У меня было время © Перевод В. Ашкенази, 1988 г.

(Из книги «Воспоминания и размышления писателя», 1962)

Я выбрал это название по двум причинам. Первая: в течение последних тридцати лет сотни людей говорили мне, что они могли бы написать хороший роман, пьесу, книгу очерков, будь у них время. Ну что ж, у меня было время.

Вторая причина глубже. Нам часто кажется, что мы находимся вне нашего времени и лишь удивленно поглядываем на него со стороны, но это все, чем мы более или менее реально располагаем. Кем бы мы себя ни считали — бессмертными душами, лишь ненадолго отправленными сюда в изгнание, или говорящими млекопитающими, превзошедшими обезьян по умственному развитию и уже почти готовыми перенести земной беспорядок и отчаяние на какую-нибудь другую планету, — наше время — это все, что у нас есть на Земле. Для каждого из нас через сколько-то дней, часов и минут навсегда померкнет солнечный свет и исчезнут шансы на успех. Если ввести необходимые данные в компьютер, он в одно мгновение ответит, когда именно это произойдет. (Похоже на то, что наши правнуки будут чем-то вроде придатков к компьютерам; уже сегодня многие ИТР предпочитают компьютер человеку.) Нередко мы что-то откладываем, думая: «Это я еще успею», что-то не доводим до конца, но представляем мы собой только то, что мы сделали со своим временем. Мы неотделимы от него.

Маленький и уязвимый, затерянный в безграничных просторах вселенной (то ли еще расширяющейся, то ли уже достигшей предела), человек все же надеется и мечтает. Но его смелое и вызывающее чувство иронии прекраснее этих надежд и мечтаний. И если нет богов и некому наслаждаться им вместе с нами, тем хуже для остального мира. Ибо здесь, на Земле, из аминокислот научились выделять спирт — иронический спирт. И пусть шестидесятипятилетнему английскому писателю не ставят в вину пристрастие к этому особому виду алкоголя (я бы назвал его интеллектуальным виски). Я говорю — английскому писателю, а не шотландскому, валлийскому, ирландскому, потому что в Англии на писателя смотрят с подозрением. Для одних это человек, который вечно норовит куда-нибудь улизнуть и может работать только из-под палки; для других — сомнительный тип, на три четверти шарлатан, на четверть черный маг. Я дал ему шестьдесят пять лет, потому что сам нахожусь в таком возрасте — уже не молодое дарование, но еще не восьмидесятилетний Великий Старец, а просто пожилой надоедливый человек, который слишком долго бродит по свету. Так что я, пожалуй, закажу еще рюмочку иронического — перед дорогой не помешает.

Сравнительно недавно я выпустил в свет большую книгу — «Литература и человек Запада», которая далась мне с невероятным трудом. Пресса встретила ее хорошо, не могу пожаловаться. Но лет сорок назад, когда я учился в Кембридже, я опубликовал с помощью местных книготорговцев Боуза и Боуза маленькую книжку под названием «Веселая смесь». Она была встречена еще лучше — если не за свои достоинства, то за краткость. О ней писали ведущие критики во главе с Эдмундом Госсом. Она получила такую прессу, о которой начинающий автор может только мечтать. С первого выстрела — прямо в яблочко! Как человек, выигравший на игральном автомате, я приготовился загребать деньги обеими руками. Я ждал славы, хотя бы намека на славу, — взрыва читательского интереса, быстрых переизданий, — но ничего этого не было. (Прошло несколько лет, прежде чем разошелся первый небольшой тираж.) Моя карьера началась с самого настоящего провала.

Может быть, это объясняет, почему я с тех пор ко всему отношусь подозрительно, никогда не благодарю с улыбкой свою счастливую судьбу и делаюсь мрачным и нелюбезным, едва кто-нибудь произносит: «Ваш необыкновенный успех». Я всегда ненавидел это громкое театральное слово, встречающееся в каждой телеграмме с поздравлениями по случаю премьеры. Журналисты обычно спрашивают об успехе так, словно это что-то совершенно конкретное и осязаемое — например, кусок молочного шоколада, огромный, как грузовик. В наше время писатель может думать об успехе или неудаче какого-то своего произведения, но никогда, если он не законченный обыватель, он не думает о своей жизни и творчестве с точки зрения успеха.

Итак, после выхода «Веселой смеси» я еще был в Кембридже. Как бывший военнослужащий я получал стипендию, но ее не хватало, и мне приходилось подрабатывать — писать, давать уроки и читать лекции, за которые платили одну-две гинеи. В конце второго года, незадолго до получения степени, я женился и стал главой семьи со всеми вытекающими отсюда обязанностями. Мне уже было двадцать семь лет — столько времени пропало в армии.

Мне продолжали платить стипендию, и я остался на третий год, выбрав для исследования тему: как свести концы с концами. Но что дальше? У меня была возможность заняться преподавательской работой за границей, но все в таких маленьких и отдаленных странах, что их валюта никогда не фигурировала в курсовых бюллетенях «Таймса», и я не мог понять, сколько мне будут платить. Тогда я предложил свои услуги в качестве лектора на курсах повышения квалификации. Я прочел пробную лекцию директору курсов, дородному человеку, с трудом превозмогавшему зевоту, и шестерым мрачного вида рабочим и, к своему удивлению, — ибо лекция оставляла желать лучшего и директору я не понравился, — был принят. Вскоре мне сообщили, что с осени я могу начать свою лекторскую работу, и отвели огромный район в Северном Девоншире. Но еще до окончания летнего семестра я отбросил все мысли о постоянной службе — дома в Брэдфорде это было встречено крайне неодобрительно — и решил отправиться в Лондон и стать свободным художником. У меня была жена, скоро мог родиться ребенок, а весь наш капитал составлял ровно пятьдесят фунтов.

Сегодня на рекламных плакатах я часто вижу очень молодых людей — моложе, чем был я в 1922 году, — которые недоверчиво смотрят на тех, кто предлагает им работу, и спрашивают: «А гарантирует ли эта работа хорошую пенсию?» Должен сказать, что я не принимаю всерьез этих молодых людей, которые заботятся о пенсиях и пышных похоронах, еще не начав работать. Подозреваю, что они существуют только в мире рекламной мифологии, где целые семьи сияют от радости, узнав о появлении нового кекса в порошке или слабительного. (Политики теперь наполовину живут в этом мире и только наполовину — в нашем.) Я глубоко убежден, что любой, даже самый безумный проект — пусть его осуществление связано с лишениями и опасностями, а шансы на успех более чем сомнительны, — мгновенно соберет толпы молодых людей, желающих попытать счастья, и прежде всего молодых людей, приходящих в себя после нашей системы высшего образования. Итак, не подумайте, что я становлюсь в знакомую хвастливую позу человека, всем обязанного только самому себе, когда вспоминаю, как я, безработный, поехал в Лондон. Я просто констатирую факт.

В начале двадцатых годов молодому писателю жилось легче, чем теперь. Однако тут необходимо кое-что уточнить. Действительно, теперь можно заработать больше денег — в кино, на телевидении, на радио, — но при этом молодой писатель рискует попасть в западню. А тому, кто попал в нее, кто уже начал тратить больше, чем позволяет налоговый инспектор, становится все труднее взяться за ту работу, которой он прежде собирался посвятить себя. (Этим, вероятно, и объясняется то, что в послевоенной Англии крупномасштабные литературные произведения стали редкостью. В Америке дело обстоит лучше — там существуют различные субсидии, премии, стипендии.) Мое поколение — то, что от него осталось, — было счастливее: мы могли зарабатывать на жизнь рецензиями, критическими статьями, очерками, рассказами — всему этому тогда отводилось в десять раз больше места, чем сегодня. Нам не угрожало превращение в борзописцев, литературных ремесленников, которого мы так страшились. Да и оплачивался труд писателя и журналиста в то время гораздо выше, если учесть тогдашнюю и нынешнюю покупательную способность фунта. (Я мог бы для наглядности привести цифры, но они только отпугнули бы тех читателей, по мнению которых писатели должны быть вне экономики, питаться нектаром и пить птичье молоко.) Конечно, работать мне приходилось за двоих, я сутками не вставал из-за письменного стола, зато я не только решил проблему хлеба насущного, но даже сумел выдержать хотя бы в материальном отношении долгую и неизлечимую болезнь моей жены.

В Лондоне мне больше всех помог Дж. Скуайр, в то время заметная фигура в литературном мире. Нас познакомил еще в Кембридже мой друг поэт Эдвард Дэвисон. Помню, что знакомство наше началось со спора — короткого, но ожесточенного. Может быть, этот спор произвел на него впечатление; впрочем, едва ли; может быть, Скуйар увидел во мне потенциального критика и эссеиста, сурового, как Сэмюэл Джонсон, но главной причиной, заставившей его предложить мне сотрудничество в своем «Лондон Меркьюри», упоминать обо мне в разговорах с литературными редакторами и издателями и ввести меня в свой дом, где я, наверное, выглядел очень растерянным, хотя особой растерянности не чувствовал, — было, скорее всего, желание помочь демобилизованному пехотинцу. <…>

Скуайр направил меня к Роберту Линду, литературному редактору газеты «Дейли ньюс», для которой я впоследствии написал множество рецензий. Линд, тонкий критик и эссеист, был совершенно лишен честолюбия; от случая к случаю он писал небольшие статьи и удовлетворялся этим, избегая тяжелого уединенного труда, которого требует любая книга. У Линда был чудесный характер, и в его обществе я более двадцати пяти лет «проводил время беззаботно, как, бывало, в золотом веке»;[1] в конце концов ухо привыкало к его ирландскому бормотанию, и приятная беседа, приправленная виски, длилась часами. Из множества писателей, которых я знал, самыми восхитительными людьми и собеседниками были Роберт Линд и Уолтер Деламар. (В те первые годы моей лондонской жизни я часто ходил в дом Деламара на Анерли играть в шарады. Наверное, я пошел бы играть в шарады даже теперь, если бы меня пригласили; но никто не приглашает — нам некогда, мы все очень заняты устройством своих дел.) И это вовсе не преувеличение, как может показаться; когда речь идет о Линде и Деламаре, никакая похвала не будет чрезмерной. Писатели редко бывают интересными собеседниками. Обычно они молчаливы и погружены в себя. Если они не преуспевают, они озлоблены и желчны. Если к ним относятся серьезно, они относятся к себе еще серьезнее и делаются самодовольными и напыщенными, как государственные мужи. Писательство, бесспорно, должно быть причислено к вредным профессиям; оно изматывает и поглощает тебя всего без остатка. Часами сидишь один, как паук, и ткешь свою паутину. Творческий процесс может идти прекрасно, но переносить его результаты на бумагу — тяжкий труд. Художники и скульпторы, использующие разнообразные материалы и приспособления, работают веселее и лучше умеют отдыхать. Актеры, способные на два-три часа забыть о театре, куда приятнее в обществе, чем большинство писателей. Это распространяется и на музыкантов — за исключением дирижеров, считающих, что в музыке им принадлежит главенствующая роль, а Бетховену второстепенная. Пусть это послужит предостережением для тех читателей — такие еще есть, — которые мечтают познакомиться со своими любимыми писателями: их ждет разочарование.

Тот же Скуайр рекомендовал меня Джону Лейну, главе издательства «Бодли Хед», которому был нужен внутренний рецензент. (Тогда требовались рецензенты и мусорщики; теперь эти люди называются «литературными консультантами» и «техническим персоналом».) Раз в неделю я проводил утро на Виго-стрит, выбирая из самотека рукописи, заслуживающие внимания, и возвращая авторам тысячестраничную историю Иерусалима, написанную белыми стихами, или какие-нибудь воспоминания о жизни в Стокпорте. Остальное я делал дома, закончив свои собственные дневные труды. За это мне платили шесть фунтов в неделю — неплохой постоянный заработок для 1923 года, когда обед из семи блюд стоил в Сохо полкроны.[2] Читал я быстро и нетерпеливо, но все же не помню, чтобы я хоть раз отверг рукопись, которая позднее, в руках других издателей, стала заметной книгой; в частности, я рекомендовал к печати первые романы Грэма Грина и Сесила Скотта Форстера. (Однако потом некоторые из этих начинающих авторов, в том числе Грин, предпочли дебютировать в другом месте.) <…>

Когда я познакомился с Джоном Лейном, ему было, наверное, всего на год-два больше, чем мне сейчас. Он показался мне настоящей древностью: бородатый, маленький, сморщенный, подслеповатый (он видел так плохо, что уже не мог читать). Речью и манерой держаться он напоминал скорее отставного дипломата или богатого дилетанта, растратившего свое состояние, чем всесильного издателя. Этот человек, ставший символом девяностых годов, был сыном мелкого девонширского фермера; он приехал в Лондон и в течение восемнадцати лет работал клерком на железной дороге. Многие ли теперешние крупные издатели начали свою карьеру с должности железнодорожного клерка? Не обманываем ли мы себя, воображая, что наше общество сегодня более свободно и открыто и предоставляет больше возможностей, чем восемьдесят лет назад? Я имею в виду те сферы человеческой деятельности, в которых я разбираюсь, — не продажу земли, не рекламу, не коммерческое телевидение и не ограбление банков. <…>

Я писал рецензии и критические статьи для журналов «Лондон Меркьюри», «Букмен», «Спектейтор», «Сатердей ревью», «Аутлук», газет «Дейли ньюс», «Дейли кроникл» и еще нескольких периодических изданий, в том числе для двух ежемесячных журналов, американского и шведского, названия которых я забыл. Если не считать большой статьи о Пикоке для «Таймс литерари сапплмент», я всегда держался подальше от редакций, публикующих рецензии и критические разборы анонимно. На мой взгляд, рецензиям без подписи нет никакого оправдания. (Кажется, мы еще и сегодня не знаем, кто — Локарт или Крокер — с такой тупой злобой писал в «Куортерли» о сборнике стихов Теннисона 1832 года.) Эта анонимность поощряет любителей грязной работы, которых Филип Гуэдалла называл «тихими убийцами». Случалось, я бывал несправедлив к романистам старшего поколения, таким, как Арнольд Беннет, но я никого не громил по заказу редактора и не охотился за книгами, которые так и просятся в фельетон. Когда я вел раздел книжных новинок и сам выбирал, о чем писать, я старательно обходил молчанием те книги, что мне особенно активно не нравились. Редакторы, отдающие предпочтение зубодробительным рецензиям, потому что они проще пишутся и лучше читаются, — эти редакторы работают не в той газете: им нужно покинуть «литературную» сторону Флит-стрит и перейти на другую сторону. А журналистам, чьи перья полны яда, не стоит изливать его на сравнительно безобидные романы, стихи, сборники эссе; пусть обратят свои взоры на общественную жизнь.

Одна ошибка, существовавшая в журналистике тридцать пять лет назад, не исправлена и до сих пор. Это смехотворно малое место, отводимое рецензиям на произведения художественной литературы. О какой-нибудь шаблонной биографии или скучнейших мемуарах нередко пишут гораздо больше, чем о новом, быть может, гениальном романе. Мы еще не избавились от распространенного в девятнадцатом веке взгляда на сочинение и чтение романов как на пустое и легкомысленное занятие, позволительное разве что для женщин, но ни в коем случае не достойное серьезных мужчин. По сей день мы слышим, как эти мужчины говорят: «Романы? Да я и в руки их не беру! Нет уж, я предпочитаю что-нибудь более основательное». При этом они обычно имеют в виду «Годы в сафари» и «Знаменитых любовниц французских королей».

В то время, как и сегодня, молодому английскому писателю было нелегко взяться за серьезную литературоведческую работу. Мне же, с двумя маленькими детьми на руках и ворохом счетов из больницы, растущим как снежный ком, не приходилось об этом и думать. Тем не менее я делал наброски для двух книг — «Английский юмор» и «Английские комические персонажи». Впоследствии Ральф Ричардсон и Чарльз Лаутон рассказывали мне, сколько времени они провели в обществе моих «Комических персонажей», и мне трудно было поверить, что эта книжка могла оказать профессиональную помощь таким превосходным актерам. В издательстве «Макмиллан» я получил заказ на две книги в серии «Английские литераторы». (Помню, как одну из них обсуждали в редакции при участии некоего Гарольда Макмиллана.) Книги были посвящены Пикоку и его зятю Джорджу Мередиту. Последний, прежде кумир интеллектуалов, тогда уже вышел из моды, и его либо вовсе не замечали, либо очень недооценивали. (С тех пор ничего не изменилось.) <…>

Стоит вспомнить — хотя бы в назидание молодым писателям, — как я начал работу над книгой о Мередите. Я жил тогда за городом, в Чинноре, но много времени проводил в Лондоне, так как часто ездил в больницу Гая[3] к жене. Однажды под вечер я вернулся домой в таком глубоком отчаянии, что не знал, куда себя девать. Я сходил с ума от горя. Будь я ближе к городу, я мог бы навестить друзей, пойти в пивную или в кино, побродить по улицам, — но я был в Чинноре. Наконец, просто чтобы убить время, я решил что-нибудь написать, все равно что, измарать несколько страниц, а потом, когда мне станет легче, разорвать написанное. На столе у меня лежал набросок плана книги о Мередите. Я выбрал одну из глав, не первую, и медленно, с усилием принялся над ней работать. Через час мне уже писалось легко и свободно. Эта глава — одна из лучших в книге. Я писал до самого утра, забыв о своем горе и подчиняясь только движению мысли и слова.

Замечу — сейчас я обращаюсь к тем из вас, кто решил посвятить себя писательству, — что предмет был далек от моей собственной жизни и я не мог облегчить свои страдания, запечатлев их на бумаге; лишь сосредоточенность, напряжение, сам процесс писания помогли мне избавиться от боли и в то же время сделать что-то стоящее.

Наверное, как я уже намекал, лучше не быть писателем, но если ты должен быть им — тогда пиши. Ты чувствуешь вялость, голова раскалывается, никто тебя не любит — пиши. Все напрасно, это знаменитое «вдохновение» никогда не придет — пиши. Если ты великий гений, ты изобретешь свои правила, но если нет — а есть основания опасаться, что это именно так, — тогда иди к столу, какое бы ни было у тебя настроение, прими холодный вызов бумаги и пиши. Рано или поздно муза оценит и вознаградит твою преданность. Но если то, что я говорю, кажется тебе вздором, никогда не пытайся зарабатывать пером на кусок хлеба. Найди себе другое поприще и берись за работу, предварительно убедившись, что она гарантирует хорошую пенсию.

Загрузка...