил Ивэн, — что не кошки существуют для нашего удовольствия и небольшой антимышиной пользы, а мы для них? Мы работаем, мучимся, строим, воюем, осваиваем новые жизненные пространства и космос и одновременно разводим массу грызунов, и выращиваем массу скота, и вылавливаем немыслимое количество рыбы для них, этих священных ленивцев. Мы даже кастрируем их не по своему желанию, а по их магическому волеизъявлению для их же, нам неведомой пользы. А что если всё именно так?

— Только сейчас, Ивэн, я поняла, для чего я на свет родилась. Ведь без меня мой Барсик, как без рук. А когда мы уезжали, и я прощалась с ним, он просто места себе не находил. Ведь я иногда бегала целый день по магазинам или рынкам, чтобы купить ему что-нибудь повкуснее. А он — мой господин, едваудосуживал меня разрешением погладить себя раз, другой по голове, и не больше. И как укоризненно он смотрел на меня, когда я два дня подряд давала ему одно и то же. Ах, Барсик, Барсик. Вот ты каков! А притворялся просто толстым старым диванным котом!

— Да он и не притворялся. Мы сами его считали всего лишь диванной принадлежностью. А я думаю, может быть, пора взглянуть на историю вообще и на русскую в частности под другим углом, и в названия эпох внести некоторые коррективы. Не средневековье, кватроченто, ренессанс и пр., а, например, эпоха осетровых или белуговых. С точки зрения некоего, философски настроенного кота, я бы периоды революций, пятилеток, войн и строек века заменил следующей примерной идентификацией:

с 17 по 22 год — годы под знаком селёдочного хвоста; с 22 по 29 — ренессанс;

с начала 30-х — вновь эпоха селёдочных хвостов, но к концу десятилетия — некоторый ренессанс;

40-е — эпоха ортодоксальной селёдки;

50-е — с сохранением знака селёдки и хамсы;

кое-какое разнообразие с конца 60-х и до конца 70-х превалирование трески, камбалы, морского окуня и кильки в томате, но это не для котов;

80-е — треска, окунь, ставрида и скумбрия, хек, минтай;

конец 80-х — победное шествие скрещенных ставридоскумбри-евых хвостов;

и, наконец, начало 90-х — открывается эпоха мойвы, рыбы, не близкой душе всякого мало-мальски воспитанного кота, и что самое поразительное, не близкой и людям. Однако они начали эту эпоху и, по-видимому, не собираются её заканчивать.

В это время на глаза им попалась, наконец, живая душа во дворе такого же, как и прочие, маленького белёного домика. Это была пожилая угрюмая женщина в неопрятной тёмной одежде, длинноносая «старая дева», — пробормотал про себя Ивэн, которая, прервав стирку, разглядывала на свет простыню, видимо, воссоздавая разыгрывавшиеся на ней события, так поразившие «деву», что она замерла с мокрой простынёй в поднятых руках, как изваяние, и не шелохнулась ни на мгновение, словно супруги И-И разгуливали в стране заколдованных старых дев.

— Здесь так странно, — почти шептала Илона. — Я всю жизнь прожила в Петербурге и думала — это лучшее место на свете, потому что там я могла мыслить, быть культурной и мечтать о других городах и странах. Но здесь этого всего не нужно. Здесь жизнь в каком-то обнажённом виде, просто жизнь. И ты родился здесь и жил целых 16 лет?

— Да, и 13 лет сюда не приезжал, а шлялся по свету, пока не встретил тебя. Но меня не очень тянуло сюда в моём изгнании. Меня всё время не покидало странное ощущение, что вся прошлая жизнь до Петербурга приснилась мне. Особенно усилилось это чувство, когда через неправдоподобно короткий срок после моего отъезда умер отец, и вместе с ним я полностью утратил контакт с прошлым. Но воспоминания о нём тревожат меня.

— А мать? Разве она — не контакт с прошлым, ведь она жива?

— Жива, но… это грустная история, и я не хотел тебе её рассказывать…

— Что с ней произошло?

— Не знаю. После моего отъезда в Петербург с ней что-то случилось: то ли пережила сильный испуг, то ли ссору с отцом, о которой я только могу предполагать, то ли вообще произошло что-то иное, но она заболела тяжёлым расстройством психики. Странно, что расстройство это каким-то образом связано со мной, ибо мать уверена, что я не уехал, а умер. Когда она находилась в больнице в Симферополе, я побывал там, но при виде меня с ней случился кошмарный припадок. Сейчас она живёт у своих родственников в Подмосковье в почти нормальном состоянии, но я её не видел уже много лет, потому что при одном упоминании обо мне с ней вновь происходит кризис.

— Ужасная история.

— Да, и ты опять можешь обвинить меня в сокрытии кое-каких синдромчиков, имея в качестве второго доказательства мою наследственность.

— Ты прекрасно знаешь, что я ни в чём тебя обвинять не буду, разве только в том, что, будучи божком или богом, ты своим божественным всеведеньем не выяснил подоплёку этого дела.

— Естественно, я пробовал и это. Но каждую попытку сосредоточиться на матери словно кто-то извне пресекал, решительно выключая моё сознание. В конце концов я оставил эти безнадёжные для меня эксперименты.

— Ладно, давай теперь отвлечёмся от странностей, смертей и болезней…

— Тем более что я и не собирался обо всём этом вспоминать, но…

— Зона, дорогой мой. Та самая, и лучше бы, мне кажется, тебе из неё поскорее выйти.

— Ещё успеем. А пока мы гуляем в этом паноптикуме, смотри внимательней, как живут те, кто не мучается излишествами искусств и не болеет формой их отчуждения от народа. Этот мир так восхитительно примитивен, целомудренно глуп и наивно бесстыж, это такая целина инстинктов и нравов, что порою кажется, на свет никогда не являлись Иисус, Магомет и Будда, никто не изобретал сложнейших технологий, компьютеров и не бредил о звёздных войнах и пришельцах. Здесь почему-то не думаешь и о том, как много уже в 50 километрах отсюда тюрем и сумасшедших домов. Потом лица у здешних аборигенов. Ты увидишь их. В Питере на всём и вся неизгладимая печать шизофрении, вожделения и стукачества, а здесь — это даже не лица, а благородные морды, в лучшем смысле этого слова, разных животных. Жаль, что мы толком не разглядели лица той «девы». Мне кажется, оно прелюбопытное.

А оно и в самом деле заслуживало внимания, поскольку принадлежало одной старой знакомой Ивэна по имени Клара, отнюдь не бывшей ни старухой, ни девственницей, но которую жизнь потрепала так, что только и осталось ей стирать чужое грязное бельё, чтобы продлить адское истязание жизнью ещё на день, другой. Но Клара знала твёрдо, что всё в жизни повторяется — и плохое, и хорошее; и, чтобы вновь стать счастливой, нужно только немножко потерпеть.

— А сейчас, внимание, за этим домом скрыт ещё один, последний на сей Рокк Бич авеню. Это роскошный дворец в стиле позднего барокко, возведённый в начале конца неизвестным архитектором…

Но больше никаких домов на этой улице не было. Громоздилась бесформенная куча камней, и разный хлам, наваленный вокруг неё в беспорядке, символизировал о том, что дворец исчез, а место его заняла свалка.

— Жаль, — произнёс, наконец, Ивэн, не ожидавший такого подвоха. — Этот домик мне часто снился, потому что был по-настоящему моим домом от самого рождения. Всё остальное потом заслуживало названия номеров и меблированных комнат. Теперь мне некуда возвращаться даже во снах. Но погоди, — он подошёл к забору дома рядом со свалкой.

— Эй, есть тут кто-нибудь?

Откуда-то из глубины двора, как из-под земли, появился старик с недоброжелательным прищуром маленьких остреньких глаз.

— Дядя Коля, это вы?

«Дядя Коля» внимательно оглядел с ног до головы сначала Ивэна, потом Илону.

— Я-то Николай, а ты кто?

— Да я Иван, Ванька — «сынок», жил с вами рядом вон там, где свалка сейчас. Дом наш тут стоял с верандой, помните?

— Что-то не припоминаю я ни Ваньки, ни «сынка». И дома твоего не помню. Может, ты и вырос здесь на свалке и ящик какой-нибудь тебе домом показался, а мне до этого дела нет и я тебе не дядя и не Коля, — и он вновь скрылся под землю.

— Да, морда у него явно благородная, только не звериная, а рыбья. Благородный снеток твой дядя Коля, — сказала Илона, выводя Ивэна из состояния сна наяву.

— Но почему он так? Ведь это же он, я узнал его. Правда, он всегда был вредным старикашкой, но не до такой степени.

— А ты представь себе, что в данный момент этот благородный снеток, стоя у сарая или свинарника, злорадно рассказывает свиньям или жене: «Ванька этот, майорский сынок, заявился, да ещё с люстрой московской под ручку, а люстра в юбке, как у прынцессы. Сам Ванька оброс волоснёй по плечи, в штанах эдаких шершавых, в рубахе шёлковой. Вот, мол, какой я молодец. Да послал я его подальше вместе с его шалашовкой. Не столица тут куражиться».

— Всё равно, это бред какой-то, — сказал Ивэн, — пойдём отсюда.

— Пойдём, только вон туда.

— Почему? Впрочем, нам и так туда. — И они двинулись прочь, подальше от снеткового благородства.

— Странно, — задумчиво сказала вдруг Илона, — я точно знаю, что никогда в жизни не бывала в этих местах, но сейчас мне кажется, что всё это — и посёлок с белыми стенами домов, и скалы, и вот эту улицу я уже где-то видела, а в левом углу её… Ах!

И действительно, за поворотом в самом конце посёлка открылся вид на бухту, внизу со всех сторон обрамлённую скалами, а в левом её углу виднелся небольшой пляж, уходящий вдаль за новые скалы.

— Где я это видела? — вопросила сама себя Илона, но вопрос остался без ответа.


Ивэн поставил палатку на пляже в углу бухты. Добираться до него сверху было довольно утомительно по крутой узкой тропинке, и поэтому на следующий день в поход за продуктами и водой, а также, конечно, на разведку Ивэн отправился один. Но около магазина произошла неожиданная встреча. В дверях его он столкнулся нос к носу с той самой «старой девой», что так внимательно разглядывала чью-то простыню.

— Боже мой! Елизавета Сергеевна! Здравствуйте, это я, Ваня Н-ов. А как Клара, где она? — Но, к удивлению, его несомненная Елизавета Сергеевна, буркнув на ходу: «Вы меня с кем-то спутали», — поспешно скрылась в тёмной щели между домами.

— Чёрт побери! — только это и смог произнести Ивэн, но тут его внимание отвлекла раскосая белоюбочница, сменившая прежний наряд на цветной, голубой с золотом сарафан. Она шла по улице в сторону берега, где стал на бивуак сам Ивэн. Пройдя по тропинке над бухтой, занятой их с Илоной палаткой, она пошла дальше, туда, где за белой скалой скрывалась другая, маленькая уютненькая бухточка, тоже с небольшим пляжем. Ивэн сверху видел, как она спустилась вниз, сняла сарафан и устроилась загорать на песке неподалёку от воды. Тогда, вернувшись верхом к своей бухте, он быстро спустился вниз и, высыпав из мешка консервы, хлеб, бутылки с минеральной водой, добытые в посёлке, стал из разного древесного мусора сооружать костёрчик.

— Ты готовь, так сказать, обед, а я сплаваю туда, за белую скалу, может, мидий насобираю, — добавил он, беря с собой сетку, с которой обычно плавают за подводной живностью.

Доплыть до скалы, обогнуть её и выплыть на соседний пляж для бывалого пловца было делом десяти минут. Ведь он и плавать научился в этих водах, и хотя родина не признавала его за своего, ему-то знаком здесь каждый камень. «Сестра» только что вышла из воды и отжимала волосы на том самом месте, куда он упал однажды, сорвавшись во время спуска из «ласточкина гнезда». Как странно! Ему казалось, что все эти мелкие детали прошлого давно и надёжно похоронены в железобетонном бункере радиоактивных отходов где-то на самой дальней планете его маленькой вселенной, но вот он снова здесь, и радиация проницает железобетон времени. Интересно, по-прежнему ли нетронуто «ласточкино гнездо» или давно уж разорено, как и всё в этой жизни.


Однажды, забравшись высоко в скалы, он нашёл небольшую пещеру, оборудованную под пулемётное гнездо. К пещере этой было очень трудно подобраться как сверху, так и снизу, поэтому всё в ней осталось нетронутым — и пулемёт на смешных козлиных ножках, и истлевший труп немца пулемётчика в груде зелёных гильз. Только череп его выкатился из пробитой каски: видимо, птицы гоняли из угла в угол. Он долго сидел за ржавым пулемётом в каске с колющей лоб пробоиной, целясь в убегающие от прицела волны, и думал о странных ощущениях чужеземца, умиравшего в этой каменной ловушке над мифологическим морем с инструментом дьявола в руках. Любил ли его кто-нибудь, и зачем он забрался сюда на верную смерть? Ивэн рассматривал его чуть-чуть промятый на лбу череп и думал о том, как кто-то когда-то вот так же будет разглядывать и его собственный череп в куче голых костей, и эти думы рождали в нём болезненные, но сладостно-страшные ощущения. От того места, которым любят женщин (и которые его тоже, кажется, весьма уважают), не осталось ничего, кроме нескольких лохмотьев одежды и брючных пуговиц, но под ними лежало нечто более существенное, и, разлепив это нечто, в слипшейся бумажной массе писем и документов, он увидел фото пухловатой, но весьма симпатичной немочки, так и не дождавшейся своего героя. И в непонятном томлении жизни и смерти он плакал, сидя за ржавым пулемётом, и, целясь сквозь слёзы в убегающие волны, думал о чём-то смутном: может быть, о невстрече пухлявой мэдхен и пулемётчика, может быть, о нём самом, отмучившемся на полу этой кельи, а может быть, о себе, которому ещё предстояли и невстречи, и любовь, и смерть. И непонятное томление это всё росло и ширилось в плаче и в чём-то таком, отчего казалось, что соединяются в едином море любви и встреч пухлявая немка, её пулемётчик и он, Ивэн. Волна жгучего счастья внезапно вознесла его на высоту солнца и низринула вдруг в неописуемых судорогах на каменный пол гнезда рядом с обклёванными костями и жалким выцветшим снимочком испуганной и заплаканной военной невесты неизвестного героя.


Её лицо в обрамлении отжатых волос внезапно пронзило млечный путь воспоминаний и вытеснило его обломки из солнечного безумия настоящего времени. Она смотрела на Ивэна, выбиравшегося на твердь земную не очень твёрдым шагом, но магнитные силовые поля судьбы укрепляли его походку.

— Это опять вы! — сказала она без особого, впрочем, удивления. — Надеюсь, вы случайно проплывали мимо в поисках химчистки или салона для новобрачных.

— Да нет, — ответил слегка обескураженный Ивэн, — я не в химчистку, а к вам.

— Очень сожалею, но у меня перерыв на отдых от мужчин, так что если вы джентльмен… — И она навзничь сникла на песок.

Ивэн был несомненным джентльменом, но в некоторых случаях даже потенциальные англоманы возвращаются на родину.

— Афродита, и та выслушивала простых смертных, — задумчиво изрёк значительно обрусевший Ивэн, — а вы при уникальном сходстве с ней…

— Оставьте, пожалуйста, Афродиту в покое, тем более что я совсем не польщена вашим льстивым сравнением с этой доисторической распутницей. Да, откуда, кстати, вы знаете о её существовании? Мужчины нынче всё больше по автомобилям ударяют или, в наилучшем случае, по компьютерам. В Эрмитаж что ли забегали мимоходом между прочёсыванием магазинов?

— Вы угадали, забегал. Тем более что он у меня в 15 минутах ходьбы от дома, и одно время я даже получал зарплату за то, что забегал в него утром и выбегал только через восемь часов.

— А… тогда понятно. А здесь вы, что же, в командировке по изучению Афродит на пляжах черноморского побережья?

Но разговор, видимо, чем-то увлёк её, ибо теперь она приподнялась на двух локтях и полулёжа сарказмничала над тоскующим Ивэном.

— Вы шутите, а я всё время слышу голос внутри себя, и он шепчет мне: «Ивэн — это она. Это — она, Ивэн».

— Ивэн?

Ему почему-то не захотелось объяснять, что он не Ивэн, а всего-навсего Иван.

— Да Ивэн, а что в этом странного?

— Нет, ничего, только Ивэн вы или Жан-Жак Петров, но объясните мне или вслух вашему внутреннему голосу, что вам нужно от меня. Ведь вы преследуете меня с самой Одессы. Я запомнила вас случайно тогда на Дерибасовской. С вами была такая красивая девушка.

— А что за сутенёр гулял с вами в чёрных усах и лебедино-бело-снежных штанишках, если не секрет, конечно?

Она усмехнулась.

— Секрет невелик. Этот сутенёр мой муж. Но вы так и не ответили мне, что вам нужно от меня, почему вы меня преследуете?

— Я даже не знаю, что вам сказать такое правдоподобное. Может быть, что-то вроде того, что вы, как магнит, прошли мимо меня тогда в Петербурге, и я, как гвоздик, потянулся за вами.

— В Петербурге! Так вы следите за мной аж оттуда?

— Я не слежу. Хотел бы оторваться от вас, и не получается. В Москве вы тащили меня буквально волоком сквозь улицы, дома, вокзалы.

— В Москве я давно уже не бывала, а прямо из Питера поехала через Киев в Одессу.

— Из Киева на теплоходе?

— Да нет же, всё на поезде.

— Так кого же я видел в Москве в троллейбусе и на Киевском вокзале?

— Не знаю, во всяком случае, не меня.

— А на теплоходе, на Днепре ранним утром, четыре дня назад не вы стояли у борта?

— Тоже не я. Может быть, и сейчас вы видите не меня. Вы точно знаете, за кем гоняетесь? Афродит ведь нынче пруд пруди. Уже и на валюту их сбывают, не знают, куда деть.

— Ага, мой любимый хвост стал таким хитрым, что появляется где угодно, когда угодно и в любое время, вернее, в одном и том же обличье, лишь бы завлечь меня туда, куда ему нужно. Замечательно. Погоня становится всё более интересной.

— Что вы там бормочете?

— Ничего. Вы опять насмехаетесь надо мной, а я благодаря обману зрения или чуду всё равно нашёл вас.

— Ну хорошо, нашли, а для чего? Имейте в виду, я в вас не влюблена, так как вижу всего второй, вернее, третий раз, а отдаваться незнакомым мужчинам я не практикую.

— Я не знаю, для чего я вас искал, и насиловать вас не собираюсь. Для меня теоретическое согласие женщины гораздо важнее того, отдастся она мне физически или нет. Но в данном случае речь и не об этом. Что-то ведёт меня за вами со страшной силой. Я не знаю, что это, но кажется, не просто влечение или любовь…

— Может, душевная болезнь? — усмехнулась она.

— Вряд ли. А как вас зовут?

— Вероника.

— Поверьте мне, Вероника, я не сумасшедший, можно проверить коленные рефлексы. Они покруче ваших. Получилось так, что я пересёк полстраны, разыскивая вас, в то время, как первоначально собирался ехать на Памир. Но почему-то вы сбили меня с намеченного пути и повели за собой в эту бухту. Вот я сижу здесь и даже не знаю, почему, хотя полным незнанием отговориться невозможно, так как вы очень красивая женщина. Но я знаю действие женской красоты на себе. Оно совсем другого порядка, чем чувство, которое я испытываю, видя вас.

— А что вы чувствуете конкретно сейчас?

— Сейчас? Во-первых, это огромная симпатия, а потом ощущение благодарности от того, что вы разговариваете, а не отталкиваете меня.

— А ещё?

— Ещё мне хотелось бы прикоснуться к тебе, то есть к вам.

— Рука тебя устроит, Ивэн? — Да.

— Ну так вот она, трогай её.

Он приблизился к ней вплотную, взял её за руку и поднял глаза. В её ответном взгляде ему почудился затаённый смех.

— Ну и что ты чувствуешь? Впрочем, я знаю это наперёд. Ты попросишь дотронуться ещё до чего-нибудь…

— Нет, мне пока вполне достаточно и руки, — ответил Ивэн и, подняв её руку к своему лицу, провёл тыльной её стороной по своей не слишком гладко бритой щеке. Голос внутри него молчал, но Ивэн и без него сам знал уже много. Внезапно он встал и пошёл к воде. Потом по колено в ней обернулся.

— А завтра ты придёшь сюда?

— Возможно, — ответила она.

— Чёрт побери! Я готов подстричься наголо и вдобавок побрить череп, но это была она! Самое смешное, что 13 лет назад внешне она выглядела точно такой же, как сегодня, будто время её не изменило ни на волос. Только глаза у неё какие-то сумасшедшие и одета, как в утро стрелецкой казни. Что-то необъяснимое происходит с этим районом вселенной, — рассказывал Ивэн вечером о встрече в магазине.

— А может, наряду с точками возврата есть такие, в которых возврат невозможен?

— Илона, прошу тебя, не мудрствуй именно сейчас. Я и так сойду с ума с этими снетками. По крайней мере, ты мне веришь, что я здесь родился, жил и был знаком с этими людьми?

— А это так важно для тебя?

— Может быть, и нет, но наша всеобщая безродность и моя, в частности, с некоторых пор меня угнетают. Возможно, что-то есть в том, что мы бегаем по миру, как беспаспортные дворняжки: я, забывший дом, где родился и вырос, анонимная сестра, с которой я могу обнюхаться в подворотне, не ведая, что это моя кровная родственница. Утратив малейшие признаки своего прошлого, я как будто лишился одного кубика своей и без того шаткой конструкции.

— А какой конструкции? Той, что коллекционирует каждое своё отражение в воде и звёздах, в словах и газетах. Да и чёрт с ним, с этим прошлым. Монахи и святые подвижники вовсе от него отрекались, даже имена меняли на другие. И это очень символично — разрыв с прошлым — развод со своим эго. С тех пор как я встретилась с тобой, моё прошлое перестало что-либо значить для меня. Я стала другой, сменила фамилию, жизнь и даже свой эгоизм. Мне наплевать на прошлое. Я хочу из него вырваться и улететь. Я чувствую, как оно подбирается к нашей любви. Ты так цепляешься за него, что встретишь его непременно, только мне кажется, встреча будет не слишком приятной. Никогда не виданная тобой сестра, возможно, самая крутая точка возврата.

— Может быть, хотя история с сестрой мне теперь кажется приснившейся, как и всё прочее на этих скалах. Но мне жаль расставаться с пережитым, пусть оно мне всего лишь приснилось. Жаль снов о детстве, юности, и сонных иллюзий, и надежд той поры. Когда я думаю о них, я становлюсь сентиментальным, как полковник МГБ в отставке.

— Да, я понимаю, что тебе хочется куда-то вернуться, но куда? В ту пору, когда ты сосал грудь женщины или во внутриутробное состояние? А может быть, тебя обуревает тоска по гибкости сперматозоида, подобно герою военно-патриотической игры «Зарница», глухими ущельями пробирающегося к заветному тайнику?

Может быть, это к лучшему, что прошлое тебя не признаёт и даёт знак из сперматозоидных ущелий скорее плыть в будущее.

— Возможно, если б только знать точно, что поток, в который сиганёшь, не понесёт тебя по кругу вдоль одних и тех же берегов. Будущее — это ведь хитро перекрашенное прошлое.


На другой день Ивэн с утра лежал на пляже возле палатки, неотрывно наблюдая снизу за верхней тропинкой. Илона много купалась, потом с книгой в руках, кажется, задремала на надувном матрасе в тени возле скал. Понаблюдав ещё немного за «верхом», от нечего делать он решил сплавать до поворота на «пляж Вероники», как про себя окрестил он вторую бухту за белой скалой. Доплыв до скалы и обогнув её, он с удивлением увидел, что она уже лежит на песке, на том же месте, что и вчера. Видно, прошла к бухте другой дорогой. Доплыв до берега и осторожно ступая по горячей гальке, он подошёл к Веронике и обнаружил, что она спит. Снятый верх купальника узкой тёмной полоской лежал рядом, а груди она прикрыла руками. Но одна рука соскользнула с груди на живот. Борясь с искушением дотронуться до тёмного бугорка на самом кончике изящной возвышенности, он отвёл от него глаза, но они не отводились. Он пытался отвернуть голову, повернуть туловище, но, осознав, что борьба бесполезна, как алкоголик за стаканом, потянулся дрожащей десницей к её телу. Не дыша, едва-едва касаясь воздухом пальцев, он подкрался к заветному месту и ощутил то еле заметное истечение электрического тока или струи эфира, так знакомое ему по прикосновениям к Илоне. И как Илона, Вероника содрогнулась, будто от удара током, и открыла глаза. Некоторое время они как бы вполне спокойно изучали его лицо, шею, грудь, и вдруг, неуловимо быстро и легко, она вскочила на ноги и оказалась стоящей над ним, коленопреклонённым над человекоподобной вмятиной в песке. Она хотела было подхватить с земли полоску купальника, но он перехватил её руки.

— Вероника, подожди, не сердись.

— Отпусти руки.

Он отпустил руки, но охватил её колени и попытался уткнуться лицом в мраморные колонны жертвенника Афродиты.

И вдруг под неясное восклицание Вероники кто-то с силой рванул его за плечо. Он полетел было навзничь на песок, но по давно натренированной боевой привычке перекувыркнулся и через секунду стоял на ногах. Тот самый тип с чёрными усами и в белых брюках, то есть муж Вероники, стоял перед ним собственной персоной.

— Осторожно, — сказал Ивэн, — я бью один раз, но сильно. Усатый угрожающе сверкнул очами.

— Ба, да это Макс. Привет, привет. Ты всё ещё купаешься на этом пляже?

— А вы, оказывается, ещё и старые знакомые, — и Вероника вышла из темноты под луч прожектора. — Спасибо, Макс, ты, как всегда, не вовремя. Я, конечно, справилась бы и сама. Твой старый приятель, в общем, неплохо воспитан, но очень настойчив. А любопытно было бы узнать, откуда вы знакомы?

— А вот отсюда, с этого самого пляжа, — ответил Ивэн, — но, кажется, и мой добрый старый шалопай Макс не намерен меня узнать. Я почему-то всем здесь не ко двору. Впрочем, с Максом мне и так всё понятно, а вот с другими…


Грек начальствовал над оравой босяков «татарского» конца посёлка, а Сынок, прозванный так товарищами за сыновнюю принадлежность к отцу-командиру местной карликовой в/ч, расквартированной в трёх бывших коровниках, жил в конце противоположном — в «курской слободе». Клара была его первой возлюбленной, которую он поцеловал, и этот поцелуй остался единственным урожаем его скалисто-морской любви. А потом возник Макс, вернее, Грек. Он претендовал на Клару и, по словам Ивановых друзей, всегда носил с собой нож. А однажды с приятелями повстречал Ивана, когда тот возвращался после свидания с Кларой, и избил его в кровь, пригрозив, что если увидит его с Кларой вновь, то… Тут он действительно достал алмазно сверкнувшую клинком финку и поводил ею под носом у Ивана. «Тем более, что Кларе я подхожу больше, чем ты, Сынок», — сказал он на прощание.

Иван чувствовал, что он не очень нравится Кларе, и, наверное, Клара действительно не совсем подходила для него, но она была его первой настоящей любовью, а за любовь надо сражаться, это он знал. Но если бы даже он и вовсе не любил её, он был обязан драться потому, что… В общем, сами знаете, почему.

На другой день он вытащил из отцовского стола его пистолет ПМ. Отец как раз был где-то в отъезде. Вечером они встретились с Кларой внизу на берегу, и тут выяснилось, что Грек поработал не только над ним, но и над ней. Она не сказала прямо, что Макс ей нравится, но по тону её слов и по тому, как она отстранялась, когда он хотел обнять её, Ивану стало ясно: Клара его не любит. И в этот момент опять возник Грек со своей шайкой. Он молча шёл на Ивана с лучом луны, поблескивающим в руке, а Клара, его Клара, незаметно отошла в сторону, оставив его один на один со всеми этими враждебными существами.

И тогда он вынул из кармана свой луч — отцовский ПМ. Сначала он выстрелил в песок под надвигающимся на него Греком так, что тот подскочил от ужалившей его ноги гальки, потом под ноги кому-то из его приятелей. Затем, крепко держа пистолет обеими руками, навёл его Греку в лоб и негромко, так что в шуме шелестящих волн было, наверное, трудно разобрать, сказал:

— На колени.

Ярко светила луна над морем, и застывшая группа людей на берегу представляла, вероятно, большой интерес для независимого наблюдателя, но таковых здесь не было.

— На колени, собака, — теперь уже громче нажимая на нервы, произнёс Иван.

Грек стоял, как оглушённый бык, неподвижно, только ясно различимые в темноте белки горящих ненавистью и испугом глаз медленно ходили туда и сюда. И тогда Иван выстрелил ещё раз, так что пуля, наверное, скользнула прямо по чёрным жёстким волосам Грека. Тот молча, как подстреленный, рухнул на колени. И тут к нему подбежал кто-то и закрыл его собой от дула алчущего Иванова пистолета.

Это была Клара.


— Ты всё понял? — услыхал он наконец голос Макса, — если ещё раз увижу тебя рядом с моей женой… — и он провёл по своему горлу большим пальцем правой руки.

«Ну, слава Богу, — подумал Ивэн, — кажется, всё возвращается на свои места, и меня несёт вдоль прежних берегов да ещё с теми же действующими лицами. Только вместо луны мир освещен более яркой иллюзией, и, наверное, от её света Клара превратилась в Веронику, а Грек, кажется, и тогда был в светлых брюках. Не хватает только отцовского ПМ. Но он же спрятал его в стол, стоявший в углу комнаты, которая исчезла вместе с домом в одной из этих, Илоной придуманных зон возврата и невозвращения».

— Пошёл ты, — сказал он, отворачиваясь от Грека и Клары и входя в воду. — Приготовь лучше носовой платок побольше себе под коленки на случай грекопадения. А то, как бы порточки лебединые свои вновь не позапачкал.


Вплавь огибая скалу, ещё издали с моря он увидел, что Илона волновалась, но при виде его целого и невредимого, выходящего из воды, лицо её прояснилось, а Ивэн с радостью и раскаянием думал, что всё равно милее Илоны женщины на свете не сыскать, и пора бы перестать ему её обманывать и мучить.

— Когда ты один долго плаваешь в море, у меня возникает чувство ревности, — улыбаясь, сказала ему Илона.

— К кому?

— К морю. Мне кажется, оно вступает с тобой в слишком интимные отношения, потому что море в этой бухте очень уж женоподобное.

— Знаешь что, я начинаю бояться тебя. Ты всё время как будто в воду глядишь. С морем, да и не только с ним (но с ним особенно), у меня с юности возникли странные отношения. Антропоморфность морской волны и вообще природы в период полового созревания возбуждала меня гораздо сильнее, чем фото голых красоток, натура, подсмотренная в женских раздевалках и общественных туалетах, или исступлённые эротические фантазии раскалённого юношеского воображения. Я ощущал природу не привычной матерью, а любовницей или женой. Я испытывал настоящее физическое влечение к деревьям в лесу, к болотному мху, к цветам, снежным сугробам и, конечно, к царице моего гарема — морской воде. Я боролся с чувственным зовом природы, как борется наркоман, ещё не по уши ушедший в свои «соломки», «шишечки» и «колёса». Даже когда появился опыт любовной игры с женским телом, меня всё равно не покидало чувство, что сугробы, цветы, женщины, деревья и вода морей — это всё одно и то же, одна универсальная любовница, а её отдельные детали — это только вспышки предчувствия чего-то божественного, невероятного, какой и должна быть любовь.


На следующий день Вероника была на месте и, заметив его, тоже вошла в воду и поплыла навстречу.

— Плыви за мной! — крикнула она Ивэну, и он послушно стал ввинчиваться в толщу вод за ней дальше вдоль скалистых берегов. На одно мгновение ему почудилось, что не ногой она плеснула перед ним, а серебряным русалочьим хвостом, но, нырнув поглубже, он глянул снизу сквозь лазоревую просинь на мерно работающие безупречным брассом две сильные женские ноги и, усмехаясь, выплыл на свет Божий. Может, то и были два серебристых хвоста, да ему хотелось ног. Они выбрались на большой камень в неком подобии грота. Это место Ивэн помнил ещё с детских лет, так как не раз прятался здесь, играя с друзьями в разные игры и приключения. Заплывал он сюда и с Кларой.

Камень по самые брови зарос густой коричнево-зелёной бородой водорослей, и длинные лохмы её вяло шевелились в перпетуум-мобиле волн. Раньше он был способен часами созерцать это вечное движение, впадая в медитативное оцепенение под шум и коловращение воды.

— Я не хотела, чтобы Макс снова застал нас вдвоём. Он по временам бывает просто не в себе, и я из-за этого с ним часто ссорюсь. Недавно он разбил свою машину только потому, что кто-то влез перед ним без очереди на заправку. Он стал таранить этого несчастного «Жигуля» и покорёжил его всмятку, разбив при этом в пух и прах и свою «Тойоту». Из-за вчерашнего мы тоже поссорились. Хотя ты и вёл себя не по джентльменски, но его бандитские ухватки мне совсем ни к чему. Я давно с ним хотела расстаться из-за этого, но всякий раз он уступал мне и превращался вновь в цивилизованного человека. А вчера он разъярился не на шутку, устроил скандал и ругал меня, как сутенёр ругает провинившуюся проститутку. В общем, мерзость. И хотя ты отчасти спровоцировал это, но ведь на твоём месте мог быть любой другой.

— Не думаю, — ответил Ивэн, — соратников по железнодорожно-пароходному пробегу Петербург-Москва-Киев-Одесса-Крым я что-то больше не приметил.

А Вероника умолчала о том, что семейная сцена разыгралась гораздо более унизительной, чем та, о которой она поведала Ивэну. Когда она сбегала по лестнице из квартиры, где происходило объяснение, муж выстрелил сверху ей вслед. Пистолет был газовым, но стрелять в спину любимой женщины! Ха, любимая. Этот бердичевский Аль Капоне использовал её как средство от клопов, похоти и скуки, а когда она послала его к чёрту, схватился за пистолет. Хрена с два бы она вышла за него, если бы он не являлся для неё щитом и сейфом.

— …и мне очень жаль, — между тем продолжал Ивэн, — что я спровоцировал своими необузданными действиями семейный катаклизм. Я искренне раскаиваюсь и сожалею… — тут он запнулся, потому что вспомнил, как извинялся на этом же камне перед Кларой за то, что она из-за него поссорилась со своей подругой. А потом он пытался поцеловать её, а она не давалась…

— Поцелуй меня.

— Что? — он чуть было не упал от неожиданности в воду.

— Поцелуй.

Значит, Клара всё-таки его любила. Только при чём здесь Клара! Он слишком сильно переступил границу этой области возврата. Перед ним Вероника, божественная и загадочно-влекущая женщина. И он почувствовал, как вновь включился между ними мощный магнит, и Ивэн, даже сопротивляясь ему, всё же склонялся над ней, уходящей от него, чтобы лечь на камень, как и положено красивой женщине, принимающей заслуженные красотой поцелуи. И губы их, сначала робко, потом всё более разнузданно искали друг друга в разных положениях. Внезапно она оттолкнула его.

— Тихо! — и некоторое время напряжённо вслушивалась во что-то между плеском и шорохом волн. Тем временем несколько оправившийся от неожиданности Ивэн вспомнил мнимую причину, приведшую его на этот камень.

— А ты никогда не целовалась со своим родным братом?

— Что за внезапная мысль? С чего это вдруг тебя заинтересовали мои отношения с несуществующими родственниками?

— Да так, а разве тебе никогда не хотелось быть сестрой, то есть иметь брата?

— Может быть, и хотелось, да что в этом толку. Когда он мне был нужен позарез, его имели другие сестры.

— Расскажи мне, зачем он тебе был необходим?

— К чему? Это скучная и тривиальная история детских комплексов.

— И всё же. Мне интересно.

— Рассказывать особенно нечего. Мне так уж повезло, что с дремучего детства пришлось кувыркаться в этом космическом дурдоме одной-одинёшенькой, безотцовой дочкой с вечно занятой на работе матерью.

— А куда делся отец?

— Туда же, куда деваются они все — к другой женщине. Он бросил мою мать, когда я ещё не родилась.

«О, Боже, — вздрогнул Ивэн, — всё сходится». Но разве мало на свете подобных историй? Их тысячи тысяч. Не дай Бог, чтобы она действительно оказалась его сестрой, хотя, что это он несёт! Разве не ради сестры он обманывает Илону да и самого себя.

— Это всё, что я о нём знаю, — продолжала между тем Вероника. — Большего мне из матери выудить никогда не удавалось. Даже отчество у меня не отцово, а материнского деда. Мать хотела забыть об отце навеки. А мне без брата и с комплексом безотцовства, который почему-то давил меня с особой силой, приходилось туго во дворе, на улицах и в школе среди хорошо сплочённых и организованных банд сопляков и сопливок. С какой безумной верой в чудо мечтала я тогда о брате.

— Я пришёл, но немного поздновато, — пробормотал Ивэн.

— А потом появился первый отчим. Он без конца драл меня ремнём, обязательно по голому телу, а в перерывах между экзекуциями пытался меня растлить. Я всё рассказала матери, и та, не оценив педагогического таланта своего сожителя, рассталась с ним. Второй отчим не бил меня, а наоборот, баловал конфетами и пирожными, но зато без всяких экивоков честно изнасиловал однажды, напоив вином, подлитым в чай. Со вторым мать не пожелала расставаться из-за моих жалоб, решив, что проблемы с отчимами — мои сугубо личные проблемы, и даже намекнула мне, что я могла бы иногда оказывать такому хорошему человеку, как этот Валерий Николаевич, снисходя к его мелким слабостям, кое-какие девичьи услуги. И опять я мечтала о брате, которому могла бы пожаловаться и попросить защиты. Но, право, Ивэн, я сама затосковала, мусоля эту давнюю и пошлую историю. Удивляюсь, как ты не свалился с камня в сонном оцепенении.

— А Макс? Что он для тебя? Извини, если влез не в своё дело.

— Ты уже почти друг нашей семьи, так что можно без извинений, — съехидничала Вероника. — Макс для меня то же самое, что и для большинства женщин на свете — тыл, обоз и легальное право на нелегальную жизнь. В Максе я искала и нашла временную защиту от разного зверья, а вот теперь, кажется, нужно защищаться от него самого.

«Ну хотя бы здесь я оказался вовремя», — подумал Ивэн.

— Мужчинам легче. Им не нужно так явно проституировать, чтобы отстоять хотя бы половину себя, ту, что сверху. И сестры им совсем ни к чему. Зачем сестра, например, тебе, Ивэн? Тебе и так расчудесно, и женщины тебе не откажут ни в чём.

— Ты не права, Вероника, — пробормотал Ивэн, — сестры нам нужны…

— Лучше поцелуй меня ещё…

И вновь губы их уже не робко, но, зная друг друга, как будто давным-давно, нежно вмялись в безмерное тело любовной неги. Руки её бродили по его спине и бокам, как две растерянные стрекозы, зато его, словно намагниченные, точно притянулись к двум прохладным и твёрдым полюсам под сдвинутой вверх узкой полоской купальника и дрожали на них, словно под действием сильного переменного тока. Но затишье перед бурей вдруг нарушил плеск чьих-то ладоней о воду. Ток выключился, и они отпали друг от друга, как пластмассовые куклы.

— Тише, — прошептала она, — иди сюда, — и за руку стащила его за камень в воду, — пригнись, это Макс.

Шлёпанье огибало их укрытие. На несколько секунд оно многозначительно притихло, но затем возобновилось, удаляясь.

— Подожди, не уходи так сразу.

— Я не могу. Он будет искать меня повсюду. И потом…

Тут она сильно оттолкнулась от камня, с головой уйдя под воду, и что она хотела сказать этим «и потом», осталось для Ивэна мучительной загадкой. Он тоже потихоньку поплыл восвояси и, когда проплывал мимо «пляжа Вероники», увидел её уже одетой, взбирающейся по тропинке наверх.

Вечером Илона сказала ему, сосредоточенно глядя на малиновый шар солнца, погружающийся в винно-тёмные волны вечного моря:

— Ивэн, давай завтра утром уедем отсюда.

— Почему? Разве здесь хуже, чем на Днепре, а ведь оттуда ты так не хотела уезжать.

— Здесь прекрасно, но я чувствую, как что-то гнетёт меня здесь. Эти скалы и бухты, и даже крик чаек мне как будто знакомы, но, кажется, это было отнюдь не доброе знакомство. Я чувствую.

— А я чувствую, что опять разыгралось твоё безудержное воображение. Помнишь, как месяц назад, в самую июньскую теплынь, ты простудилась из-за того, что стала вспоминать прошлогоднюю холодную зиму, как сильно ты простудилась тогда.

— Нет, сейчас совсем другое.

— Скорей всего тебе приснилась какая-то чепуха и ты…

— Что? Да. Да. Ты прав. Это же сон.

— Ну, вот видишь.

— Но какой страшный. Я видела его в Киеве в ту ночь, когда ты не пришёл.

— И что ты увидела?

— Этот посёлок, ту лестницу, эти скалы и бухту за белой скалой.

— Бухту? — вздрогнул Ивэн. — Ну, а что дальше?

— А дальше какая-то женщина, очень красивая, хочет столкнуть тебя со скалы, и в самый напряжённый момент я проснулась, потому что ты вернулся и разбудил меня.

— Вот видишь. Я разбудил тебя вовремя, и ничего не случилось.

— Нет, я знаю, что случилось. Вернее случится, потому что между сном и реальностью есть отпущенный Богом срок. Ивэн, умоляю тебя, послушай меня, и давай сейчас уедем отсюда. Мы ведь можем вернуться сюда, когда угодно. Прошу тебя.

И она взяла его за обе руки и поцеловала их в ладони, прижимая руки к своим щекам, запустила их в свои волосы.

— Хорошо, Илона. Завтра мы едем.

— Правда?


А ночью он лежал без сна и, глядя в звёздную канитель неба сквозь откинутые полы палатки, думал о Веронике и о своём чувстве к ней. Ведь не любовь же это, если он весь переполнен Илоной (тут Ивэн в самозабвении запамятовал о том пыльном чуланчике, куда не проникала никакая любовь, где, скорчившись в тёмном углу, поблескивало лилипутскими глазками очень странное существо). Но как быть с фантастическим ощущением родственной близости Вероники, с этими бешеными поцелуями и безошибочной контактностью его с ней, как мужчины с женщиной? Может быть, это причудливо искажённое эросом ощущение кровного родства? Вероника — сестра, сестрица, сестричка? Нет, такого не бывает. Россия не Холливуд. Это страна суровых будней, а не хеппи-эндов, и святочные сюжеты имели в ней место, и то на страницах газет, только до 1917 года, а после братья с сестрами чаще всего встречались на допросах. Но как быть, если она и вправду его сестра и ему, если он не язычник времён упадка Рима, а правоверный христианин, за какового он держал себя до сих пор, придётся позабыть и о поцелуях, и об электрическом трепете её влажных вершин при истечении лунного света его пальцев. Но как нестерпимо сладки были эти поцелуи, и ужас в том, что, вкусив их однажды, он уже не в силах от них отказаться. Вот она, точка возврата в гудящую тьму первоначал. Если Вероника не сестра, то благополучно он превращается в пошляка и коллекционера пляжных романов, а если сестра, то где Софоклы новых генераций. Эдип уже здесь. Полёживает в туристской палатке рядом с мирно спящей женой, и, не боясь божьего гнева, мечтает о том, как насладится любовью со своей сестричкой где-нибудь на надувном матрасе или прямо в воде. Что же ты, Зевс, громовержец! Спишь, что ли, на своём заграничном Олимпе или фирменную громовую стрелу тебе западло до Таврии дометнуть!

Встрепенулся-таки лохматый небожитель. Спросонья шарахнул куда-то, в сторону Крыма гром и молнию, да не долетели они до Ивэна с полкилометра. Треснула молния синим светом по телевизионной антенне благородного снетка «дяди Коли» как раз в тот момент, когда он собирался по-стариковски похулиганить с Кларой, которую заманил к себе в дом якобы по поводу именин. Дом сгорел так же быстро, как когда-то и соседский, подожжённый «дядей Колей» по праву честной конкурентной борьбы за повышение квартплаты для приезжающих. Остолбеневшего благородного снетка, выбежавшего с запотевшей от небесного огня плешью на середину улицы, утешала полубезумная Клара:

— Ничего, дядя Коля, горит-то опять майорский дом, а ваш цел-целёхонек. Боюсь только, как бы Сынок не сгорел, хотя ему-то всё равно.

А Сынок под сполохи и грохот разыгравшейся ни с того ни с сего грозы делил между двумя Ивэнами любовь к двум женщинам. И сознавая, что всё равно уже проклят, и нет ему спасения за Содом души, он выбрался из палатки под дождь, и, шепча «Вероника, Вероника», и содрогаясь от сладострастного ощущения её близости, нырнул в изогнувшуюся кошечкой морскую волну.

Когда утром, растерянно и нехотя под умоляющими взглядами Илоны, он, наконец, собрал палатку и рюкзаки, и они выбрались наверх, солнце висело совсем высоко. Илона старалась идти побыстрее, хотя времени до отхода теплохода было ещё предостаточно. Посёлок пустовал, как всегда, и погода стояла чудесная с лёгким, ласкающим кожу ветерком. Право же, не стоило уезжать отсюда из-за каких-то нелепых снов. Ивэн даже шаги замедлил и тут краем глаза в переулке заметил мелькнувшее цветное пятно очень знакомой раскраски.

— Подожди минутку, — сказал он Илоне, — я сейчас, — и бросился наперерез мелькнувшему сарафану в другой переулок. Она не успела сказать ни слова, но почти вещественно увидела, как Ивэн переступил некую светящуюся черту в воздухе, которая мгновенно исчезла, едва только он скрылся за углом.

Он догнал её в том месте, где переулок упирался в крутой обрыв над морем, пересекаясь с тропинкой, по которой куда-то шла Вероника.

— Вероника! — Запыхавшись, с рюкзаком за плечами, он схватил её за руку. Она обернулась удивлённо.

— Ты уезжаешь?

— Да. Потому что я чувствую, что люблю тебя и не могу бороться с собой, но я почти уверен. Что ты…

И вдруг от сильного удара кулаком в бок он едва не полетел на землю.

— Макс! Не смей! — вскрикнула Вероника.

Но Ивэн уже овладел ситуацией и, уйдя от очередного удара, едва уловимым движением корпуса врезал невесть откуда свалившемуся Максу так, что тот отлетел к противоположной стене углового дома на обрыве.

— Ивэн, не надо, — простонала Вероника, хватая его за правую руку, и в это мгновение Макс, оттолкнувшись от стенки, кинулся на него, как рысь. Ивэн успел заметить направление его удара, втянуть живот и сгруппировать мышцы так, чтобы выдержать удар. Он успел вырвать руку из рук Вероники, но только для того, чтобы схватиться за живот. Вместо ожидаемого тупого удара кулаком его пронзила страшная боль, автоматически скрутившая тело в три погибели. В глазах у него яркое крымское утро мгновенно сгустилось в кинематографическую «американскую ночь», и в этой ночи кто-то с усами, отшвырнув от себя нечто, бриллиантово сверкнувшее и исчезнувшее за обрывом, схватил за руку женщину, плохо различимую в густой «американской ночи», и кинулся за угол, чтобы пропасть с ней навеки. Но она задержалась на мгновение, замерев в неподвижности, как древнегреческая статуя с узлом волос, заколотых наверху головы. Посадка головы, линия шеи и грация сопротивляющихся плеч заставили его в последний раз вздрогнуть при вспышке сгоревшего компьютера памяти, не выдержавшего циклона сильной магнитной бури. И в зелёном свете этой вспышки он увидел окошечко справочной на Московском вокзале в Петербурге и затылок склонившейся над ним женщины. Потом и окошечко, и затылок, словно кадр, вырезанный из общей ленты, крутясь, понеслись в бездонный тёмный колодец, но Ивэн успел заметить, что впереди него тоже крутился и падал другой кадр, в котором его отец в парадной форме шёл под руку с незнакомой и, кажется, беременной молодой женщиной по тому же самому проклятому переулку, где стоял сейчас, схватившись за живот, его сын. Он пытался рассмотреть лицо той женщины и угадать в нём сходство с Вероникой, но кадр крутился и улетал всё быстрей и быстрей…

И вдруг всё исчезло, а в явственной пустоте пространства и памяти маленький горбатый человечек, выскочивший из-за Ивэновой спины, метнулся за черту пустой зоны, испуганно оглядываясь на бегу искажённым лицом.

— Куда! Стой! — Он отлепился от чего-то и сделал несколько шагов вслед за человечком.

— Ты же обещал не покидать меня даже в смерти, — шептал он, забыв и об Илоне, и о Веронике и помня только о страшном обмане и предательстве, продолжавшемся целую жизнь, — ты же обещал…

Он пытался выйти из круга пустоты и прострации, но дрожащие ноги его запнулись о камень у края тропинки. С облегчением он хотел было упасть на землю, но земля крутанулась под ним колесом и пропала. Посторонний наблюдатель, если бы таковой случился здесь в этот момент, мог бы видеть, как он перелетел через край обрыва, словно завернувшийся в себя ёж, но первый же удар о камень на склоне внизу раскрыл его, и дальше вместе с грудой щебня и пыли, с сорванным с плеч и катившимся рядом рюкзаком, он то летел, то катился, как подстреленная птица, с широко распластанными крыльями. Наконец, его вынесло на тот самый пляж, где 13 лет назад он должен был лежать, зарезанный Греком. И, отменструированный жизнью, весь в крови, он послушно лёг на это место, и что-то вроде улыбки застыло в углах его разбитого о камни и теперь беззубого рта.

А наверху, на обрыве, в переулке и дальше на тропке, по которой некий кинематографический персонаж с гангстерскими усами только недавно протащил упиравшуюся женщину, висела неправдоподобная пустота, как будто всё происшедшее действительно было кадрами из случайно прокрученной кем-то дешёвой мелодрамы. И только одинокая молодая женщина с весёленьким голубым рюкзаком за плечами, кого-то терпеливо ожидающая на соседней улице, словно явилась из области реальности, хотя ожидание ею того, кто уже не придёт, значительно снижало фактическую достоверность происходящего. Крутились ещё чайки, с неприятным визгом и хохотом обсуждавшие инцидент над местом падения тела. Потом успокоились и они, и стало тихо и неизбывно вековечно, как и до приезда Ивэна на родину, если не считать вечного шума волн.

Тогда из тёмной щели переулка вышла Клара. Лицо её выражало недоуменное удовлетворение. Она всегда знала, что Сынок мёртв, потому что Макс убил его тогда на берегу, когда он попытался стрелять в Макса из пистолета. Она видела это своими глазами, и потом об этом ей шептал на ухо её любимый Макс, когда она отдавалась ему в ту же самую ночь. И он ей говорил об этом каждый день и каждую ночь их встреч. И когда он бил её за то, что она забеременела и скрывала от него это целых четыре месяца. И потом долгие годы болезни и одинокой жизни отверженной, она точно знала, что Сынок мёртв. И вот он появился, живой и невредимый. Это было чудовищной ошибкой, или она действительно больна, как говорят некоторые люди. Он не мог быть живым. И если каким-то чудом выжил, то приехал сюда, чтобы исправить эту ошибку и умереть. Но он исправил её десять минут назад, и, значит, всё в порядке. Сынок запомнился ей неплохим парнем, и, если бы он был понастойчивей с ней тогда на камне или на пляже, ему не надо было бы ничего исправлять. Но что-то тревожило её ещё. Ах, да, эта курортница, зачем она тут путалась под ногами? Но Макс — молодец. Хвать её — и дрянь городскую, как корова языком слизнула. Наверное, тоже шуганул с обрыва вслед за Сынком. Она улыбнулась. Даже когда он бил её ногами по животу с его ребёнком, она всё равно любила его, может быть, даже сильнее, чем когда он этого ребёнка зачинал. И он вернулся за ней, а она испугалась его, как в прошлом году, когда он приехал вот так же летом, и она кинулась к нему прямо на улице, грязная, неумытая. И он закричал на неё. Конечно, ему не понравилось, что она больше не душится его любимыми духами, но духи кончились. Зато она сохранила красивую бутылочку из-под них. А теперь она, наверное, зря прячется от него, глупая. Сынок умер, и дом его сгорел. Всё, как тогда. Значит, Макс будет снова её любить, и надо скорее приготовиться к этому. Нужно, наконец, умыться, одеться, накраситься — и она заспешила прочь от берега, не обращая внимания на теплоход, отошедший от пристани и полным ходом уходящий в слепящую синеву вечношумного моря.

Вероника проснулась от звука чьих-то голосов и села на песок с туманной от сна головой. Вокруг никого не было, но, подняв голову, она увидела двух мальчишек, залезших высоко в скалы над бухтой и кричавших что-то друг другу. Она тряхнула головой. Слава Богу, это всего лишь сон, но какой детально проработанный. Из одной неосторожной фразы матери о существовании неведомого брата и воспоминания о парне, преследовавшем её на Московском вокзале в Питере и почудившемся потом на теплоходе, её подсознание синтезировало целую причудливую вселенную, и всего за какие-нибудь 40–50 минут, что она дремала после купания. Кстати, пора обедать. У хозяйки, наверное, всё уже на столе. И, сняв не успевший высохнуть купальник и набросив сарафан на голое тело, она стала взбираться по тропинке наверх. А хорошо, что она, наконец, развелась с Максом и может на самом деле без опасений встречаться с выплывающими из моря лжебратьями и псевдосёстрами сколько душе угодно.

Наверху она машинально остановилась, любуясь морем и отдаваясь лёгкой щекотке бесстыже-опытного ветра. Из-за края обрыва, неподалёку, вдруг появились головы мальчишек, разбудивших её своими криками, которые вытаскивали наверх что-то, вероятно, тяжёлое. Один из них был в немецкой каске с пробоиной во лбу. Она подошла к ним поближе в тот момент, когда мальчишки, пыхтя и отдуваясь, перевалили через край обрыва здоровенный пулемёт на смешных козлиных ножках.

— Где вы это взяли, ребята? — спросила она, с удивлением глядя то на пулемёт, то на каску.

— А там, в расщелине, пещера небольшая, в ней и нашли. От немца кости одни остались, а бумажки какие-то вот сохранились, — и тот из мальчишек, что в каске, протянул ей нечто слипшееся и бесформенное. И она, разлепив это нечто напополам, в спрессованной бумажной массе писем и документов увидела фотографию пухлявой молодой немки.

— Чего это мне показалось тогда, что у неё заплаканные глаза? — пробормотала Вероника.

1992 г.

Загрузка...