«Добро пожаловать в Чирчик». Посеревшая каменная доска с надписью все так же стояла на бугорке у мостика. Но район Троицкий, первый при въезде в город, показалось мне, стал иным. Когда-то он был таким оживленным, люди сновали повсюду, а сейчас он был каким-то тихим, будто замершим в преддверии долгой ночи, каким-то обезлюдевшим.
Мы обогнали автобус. Он был потрепанный, пыльный, накренившийся так, будто вот-вот опрокинется – и немудрено: набит он был людьми, как бочка селедками… А полз этот автобус медленно, словно объевшаяся гусеница – и я успел услышать, как он при этом кряхтел: «П-жж-ех!» – мол, я стараюсь, работаю, только вот состарился…
Вот замаячила впереди высокая труба химкомбината – все такая же… Нет, что-то с ней не то… Позвольте, а где же дым? Желтый ядовитый дым, толстым жгутом упиравшийся в небо? Но не было дыма… Значит, рухнул бессмертный, бессонный комбинат и там, за длинным забором, по-прежнему обмотанным поверху колючей проволокой, все мертво? Ну, комбината, по правде сказать, мне нисколечко не жаль!
Мелькают улицы – знакомые, но какие-то уже чужие, что ли… Театральная, Пушкинская, улица Ленина… А вот и он сам на пьедестале. Все с тем же озабоченным видом, устремив свой взор куда-то поверх деревьев, подавшись вперед и вытянутой рукой указывая на горизонт, он упрямо призывает своих единомышленников маршировать к светлому будущему… Неужели я здесь жил? Ну да, конечно. Ведь я знаю эти улицы до мельчайших деталей, до закоулков. Почему же мне вдруг начинает казаться, что я просто бывал здесь туристом?
Рыча, напряженно работал мотор. Мы поднимались в гору. Туда, где под мостом текла Чирчик-река. Она так сверкала под стоящим в зените ослепительным солнцем, что боль пронзала глаза и приходилось жмуриться. А в темноте моих прикрытых век возникало что-то удивительно приятное, и слышал я даже знакомые голоса…
– Не бойся, плыви! – перекрикивая шум бегущей воды, кричали ребята. А я стоял у берега по пояс в воде – и все не решался на этот бросок. От начала моста мне нужно было доплыть до средней его опоры – таковы были условия заплыва. Ледяная горная вода обжигала кожу, я шатался под ее напором, до того стремительным, что мне предстояло плыть в обратную сторону, почти против течения, – иначе меня унесло бы гораздо ниже моста…
Бросок… И больше ничего не помню. Как-то я, очевидно, все же плыл, отчаянно сопротивляясь могучей и равнодушной силе воды. Возможно, меня, проплывавшего мимо, подхватил кто-то из пацанов… Помню только, что я продрог до костей и был здорово напуган. Я наконец-то понял, почему здесь запрещено было купаться. Ведь утонуло возле моста немало таких смельчаков, как я и мои друзья. Но страх проходил, отпускал – и все сильнее становилась радость: ведь я все же не струсил, поплыл, я остался «своим»!
А вот, наконец, и «Юбилейный». Все так же просторно. И еще зеленее, чем прежде – деревьев стало больше. Но кинотеатр «Октябрь» – с ним-то что? Почему завешены витрины? И стекло, треснутое на входной двери. И пуста афишная доска… Закрыли, значит, кинотеатр. Грустно.
И наконец… Наш дом. Дом пятнадцать. Выбежав из машины, я первым делом поглядел на третью от земли панель. Нет, мне не показалось! На ней четко выделялись следы – круглые следы глины. Именно там, куда мы с пацанами в последний раз швыряли глиняные хлопушки.
Тишина стояла вокруг. Я вслушивался, вслушивался… Чего-то мне не хватало, привычных каких-то звуков… Ах, вот в чем дело: не слышно было журчания воды, той тихой мелодии, которая от весны до осени звучала постоянно, изо дня в день. Но в этот летний день арыки молчали.
Игровое поле… Куда-то делись футбольные ворота, накренилась беседка и прохудилась ее крыша.
По всей длине улицы на высоте трех метров подвешены отопительные трубы. Они выглядят ужасно: с них кусками свисает обветшавшая обмотка. А наш огород! Он заброшен, зарос сорняками. Зеленая изгородь разрослась, ветви кустов торчат во все стороны. Бедный талл стоит с обломанными сучьями, вмятины на стволе похожи на раны. Даже скамейка у подъезда превратилась в инвалида – осталась без спинки.
– Валера, ты? Добрались, наконец?
Я поднял глаза – с балкона второго этажа наклонилась и смотрела на меня седая женщина в очках. Она смеялась, она радовалась мне. А я – я оторопело замер с открытым ртом. Я узнал этот голос, и в облике ее что-то было мне знакомо – но только что-то… Боже мой, я не ожидал, что время так изменило ее, мою учительницу, Валентину Павловну! Ведь в памяти учеников учителя не стареют…
Я крикнул что-то бодрое, помахал рукой – и мы вошли в подъезд.
Каждая ступенька лестницы была страничкой памяти и вместо звука наших шагов я слышал детские голоса, звон бьющегося стекла, жужжание Дориной кофемолки и неумолчную ее болтовню.
Обнимались и целовались мы долго. В квартире у Эдема, старого моего дружка, собралась целая куча родственников – его родители Эмма и Рифат, его брат Рустем, их жены, дети. Вскоре пришла Валентина Павловна с дочкой. Уселись на веранде за обеденным столом. Все были взволнованы, оживлены, начались тосты, пили за нас, за встречу. Словом, все было как положено. И все же я испытывал странное чувство – и с каждой минутой оно все росло. Чего-то не хватало в этой встрече, что-то изменилось. Что?
– У нас тут, Эся, нет ничего впереди – втолковывала моей матери Эмма, мать Эдема. – Мы тут доживаем, вот и все. Жизнь совсем поганая стала…
Она сидела, скрестив руки на груди. Ее черные как смоль волосы стали совсем седыми, а поблекшее лицо не смогли освежить ни крем, ни пудра. Эмма была женщина энергичная. Когда-то она работала в беляшной на базаре, торговля у нее шла бойко, беляши были отличные – жирные, сочные. Но когда моя мама вспомнила об этом, Эмма только рукой махнула.
– Что ты, Эся! Нет давно беляшей, разогнали всех!
«Почему? – удивлялся я про себя. – Кому помешали сочные беляши? Вот так перестройка!»
Жаловался и Эдем. Он, как и его отец, работал на стройке. И вот, оказывается, закончил он большую работу, а денег не заплатили.
– По-другому теперь у нас не бывает, – объяснил он мне. – Теперь все в кредит. Ждем…
Радостных новостей не было ни у кого. Планы на будущее – самые неопределенные. Кто-то мечтал вернуться на родину, в Крым, кто-то – переехать поближе к детям, в Россию… И все как один, отмахиваясь от наших вопросов (о чем, мол, тут рассказывать? Доживаем и только), жадно расспрашивали, как нам живется в Америке, удивляясь при этом самым обыкновенным для нас вещам. И никто, ну никто из них не мог понять – чего это мы вдруг потащились за тридевять земель к какому-то местному лекарю. Америка – ведь это…
Мне было тоскливо. Мне было почему-то стыдно – как будто я, а не здешнее правительство был виноват в том, что моим друзьям жилось здесь так плохо, что у них и надежд не оставалось. И еще я понял, что изменилось не только это.
Когда-то, много лет назад, я был сыном простой швеи и учителя. Мы жили бедно, я часто завидовал мальчишкам, которые могли себе позволить много больше, чем я – то книжную подписку, то покупку велосипеда или хотя бы хоккейной клюшки. Я завидовал и мечтал. Теперь мы, так сказать, поменялись ролями. Но разрыв между мечтами и действительностью стал неизмерим…
Я подошел к окну веранды. Отсюда, с третьего этажа, мне открывалась вся панорама, все, что было сотни и сотни раз исхожено в детстве. Огороды… Площадка с беседкой… Арык, где лепили мы глиняные снаряды… Край дома с мусорными баками… Я вглядывался, вглядывался, пытаясь населить все эти места теми, кого видел здесь прежде. Я старался увидеть мальчишек, гонявших футбольный мяч. Или взрослых, облепивших скамейку у подъезда и с жаром обсуждающих события дня… Или шумную стройку неподалеку… Но тщетно! Поблекли краски, не возникали знакомые лица, не слышались голоса. Может быть, потому не появлялось это в моем воображении, что и наяву все изменились и все изменилось, стало иным, поблекшим? Странное я испытывал чувство, стоя у окна веранды. Что-то навсегда ушло, исчезло, перестало манить…
Тогда я еще не понимал, что вместе с этим странным чувством уходит навсегда моя ностальгия, моя тяга в Чирчик, в поселок Юбилейный.