I. 1969

1. Путешествие на планету Аретуза

Тем, кто наперегонки славит алчность, несправедливость, жажду наслаждений, слабоволие, глупость, самодовольство, жестокость и прежде всего само неумение, присущее той наглой системе эксплуатации человека человеком, которую насаждают наши капиталистические демократии, следовало бы совершить прогулку, пусть даже и только для того, чтобы чуть приголубить свои розовые очки, ибо все познается в сравнении, по планете Аретуза, носящей это имя, поскольку ее открыл барон Плантен, потомок по прямой линии великого Кристофа Плантена, изобретателя книг карманного формата, праправнучка коего, в свою очередь происходящая от одного из Плантенов, незадолго до ее рождения искупавшегося во время пребывания в Греции в Алфее и окрестившего по возвращении в Антверпен ее именем этой нимфы, оказалась двоюродной прабабушкой нашего исследователя. Барон, не вернувшийся из своего второго путешествия — пролить свет на причины этого, возможно, позволит продолжение моего очерка, — оставил отчет о первом посещении этой планеты, обширные выдержки из которого я и намерен сейчас привести.


Ко всему прочему планета Аретуза, чьи климатические и биологические параметры очень близки к нашим (у нее, редкий случай для принадлежащих столь удаленным солнечным системам планет, слегка яйцевидная орбита, траекторию которой, похоже, склонны уважить многочисленные общие для нас виды яйцекладущих), представляется особенно интересной для изучения, так как она породила капиталистическое общество, достаточно близкое тому, что знаем мы, состоящее из индивидуумов, стремящихся навязать свое господство всем окружающим видам, но отличающееся более откровенной — не осмеливаюсь сказать взрывоопасной — социальной организацией. Поскольку место, скупо выделенное мне в этом обозрении, не позволяет пускаться в долгие отступления, перейду, не откладывая в долгий ящик, непосредственно к сути дела.

Аретузца можно оценить с первою взгляда; если рост его от двух до двух с половиной метров, можно без всякого риска заключить, что мы имеем дело с хозяином. Рабочий же не превышает метра, а чаще всего его рост колеблется между пятьюдесятью пятью и восемьюдесятью сантиметрами. Хотя объем мозга представляется мне критерием, выводы которого с научной точки зрения весьма ненадежны, четкую разницу между двумя категориями индивидов можно вскрыть и здесь.

Мозг обоих ограничен одной и той же яйцеобразной формой, но если у рабочего он не превосходит 15 % от веса, то у хозяина эта цифра может доходить до 30 и даже 35 %. Но так как нервная система рабочего, благодаря его малому росту, обеспечивает высокую быстроту передачи, не слишком ясно, какие преимущества можно вывести из подобного типа сравнений.

В куда большей степени наше внимание должно привлечь другое: сравнительная частота генетического появления. На тысячу рабочих рождается примерно один хозяин, а в наименее жаркой части обращенного к солнечному свету полушария — Аретуза не вращается вокруг своей оси — даже один на две, три, а то и десять тысяч. В ночном же полушарии рождаются, надо полагать, только рабочие, которые за отсутствием хозяев вынуждены круглый год оставаться без работы. Тут, правда, заходит речь о драгоценнейших запасах энергии в виде человеческого потенциала, отчаянные попытки завоевать которые, как мы увидим, не раз предпринимали хозяева освещенного полушария. Итак, с самого начала хозяин заслуживает признания, как все, что редко и в некотором роде высококачественно. Свою лепту в окружающую его ауру и в сроки вынашивания его планов, его проектов привносит, по-видимому, продолжительность жизни: не редкость, когда хозяин доживает до двухсот лет, тогда как рабочий, изнуренный, впрочем, аретузианским трудом, которым его не преминут обеспечить, не перевалит и за тридцать. Таким образом, мы имеем резко отличающиеся друг от друга условия жизни, каковые в конце концов, в области нравов, находят свое выражение в совокупности льгот и преимуществ, способных удивить иностранца В общественном транспорте работница, даже на сносях, должна уступать место хозяину, который, если боится испачкать одежду, застилает его платком. Подобное приключилось с самим бароном, и он резонно отмечает, что, поскольку общественный транспорт рабочих крайне тесен, трудно представить, чтобы время от времени кому-то из хозяев могло взбрести в голову им воспользоваться. Впрочем, многие хозяева вообще не подозревают о его существовании, поскольку транспорт этот подземный.

Как невозможно спутать две социальные категории на взгляд, так же невозможно и их смешать. Пусть даже хозяин, привлеченный малым ростом и миловидностью работницы, дойдет до того, что, на ней женившись, возвысит ее до своего социального уровня, — генетически они не смогут иметь детей. К тому же браков между хозяевами и работницами все равно не бывает по самой что ни на есть простой причине: на Аретузе они воспрещены законом. Ну а если хозяин сделает вид, что не знает об этом, он тут же скатится в социальной иерархии и без промедления окажется оттеснен к границам ночного полушария.

Его предприятия под запретом, банковский счет заблокирован, друзья отшатнулись как от прокаженного; все, что у него остается, — чистая совесть, что он полюбил обожающую его женщину, и он уходит в сторону вечной ночи небрежным шагом строителя империи, из-под ног которого ускользает земля.


Сие гнетущее зрелище не должно заставить нас забыть о жизни истинных хозяев, стремящихся ответить на вызов своей судьбы, о жизни, которую мы и постараемся проследить на материале их повседневного времяпрепровождения.

Хозяин, в полном осознании своих прав, поднимается поутру — то есть в любое время дня, что стоит в его полушарии круглые сутки, — в окружении более чем двух десятков работниц, которые его моют, растирают, приносят завтрак и, совершив все это — хозяин готов выйти, — почтительно отступают, бросив напоследок исполненный безмятежного восхищения взгляд на конечный продукт своих трудов. Хозяин их ругает, подгоняет, выплескивает на них тысячу насильственных действий, красноречиво свидетельствующих о его личностной морали. Иногда он заходит на цыпочках в комнату той, что временно не прочь составить ему пару, целует ей руку, спрашивает, хорошо ли ей спалось, и, исполнив сей ритуал, удовлетворенный и уверенный в себе покидает свой особняк, с улыбкой насвистывая модную мелодию.

На улице хозяин — царь и бог. Рабочие тесными рядами семенят по тротуарам, четыре ряда в одну сторону, четыре в другую, а хозяин вышагивает в свое удовольствие посреди мостовой, на своих длинных ногах, непринужденным шагом. Он встречает других хозяев, все со свежим цветом лица, с веселыми глазами, отмытые, лощеные, и дрейфует среди себе подобных до дверей своего предприятия, куда добирается в три раза быстрее, чем его работник. Тротуары, впрочем, избавляя хозяина от любого зрительного контакта с оным, окаймляет густая живая изгородь. На предприятии каждый рабочий носит на лице соответствующую занимаемой им должности маску. С первого взгляда хозяин знает, с кем имеет дело, будь то грузчик или начальник отдела. Маски изображают животных. Пума, например, куда более редкая, нежели кошка, закреплена за инженерно-техническим составом.

Хозяин, пребывая в уверенности, что один рабочий стоит другого, не придает этим маскам особого значения. При выборе персонала роль играет в первую очередь рост. Предприятие, которое не берет на работу тех, кто ниже 75 сантиметров, оповещает об этом прямо на дверях. Мелкие предприятия, таким образом, состоят из мелких рабочих, и им и платят меньше, поскольку зарплата соответствует прожиточному минимуму, а тот, совершенно очевидно, ниже для тщедушного наемника, нежели для дородного.

Барон Плантен походя сообщает, что рабочие не имеют, собственно говоря, иждивенцев, поскольку им запрещено вступать в брак. Они живут, распределенные сообразно полу, в больших общежитиях на пятьсот-тысячу мест и не имеют права встречаться для занятия любовью (каковое служит поводом для фольклорных спектаклей, на которые нередко захаживают хозяева) чаще одного раза в месяц, во время их сонного дня. В остальное время они живут на бутербродах, их, впрочем, им предоставляют в кредит прямо на предприятии. Дети, ответственность за которых принимают на себя хозяева, с младенческого возраста воспитываются в специальных лагерях; смертность, вследствие полного отсутствия какой бы то ни было гигиены и холодов, характерных для зоны, где они расположены, достигает в них ужасающего уровня, способствуя тем самым естественному отбору наиболее приспособленных к борьбе за выживание.


Но вернемся к распорядку дня хозяина. Итак, он прибывает в свой кабинет в какой угодно час какого угодно дня, произвольным образом делящегося на сто часов по сто минут в каждом. Каждая неделя более или менее эквивалентна нашему месяцу, а их планета оборачивается вокруг своего солнца за сто дней с четвертью. Эта четверть дня является единственным нерабочим днем в году, и местные астрономы силятся как можно правильнее расположить его в этом великом непрестанном дне. В действительности рабочий имеет, как уже указывалось, право на один день сна в месяц — льгота, завоеванная в результате трех гражданских войн и десяти революций, которые произвели опустошение в рядах хозяев, отчего у них, как говорят и у нас, «затряслись поджилки».

Хозяева, средства наказания которых — невообразимые в наших капиталистических республиках с гуманистическими и, честно говоря, половинчатыми тенденциями — простираются от групповых отравлений до обработки в газовых камерах, не останавливаются перед массовыми депортациями в ночное, замерзшее полушарие. Итак, в общем и целом считается, что рабочий и так обласкан судьбой, коли может работать на патрона, и посему следует за своим профсоюзом в его социальных требованиях в час по чайной ложке. Сорокачасовая трудовая неделя и оплачиваемый отпуск просто-напросто вызвали бы у них улыбку. Жалованье рабочего основывается на определенном количестве произведенных продуктов — совершенно бесполезных для него, поскольку у него нет времени ими воспользоваться, — которые обеспечат своим сбытом успешное функционирование предприятия. Барон Плантен встретил рабочих, которые после двадцати лет работы своего солнечного времени сложили вместе свои сбережения, чтобы приобрести старую колымагу, и с триумфом ее, завернутую, словно музейный экспонат, в целлофан, ему демонстрировали.

Отметим здесь, что их подземный общественный транспорт — гужевой, влеком ползающими животными, этаким аналогом наших лошадей, своего рода крупными фосфоресцирующими гусеницами, которые, обеспечивая к тому же внутреннее освещение галерей, бесплатно осуществляют автоматическое и довольно-таки быстрое обслуживание. Эти гусеницы, которые в действительности питаются пассажирами, жадно выхватывая их длинными клейкими языками из выстроившихся на платформе в ожидании поезда очередей, живо заинтересованы в том, чтобы в надежде на очередное пиршество поскорее добраться до следующей станции. Начальники же станции должны длинными пиками выталкивать их на правильный путь, не то все пассажиры кончат у них в брюхе. Поскольку сытая гусеница не слишком хороша на ходу, нужно поддерживать достаточно хрупкое равновесие, и тут важно не перебрать ни в одну, ни в другую сторону. Если замечаешь, что свечение гусеницы идет на убыль, имеет смысл несколько придержать состав на станции.

Можно было бы подумать, что подобное средство передвижения со всеми обнаруживаемыми и присущими любой капиталистической организации структурными изъянами в конечном счете выведет из себя единственно способный им пользоваться рабочий класс. Ничуть не бывало. Условия жизни рабочих на Аретузе постепенно стали настолько оскорбительными, что в конце концов умами «малых» овладел определенный фатализм, и многие из них скорее предпочитают пойти на риск перед прихотливой избирательностью гусеничного языка, нежели прозябать в тесноте вместе с себе подобными среди четырех стен своего общежития. И тут встает вопрос. Почему хозяева освещенного полушария Аретузы сочли излишним ввести в их непрерывном дне электричество, лишив тем самым себя всех благ, которые для нас от него зависят (телевидение, электробритвы, стиральные машины, автоматические двери), а для них остаются неведомыми?

И тогда нужно заново, куда внимательнее присмотреться к строю мысли хозяина. Зачем тебе электробритва, когда более десятка симпатичных, живых и миниатюрных работниц усердствует вокруг, чтобы побрить тебя поутру, а ведь по крайней мере девять из них должны от души нажимать на педали, чтобы снабдить эту самую бритву необходимой энергией — энергией, измеряемой как раз в работницах или в паровых рабочих, которые соотносятся как один к десяти. Зачем электрический дизель, тяжелая и дорогостоящая машина, когда проблему транспорта с минимальными затратами решает простая, питаемая жителями гусеница? Зачем, наконец, телевидение, когда хозяину, и без того пресыщенному видом малого народца, тем более что тому предоставляется гробить друг друга на всевозможных конкурсах и мероприятиях, придется тратить время на то, чтобы выставлять себя напоказ, рискуя пробудить зависть своего подчиненного теми тонкостями, с которыми тому просто нечего делать? И однако же суть проблемы не в этом. Где взять белый или черный уголь, необходимый, чтобы снабдить машины энергией, на планете, начисто лишенной океанов и рек, где дождя не хватило на то, чтобы вскормить те роскошные запасы, которые составляют для нас леса каменноугольного периода, незаменимые при любой передаче энергетических прерогатив? Как видно, хозяин и здесь проявил свой реализм, простирающийся куда дальше нашей позитивной философии, каковая заботится о труженике как о прошлогоднем снеге и, питая недоверие к его слабостям, с легким сердцем заменяет машинами там, где его присутствие не является необходимым.

Утверждать, что на Аретузе хозяин любит рабочего, было бы слишком, но он им пользуется, извлекает из него выгоду. И с чистой совестью считает себя высшим существом, которое может почувствовать себя оцененным лишь при постоянном соприкосновении со своими подчиненными. Да и можно ли избавиться от мысли, что в конце концов из этого состояния лестного сравнения у него рождается чувство определенной признательности? Что мир, в котором были бы одни хозяева, быстро стал бы однообразным, да и какое удовольствие прогуливаться под солнцем, где в конечном счете лучшее место принадлежит вам?

Но довольно философских рассуждений. Вернемся теперь, если вы не против, чтобы расслабиться на минутку, в особняк нашего хозяина, где «вот-вот займется день» для хозяйки. Мы знаем, чего стоит у них эта метафора, и хозяйка, совершенно запутавшаяся с самого раннего детства в часовых расчетах, просыпается, стало быть, в какой угодно час какого угодно дня, раз и навсегда отказавшись от понимания, где, собственно, пребывает. Ее долголетие, поддерживаемое куда любовнее, нежели у хозяина, позволяет ей без всяких сомнений достичь двухсот пятидесяти, и смертный час, как ей кажется, принадлежит к какой-то нереальной области, по соседству с волшебной сказкой. Большую часть своего времени она тратит на то, чтобы предохранить себя от посягательств старости и в любом случае остается вполне соблазнительной лет до ста двадцати. Хозяйка ограничивается тем, что открывает глаза, слегка растерянная, как бывает и с нами, когда мы выныриваем из наших снов, и старается вновь обрести уверенность в своей повседневной действительности. Два десятка работниц, которые входят в этот момент в комнату, чтобы раздвинуть занавески и напустить ей ванну, убеждают ее, что дом находится в великолепном состоянии и все в нем идет как нельзя лучше. Поскольку на Аретузе нет проточной воды, а та немногая, что имеется, в слитках льда хранится в банковских сейфах, ванна питаема смесителем молока и кофе, которым манипулирует сама купальщица. Молоко — это молоко работниц, и нужно видеть, как они бросаются, стоит хозяйке повернуться спиной, к ванне со стеклянными соломинками, чтобы выбрать обратно свое добро, опустошая емкость куда быстрее, чем она набиралась. Кофе, зерна которого были занесены с Земли одним из миссионеров, легко приспособился к зною освещенного полушария и произрастает на обширных плантациях, покрывающих более половины оного. Право на кофе имеют только хозяева, и суровое законодательство карает смертью любого рабочего, пойманного с поличным за его питьем. Поведение наших работниц, стало быть, — просто-напросто поблажка, оправдываемая отсутствием канализационной системы. Миссионеры, о которых я говорил, не снискали на Аретузе особого доверия. Немерено богатые хозяева насмехались над работником, которому пришло в голову их искупить. Хозяйки улыбались феномену партеногенеза у работницы, матери сына, якобы сохранившей девственность. Подобная экономия рабочей силы казалась им достоянием слаборазвитых племен. Они попытались привить миссионерам культуру, вводя их в свой узкий круг, но не извлекли из этого ничего, кроме неприятностей.

Обхождению миссионеров — а были это как-никак красивые мужчины — не хватало действенности. И в конце концов хозяйки реализовали «noli гае tangere» вкупе с «vade retro, Satanas», которыми, должно быть, их дева отклоняла авансы предтеч их Господина. Ровно так хозяйки и поступили. Выгнали миссионеров из своих постелей, поместили в зоопарк, под надзор своих работниц, и те нагрели на этом руки.

Поскольку на лишенной извести почве Аретузы зерновые не произрастают, они могли бы, чего доброго, пенять «СИЕ ЕСТЬ ТЕЛО МОЕ», возглашенное над произведенным из молока хозяйки сыром, особенно если благодаря умелой пастеризации были бы представлены гигиенические гарантии. Ну а пресловутый хлеб без закваски казался им пресным, лишающим простейших радостей Заветного Стола. Как фокусник, который сумел превратить воду в вино, не преуспел преобразить хлеб в сыр? Они все время возвращались к этому. И обескураженные миссионеры в конце концов смолкли.

И принялись за высоконаучное сравнительное изучение их языков, составили грамматики, словари, и всё для того, чтобы прийти к заключению, что они говорят не на одном и том же языке.

Как сказать «добрый день» или «добрый вечер» по-аретузски, когда никому и никогда это не требовалось? День всенепременно был добрым, а ночь, проясняй лишь скрытую сторону вещей, оставалась в основном невыразимой, несказанной.

Узенькая буферная зона между двумя полушариями, где по границе почти сплошной цепью протянулись единственные на планете горные хребты, была единственным местом, куда в поисках хоть какой-то прохлады приходили измученные летним зноем хозяева, надеясь спрятаться на несколько месяцев в тень. Самые любопытные среди них, рискнув перебраться через перевалы, отправлялись в экспедиции в темную зону, где присутствие ночи сулило им эквивалент изысканной дрожи наших метафизических тревог.

При свете своих фосфоресцирующих гусениц они осторожно продвигались в неведомые края.

2. Миллионо-человек

Глава I

Прогорклеанцы

Их женщины — это женщины-грибы. Они рождаются у подножия дубов в пронизанных туманом дубравах своей родины. В одну прекрасную ночь они тут как тут, вылезли: метр пятьдесят, иногда больше. Попадались, бывало, и исполинши, те сеяли страх. Прогорклеанцы срубают таких, для примера, топором. Прочие же пялятся своими неповоротливыми глазами с расширенными от страха лиловыми зрачками Они состоят из единого куска мякоти, и та, если ущипнуть, пружинит. В причинном месте плоть у них розовая, лежит тонкими пластинками. Прогорклеанцы занимаются любовью стоймя, у подножия дубов. Лунными вечерами далеко разносится их заунывное уханье. По большей части застревают в изысканной плоти и уже не способны из нее выбраться. Некоторые расслабляются: пробуют своих женщин сверху, наслаждаясь ими снизу. Бесстыжие!

Прогорклеанки, у которых нет век, роняют, бывает, слезу. Редко две.

Чунчи

Взрослые женщины-чунчи запросто достигают трех метров, трех десяти. Мужчины же редко выходят за десять сантиметров. И те носят их у себя во влагалище.

Носят их, туда набивают. Подчас внутри набирается до десятка, схлестнувшихся в попытках друг друга вышвырнуть.

Когда остается всего один, она, испытав от их схватки оргазм, вынимает его и, предварительно оторвав голову и член, кладет в рот и проглатывает.

Салюбрии

Салюбрии в больших количествах поставляют в Европу своих женщин-слизней, европейцы от них просто без ума. Маленькие, редко больше метра, они нравятся своим безмолвием, своим спокойствием и восхитительным обычаем с чувством, с толком, с расстановкой пройтись по тебе вдоль и поперек, словно по пустырю. Останавливаясь подчас, чтобы запечатлеть тебя в своих бледно-голубых, цвета перванш, глазах.

И меня заразило это поветрие, заполучил одну. Она с большим достоинством выбралась из своей упаковки и, приподнявшись на животе, застыла в ожидании.

Тут я был дока. Отыскал ручное зеркальце и вручил ей. Она сначала с большой серьезностью себя в нем изучила, потом улыбнулась, и я счел это добрым предзнаменованием. Потом, подышав на стекло, она полностью его затуманила И одним из своих рожков начертала по-салюбрийски знак «ламма», что означает: «Я смогу тебя полюбить».

Саллюстии

Женщины саллюстиев живут исключительно под водой. И там почти не передвигаются, проживая сплоченными группами, обширными переласкивающимися общинами, вполне самодостаточными.

Мужчины вершат свои дела на суше, как мы. Им нравится несущая поверхность, она позволяет, по их словам, твердо стоять на земле. В действительности они как огня боятся влаги. Довольствуются тем, что раз в году заставляют соседей, рыбаков-гарбонцев, выливать себе на косы бутылочки со своей внутренней сущностью.

Прекрасное зрелище, когда по весне видишь, как плывут по морю малехонькие самчики-саллюстии, на лов которых выходят все те же самые гарбонские рыбаки.

Фалловетвин

Тело у фалловетвиев покрыто фаллосами, те высовываются у них из ушей, из носа, изо рта. К пятидесяти мужчина уже полностью скрывается под их скоплением. Семя фалловетвиев славится тем, что продлевает жизнь и плодотворит мозг. Вот почему их всегда видишь в окружении красивых девушек, которые и высасывают их до мозга костей. Весьма ученых, впрочем, дам, в остальное время погруженных в словари. Разыскивающих, возможно, какое-то объяснение, какую-то причину. Чему?

Чистоманяки

Сказать, что их женщины плохо пахнут, слишком мало. Козел, креветка, добавить нарда. Чистоманячка всегда в поисках нового дезодоратора, более действенного, более радикального, более всестороннего.

Ну а взрослый чистоманяк, тот обожает простор. Вот бы хранителем на маяк! Их страна на три четверти вытянулась вдоль моря и щедро окантована маяками. Не скудно, как у нас, по одному на гавань или мыс. Только дай: маяки влёт, маяки с аукциона. Каждый зрелый мужчина строит собственный. Оттуда в ветреные дни украдкой выпускает «свой» Чистоман.

Ногохвосты

Достигший зрелости ногохвост изготовляет из муки и спермы колобок размером, бывает, с кулак и водружает его на треногу. Потом выскакивает как очумелый на улицу; набрасывается на первую встречную и бегом тянет ее к себе в комнату. Там, сорвав белье, усаживает на треногу и держит, пока она не потребит весь колобок.

Среди ногохвосток попадаются такие, чьи половые органы схожи с органами наших женщин. Но у большинства на коже виднеются зарубцевавшиеся синюшные круги, подернутые не слишком стойкой пленкой; проткнуть ее не составит труда и самому заурядному уду.

Приходилось видеть, как их, то есть женщин, пользуют стоящими одновременно пять, а то и шесть мужчин, кое-кто взобрался на стул или табуретку, каждый шурует, норовя превзойти соседа, своим буравцем. Успокоим читателя, который возымеет желание стать отцом: вспрыснутая жидкость, куда бы она ни оказалась введена, рано или поздно проникнет в яичниковую полость и поступит там как должно.

Блядолизы

Чтобы он кончил, тело блядолиза должны покрывать пиявки. И вот вечером в день свадьбы молодая блядолизка начинает, одну за другой, их прикладывать. К рукам, ногам, потом — ничего не происходит — к спине, животу, с внутренней стороны бедер, как вдруг, неожиданно, пуф, пуф, пуф, он встает, он кончил.

Молодка, со взятком в пригоршне, бежит, спешит закрыться у себя в комнате, тогда как пиявки, упившись кровью, одна за другой отваливаются.

Люцисферы

Люцисфер, прежде чем решиться, должен дней десять кружить вокруг да около женщины.

Она садится, берет книгу или, закинув ногу на ногу, грезит.

Он кружит, кружит. Возможно, размышляет, возможно, входит в раж. Еще один круг.

Ночью голова люцисфера чуть светится, и сидящая женщина становится нереальной. И тогда люцисфер ее видит. Думает, что видит.

Так все и начинается.

Карапуты

Карапуты рождаются мертвыми. Их вернут к жизни позже, когда будет время. Но у карапутов времени никогда нет, и новорожденных карапутиков сваливают прямо у хибар, откуда по ночам их крадут бессильные куриоты.

Куриоты относят их к себе, окунают в купель с летучим эликсиром: карапуз открывает глаза.

В конечном счете куриоты настолько перемешаны с карапутами, что два этих племени почти неотличимы друг от друга. Только когда куриотка выходит замуж за карапута, ничего не получается. Вот почему карапут, плохой отец, оттягивается с куриоткой по полной.

Многососцемлечники

У многососцемлечников женщина, у которой всего две груди, не заслуживает уважения. Сие пахнет дурной кухней, никудышной любовью. Пусть она поднатужится, пусть их будет хотя бы четыре. Тех, у кого их дюжина, чтут, это звезды.

Большинство мужчин в стране занято на производстве лифчиков, и каждый, из-под полы, для своей жены. У него право на столько пуговиц на пиджаке, сколько пуговичек у нее на груди.

Что для них отнюдь не безразлично.

В Янубии

У янубиек не то восемьдесят два, а то и восемьдесят три ротика. Чтобы поверить, нужно увидеть. И однако же мало кто из путешественников может похвастаться, что посетил их всех. Разве что почтенный даос…

Что касается меня, утомленный растянувшейся на целый день экскурсией, я проник от силы в два десятка, испытывая всякий раз восхитительную опаску, как при приближении незнакомой женщины. В свой черед: то глубже, то бархатистее; то хватче, то жарче. Мои чувства к единственной женщине, которая раскрывала передо мной двери в подобную вселенную, за считанные часы достигли абсолютного пароксизма. Утратив всякую сдержанность, я сдался.

Разговорившись о ней на следующее утро со своим хозяином, я узнал, что то была совсем юная девушка. Он счел, что не подобает в первый же вечер знакомить меня со вполне состоявшейся янубийкой. «У такой можно насчитать, — признался он мне, — до полутора тысяч горлышек».

У эмпиев

Мужчина, если хочет оказать внимание женщине, для начала преподносит ей в мешке добычу. Это может быть малой телок или его мать-перестарка. Эмпийка особо не присматривается. Ей хотели доставить удовольствие — вот и хорошо, она ответит тем же.

Минуло двадцать веков их цивилизации, и эмпии в конце концов отказались от этого обычая. Они по-прежнему приходят с сумой. Но с дамской — сумочкой; ее учтиво преподнести из звериной шкуры: леопардовой, или змеиной кожи, или крокодиловой. Снабдив зеркальцем.

Глава II

Прилипальцы

Женщины прилипальцев, чей мягкий череп имеет форму присоски, бросаются сломя голову на желанного мужчину и возвращаются восвояси с забитой им головой.

Там он, все еще слегка задыхаясь, падает на кровать. Если он захочет вдруг ускользнуть, прилипалка, упреждая его, вновь обрушивает на свою жертву голову, дабы привить ему более точное ощущение дистанции. Она играет так с ним несколько часов, пока вконец обескураженный мужчина не замирает.

Тогда прилипалка раздевается, натягивает на присоску крохотные кружевные трусики и сладострастно простирается на своей добыче, со знанием дела обрабатывает ее тело.

Роды проходят без проблем: акушерка приклеивается головой к животу матери и медленным, не допускающим возражений всасыванием извлекает ребенка.

В Беелатрии

В Беелатрии любовью способны заниматься только старики: мужской член начинает набухать лишь к семидесяти годам. Многие беелатринцы к тому времени умирают. Безутешными.

Но другие ждут и тщательно берегут свое здоровье в предвкушении великого дня. Стоит такого засечь, как к нему сбегаются бабенки. Не стареют старики-беелатринцы.

(Вычитано у них в словаре: «Набухание травянистых частей проявляется во вновь обретенном прямостоянии. Оно служит признаком растения в полном здравии, которое не испытывает недостатка в воде». Беелатринцы — большие водопивцы.)

Пироперды

Женщины-пиропердки горазды пукать. Если собрать их пятнадцать-шестнадцать в герметически закупоренном помещении, то снаружи мужчина может приготовить себе над проделанным в стенке отверстием пищу. Отведать омлет на свином сале, приготовленный на плите у пироперда, — наслаждение, от которого не откажется самый завзятый гурман.

Пироперды полигамны. Следовало ожидать.

Волнобразды

Женщины волнобраздов предрасположены к мимикрии. Весной зелены как клен, по осени цвета палой листвы. Они невозбранно разгуливают по лесам, где слегка близоруким охотникам-траксисам не так-то просто их разглядеть. Ну да те преследуют их только из-за мяса, вкусного и сочного, которое в случае чего жарят над костром на рашпере.

Волнобразды-мужчины не слишком склонны к излияниям; прилепив с помощью продетого между ягодиц шнурка пенал с пенисом к животу, они разгуливают нагишом, с суровой сдержанностью заложив руки за спину. Славится их сперма. Запечатанную в склянки, ее поставляют на экспорт.

Скудное утешение для волнобраздки, и та отыгрывается за неимением лучшего на траксисе, обманывает охотника, прикинувшись его женой, и потом, обезоружив, им пользуется.

Королева берендеев

Королева берендеев может пойти на свидание с кем-то из подданных только на случном месте, каковое сама же метит струей мочи. Потом затаивается неподалеку и ждет. Берендей, плюгавый сопун, рыщет, согнувшись в три погибели, в поисках магического круга королевы. Если его находит, устраивается там, не бросая на произвол своих воздушных замков. Ведь это всего-навсего круг, и королева, подудовлетворившись, могла перенести свою любовную зону куда-то еще. Которую ей не составит труда обновить. Не слишком прикаянный народ, где женщины лукавы, а мужчины ностальгируют.

Ротозевы

У ротозевов член во рту. (На месте язычка, каковой, в отсутствие жеста, служит нам лишь его наброском.) Дилемма, часто критическая, бросается в глаза на больших банкетах, где с аппетитом едят только изысканно декольтированные дамы. У прочих и без того полон рот. Вприглядку. Окна ресторанов для мужчин выходят во двор — чтобы ничто не отвлекало.

Двоякодышащие

Двоякодышащая женщина не ест в последние месяцы беременности. Она скрывается в шерстяном коконе, который наматывает на тело, крутясь вокруг своей оси, и оставляет только крошечный просвет напротив дыхательных путей.

Зайдя в коллективные вместилища двоякодышащих женщин, я всякий раз удивлялся при виде всех этих подвешенных к главной балке коконов и, не владея местным языком, лишь с течением времени разобрался, сопоставив факты, как у них протекают роды.

Двоякодышащий малыш оснащен наверху головы острым гребешком, который в момент появления на свет позволяет ему раскромсать кокон. После чего он падает в подвешенную к той же балке как раз под коконом плетеную корзину. Если женщины ушли на поля, он какое-то время продолжает питаться через пуповину, связывающую его изнутри с матерью. По большей части эти коконы никто не снимает; при свойственной двоякодышащим расточительности мать редко служит более одного раза

У южных двоякодышащих ребенок развивается в симбиозе с червем Artica prima, за несколько часов до рождения тот подтачивает шерсть и ускользает первым.

Берендеи

Берендей, от природы весьма независимый, живет в своем родном лесу в полном уединении. Возводит там себе из хвороста хижину, а подчас обосновывается в другой, тоже заброшенной. Это непоседливый домосед.

В любовный сезон он прокладывает в лесу тропинку, которую помечает время от времени, втирая в почву свои испражнения, бережно сохраненные под мохом для этого выхода в свет. И так подбирается под покровом ночи к женским селам, оставляя при выходе на прогалину свежий материал.

Наделенные по молодости тонким обонянием, берендейки, выйдя по утру, тут же чуют дорожечные знаки, потом решаются и, каждая по своей тропе, рассыпаются по лесу.

Вечером они возвращаются в село, бывает, через несколько дней, обессиленные, но счастливые.

Настоящий берендей тот, кто практикует искусство подновления дорожки, дабы еще разок препроводить по ней свою любимую.

Брамбрамбрамсы

Достигнув высокой ступени цивилизации, брамбрамбрамсы практикуют пробы души.

Поскольку душа весьма летуча, заявляют их врачи, не мешает регулярно убеждаться, что она никуда не делась. Смешиваясь с дыханием, она после осаждения в алкоголе окрашивает его в желто-оранжево-красный, фиолетовый, зеленый.

У подростков душа обычно желтая, у стариков фиолетовая. Дыхание женщин бесцветно, по крайней мере пока они девственны. Брамбрамбрамсы подвергаются периодическому тестированию. От состава последнего дыхания зависит, останешься ли ты в вечности.

Глава III

У сигарных долгоносиков

У сигарных долгоносиков к продолжению рода пригодны только женщины из высшего света. Они производят на свет яйцеклеточную массу, насчитывающую от двух до трех тысяч яиц. Желеобразную. С которой делают себе бутерброды, очень нежного, как мне говорили, вкуса. В последний момент материнский инстинкт берет верх над чревоугодием, и они откладывают в сторону несколько икринок, прячут их в сигары. Именно так, покуривая после отменной трапезы, муж (или важный гость) высиживает, того не желая, драгоценное яичко, которое стряхивает вместе с пеплом, выпуская на волю крохотного, чуть крупнее блохи, долгоносика.

У цеце

У цеце полностью развившийся зародыш может оставаться в матке вплоть до восемнадцати и даже двадцати месяцев. На уровне рта развиваются млечные железы, и он почти нормально дышит через вагинальное отверстие матери. В то же время пуповина выходит из употребления и постепенно атрофируется.

Если в самый разгар безмолвного общения вдруг раздается глубокий вздох, это ребенок. Его достало, он хочет выйти. Но большинство входит во вкус, этим наслаждается. Двадцать месяцев, это уже нетерпеливые, спешащие пожить, те, кого подстегивает ненасытный аппетит к внешнему миру. Другие же держатся в таком положении всю свою жизнь. Чтобы их выселить, нужна смерть матери, и тогда у девиц обнаруживается наличие зародышей, которые сами… И весь этот освобожденный мирок суетится вокруг предаваемого земле тела.

Языкобивцы

Злоключения, которым подвержены женщины у языкобивцев, того круче. Ребенок не покидает утробы своей матери, а, не ко времени плотоядный, мало-помалу пускает себе на пропитание ее органы и выходит в конце концов, словно наперекор себе, из вычищенной до кости тушки.

Околоязыкие

У околоязыких голосовые связки находятся в поперечно-полосатом сфинктере заднего прохода. Сидя, околоязыкий говорит замогильным голосом. У женщин тембр обычно приглушен, иногда они даже не могут говорить, у них запор. Мужчины всегда готовы задрать их юбки, чтобы припасть ухом к расщелине: «Ну, поднатужься же, — говорят они, — ничего не слышно».

Околоязыкие нитрифицируют своих покойников, погребая их в выгребной яме. После поминальной трапезы каждый отходит в специально отведенное для задумчивости место, где проводит, памятуя усопшего, минуту-другую на задрапированном черным стульчаке.

Онолюгры

Женщина у онолюгров не лишена материнских инстинктов и, когда приходит время разродиться, бросается в воду. Именно там должен появиться на свет ребенок. В предвкушении они снимают комнату на берегу океана и, когда подходит срок, отдаются волнам и исчезают.

Потом возвращаются на поверхность и покачиваются на спине, тогда как мужу приходится нырять в поисках своего потомства, которое у него готовы оспорить акулы.

Онолюгры находятся на грани исчезновения.

Япиксы

Самцы у япиксов рождаются слепыми. Они бесцветны и лишены голоса. Женщины сообща разводят их под присмотром прислужниц. Сами же занимаются охотой, рыбной ловлей и выращивают цветы. Они женятся друг на друге и дозволяют себе самца лишь в виде легкой пересменки в самом конце пиршества. Тот бросается на первую встречную, с яростью, с отчаянием, он оплодотворил бы и пень. Два раза в год, тем не менее, женщины япиксов должны явиться в мужскую резервацию, и там идет большой кутеж.

Аллаты

За правым ухом у них можно заметить крохотную железку. Она вырабатывает гормон юношеского роста, который препятствует развитию тела. Аллаты обожают детей. Оперируют их разве что скрепя сердце. Достичь у них зрелости — из ряда вон выходящая милость.

Оленивцы

Оленивцы, сами достигнув весьма высокой ступени цивилизации, поддерживают женщин в диком состоянии. Те разгуливают практически нагими по городам, в которых, как у нас, права гражданства завоевали асфальт и неон. Эти женщины не лишены отличий от наших.

Живот оленивицы на конце заострен, пониже колен он проходит между ног и опирается на землю на манер хвоста Помню свое замешательство в гостиничном номере, когда поутру молоденькая оленивочка принесла мне завтрак. У нее был такой вид, будто она чего-то ждет. Я рассеянно положил руку ей на бедро, потом мягко привлек к себе. Она, не откладывая в долгий ящик, подобрала передник и скользнула ко мне в постель. Минуты, которые она мне уделила, вряд ли скоро сотрутся из моей памяти. Но должен, к своему унижению, сказать, что так и не обнаружил, где у нее влагалище.

Ливароны

Ливароны живут на берегу великой реки Сапик. С первого взгляда, их деревни — стадо слонов. Там-то они и живут. Опустошив, за вычетом кой-каких костей, призванных служить остовом, тело животною, они выскабливают изнутри шкуру тонкими пластинками слоновой же кости, потом набивают ее соломой и оставляют сохнуть на ежедневном в их широтах солнце. Когда кожа достаточно затвердеет, солому удаляют через проделанную между ягодиц щель, каковая послужит первым жильцам дверью. Дом, их дом, готов.

Что всегда поражало меня в ливаронских деревнях, так это дымок, который выбивается на заре из хобота их обиталища, каковой они тщатся поддерживать в стоячем положении.

Уаруаши

У уаруашей уши под мышками. Уши-локаторы, которые даже ночью доставляют им акустическое видение мира. Когда с наступлением вечера их города упиваются полнейшей темнотой, может быть любопытно засечь на улицах молодую особу, к которой вы проявляете интерес. К сожалению, уаруашские женщины испускают антирадарные волны, из-за которых приходится задевать их вслепую.

Слепняки

У слепняков женщины рождаются двойняшками, и так как пропорция мужчин и женщин в точности та же, что между одиночкой и парой, все слепняки женятся на близняшках. У двоеженцев там две пары, у троеженцев… — и так далее, выкладка совсем не сложная.

В обычной семье одна занимается любовью и кухней, вторая хозяйством и детьми. Меняясь, впрочем, ролями. Шесть месяцев так, шесть месяцев сяк.

Слепняки возводят свои деревни на сваях. На глазах у всех, просиживая час за часом, созерцают они водную поверхность. Ожидая, возможно, чуда Особым спросом пользуются вдовые слепнячки, без своей близняшки.

Антилопари

Не знаю, есть ли основание числить антилопарей среди людских племен, перечень которых я попытался сделать, тех, что как один могут претендовать на воскрешение во плоти. Антилопаря, непотребный гибрид человека и антилопы, можно счесть монстром. Тем, однако же, что дожил до наших дней, он обязан генетическим особенностям обоих родов. К молниеносной быстроте антилопы он прибавил мыслительную силу развитого примата. К решающему рывку — просчитанную тяжеловесность. Продвигаясь по большей части на четвереньках, копыта сохранил только на задних конечностях. Две прочие завершают маленькие, с зароговевшими ладонями, но вполне себе хваткие кисти; благодаря им он способен прочертить на мельчайшем песке тундры те забавные рисунки, снимки которых удалось сделать нашим авиаторам. Среднее стадо антилопарей — пятнадцать-двадцать голов — может проработать над одним рисунком до шести месяцев, переделывая пострадавшие от слякоти места, пока женщины поддерживают силы художников изобильным молоком, богатым крупномолекулярными протеидами, из которого они изготовляют сыр.

Антилопарь вполне годится в последние представители совершенно бескорыстной интеллектуальной деятельности, примеров которой у людей уже не отыщешь.

Глава IV

Янувары

Янувары долгое время жили в обширных лесах, где их женщины, маленькие, худенькие, пугающиеся невесть чего, залезали на деревья ровно кошки. У основания древа янувар мог себе расставлять корзины с фруктами или нарезанными колбасами, вверху, среди листвы, малышка януварийка посмеивалась себе в тряпочку.

Измученные янувары решили эту проблему: они сравняли свои леса с землей.

Но януварийки им здорово за это отплатили. Они вообразили, что верят в существование единого Бога, Всевышнего, каковой их посредничеством будет впредь отправлять у них дождь или ясную погоду.

В Дождевии

В Дождевии небо всегда затянуто низкими облаками, те питают непрестанную морось. Явившиеся из-за моря миссионеры добрались однажды и до этих язычников, дабы донести до них существование Солнца. Дождевийцы долго выпытывали у чужаков основные координаты сего неведомого феномена — огненного шара, каковой, будучи подвешен среди неба, обеспечивал их этим рассеянным, столь добротным, чтобы заметить друг друга, светом. Мысль показалась им любопытной, изобретательной, но провести себя вокруг пальца они не позволили и утопили миссионеров.

Голономы

Взрослая голономка липка. Все так и липнет ей к рукам, к груди, к ягодицам, все повсюду к ней клеится. Ей достаточно прокатиться по земле, и вот уже она вся в мурашках, в веточках, перышках, дерьме. Таков ее брачный наряд. Голоном вглядывается: на его взгляд, это красиво, это к лицу, хотелось бы тоже подклеиться, но место занято, что ж, подойду в другой раз.

Голоном, естественно, склонен к поэзии, к мистике. Он с легкостью преодолевает свое положение и занимается любовью только в ванне.

На планете Беридай

Можно подумать, что диморфизму, который царит на планете Беридай, она обязана тем, что вращается вокруг двойной звезды.

Тамошние женщины откровенно имеют форму кобылиц, тогда как мужчины не слишком отличаются от землян. Хотя позвоночник все же удлинен в виде хвоста. Я говорю в настоящем времени. По правде говоря, обитаемая на протяжении тысячелетий планета Беридай сохранила для нас облик своих обитателей лишь в виде окаменелостей.

Первых исследователей планеты поразили ряды вздымающихся камней, все примерно одной высоты и ни единого выше метра. Они заключили отсюда, что мужчины, взобравшись на эти камни, дожидались, пока кобылицы не подставятся в требуемой для спаривания позе. Определенное правдоподобие этому предположению придала находка вожжей и удил. Она, во всяком случае, выявила у их пользователей заметную степень цивилизованности, которая облегчала им доведение до нужного качества своих ретивых партнерш.

Эта находка льет воду на мельницу утверждающих, что в венах тех, кто населяет, населял и будет населять «вселенную» обитаемых планет, циркулирует один и тот же воображаемый поток. И легенда о кентавре Хироне, кажется, предваряет стечение обстоятельств, без нашего ведома обернувшееся под иными небесами реальностью.

Тем не менее кобылы с планеты Беридай — если судить по той, которую нашли в оболочке из затвердевшего пепла почти нетронутой, застывшей в предельном порыве, с отвисшей в последнем крике ужаса нижней челюстью, — не были наделены двойной грудной клеткой. Человеческий привой взялся только на уровне шеи, так что они могли щедро расточать блеск самой что ни на есть пьянящей женской красоты. И так как от этой части тела слепок сохранил лишь скелет, можно полагать, что здесь плоть прикрывала довольно тонкая оболочка, подобная нашей коже.

В остальном их анатомию можно охарактеризовать как чисто лошадиную, за вычетом того, что им удалось подсоединить на уровне правой лопатки (в результате длительной эволюции, промежуточные стадии которой неизвестны) небольшую руку с кистью на конце, что, вероятно, позволяло им расчесывать буйную гриву волос. Во всяком случае, эти руки слишком коротки, чтобы приложить их к участию в восславлении их любовных экзерсиций. Другое свидетельство этой вполне женской кокетливости — впечатляющая груда вытесанных из камня мелких сосудов, обнаруженных вокруг окаменелостей слабого пола. Предполагается, что высшего качества жир, собранный с мясистых частей умерших, использовался для изготовления косметических кремов, помещаемых для удобства живых в горшочки.

На той же планете обнаружен слепок рыбы-удильщика, чей череп венчал длинный костистый отросток в форме удилища с прикрепленной к нему нитью и крючком на конце, подлинного предка наших рыболовов. Прирученные, эти рыбы, как полагают, должны были обеспечить пропитанием прибрежное население. Эту гипотезу трудно проверить, по крайней мере в том, что касается женской составляющей, зубной аппарат которой, похоже, свидетельствует о чисто вегетарианской диете.

Отметим, наконец, что на дюнах, которые, должно быть, образовывали прибрежные полосы исчезнувших океанов, исследователи планеты Беридай открыли огромные статуи богини-кобылицы, с задранным хвостом, подставляющей свое приоткровенное влагалище ветрам с морского простора — каковой стал теперь всего лишь пустыней.

Глава V

Наземные легочные

Появление у водных легочных пениса явилось знаком того, что земная среда завоевана. Поскольку вода уже не служила более средством связи, стало необходимо обеспечить себе соединительный канал, способный помочь от разболтанности тяготения. Отметим все же, что первого легочного, который пошел на далеко заводящее развитие отводных путей, можно рассматривать как пророка доселе неизвестной среды, в которой оные скоро обретут немалый успех.

Как бы там ни было, заметное количество водных легочных, я бы даже сказал большинство, не прочувствовав его посыла, продолжало процветать в своей рутинной среде. Некоторые, то ли из любопытства, то ли от нечего делать, от скуки, попытались снова войти в контакт с наземными. Это, несомненно, были молодые, хотя и довольно боязливые особи, которые разве что вполуха слушали нелестные заявления, которые их родители могли сделать по поводу пустивших самотек на ветер: «Самонадеянные вертопрахи, мнящие, что выпестованное ими приспособленьице всколыхнет вселенную. Над миром всегда царило море, морская стихия, которая и не думала, если рискнуть на метафору, терять почву под ногами. Посмотрим, как эти проныры, когда великий прилив вернет себе земли, которые он как бы во сне обнажил, понесутся в поисках клочка твердой земли во все стороны, вскарабкаются на горы, вцепятся от отчаяния в последние пики, еще остающиеся на воздухе».

Не слишком чуткие к сим диатрибам младые легочные (что могли знать родители о той новой среде, в которой теперь ретиво проветривалась их сухопутная родня?) входили с теми, кто охотно возвращался позагорать летом на пляже, в уже упомянутый контакт. И произвели на свет многообразие походивших на оба рода земноводных. Тогда как другие, утомившись завоеванной ими почвой, стремились породниться с воздушными тварями и избрали себе в качестве Бога человека, ученики которого утверждали, что он сумел ускользнуть по ту сторону смерти от законов тяготения.

Спиралофедроны

Спиралофедроны обитают по берегам великой реки Маниш. Их женщины, совсем тонюсенькие, без рук и ног (в длину достигают подчас восьми метров), облачены в чешуйчатый панцирь, благодаря которому могут повсюду втереться. Тем не менее большую часть своих дней они проводят, поджариваясь по берегам реки на солнцепеке, неподвижные и безмолвные.

Другое дело ночью. Как только спускается вечер, можно видеть, как мужчины, возвращаясь с охоты или с полей, припускают со всех ног к своим круглым шалашам, в которые протискиваются через отверстие у самой земли, и тут же, едва оказавшись внутри, решительно его закрывают. Мне так и не довелось застать их за интимными утехами, так что придется положиться на рассказы более удачливых путешественников.

Спиралофедронка в поисках приключений внезапно вырастает перед мужчиной, которого ей удалось застать врасплох, и надолго вперяет свой взгляд ему в глаза, чтобы его очаровать, затем захватывает сладострастно окаймленными губами его голову и неспешно всего заглатывает. Создается впечатление, что под на редкость эластичной кожей обжоры можно проследить траекторию тела вплоть до внутренней сумки, в которой оно, кажется, наконец замирает.

В зависимости от степени своего воображения наши авторы говорят здесь о подкожном массаже или даже о «перемешивании самца» набором желез и сжимающих мышц, каковое доводит его, по словам некоторых, до пароксизма наслаждения, лишь слабое представление о котором дают наши утехи на открытом воздухе. Он выходит оттуда через несколько часов, тем же путем, с дикими, словно одурманенными глазами, и погружается в глубокий сон, от которого не всегда пробуждается.

Вернувшиеся оттуда ничего не помнят об этих чудесных мгновениях. Их романисты отделываются смутными намеками и пускаются в перифразы, тщетно пытаясь скрыть собственное неведение.

Спиралофедрон занимается любовью только раз в жизни.

Рожнецы

Рожнецы делятся на два резко отличающихся племени: солнцепоклонники и светопоклонники. Мы, этнографы, видим в этом не более чем различие между грубым продуктом и продуктом утонченным. Изучение их поведения по отношению друг к другу составляет, тем не менее, предмет обширной литературы.

Первые, в еще недавнем прошлом каннибалы, довольствуются подношением своему божеству человеческих жертв. Вторые, вследствие длительной эволюции, прослеживать перипетии которой заняло бы слишком много времени, в конечном счете сумели, разумно сочетая линзы и камеру-обскуру, уловить свет и получить сначала не-, а потом и подвижные изображения реальности, что позволило проецировать их изнутри на стены храмов. В движении этих изображений проглядывало определенное сродство с суетой молекул железа, разносящих кислород по нашей кровеносной системе. Не буду настаивать на этом сравнении, каковое, как и многие другие в том же духе, отнюдь не проливает свет на наблюдаемые явления, и, похоже, возникает только для того, чтобы дать более четкое представление о полной сумятице, царящей в умах их авторов.

Как бы там ни было, рожнецы-солнцепоклонники, населяющие юг страны, часто совершают набега на север, чтобы разжиться там человеческими жертвами, благодаря которым они могли бы снискать благосклонность своего бога и получить право на запуск нового солнечного цикла в пятьдесят пять лет, что с их вставными годами с большой точностью соответствует пятидесяти восьми нашим. Возраст каждой жертвы скрупулезно подсчитан, так чтобы общая сумма соответствовала числу месяцев в вышеупомянутом цикле. Не дай бог, в вычисления вкрадется крошечная погрешность — и жертвоприношение, вместо того чтобы повлечь милость небес, может стать сигналом к концу времен. Риск, впрочем, не так велик: их жрецы — матерые математики и, по совместительству, астрономы.

Северные рожнецы, постоянно отслеживая фольклорные мероприятия, охотно отправляются на юг за светопредставлениями человеческих жертвоприношений. И те и другие, постоянно в поисках новых жертв или новых зрелищ, осуществляют незабываемые поездки друг к другу, из которых далеко не всегда возвращаются. Случается, что фотографы идут на заклание, а вершитель жертвоприношения становится фотографом. В конце концов, таким образом произошло своего рода перемешивание популяции, постепенно заразившее южных рожнецов веяниями их соседей. Ныне и они довольствуются в своих храмах проекцией жертвоприношений, осуществление которых некогда требовалось вживе и лишь статистами коих они теперь стали. Главную роль, то есть роль жертвы, по-прежнему сохраняет за собой рожнец северный.

Их религии различаются еще одной не слишком существенной деталью, обязанной скорее разнице в климате, нежели своеобразию нравов (здесь мы проникаем в самую суть гения мистификации их общего божества): южане, непременно с покрытой головой, должны, чтобы войти в свой храм, разуться, северяне — наоборот.

Планета Минерва

Первым космическим путешественником, появившимся на планете Минерва, был еврей по имени Соломон Рейнак. Он оставил нам отчет о своем открытии в небольшом труде, недавно по чистой случайности обнаруженном мною в каталоге библиотеки обсерватории; озаглавлен сей труд «Евлалия, или Планета без слез». Известно, что во время великой переписи обитаемых планет, имевшей место после его путешествия, планете Евлалия было дано имя Минерва — и наоборот. Целесообразность этого обмена планетарным гражданством всегда от меня ускользала, ну да у астрономов свои резоны.

Итак, Соломон Рейнак обнаружил на Минерве (бывшая Евлалия) сосуществование двух родов, произошедших, вероятно, от общего предка, настолько близка их морфология. Зато разнились обычаи. Лесные минер вианцы, плодоядные, волосатые, встречались даже снабженные хватательным хвостом, приходившимся как нельзя кстати в их эквилибристике, проводили большую часть времени на деревьях за сбором диких ягод и, подчиняясь категорическому императиву своего желудка, не могли потратить впустую ни минуты.

Беспримесная зелень перерабатывалась в добротное съедобное мясо: минервианцам прерий хватало из него всего одной трапезы в середине дня. Обеспечив себя таким образом пространным досугом, каковой позволил им перейти от состояния простых убийц к положению приобщенных к культуре наций, снабженных штабом и главнокомандующим, они отдавались военному искусству как истинные гурманы.

Так обстояли дела в эпоху путешествия Соломона Рейнака. Не вижу никаких оснований оспаривать его свидетельства. Некогда преподаватель грамматики, он знал, что стоит за словами.

Между тем, в самое последнее время Минерва (бывшая Евлалия) вновь заставила говорить о себе. Один из наших современников, сочтя, что уместно передохнуть там, возвращаясь из экспедиции в созвездие Гончих Псов, принес совершенно иные вести: Минерва якобы целиком покрыта непроходимыми лесами, а ее животный мир, сводящийся к каким-то слепым насекомым, можно сказать, не существует.

Я забыл указать, что между двумя путешествиями прошло три тысячи лет.

Камнееды

Камнееды, своего рода живые окаменелости, — последние представители редчайшей разновидности, известной нам пока лишь по ряду весьма дерзких гипотез, каковые горазды выдвигать ученые, демонстрируя плодовитость своего воображения и в итоге всегда выводя из тысячи и одной ту, что является прародительницей всех остальных, но подтверждений которой так и не обнаружено среди отложений палеозойской эры, эры человека из Тукамона.

Наши ученые утверждают, что обитатели Тукамона (своего рода собирательное имя первоконтинентов, возникших из докембрийского океана) еще не изобрели речь, сей безобразный шум, и разговаривали ультразвуками. Нынешние камнееды, немногочисленные, но постоянно странствующие, не заикаясь, собственно говоря, о родине, этакие доисторические вечные жиды, питаются отбросами, оставшимися от живших в эпоху их далеких предков морских животных, из которых мы, в добавок к кое-каким косметическим кремам, тупо извлекаем наши углеводороды.

Постоянная расточительность, проявляемая нами в отношении основного продукта их питания, служит для них непереносимой обидой, и их боевики всегда при деле, изымая из наших бензохранилищ или трубопроводов немало необходимой для их «существования» «сущности», в сущности — бензина.

Путешествуя, в качестве единственного чемодана камнеед использует пятилитровую канистру, на ней он может прожить целый год.

Духовитые трилобиты

Духовитые трилобиты делятся на три четко различающиеся социальные категории: женщины, мужья и любовники. Поначалу смешанные, представители двух последних по достижении половой зрелости проходят тест на предмет любовной ориентации и, согласно личным склонностям, зачисляются в ту или иную категорию своего пола. Муж никогда не сможет стать любовником и наоборот, не рискуя нарваться на строгость закона, который, как и во всех приобщенных к культуре обществах, для всех один.

Они продолжат обучение в разных университетах: будущий муж пройдет курсы генетики, акушерства, ухода за младенцами, кулинарного искусства, научится заменять женщину во всех ее второстепенных занятиях. Будущий любовник, в свою очередь, научится заниматься любовью, бегло говорить на трех языках, водить спортивный кабриолет, изыскивать средства одним из тысячи способов, что не обеспечивают солидного положения и ближе к легализованному воровству, нежели к работе на конвейере.

Каждая женщина имеет право на одного мужа и одного любовника. Но жить она обязана в доме мужа, как правило в снимаемой им скромной квартире, и может появляться в частном отеле своего любовника или в его сельском доме лишь на двадцать четыре часа первого и пятнадцатого числа каждого месяца. Если полицейский рейд застанет ее там вне установленного времени, муж вправе потребовать развода. Женщина, лишенная положения супруги, становится пансионеркой одного из тех приемников, где распущенность в поведении контролируется особыми предписаниями.

Муж чаще всего занят ручным трудом с нормированным рабочим днем и нормами выработки. Любовник волен придумывать себе занятия по собственному усмотрению, может предоставить своему воображению перескакивать с предмета на предмет, как тому заблагорассудится, и в конечном счете оказывается изобретателем всех тех машин, за которыми мужу предстоит корпеть до седьмого пота, чтобы произвести, поддержать, приобрести. Цивилизация избытка, нахлынув к работяге через парадную дверь, не замедлит вышвырнуть его через черный ход. Пренебрегаемый женой, которая позволяет себе едкие сравнения двух этих образов жизни, борясь за пожираемую выплатами кредитов скудную зарплату, он испускает последний вздох, так и не поимев секунды, чтобы перевести дух, в состоянии фрустрации, близком к отчаянию.

Добавлю, что у духовитых трилобитов только любовники могут быть парикмахерами, маникюрами, массажистами и им разрешается невозбранно появляться на дому в отсутствие мужей, дабы причесать их жен, промассировать, растереть.

В Кальцериде

Стоит им забеременеть, как их кожа начинает известковаться, и вот они уже напыщенны и натянуты, избегают любого движения, которое могло бы вызвать в их плоти режущие складки. Процесс неуклонно ускоряется: из позвоночника расходятся костные покровы, расширяясь и спаиваясь друг с другом, вскорости превращая их в пленниц герметического эндоскелета. Ходить приходится на четвереньках. Шея еще сохраняет определенную подвижность, но часто, устав, они свешивают голову между грудей, плющимых теперь о пол их будки, и, втянув внутрь ноги, засыпают на долгие часы, как будто бесчувственные к миру.

Астероиды

Хотя, как может показаться, их собственная интерпретация относится к области фантастики, во влиянии звезд на астероидов не приходится сомневаться: их женщины выглядят словно пятиконечные звезды. Каждый луч заканчивается головой, как две капли воды схожей со своими соседками, лишенной волос, но снабженной парой лиловых зрачков, по очереди то томных, то смешливых. Маленький, кругленький, словоохотливый самец с легкостью объясняется при помощи рук с пухлыми, очень проворными кистями и поспешно вышагивает на коротеньких при его дородности ножках. И легко падает. Падает прямо в объятия лучей грозной астерии.


Боязливый, трусоватый, не понимая, чего от него хотят, он втягивает тогда голову, руки и ноги, и его округлость достигает совершенства шара. Астерия должна часами его растирать, распалять, щекотать кончиками пяти своих язычков, не спуская с него при этом своих пяти пар глаз, так как при минутной невнимательности, стоит передохнуть сжимающим его сладострастным рукам, как он откатится в сторону и со всех ног пустится прочь. Чтобы двадцатью шагами дальше попасть в лапы другой астерии, которая только этого и ждала.

Иногда, однако, успокоенный теплым окружением партнерши, он решается высунуть голову и, рот ко ртам, поддается и соединяется с нею, на радость и на горе.

В Клейкии

Я прибыл к клейкийцам в один из тех прекрасных летних вечеров, что пахнут липой и мятой. Как раз накануне того дня, когда при большом стечении народа и под раскаты шумной музыки они справляют праздник девушек на выданье. Праздник, который случается раз в году и проходит на центральной площади их столичного города, Эльмура-на-Крисисе. В действительности его следует отличать от парного ему, но расположенного у антиподов города Эльмур-на-Тюдене. Упоминаю об этом просто для памяти, к моему рассказу это уточнение никакого отношения не имеет.

Я остановился у нашего местного корреспондента, старого, молчаливого вдовца с дочерью на выданье, которую как раз и пригласили выступить в соответствующей роли на завтрашней церемонии.

Вечерняя трапеза в старом семейном особняке, во время которой юная девушка окружила меня знаками самой ласковой предупредительности, еще горяча в моей памяти: она была наделена хрупкой красотой тех тепличных цветов, покоробить которые, словно перепад температуры, может малейшая ложная нотка. Представление, на которое мне через двенадцать часов предстояло взирать с почетной трибуны, после ночи, посвященной глубочайшему сну, оказалось, однако же, не из тех, что способны вдохновить деликатную душу. Судите сами: все выстроившиеся в ряд, словно на конкурсе красоты, девушки были с ног до головы покрыты клеем. Напротив выстроились обмазанные подобным же образом поклонники. По сигналу каждый должен бежать к своей напарнице и обнять ее самым тесным, самым убедительным образом. По новому сигналу мускулы напрягаются в обратную сторону — за этим следят судьи, — пары, которым не удалось отклеиться друг от друга, считаются супругами и на этом основании выбывают из конкурса. Я пристально следил за своей хозяйкой, которую крепко зажал какой-то приземистый бородач; она предпринимала отчаянные попытки высвободиться. Не знаю, каким чудом, но ей это удалось. Я перевел дух. Когда ряды перестроились, напротив нее оказался новый парень. И снова был дан сигнал.

Как раз в этот момент телефонистка сообщила о вызове: меня срочно требовал главный редактор.

Когда я вернулся на свое место, конкурс уже закончился. Вечером, за ужином, я не без замирания сердца дожидался появления моей прекрасной хозяйки.

И до сих пор его жду.

У мегалодонов

У мегалодонов я встречал только мужчин, они среднего, что правда то правда, роста, но замечательные альпинисты и не менее решительно, чем мы, обтяпывают свои дела.

Их города — конгломерат заводов и офисов. Мегалодон живет в сельской местности, там у него свой маленький домик, свой садик. И в каждом саду дерево одной и той же породы, название которой мне так и не удалось узнать, словно за секретом этой анонимности крылось какое-то специфическое целомудрие. У мегалодонов хватает и фруктовых деревьев вроде наших, но таинственное дерево не давало мне покоя. Из окна моей комнаты, у своего хозяина, я подчас его рассматривал. Когда внезапно настала весна, на дереве в форме пальмы распустился яркий цветок; он, казалось, был наделен сине-зелеными глазами, от которых мне с трудом удалось отвести взгляд, следовало бы сказать — мысль. Меня захлестнула странная, словно пришедшая из глубин подсознания эмоция. Я стал объектом зова, ответить на который не умел, и в каком-то смутном стеснении закрыл окно. Через несколько недель завязался плод, явно крупнее кокосового ореха, размером с… Ну да не столь важно, он увеличивался с каждым днем. Этот плод, который возвышался среди пальмовых ветвей в саду даже самого скромного обиталища, меня просто завораживал. Бросалось в глаза, что каждый хозяин со всем вниманием и тщанием пекся о нем, прикрывая тоненькой сеткой от хищников всех мастей, возможно и от воров. Одним прекрасным утром я обнаружил, что все плоды исчезли. Больше я их не видел — ни на одном столе, ни на одном рынке. Я заговаривал об этом с друзьями, но те становились туги на ухо или пропускали вопросы мимо ушей. Мое пребывание подходило к концу, тайна оставалась непочатой.

Как раз накануне отъезда мне показалось, что мой хозяин нервничает. Он пригласил на обед своего брата, и как только трапеза завершилась, под предлогом делового разговора попросил у меня разрешения ретироваться. Я остался в гостиной один. Вечерело. За открытым окном мои глаза остановились на дереве. И там тоже плода больше не было. И вдруг я все понял, кровь застыла у меня в жилах. Взлетев по лестнице наверх, я остановился перед дверью комнаты, из которой доносился шум спора.

— Еще слишком рано, — сказал один.

— Да нет, — сказал другой, — я буду осторожен, вот увидишь. Я на этом собаку съел.

Теперь стал слышен звук очень тонкой пилы, осторожно продвигающейся сквозь влажную древесину. Пила остановилась.

— Потихоньку, — сказал один.

— На сколько спорим, что там ничего нет? — сказал другой.

Раздался легкий хруст, потом голос: «Я же тебе говорил».

Тупнотики

С белесым цветом кожи, но крепкого сложения, тупнотики на протяжении тысячелетий обитают на бескрайних известковых равнинах южной Летеции. Вооруженные маленькими и очень достойными глазками, они проводят большую часть время в поисках и раскопках костей своих предков, сложенных еще крепче, чем они сами; из этих костей они строят себе дома, церкви, иногда гробницы.

Они растят дочерей, укрывая от света, и у тех вырабатывается темный оттенок кожи, который кажется им хорошим предзнаменованием. Чем темнее кожный пигмент, тем скорее может надеяться девушка на лестную цену в ходе предваряющих свадьбу переговоров. Сама церемония — лишь предлог для этого торга, поскольку отправление брачных обязанностей на деле имеет весьма мало общего с супружескими узами. Оплодотворение случается один раз в году, на пиру, когда сперму всех мужчин общины подмешивают в супчик, который совместно и потребляют женщины, в день будущих матерей.

Они выводят затем своих детишек в симметричной полости сердца легочной камере и выделяют из организма через рот. На протяжении беременности легкие постепенно сжимаются, тогда как камера, набирая объем, постепенно занимает основную часть грудной клетки. Иногда вызывая даже асфиксию матери.

В то же время задний проход медленно, но верно перемещается по позвоночнику и к концу беременности оказывается на затылке, примерно на уровне рта. Перед самыми родами ребенок, побуждаемый с двух сторон, должен обозначить свое будущее: если он выходит сзади, то будет землекопом, если спереди — строителем. Случается и так, что на выходе ребенок разрывает волокна материнской шеи и голова отлетает.

Общинные ветвенники

У общинных ветвенников связывающая мать с детьми пуповина так и не прерывается. Каждый индивид тем не менее обладает определенной самостоятельностью, поскольку пуповина сильно растягивается и измеряется подчас несколькими метрами. Мать ест за всех и большую часть времени проводит в поисках пропитания, тогда как детишки, со своей стороны, развлекаются, не забывая потягивать с тщанием произведенную на всех жидкость.

Некоторые все-таки, из тех, что постарше или посердечнее, при случае передают своей прародительнице оказавшуюся под рукой пищу, которую сами не в состоянии употребить во благо.

При встрече двух общин, когда каждый набрасывается на партнера противоположного пола, происходит неистовое взаимопроникновение, сплетающиеся пуповины растягиваются вплоть до разрыва, подчас захлестывают тела и их душат. Не редкость, когда подобные конфронтации приводят к гибели обеих общин, лишая их движения в такой точке, которая уже не позволяет матерям сдвинуться, чтобы позаботиться о пропитании. Случается и так, что вследствие собственного разрастания одна из общин не нуждается в постороннем участии и все ее члены поддерживают между собой гармоничные отношения. Смерть матери оказывается тем не менее живо переживаемой всем родом семейной драмой: на уровне отмерших пуповин начинаются расколы и разделы, порождающие меньшие, но по-прежнему объединенные подчинением одной матери общины.

Лютые нитчатки

Мелкие, нервные, коренастые и очень лютые нитчатки — смертельные враги своих соседей, исполинских демиурков. На протяжении веков вели они беспощадные битвы. Снисходя к нитчаткам, демиурки вторгались в их пределы, попирали все, в чем им удавалось распознать туземное присутствие, и, удовлетворенные, возвращались в свои горы. И так до того дня, когда нитчатки, как показалось, исчезли с карты мира Демиурки обнаружили их заброшенные плантации фруктовых деревьев, причем отягченных плодами, и не преминули наложить руку на яблоки с самого прекрасного среди всех, ювы, до которых они весьма охочи и падки, как мухи.

Введенные таким образом в курс дела, лютые нитчатки пустились со своими завоевателями в обратный путь по горным тропам. И, не тратя времени даром, первым делом подсуетились возвести плотину между желудком и ободочной кишкой своего демиурка, сумев извлечь из полученной от падения жидкостей энергии все, чего хотели в плане уюта и освещения.

Демиурки, мучимые ненасытной жаждой, горячечные, потеряв аппетит, на ватных ногах, вернулись в родные пенаты вконец измотанными и повалились в каменные кресла, подперли головы руками: что-то с ними было не так.

Не думая о причиненных ими затруднениях, лютые нитчатки принялись тем временем осваивать богатые ободочные угодья, возделывать там кукурузу и пшеницу и даже рискнули высадить в пойменных районах рассаду риса, все посевы, которыми они позаботились начинить ювенильные яблоки, прежде чем затаиться в них самим. Картографы уточняли топографию местности, путешественники спустились до самого мочевого пузыря и вернулись с образцами известкового камня, вполне пригодного для возведения городов и деревень…

Все шло как нельзя лучше в этом лучшем из миров, когда ток внезапно прекратился Снаружи демиурк утомился размышлять о своем печальном положении и заснул, и сон его вполне может продлиться сто тысяч лет.

Лагандоны

Из лагандонов получаются замечательные отцы. Постоянно обутые в просторные сапоги, в которых они помещают своих отпрысков. Так и отправляются по делам, ровным шагом.

Малыш, голова которого едва высовывается из сапога, вцепившись обеими руками в край голенища, следит шальным от любопытства глазом, что поделывает его папаша.

Лагандонна, более ветреная, легкая на подъем, хлопочет по хозяйству и с любовью ухаживает за кормящим растением, которое нужно дважды в день подкармливать, чтобы получить ту чудесную жидкость, которой тешит себя вся семья. Живет.

В один прекрасный вечер — к его родителям зашли друзья — шалун подходит к удивительному растению, кружит вокруг его красивой урны в форме сапога как хорошо будет в ней, да и свысока дальше видна окрестность! Воспользовавшись общей невнимательностью, он проскальзывает на кухню, приносит оттуда стул, залезает на него и перешагивает закраину урны, та чуть подается под его весом, потом восстанавливает равновесие.

Друзья ушли, мать накрывает на стол перед вечерней трапезой, отец читает газету, все спокойно. Какая тишина! И вдруг «А где ребенок?» — говорит мать.

Пошел бедокурить с приятелем, оповещает отец. И продолжает читать.

Мать беспокоится, выходит, зовет, подходит к кормящему растению, видит стул, все понимает. Растение закрыло свою крышку. Неподвижное, словно спит.

Что делать? Мать решается, поднимает сосуд, куда стекает жидкость, которая должна пойти на ужин. Он уже переполнен. Возвращается, ставит его на стол.

Отец ест с аппетитом. Все равно до него скоро дойдет, думает мать. Смотрит, как ест отец. «Ты не голодна?» — говорит он. И вновь берется за газету.

Вживе

Профессор Гримберг из Института судебной медицины в Филандере-на-Делавэре, учеником которого мне выпала честь некогда быть, является, по-моему, первым специалистом с мировой известностью, который преуспел в выращивании травы на коже. У нескольких женщин, послуживших ему подопытными кроликами, закоренелых нудисток, озабоченных тем, как избежать летом пыла докучливых взглядов, было только одно желание: стать как можно ниже травы. Профессор применил совсем простую процедуру, с виду доступную первому встречному, но способную родиться только в доведенном до должной кондиции мозгу, в котором укоренились, если позволите мне сравнение, труды другого ученого, профессора Тимошонкина: он вспрыснул между дермой и эпидермой пациенток три литра дистиллированной воды, обсемененной отборными семенами для засева газонов. И стал ждать.

Любопытно, что сначала зеленый пушок появился в тех зонах, где растительность и без того обильна: под мышками, на лобке, на голове, — постепенно осваивая все новые и новые территории, пока не покрыл целиком все тело. Профессор, желая знать, наделен ли сей газон подобающими основному продукту питания травоядных вкусовыми качествами, попросил своих подопечных улечься в поле по соседству с клиникой, где в загоне паслось несколько баранов. Иссушенное летним зноем поле выпячивало зеленое пятно, словно неожиданный оазис в пустыне. Но это бросалось в глаза только нам, и ожидание уже начинало быть в тягость, как вдруг один из баранов, подняв голову, заметил чужестранку и тут же в сопровождении своих коллег рысцой направился к свежему газону.

Последовавшее удовлетворило наши самые смелые ожидания. До сих пор помню лучезарный взгляд профессора, который в глубоком волнении изо всех сил стиснул мне руки.

В Вампукии

К девятому месяцу вампукиец выделяет из мочек ушей пару шариков размером с жемчужину, именно они позволяют ему удерживать равновесие. С того дня как человечек оказывается способен выделить эти шарики, ему становятся по плечу стоячее положение и ходьба. Одного недостает — и сцепка рушится.

Есть они, заметно меньшего размера, и у вампукиек, которые по неведомым причинам любят носить из них ожерелья.

Вампукийка, обладающая ожерельем из восьмидесяти бусинок, — это говорит о многом, ведь, из-за того что самые крупные принадлежат вампукийцам, они не моргнув и в грош не ставят свои прелести, лишь бы потом под покровом сна их у них увести.

Пробудившийся вампукиец тут же замечает пропажу, он хочет нагнать воровку, спотыкается, нетвердый на ногах, и, сокрушенный, вынужден снова улечься. Кончились для него деловые поездки, отныне его удел — сделки по телефону.

Вампукийка, вернувшись к себе, спешит нанизать новую бусинку, самую красивую, подруги ей позавидуют. Она счастлива.

Небоквиты

К небоквитам раз в жизни снисходит Способность забыть. Долгожданная минута: они оставляют свои семьи, свой дом, свои привычки и уходят.

В их стране остаются только совсем юные или старики, которые ждут. Которые все еще ждут…

Память небоквиток ожесточена.

Дурноцефалы

Большую часть своих дней дурноцефалы проводят, занимаясь любовью. Мужчина, чудовищно хорошо оснащенный от природы, но которому, чтобы прибыть на очередное свидание, приходится подвозить свой член на тачке, занимается помаленьку любовью, ровно сморкается. В чести у них всего одно ремесло, но даже его практикуют подростки: изготовление этих самых тачек. И единственным гением в их породе был — великий, впрочем, философ — изобретатель тачки. Но это усилие его истощило. Он умер, не успев им насладиться.

Многомудрые иноземные этнологи долго ломали голову над тем, как могли передвигаться дурноцефалы до изобретения тачки. Я с полным на то основанием полагаю, что они вообще не передвигались.

Дурноцефалка очень подвижна, и поскольку распределение полов изначально обеспечивало ей преимущество десять к одному, ей приходилось полагаться только на свои ноги, чтобы заработать себе на жизнь и выбиться на свободное место.

Сегодня все идет совсем по-другому. Прекрасный пол все еще воспроизводится, но весьма скупо. Зиготу в матке так тянет к мужественности, что сопротивляться ей практически нет возможности. Теперь уже мужчине приходится передвигаться, выклянчивая наслаждение, из дома в дом. И дурноцефалы с тоской предвидят день, когда останутся наедине с собой. Все же есть надежда, что широкое движение солидарности, развернутое посланцами дурноцефалов во всех странах мира, привлечет к их печальной судьбе внимание подсобниц прекрасного пола, каковые, должен сообщить, уже начинают пересекать границы их страны специальными эшелонами.

Норцы

Норец-самец оплодотворяет сам себя. Самка служит ему нянечкой и присматривает за домом. Когда норец занимается с ней любовью, это не приводит ни к каким последствиям, просто забавы ради, чтобы развлечься, чтобы подыграть джазовой пластинке.

Женщина у норцев наслаждается полной свободой. Никаких периодических неудобств. У планеты, где живут норцы, две луны, и они, тягаясь своим притяжением, похоже, аннулировали вечное возвращение месячного цикла.

Напротив, чувствительная к этому двулунному притяжению женщина целую неделю в каждом месяце витает сантиметрах в пятидесяти над землей. Тяжеловесные мужчины с восхищением следуют за ними взглядом. Этим и объясняется то очарование, которое они испытывают перед лицом относительной (лицо у них напоминает задницу) красоты своих норок.

Щипцовые бастардиты

Щипцовый бастардит падает, постоянно падает. Он может упасть пять, а то и шесть тысяч раз в жизни. По счастью, это весьма сомнительное качество проявляется лишь годам к двадцати. Каждое падение вызывает внутреннее сотрясение, которое неприметно ослабляет падшего. Он сокращается, уминается на какой-то пустяк, но этот пустяк, складываясь с тысячью, с шестью тысячами других, приводит к тому, что он заканчивает свои дни в состоянии более бесспорной ничтожности, нежели то, коим было отмечено его зачатие. Бастардит в возрасте ста двадцати лет может поспорить по размерам с муравьем, в сто пятьдесят его не углядеть недовооруженным глазом. Выбивая ковер, можно его, о том не догадываясь, просто-напросто вдохнуть.

Все труды бастардита, который, по неведомой претензии приняв некогда вертикальное положение, хочет в нем и остаться, сводятся, стало быть, к тому, чтобы не падать. Их врачи, их физики, их жрецы исследовали тысячу процедур, замедляющих процесс падения. Например, отказаться от ходьбы, либо сиднем сидя на одном месте, либо передвигаясь только на носилках. И бастардит, войдя в возраст, созывал крепко стоящих на ногах подростков, каковые, казалось бы, обеспечивают максимум гарантии. С уверенностью карабкался в свой портшез. В один прекрасный день носильщики теряли вдруг равновесие. Их приходилось без конца заменять. Посему изобрели автоносные машины, которые при эксплуатации проявили свой губительный характер: врезаясь друг в друга, прессовали бастардита всмятку. Медики придумывали снадобья, чтобы падать не так часто. И лучшее из них — бастардит не падал целый месяц, — показалось, сулит излечение. Пригласил друзей, напоил их зельем. Мало-помалу распространилось что-то вроде апостольской веры: все те, кто испил общего снадобья, причастившись одной и той же веры, уверовали, что наконец-то защищены от падения. Они больше не упадут, не преуменьшатся, наконец-то их уделом стала вечная жизнь. Увы! Шесть тысяч раз увы!

Друзья еще не разошлись, как в квартире зазвонил телефон. Бастардит устремился к нему, зацепился ногой за шнур, снова упал. Телефон продолжал звонить, он же повалился в кресло. Больше не двигаться, никогда больше не вставать, не рисковать новым падением. Для подавляющего большинства это становилось навязчивой идеей. Любое приглашение, любая встреча выглядели западней: вас собираются подставить, лишний раз подвергнуть риску падения. И жизнь так и утекала, безжалостная. Приходилось выходить, приходилось жить, жизни удавалось добиться, только ее теряя.

Бастардит, двух с половиной метров в лучшие свои дни, усох уже вдвое. Его возраст еще прочитывался по росту, пока еще прочитывался. Придет день, и это пройдет. Бастардит, рост которого уже не считывается, возвращается в прах, из которого ему и не следовало бы выходить.

Глава VI

Безымянная планета

Расстояние, отделяющее бытие от небытия, зачастую оказывается ничтожным. Кто может отличить в двух противоположных точках их траекторий плодовитую женщину от женщины бесплодной, Марию, Матерь Божью, от другой Марии, матери Иакова и Саломеи? И уж тем более обитаемую планету от планеты, которую успела пометить своей печатью смерть.

Таким вопросом может задаться путешественник, высаживаясь на безымянную планету. Пышная флора, разновидности которой все еще готовы очертя голову ринуться в страстное приключение, развернуть свои формы в нетронутом пространстве; не менее распираемая изначальным смаком фауна, не чурающаяся любой избыточности, любой личины, лишь бы проявить свою радость, свое удовольствие от свободы пройтись по столь щедрой на посулы почве, — что это, великолепие дня на рассвете или последний рывок звезды к закату?

Не скрывается ли где-то за таинственным фасадом сих причудливых растений и животных, для описания которых потребовалось бы изобрести слишком, слишком много имен и названий, не принадлежащих к нашим семействам и не относящихся к нашим категориям, двойник того непознанного, обладателями коего мы только себя и считаем, того, что, слагая подчас свою улыбку на лицо одного из нас, позволяло нам углядеть дерзания души, когда та рвется стать душой человеческой?

Во всяком случае, никаких следов той поверхностной деятельности, какими пометил человек свое неспокойное, быстро стирающееся, но все равно блещущее горделивыми и роковыми руинами присутствие на земле. Никаких развалин городов или предприятий, ничего, что свидетельствует у нас о мрачном воздействии на мир ущербной длани.

Мирные животные, невинный и жизнерадостный мирок, такова была чарующая среда, в которой я выступал раздумчивым шагом. Казалось, всем было наплевать на мое присутствие, и мой взгляд терялся на просторах лиловой воды безмолвного озера, в котором время от времени мелькали остроконечные тела каких-то прозрачных проныр.

Амброзийская планета

На Амброзийской планете, где, в отличие от нашей, нет океанов, в которых, укрывшись от любого критического взгляда, могла бы постепенно развиваться жизнь, вышвыривая, чтобы с ним покончить, на берег существо, подверженное впредь всем взаимным махинациям сухого и влажного, полукровку, которому придется иссушить на солнце свое пропитанное соленой водой тело, воздух, судя по всему, оказался идеальной средой для первых встреч, первых касаний. Так что не стоит удивляться, что амброзийцы в куда как более легком климате, где тяготение уже не вершит материалистического притяжения земли к земле, наделены системой воспроизведения, весьма отличной от пользуемой нами. И аналогии, которые позволяют нам приблизиться к ее таинству, — не просто ли это чудо, чудо слов, в очередной раз готовых превратить человека в центр мироздания!

Амброзиец, оснащенный пыльцевой трубкой, каковая выбрасывает на свежий воздух его семя в виде неосязаемой пыльцы, мог бы оплодотворить, сам того не желая, всех женщин, оказавшихся в радиусе десяти километров от эпицентра. Хватило бы шального ветерка. Но именно здесь можно обвинить автора этих строк в развязности размышлений, свойственной развитому млекопитающему, распространение которого ставило себе единственным законом свой собственный порыв. Совершенно по-другому обстоит с этим делом у обитателей амброзийской планеты, чья сдержанность является их основополагающей чертой. Голова амброзийки имеет форму венчика, который она, впрочем, может раскрывать и закрывать по своему усмотрению. И она тут ни за что не даст промашки. Только изредка какая-нибудь совсем юная особа по доброй воле выходит на прогулку с приоткрытой головой, навстречу ветру, надеясь, что чудо… Амброзиец, чья мораль не менее далека от нашей, нежели анатомия, на самом деле ревностно дорожит своим семенем и никогда не выпустит его без достаточного на то основания. Для этого понадобится изысканно трогательная близость амброзийки в самом цвету. Канал, о котором я говорил выше, помещается у него под шляпой, что позволяет, приподняв ее, интимно оказаться с глазу на глаз самым многообещающим образом. Стоит его партнерше в свою очередь приоткрыться, и уже ничто не мешает завязать диалог. Слегка склонившись, амброзиец внедряется тогда в самую сердцевину покоренной, пока не прорвет тонкую девственную плеву, которая обеспечит ему доступ прямо в яичниковую полость. Его пыльцевая трубка, снабженная с брюшной стороны маленькими фасеточными глазками, позволяет ему безмерно увеличить раскрывающуюся вокруг реальность и приступить к высокоточной операции, чаще всего совершенно безболезненной для той, что является ее объектом.

Амброзийка, взволнованная столь деликатными и столь точными усилиями по сближению, отвечает на всю эту виртуозность излиянием наиживейшей чувственности: она выпускает сахаристую жидкость, которая смачивает оба их органа и вызывает в голове у амброзийца разряд, схожий, фигурально выражаясь, с ударом любовной молнии. Но, поскольку чувства у них легко переместимы и, в отличие от нас, не нуждаются в долгом прохождении по артериям и венам, спасая и от освежающих воспоминаний, и от сиюминутных отвлечений, вызывающих в их крещендо то задержания, то явные альтерации, семя выскальзывает не мешкая, налипает на уже пролитый нектар и, источаясь вовне, окружает наших любовников изысканным нимбом золоченой пыльцы.

Допущенная к сему зрелищу семья предается вместе с ними тому же концерту безмолвных прикосновений. Амброзийцы, которым не свойственна жестокость и чьи любовные связи невозможно довести до большего совершенства, знать не знают и ведать не ведают о той рафинированной пытке, которой стало для нас отправление речи.

Голоцентры

В весьма древние времена, уточнить дату которых тамошние историки способны только в самых общих чертах, голоцентры, пастушеский народ, обитали в глубоких долинах Голоцентрали, гористого массива в цепи Сиреневых пиков.

Сегодня мы находим их, преуспевающих земледельцев, более чем за тысячу километров оттуда, на тучной равнине Авамура. Того самого Авамура, что берет начало как раз в Голоцентрали, стекая поначалу слабенькой струйкой воды, и, вобрав в себя множество притоков, становится широкой и ленивой рекой, которая величаво влечет свои воды к морю.

По весне женщины голоцентров, словно засасываемые какой-то необоримой силой, покидают скопом свои уютные дома на равнине, вспрыгивают в легкие челны из индоинского луба и три месяца поднимаются на веслах вверх по Авамуру почти до самых его истоков. Среди отрогов гор они разыскивают деревушку, в соломенных хижинах которой ютились в прошлом году, ее подновляют и, живя на свежем воздухе и сырой рыбе, вновь коротают здесь шесть месяцев. После чего, бодрее бодрого, с новорожденными на руках, с песнями сплавляются вниз по Авамуру к равнине. Обратное путешествие, на сей раз по течению, занимает месяц.

Их мужья пользуются отсутствием своих половин, чтобы заново перекрасить и вычистить дома, от погреба и до чердака, и взволнованные парочки, вновь обретя друг друга у новой колыбельки, проводят вслед за этим пару медовых месяцев в ожидании, когда пробьет час очередного отбытия.

Дронты и додо

Дронты и додо до поры до времени жили на одном и том же континенте. Хищные додо, разгуливая по земле на коротких, но мощных ногах, смаковали — о тысячу раз благословенные времена! — присоленную плоть дронтов.

Дронты, вегетарианцы и пацифисты, не без легкой склонности к легковесности, надумали тогда отрастить между руками и грудью хрящеватую перепонку, каковая в конечном счете позволила им летать. И так они на некоторое время ускользнули от слишком пристального внимания додо. Но те, словно вдохновленные своими мускулами, догадались приделать к ним надставку и, обзаведясь луком и стрелам, пуще прежнего набросились на соленую плоть дронтов. Утомленные дронты, которые к тому времени уже могли положиться на свои крылья и в достаточно длительных перелетах, пустились наутек и перебрались на острова Марципиатта, в тысяче с гаком морских миль от додо. Там для них вновь зазеленела земля, казалось бы измышленная на заре веков для их удовольствия, там они наслаждались богатствами, которые плодородная земля поставляла им без всякого усилия с их стороны. Их крылья, несоизмеримые с дородностью, которую они не преминули обрести, за недостатком упражнения атрофировались, и они перестали ими пользоваться. Тогда как додо вымерли от голода. Добавлю, что те редкие дронты, которых мне доводилось встречать на островах Марципиатта, весили на глаз от ста пятидесяти до двухсот килограммов, что они не гнушались и мелких грызунов, все еще сохранившихся по соседству с ними, а в том, что касается нравов и морфологии, они странным образом стали походить на додо времен их заката.

Копрофоры

На протяжении поколений, так далеко, как только может зайти память, копрофоры благочестиво раскладывают каждое утро свои испражнения по взморью. Два-три раза в год, сообразно надобности, те, что живут вдали от моря, впрягают в свои повозки волов и, растянувшись долгими обозами, влачатся излить накопленную в их деревнях драгоценную материю там, где бьется волна. Каковой до этого нет дела. В конце концов оформились огромные отложения, этакий земляной вал, тянущийся вдоль всего побережья страны копрофоров и обретший прочность скалы.

По ту сторону океана макрофилы, не только судо-, но и просто строители, в конце концов обратили внимание на в высшей степени декоративный характер копрофорийской скальной породы, сообразив, что ей можно найти замечательное применение в градостроительстве. Она легко обрабатывается, стойка к превратностям погоды и, будучи заведомо легче используемых обычно, позволит строителям возвести дерзкие архитектурные памятники на высоту, которая доселе оставалась недостижимой. Несколько копрофоров, служивших в фирме-импортере, вернулись на родину, получив отпуск по долгой болезни, и рассказали, как чужеземцы, набожные люди, возводят из их дерьма соборы. Старейшины, внимая их рассказам, призадумались… Они, которые никогда не желали и пальцем притронуться к своей священной скале, почитая святотатством ее продавать или брать натурой за то, что, прежде чем перейти к ним самим, составляло повседневную нужду и заботу их предков, внезапно с подозрительностью обнаружили, что сия драгоценная органическая память служит культу неведомых богов.

Когда на горизонте вновь появились паруса макрофилов, копрофоры поджидали их на берегу. Ни в чем не изменив ритуал предыдущих встреч, предложили воспользоваться их скромным гостеприимством. Но ночью пустили корабли ко дну.

В дальнейшем они приняли посильную и квалифицированную помощь своих пленников для возведения собственных храмов. В которых восславляли Истинного Бога.

Глава VII

Великие храмы

Открытие в лесах Габона Великих храмов вновь заронило сомнение в казавшемся доселе неоспоримом верховенстве человека как религиозного животного.

От этих храмов, и по-иному их никак не назвать, сохранились только колонны, огромные, вытянувшиеся правильными рядами деревья, которые, должно быть, были выбраны среди прочих, последовательно выкорчеванных и тут же сгинувших под ненасытным африканским гумусом. По сторонам центральной, в форме нефа, аллеи, сквозь свод листвы которой просачивалось скудное освещение, в качестве боковых нефов проходили две другие, более узкие. В том, что можно было бы назвать хорами, сохраненные деревья располагались по кругу, а к их подножиям были прислонены большие камни, каковые, вероятно, некогда служили для местной церковной братии креслами. Именно они придавали всему монументальному ансамблю одновременно и весомый, и согласованный характер важнейшего общинного проявления. Но самым любопытным монументом, представленным в некоторых из этих храмов в почти полной сохранности, являлся, в центре описанного выше круга, своего рода купол из слоновой кости, образованный тесно подогнанными друг к другу искривленными конусами и поддерживающий по центру гигантских размеров яйцо, по меньшей мере вшестеро превосходящее по объему яйцо страуса, — должно быть, такие некогда нес эпиорнис, исполинская птица с Мадагаскара. В макушке своей яйцо было продырявлено, в отверстие мог войти кулак. Эти храмы, когда более, когда менее протяженные, но всегда схожим образом заложенные в центре искусственной прогалины, очень точно сориентированы на восходящее солнце.

Первые путешественники, обнаружив их в сотне лье от обитаемых территорий, вооружились терпением и стали поджидать в тени этих монументов, спрятавшись позади опор, пришествия «правоверных», чье поведение могло бы подтвердить их гипотезу.

В один прекрасный день, когда они сидели в засаде в одном из самых обширных и лучше всего сохранившихся храмов, рассказывает нам профессор Гуэно де Лаланд, член сделавшей это открытие экспедиции, снаружи послышались тяжелые, размеренные шаги. Они увидели, как в центральную аллею вступает, а потом продвигается по ней какое-то толстокожее с гигантскими бивнями, о преклонном возрасте которого в равной степени свидетельствовали и складки на коже, и торжественность поступи. Так пришелец прошествовал до самых хоров и, согнув по очереди передние конечности, опустился на колени перед куполом слоновой кости, о котором я уже говорил. Проведя несколько мгновений в отрешенной сосредоточенности, что не могло не впечатлить живейшим образом наблюдателей, он поднялся и с известной осторожностью вытянул вперед хобот, так что его жерло в точности прильнуло к проделанному на верхушке яйца отверстию. Затем послышался шум льющейся воды. Подняв наконец хобот, животное отдало им нечто вроде чести и испустило оглушительный рев, который прервал, как сообщил нам профессор, во всех сподобившихся «причащения» медиумическое откровение. После чего «Зверь» развернулся, принюхался несколько раз с разных сторон к воздуху и покинул храм медленным шагом, как и вступал в него.

Члены экспедиции поспешили тогда к яйцу, чтобы исследовать последствия того шума падающей воды, который был слышен всем, — потрескавшееся на всём своем протяжении, яйцо было абсолютно сухим.

Анахореи

Не так далеко от чунчей, на реке Обоск, но ниже по течению, высятся башни-крепости анахореев. Нагромождения глинобитных хижин, наперекосяк налезающих друг на друга длиннющими параллельными дымовыми трубами, тесно спаянными меж собой и сужающимися ближе к верхушке. Громадные комплексы, способные превысить в высоту триста метров. Во время научной экспедиции в эти края сезон дождей вынудил меня зайти в одну из башен, и задним числом я все еще содрогаюсь при мысли, что вполне мог оттуда не выйти.

Каждая клетушка выходила прямиком в несколько соседних, не оставляя ни малейшего общего, переходного пространства, каким для нас являются улицы или коридоры. У анахореев все сообща. Я должен был пройти через альков более чем занятой парочки, чтобы попасть в салон парикмахера, а оттуда — в закуток какого-то типа, смахивающего на погруженного в медитацию анахорета. Благодаря неуловимым перепадам уровня, можно было подниматься или спускаться; подчас к сообщающемуся с верхним этажом отверстию в потолке вели шаткие лестницы. Неразбериха была такая, что, проблуждав несколько часов и потеряв всякое чувство ориентации, я просто-напросто не знал, куда направиться — ни чтобы достичь вершины башни, ни чтобы добраться до одного из изредка выходящих наружу проемов в стене. Шум реки в этом месте, где резкий перепад высот привел к образованию цепочки водопадов, лишь глухо отдавался внутри и сплошь и рядом оказывался заглушен рассеянным гулом, отголоском непрестанной деятельности местных жителей. После бесконечных поворотов, в полутемной маленькой комнатке, которую заливала скудным светом «летучая мышь», я почувствовал, что меня оставляют силы. Две повалившиеся к подножию стены пары были погружены в глубокий сон.

Должно быть, какое-то время проспал и я. Когда же проснулся, комната была пуста; зашел обходчик, подлил в «летучую мышь» керосина, дабы поддержать полумглу, которая, казалось, обеспечивала безопасность всего здания от непрестанного приступа наружного света. Я возобновил свое хождение и, пройдя через в изобилии заполненные провизией комнаты, попал в конце концов на кухни, где угощались разношерстные сборища. Я занял место за одним из столов, и никто не счел нужным ко мне обратиться; восстановив силы, я продолжил свои странствия.

Я планировал добраться до хоть какого-нибудь отверстия, каким бы оно ни было, пусть даже его высота не позволит мне выбраться из города. По крайней мере, я бы понял, где, собственно, нахожусь и, может быть, какого стоит придерживаться пути, чтобы выбраться из лабиринта.

В один прекрасный день, — и как здесь говорить о дне? — когда, устав от своих изысканий, я присел в первом попавшемся углу, размышляя о своем печальном жребии, я вдруг заметил, что обитателей крепости охватило какое-то неукротимое возбуждение: непрерывные вереницы туземцев, влачащих громоздкие тюки, бегом пересекали комнату, в которой я находился, подгоняя друг друга криками и руганью. Глухой гул, казалось, сотрясал здание, оно содрогалось все целиком, словно захваченный циклоном корабль. И тут моих ушей достиг легкий шип, вроде того, что поднимается через капилляры по протокам губки. Я пощупал пол вокруг себя, он был влажен. Вскочив на ноги и не зная, что предпринять (вода теперь заливала комнату), я схватил «летучую мышь» и, словно направляемый течением, устремился к отверстию, поглотившему шумную гурьбу, о которой я уже говорил. Так я поднимался из комнаты в комнату, пока не очутился на высокой террасе, с которой катастрофа предстала передо мной со всем своим размахом. Река вышла из берегов, и башня омывалась со всех сторон течением, которое начинало размывать фундамент. Мгновение-другое — и она бы рухнула. Не теряя ни минуты, я бросился в пустоту среди воплей тех, кто, цепляясь за неровности стен, не находил в себе сил бросить все, чтобы выжить.

Нервные фаллоиды

У нервных фаллоидов половозрелые женщины просыпаются, чтобы заняться любовью, всего раз в году. Мужчины, всегда в полной боевой готовности (заниматься любовью со спящей приносит несчастье), без конца обивают пороги, карауля событие. Вот они, на такой-то улице, в таком-то доме, где ожидание достигло высшей точки. Красотка еще спит, они сгрудились в соседней комнате. Мать ходит туда-сюда и приносит новости:

— Ее волосы начинают краснеть, — говорит она тихим голосом. — Приливает кровь, это хороший знак.

И снова закрывает дверь.

Фаллоиды пьют, едят, смеются, подначивают друг друга, подчас поколачивают.

— Говорят тебе, я первый.

— Да ну, смотри-ка ты!

Каждый бряцает своим номером, пытается себе его урвать. Это длится уже три дня, и тон не спадает. «Если она еще немного припозднится, — думает мать, — что со мной будет?»

И тут комната внезапно пустеет. Дошло, что вот-вот проснется другая девица, на такой-то улице, в таком-то доме. Все ринулись туда.


Мать сокрушается, ее дочка открыла глаза, а никого не осталось.

Как вдруг замечает сидящего в уголке на стуле невысокого, неприметного молодого человека, который вертит в руках шляпу. Все более и более нервно.

Она впускает его.

«Все лучше, чем ничего», — думает она.

В этот миг на лестнице слышатся шаги. Возвращаются мужчины. Тамошняя девица, набежала целая толпа, полная неудача, всего на четвертом, обратно в объятия Морфея, веснушчатый мешок. Разъяренные мужчины все разнесли, полиция очистила помещение.

Мать говорит им:

— Одну минуту, там уже кто-то есть. Вряд ли надолго.

— Кто-то? — говорят фаллоиды. — Откуда ты его, мать, взяла? Все ушли, а теперь, вишь, вернулись. Давай, старая, не бухти, открывай, а не то будет хуже.

Мать обхватывает голову руками и в слезах удаляется.


Мужчины высаживают запертую изнутри дверь. Смотрят, ищут, внутри ничего не видно.

— Эй, девушка! Куда спряталась?

И тут замечают в тени на стуле неприметного молодого человека, который нервно, все более и более нервно вертит в руках шляпу.

— Ну, сопляк, — говорит ему один, — ты чего тут? Где девка? Ты ее поимел, да или нет? Или хрен?

Неприметный молодой человек по-прежнему нем. Он показывает пальцем на разобранную постель. Фаллоиды ощупывают ее: она еще горяча.

Тогда, как смерч, они выскакивают из комнаты, налетают на испуганную мать:

— Старая хрычовка, либо давай дочь, либо мы спалим твою лавочку.

И тут слышится шум воды, потом тихий голос: «Да тут я!»

Глава VIII

Афизиане

Занимаются любовью по цепочке и, будем точны, с мужчинами-посредниками. У них на тротуарах нередко можно встретить вереницу крепко вперившихся друг в друга афизиан, из которых только первый напрямую связан с афизианкой. Та хлопочет по хозяйству и готовит пищу, тогда как остальной «хвост» растягивается снаружи подчас на сотню метров.

Отметим все же, что вновь прибывшие сплошь и рядом оказываются мечтателями, которые лишь на минуту прерывают свою гонку и тут же распаляются, воображая красавицу красивее реальных красоток. А та зачастую всего-навсего замухрышка-посудомойка.

Аплакофоры

Дамы у аплакофоров наделены ротовым панцирем, и тот ощутимо затрудняет поцелуи. Этот хрящеватый щит, снабженный шипами и соединенный непарными мускулами с малым резцом, приподнимается, только когда женщина хочет есть. Отсюда и общепринятая практика — приходить к своей милочке с пакетом пирожных, чтобы ей, падкой на эклер в шоколаде, хотя бы заглянуть в рот. Мало кто этим удовлетворяется. И возвращается домой с чудовищно распухшими от шипов на стремительно опущенном щите губами. Благоразумные удерживают его открытым, пользуясь чайной ложечкой, и благодаря этому могут без помех осилить «дивное на взгляд» отверстие.

Средостенные

В самом раннем возрасте связывают пуповину девочки с пуповиной мальчика. Они так и живут парами, вполне, сдается, слаженными. В то время как девочка посвящает себя питанию четы, мальчику хватает скачивать по своим каналам хилус, выделяемый тонкой кишкой его половины. Подобное разделение труда привело мужчин к грезам, поэзии, мистике (они поклоняются богине-матери, опирающейся на три ноги), девушек — к выращиванию продовольственных культур, к разведению куриных. И все же именно девушки задают паре ее жизненный ритм, подчас спокойный, подчас трепетный. Но всегда направленный на захват потребительских благ.

Скапофодия

До чего красивая страна, покрытая нежными, сладостными бугорками такой высоты, что слюнки текут. У женщин с каждой стороны лица на месте, вместо щек находится грудь, находятся груди. Кокетки, они щеголяют емкими шляпками-ушанками, которые надевают на манер бюстгальтера и застегивают под подбородком.

Мужчины не курят. Им случается, правда, не прерывая разговора, как бы рассеянно затянуться грудью своей соседки. Никто не видит в этом ничего зазорного. Неразговорчивы, впрочем, почти всегда с грудью во рту.

Неритоны

Со средоточия их пола — речь о прекрасном — свисает самая настоящая борода и доходит до середины голени. Серьезный гандикап против них, готовых к любодеянию, только если их поймать на бегу, сулящий преследователю удобный захват; тот сует руку им между ног и за нее, за бороду, хватается, опрокидывая трепещущую добычу, так что та уже не способна оказать ни малейшего сопротивления. Гон все равно может продолжаться часами; они скачут с камня на камень, как козочки.

Из этих бород неритоны, лысые как колено, делают себе парики, весьма густые, ибо они ретивые охотники. По обычаю один подносится нареченной в день помолвки, что не может не произвести на нее самое благоприятное впечатление.

Неритонки наделены к тому же шероховатым языком, радулой, в который внедрено множество крохотных зубов, им они нежно шлифуют вас на протяжении слишком коротких часов.

Передневерхнежаберные

Женщины наделены совершенно независимым детородным аппаратом, каковой обычно носят на голове. В форме летом мягкого, зимой слегка оскорлупленного яйца; питается оно через канал, напрямую подводящий к тазу дамы. Они держатся за это яйцо, как за зеницу ока. И иногда кладут на край стола, чтоб его оплодотворил самец. Тот проникает в него с такими уморительными предосторожностями, что трудно удержаться от смеха. Тогда как она дожидается, пока все кончится, возложив руки на яйцо, словно на причастие. Осталось поместить его обратно на голову, поудобнее уложить на прическу в виде подушечки, и отправиться по своим делам.

Передневерхнежаберные не большие психологи, но, наделенные острым глазом, оценивают женщину по яйцу.

У аскатов

Аскат, вокруг да около кругленький, в форме яичка, коим и полон на три четверти, живет от силы две недели. Без пищеварительной системы, он довольствуется тем, что украдкой разгуливает по полям, при малейшем шуме зарываясь в землю.

За ним безжалостно охотится аскатина. Наложив на него лапу, тащит домой. И им наслаждается (не менее восьмидесяти раз). После чего опустошенный аскат падает рядом со своей напарницей. Умирает от иссушения.

Следует отметить, что некоторые аскатины упрощают свою задачу, занимаясь любовью с собственными новорожденными, которых воспроизводят в ускоренном темпе. Раз в две недели.

В Эолидии

Эолидийки передвигаются при помощи реактивного движителя. В самом низу таза у них расположен газовый компрессор, заканчивающийся сифонной горловиной, позволяющей им совершать пятиметровые скачки. Более мелкие самцы, голова которых поворачивается на 220 градусов, скачут заметно ближе. Нет ничего забавнее зрелища эолидийца, преследующего эолидийку. В конце концов он садится и ожидает дальнейшего развития событий. И те не заставляют себя ждать. Эолидийка, продвигаясь по-прежнему скачками, приближается к нему, но вынуждена сделать несколько попыток, пока не попадет в точку. (Добавим, что внутреннее сгорание подлежащих выведению из организма отходов целиком преобразует их в ветры.)

Маркалы

Голову маркала венчают двенадцать рук, образующих венчик вокруг его рта, тонко выделанного, но предохраняемого заостренным, с преострыми краями клювом. Руки кончаются кистями, и в каждой ладони по глазу. Постоянно разрываясь между желанием видеть и желанием схватить, маркал редко пользуется руками, разве что для того, чтобы собрать плоды с нежной кожицей. (Сжимаясь, ладонь образует предохраняющие глаз складки.) Стоит сжать чуть сильнее, и глаз лопается, хлюпая, как перезрелая рябина

Их поразительно ушлые портные в мгновение ока раскраивают просторные блузы о двенадцати рукавах из ткани беличьей шерсти, которую с бесподобной сноровкой ткут маркальские женщины. Каковые, коли уж обделены клювом, используют для любви рот, ловя уд маркала, свисающий у него между ног в прозрачном чехле, сшитом вручную из кожи брюхоногой филлирои.

Отсасывание маркалки провоцирует разрыв чехла и высвобождает сперму, которую отличает фруктовый привкус, свойственный аравийской смокве.

Маркал ежегодно подрезает клювом руки супруги: пусть те и отрастают вновь, но ему они ближе девическими. (Душатся маркалки иланг-илангом.)

Стригулы

Бледнокожая женщина, если ее что-то беспокоит, покрывается тонкими параллельными полосами более или менее насыщенного черного цвета. Любовные дебаты с нею могут увенчаться успехом только в том случае, если по полностью просветлевшей коже чувствуется: она наконец расслабилась до корней ее крови.

У мужчин подобная аномалия не наблюдается. Они плоские и путешествуют, распластавшись в транспорте друг на друге. Лежа на стригуле, облегают ее на манер объемлющей шоколадную конфету серебряной фольги.

Ну а стригула прохаживается обтянутая мужчинами, один спереди, другой сзади. Те по-братски держатся по бокам движущего тела за руки. Стригул облипает при этом и интимные органы стригулы, по-своему всасываясь самой своей материей, что плотно объемлет предоставленные ее вожделению полости. Стригула, с улыбкой на губах, сдается, плавает в безысходном блаженстве, и действительно ей необходимо охлаждение одного из ее «колготов», чтобы на поверхности снова появились черные полосы.

Разлитие вызывающей эти полосы подкожной жидкости, меланина, напрямую связано с глазами. Заметим, слепая стригула постоянно остается совершенно блеклой.

Туматолампа диадема

С телом, усеянным мерцающими в ночи глазами на длинных ножках; проводят время, подавая сигналы. Разного цвета на однородном фоне. Переговариваются таким образом на большом расстоянии, каждая со своей решеткой, которая служит им одеждой.

Днем открывают только один глаз, зато добрый, находится ли он на затылке или на подошве. Туматолампа плачет — и вокруг нее быстро образуется лужица. Трогательное зрелище, и в конце концов во власти диадемы оказываются все, даже самые черствые, даже зажмурившиеся во все глаза.

Гетеродокса непарная

Женщины, предельно мягкотелые, без какого бы то ни было костного остова, плавают себе под водой в просторных прудах своей страны, но подчас ночью, при свете луны, выходят подышать свежим воздухом на берег.

Непарники поджидают их с гарпунами, тянут к себе, уминают в мешки и уносят на горбу по своим хижинам. Там, освободив их, они усаживаются внутрь и принимают настоящую сидячую ванну в нежном и горячем, клейковатом теле самки, которая просачивается им между ног и вскоре охватывает и мнет своей тучной массой уже набухший мужской орган. Мнет и массирует, колыхаясь всей своей особой, и подчас, в мимолетной складке, вдруг промелькнет неожиданная головка, маленькая, изящная, со смешливыми глазами.

В Ноктурнии

Сосущие ноктеолы непроглядно стыдливы. Занимаются любовью только самой темной ночью. Днем, если их вдруг охватит желание, суют мужчину в мешок. И тут же зашивают. Потом, нащупав нужное место, надрезают мешковину, и оттуда высовывается член. Остается макнуть его в мед и сосать любым из трех ртов.

Ноктеолы как огня боятся солнца. В их домах нет ни окон, ни дверей; чтобы проникнуть в них, нужно проползти на четвереньках по длинному подземному коридору с рядами полок. Где тянутся их ульи.

В Фарминии

Причащаются только женщины. Раскольницы, они делают это под тремя видами: каждая просфора содержит муку, воду и, в очень слабой дозе, около полупроцента, жизненную сущность. Ее поставляют молодые, не состоящие в браке священники, объединенные в «семинарию» и с лучшей стороны зарекомендовавшие себя в плане гигиены. Разум причастившейся озаряется, жизнь предстает в новом свете, она видит все насквозь. Мужчина ничего не стоит, женщина ничего не стоит, жизнь ничего не стоит.

Но Сущность?

Фарминийцы бьются над таинством Сущности, как мухи за стеклом.

В Берберии

Берберянки с ног до головы покрыты густым мехом, под которым стираются, а чаще всего и вовсе исчезают их формы. Взрослому берберийцу приходится напрячь воображение, чтобы раскрыть линии своей будущей супруги. Самые прозаичные пытаются внести ясность: ее стригут. Другие не склонны особо присматриваться и укладываются на свою половину, как на матрац.

Их художники избегают изображать женщину. Не исключено, из стыдливости. Или за невозможностью сделать ее одновременно и зримой, и незримой, отталкивающей и желанной, сокровенной и плотской, как в реальности. Они берутся только за мужественные темы: на их полотнах полным-полно мужчин — в раздрае, праздношатающихся, заблудших. Или возводящих дома, мосты, воюющих.

Берберянка чурается картин как чумы. Не может взять в толк, как это мужчина тратит состояние, чтобы ими обладать. Но недавно в Берберии возникла новая школа, которая ни за что не оставит ее равнодушной: это монохромные полотна, целиком покрытые мехом.

Амблолены

Нормального в сравнении со своим супругом роста, им случается после купания втрое превосходить его своей дородностью. Именно тогда амблолен и чувствует, что способен на могучие порывы опустошительной страсти. Он бросается домой, выбрасывает из окна мебель, поджигает занавески и, взобравшись на крышу, по одной отдирает черепицу.

Снаружи, уперев руки в боки, восхищается и хохочет амблоленка.

«Какой идиот! — думает она. — Пусть-ка поджарит мне на этом яичко».

Сглотнув яйцо, амблолен приходит в себя, тащит жену на развалины и там, головой вперед, на еще дымящемся продавленном пружинном матраце…

У громад

Свадебную церемонию у громад предваряет точно прописанный ритуал. Всякая девушка, достигшая возраста, когда пора сочетаться законным браком, должна подвергнуться осмотру со стороны присяжного должностного лица — оккультиста. Тот устанавливает точные габариты подобающего ей члена. И тогда в «Ху-из-ху» разыскивают того или тех, кто этому размеру соответствует. Берутся их адреса. И наступает пора визитов. В сопровождении матери юная особа совершает примерки.

У соседствующих с громадами рациолей, чьи склонности к абстракции выражены куда более четко, обмениваются только слепками. Выпуклыми и впуклыми соответственно. Возврат кому-либо его слепка служит знаком разрыва.

Саранча залетная

Беспрестанно путешествуют с одного полюса своей планеты на другой. Перед отбытием обкладывают своих беременных жен льдом, не мешкая снимаются с места и устремляются к противоположному полюсу. В пути их может разобрать любопытство, они поспешают. Едва добравшись, вынимают мать изо льда, кладут перед большим костром, и весь клан как один человек с нетерпением дожидается крика новорожденного, каковой, бывает, на несколько суток опережает пробуждение его матери.

Тело саранчи содержит большое количество глицерина, вплоть до 20 процентов, что позволяет им без особых хлопот впадать в зимнюю спячку.

Гломоны

Готовая разродиться гломона падает в вытяжную трубу, которую с любовью возвела из собственных испражнений. Застревает там, как и было задумано, на полпути и ждет. Муж, взобравшись на лестницу, следит сверху, какой оборот примут события.

Снабженный очень вытянутыми тестикулами, которые в быту несколько раз оборачивает вокруг пояса, он бросает их конец своей наконец освободившейся даме, дабы извлечь ее оттуда. Бывает, тестикул не выдерживает и гломон в гневе исчезает. Мать, денно и нощно вопия в недрах трубы, поднимает своего дитятю на вытянутые руки к небу-мстителю…

У губошлепов

Чрезвычайно чувствительны к ультразвукам — настолько, что, когда какая-нибудь молодка встряхивает в окне своей пышной гривой, на них обрушивается ужасающий шум. Как наш набат. В ту же минуту, даже ночью, все исправные мужчины пускаются во все тяжкие.

Красавице остается только выбрать. Ну а остальные с горечью возвращаются к себе выпить чашечку кофе.

Главная забота мужа — стричь, стричь жену.

Человекопыль

Сотрясаемые всю жизнь напролет внешними искушениями, человекопыли пересекаемы караванами многовидных организмов, что проникают в них через ротовое отверстие и выходят через другие. Они становятся средоточием, перекрестком всех рынков, всех сделок, отстойником воздуха, земли и воды, которые подносят им в подарок гремучую мину и огонек к пороху. Они сохраняют свой облик совсем недолго. Уже водворяется гниение. Неспешно перемалывает кости, ткани, внутренности. С каждым днем внутренняя пустыня отвоевывает территории у доброй пылкой крови, и та на глазах сужает свою сеть. Все полонит зеленушная пыль. Наш человек держится, стоит, недвижен, сухая, обжимающая тело кожа кажется нетронутой. Щелчок, он творит, идет прахом.

Автоматеки

Супружеские отношения у автоматеков подчинены безукоризненно отлаженному автоматизму. Мужчина высвобождает свою сперму в искусственный рот игрального аппарата, который заполняет ею обозримый наверху машины стеклянный сосуд. Женщина, отправляясь за покупками, опускает в аппарат монету и получает маленький флакончик. Она вольна мазаться его содержимым; через двадцать пять дней беременности яйцо, которое она произведет на свет и которое вскоре (после пребывания в инкубаторе) даст рождение… Но подождем.

В Жарнаке

В Жарнаке женщин оплодотворяют через рот. За неимением других отверстий: никакого выбора. Здесь проходит все. Их синие, сладковатые экскременты на вкус напоминают марципан, которым не гнушаются любовники.

Жарнакрийцы — именно так они прозываются — тем не менее очень заняты. Они посвящают любви первые годы своей жизни, затем излишества отбивают к этому всякую охоту. Они переходят к другому. К тому же любовь у них продается в аптеках. Сплошь и рядом на виду у всех жарнакрийка глотает маленькую таблетку и заливает ее стаканом воды. Всего месяц — и она станет матерью.

Застырцы

Взрослые застырки снабжены железами, выделяющими запах двух типов: притягательный и отталкивающий. Первый бросает вас к ее ногам, от второго подкашиваются руки и ноги. Я знавал застырцев, которые от постоянной смены обхождения своих подруг в конце концов подхватывали болезнь Ауески.

Глава IX

В Женопии

В Женопии сосуществует множество причудливых сект, обязанных своими специфическими особенностями не столько разнузданности нравов, сколько психолептической недостаточности.

Сножоры питаются чужим сном. Спать со сножоркой — настоящая пытка. Она, если понадобится, будет спать днем и ночью, но ваш сон осилит. Вы смотрите, как она спит вполглаза, а вам так хотелось бы смежить оба.

Адюльтерофилы превращают все, к чему ни прикоснутся, в противоположность: сахар в соль, жар в холод, юнца в старика. Адюльтерофил переменами и чередой беспрестанных вариаций может измотать тот или иной участок живой ткани до такой степени, что она становится вялой, аморфной, податливой. Питается в основном сваренными в пряном наваре эмбрионами.

Лактофаги падки на молоко адюльтерофилок: его вкус, утверждают они, куда тоньше, чем у молока обычной матери. Пьют его свернувшимся. Как же без них в кильватере юных мамаш.

Дафниворы питаются блохами; те, что поразборчивее, — бедрышками в самом соку. Взращивают их наводящие страх выводки и насылают на проезжих туристов. Усыновляя, дабы выкармливать своих блох, детей со всего света. Детская блоха нежнее.

Астрофобам, тем бы жить кромешной ночью. Утратив глаза в самом нежном возрасте, они ориентируются по звуку. Вселенная предстает перед ними вогнутой картой полушарий, дыры в которой они и населяют. Астрофоб всегда выходит в черных очках и как можно скорее ищет другую дыру.

Астрофилы. Населяют систему, состоящую из пяти вращающихся друг вокруг друга планет. Постоянно норовят выпасть в пустоту, дабы сменить планету. Едят круглые плоды, яйца, играют в мяч и пуляют ядра с одной планеты на другую.

Петродактили. Пишут правой ногой. У их писцов, которым в нежном возрасте купируют левую, одна забота: «не сбиться с ноги». Их письменность, не менее живая, чем у нас, отличается алфавитом, из коего изъяты и, п и ш.

Спермаценты. Питаются исключительно китовой спермой, излишки которой продают по бросовым ценам. Доживают до глубокой старости.

Людены. Питаются своей собственной спермой. На грани исчезновения.

Яичниковые. Не имеют рта. Всасывают пищу при помощи пуповины. Могут так доить своих козочек. У женщин дрянные голосовые связки соседствуют с яичниками, но супружеские отношения на пользу не идут. Голос глухой, растресканный, не слишком приятный.

Живоперки. Изъясняются исключительно пузырясь. Большой пузырь, за которым идут три маленьких, означает отнюдь не то же самое, что большой с маленьким за ним с еще одним большим. Язык не менее разнообразный, нежели у нас, но я уловил только его дух.

Менструадидакты. Могут заниматься любовью только в первый день полнолуния. Все остальное время, как ни тужатся, не встает. Но в этот день окружен женщинами, без понятия, как все это расхлебать. Перепробовав с десяток, возвращается в предпоследнюю.

Маслюны. Их одежда засалена, словно пьяна маслом. Не могут усесться в кресло, не оставив на нем ореола. Маслюнка ускользает из рук, ровно угорь. Ну и любовные связи — свальные, копошливые, липкие — словно занос юзом. Из них выходишь задыхаясь, запыхавшись, ни жив ни мертв.

Пилюля

Человеколечия, с их неисчислимыми снадобьями, всегда поражали меня. Что до меня самого, мне очень повезло с малюсенькими земляными катышками, которые я покрывал оболочкой из сладкой алтейки; они излечили меня буквально от всех недугов.

Не будучи ни знахарем, ни целителем, принести этим изобретением пользу я смог только своим близким, и преждевременная кончина тестя, который упрямо отказывался от моего лечения, не способно вытеснить у меня из памяти несколько и в самом деле чудесных исцелений, обеспеченных моими крохотными пилюлями. Именно им обязана своим выздоровлением одна умирающая, которую списали бы со счетов и крупнейшие специалисты и которую тем не менее мне не стыдно упомянуть: моя жена.

Мы познакомились, когда учились в университете Коправилля, что в Идиоме. Она отличалась великолепным цветом лица и тела, ничто не предвещало той странной болезни, жертвой которой ей суждено было стать через несколько месяцев после нашей свадьбы. Ее девичья кожа покрылась гнойничками, схожими с пузырьками кольцевидного лишая, из них вскоре повыползали белые червячки, каковые вскоре превратились в мотыльков размером с моль. Разлетевшихся по всей комнате. Надо было действовать без промедления: ослабей жена, и имело бы смысл опасаться за шерстяные вещи. На сей раз мне пришло в голову примешать к традиционному чистому перегною, который неспешно вызревал под кучей наших домашних отходов, горстку этих мотыльков. Я тщательно растер смесь в привозной итальянской ступке из лавы и, не отступая в дальнейшем от своей обычной формулы, вскоре получил готовые пилюли.

Жена приняла одну из них вечером, перед сном. На следующее утро к ней вернулась соблазнительная кожа юной девы. Она излечилась.

Пытаясь в дальнейшем найти для самого себя объяснение необыкновенной эффективности моего лекарства, я пришел к заключению, что крохотный червячок в яйце, опьянев при виде услад своего предстоящего преображения, от него наотрез отказался. Остальное сделало здоровое в основе своей естество моей жены.

Глава X

Норматы

Тело норматов обоего пола сплошь покрыто чешуей, за вычетом головы, рук и собственно половой зоны, где открывается свежая розовая кожа, очень нежная и мягкая на ощупь. Радушные, речистые, мужчины не устают побуждать заезжих иноземцев разделить с ними благосклонность их дам. Зрелище существ, целиком лишенных чешуи, представляется им восхитительнейшим непотребством и довольно часто подталкивает их приставать к вам самим, прежде чем передать на руки партнершам прекрасного пола. Те более сдержанны. Им даже случается, уступив вполне благожелательной стыдливости, поднять дыбом чешую и долгие дни держать вас ее остриями на расстоянии.

Посетив сию область, я не мог обойти стороной самую сокровенную встряску и в конце концов втерся в доверие к юной норматке, которая не постеснялась натянуть на меня шкуру покойного отца, лишь бы избежать мук отчуждения от слишком разительной новизны. У ребенка, рожденного от нашей связи, чешуя была только на спине. Во время второго моего путешествия, его мать призналась, что продала сына странствующему торговцу для показа на ярмарках.

Планета Эрмантина

Идея продвигаться в пространстве при помощи ракет (а почему бы и не петард?) никогда бы не пришла в голову обитателям планеты Эрмантина. Если они хотят сменить горизонт, то вырывают из лап притяжения своего нынешнего солнца всю планету, дабы направиться к следующему.

Напрямую используя расплавленную материю, что плещется под корою их планеты, они провоцируют ее управляемые извержения потрясающей реактивной силы. Эрмантинцы, прелюбопытный народ, уже добрую дюжину раз меняли таким образом свое солнце. Не смущаясь, что при этом приходится вращаться вокруг себя с переменной скоростью. Я знавал у них шестичасовые дни, но также и дни за восемьдесят. Верховный президиум каждый год доводит до сведения населения, расклеивая афиши, сколько в этом году выдастся дней. Вот и попадаются двухсотлетние старцы с выправкой совсем еще молодых людей.

Им свойствен врожденный ужас перед однообразием, перед рутиной. Единственная их навязчивая идея — как бы не попасть в один прекрасный день в поле слишком могущественной звезды, от притяжения которой они уже не сумеют вырваться.

Другой мир

Глоссоптерианки с самого нежного возраста страдают гипертрофией языка, каковая так и не позволила им изобрести наречие, на котором они смогли бы ясно выражаться. Сборища женщин не стали от этого менее шумными, там царит смесь кудахтанья, квохтанья, гогота, бурчания, звукоподражаний, странным образом контрастирующая с беседами мужчин, с их внятными словами, звонкими голосами — пусть и в оболочке, если это слово здесь уместно, тайны.

В действительности на их планете два совершенно независимых континента, чьи полушария разделяет обширный кольцевой океан, пересечь который, даже на клиппере, вряд ли удастся быстрее, чем за сорок дней. Едва ли в населенной женщинами Лавразии подозревают о существовании Гондваны, где обитают мужчины. Континенты, некогда спаянные в компактное целое, которое наши геологи окрестили в память, не иначе о золотом веке, пресловутым именем Пангея.

Женщины Лавразии плодились между собой и рожали только девочек, когда в один прекрасный день на горизонте вдруг показались белоснежные крылья изящного парусника. Странный морской дом плыл еще далеко от берега, как в воду в удивительном порыве попрыгали забавные создания, которые, едва ступив на сушу, ринулись на них и, истыкав убийственными членами, с громким смехом вскарабкались обратно на свои устройства и удалились тем же путем, что и появились.

Вскорости у них родились маленькие чудища, они лопотали меж собой на языке, смысл которого от женщин ускользал, но звучание чем-то неуловимо напоминало жизнерадостные пререкания чужаков, покоробивших дев своими чересчур бодрыми объятиями.

Поглощенные непрестанным шушуканьем новички зачастую держались в стороне от женской общины, муравейника, занятого сбором урожая, без счета поставляемых щедрой землей плодов.

В конце концов из этих таинственных собеседований явился плот, оснащенный сплетенным из листьев пандануса весьма сомнительным парусом; на этом утлом суденышке неблагодарные, оставшись глухими ко всем мольбам, вышли в открытое море.

Слишком трезвые, чтобы очертя голову отправиться следом за ними на открытие другой, отличной от их, земли, глоссоптерианки продолжали с удвоенной энергией производить на свет дочерей — не без ностальгии по недостижимому запределью, в котором, должно быть, жили-поживали те сверхъестественные существа, присоединиться к которым отправились их малыши.

3. Желтомазые негропуты

Глава I

Настропалив специально обученных бакланов, желтомазые негропуты регулярно отправляют на продажу к чунчам гурты женщин. Требуется за сорок дней пересечь под изнуряющим зноем пустыню Оби. Тащатся женщины, бакланы клюют их в зад. В большинстве своем женщины умирают в пути.

В Мучачен, столицу чунчей на реке Обоск, приходит гурьба бакланов под присмотром горстки женщин. Которые и продают их на вес золота на рыбном рынке. Сами же, слишком худые, чтобы привлечь кого бы то ни было, покупателя себе не находят и возвращаются, взгромоздившись на верблюдов, к желтомазым негропутам. При деньгах, но подавленные.

Царица, матка желтомазых негропутов, ростом, когда стоит, с десятиэтажный дом. Но по жизни она все время лежит, выпрастывая меж раздвинутых ног и прямиком окуная в море с дюжину душ в секунду. Каковые не мешкая карабкаются на качающиеся поблизости плоскодонные десантные баржи, которые по мере наполнения отгоняют на разгрузку подальше от берега.

Бывает, что Царица желтомазых негропутов встает и принимается разгуливать взад и вперед по берегу. И замечает тогда разъезды барж, понимает, что ее одурачили, впадает в чреватый светопреставлением гнев. Желтомазые негропуты укрываются в лазах, понаделанных в песке на случай такой незадачи, и ждут, пока сменится обстановка. Но Царица безутешна; бросившись в воду, она размашистыми саженками устремляется в открытое море. На берег обрушивается вал штормового нагона, топит до единого желтомазых негропутов.


Пока она спит на морском берегу, желтомазые негропуты снимают с Царицы слепок. Речь о сюрпризе, который они приберегают на день ее именин. Царица, в сопровождении всего своего двора, облаченных в кожу сетчатого питона камергеров и фрейлин в бикини, примеряет изложницу. Вытягивается в полой части, что соответствует ее величественной заднице и на зависть ее облегает. Желтомазые же негропуты, налегая на тали, осторожно опускают необъятную крышку, которая должна, ни в чем не стесняя Царицу, прилечь к плоскости стыка. Добившись этого, они привинчивают крышку. Операция закончена. На протяжении трех дней желтомазые негропуты поют и пляшут вокруг своей Царицы, от которой поначалу доносятся крики сдержанного гнева. Потом впрягают в царский саркофаг слонов, и те тянут его к пусковой установке, каковая должна спустить его на воду. Минута тревоги. Саркофаг неспешно скользит по полозьям, величественно входит в волны, поднимая снопы пены, которая забрызгивает всех присутствующих, держится на плаву. Отлив немедля уносит его в открытое море.

Какое-то время желтомазые негропуты сопровождают его на своих суденышках, потом, довольные путешествием и переполняемые эмоциями, возвращаются на сушу и поскорее отправляются на боковую. Завтра рано вставать, нужно готовиться к празднику восшествия на престол новой Царицы.


Каждое утро женщины из свиты Царицы заходят к ней в комнату, чтобы ее подоить. Закрепляют на десяти царицыных грудях автоматические молокососы и следят, как в градуированных стеклянных сосудах поднимается красивая, густая, как сливки, жидкость, которую бесплатно распределяют по сиротским приютам. И тогда, облегчившись, Царица засыпает. И тогда хранительницы молока, изъяв тайком свою долю, изготовляют из него сыр, который через несколько дней отнесут послу чунчей. Их король до сыра сам не свой. Посол, чего доброго, в один прекрасный день станет королем чунчей. Его сын женится на дочери Царицы желтомазых негропутов. Женится на ней, это он-то, недоносок. При этой мысли посол вытирает все еще вибрирующий уд о свои чесучовые брюки и убирает его обратно в пройму, после чего, взяв головку сыра обеими руками, впивается в нее зубами.

Глава II

Желтомазые негропуты разводят человекообразных обезьян аркансасов, до которых так охочи белые женщины. И посылают им их по почте.

Аркансас, лишенный на протяжении двух недель воды, садится, садится и в конце концов умещается в наперсток.

Получив его, белые женщины тут же бросают обезьяна в ванну и ждут.


Восстановив свои нормальные размеры, обезьян аркансас только и думает, как бы выжать из ситуации побольше. Пиздит все, что попадается под руку, чтобы сожрать: расчески, мыло, сойдет все. И точно так же всех.

Муж терпит, что человекообразный аркансас спит с его женой, ведь для этого она его и заполучила, но вряд ли ему улыбается наблюдать, как обезьян любодействует с его дочуркой, которую после купания, шалопут, изображая из себя няньку, бесконечно вытирает вместо губки своими здоровенными волосатыми лапищами, черными снаружи, лиловатыми внутри. Ибо человекообразные аркансасы делают все, что взбредет им в голову — и в другие части тела.

В конце концов муж требует от жены, чтобы обезьяна без малейших отлагательств вернули отправителям. Человекообразного аркансаса лишают на две недели воды, вкладывают обратно в упаковку и отсылают желтомазым негропутам — наложенным платежом.


Желтомазые негропуты воспринимают все это хуже некуда и немедленно отправляют белой даме поносное письмо, составленное в таких выражениях:

Мы, желтомазые негропуты, послать тебе хороша пума в задницу, чтоб заткнула свою щель, чтоб жуировала росным ладаном. Хорош товар, как вставляет, чего уж. Ты же, бляха-муха, повздорить, что ли, норовишь с владыками-то. Бабуланда, с желтомазыми негропутами о трех с тридцатью зубах, что придут со дня на день отбрить сплеча до лобка твою голову и зажарить у тебя на пузе порося, лоне иссохшем как трут для щекотливого и доброго огня, прекрасного, разожженного взирающим на нас глазом, что полосует ночь возвышенными вспышками за подписью: Господь-во-гневе, Вселысый, Всепожирающий.

Белая женщина читает письмо, показывает его мужу, и дня три они подтрунивают над этим, надрывают себе животики и не только. Но месть желтомазых негропутов идет своим чередом. Неумолимо.


Желтомазые негропуты ловят тогда тигров и лишают их на протяжении двух недель воды. И тигр становится размером с котенка. Они усыпляют котенка гипнотическими пассами, ладят красивые пакеты, справляются по картотеке и рассылают пакеты трем тысячам белых женщин — оплатив доставку.


Белые женщины узнают пакеты желтомазых негропутов, как их не узнать по сухим банановым листьям, перевязанным волокнами рафии. И открывают их не без опаски, но все же открывают. «О! какой милый котеночек!» — и тот величественно просыпается, потягивается и мяучит. «Подожди, моя киска, я знаю, чего ты хочешь». Они захлопывают дверь квартиры, вызывают лифт, спешат к ближайшей молочнице.

Котенок слоняется без дела по комнате, замечает приоткрытую дверь; ловко изогнув лапу, толкает ее и оказывается в странном зале, где все блестит и переливается. Он прыгает на край наполненного водой резервуара. Как хочется пить! Он вытягивает шею и скользит по краю бассейна.


Женщина возвращается с молоком: «Киса, киска, где ты, моя хорошенькая?» И тут видит, как медленно движется, приоткрываясь, дверь в ванную. Медленно, очень медленно.

Здесь начинается история, очень мрачная история, мести желтомазых негропутов.

Глава III

Желтомазые негропуты предпринимают лихие наезды на неверных, заполонивших три четверти обитаемого мира чтобы добыть там матерей, которых в цепях отводят в свои края.

Тогда начинается большая рыбная ловля самцов мараскинов. Желтомазые негропуты нагружают матерей на свои бутры и выходят в открытое море. Там они сажают их в мешки из крупноячеистой сети, а те привязывают к концу длинных лесок — и отправляют за борт.

Задрав корму над водой и подставив паруса ветру, стремительно мчатся бутры, разматывая за собой лески. Море вокруг вскипает, повсюду на поверхности лопаются пузырьки воздуха: это самцы мараскины. Одна за другой лески натягиваются, начинают неистово дергаться. Но желтомазые негропуты упираются, тянут-потянут, вытаскивают мараскина на палубу. Ударами ножей вспарывают ему брюхо, и там, внутри, обнаруживается в своей сетке мать, полупереваренная, как раз во вкусе желтомазых негропутов, которые набрасываются на нее и подъедают все вплоть до последней косточки.


Желтомазые негропуты — прекрасные вышивальщики. Орлиный глаз и уйма терпения. Чтобы убить время на своих заштиленных бутрах, чего они только своим крючком не вытворяют. С льняной нитью, добытой в открытом море на языческих каравеллах. Например, мастерят крохотные трусики для Дня матери.

В означенный день все набрасываются на оставленных про запас матерей. Тот, кто сумеет завладеть «своей» матерью, наденет на нее «свои» трусики. Здоровенными волосатыми лапами, привнося в это рукоделие бесконечные изыски. И в результате — голоштанное дефиле перед Царицей, которая присуждает приз за элегантность: чем более трусики в облипку, тем выше ценится произведение. Лауреату забронирован путь к ней в постель. Вслед за этим процессия пересекает город, желтомазые негропуты, повязав на головы в виде тюрбанов красные косынки, вопят и пляшут, с хлыстом в руке, вокруг матерей, те выступают в ногу, по четверо в ряд, под глухой ритм ударов гонгов. Преодолевают крепостную стену, углубляются в пустыню, вплоть до великой расщелины Хотт-эль-Габри. Желтомазые негропуты подстегивают матерей, и те бегут в облаке ослепляющей пыли.

Выполнив свое назначение, желтомазые негропуты вновь выходят в море, вновь берутся за крючки и вышивают лучше некуда в предвкушении следующего Дня матери.


Так ли, иначе ли, матери постоянно грешат. Наказания суммируются, а в наказание им — желтомазый негропут. Они все время беременны. Как только мать понесла, как только это становится приметным, происходит большая церемония «искупительного купания». Ждут, пока в Хотт-эль-Габри не прибудет вода, устраивают плотину, выпускают в запруду кувшины пиявок и погружают по самое горло матерей. Всякий раз, когда под водой исчезает очередная голова, желтомазые негропуты вопят и пердят. Когда остается всего одна мать, ее оттуда вытаскивают, обескровленную, и торжественно препровождают в город. Она войдет в число фрейлин Царицы.


Вне своего заказника матери подчиняются строжайшей дисциплине. Ходить им разрешается только на четвереньках, прикрыв спину леопардовой шкурой, хвост которой волочится между ног. Дозволяется также исполнять второстепенные должности в столице, вполне достойной этого имени. В Топрабане еще долго будут вспоминать о знаменитом бунте матерей, когда те в припадке безумия встали на ноги и, напав на желтомазых негропутов, наполовину перебили их хлесткими ударами леопардовых хвостов. Обложенная у себя во дворце Царица сочла, что пришел ее последний час. Она согласилась на переговоры, приняла одно посольство матерей, потом другое.

И более десяти лет желтомазые негропуты скопидомничали, подыхая за отсутствием матерей со скуки.


Желтомазые негропуты разводят муравьедов, длинная морда и змеевидный язык которых служат отрадой Царицы.

Во всех поездках ее сопровождает любимый муравьед, и ему оказываются королевские почести.

Желтомазого негропута, которого застали за галантными переговорами с муравьедом, предают Верховному суду, после привязывают к дереву в девственном лесу. Через несколько дней его обнаруживают вусмерть затраханного амазонками — или не обнаруживают.


Царица желтомазых негропутов с удовольствием уплетает на первый завтрак пятьдесят желтомазых негропутов, зажаренных на небольших вертелах. Все до единого добровольцы. Бывает и так, что в последний миг кто-то из них, охваченный паникой, подменяет себя матерью, хорошенько ее выжелтив и повязав тюрбаном свою красную косынку. Не вдаваясь в подробности, когда речь идет о целой партии, это может пройти, это сходит с рук. Повар дальше очага не смотрит.

Царица смакует вертел за вертелом, подбирая их с резного блюда слоновой кости, огромного, словно лодка, его в знак преданности преподнес ей король чунчей, макает в ванночку со специями и деликатно подносит похожими на сосиски пальцами ко рту. Как вдруг в нёбо ей брызжет странный вкус. Она плюется, она икает, выдает на-гора всю свою трапезу: это мать.


Змеиные яйца относятся у желтомазых негропутов к заповедной области. Исключительные права принадлежат здесь Царице. Куда крупнее кокосовых орехов, она ест их с подставки подходящего размера. Или грызет вкрутую, в оболочке из меда, подчас глотает целиком. Отличный предлог для скрытых посягательств. В разгар совета министров, когда она берет слово, изо рта у нее высовывается голова сетчатого питона. Министры разражаются звучными рукоплесканиями. Она, от гнева и змеи, задыхается. Да никак не задохнется.

У министров, рассаженных на дне подземной темницы по одиночкам, в придачу к ним питон, вряд ли достанет времени, чтобы поднабраться ума-разума.


Ровно тысячу матерей, ни единой больше, ни единой меньше, сжигают каждый год на Великий пост Царицы. В первый день поста Царица выходит из дворца, пересекает весь город, на ногах ролики на колесах от воловьих упряжек, но тянут ее шесть пар белых слонов. В теснящихся по пути ее следования толпах желтомазые негропуты, на шее у которых на шелковой ленточке подвешены полные золы ивовые корзиночки, пригоршнями швыряют золу в свою государыню. И та возвращается во дворец серой, укладывается на кровать из перьев струфокамила и сорок дней пребывает там в глубочайшей тишине. Подчас заставляя прочесть страницу-другую Корана одну из матерей, тонкий голосок которой доходит до нее усиленным, через громкоговоритель.

По окончании поста Царица возлегает с тремя тысячами желтомазых негропутов, набивает свою яичниковую сумку по самую перемычку, на выходе подмахивая их одного за другим, пьяных и липучих, на закуску.


Царица желтомазых негропутов сама не своя до меда. Ее ульи, укрытые в каменных нишах, складываются вокруг дворца в крепостную стену. Сто метров местами в высоту, тридцать толщиной. По проложенной поверх окружной дороге Царица велела высадить богатую пыльцой лимфею, семя которой желтомазые негропуты раздобыли у чунчей и передали контрабандой, подноготно. Когда из пустыни налетает суховей, столица тонет в нимбе золоченой пыли.

Желтомазых негропутов, аллергичных к злакам, сражает насморк. В одно прекрасное утро по городу прокатывается слух, что Царица во сне чихнула. Тогда по окружной дороге сплошь расставляют матерей. И ждут, когда Царица встанет. Та, как водится, наносит визит своему любимому муравьеду, чьи покои выходят в главный двор, каковой ей предстоит пересечь. И там внезапно, не предупредив, она чихает. Дворец содрогается на своем основании. Но она опять за свое, каждый раз будто залп из орудий.

Наверху, на окружной дороге, осталось всего с полдюжины матерей, которые отчаянно цепляются за стебли лимфеи. Царица пристроит их к себе за стол. Они зело осторожно будут опрокидывать солонки на колесиках на царскую тарелку. У подножия крепостной стены желтомазые негропуты подхватывают на ручей сдутых шквалом ветрениц и спешат разнести их по своим лачугам, где они всегда сгодятся на припарки.

Глава IV

Царица желтомазых негропутов объявила войну королю чунчей, тот не заплатил за мед по установленной цене. Тридцать тщательно отобранных обезьян аркансасов за фунтовый горшочек. Тянет с поставкой, и посол чунчей счел за благо довести его жалобы до Царицы. У собранного матерями меда оказался, впрочем, какой-то привкус.

— Привкус чего? — спрашивает Царица.

— Живопота, Ваше Высочество, — шелестит посол чунчей.

— Мои женщины не бараны, — изрекает Царица. — И они, когда стригут муравьеда, обязательно загораживаются от восточного ветра. Не беру в толк, что у вас на уме.

— Я тоже, — говорит посол.

— Ну и? — говорит Царица.

— Бог с ним, с выпотом, — говорит посол, — но наши лаборатории выявили, что содержание воды в меде оказалось чрезмерным.

— Это обмывки моего фаворита, — замечает Царица. — Самое что ни на есть общее место. На что вы, собственно, жалуетесь?

— У меня и в мыслях не было бы ничего подобного, — говорит посол, — если бы до моего сведения не была доведена исходящая из кабинета августейшего государя служебная записка. Да вот она, собственно.

Он достает из широких штанов листок и передает его толмачу, тот, взобравшись по приставной лесенке, подбирается как можно ближе к августейшему уху.

— Читайте, — велит Царица.

Он читает: Мы, Божьей милостью Император чунчей…

— Жопы моей Император, — перебивает Царица, — ну да продолжайте.

…Кавалер Восходящего солнца и Отец народов, заключенных между Обоском и Вистулой, позволяем себе со всем смирением…

— Это уже лучше, — комментирует Царица.

…смирением заметить ее величеству Царице желтомазых негропутов, что высоко зарекомендовавший себя продукт, каковой доселе поступал к нам из ее бессмертных владений под названием пчелиного воска, несколько утратил свои водоотталкивающие свойства. Вследствие чего…

Царица встает, пукает послу в нос и, в сопровождении свиты, удаляется в свои покои.


Не откладывая в долгий ящик, Царица желтомазых негропутов поднимает войска и объявляет чунчам войну. За сорок дней пересекает под палящим зноем пустыню Оби. В одно прекрасное утро они взбираются на очередную дюну: там, пред лицом Восходящего солнца, расстилается в извивах реки Обоск ядовитая рана, непотребное пятно: Мучачен, столица чунчей.

Чунчи, как всегда, начеку — при их-то привычке к перепадам настроения царственной соседки, — ждут без дрожи в коленках. Насколько хватает глаз вокруг города — стяги на ветру, смыкаются друг с другом квадратики каре, раскинулись распознаваемые по различиям в амуниции превосходные шеренги чунчских батальонов. Весьма впечатляюще. Плевать. Не теряя ни минуты, сама не своя от нетерпения смыть кровью навлеченное горшком с разбавленным медом оскорбление, Царица желтомазых негропутов отдает приказ об атаке. Сама же остается позади дюны в окружении отборных войск, которые пошлет в рукопашную в самый последний момент.

Вскоре желтомазые негропуты, измученные переходом через пустыню Оби, ибо форсированный марш под изнуряющим зноем не проходит даром, гнутся под напором чунчских эскадронов. Разбегаются в полной панике.

Воины-чунчи, щедро одаренные от природы вязким черепом в форме присоски, очертя голову бросаются на желтомазых негропутов, словно к шапочному разбору, оттаскивают одного за другим в тыл. Почва сплошь изрыта, балки да ляды, в них пропадают остатки нападавших, схваченные цепкими руками шустрящих на подхвате по своим подземным ходам чунчских женщин. Через несколько часов поле битвы чисто как стеклышко.

Тогда верхом на королевской пуме, в окружении своих черных копейщиков, под штандартом с черепом негропута, к дюне величественно выступает король чунчей. Дабы взять в плен Царицу. И тут внезапно, как одна, вниз устремляются пятьдесят тысяч вымазанных медом с головы до ног матерей, они окружают короля чунчей, клеятся к нему, душат в своих объятиях. Король мертв. Его последнее дыхание разносится по рядам чунчей как веяние поражения, и те бросают поле битвы, стремглав улепетывают к укреплениям столицы. Тогда как победоносные матери поднимаются обратно на дюну в сопровождении королевской пумы, которая преданно лижет их чресла и ниже.

«Вот и кошка для моих мышек», — говорит Царица и возвращается в Топрабан, любезный свой город, под возгласы распалившейся черни.


Царица желтомазых негропутов возвращается после Великой войны с чунчами с победой, но слегка усталая. Ей надуло в глаза. И те пухнут. Кругом все мельчает, она уже не различает мать с двух метров.


Тогда из варварских заморских стран зовут неверных окулистов, чтобы изготовить ей очки.

Страна в бешеном темпе индустриализируется. Сооружают печи, обжигают песок, стеклянная масса ручьем течет в формы. Налаживаются литейные цеха, устанавливаются домны, с копром, чтобы чеканить оправу. Царские очки наконец готовы. Идут испытания.

Теперь Царица видит. Видит желтомазых негропутов, видит чуть не с себя ростом. Ее охватывает страх, она топчет очки, пускает всех окулистов под копер. И зрение ее серьезно ухудшается, уже не отличить мать от желтомазого негропута.

Желтомазые негропуты в прекрасном расположении духа обмозговывают перспективу царицыной слепоты. Устав брюхатить Царицу, пересекать пустыню Оби, чтобы попасться зыбучим чунчам; наконец-то у них будет время передохнуть, съездить в Мучачен туристами. Удачно пристроились и втихую отъехавшие матери.

Но тщетно Царица истово пичкает свою любовную долину, она не ощущает больше того жизненного потока, что еще недавно щекотал ее и истекал этаким родником. «Желтомазые мои негропуты, — думает она про себя, — что же сталось с вашей пикантностью?»

Пусть же введут ее любимого муравьеда.

В Мучачене дым коромыслом. Чунчи только что провозгласили республику. И принимают желтомазых негропутов как братьев.

К тому же у их Царицы, слепой, предоставленной матерям, больше не будет детей, армии, она больше не осмелится объявить войну. Они отхватили львиную долю пустыни Оби.

Ублажая гостей, чунчи открывают им свои дома, своих жен, свои питомники. Постепенно желтомазые негропуты обосновываются в Мучачене, приобретают недвижимость и обеспечивают столице чунчей удивительный экономический подъем.

И тут один из них вдруг вспоминает. Скоро лунный месяц обезьяны, который каждые двадцать лет возвещает у них на родине День Царицы. Их охватывает тоска по Родине: сначала по одному, потом маленькими компаниями, потом массово желтомазые негропуты пересекают в обратном направлении пустыню Оби под раскаленным солнцем, сорок раз по дню. Выжившие видят наконец сквозь заревое марево, как дыбятся на горизонте высокие окружные стены царского дворца, изрытые дырами, из которых вылетают тучи пчел. Топрабан, их столица, обожаемый город. Они встают на колени и целуют почву пустыни.


В Топрабане, пока их не было, события во многом вышли из колеи. Заточенная матерями во дворце, Царица валяется в лежку у себя на постели из перьев струфокамила. Слепая, глухая как тетеря, она делает вид, что выслушивает донесения своих премьер-министров — все до одного матери, — и для очистки совести большую часть времени заставляет читать себе через громкоговоритель Коран.

Матери правят бал, не допускают возражений, их слово закон. И какой закон! Они разделились на два четко очерченных класса: тех, кто носит красный тюрбан и имеет чин желтомазого негропута, и тех, кто продолжает ходить на четвереньках под леопардовой шкурой, чей хвост болтается между слишком розовых ягодиц, эти, как встарь, используются для низкой работы. Город превратился в хорошо организованный муравейник, где процветает торговля. Со всех концов прибывают караваны, чтобы купить мед, крутые яйца сетчатого питона и еще плодовитых матерей. Все же производство не выдерживает темпа, с трудом следует за ритмом спроса. Налицо опасность перегрева. В воздухе носится явное беспокойство.

Безразличные и высокомерные, дамы высшего сословия оставили за собой использование человекообразных аркансасов, каковые безнаказанно их брюхатят, множа бастардами ряды вооруженных формирований. Желтомазые негропуты с горечью видят плоды своего почти двадцатилетнего отсутствия. Необходимо экстренно перевести стрелку. Необходим государственный переворот.

Переодевшись матерями второй категории, желтомазые негропуты остаются под своими леопардовыми шкурами незамеченными. Ведут разведку, собирают сведения. Вскоре после их отбытия Царица родила дочку. Весьма проницательную девушку, которая ни за что от своих не откажется. Нужно отмотать все вспять, посадить девицу на трон и восстановить под ее эгидой их господство.

Они ищут, они проверяют, они взвешивают. В один прекрасный день кто-то наталкивается на пустоту под огромной кучей городского мусора. Это слепок Царицы, послуживший им на последнем Дне Царицы, — они всегда снимают с него копию. Под покровом ночи его высвобождают, его открывают: спящая и словно отсутствующая, но все еще дышащая благодаря своему незначительному объему, там покоится дочь Царицы. Они свершат свою месть.

Желтомазые нетропуты потирают руки.

Не теряя ни минуты, на заре, вспыхивает восстание. Матерям, не успевшим выпутаться из липучих объятий обезьян аркансасов, прямо в постели наравне с их любовниками перерезают глотки. Желтомазые негропуты берут приступом царский дворец, освобождают Царицу. С большой помпой препровождают ее к слепку, слишком просторному для ее старого, съежившегося тела. Силой укладывают ее туда, так что хрустят суставы, завинчивают крышку. И церемониал продолжается. Саркофаг, влекомый шестью парами белых слонов до самой пусковой установки, еще раз скользит по полозьям.


На престол взошла новая Царица. Жизнь вновь вошла в свою колею. Опять потянулись из языческих краев эшелоны свежих матерей. И, под присмотром бакланов, вновь пересекают пустыню Оби эшелоны куда, менее свежих матерей, сорок раз по дню, чтобы добраться до столицы дружественной страны, столицы родственной страны, удачно названной, прославленной, не знающей под луною соперников, до Мучачена, столицы человекообразных обезьян аркансасов, называемой также шутки ради столицей чунчей.

Глава V

Письмо желтомазого негропута чунчской даме (обнаружено в Мучачене после завоевания)

Прелестная моя блядка, гузно твое снова и снова разверзает у меня в голове прорву зеленых змиек, бледные поганочьи пластины, каскады сердечных перемоганий. Верстает в тайновитом средоточии непорочного наслаждения тактильные фейерверки. Свою Лa Скалу слащеной близости под пергаментом запретных припоминаний. Я влажен тобою в сумеречном запределье лоскутного летнего дня. Долог же выдался нам переход, героям долгого пробежища по пустыне Оби. Сладостен, как и прежде, навоз твой у меня в цветущем садике с лиловыми гибискусами и сетчатыми питонами. Я источаюсь, будто оргазмируя в четырех измерениях, на просторах шахматной доски самомнения, гордый ее складным членосложением в прожилках гиперборейской лазури. Лобызаю тебя взашей и в брюшину-мешочницу, всасываюсь в изыски исторженного лобка. Встреваю в самосознание четверных твоих внутренностей своим гундосо препинающим гоноподом, дабы ныне и присно взбраздить их свежей, кишащей тысячью и одним червем безмерной жизненной силы статью.

Твой неприкаянный негропут

Второе письмо желтомазого негропута

Сорок пустынных дней, чтобы на ветру осыпанных вертлявым забвеньем веских предвечерий воцариться над твоим голоштанным величеством. Сорок ночей, сгорая среды пустыни тет-а-тет с дерьмом бесслезного верблюда, чтобы вновь обрести, предвечая бесконечность, встречное дыхание женского сердечка в оболочке анатомически сторгованного караванного шелка. Объятый парами озера ароматов, тону в зыбучем мускусе. О моя чунча, далекая, безразвратно утраченная, ты разила меня перекрестным огнем шестерицы сосцов своей неистощимой груди, сих безмолвных отсосников глухого биения моей кровавой кузни. Когда ж наконец я снова вспряну в чуть завитую утеху твоего будуара яичников, тучного гибельными парами, согласного неистощимой, огубленной до предела вокабулы мурашки-норушки сосьбе. Моя розовейшая в недрах пробздевшегося вулкана, что серенадит твоим нежным лужайкам в перловых росах девственного пота, опустошая своим сернистым калением щедрые твои долы. С ума ты моя сбродушка, в коем распевает про новую переправу вплавь через поток недалекая канареица, дай же снова ввергнуть тебя в исступление в сей мазанке, где шушукается под всенощным ветрилом тростник. Воссядь, наседушка, на мой задубевший в огне сражений росток, завернись в мои ноги, ходули через горы, нетопимые торители морей. Я поместил мир блядвеем тебе в гузно, чтобы раздавить его о свою бесцветную губу, и промазал твой рот прыском из сифона сладчайших любовных запашков. Окунуть бы еще раз главный свой перст в сладостную опаску твоей числимой нулем щели.

Его же письмо своей Царице

Для тебя, сумрачная Атропо истории, патрошительницы желтомазых негропутов, сорок дней проливал я в пустыне Оби баррели пота и спермы и, отданный на растерзание псам-чунчам, решил было, что настал мой последний час. Но вот она забрезжила из меня северным сиянием, великая брызга судьбы на одержимого в росе пота лихоманкою. Нашлась чунча и упилась моей жаждой, окутала изнутри маревом соков, лиянных жаркой испариной поздними в пречуткой юности пробуждениями. Услышь же, сумрачная сучара, клик ликования сорвавшегося с твоего крючка раба, что ревет носом и рогом на дыбящем любовную волну ветру. Мы вернемся как захлест нечистот и погребем тебя под гнусом своего разложения. Умнем, словно старый мешок с дохлыми слизнями, в божественный муляж своего слепого доверия. Катись колбаской по полозьям, добыча океанской бездны, и пусть море пустит себе кровь, тебя изблевывая, пусть лезет из конца в конец, из кожи вон. Ты нам отвратна до мозга костей, мы высачиваем тебя из всех пор кожи, стираем с лица осадочных пород и, осаждая наши взвешенные в твоей органической жиже материи, купорим во искупление тебе матку спайками.

Десятигрудой даме

Моя костьми затаренная, в нежный жирок спесивого кашалота закутанная, моя огнеупертая объятием мужского каучука и искусительной секвойи, да соскользнет по деликатно точеным чреслам скромной маркитантки любви шелковистый ночной чехольчик, дабы я сопряг свое мощно препинаемое излияние с твоей непомерной щелищей! О моя излюбленная от саранчи до жабы, моя облеченная желаниями-пустобрехами огневерть, дерзни ж еще раз диковинными объятиями, раскройся как кишащий червячным кишмишем стройный стручок дарохранящей фасоли: я хочу уложить тебя на ложе нечистот, вновь поставить на якорь спасения. Так пусть же декада твоих раздутых фиолетовым соком черносливых грудей плющится о мою кожу насельника, так почуй же, как гнет коварной плоти, подстрекающей к подскокам, поднимающей из логовища спазмы порноголика, пресыщается шокирующей близостью к жалкому твоему скелету саранчи, коей на жизнь и дан-то всего один день, дабы превозмочь великую запруду полярного ледостава и замыслить взлет в тысяча и одну ночь мартовского моего безумия. О моя прямостойная кабаниха, хочу пронять тебя в немом насилии, опрокинуть в болтливое бессилие той, кто уже не может не открыть все форточки продувным мужским желаниям, напору порченого ветра моей межзвездной пустыни, что надувает тебе на кожу пыльцу горизонтов без голода и жажды, что пробирает заворот твоих кишок каскадами беспозвоночного пожара, что заставит хрустеть суставы и вывернет наизнанку кожу твоей небесной перчатки. Стань Царицей крайней плотью и сыпной сытью, что брызжет тобою как беспроворотным целым.

Пятое письмо желтомазого негропута

Приди моя тонюсенькая, моя нитюсенькая, лиана моя освободительница, приди выжатая половая холстинушка любовного шквала, любовного потопа, завшивевшего обескровленными лунными месяцами любовного знамени, вся такая изнутри тактильная, губчатая да ноздреватая для сопатого желания недовольного грабителем-океаном вполне себе наземного легочного. Ты, крохотное благоуханное вместилище, миниатюрная дароносица плоти, приоткровенная для незапятнанной плодовитым семенем просфоры, мельчайшая без имени фиговинка в подливе любви, изболевшей расточаться на свежем воздухе, малый клочок тверди в профанной магме первобытной утробы. Пряная изюминка в солонине судьбы человека глубокого, с львиным сердцем, сиволапчатого горлопана, приди мой компрессик с согревающей улыбкой, с зубками ходиков без кожуха, чей язычок всегда кажет полдень-полночь, с зенками скрипучего заводного устройства, слишком мелкими, чтобы вместить ключ допотопного гонопода, что бросается очертя голову в твою болезную мякоть Непорочной Царицы Ссавской. О жаркая щель перемирия между чунчей и желтомазым негропутом, ты, закоснелый известняк, разъеденный сенильной цианистой кислотой щупалец лихоманки, завернись в мою заразительную радость, словно пыль в длинном исбарнитском ковре, дабы, проспать там ночь передышки под эгидой хрипливых верблюдов, чтобы я калякал — малякал тебя изнутри вареньицем, от которого развезло бы от кайфа и пресыщенного сластями ребенка.

Шестое письмо желтомазого негропута

Еще день — и, перейдя пустыню Оби, я промыслю свое сходство в тени твоей шерстки, вольюсь в тебя капля по капле, о моя оголтелая сосунья, и, насквозь застив, обращу тебя в коридор для звездных войск, мышиных тропок на пути разложения, разбитых в пух и прах пигмеешек. Высоко вздрачиваемые при ходьбе отрыжками мышц голенки кромсают своими длинными ножницами кожаное твое платье, я же хочу разодрать его до самой кости. Тебе остается разинутый за воздухом рот выуженной рыбы. Довольно с тебя, наконец-то наземной, непотребных преуспеяний, хватит проще пареной репы давать и рыбе и мясу. Отныне ты — легочная самка, преуспелая в отличии нужных желез материя, ныне и присно благодарная за пришедшееся ко двору семя пытливого гонопода, что гоношит в твоих ржавелых ключах обитель своих грез. Тебя судишь да рядишь, тебя имеешь, тебя скоблишь лощилом, кончаешь же твоей мишенью. Ты ежишься в клубок на ваньке-встаньке стояльца, что бы не подкачать ни с какой стороны. Блистай на счастье изнутри, как напяленная сикось-накось туфля поддавшего парламентера, сияющая своей вальпургиевой ночью. Тысячью течений отточу тебя об острый край своего буруна, изгваздаюсь в твоей податливой похоти, вточь кабан в логовище. Хочу заразить тебя своей чумою, утопить в ней твое бешенство.

Седьмое письмо

Любушка моя рукокрылая, отпевшая свое ономатопеюшка, поставщица нутряных махинаций, нажившаяся на запретной любви сводня, с заложенным от гулящих солдат носом, с подзорной фаллопиевой трубой, с крутым перископом, жалующим себе тьму веков, катапультируя свое слабое видение в извращенное пространство сочтенных наших дней, до меня долетела посланная тобой с узелком обетованной нежности почтовая мышь; возвращаю ее с сей писулькой, писанной белесыми чернилами спермы в окружении ореолов миров, что вывихиваются друг из друга в бесконечном цикле. Аки як спал я на вьюке без задних ног пятьдесят дней на краю степящейся вдаль округи. Я ощущаю в себе дыханье буйтура и готов лобызать твою податливую теплую плоть посредь утренних воздыханий. Подвесь же у меня под животом, докой по прериям, на кожаном ремешке детские качели, чтобы день-деньской изо дня в день носил я для тебя свой верный чехол, мою спазматическую мошну, невзрачный несессер с заголтелым вибратором, так воздушный шар волочит за собой гондолу со съестными припасами. Заткнуть бы мне вне мира, где почву для обитания сулит разве что написанная тебе на роду плодовитость, на веки вечные раковину твоего болтливого чрева угодливой эргографической крышечкой, дабы из кишащей полости впредь выбивались разве что рассветные испарения да украдистая вылазка нутрия, что отливает на берегу, прежде чем нырнуть обратно в воду.

Восьмое письмо

Моя великотушная чунча, чью душу полнят нечистоты, подсобная моя железка, кондоминимум липучих объятий, свертывающий от спазмов к спазмам свои стяжающиеся вокруг центра моего умиротворения траектории, что поделываешь ты далече от меня, сведенная к нетям своим непригодным к проживанию одиночеством? Сеточка бестолкового бессилия, тебе трудно освободиться от вагинальной меланхолии, снимаемой парой-тройкой клоачных ласк. Ты, совершенно летняя, луна парноокая, парнозадая, но с квадратурою грудей вместо розы ветров. Твоя любовь вернула мне воздыхания сосунка. О тысячекратно благословенное время, когда мой сетчатый питон свил гнездо у тебя в утробе, чтобы снести свое одинокое яйцо в убежище, где его не вскрыть лучам мстительной звезды. Я распаляюсь, о наседушка, стоит мне припомнить четвертинки твоего очага, на коем ровно блин комкалась мучнистая моя судьба. Мой семянарий открыт священным флюидам и, выпуская свою пыльцевую трубку, бомбардирует тебя скрозь пространство необратимой золотой пыльцой. Пусть же растянутся, дабы собрать сливочную по утрянке сперму, все поры твоей кожи, пусть затопит тебя распыленным океаном моя услада, будь моей эпистолкой стельною, моей фалловетошкой, обезмолвь меня, язык бухнет во рту, как конец юного цесаревича. Я липну к тебе всем нутряным кровом своего вывернутого наизнанку тела, каковое тебя медленно месит, разминает, пережевывает, моя соломушка щедрого на клевер о четырех лепестках с драчливыми шмелями лета. Говори впредь только ветренно, как стрекозка, я отлеплю тебя как точеную какашку.

Девятое письмо

О моя худышка, о моя лядащая, бесхребетная моя улитушка, полосующая избывшее припахи тело своего негропута мерцливыми следами, приди ж еще раз покопошиться у меня под кожей. Чтоб я почувствовал, как твои рожки-малышки изобилия указуют на гибельность моего дела. Не отводи свои робкие груди, пусть мой пылкий гектокотиль еще разок прокатит свою лаву, массируя их влажную лощину. Якшаясь по тебе в теплой ночи, погружаюсь в услады твоей предыстории. В мохнатые заросли твоих щекотливых водорослей. В маслянистую пойму зыбучего живота. Вновь становлюсь монстром и рыбе и мясу. Скверню тебя и семеню снизу доверху, чтоб ты умерла, извратив свою природу тем, что меня любила.

Десятое письмо

Моя столешная, шалая моя кобылка с лепестковым перистилем, бездонная бурена, с виду шкаф шкафом, подступи ж на карачках к своему покровителю, чтоб было видно, как свисают готовые поделиться невольно гибельными напастями сосцы и, трепеща, медленно плющатся мне по тулову с червоного золота мышцами. Достанет неотвязного воспоминания о твоих подкожных — или врасщипе шебутной юности — сокровищах, чтобы затвердел нефритовый стебель. И бросил якорь моего бутра в знойных песках твоего первоокеана, о заядлая сосуха, китиха со спермацетоидным гузнищем, что полнит мне пригоршни потусторонней в своей немой фиалковости духовитой мягкостью. Вдохни в свои флюиды жизнь мехами моего раскочегаренного сердца, чей дикий галоп отдается эхом даже и в роковых шейках твоей матки, и наслаждай, сливочная, себя тем, как пердит в Храме Божественной Подметки на вдохновенном холме Белый Слон.

Одиннадцатое письмо

Моя худеряга, тесно сжавшая на добыче сифон своей глотки, окутанная дымкой прозрачного муслина, изысканно запнувшегося в ложбине между велеречивыми ягодицами, в складке щедрого на посулы лона, подними подернутый бледно-голубой влагой взгляд к моей главе в лазурном ореоле, где блистает во всем прокаленном великолепии Лысая Гора, пусть твоя плоть расцветет волнами, которым не затухнуть и в самых сокровенных тайниках моей влюбленной души. Пусть гребень твоей волны проникнет туда, куда аромат закаялся проникнуть и наполовину. Тысячью свежих пальм, тысячью биений трепетного сердца воскури фимиам своему зарящемуся богу. Пригни свой костяк к моему, хрустни норовистым суставцем, обтворожи мой шатун, как масло парфюмера — полиглота, пытающего свой последний шанс накануне великого исхода к полюсу. Я вогну тебя и выгну и простучу, нарциссируя в уютной слюнтяйке-ложбинке щедрого на мокроту сожительства. Подлиза спазмов, записная глазировщица, оживи в своей завсегда навостренной икорной ловушке моих белых слонов. Яйцекладный рог изобилия, пусть же соймется с тобою мой неотъемлемый гонопод сообразно крутизне неспадающего вдохновения. Взрыв чистого наслаждения, переполненная урна, вагинируй своего мяучащего ньям-ньяма прочь с торных дорог твоей морской раковины до самого дна моей мглистой евстахиевой трубы.

Двенадцатое письмо (писано в море)

Привет тебе, заштиленная на отмелях по связующей нас касательной тартана, переливающая с бухты на барахту, с полубака в лобок груз целомудренных желез, маскируя кожным комильфо их постоянную какофонию, тогда как, покачиваясь на заднице высокого полета, вперед выступает твой бюст-агитка, топорщит пару грудей в виде буя. С моим соленым и белым наливом ты станешь матерью рыб-ксенофобов, пещеристых рыбцов, слизнегусениц и гитарных скатов. Для других будешь островком под соснами, но я-то имею тебя вплоть до встречного пала уже твоей неловкой эрекции, опрокинутая моим безостановочным, осаждающим отовсюду продвижением, затерянная средь дюн хорома, чей очаг чует, угаснув, как подступает пожарище решающих поношений.

Кровь приливает тебе к лицу, точь-в-точь наплыв влюбленных креветок, и ты влагальничаешь бессвязными словами, слезный мешок слишком мал, ему не сдержать ливень, что застит твой потопленный взгляд. Продохни, приди в себя, выемочка, изгинательница бедер до положения годных для папской горчичницы риз. Я выбрал тебя, пусть для кого другого ты одна из, невнятная среди себе подобных, как волна вновь и вновь накрывает волну, длинные ноги подле длинных ног, несущие свой сексопил как чашу евхаристии, которой побрезгуют олуши царя небесного. Ороси меня своими ссаками верховой верблюдицы, дабы я ощутил, как нутро твоей исполненной мрачной подоплеки утробы кучкуется по моему обманчиво мертвому штилю. Но ярится шквал, и вот уже я взрываюсь огнями исступленного фейерверка, липкими спайками, отвесным клеем, вплоть до дна твоих застоем истомленных многогранных клеток, до мертвого, под луною, угла.

Тринадцатое письмо

Возникнув в нагло приштаненной непристойности, из шитых гладью фестонов, из непрестанного подстрекательства, проистекшая из бесстыдной закупорки щелей гармошкой, шепелявящих в своем бесконечном шелесте на пороге великой клиторальной депрессии и продавленности, возникнув из торга алчного океана с галькой, со всех сторон подкопанная, ахи готовые рухнуть прибережные скалы, вот ты, моя прекраснозадая царица, с грудями надежды, тароватыми на посулы светлого будущего наймиту мелкой, на грани банкротства конторы.

Ты, постоянная, неколебимая, вековечная гарантия, как манна в пустыне для вечно несытого трудяги, выделанная все по тому же безотказному рецепту при посредстве молочной кожи и кайенских мездряных пигментов, забубенная, но неубойная, ты все та же по истечении миллениев мужского бездумия, пока тебя раз за разом предпочитают твоей соседке. Ты, неотесанная дикарка, тупая к прогрессу любой эволюции башка, перескакиваешь с любовника на любовника, вточь мартышка с ветки на ветку в поисках лафы пофруктознее, не отличая, что хорошо и что плохо, отгородившись чехлецом от гибельного краха не дюжащей в пространстве плоти, куда тебе вычесть в тексте зарю, когда уж есть мужчины, да еще и мыслят.

Но всегда отверстая прободающей мысли всегубящего гонопода, упертого поставщика в пух и прах битых войск и утоптанных желтомазыми ядрищами городов. Но всегда холостящая, отсосав, мощную мужскую силу, что бьется головой в твоей утробе о клейкую от не знающих числа соитий стену плача. Ты, щедрая слезливица, что солит слезами мертвых чад своих, тебя от души насилуют снова и снова, как по весне землицу. Никаких декреталий на овариальный цикл, всегда в движении от луны к луне, проставляя даты в истории месячными.

Никаких перемирий с алчбой обладания, что охватывает нас, стоит завидеть твои чреватые смутой формы, ножки, вправленные в манящий таз с осиной талией яйцекладной насекомой, в мягкой для седока обивке разбитных ягодиц, тестикул из грез, сих свидетелей нашего вселенского бессилия. Никакой поры для твоей вечно алчущей сумасбродных живчиков почвы — сеющих свой раздрай и шатание в бороздах нашей муторной пахоты, доколумбовых наших пожарищ, наших внутренних грабежей. Будь же для меня удавом, моя целочка, и заглоти до сокровеннейших из секретных твоих полостей, вплоть до того волшебного борделя, в клетках коего сто тысяч белых коней когтят в едином скоке сто тысяч распаленных мастериц. Запихни меня в проспекты сумеречной своей Лa Скалы, чтоб и я ввязался в потасовку, вымазался в губительной крови, чтоб разграбил твои города, опустошил села, разбодяжил войска. Ворочай мною, дабы кончить в твоем лиловом римини, дабы окончательно обеспечить победу той единственной пары, сочетанье коей, сами того не ведая, празднуем мы средь множества гекатомб и неизбывно увечных. Замарайся изнутри их угасающей слюной, их неутоленной яростью. Через девять месяцев ты станешь матерью.

Глава VI

Четырнадцатое письмо (писано в море)

Моя сгорающая от любви над бредовым холокостом священной моей горы, изрешеченная желаниями под раскатистые залпы органа тысячи пыльцевых трубок, окутанных супротив распутства тончайшим чехольчиком, по какому праву лепишься ты ко мне, рассусоливая из уст в уста, словно целочка. Слишком часто брал я на абордаж бесконечность, чтобы хоть на секунду прислушаться к пошлой твоей болтовне. Я люблю тебя крайне плотски, лыблюсь голосовой щелью, хочу безо всяких объяснений залезть под подол твоей подъюбки. Когда пора говорит с порой, что в силах объяснить уста? Ни на йоту не отодвинуть речи границ стыдливости, словесная слюна остается для желтомазого пустой тратой времени. Соблазни же меня, не пичкая въедливыми тирадами, дабы я умаслил тебя своей клубничкой, домогаясь твоей стыдливости всеми сосочками своей кожи. Сочась аки хряк, дабы удержать полую вену в распрямлении ее клеток. Живот мне пучат утратившие, воображая тебя в одиночестве на моем необитаемом острове, свою сдержанность континенты. О моя потенциальная роженица, четвертуй меня на моем чреву угодном буравце, лопни от мембранозной дрожи, полностью расслабься под навесом волны, дабы подмахнуть на самой вершине ее падения.

Письмо желтомазого негропута своей Царице (помечено Мучаченом, столицей чунчей)

О моя Владычная, облаченная в тиару перемирия, уреи коей разнятся: грозово-красен со стороны столицы чунчей, молодо-зелен со стороны нашей, бессмертного Тропабана, далекого для ноющего сердца изгнанного раба.

О Царица с волосами, умащенными салом белых слонов, с телом, помазанным духовитым спермацетом, с грудями, блескучими золотом из рудников Кавартана, размечающими дюжиной млечных альвеол твой авантажный бюст Матери желтомазых негропутов, словно столько же жаждущих присосок крепких упростительных объятий. Ты, высоко взнесенная на трепетные ноги, чутко прядающие своими искусно сплетенными мышцами Белоколонной Самки. Ты, охочая до наслаждений, простым потиранием изнутри своих чресел предающаяся благородной затее, зная, на что идешь. О грозная государыня, с животом как перезрелая груша, где урчит изощренно дристливая жизнь самостийных желез, без обиняков или прикрас пред твоим голоштанным величеством лобызаю я еще влажную от изобилия мочи твоей первопочву. Я, выбравшийся из норы краб, пятколиз, простофиля, коему не словить и мухи, мелюзга мелюзгою, что тщится стать мал мала меньше, осмелюсь ли когда-нибудь подняться вровень с твоим гузнищем, дабы ввести в него свой змеевидный дифирамб, пошуровать в подвздошной кишке малохольной своею личинкой, я, паломник, пробавляющийся перекрестками, чтобы не быть раздавленным в лепешку стремительными эшелонами твоих расплавленных материй, что болидами сносятся вниз по твоим священным отлогом к злобе бела дня, дабы через благоуханное очко вырваться из длинного туннеля кромешной нутряной ночи.

Искусительница с зело вредными соками, пусть ты и наполовину переварила меня, сведя к шелухе банальной шкурки, я таки всажу в тебя трехгранную свою головенку, прободаю смачную рану в затканной слизью мембране дергливой стенки, вспрысну туда, каналья, чтобы не свернулась кровь, слюну и девятижды вдевятеро преумножу свою стать и тук, брюхатясь твоей ядовитой кровью.

Закупоренная, мятущаяся в тщетных корчах облегчиться, я упиваюсь твоим метафизическим смятением, смерть отверзает у тебя под веками свои кошмарные зеницы, в кругах от потуг хронического запора, и тебе никаким мытьем или каканьем не вернуть себе былое хлебосольное добродушие. Ты подохнешь как сука, знать не ведая ни как, ни почему, тогда как я засну сном в сорок ночей, и его уже не под силу потревожить потусторонью какого угодно сна. Другим удить оводовых опарышей в бурных потоках твоих злобных пазух, что ж до меня, я хочу жить, во всем опустившись до уровня твоих лубковых ворсинок, в ожидании, когда в раю твоей подвздошной выемки паду жертвой фаллопиевых труб.

Письмо главы кабинетов царицы, пленника чунчей, его царственной госпоже

Мучачен, такого-то числа

О Царица с гармоничным балансом в величии каллипиги, с безупречным в своей изостатике равновесием, с дерзновенно скабрезным углом раствора лядвей, нескаредно раскрывающихся в желанной присядке, так и вижу, как ты в очередной раз без сучка и засоринки в параболически рассчитанном сближении слагаешь изобильную плоть на лошадиный по форме земляной под своих царских забав. Пусть же привечающей формой и глянцем влюбленного в атлас твоей кожи выгиба ответит удавленник-овал твоей располовиненной округлости. Да введу еще раз тысячу раз освященную жрецами при жратвоприношении очистную водицу в зияющую расщелину твоей живо трепещущей женственности да освежу усладами ее страждущие губы, надутые от нетерпения и словно раздавшиеся от заклинаний высшего члена, — чтобы донести до тебя его законченную, мастерски приданную для неудержимого внедрения форму, придется попотеть всему моему телу. Пусть, одним почтительным жестом посылая порцайками прозрачную жидкость в твой обмякший перисперм, я тут же увижу, как он сочится в облаке удушливого пара. Меня, ничтожнейшего, измочаленного, недостойного помедлить в полумраке царственного твоего коридора, вдруг обуревает твой каприз и ни живого ни мертвого туда засасывает. Цепляюсь за скользкую стенку, вплавь иду вверх по течению, время от времени погружаю доведенную до белого каления голову в его вязкий поток и из последних сил вхожу в конце концов по болезненному фарватеру в самую глубь твоего баснословного грота в форме сплющенной груши, лучащегося розовыми, как радостно обделавшийся младенец, сталактитами. Пока я секунду колеблюсь у входа в окружной коридор, что открывается в означенный грот, мое скандальное вторжение прерывает предательская волна. Я в мгновение ока скатываюсь по всему пройденному пути, и вот я, моя Государыня, на своем истинном месте, единственно подобающем такому недотепе, барахтаюсь в бурном море, что бухтит под твоим царским седалищем, и его высокие валы ежесекундно норовят меня поглотить, прежде чем всосать, словно сифоном, в земные глубины.

Шестнадцатое письмо (писано в море)

Притягивающая меня к себе клейкими нитями волосатой тарантулы, с брюшком чистого жемчуга и хмельной жажды, с грудями высшего отлучения, с безупречного разреза гузном, заманчивым для изысканий, поставляющая на потраву двуруким пастбище изгибов и округлостей, родительниц спазмов в великие пламенеющие предвечерья, когда полная луна возносит в ночи свое четырехлепестковое целомудрие, закоренелая наседка неудержимых извержений, простертая на раздутом сквозняками потогонного пищеварения, обмякшем от цепных беременностей брюхе, о Ты, далекий остров под напором нескончаемых пассатов, да замкнусь я еще раз в твоей верше, еще раз потеряю равновесие, попав в мешок твоего периметра, до смерти погрязну в дристючей гати твоих желез, обрадованных приближением Вселенной, гарпунера безумствующего мяса, что наугад раскочегаривает свой зажигательный факел в постоянном скандале твоих низинных распутиц. Ты, холодная, ты, высокомерная, подпертая ногами в оболочке прозрачного загара, от чьей волосатой, но тщательно выбритой бледности бросит в краску и стельную монашку на сносях, вот ты хрипатая, в раздрае, лишившись от и до всякого защитного достоинства, всякой снисходительной спеси, взятая-перевзятая, будто опара пекаря-сутенера, в мою квашню пивовара, в неверии уже твоим синякам стольких откатистых бурунов, с заживо содранной на рифах моего ярящегося моря кожей, качливая шнявка течная где ни попадя, прежде чем затонуть окончательно. Парализованная тысячью стрел, тысячью проклятий доходяга, зычно зовущая на помощь неописуемыми воплями, докучаемая изнутри зудом, что гложет заживо, что не прощает.

До завтра, улыбка обольстительных очей, подобострастный поскрип шелковистого чехла, коий ты вновь спешишь натянуть на выпуклость слишком облегающих ляжек, что не могут безропотно смириться с потерей своей самостийности в безликости кичливого таза, зависшего между небом и землей, словно потир червоного злата для Пресуществления Вобранного Семени. Раскачиваемая порывистыми толчками каскадной затеи, явись же, моя шипящая, в череде своих выкаблучиваний, затяни меня в замкнутые забавы своих смердящих глубинной затхлостью трюмов, вплоть до самой сердцевины давно порушенного ритуальными насилованиями девства, дабы я приотворил твою затхлую лужу моему соленому морю, дабы вертел тобой как ужом на матраце своего вездесущего вожделения, что покрывает тебя изнутри и снаружи, превращая в эректильную плеву всех выбросов, в пращу с белой булыгой, лунным камнем, который с любовью секретируют мои железы, предвкушая великий день нашего воссоединения, великую ночь опустошительных объятий, когда мы с тобой, смешавшись, расплывемся и постепенно исчезнем, как далекие огни бессильных маяков в безбрежном море.

До завтра, отбытие к иным проскомидиям, слоняющимся по большой дороге счастья, по чистой странице непреклонной невоздержанности. Сегодня вечером я — твоя добыча, куторящая в тебе землеройка, маленький пронырливый нутрий, вертикальный, шеечный выхухоль, торю себе путь в твоей взбаламученной плоти, как некогда завоеватели через неприступные горы, пробираясь к возвышенным горловинам и проходам, в ознобе невиданных горизонтов.

Семнадцатое письмо

О полюбленная за эталонные яйцеклетки, за щедро разрезанное над потоками непереваренных лав гузно, донеси меня на волне разнузданных секреций до того интимного будуара, куда через лоток любовной алчбы проникает моя буйная головушка. Моя крохотная шустрая клетка яростно охаживает твою тучную сферическую, с богатой питательными запасами цитоплазмой. И вот уже твое непомерное превосходство цепляет, отсеивает меня из уймы бесполезных поползновений, превращая в кубинскую для тебя жабу с одиноким яйцом, у которой стибрили последнюю заманчивую отлучку. Хватка твоего женского начала ошеломляет мое мужское, и я отдаюсь твоей тайнобрачной сосьбе: так пифия, водрузившись на треножник, чувствует, как прямо под ее вкусовыми сосочками уже невнятно бормочут оракулы сернистых паров.

Восемнадцатое письмо

Моя сладенькая, моя жеманница, моя кокетка, мастерица неприкрытых взоров, оправленная в мясистое золото завзятых искателей, моя неисправимо барочно-порочная, до чего ж я люблю твой подмалевок, твои румяна, твои дезодоранты, твои эпилирующие, очищающие кожу кремы, смазь меж ягодиц, всю палитру хитрой на выдумки обольстительности, всю гамму наивной порочности, всю пряную подливу, которой ты сдабриваешь свое вдоволь томленое пикантности ради рагу уязвимой личности, что горкнет на тагане проходящего времени и год от году становится вконец изотропным. Все это пиршество плоти на прочном плацдарме для блицкрига, всю ту тщательно очищенную от злопыхательства любовных забав молочную текстуру, что лишь в мглистных далях позволяет различить тошнотный пот старой клячи в пору течки, кранты галерников, изнемогающих от гребли в ярящемся море, чтобы обеспечить норные порывы царственной четы, что брызжет им на головы своей прелью.

Кряхти ж в аховом подо мной положении, распашная моя уключина, в противоток тому, что улетучивается в наплевательстве на «что-об-этом-скажут», пусть прямо по ходу тела тебя подначивает тысяча мужских рук, понуждая сосать активнее, сознательнее, эффективнее, наконец. Пусть бьется под шлепками твоя наконец-то пробужденная плоть, норовя вырвать у безжалостного пола свое наслаждение. Ты была всего-то проходным пустяком в прозрачности высшей Идеи, и вот ты уже служанка грядущей через все созвездия пор моей кожи молнии.

Девятнадцатое письмо

О мой террариум земных и водных наслаждений, игристая губчатка, призревшая в своих заунывных полостях бесцветный смак, тучная памятными приливами, распираемая цветущим соком самаркандских ночей, влачащая во сне мрачное поругание изгнанных со света, проснись, восстань из пепла сна, расправь разметанные члены, распни свое оцепенение по моим нервюрам, моим углам, как тот, кто прислонился к каменному храму, внезапно выросшей колонне.

Я твой оплот и праща. Глаз Тимура у ног его пленницы: Семирамида в блузке, встречающая мои авансы слепым взором пророческого зада.

Запусти же без долгих проволочек меня в короткое замыкание твоего пуза-лаборанта, как молния бередит наготу тучи, разожги в своем мехе мои подостывшие искры, снова воспламени свою массу каскадами моих толчков. Я распускаюсь в твоем внутреннем море словно медуза, бросаю на приступ твоих моллюсков бесчисленные щупальца, коварные, шарящие, выбрасывающие мою гнусь и гной вплоть до твоего омытого лазурью, хмельного от сумчатой сумятицы льстивого очка. Зажми меня тисками амазоньих ног, медленно, словно оставленную на берегу лодку, вытягивай мое желание на простор твоего моря, погрузи его в вопль твоей безмерной пустоты, вливай меня ныне и пресно в свои соленые, хмельные от щедрой крови бледнокожих негропутов внутренности.

Двадцатое письмо желтомазого негропута бесплодной юнице

Невнятное продолжение без влажных последствий, никчемная побочная налипь на Великостранническом Предначертании, пусть я, аки эфиоп, застряну на всю ночь у тебя в ловушке, бросив волю на произвол мечты и наслаждаясь тобою только во сне. Млечная всей водою, выпавшей в моря грандиозных доисторических гроз, разведенная в такой пустоте, что, сгустившись, твоя субстанция уместилась бы в игольном ушке, ты явилась словно набухшее пьянящими округлостями облачко, в которое проникает радужными наложениями свет моего солнца, превращая в исполненное лепоты зрелище то, что было разве что покровом, обивкой на остове костей и топей.


Не слишком спеши, моя выпавшая за горизонт желания, не то нас может обуять ночь, лишая меня всякого почтения перед спутанной массой твоей плоти и кишек, воровским затоном, где ты складируешь всуе мое божественное семя. Никакому плоду не завязаться в фруктовых садах твоего интима, где цветы напитаны отстойным запахом старомодных платьев, и вот я люблю тебя, лиловая лужица в кратере протухшего вулкана, в коей и омываю свое уставшее от тучных нив, от войск-завоевателей, от движущихся лесов, от кишащих звездными караванами небес тело, в счастье упокоить наконец Единственного в уютной ложбине твоей живой могилы.

Двадцать первое письмо

Почему же среди уймы стройных, точеных милашек, с пылу с жару сходящих с матрицы Божественной Матки, когда в ночи, расшатывая ритмичными толчками последнюю халупу, грохочут орудия мужчин, я выбрал тебя? Почему выделил тебя, взлобок суши в напитанном влагой поле, где сеятель развеивает по всем ветрам свое сеево? Почему извлек из вод великой женской стихии, затопившей улицы, захлестнувшей своим слюнявым под кружащейся юбкой или панталонами в облипку приливом тротуары? Меня накрывают, меня сбивают с панталыку зад за задом, со всех ног бросаясь прямо в лицо, вточь харкотина лопнувшей плоти, мало-помалу топя в ничтожестве мягкой горячки. В зубах уже навязли все эти доступные животы, я чувствую, как всемарающая блевотина секса застит стекло моего внутреннего светила и, не отличая одно от другого, на авось бросаюсь на тебя, чтобы одним-единственным абразивным объятием, что возвращает меня в пустыню бесконечности, где рассвет брезжит одиноко, как око циклопа на лоне волн, овладеть ими всеми.

Двадцать второе письмо

О моя чунечка, какому сроку бы протяжности, чтобы заарканить тебя своим липким лассо через разделяющие нас пустыни? И, тайком опутывая, запустить юлою прямо в небо, чтобы радикальней пасть. Привстав на пуанты, раскрути свое прозрачное тело на напряженной почве мышц моей железистой воли, выйди на рубежи моего бытия, где пустота отдает бесконечностью, и облачись в закатную красоту, дабы смягчить свою душу бездонной меланхолией. Кань наконец, как увязают в песке, в мои руки, они знают толк в сдающейся прелести. Смерть малым крохам предпочитает обширные протяженности, где косе ее куда как с руки предаться обильным радостям зрелых бедствий. Ускользнем от нее потаенной жизнью, изъятой из дани ей как этанол невинности. Слей свою субстанцию с моею, проклеим друг друга, чтобы наши смешавшиеся тела сложились в единый ком слипшейся плоти, коим расплавленный свинец падает в матрицу, дабы отлиться в литеру новой судьбы. И пусть она со своею косою попробует застать нас врасплох! Наша любовь выживет в глазах девственной греховодницы, что подхватит эстафетную палочку нашей уже доведенной до изнеможения гонки. Где наши крылья, наше «спасайся кто может», наша звездная контрамарка? Кто нас заманивает, кто заводит в зыбкий песок, кто спешит погрести в недрах поднаторевшего в навозе подвала, где нашему пеплу пристанет разве что болеть за другие побеги? Куда бегут все эти вышедшие из нас, из этого вышедших, живые существа, кто гонит их в обгон дня к ночи, что их уже лижет? Не была ли ты просто предлогом, приманкой, девственной страницей, куда вписать отговорку? Или все же от толики беглянок, протянутых друг за другом нитью Ариадны в лабиринте, где наша Земля выписывает сумасбродные загогулины, как ищешь забвения в танце, пахтая свое одиночество, может родиться вечность?

Загрузка...