В современном мире психология выполняет идеологическую функцию и служит классовым интересам; не считаться с этим невозможно.
В советской психологии и физиологии, как ни в одной из наук, которые обсуждаются в данной книге, существует особая, русская традиция интерпретации исследований. Еще задолго до Октябрьской революции в русской физиологии и психологии существовала материалистическая традиция. В дореволюционной России существовала, без сомнения, и идеалистическая традиция в психологии, однако здесь необычно рано получила сильную поддержку материалистическая тенденция в психологии. В 1863 г. Иван Сеченов (1829–1905) публикует свою книгу «Рефлексы головного мозга» — книгу, истинное предназначение которой раскрывалось в ее первоначальном названии, отвергнутом царской цензурой, — «Попытка установить физиологические основы психологических процессов»[391]. В этой работе Сеченов писал о том, что «вся сознательная или бессознательная деятельность является рефлекторной».
По поводу взглядов Сеченова возникли споры среди образованной санкт-петербургской публики. На ходе дискуссии сказывалась та политическая и идеологическая атмосфера, которая сложилась в России конца XIX столетия; представители радикально настроенной интеллигенции, как правило (но отнюдь не всегда), приветствовали взгляды Сеченова, в то время как официальная бюрократия того времени отрицательно относилась к этим взглядам. В 1866 г. санкт-петербургская цензура запретила продавать книгу Сеченова, а ему самому грозили судом по обвинению в подрыве основ общественной морали. Сеченову удалось избежать суда, однако в результате этого существовавшая связь между материализмом в науке и радикальными тенденциями в политике только усилилась и стала более очевидной.
Несмотря на то, что в дореволюционной России материализм имел прочные позиции в психологии, он ни в коем случае не располагал монополией в этой области. Самого Сеченова считали прежде всего физиологом, а не психологом. Против его взглядов и взглядов некоторых из его учеников выступали не только цензоры и представители церкви, но также и профессора университетских кафедр философии и психологии, поскольку установки Сеченова противоречили основному направлению в академической психологии России того времени. Тем не менее вопросы, поднимаемые Сеченовым в связи с обсуждением проблемы природы психического и его отношения с физиологическим, стали предметом горячих дискуссий, развернувшихся среди русских психологов, физиологов, философов и представителей политических кругов в конце XIX столетия[392]. История этих дискуссий еще недостаточно исследована, однако даже поверхностный взгляд позволяет отметить то обстоятельство, что отдельные черты этих дискуссий напоминают те споры по упомянутым вопросам, которые были продолжены и в советский период[393].
Самое важное влияние на развитие русской физиологии и психологии оказали работы Ивана Павлова (1849–1936), являющегося одной из выдающихся фигур в мировой науке. И хотя в данной работе невозможно и неуместно пытаться обобщить взгляды Павлова, все же представляется целесообразным хотя бы коротко остановиться на некоторых из аспектов этих взглядов, особенно на тех, которые позднее стали предметом философских и методологических споров в Советском Союзе. С точки зрения истории и философии науки величайшее значение работ Павлова заключается в том, что ему удалось представить психическую деятельность как явление, которое может успешно исследоваться объективными методами естественных наук. В противоположность «интроспективным» методам изучения умственной деятельности, распространенным в то время, метод Павлова основывался на предположении о том, что психические явления могут быть поняты и объяснены на основании внешних по отношению к предмету исследования свидетельств. Разумеется, в этом он не был абсолютно оригинален, однако, будучи великолепным экспериментатором, Павлов смог осуществить подлинное единство методологии и практики экспериментирования с животными. На основе своих экспериментов он выдвинул теорию высшей нервной деятельности, объясняющую психическую деятельность человека с помощью ее физиологических основ.
Наибольшую известность Павлову принесла его теория условных и безусловных рефлексов. Он говорил о том, что безусловные рефлексы являются врожденными формами нервной деятельности, передаваемыми по наследству. Условные же рефлексы являются такими формами этой деятельности, которые основываются на специфических безусловных рефлексах и приобретаются организмом в ходе его жизнедеятельности; как правило, считал Павлов, условные рефлексы не наследуются, хотя в отдельных случаях возможно и такое.
В классическом примере с собакой и звонком безусловным рефлексом у собаки являлось слюноотделение в ответ на пищевой раздражитель. Условный рефлекс — слюноотделение в ответ на звонок — вырабатывался у собаки в результате многократного предварительного совмещения звонка с пищей. Далее Павлов показывал возможность формирования у собаки «условного рефлекса второго порядка», то есть формирования условного рефлекса на включенную лампочку на основе уже выработанного условного рефлекса на звонок. Следует подчеркнуть, что в этом случае действие основного раздражителя — пищи — уже не совмещалось с включением лампочки. Таким образом, Павлову удалось продемонстрировать, что рефлексы могут формироваться и косвенным путем. Павлов считал, что и психическая деятельность человека может быть объяснена таким же образом или, по крайней мере, на основе подобных представлений. Свою теорию Павлов назвал «теорией высшей нервной деятельности», и это название вошло в терминологию советской физиологической и психологической науки.
Внутренняя структура действия рефлекса описывалась Павловым с помощью термина «рефлекторная дуга», к которому мы еще обратимся в дальнейшем изложении. По Павлову, рефлекторная дуга связывала между собой афферентные и эфферентные нейроны и нервные центры.
Павлов считал, что у человека нервные центры располагаются в коре полушарий головного мозга. И в тех случаях, когда речь идет об образовании условных рефлексов у человека, «временные связи» устанавливаются в результате «иррадиации» стимулов, достигающих коры полушарий. Как говорит об этом сам Павлов, «основной механизм образования условного рефлекса есть встреча, совпадение во времени раздражения определенного пункта коры полушарий с более сильным раздражением другого пункта, вероятно, коры же, в силу чего между этими пунктами более или менее скоро протаривается более легкий путь, образуется соединение»[394].
Павловым было продемонстрировано также и существование процесса, противоположного процессу «иррадиации», — процесса подавления или торможения сигнала. Павлову удалось научить собаку отличать не только различные сигналы (такие, как звуковые или световые), но также различать различные звуковые сигналы, отличающиеся частотой колебаний. В результате этих экспериментов Павлов пришел к выводу о том, что «участок коры головного мозга, реагирующий на внешний раздражитель, оказывается суженным».
Одним из наиболее гибких понятий, выдвинутых Павловым и до сих пор еще недостаточно разработанным, является понятие о «второй сигнальной системе» как свойстве, присущем только психике человека. Большую часть своих исследований и экспериментов Павлов провел на собаках, однако в последние годы он также работал с обезьянами и гориллами; его интересы во все большей степени начинали связываться с тем, что он считал конечной целью исследований в области нейрофизиологии, — с изучением психики человека. В отличие от животных, инстинкты свойственны человеку в меньшей степени, а потому, считал Павлов, человеческое поведение в большей, нежели это свойственно животным, степени определяется теми или иными условными рефлексами. Поведение животных и человека формируется сходными путями, однако человек располагает «дополнительным инструментом», обладающим практически бесконечными возможностями для формирования психики и поведения, и таким инструментом является язык. В то время как животное реагирует только на простые («первичные») сигналы или символы (даже в том случае, когда собака подчиняется устной команде человека, ее реакция по сути своей ничем не отличается от той, какую она демонстрирует в случаях, когда она рёагирует на звонок или свет лампочки), человек способен реагировать на смысл произносимых или написанных слов («вторичные сигналы»). Речевое или письменное послание (даже минимальной сложности), воспринимаемое любым человеком, будет наполнено смыслом и различного рода ассоциациями, свойственными только этому человеку. И именно эту «вторую сигнальную систему» Павлов рассматривал как бесконечно более сложную, нежели «первую сигнальную систему» животных, считая, что их невозможно сравнивать как в количественном, так и в качественном отношении. Таким образом, Павлова нельзя считать человеком, убежденным в том, что описание поведения человека может быть сведено к простой схеме «стимул — реакция», как это можно сделать в случаях известных экспериментов с собаками. Он полностью отдавал себе отчет в качественном отличии человека от других видов животных. Тем не менее он был убежден также в возможности изучать человеческое поведение на основе данных физиологии нервной системы человека.
Отношение Павлова к психологии неоднократно становилось предметом всевозможных спекуляций, многие из которых подразумевали его негативное отношение к самому факту существования психологии как науки. На самом деле Павлов возражал против использования понятия «психология» применительно к животным, поскольку считал внутренний мир животного принципиально недоступным для понимания человеком. Далее, он глубоко критически относился к тому, что считал метафизическими представлениями, и что содержалось подчас в терминологии психологии. В свои молодые годы он с сомнением относился к научной ценности большинства исследований, которые велись в то время в области психологии. С годами, а также по мере того, как экспериментальная психология продолжала неуклонно развиваться в качестве самостоятельной дисциплины, его отношение к ней постепенно менялось. В 1909 г. Павлов говорил: «…я хотел бы предупредить недоразумение в отношении ко мне. Я не отрицаю психологии как познания внутреннего мира человека. Тем менее я склонен отрицать что-нибудь из глубочайших влечений человеческого духа. Здесь и сейчас я только отстаиваю и утверждаю абсолютные, непререкаемые права естественнонаучной мысли всюду и до тех пор, где и покуда она может проявлять свою мощь. А кто знает, где кончается эта возможность!»[395].
Однако даже в тех высказываниях, в которых подтверждалось право психологии на существование в качестве самостоятельной научной дисциплины, можно было обнаружить в целом скептическое отношение Павлова к психологии. Так, последнее предложение из приведенной только что цитаты имплицитно содержит в себе различие между психологией и «естественнонаучной мыслью» — различие, против которого выступят большинство психологов. И когда Павлов говорил о возможности слияния в будущем физиологии и психологии, многие психологи были уверены в том, что при этом он имеет в виду поглощение психологии физиологией. Следует признать, что Павлов относился к психологии как науке с известной долей сомнения, хотя и не был настроен по отношению к ней столь враждебно, как это пытаются представить некоторые исследователи его творчества. Несмотря на весьма часто произносимые им предостережения против редукционистского подхода, его призывы к изучению «организма в целом» и его убеждение в том, что человек обладает «качественной и количественной уникальностью», все же взглядам Павлова была присуща тенденция рассматривать психические явления (и в особенности рефлекторную дугу) с помощью упрощенных, механистических представлений и понятий. В то время когда психология на самом деле испытывала сильнейшее влияние со стороны идеалистических концепций и взглядов, подобная тенденция была, возможно, неизбежной, поскольку являлась в известном смысле результатом борьбы, которую вел Павлов за утверждение своего учения об условных рефлексах, учения, которое сегодня рассматривается как величайшее достижение физиологии и психологии.
Павлов не был марксистом и никогда не использовал теорию диалектического материализма для оправдания и защиты собственной теоретической системы. На протяжении многих лет после Октябрьской революции он выступал против марксистского влияния в сфере науки и образования и даже выступал с критикой марксистской философии[396]. В последние годы жизни, однако, его взгляды в этом отношении претерпели изменения — он приветствовал советское правительство за ту поддержку, которую оно оказывало развитию науки, а также говорил о том большом впечатлении, которое производила на него интеллигентность отдельных большевистских лидеров, подобных, например, Николаю Бухарину. Один из его учеников — П.К. Анохин, чьи взгляды будут рассмотрены в отдельном разделе этой главы, утверждал, что в одной из бесед с Павловым он попытался показать глубоко диалектичный характер его учения об условных рефлексах, раскрывающего существо принципа единства и борьбы противоположностей. В ответ на это Павлов, по словам Анохина, воскликнул: «Вот и оказывается, что я диалектик!»[397].
Учение Павлова содержит в себе множество аспектов, привлекающих внимание сторонников диалектического материализма. Во-первых, одна из главных целей, к которой стремился Павлов, — объяснение психических явлений на базе физиологии, безусловно, находила поддержку со стороны материалистов. Кроме того, то обстоятельство, что Павлов постоянно подчеркивал необходимость изучения организма в его целостности, «во всем богатстве его связей», всячески приветствовалось советскими авторами, поскольку согласовывалось с диалектическим принципом взаимосвязанности материального мира. Подчеркивание Павловым уникальности человека, обладающего второй сигнальной системой, рассматривалось как понимание качественных различий, существующих между организмами, принадлежащими к различным уровням организации материи, — различий, основанных на принципе перехода количественных изменений в качественные. Описание человеческого тела как системы, отличающейся «уникальностью по степени саморегуляции», которое давал в своих работах Павлов, рассматривалось, с одной стороны, как предвосхищение кибернетических концепций, а с другой — как понимание Павловым диалектического характера процесса развития материи.
Исследователи в Советском Союзе и за его рубежами зачастую по-разному смотрят на то, что собой представляет учение Павлова, по-разному оценивают его значение. Ученые, живущие за пределами Советского Союза, часто склонны рассматривать это учение как ограниченное рамками экспериментальных исследований и гипотез, имеющих отношение к условным и безусловным рефлексам. Для некоторых из них имя Павлова ассоциируется прежде всего с картиной, происходящей в мозгу собаки в процессе слюноотделения. С другой стороны, советские исследователи рассматривают теорию Павлова не только как собрание подобных фактов и заключений, но также и как некий общий подход к изучению природы вообще и биологии в частности. Павлов сам дал основания для подобной трактовки, когда в беседе с американским психологом К.С. Лэшли в ответ на просьбу последнего дать определение понятия «рефлекс» сказал: «Теория рефлекторной деятельности опирается на три основных принципа точного научного исследования: во-первых, принцип детерминизма, то есть толчка, повода, причины для всякого данного действия, эффекта; во-вторых, принцип анализа и синтеза, то есть первичного разложения целого на части, единицы и затем снова постепенного сложения целого из единиц, элементов, и, наконец, в-третьих, принцип структурности, то есть расположения действий силы в пространстве, приурочение динамики к структуре»[398].
В ответ на это заявление Павлова Лэшли в свою очередь заметил, что данное определение является настолько широким, что его можно рассматривать в качестве общего принципа для всей науки. Однако Павлов твердо настаивал именно на этой формулировке, которую впоследствии часто приводили в ходе дискуссии о значении теории рефлекса в советской литературе[399].
Некоторые советские авторы предлагали различать собственно физиологический и философский смысл понятия «рефлекс», открывая тем самым возможность для разговора об известной ограниченности учения Павлова, не касающейся, однако, его методологического значения. Подобное различие предлагал делать Ф.В. Бассин — известный советский ученый, занимавшийся проблемами бессознательного и отмечавший значение работ Фрейда в то время, когда это было весьма редким явлением для советской науки, выступая на Всесоюзном совещании по философским вопросам физиологии высшей нервной деятельности и психологии; по его мнению, самое большое значение работ Павлова заключалось в том, что в их основе лежала идея о влиянии внешних условий на формирование и развитие биологических факторов. Он говорил: «Тот, кто отказывается от рефлекторной теории в ее философском понимании, отказывается больше чем от павловского учения: он отказывается от диалектико-материалистического истолкования биологических процессов вообще. Это, безусловно, так, ибо приверженность рефлекторному принципу в его философском понимании (то есть идея принципиальной зависимости биологических процессов от факторов среды) — это то основное, то самое глубокое, что отличает нас от сторонников идеалистической биологии с ее подчеркиванием имманентности, спонтанности и, следовательно, принципиальной арефлекторности жизненных процессов… Я напоминаю об этом, ибо нужно ясно видеть разницу между рефлекторным принципом в его общем, философском понимании и конкретным представлением о физиологической структуре…»[400]
История развития советской психологии богата событиями и довольно противоречива. Поскольку в настоящей работе основное внимание мы сосредоточиваем на послевоенных годах, то подробное описание раннего периода развития советской психологии было бы просто невозможно. Этот период, правда, затрагивается в связи с обсуждением некоторых работ Л.С. Выготского, А.Р. Лурии и А.Н. Леонтьева, деятельность которых будет анализироваться в соответствующих разделах данной главы. Более детальное описание этого периода истории советской психологии можно найти в книге А.В. Петровского «История советской психологии» (М., 1967) или в книге Раймонда Бауэра «Новый человек в советской психологии»[401].
Сразу же после революции в России можно было обнаружить представителей нескольких школ в психологии. К числу тех, кто разделял идеалистические взгляды на психологию, принадлежали Н. Лосский и С. Франк, отстраненные от занимаемых постов вскоре после революции. Другую группу составляли представители экспериментальной психологии, чьи взгляды находились под сильным влиянием «субъективной психологии»; после революции они предпочли занять нейтральные позиции «эмпирической психологии», надеясь таким образом избежать возможных осложнений. К их числу принадлежали Г.И. Челпанов и А.П. Нечаев. Третья группа состояла в основном из физиологов, в числе которых прежде всего следует назвать В. М. Бехтерева; с сомнением относясь к самому термину «психология», представители этой группы стремились к ее реконструкции на подлинно научной, объективной основе.
Первым советским психологом, который призвал к применению марксизма в психологии, был К.Н. Корнилов — человек, чьи взгляды имели интересную историю в 20-30-х годах. Выступая на съездах психоневрологов в 1923 и 1924 гг., Корнилов пытался продемонстрировать действие законов материалистической диалектики в проводимых им психологических исследованиях. Он утверждал, что диалектический принцип всеобщих изменений распространяется и на сферу психологии, «в которой нет объектов, а существуют только процессы, в которой все находится в движении и не существует ничего статичного»[402]. Диалектический принцип взаимосвязанности материи, продолжает он, обнаруживает себя в тенденции «крайнего детерминизма», присущей психологическим исследованиям, включая и школу Фрейда. Этот принцип находится в полном соответствии и с принципами гештальтпсихологии, а также взглядами, подчеркивающими важность изучения всех форм поведения, а не отдельных частей поведенческого опыта. По его мнению, в психологических следованиях можно обнаружить множество примеров, иллюстрирующих действие закона перехода количества в качество путем скачков: это и способность различать цвета (когда количественное различие в частоте различных световых волн приводит к качественному различию между воспринимаемыми цветами), это и концепция «порогов в восприятии», и закон Вебера — Фехнера, согласно которому человек различает предметы различного веса, и т. д.
Подобно Энгельсу в моменты его наибольшего подъема, Корнилов готов видеть действие принципов диалектики буквально везде. Неудивительно поэтому, что вскоре Корнилов был подвергнут критике за то, что применял диалектику «чисто формально», используя ее как средство оправдания уже ведущихся исследований, а не как методологию, руководящую направлением исследований. Особенную критику вызвало его утверждение о том, что «реактология» (термин, используемый Корниловым для обозначения собственного подхода к психологии) представляет собой диалектический синтез субъективной и объективной тенденций в советской психологии — синтез, позволяющий сохранить понятия «сознание», «психика» при одновременном использовании результатов исследований в области физиологии рефлексов[403].
Несмотря на все попытки Корнилова установить связь между собственными исследованиями и диалектикой, нельзя утверждать, что марксизм оказывал главное влияние на его работу. Его усилия, направленные на соединение элементов субъективной психологии с новыми данными в области физиологии рефлексов, проистекали из его убеждения в том, что оба этих направления обладают известными преимуществами. Он думал, что физиологи и бихевиористы, сконцентрировав свое внимание исключительно на вопросах мускульных реакций, не посягали тем самым на сферу ответственности психологов. С другой стороны, представители традиционной психологии слепо игнорировали работы таких ученых, как Павлов, Бехтерев и их последователи. После 1923 г. Корнилов возглавил Московский институт физиологии, где работали такие ученые, как Н.Ф. Добрынин, А.Н. Леонтьев и А.Р. Лурия, чьи работы впоследствии приобрели широкую известность. Они также тесно сотрудничали с группами исследователей, возглавляемыми П.П. Блонским и М.А. Рейснером. Все эти люди в то время пытались экспериментировать с различными направлениями в психологии, что стало невозможным позднее в связи с наступившим идеологическим давлением на науку со стороны партии и государства.
Среди основных направлений или школ, существовавших в то время в советской психологии и физиологии, помимо «реактологии» следует назвать «рефлексологию» М. Бехтерева (1858–1927). От «реактологии» она резко отличалась тем, что отказывалась от использования таких традиционных понятий, как «психика», «внимание» и «память». Взгляды этого направления или школы основывались на двух различных источниках: материалистической традиции в русской физиологии (идущей от Сеченова и Павлова к трудам самого Бехтерева) и американском бихевиоризме. Еще задолго до революции Бехтерев утверждал, что всякий мыслительный процесс (будь то осознанный или бессознательный) рано или поздно проявит себя в поведении, которое можно будет наблюдать объективно. И именно на основе этих наблюдений Бехтерев и его последователи и ученики надеялись построить науку о поведении. В 20-е годы этот подход обрел такую популярность, что само существование психологии как отдельной научной дисциплины оказалось под угрозой. Так, в названии курсов, читаемых в высших учебных заведениях Украины в 1927 г., термин «психология» был заменен на «рефлексология».
В 20-е годы среди советских исследователей существовал неподдельный интерес к психологии 3. Фрейда, а также споры по поводу того, насколько его учение соответствует марксистской интерпретации психологии. Однако уже в то время было совершенно ясно, что со временем сам термин «фрейдизм» приобретет для советских марксистов уничижительный смысл. Отчасти интерес к учению Фрейда объяснялся простым любопытством; многие статьи, выходящие в то время в советских политических и литературных журналах, содержали элементарное изложение или описание работ Фрейда. В то время Фрейдом еще не были опубликованы его последние работы, содержащие критику коммунизма[404]. Для некоторых советских исследователей учение Фрейда выступало как торжество идей детерминизма, означающее конец представлений о свободе воли. В одной из статей, опубликованных в 1923 г. в главном марксистском теоретическом журнале, Б. Быховский отмечает, что «психоанализ в основе своей есть учение, проникнутое монизмом, материализмом… и диалектикой, то есть методологическими принципами диалектического материализма»[405]. Подобные же замечания делались в то время такими интеллектуальными и политическими лидерами, как М.А. Рейснер, А.П. Пинкевич и Л. Троцкий[406]. Однако к концу 20-х годов обсуждение работ Фрейда в советской литературе сменилось открытой критикой в адрес его учения.
К концу 20-х годов в развитии советской психологии появляется новая тенденция[407], связанная с пониманием достаточно широким кругом исследователей того, что теперь, после поражения сторонников «субъективизма» и «интроспекции», наибольшая опасность советской психологии грозит «слева» — со стороны тех воинствующих материалистов, которые надеялись, что чисто физиологический подход к пониманию мыслительной деятельности сможет поглотить психологию. Защитники психологии сплотили свои ряды в «великой борьбе за сознание». Эта борьба, которая закончилась победой сторонников психологии и сознания, носила на себе отпечаток того времени. В связи с этим хотелось бы предостеречь историков науки от ошибок в оценках, связанных с тенденцией смотреть на события, происходящие в Советском Союзе, как на нечто, не имеющее значения для Истории развития мысли в целом. В те годы специалисты во многих страдах обсуждали проблему значимости понятия «сознание». Как пишет Эдвин Г. Боринг в статье «История психологии», опубликованной в «Британской энциклопедии», «к концу 20-х годов гештальтпсихология и бихевиоризм завоевали господство в борьбе с устаревшим интроспекционизмом. Однако в 30-х годах обе эти школы приходят в упадок или, по крайней мере, утрачивают свою агрессивность. На смену бихевиоризму приходит операционализм, как более утонченное направление психологических исследований, и одним из центральных вопросов для психологии начала 40-х годов становится вопрос о том, сумеет ли гештальтпсихология сохранить понятие „сознание“ или же операционализму удастся редуцировать это понятие к терминам, определяющим способ его изучения»[408].
Отголоски этих процессов, происходящих в развитии мировой психологической науки, наблюдались и в процессах, происходящих в советской психологии. В Советском Союзе, так же как и в других странах, критика концепции интроспекционизма увенчалась успехом, можно даже сказать, что в Советском Союзе этот «успех» носил избыточный характер, поскольку был достигнут с помощью специфического политического инструментария, находящегося в распоряжении Коммунистической партии, — все возрастающего контроля над деятельностью ученых, а также редколлегий различных журналов. Так же как и в других странах, в Советском Союзе на смену грубому механицизму раннего бихевиоризма пришел более утонченный подход, что тем не менее не умаляло достижений бихевиоризма.
Вместе с тем история развития психологии в Советском Союзе обладает и уникальными, специфическими для этой страны чертами. Язык дискуссий здесь все больше становится языком теоретического марксизма. Более того, различного рода политические решения, принимаемые Коммунистической партией, с течением времени стали оказывать все возрастающее непосредственное влияние на сам ход этих дискуссий. Так, скажем, решение об ускорении темпов индустриализации потребовало от части советских граждан огромного напряжения не только физических сил, но и огромной силы воли. В этих условиях могли приветствоваться (и на самом деле приветствовались) такие психологические теории, в которых подчеркивалось бы значение собственных усилий личности, направленных на самореализацию. Многие авторы, занимавшиеся изучением истории развития советской психологии, обращали внимание именно на это смещение в ее акцентах. Одна из глав уже упоминавшейся книги Р. Бауэра, посвященная этому вопросу, носит весьма характерное в этом отношении название — «Сознание приходит к человеку»[409]. Марксистская теория объясняет эти процессы на основе так называемой «ленинской теории отражения», согласно которой разум или сознание играет активную роль в процессе познания.
В начале 30-х годов, по мере того как «рефлексология» Бехтерева постепенно утрачивала свою популярность, советская психология завоевывает все более прочные позиции. Как мы увидим в разделах этой главы, посвященных взглядам Выготского, Лурия, Леонтьева и Рубинштейна, марксизм все более утонченным образом включается в психологическую теорию. Все более возрастающая утонченность психологической теории сопровождалась (как ни удивительным это может показаться) ростом интереса к таким областям практической деятельности, как промышленность и образование. В это время возникают и бурно развиваются такие направления, как инженерная психология, психотехника, исследования по научной организации труда (НОТ). Важную роль в начале 30-х годов играют и исследования в области педагогической психологии.
Проблемы, вызвавшие появление 4 июля 1936 г. постановления ЦК ВКП(б) об извращениях в системе народного образования, на самом деле были социальными проблемами. Это постановление обвиняло педологов в попытках «объяснять недостатки в поведении учеников наследственными и социальными факторами»[410]. Другими словами, речь шла о «вечном» вопросе о соотношении наследственных факторов и факторов среды, а также о том, как с помощью системы образования преодолеть вредные влияния обоих этих факторов. В 30-е годы в Советском Союзе предпринимались огромные усилия, направленные на ликвидацию безграмотности достаточно большой части населения. С точки зрения выполнения этой монументальной задачи необходимы были конкретные предложения в области элементарной педагогики, а не теоретические споры по поводу того, какие факторы имеют определяющее значение для развития интеллекта. В связи с этим совершенно прав был, как представляется, американский исследователь Бауэр, когда писал, что критика в адрес тех психологов, которые занимались образовательными проблемами, была вызвана тем, что «в своих профессиональных изысканиях они были ориентированы скорее на поиски оправданий, нежели средств, помогающих избежать недостатков»[411]. Следует отметить, что с точки зрения социальной реформы, осуществляемой в советском обществе, этот вопрос — вопрос о необходимости связи между теоретическими исследованиями и их практическим применением — имел важное значение не только в Советском Союзе; со сходными проблемами и дискуссиями по поводу их разрешения можно столкнуться и в других странах. Академическая наука, в том числе и социальная, зачастую оказывается как бы в стороне от тех практических проблем, которые стоят перед обществом; иногда эта «отстраненность» носит буквально безнравственный характер. Что касается разрешения этой проблемы в условиях, существовавших в Советском Союзе в 1936 г., то она была решена не столько в результате ее обсуждения «снизу», сколько путем политических указаний, последовавших «сверху».
В конце 30-х годов политическая атмосфера в Советском Союзе носила весьма мрачный и зловещий характер, и в последующие годы (особенно сразу же по окончании второй мировой войны) ситуация не только не улучшилась, а ухудшилась. Именно в эти годы устанавливается сталинская система политического контроля. Жертвами кампании «чисток» в партии стали многие из тех, кто ранее выступал за обновление психологии. Позднее советские историки признавали, что в те годы политический контроль нанес серьезный ущерб многим областям советской науки, включая и психологию. Как писал об этом в 1966 г. известный советский историк психологии М.Г. Ярошевский, «критика педологии проходила в сложной обстановке второй половины 30-х годов и нередко сопровождалась отрицанием всего положительного, что было сделано советскими учеными, так или иначе связанными с педологией, но вместе с тем творчески развивавшими педагогику и психологию»[412].
К счастью, многое из того, что имело важное значение для развития советской психологии, было сделано еще до установления этого жесткого политического контроля. К числу этих достижений относятся работы Л.С. Выготского, который проводил свои исследования в конце 20 — начале 30-х годов.
Одно из наиболее важных влияний на развитие советской психологии оказали работы Льва Семеновича Выготского (1896–1934); его идеи (особенно после публикации в 1962 г. английского перевода его работы «Мышление и речь»[413]) получили широкое распространение и за пределами Советского Союза. Значение его работ еще более возрастает, если вспомнить о том, что он скончался в возрасте 38 лет и последние, самые важные свои работы написал, будучи уже тяжело болен туберкулезом. Как говорил спустя много лет один из наиболее известных его учеников — А.Р. Лурия, «всему хорошему в развитии русской психологии мы обязаны Выготскому»[414]. Посвящая одну из важнейших своих книг — «Высшие корковые функции человека и их нарушения при локальных поражениях мозга» его памяти, Лурия отмечал, что во многих отношениях она может «рассматриваться как развитие идей Выготского»[415].
Однако Выготский не всегда пользовался уважением и признанием со стороны официальных кругов в Советском Союзе. В период с 1936 по 1956 г. его работы находились в опале и практически не публиковались. Ниже мы еще обратимся к тому, что в 1950 г. сам Сталин выступил фактически против взглядов Выготского на проблему соотношения мышления и языка. Даже в 60-е годы и позднее, когда взгляды Выготского вновь обрели былую популярность в Советском Союзе, его теоретические представления получали не только положительные, но и отрицательные оценки со стороны советских историков психологии. Так, в одной из работ, опубликованных в 1966 г., А.В. Брушлинский писал о том, что, по его мнению, Выготский недооценивал эпистемологический аспект умственной деятельности человека; тем не менее, продолжал он, советская психология многим обязана Выготскому, поскольку он был первым, кто детально анализировал влияние социально-исторических факторов на становление и развитие человеческой психики[416]. Сегодня эта заслуга Выготского получает высокую оценку в Советском Союзе и описывается как важнейшее введение в марксистскую психологию. Его работы широко публикуются.
Представляется, что не может быть сомнений в том, что взгляды Выготского испытали на себе влияние со стороны марксистской философии (в том виде, разумеется, как он сам интерпретировал ее). Однако те из читателей его работ, которые знакомились с ними по их английскому переводу, могут и не согласиться с подобным утверждением и сделают это по вполне понятным причинам. Дело в том, что при подготовке этого перевода большинство ссылок на работы классиков марксизма-ленинизма было опущено, а что касается ссылок на Ленина, то они исчезли полностью. При этом, очевидно, переводники были убеждены в том, что ссылки на работы классиков марксизма носят конъюнктурный характер, а потому могут быть опущены без ущерба для собственно научного содержания работ Выготского[417]. В результате этой операции для историка психологии, не владеющего русским языком, становится практически невозможно понять исходные посылки подхода Выготского к рассматриваемым проблемам. Между тем знакомство с русским оригиналом дает ясное представление о том, что в этой работе Выготский пытался продемонстрировать связь, существующую между ленинской эпистемологией и его собственными взглядами на развитие мышления у детей. Он говорит о «единстве противоположностей», которыми являются «воображение и мышление в развитии своем… и их раздвоении» в процессе познания (с. 92, 101). Как мы увидим в дальнейшем, Выготский весьма критически относился к эпистемологическому дуализму, свойственному теории языка, выдвинутой Жаном Пиаже, и в особенности к тому, что Пиаже называл «аутистическим» использованием языка детьми. Выготский подчеркивал, что марксистский подход к изучению проблем языка позволяет вскрыть «социальный характер» его появления.
Одной из основных проблем, над разрешением которой работал Выготский, была проблема взаимоотношения мышления и речи. Его работы по этому вопросу часто сравнивают с работами Пиаже. Сам Выготский с похвалой отзывался о работах Пиаже в этой области, называя их «революционными», однако он отмечал также, что он «наложил печать двойственности на эти исследования, как и на все выдающиеся и действительно прокладывающие новые пути психологические произведения эпохи кризиса».
Его работы — «детище кризиса, охватившего самые основы нашей науки, знаменующего превращение психологии в науку в точном и истинном значении этого слова и проистекающего из того, что фактический материал науки и ее методологические основания находятся в резком противоречии… Сущность его заключается в борьбе материалистических и идеалистических тенденций…» (с. 57).
В одной из своих ранних работ Пиаже постулировал три стадии в развитии форм мышления у ребенка: 1) аутизм, 2) эгоцентризм, 3) социализация. На первой из этих стадий мышление ребенка носит подсознательный характер и направлено на достижение самоудовлетворения. На этой стадии ребенок еще не пользуется языком и не приспосабливается к существованию других людей, обладающих собственными нуждами и желаниями. Он еще не воспринимает такие понятия, как «истина» и «ошибка». На последней из этих стадий ребенок уже оказывается адаптированным к окружающей его действительности, пытается влиять на нее, с ним можно разговаривать. Он уже понимает законы логики. На промежуточной стадии — стадии эгоцентризма — мысль ребенка, по мнению Пиаже, «представляет собой средину между аутизмом в строгом смысле слова и социализированной мыслью»[418]. На этой стадии ребенок использует язык, но только для себя; он размышляет вслух. Таким образом, названные три стадии представляют собой схему развития мышления ребенка, основанную на представлении о том, что «первичной, обусловленной самой психологической природой ребенка формой мышления является аутистическая форма; реалистическое же мышление является поздним продуктом, как бы навязываемым ребенку извне с помощью длительного и систематического принуждения, которое оказывает на него окружающая его социальная среда» (с. 64).
Принимая в целом то описание, которое дает этим стадиям Пиаже, Выготский отрицает их последовательность. Он так пишет об этом: «История детской мысли для Пиаже — это история постепенной социализации глубоко интимных, внутренних, личных, аутистических моментов, определяющих детскую психику. Социальное лежит в конце развития, даже социальная речь не предшествует эгоцентрической, но следует за ней в истории развития.
…Схематически рассуждая, можно сказать, что наша гипотеза обязывает нас представить весь ход развития в следующем виде. Первоначальной функцией речи является функция сообщения, социальной связи… Таким образом, первоначальная речь ребенка — чисто социальная…
Лишь далее, в процессе роста, социальная речь ребенка, которая является многофункциональной, развивается по принципу дифференциации отдельных функций и в известном возрасте довольно резко дифференцируется на эгоцентрическую и коммуникативную речь. Мы предпочитаем так назвать ту форму речи, которую Пиаже называет социализированной, как по тем соображениям, которые нами уже высказаны выше, так и потому, что, как увидим ниже, обе эти формы речи являются с точки зрения нашей гипотезы одинаково социальными, но разно направленными функциями речи. Таким образом, эгоцентрическая речь, согласно этой гипотезе, возникает на основе социальной путем перенесения ребенком социальных форм поведения, форм коллективного сотрудничества в сферу личных психологических функций.
…Действительное движение процесса развития детского мышления совершается не от индивидуального к социализированному, а от социального к индивидуальному — таков основной итог как теоретического, так и экспериментального исследования интересующей нас проблемы» (с. 86–88).
В результате Выготский приходит к тому, что, собственно, и принесло ему известность, — к концепции, «интернализации речи»: «Согласно мнению Пиаже, эгоцентрическая речь возникает из недостаточной социализации изначально индивидуальной речи. Согласно нашему мнению, она возникает из недостаточной индивидуализации изначально социальной речи, из ее недостаточного обособления и дифференциации, из ее невыделенности. В первом случае эгоцентрическая речь — пункт на падающей кривой, кульминация которой лежит позади. Эгоцентрическая речь отмирает. В этом и состоит ее развитие. У нее есть только прошлое. Во втором случае эгоцентрическая речь — пункт на восходящей кривой, кульминационная точка которой лежит впереди. Она развивается во внутреннюю речь» (с. 348–349).
Таким образом, перед Выготским встала задача объяснить, а что же, собственно, происходит на самом раннем этапе развития ребенка или, как называл это Пиаже, на аутистической стадии? Что происходит с ребенком, который еще не умеет говорить? Может ли он думать? Было совершенно очевидно, что если бы Выготский дал положительный ответ на последний вопрос, то тогда ему пришлось бы искать совершенно различные истоки происхождения мышления и речи. И именно это он и сделал. Согласно Выготскому, мышление и речь имеют различные корни и развиваются по различным «кривым», которые в процессе роста ребенка могут «расходиться и сходиться», но «затем снова разветвляться». Существует «доречевая фаза в развитии интеллекта и доинтеллектуальная фаза в развитии речи» (с. 119, 131). Решающим моментом (исследованным У. Штерном) является тот, когда эти «кривые развития» мышления и речи пересекаются между собой первый раз; начиная с этого момента «речь становится интеллектуальной, а мышление — речевым» (с. 133). Выготский был убежден в том, что Штерн преувеличивал роль интеллекта как «чего-то изначального… стоящего действительно в начале развития речи», однако он соглашался с тем, что «Штерн лучше и раньше других описал это важнейшее в психологическом развитии ребенка событие… Ребенок в эту пору, как говорит Штерн, делает величайшее открытие в своей жизни», когда начинает видеть связь между словом и объектом. Начиная с этого момента мышление становится речевым, а речь становится интеллектуальной (с. 133–134).
Таким образом, источник «доречевого мышления» отличается от источника речи. Источник «доречевого мышления» похож на зародышевые формы мышления некоторых видов животных, в то время как речь имеет социальное происхождение. Здесь Выготский указывает на связь своих представлений с марксистским анализом этой проблемы: «Не является для марксизма и сколько-нибудь новым то положение, что в животном мире заложены корни человеческого интеллекта… В этом же смысле говорит и Плеханов… Энгельс пишет: „Нам общи с животными все виды рассудочной деятельности: индукция, дедукция, следовательно, также абстрагирование… анализ незнакомых предметов (уже разбивание ореха есть начало анализа), синтез и, в качестве соединения обоих, эксперимент… По типу все эти методы… совершенно одинаковы у человека и у высших животных. Только по степени (по развитию соответственного метода) они различны“…Мы совсем не намерены приписывать Энгельсу и менее всего сами собираемся защищать ту мысль, что у животных мы находим человеческие или даже человекоподобные речь и мышление» (с. 141–142).
В этом месте критики Выготского скорее всего обвинят его в редукциоизме, поскольку в своем анализе он видит слишком большое сходство между человеком и животным. Однако, по мысли Выготского, ответ на подобную критику может быть дан путем подчеркивания качественного отличия тех характеристик и свойств, которые появляются после того, как перекрещиваются линии развития мышления и речи, то есть после того, как происходит великое открытие, сделанное ребенком, о котором говорил. Штерн. Согласно Выготскому, последующий период — это не просто продолжение предыдущего: «…изменился и самый тип развития — с биологического на общественно-исторический.
…Речевое мышление представляет собой не природную, натуральную форму поведения, а форму общественно-историческую и потому отличающуюся в основном целым рядом специфических свойств и закономерностей, которые не могут быть открыты в натуральных формах мышления и речи. Но главное заключается в том, что с признанием исторического характера речевого мышления мы должны распространить на эту форму поведения все те методологические положения, которые исторический материализм устанавливает по отношению ко всем историческим явлениям в человеческом обществе. Наконец, мы должны ожидать заранее, что в основных чертах самый тип исторического развития поведения окажется в прямой зависимости от общих законов исторического развития человеческого общества» (с. 146).
Итак, Выготский разработал концепцию отношения мышления и языка — концепцию, обладающую внутренней последовательностью и логичностью, приведшими в конечном итоге к марксистской концепции социального развития. Согласно этой концепции, мышление и язык имеют различные корни — мышление в доречевых формах, связанных с биологическим развитием человека, а язык в доинтеллектуальных формах, связанных с социальным окружением ребенка. Однако когда ребенок открывает для себя то, что каждый объект в окружающем его мире имеет свое название, имя, то в этом открытии диалектически участвуют обе эти категории (мышление и язык); и с этого момента мышление и язык перестают существовать отдельно друг от друга. «Интернализация» языка служит причиной того, что мысль начинает выражаться в форме внутренней речи; в свою очередь, влияние логики на развитие речи приводит к тому, что она становится все более связной и осмысленной.
Некоторые аспекты схемы Выготского остаются неясными. Например, он проводит параллель между «доречевым» мышлением ребенка и умственной деятельностью таких животных, как шимпанзе. При этом он, разумеется, допускает, что в физиологическом отношении существует различие между мозгом ребенка и мозгом шимпанзе. Однако, в какой степени это различие определяет качественное отличие «доречевого» мышления ребенка, остается неясным. В рамках его концепции преимущественное значение для понимания различий между человеком и животным имеют социоисторические факторы, выраженные в языке, нежели биологические различия между мозгом человека и животного. Будучи материалистом и монистом, Выготский соглашается с тем, что те самые социоисторические факторы, значение которых он подчеркивает, в свою очередь, имеют материальные источники в истории биологического развития человека. Он приводит высказывание Энгельса о значении использования орудий труда на процесс развития и становления человека. Таким образом, в конечном итоге различие в источниках происхождения мышления и языка оказывается относительным, а не абсолютным. В жизни отдельного человека, однако, это различие имеет вполне определенный характер, и именно это обстоятельство подчеркивал Выготский в своих работах.
Взгляды Выготского на проблему происхождения мышления и языка прямо противоречили сталинскому учению. В своей работе «Марксизм и вопросы языкознания» Сталин писал: «Говорят, что мысли возникают в голове человека до того, как они будут высказаны в речи, возникают без языкового материала, без языковой оболочки, так сказать в оголенном виде. Но это совершенно неверно. Какие бы мысли ни возникли в голове человека и когда бы они ни возникли, они могут возникнуть и существовать лишь на базе языкового материала, на базе языковых терминов и фраз. Оголенных мыслей, свободных от языкового материала, свободных от языковой „природной материи“, — не существует… Только идеалисты могут говорить о мышлении, не связанном с „природной материей“ языка, о мышлении без языка»[419].
Трудно себе представить более ясного противоречия, нежели то, которое существовало между взглядами высшего советского авторитета и взглядами Выготского, считавшего, что мышление и язык имеют не только разные корни, но и что «отношение между мышлением и речью не является сколько-нибудь постоянной величиной на всем протяжении филогенетического развития» (с. 131). Как следствие, возрождение интереса к работам Выготского могло произойти только после смерти Сталина. Этот глава государства предписывал марксистским ученым и интеллектуалам придерживаться такой интерпретации марксизма, которую они с трудом воспринимали.
Здесь я хотел бы обратиться к тому периоду истории советской психологии, который наступил после второй мировой войны. В связи с этим особый интерес представляют работы С.Л. Рубинштейна, одного из тех советских ученых, которые оказали огромное влияние на решение вопросов, связанных с философской интерпретацией проблем психологии и физиологии. Однако прежде чем перейти к анализу этих работ, необходимо сказать несколько слов о том идеологическом давлении, которое оказывалось на представителей советской психологической и физиологической науки в период, последовавший за 1945 годом. Следует отметить, что одной из самых мрачных страниц истории советской науки этого периода явилась состоявшаяся в 1950 г. научная сессия, посвященная проблемам физиологического учения академика И.П. Павлова (28 июня-4 июля 1950 г.)[420]. В интеллектуальном отношении эта сессия представляет меньший интерес, нежели состоявшееся в 1962 г. совещание, в результате которого в Советском Союзе были возрождены подлинно научные исследования в области психологии и физиологии; об этом совещании речь пойдет в специальном разделе этой главы. Тех же, кто заинтересуется материалами сессии, состоявшейся в 1950 г., и захочет познакомиться с ними более подробно, я отсылаю к английскому переводу этих материалов, а также некоторым другим работам[421].
Сначала многие советские ученые, представляющие различные области науки, надеялись, что после окончания войны идеологическая атмосфера в советском обществе будет характеризоваться ослаблением давления со стороны партии и государства. Однако этим надеждам не суждено было сбыться — сразу же после смерти А.А. Жданова, последовавшей в 1948 г., партийный контроль над наукой, включая такие ее области, как физика, генетика, космология, химия и физиология, еще более усилился. Причины, вызвавшие усиление идеологического давления на науку, довольно трудно установить; наиболее важным фактором явились, по-видимому, особенности характера и личности самого Сталина. В то же время в числе этих причин нельзя не упомянуть и напряженность, характерную для международных отношений того времени, а также наличие механизмов, позволявших Сталину оказывать влияние на развитие научных исследований в стране. В период с 1948 по 1952 г. в Советском Союзе был проведен целый ряд конференций, где рассматривались отношения между наукой и идеологией; в их числе была и так называемая «Павловская сессия», посвященная проблемам психологии и физиологии и организованная АН СССР и АМН СССР 28 июня-4 июля 1950 г. К. сожалению, в английском переводе материалов этой сессии, опубликованных в Москве в 1951 г., отсутствуют выступления П.К. Анохина, И.С. Бериташвили, Л.А. Орбели и некоторых других ученых, высказывавших несогласие с официальными позициями в этой области.
Открывая работу сессии, тогдашний президент АН СССР Сергей Вавилов — брат погибшего генетика Николая Вавилова — говорил о том, что в задачу этой встречи входило возрождение павловского учения; другими словами, это означало, что в ходе этой сессии не будут предприняты попытки поиска новых путей в исследовании проблем, стоявших перед психологией и физиологией, новых подходов к этим проблемам, основанных на материалистических принципах. Участники сессии и все представители психологической и физиологической науки отдавали себе отчет в том, что результаты ее работы были заранее предопределены; эта уверенность объяснялась тем, что всего два года назад состоялась печально знаменитая августовская сессия ВАСХНИЛ, в ходе которой Лысенко и его «мичуринская школа» были официально провозглашены представителями «единственно верного направления в генетике». В своей речи С. Вавилов дал следующую оценку положения в советской психологии и физиологии того времени:
«Были также случаи, к счастью не слишком частые, попыток неправильной и необоснованной ревизии взглядов Павлова. Чаще же всего исследовательская мысль и работа шли не по магистрали, а в сторону, по объездам и проселкам. Как это ни удивительно, как это ни странно, широкая павловская дорога у нас обнажилась, по ней последовательно и систематически двигались сравнительно немногие. Павловская материалистическая прямолинейность оказалась фактически не всегда и не всем по силам… Впору бить тревогу… Наш народ и все передовое человечество не простят нам, если мы не используем должным образом богатства павловского наследия… Нет сомнения, что возвращение на верную павловскую дорогу сделает физиологию наиболее действенной, наиболее полезной для нашего народа, наиболее достойной сталинской эпохи строительства коммунизма»[422].
Среди тех, чьи взгляды подверглись в ходе этой сессии наиболее суровой критике, были физиологи П.К. Анохин, Л.А. Орбели и И.С. Бериташвили, И.П. Разенков, бывший в то время вице-президентом АМН СССР, в своем выступлении обвинил одного из наиболее выдающихся советских физиологов — П.К. Анохина в том, что он, «допуская не раз серьезные уклонения в сторону от павловского учения, увлекался модными реакционными теориями зарубежных авторов вроде Когхилла, Вейса и др.»[423]. Заметим здесь же, что слова «зарубежные авторы» носили в то время исключительно отрицательный смысл, что было характерно для шовинистических настроений сталинской эпохи. Что же касается взглядов Анохина, то мы еще вернемся к их рассмотрению в специальном разделе этой главы.
В своей работе, опубликованной в 1967 г. и посвященной истории советской психологии (названной одним из американских психологов «пионерской», несмотря на известные недостатки)[424], А.В. Петровский пишет о «догматизме», присущем советской психологии в период после сессии 1950 года[425]. В своей книге Петровский отмечает, что в начале 50-х годов в Советском Союзе наблюдалась тенденция «ликвидировать» психологию совсем, заменив ее павловской физиологией. Подобное «нигилистическое отношение» к психологии, продолжает Петровский, напоминает события, связанные с распространением в начале 20-х годов «рефлексологии», также ставившей под сомнение законность существования психологии, однако «если в 20-е годы отрицательное отношение к психологии со стороны рефлексологов и бихевиористов во многом объяснялось — при всей его ошибочности — объективной необходимостью критики пережитков субъективизма в психологии, то в начале 50-х годов идея „ликвидации“ психологии не могла быть обоснована никакими принципиальными соображениями»[426].
Как видим, ведущий советский историк психологии в довольно сильных выражениях обвиняет влияние сталинизма на развитие психологической науки того времени. Справедливости ради следует отметить, что при этом Петровский уклоняется от ответа на вопрос о том, в какой степени ответственность за события 50-х годов несет Сталин, а в какой — сама система, господствовавшая в то время в советском обществе и позволявшая ему осуществлять подобное давление в том числе и на науку.
Однако, несмотря на все политическое и идеологическое давление, оказываемое на советскую психологию и физиологию, они продолжали жить и развиваться. Одним из наиболее наглядных примеров, иллюстрирующих жизнеспособность советских ученых перед лицом величайших препятствий, встававших перед ними, является творчество С.Л. Рубинштейна.
Построение теоретического анализа природы сознания и мышления на основе концепции диалектического материализма было той целью, к которой Сергей Леонидович Рубинштейн (1889–1960) стремился в течение всей своей жизни. Это его стремление можно проследить практически во всех его работах, начиная со статьи «Проблемы психологии в трудах Карла Маркса», опубликованной в 1934 г., и кончая книгой «Принципы и пути развития психологии», опубликованной в 1959 г., где он писал о том, что испытал огромное влияние «диалектико-материалистического понимания формирования психических (умственных) явлений»[427].
Работы Рубинштейна имели важное значение для формирования отношения к психологии, сложившегося в современном советском обществе. В 1942 г. он основал факультет психологии в Московском университете. С 1945 по 1960 г. он возглавлял сектор психологии в Институте философии АН СССР, где под его руководством выросла целая школа исследователей, изучавших проблемы соотношения психологического и физиологического с точки зрения марксистской теории. Его учебник «Основы общей психологии» (первое издание которого в 1940 г. получило Сталинскую премию) выдержал несколько изданий и рассматривался многими поколениями советских аспирантов как самое авторитетное пособие по психологии. Его более поздняя работа — «Бытие и сознание…» и сегодня рассматривается как «подлинно марксистская работа»; она была издана во многих странах и на разных языках, включая китайский; в 1959 г. эта работа Рубинштейна была удостоена Ленинской премии.
Узнав обо всех этих наградах, свидетельствующих об официальном признании заслуг Рубинштейна, можно подумать, что он был просто на службе у официальной советской идеологии, обыкновенным апологетом марксизма. Между тем он никогда не был таковым. Обладая широким и вместе с тем очень острым умом, он сумел даже в одной из первых своих работ — статье, опубликованной в 1934 г., представить то, что «можно рассматривать как первую марксистскую теорию мотиваций и способностей»[428]. В период сразу же после окончания второй мировой войны — наиболее мрачный для советских ученых период сталинского правления — Рубинштейн был подвергнут суровой критике за «объективистский, непартийный» подход к научным исследованиям, а также за некоторые из его теоретических формулировок. Под этим давлением он согнулся, но не сломался совсем. Он по-прежнему оставался человеком, который в ходе обсуждения в 1947 г. идеологических ошибок, допущенных Александровым при написании «Истории западноевропейской философии», мог обратиться с призывом изучать формальную логику[429]. Это было сделано в то время, когда кампания, направленная на замену формальной логики логикой диалектической, получала большую политическую поддержку со стороны партийного руководства. В 60-х годах в ходе дискуссий по сложным проблемам природы сознания ученые вновь обращались к работам Рубинштейна как одного из авторитетнейших теоретиков в этой области[430], опубликовавшего по этим проблемам три книги — в 1957, 1958 и 1959 гг. После его смерти в 1960 г. редакторы журнала «Вопросы философии» удостоили его некрологом, который был опубликован в этом журнале, где говорилось о том, что работы Рубинштейна еще долго сохранят свое значение для развития психологии[431].
Хотя некоторые проблемы и темы — например, определение понятия «сознание» — и присутствуют почти во всех работах Рубинштейна, следует отметить определенную эволюцию его взглядов, имевшую место на протяжении его жизни и деятельности, которую, как представляется, невозможно целиком объяснить как результат политического давления. Он был психологом, а не физиологом, и первые его работы были посвящены именно психологическим проблемам. Однако с течением времени его интерес к физиологии становился все большим, и он утверждал, что без понимания материальных основ умственной деятельности невозможно успешно продвигаться в анализе ее наиболее трудных проблем.
В 1946 г. в книге «Основы общей психологии» Рубинштейн много места уделяет анализу проблемы природы человеческой психики и степени, в которой сознание человека может быть описано с помощью понятий физики и химии. В этой книге он отрицает возможность сведения психического к физическому, в то же время предостерегая против опасности субъективизма или психофизического параллелизма. Пытаясь разрешить эту проблему, он выдвигает «принцип психофизического единства»: «Принцип психофизического единства — первый основной принцип советской психологии. Внутри этого единства определяющими являются материальные основы психики; но психическое сохраняет свое качественное своеобразие; оно не сводится к физическим свойствам материи и не превращается в бездейственный феномен»[432].
Таким образом, Рубинштейн пытается обосновать позицию, согласно которой психическое и физическое образуют некое единство, сохраняя при этом присущие им свойства и характеристики. Сознание рассматривается им как не сводимое ни к психическому, ни к физическому, но как единство того и другого. Это единство носит противоречивый характер и является результатом того, что психические и физические свойства сознания как бы дополняют друг друга (следует заметить, что в более поздних изданиях Рубинштейн использовал для иллюстрации этой дополнительности аналогию с корпускулярной и волновой природой света; эта аналогия могла быть использована им только после того, как в советской физике кончились дебаты, связанные с самим принципом дополнительности).
Формулировки Рубинштейна, содержащиеся в работе 1946 г. издания, носили не вполне убедительный характер, и, читая другие его работы того времени, можно сделать вывод о том, что он сам отдавал себе в этом отчет. Дело в том, что эти формулировки представляли собой попытку совместить несовместимое. Когда физики, пытаясь избежать дилеммы квантовой механики, приписывали свету корпускулярные и волновые свойства одновременно, то это не разрушало (хотя и могло показаться, что разрушает) представлений о самом процессе. Материалисты могли приспособить свои взгляды (и на самом деле делали это) к столь необычной концепции физики, используя релятивистское понятие «материя-энергия» вместо понятия «материя» и утверждая, что как волны, так и частицы (а также всевозможные их комбинации) будут представлять собой эту материю-энергию. В то же время материалист вряд ли сможет спокойно отнестись к утверждению о том, что сознание одновременно представляет собой как «психическое», так и «физическое». Для совмещения этих понятий в понятии сознания материалисту необходим в этом случае принцип, эквивалентный принципу дополнительности, однако он им не располагает. Если «психическое» рассматривается как категория, то тогда необходимо либо каким-то образом приравнять ее к категории «материи-энергии», либо отказаться от представления, согласно которому существует только материя-энергия, разрушив тем самым одно из фундаментальных положений диалектического материализма. Рубинштейн понимал, что единственное решение этой проблемы заключается в попытке связать психическое с какой-либо формой материи, однако его представления об этой связи носили весьма расплывчатый характер. Он отдавал себе отчет в том, что его решение «не является окончательным», и призывал к дальнейшей работе над этой «весьма трудной задачей»[433].
Хотя позиция Рубинштейна, изложенная в книге 1946 г., и была весьма уязвимой, все же критика, которой подверг эту позицию В. Колбановский в своей статье, опубликованной в сентябре 1947 г. в журнале «Большевик», носила весьма несерьезный в интеллектуальном отношении характер. Большая часть обвинений касалась неспособности Рубинштейна дать критическую оценку психологических теорий, выдвигаемых на Западе, недостаточности у него партийного духа и т. п.[434]
Вместе с тем одно из теоретических возражений, выдвинутых Колбановским против Рубинштейна, заставило последнего пересмотреть свою позицию и в 1952 г. отказаться от принципа психофизического единства[435]. Как он сам писал об этом: «…материалистический монизм означает не единство двух начал — психического и физического, — а наличие одного-единого начала — материального, по отношению к которому психическое является производным»[436].
Это было начало пересмотра Рубинштейном своих теоретических позиций, окончательным результатом которого явилась опубликованная им в 1957 г. монография, носящая название «Бытие и сознание: о месте психологического во всеобщей взаимосвязи явлений материального мира». В этой работе он подошел к более строгой материалистической формулировке психофизической проблемы. Другими словами, можно, как представляется, говорить о том, что пересмотр Рубинштейном своих ранних представлений явился результатом его собственной неудовлетворенности ими, а не был ответом на ту достаточно поверхностную критику, которой он подвергся в последние годы правления Сталина.
В книге «Бытие и сознание…», в отличие от более ранних своих работ, Рубинштейн попытался дать более полный и систематический анализ проблем, связанных с психической деятельностью. Для того чтобы лучше понять существо этого анализа, необходимо прежде всего рассмотреть некоторые общие положения, лежащие в его основе, а затем обратиться к его деталям.
Подход к проблемам, рассматриваемым Рубинштейном в этой книге, основывается на отрицании «классических» положений идеализма в области теории познания: «Основной аргумент идеализма: в процессе познания нам никак не „выпрыгнуть“ из ощущений, восприятий, мыслей; значит, нам не попасть в сферу вещей; поэтому надо признать, что сами ощущения и восприятия — единственно возможный объект познания. В основе этого „классического“ аргумента идеализма лежит мысль, что для того, чтобы попасть в сферу реальных вещей, надо „выскочить“ из сферы ощущений, восприятий, мыслей, что, конечно, для познания невозможно.
Этот ход мыслей заранее предполагает доказанным то, что он стремится доказать. Заранее предполагается, что ощущение и восприятие — это только субъективные образования, внешние по отношению к вещам, к объективной реальности. Между тем в действительности вещи причастны к самому возникновению ощущений; ощущения, возникая в результате воздействия вещей на органы чувств, на мозг, связаны с вещами в своем генезисе»[437].
Рубинштейн прав, когда говорит о том, что основной аргумент идеализма заранее предполагает доказанным то, что он стремится доказать, а именно исходит из того, что ощущения и восприятия не относятся к сфере материальной действительности, а следовательно, необходимо «выскочить» из их сферы, с тем чтобы попасть в сферу реальных вещей. Поскольку этого нельзя сделать, продолжает далее Рубинштейн, идеалисты предполагают рассматривать ощущения и восприятия в качестве единственных объектов познания — неких идеальных форм. При этом, однако, Рубинштейн не замечает того, что и его аргументация также исходит из доказанности того, что он пытается доказать (хотя признание этого обстоятельства и содержится в его аргументации в имплицитной форме). Тот, кто утверждает, что ощущения и восприятия оказываются наполненными смыслом, только будучи рассматриваемы как формы материальной действительности, также исходит из непроверяемого допущения. Другими словами, речь идет о том, о чем я уже говорил выше, а именно что вопрос о выборе между идеализмом и материализмом — это вопрос выбора философской позиции, а не вопрос логической правильности этих позиций. Подобно тому как постулат о параллельности может иметь различные интерпретации, на основе которых могут быть построены различные геометрии, проблема «разум — тело» (mind — body) также может быть решена по-разному, и на основе этого решения могут быть построены различные философские системы. В эпистемологии подлинно трудноразрешимой проблемой является не вопрос о том, что может быть доказано, а что — нет; дилемма здесь заключается в том, что выбор философских позиций оказывается основанным на случайных обстоятельствах. Если бы наука каждый раз была вынуждена ждать строгих доказательств, того или иного ее положения, то она не ушла бы далеко в своем развитии. Лучшая форма материализма могла бы быть построена на основании небольшого числа принципов, которые бы открыто признавались недоказуемыми, но в пользу которых тем не менее свидетельствовали достаточно убедительные аргументы. Рубинштейн никогда не говорил о том, что в своей исследовательской деятельности он исходит именно из этой позиции, однако то, что он говорил на самом деле, вполне ей соответствовало.
По мнению Рубинштейна, ощущения и восприятия служили своеобразным «входом» в сферу материальной действительности. Он пытался дать описание эпистемологии взаимодействия, практики (prahis). В 1946 г. он отрицал теорию, согласно которой происходит взаимодействие между независимыми друг от друга психическими и физическими явлениями. В 1957 г. он по-прежнему отрицает эту теорию; его новая эпистемология взаимодействия основывалась на том, что взаимодействуют между собой материальный мозг и отражения внешних по отношению к нему материальных объектов.
Его подход к этой проблеме основывался на общефилософском взгляде, согласно которому все явления в мире взаимосвязаны. Подобный взгляд имеет довольно древнее происхождение. В своей книге Рубинштейн так описывает его: «Все явления в мире взаимосвязаны. Всякое действие есть взаимодействие, всякое изменение одного явления отражается на всех остальных и само представляет собой ответ на изменение других явлений, воздействующих на него. Всякое внешнее воздействие преломляется через внутренние свойства того тела, явления, которое ему подвергается. Всякое взаимодействие есть в этом смысле отражение одних явлений другими. Недаром Ленин писал: „…логично предположить, что вся материя обладает свойством, по существу родственным с ощущением, свойством отражения…“
Свойство отражения, которым обладает все существующее, выражается в том, что на каждой вещи сказываются те внешние воздействия, которым она подвергается; внешние воздействия обусловливают и самую внутреннюю природу явлений и как бы откладываются, сохраняются в ней. В силу этого в каждом явлении своими воздействиями на него „представлены“, отражены все воздействующие предметы; каждое явление есть в известном смысле „зеркало и эхо Вселенной“. Вместе с тем результат того или иного воздействия на любое явление обусловлен внутренней природой последнего; внутренняя природа явлений представляет ту „призму“, через которую одни предметы и явления отражаются в других.
В этом выражается фундаментальное свойство бытия. На этом основывается диалектико-материалистическое понимание детерминированности явлений как их взаимодействия и взаимозависимости»[438].
В этом интересном и достаточно честолюбивом пассаже Рубинштейн излагает свои взгляды, основываясь на тех представлениях, которые к тому времени уже существовали в советском диалектическом материализме, однако в его интерпретации эти представления получают более законченный вид. Слова о том, что каждое явление есть в известном смысле «зеркало и эхо Вселенной», заимствованы непосредственно у Маркса; рассуждая о физиологических функциях органов зрения и слуха, Маркс говорил о том, что «эти органы отрывают человека от его индивидуальности, превращая его в зеркало и эхо вселенной»[439]. Однако вопрос о том, согласился бы Маркс с тем, что этому его высказыванию, касающемуся функций органов чувств человека, Рубинштейн придает столь расширительное толкование, является открытым. То же самое можно сказать и относительно понятия «отражение», заимствованного, как на это указывает Рубинштейн, у Ленина. Наконец, и приведенного выше отрывка вытекает заключение о приверженности Рубинштейна принципу детерминизма, идее о всеобщей причинности, связывающей явления материального мира.
Формулировки, содержащиеся в приведенной цитате из работы Рубинштейна, сыграли важную роль в развитии советской психологии. По мнению советских теоретиков (а также теоретиков из других стран), эти формулировки обладали известной теоретической убедительностью. Так, в частности, часто цитировались слова Рубинштейна о существовании некой «призмы», через которую одни предметы отражаются в других. В уже упоминавшемся некрологе, помещенном во втором номере журнала «Вопросы философии» за 1960 г., отмечалось: «Защищаемое в „Бытии и сознании“ положение, согласно которому внешние причины действуют через внутренние условия, имеет существенное значение для всей системы научного знания»[440].
В разделе своей книги, следующем сразу же за приведенной выше цитатой, Рубинштейн обращается к анализу проблемы отражения. Он пытается дать сравнительную оценку удельного веса «внутренних» и «внешних» факторов, участвующих в процессе отражения, которое рассматривается им как свойство, присущее всей материи. Чем выше уровень эволюции материи, считает Рубинштейн, тем больший удельный вес внутренних факторов: «Чем „выше“ мы поднимаемся — от неорганической природы к органической, от живых организмов к человеку, — тем более сложной становится внутренняя природа явлений и тем большим становится удельный вес внутренних условий по отношению к внешним»[441].
Сознание человека выступает в качестве такой формы отражения, в которой внутренние его факторы играют большую роль, нежели в других формах отражения. Далее Рубинштейн раскрывает свою позицию по вопросу о природе психической деятельности. «Психическая деятельность, — пишет он, — это деятельность мозга, являющаяся вместе с тем отражением, познанием мира»[442]. Таким образом, психическая деятельность имеет как бы два различных аспекта — онтологический и эпистемологический. Онтологический аспект заключается в наличии нервной системы — сложного материального образования, изучаемого физиологией, а эпистемологический — вытекает из когнитивных отношений, существующих между психическими явлениями и объективной реальностью, отражаемой ими. Рубинштейн высказывает убеждение в том, что различие между этими двумя аспектами психической деятельности носит относительный, а не абсолютный характер. Хотя доминирующее значение в эпистемологическом аспекте занимают вопросы связи психической деятельности с внешним миром, а онтологический аспект определяется в основном внутренними факторами, необходимо помнить о том, подчеркивает Рубинштейн, что и сам мозг в конечном итоге формируется под влиянием внешнего мира. Таким образом, здесь существуют временные различия в действии причин, вызывающих появление этих аспектов психической деятельности. Мозг является продуктом всей истории развития природы и выступает как высокоорганизованное материальное образование, возникшее в результате естественного отбора из менее организованной материи. Однако в онтологическом смысле он существует как некое целостное образование в каждый данный момент процесса познания, и его внутреннее строение является «отражением» внешнего мира, который также является материальным. Другими словами, имеющее место взаимодействие двух этих аспектов происходит между явлениями, имеющими материальное происхождение и являющимися продуктами объективной реальности, но сформировавшимися различным образом, в различное время и в различных местах.
Согласно Рубинштейну, человеческое знание является достоверным воспроизведением внешней реальности. Истинность своих знаний об объективной действительности человек проверяет на практике, в ходе которой его формулировки либо подтверждаются, либо опровергаются.
Рубинштейн убежден, что во взаимоотношении сознания и бытия первичным выступает бытие.
«Человек существует не потому, что он мыслит, как это говорил Декарт, а мыслит, потому что существует»[443], — пишет он.
Говоря об «относительном удельном весе внутренних и внешних факторов» психической деятельности человека, Рубинштейн добавляет тем самым еще одно недоказуемое, но вместе с тем достаточно убедительное положение к своей теоретической схеме. Дело в том, что человек, придерживающийся строгого материализма, может допускать, что внутренние факторы играют в процессе познания большую, нежели внешние факторы, роль постольку, поскольку он убежден в том, что и внутренние факторы являются материальными по своей природе и их формирование, в свою очередь, явилось результатом внешних воздействий в ходе эволюции. В этом случае роль практики как критерия истинности человеческих знаний будет такой же, как в теоретической схеме, предложенной Рубинштейном. Как мы видели, Рубинштейн придерживался именно эволюционного понимания процесса формирования мозга. Добавление к этому пониманию рассуждений об относительном удельном весе внутренних и внешних факторов выглядело поэтому как излишнее, но вместе с тем достаточно убедительное в рамках традиции, предпочитающей такую эпистемологию, при которой информация, передаваемая от объективной реальности к сознанию, рассматривается как достоверная.
Рубинштейн высказывает убеждение в законности существования термина «субъективное». Использование этого термина означает для него указание на то обстоятельство, что каждый аспект психической деятельности того или иного человека обладает присущими только ему, уникальными особенностями. Всякое ощущение, всякая мысль являются в этом смысле субъективными. По мнению Рубинштейна, смысл термина «субъективное» не утрачивается от того, что и сами эти индивидуальные особенности того или иного человека, в свою очередь, оказываются имеющими «объективное» происхождение. В каждый данный момент времени каждый человек испытывает на себе влияние как субъективных, так и объективных факторов, хотя человечество в целом на протяжении всей истории своего существования подвергалось влиянию только объективных факторов. В ходе этого эволюционного процесса возникли как бы две линии или цепочки причинных связей, которые взаимодействуют между собой. Результатом или продуктом этого взаимодействия и является сознание. Само это взаимодействие является предметом изучения психологии, а физиология изучает мозг как орган человеческого тела.
Для человека, желающего построить концепцию сознания ценою известного рода спекулятивных рассуждений, схема, предложенная Рубинштейном, обладает сильными сторонами. Она представляет собой более утонченную и сложную концепцию сознания по сравнению с теми, которые выдвигались ранее в рамках материалистической традиции. Справедливости ради следует заметить, что она обладала и известными слабостями, наиболее очевидная из которых была связана с решением одной из старейших проблем философии, отодвинутой одно время на задний план, но по-прежнему ждущей своего решения, — проблемы «разум — тело». Теперь эта проблема всплывает в связи с обсуждением Рубинштейном вопроса об «образах» реальности. Ощущения и восприятия он определяет как «образы материальной действительности». В связи с этим возникают вопросы: а материальны ли сами эти образы? материальна ли психическая деятельность человека и его сознание? В своей книге «Принципы и пути развития психологии» Рубинштейн дает на них отрицательный ответ: он пишет о том, что образы являются «отражениями» объектов, а не самими объектами[444]. Он пишет о том, что «психическая деятельность идеальна в качестве познавательной деятельности человека, результативным выражением которой является „образ“ предмета (или явления)»[445]. Таким образом, в диалектическом материализме Рубинштейна содержится категория «идеальных» объектов или явлений, отличающихся от «материальных». Не следует ли это рассматривать как сдачу Рубинштейном позиций материалистического монизма? Ничуть, утверждает он и пишет: «Ключ к решению вопроса заключается в том, что, пользуясь выражением Гегеля, особо отмеченным Лениным, одна и та же вещь есть и она сама и нечто другое, поскольку она выступает в разных системах связей и отношений»[446].
Опираясь на этот выдвинутый Гегелем принцип, Рубинштейн утверждает, что психическое выступает как «идеальное» в эпистемологическом смысле и как «материальное» — в онтологическом. Идеальным элементом при этом как раз и выступают «образы» действительности. Рубинштейн решительно заявляет: «Вместе с тем мы убедились, что признание идеальности психической деятельности не превращает ее в нечто чисто духовное, не выводит ее за пределы материального мира»[447].
Многих из числа своих критиков он так и не убедил. Как писал он сам незадолго до своей смерти, все чаще приходится сталкиваться с утверждением, что психическое материально. «Сторонники этой точки зрения, получившей в последнее время некоторое распространение в нашей философской литературе, замыкаются в онтологическом плане и не дают себе труда соотнести его с гносеологическим»[448]. В дальнейшем мы еще познакомимся с высказываниями этих «сторонников материальности сознания», которые на самом деле весьма громко заявляли о себе в конце 50-х и в 60-х годах на страницах философской литературы.
Александр Романович Лурия (1920–1975) принадлежал к тому поколению советских ученых, чьи молодые годы совпали с первыми годами правления революционного режима в России. К моменту своей смерти он был психологом с мировым именем. И если его собственно психологические взгляды хорошо известны ученым на Западе, то этого нельзя сказать о его философских и политических взглядах. Между тем Лурия был убежденным марксистом, который пытался различными путями связать психологическую теорию с теорией марксизма. Будучи учеником Выготского, о котором речь шла выше, Лурия разделял с ним убеждение в том, что важную роль в процессах формирования психики человека играют социальные факторы. И подобно своему учителю, Лурия также столкнулся с политическими проблемами, когда пытался распространить свои взгляды о социальной обусловленности человеческого поведения на граждан Советского Союза. И все же он оставался лояльным членом Коммунистической партии — в соответствии с ее политическими требованиями, а также с развитием собственных научных интересов и взглядов он несколько изменил акценты в своих научных исследованиях.
Несмотря на то что буквально с первых своих публикаций Лурия признавал важное значение теории марксизма для психологии, все же в реальной работе он придерживался различных интерпретаций взаимоотношения психологии и диалектического материализма. Сначала, до того момента, когда его взгляды испытали на себе сильное влияние Выготского, Лурия высказывал убеждение в том, что теория психоанализа З. Фрейда вполне согласуется с марксизмом. В своей статье, опубликованной в сборнике «Психология и марксизм» в 1925 г., Лурия призывал, к «коренной переделке изучения психологии с точки зрения научной методологии диалектического материализма»[449]. По мнению Лурии, концепция психоанализа совпадала с марксизмом по следующим пунктам: 1) она носила материалистический, монистический характер, отрицающий различие между «душой и телом»; 2) защищала понятие «сознание» от атак бихевиористов; 3) отстаивая понятие «сознание», она оставалась тем не менее научной теорией, не спекулирующей по поводу существа «разума вообще». Как видим, идеи Лурии по поводу значения марксизма для психологии носили в то время достаточно примитивный характер.
Однако даже в тот период, когда Лурия с энтузиазмом относился к психоанализу, он отдавал себе отчет в том, что подходы психоанализа и марксизма совпадали не полностью, поскольку марксизм интересовало скорее общество в целом, нежели индивидуальный опыт конкретного человека. В то же время психоанализ чересчур много внимания уделял именно конкретному индивиду. Лурия предложил последователям Фрейда и Юнга сделать следующий шаг «по пути целостного подхода к организму — ввести его в систему социальных влияний… Только этим последним мы перейдем в учении о нервно-психической деятельности от механического материализма к диалектическому»[450].
Выготский помог Лурии выбрать собственный путь в психологических исследованиях, избежав влияния психоанализа. По убеждению Выготского, психоанализ допускал ошибку, пытаясь «выводить» человеческое поведение из «биологических глубин» разума, в то время как правильнее было бы выводить его из «высот» социальной формы движения материи. Лурия, Выготский и еще один молодой в то время психолог, ставший впоследствии известным советским ученым, — А.Н. Леонтьев (которому посвящен специальный раздел этой главы) составили «тройку» молодых исследователей, которые положили начало процессам реконструкции психологии, следуя взглядам, согласно которым «истоки происхождения высших форм сознательного поведения следует искать в отношениях, существующих между индивидом и окружающей его социальной средой»[451]. По словам Лурии, Выготский был «гением», а также «ведущим марксистским теоретиком среди нас»[452].
Представители названной «тройки» описывали принципы выдвигаемой ими новой концепции психологии как носящие «инструментальный», «культурный» и «исторический» характер. Говоря об «инструментальности» этих принципов, они имели в виду то, что высшие функции человека — это не процессы типа «стимул — реакция» (как их описывали бихевиористы и представители павловской школы), а скорее некие «промежуточные» реакции организма, в процессе которых возникают собственные стимулы организма. Другими словами, человек не просто реагирует на стимулы, предлагаемые экспериментатором, а модифицирует эти стимулы. Простейшим примером может служить случай, когда, для того чтобы запомнить что-то, люди завязывают ниточку вокруг пальца или «узелок на память» на платке. Лурие и его коллегам в экспериментах с детьми в возрасте от 3 до 10 лет удалось продемонстрировать также множество других примеров, когда внешний стимул претерпевал гораздо более сложные модификации.
Под «культурным» характером принципов психологии Лурия, Выготский и Леонтьев подразумевали то обстоятельство, что общество предъявляет к человеку особого рода требования, которые оказывают важное влияние на его поведение. Одним из лучших примеров культурного влияния на поведение человека является язык или речь, огромное значение которой как фактора, определяющего развитие мысли, подчеркивал Выготский.
Говоря об «историчности», названные ученые подчеркивали тем самым недостаточность чисто функционального подхода к психологии, необходимость ее рассмотрения в социально-историческом контексте. Люди, принадлежащие к различным социальным классам и этническим группам, думают по-разному. Устная и письменная речь является продуктом эволюции, а потому ее следует изучать в контексте ее социально-исторического развития, исследуя ее влияние на развитие мышления человека. Очевидно, что исторический аспект оказывается тесно связанным с культурным; как писал об этом Лурия, «именно посредством интериоризации исторически и культурно обусловленных путей обработки информации социальная природа человека становится, также и его психологической природой»[453].
Руководствуясь именно этими принципами, в 1929–1930 гг. Лурия провел и опубликовал целый ряд исследований, в которых проанализировал пути развития у детей речи, мышления и навыков к письму[454]. Анализируя, в частности, развитие речи у детей, он отмечал, что «нет ничего удивительного в том, что речь у детей, родившихся у родителей, представляющих различные социальные классы, развивается неодинаково», а также высказывал убеждение в том, что это различие, в свою очередь, оказывает влияние и на развитие мышления этих детей. Некоторые из его публикаций основывались на экспериментах, проведенных с детьми, живущими в городе, сельской местности, а также с бездомными детьми. Проводя эксперименты по изучению ассоциативного мышления у детей из сельской местности, Лурия обнаружил, что их ассоциации отражают «неизменные и монотонные условия окружающей среды», в которой растут и развиваются эти дети. В связи с этим он отмечал, что, «хотя деревенский ребенок и может думать, что называемые им ассоциации являются ответами, заимствованными в собственной голове, на самом деле его устами „говорила“ окружающая его среда». Лурия обнаружил также, что некоторые слова имеют «совершенно различный смысл» для тех детей, которые воспитывались в нормальных домашних условиях, и детей, воспитывавшихся вне дома, бездомных. Кроме того, дети, воспитывавшиеся в различных условиях, демонстрировали и различное отношение к другим людям, включая психологов, проводивших исследования. Так, например, бездомные дети отличались большей недоверчивостью и подозрительностью по отношению к экспериментаторам, нежели другие категории детей. В результате проведенных исследований Лурия пришел к выводу об «абсолютной бессмысленности изучения детей вне той среды, которая их сформировала», и призвал к соответствующим изменениям в системе советской педагогики[455].
В статье «Пути развития детского мышления», опубликованной в 1929 г, в журнале «Естествознание и марксизм», Лурия пытался показать, что детское мышление проходит в своем развитии следующие стадии: примитивное мышление, формальное мышление и диалектическое мышление[456]. Первая стадия, выделяемая Лурией, имеет много общего со стадией «доречевого мышления», существование которой обосновывал Выготский. Когда ребенок узнает, что каждый окружающий его предмет имеет название, и начинает говорить, то под влиянием речи, языка постепенно происходят изменения и в его мышлении — оно начинает подчиняться законам логики. Позднее развитие мышления ребенка достигает следующей стадии — стадии «формального мышления», являющейся результатом включенности ребенка в «практическую деятельность» и в «сложные, активные социальные отношения» с окружающими его людьми. Затем ребенок начинает осознавать наличие у него «собственных понятий и представлений», начинает рефлексировать по поводу собственных мыслей и тем самым вступает в следующую стадию — стадию «диалектического мышления», которая отличает поведение взрослого человека. На последних двух стадиях основное влияние на формирование мышления оказывает общество, его язык, структура производственных и других отношений. Для Лурии было очевидно, что люди, живущие в различные исторические эпохи (согласно Марксу, эти эпохи делятся на феодализм, капитализм, социализм и коммунизм), будут обладать различными способами мышления, соответствующими различным социальным условиям.
Акцент на существовании различных диалектически переплетенных стадий был характерен также и для исследований Лурией «предыстории» развития письменной речи у детей. Он был убежден в том, что, прежде чем научиться писать, ребенок проходит через те же самые стадии, через которые прошла цивилизация до того момента, как была изобретена письменность, — стадии пиктографического и репрезентативного письма. Развитие письменной речи, пишет Лурия, подобно развитию речи, носит «диалектический» характер, «но наиболее глубокое диалектическое своеобразие этого процесса заключается, по нашим наблюдениям, в том, что переход к новому приему сначала отбрасывает процесс письма далеко назад, с тем чтобы он в дальнейшем мог развиться на этом новом, более высоком уровне»[457].
Подчеркивая значение социальной среды для формирования детской психологии, Лурия считал, что тем самым он применяет диалектический материализм (который он рассматривает как «наиболее важную философию эпохи») в психологии. Однако поначалу Лурия не отдавал себе отчет в том, что некоторые суждения, которые он допускал, рассуждая на психологические темы, могли иметь политическую окраску в условиях Советского Союза, что было связано с известного рода осложнениями. Если, как полагал Лурия, социальные условия имеют решающее значение для формирования человеческой психики, то отсюда следует, что различные социальные условия формируют различную психику. Эта точка зрения противоречила взглядам некоторых западных исследователей (например, У. Райверса, а позднее Н. Хомского), убежденных в том, что всем людям, живущим в различных обществах, свойственны некие универсальные формы мышления и логические понятия. Лурия и его коллеги решили проверить свою гипотезу относительно роли социальной среды путем изучения психологии людей, живущих в районах Советского Союза, где условия жизни отличаются от условий Москвы и Ленинграда. Путем психологических тестов и интервью с людьми, живущими в достаточно примитивных условиях, Лурия и его коллеги хотели установить, отличается ли их мышление от мышления людей, живущих в условиях современного города. С этой точки зрения наиболее удачными районами представлялись Киргизия и Узбекистан — те районы Советского Союза, которых в то время еще не коснулись процессы модернизации. Именно туда и направился Лурия с коллегами, желая осуществить свои честолюбивые замыслы. Заметим, что результаты этих исследований до сих пор не опубликованы полностью.
Лурия и его коллеги отправились в те районы Киргизии, где условия жизни отличались примитивностью и где женщины все еще жили как затворницы на так называемой «женской половине». Этим женщинам не разрешалось говорить с мужчинами, а потому их опрос проводился женщинами, входящими в состав экспедиции Лурии. Мужчины-мусульмане были более свободны, но и они были полностью безграмотны.
Среди множества тестов, которым подвергались эти люди, был один, имеющий отношение к способности людей классифицировать предметы. Им были показаны следующие рисунки[458], и при этом их просили сказать, на что они похожи:
В результате опросов неграмотных киргизских женщин, живших в отдаленных селениях, был получен следующий список предметов, которые они считали похожими на приведенные выше рисунки:
1) тарелка
2) кибитка
3) браслет
4) бусы
5) зеркало
6) часы
7) подставка под котел.
Когда аналогичный тест был предложен мусульманским женщинам, жившим в городах и ходившим в школу, то типичные ответы заключались в названии геометрических фигур: круги, треугольники, квадраты.
Когда Лурия и его сотрудники просили безграмотных женщин сгруппировать эти рисунки по признаку их похожести, то они делали это, исходя из тех конкретных функций, которые имели предметы, ассоциирующиеся у них с этими рисунками. Так, например, номера 1 и 7 объединялись ими потому, что и тарелка, и подставка под котел использовались в процессе приготовления пищи, а 3 и 4 — потому что служили украшениями. Городские же женщины объединяли эти рисунки по принципу их геометрической похожести: 1 и 3 — разновидности круга, а 2, 6 и 7 — треугольника. Когда члены экспедиции Лурии спрашивали у неграмотных женщин, не похожи ли номера 1 и 3 (то есть те рисунки, которые городские жительницы классифицировали как разновидности круга), то получали отрицательный ответ, поскольку, в их представлении, тарелка не была похожа на браслет или (в другом варианте) монета не похожа на луну.
На основе этих данных Лурия и его коллеги сделали вывод о том, что существование неких «универсальных законов восприятия» (о которых говорили некоторые представители гештальтпсихологии) представляется весьма сомнительным и что, напротив того, «категориальное восприятие объектов, окружающих человека, является результатом исторического развития путей переработки информации» (р. 66). Люди с примитивным мышлением «не выделяют общего признака, присущего тем или иным объектам, не придают ему категориального значения», как это делают более образованные люди, а классифицируют предметы окружающей действительности «в соответствии с теми отношениями, которые существуют между этими предметами в реальной жизни» (р. 67).
Желая развить этот метод анализа, Лурия захотел выяснить, обладают ли эти «примитивные люди» способностью к логическому мышлению. Смогут ли они понять вопрос, сформулированный на основе силлогизма: 1. На Крайнем Севере, где всегда лежит снег, все медведи белые. 2. Новая Земля расположена на Крайнем Севере. 3. Какого цвета там медведи? Согласно Лурии, большинство из опрошенных им мужчин и женщин отвечали на этот вопрос следующим образом: «Я никогда не был на Севере и не видел медведей» или «Если вы хотите узнать ответ на этот вопрос, то должны спросить людей, которые бывали там и видели этих медведей» (р. 77–78).
В связи с этим Лурия отмечает, что, «хотя наши безграмотные крестьяне и могут использовать в своих рассуждениях, основанных на собственном жизненном опыте, объективно логические отношения, можно с уверенностью утверждать, что они не владеют силлогизмом как средством логического рассуждения…» Эти и подобные исследования были проведены Лурией в районах Центральной Азии: «…во всех случаях нами было зафиксировано, что изменения форм практической деятельности, особенно в тех случаях, когда эти изменения были связаны с получением формального школьного образования, вызывали качественные изменения мышления исследуемых. Более того, нам удалось установить, что эти изменения могли происходить в относительно короткий срок при условии достаточно радикальных изменений в социально-исторических условиях жизни этих людей, примером чего могут служить изменения, последовавшие за революцией 1917 года» (р. 80).
По мнению Лурии, эти психологические открытия, сделанные в результате названных экспедиций, служили подтверждением марксистского принципа, согласно которому бытие определяет сознание, а не наоборот. Однако для наиболее радикальных из числа советских критиков, занявших господствующее положение в начале 30-х годов (во времена великих идеологических битв и политических страстей), открытия Лурии и его коллег представлялись как основанные на элитарном этноцентрическом подходе, характеризующемся пренебрежительным отношением к представителям более низких классов и этнических групп. Если мусульманское население районов Центральной Азии было безграмотным и отсталым не только в плане знаний, но также и в плане самого образа их мышления, то нельзя ли то же самое было сказать и о русских крестьянах и рабочих, многие миллионы которых оставались в то время по-прежнему неграмотными? Ответ Лурии на этот вопрос, говорящий о том, что эта ситуация может быть быстро изменена путем внедрения образования и использования преимуществ социалистической экономики, не мог предотвратить направленных в его адрес обвинений в том, что он находится под влиянием буржуазных концепций. Под последними имелись в виду в основном концепции немецкой антропологии, согласно которым все общества распределялись по определенной оценочной шкале, на вершине которой располагались современные индустриальные общества, имеющие по сравнению с другими превосходство не только в плане материально-технологическом, но и в культурном и интеллектуальном[459]. Эти обвинения, возможно, были отчасти справедливыми, поскольку Лурия на самом деле весьма пристально следил за немецкой литературой по психологии и антропологии. Возражения на эти обвинения, указывающие на то обстоятельство, что и сам классический марксизм, выдвигающий идею последовательной смены общественно-экономических формаций, по существу, предлагал своеобразную ценностную шкалу для различных обществ, не могли помочь в условиях страстных споров начала 30-х годов. Советские идеологи подчеркивали привлекательность марксизма для представителей примитивных, низших классов и некавказских культур и не желали вспоминать о внутренне присущем марксизму европейском этноцентризме. В результате Лурии не удалось опубликовать полностью результатов этих исследований, и он обратился к другой области исследований — нейропсихологии. И хотя он по-прежнему оставался убежденным марксистом, впредь он все же более осторожно относился к возможности связывать итоги своих исследований непосредственно с диалектическим материализмом, поскольку понял, что в определенные моменты эта связь может привести к результатам, обратным ожидаемым.
Одним из наиболее интересных событий, связанных с взаимоотношениями между советской марксистской философией и психологией, явилось Всесоюзное совещание по философским вопросам физиологии высшей нервной деятельности и психологии, состоявшееся в Москве в мае 1962 г. и организованное АН СССР, АМН СССР, Академией педагогических наук РСФСР и Министерствами высшего и среднего специального образования СССР и РСФСР. В работе совещания приняло участие свыше тысячи физиологов, психологов, философов, педагогов и психиатров, представлявших весь Советский Союз. Материалы этого совещания были опубликованы отдельной книгой[460]. В огромном количестве страниц этой книги (ее объем, включая справочный аппарат, составил 771 страницу) представлены доклады и выступления участников совещания, представляющие зачастую весьма различные точки зрения по обсуждавшимся вопросам. Эта книга является, пожалуй, лучшим источником для тех, кто хочет разобраться в философских вопросах советской психологии и физиологии, обсуждавшихся в послесталинскую эпоху.
Текст постановления, принятого участниками этого совещания, носит компромиссный характер и не раскрывает всего многообразия точек зрения, продемонстрированных в ходе совещания. Тем не менее это постановление отразило общий дух совещания. В его тексте обращается внимание на то, что физиология высшей нервной деятельности (подобно другим областям биологии и психологии) переживает особый период своего развития, связанный с установлением более тесных ее связей с физическими и математическими науками. Серьезные возможности, отмечается в постановлении, создаются новой аналитической техникой — методом электрофизиологии в исследовании мозговых структур и нервной системы; применением электронных счетных машин, использованием статистических методов, методов теории информации и кибернетики и т. д. Особо подчеркивалось влияние кибернетики. В связи с этим одной из основных задач, стоящих перед марксистскими психологами и физиологами, подчеркивалось в постановлений, является поиск путей интеграции этих новых источников знания и методов экспериментального исследования, избегая, с одной стороны, впадения в грубый материализм, а с другой — в идеализм.
В ходе развернувшейся на совещании дискуссии обозначились две проблемы, имевшие особенно важное значение. Первая была связана с вопросом о том, сохраняет ли свое значение подход, выдвинутый в свое время И.П. Павловым? Вторая проблема была связана с ответом на старый вопрос: как можно определить термин «сознание»? Мнения участников совещания по обоим этим вопросам разделились.
В ходе совещания эта проблема обсуждалась в различных формах: обсуждались вопросы значимости учения И.П. Павлова, целесообразности использования термина «рефлекторная дуга», а также смысла, вкладываемого в понятие «высшая нервная деятельность». С наиболее энергичной причиной павловской концепции рефлексов выступил Н.А. Бернштейн. Мнение Бернштейна о том, что в свете достижений современной науки учение Павлова утрачивает свое значение, было поддержано в выступлениях Н.И. Гращенкова, Л.П. Латаш, И. Фейгенберга, М.М. Бонгард; в неявной форме это мнение поддержал П.К. Анохин. Противоположная точка зрения прямо высказывалась в выступлениях Э.А. Асратяна, Л.Г. Воронина, Ю.П. Фролова, А.И. Долина, Н.А. Шустина, А.А. Зубкова и В.Н. Черниговского.
Все названные ученые признавали огромное значение учения Павлова в истории психологии и физиологии. Мнения разделились не по вопросу о значении этого учения в прошлом, а по вопросу о сохранении значения этого учения в настоящем и будущем. Некоторые разногласия носили чисто семантический характер: защитники учения Павлова имели тенденцию описывать его взгляды как имеющие широкое методологическое значение; критики же павловского подхода рассматривали его в манере, сходной с трактовкой учения Павлова большинством зарубежных психологов и физиологов, то есть как схему «стимул — реакция». Несмотря на наличие известного рода непонимания сторонами позиций друг друга, в основе разгоревшейся дискуссии лежала вполне реальная проблема: следует ли диалектико-материалистическую трактовку физиологии связывать с именем Павлова? Именно этот вопрос волновал участников дискуссии. Как отмечал в своем выступлении один из сторонников традиционного подхода — В.Н. Черниговский: «…мы знаем, что есть группа молодежи, которая скептически относится к ряду положений учения о высшей нервной деятельности. В частности, и в нашем институте есть целая группа такой молодежи, которую я называю „младотурками“» (с. 631).
Зачастую эти «младотурки» оказывались не всегда такими уж молодыми.
По мнению Н.А. Бернштейна, начиная со второй четверти XX в. физиология вступила в новый, революционный период своего развития, потребовавший изменения многих традиционных представлений и одновременно позволяющий выдвигать новые интерпретации жизненных процессов, находящиеся в русле традиций диалектического материализма. Наиболее важным элементом этой революции, утверждает Бернштейн, стала кибернетика. Он согласился с тем, что использование методов кибернетики может таить в себе определенные опасности (особенно если речь идет о кибернетике в том ее понимании, которое выражают ее зарубежные основатели), но, будучи поставлена на «правильные методологические рельсы», кибернетика, по его мысли, способна оказать неоценимую помощь в осуществлении биологических исследований вообще и исследований в области физиологии в частности.
Важнейшим с точки зрения проблем, интересующих Бернштейна, вкладом кибернетики могла явиться возможность объяснения (с помощью ее средств и на материалистической основе) процессов «решения задачи действия». С точки зрения кибернетики организм имеет вполне определенную «задачу действия»; Бернштейн говорит о «физиологии активности», чтобы отличить ее от физиологии «простых реакций», описываемой в теории рефлексов Павлова. Решение «задачи действия» заслуживает тщательного анализа.
«Но задача действия, иными словами, результат, которого организм стремится достигнуть, есть нечто такое, что должно стать, но чего еще нет. Таким образом, задача действия есть закодированное так или иначе в мозгу отображение или модель потребного будущего… В этой связи заслуживает внимания то, что познание реальности кодированной в мозгу модели или экстраполята вероятного будущего создает возможность строго материалистической трактовки таких понятий, как целенаправленность, целесообразность и т. п…Позволяя себе метафору, можно сказать, что организм все время ведет игру с окружающей его природой — игру, правила которой не определены, а ходы, „задуманные“ противником, неизвестны» (с. 308–310).
В противоположность теории Павлова, которую Бернштейн характеризует как исходящую из «уравновешивания организма с окружающей средой», он выдвигает новую концепцию, исходящую из необходимости «преодолевания этой среды», направленного «не на сохранение статуса или гомеостаза, а на движение в направлении родовой программы развития и самообеспечения» (с. 314).
Бернштейн отдавал себе отчет в наличии определенных опасностей, связанных с выдвигаемыми им формулировками (и действительно, в ходе совещания его взгляды были подвергнуты критике как теологичные), но, по его убеждению, его критики просто ничего не понимали в развитии современной науки. Он был убежден в том, что физиологи слишком медленно осознавали все то значение, которое могло иметь для их науки существование законов вероятности в природе. Многие физиологи павловской школы, высказывает он предположение, по-прежнему мечтают о том, чтобы рассматривать человека как своеобразный «реактивный автомат».
«Конечно, рассуждает он в связи с этим, — форма поведения реактивного автомата более явственно детерминистична, чем поведение организма, все время вынуждаемого к срочному активному выбору в стохастических условиях. Но освобождение организма от роли реактивного автомата, существующего „на поводу“ у падающих на него раздражений, ни в какой мере не означает отхода от научного детерминизма в широком смысле в область непознаваемого, так же как и переход от описания явления через однозначные функции к его описанию с помощью теории вероятностей не может означать ухода с позиций строгого естествознания» (с. 322).
Идея о возможности существования многозначных функций у биологических явлений привлекала также Гращенкова, Латаш и Фейгенберга. В их совместном докладе прозвучало убеждение в том, что «старое представление о конкретной структуре рефлекторного акта… оказалось не в состоянии объяснить наблюдаемые физиологами факты» (с. 43). Вместе с тем они считали, что система Павлова обладает большей гибкостью, нежели думают некоторые критики этой системы. По их мнению, ключ к пониманию многозначности функций в физиологии лежит в изучении прошлого опыта организма; как они подчеркивают, в работах самого Павлова имеются указания на значение фактора подкрепления для формирования рефлекса. Эта мысль, подчеркивающая значение прошлого опыта или, говоря другими словами, подчеркивающая значение генетического подхода, является традиционной для марксизма, и с ней можно легко согласиться.
Гращенков и его коллеги высказывали в своем докладе мысль о том, что в основе новых теоретических построений, выдвигаемых современными советскими психологами (к их числу авторы относят теорию «акцептора действия» П.К. Анохина, «физиологии активности» Н.А. Бернштейна, представления о «нервной модели стимула» Е.Н. Соколова, а также некоторые положения, высказываемые И.С. Беритовым относительно физиологической структуры поведения), находятся представления о существовании в мозгу аппарата, предвосхищающего результаты действия. Характернейшей особенностью подобного гипотетического «аппарата предвидения» является, по мнению авторов доклада, его вероятностный характер: «Из всех возможных предвидимых результатов выбирается тот, вероятность которого наивысшая». В связи с этим Гращенков и его коллеги замечают, что «в том, что в процессе эволюционного развития живых организмов сложился именно такой механизм — механизм вероятностного предвидения, нет ничего удивительного» (с. 47). Появление подобного механизма имело важное значение для выживания. Более того, отмечают авторы доклада, подобные представления не только не противоречат концепции детерминизма, но существенно расширяют ее значение, указывая на то, что «конечный результат активных реакций детерминирован поступающей в мозг информацией и прошлым опытом организма» (с. 48).
В ходе обсуждения докладов В.С. Мерлин, представлявший Пермский педагогический институт, поддержал мысль о плодотворности использования в физиологических исследованиях новых вероятностных подходов и представлений. Он, в частности, отметил, что «в настоящее время у нас нет никаких фактических оснований утверждать, что зависимость психических процессов от нервно-физиологических имеет взаимно однозначный характер» (с. 521). В прошлом, продолжал Мерлин, подобный взгляд мог казаться неприемлемым для материалиста, однако в настоящее время благодаря признанию материализмом значения квантовой механики мы знаем, что вероятностные зависимости выражают отнюдь не менее строгую закономерность, а потому вполне могут быть взяты на вооружение в психологии и физиологии (с. 523). Очевидно, что подобные взгляды «оставляли место» для появления теории психологии, носящей менее детерминированный характер.
Наряду с этим, однако, высказывались опасения относительно того, что для подобных теорий «оставляется слишком много места». Так, в докладе Гращенкова и его коллег высказывалось предостережение против абсолютизации вероятностного подхода в психологии, могущей привести к представлениям о полностью спонтанном характере психических явлений. В ходе совещания неоднократно подвергались критике взгляды известного австралийского нейрофизиолога Дж. Экклса, использовавшего принцип неопределенности квантовой механики для постулирования сферы деятельности «разума», выходящей за рамки материальной действительности. Эти взгляды были представлены Экклсом, в частности, в его книге, опубликованной в 1952 г., где он писал о том, что «разум может контролировать поведение материи в рамках, определяемых принципом неопределенности Гейзенберга»[461]. Теория диалектического материализма отвергает подобные взгляды, считая их основанными на представлении о дуализме разума и тела.
Подводя предварительные итоги, следует отметить, что позиции Бернштейна совпадали с позициями Гращенкова, Латаш и Фейгенберга в том, что являлись попытками модифицировать традиционные представления и концепции, выдвинутые еще Павловым, однако при этом Гращенков и его коллеги были более осторожны и отдавали себе отчет в возможных «ловушках», скрытых в подобного рода попытках.
В ходе совещания широко обсуждался также вопрос о сохранении термином «рефлекторная дуга» своего значения. В своем докладе Бернштейн высказал мысль о том, что понятие «рефлекторная дуга» было «главным знаменем» устаревшей «классической» теории рефлексов; в свою очередь он предложил понятие «рефлекторное кольцо» (с. 302–303). В докладе Гращенкова и его коллег также высказывалось неудовлетворение представлениями о существовании некой «разомкнутой рефлекторной дуги», вместо которой они выдвигали представления о «циклической иннервационной структуре» (с. 44).
Еще один из участников совещания — В.Н. Мясищев из Ленинградского психоневрологического института им. В.М. Бехтерева предложил рассматривать в качестве модели рефлекса не «дугу» или «кольцо», а «виток спирали». При этом он утверждал, что подобное представление о рефлексе «совершенно явно следует ленинской формуле развития. Это и философски, и научно правильное понимание» (с. 535). Ссылаясь на ленинскую формулировку, Мясищев имел в виду высказывание Ленина о том, что восприятие человеческим разумом окружающей действительности не является ее «зеркальным отображением» (см. об этом во 2-й главе настоящей работы).
Каждое из упомянутых выше предложений преследовало одну и ту же цель: указать на наличие постоянного потока информации, поступающей в организм по обратным связям, — информации, корректирующей действия организма. Этот поток информации изменяет также и саму структуру корректирующего механизма, увеличивая количество «хранящейся» в нем информации о прошлом опыте. Другими словами, корректирующий механизм как бы «воспроизводит себя», основываясь на этих «запасах» информации. По мнению советских ученых, этот подход позволяет объединить социальную историю (прошлое индивида) и естественную историю (наследственные характеристики видов) в единую материалистическую картину поведения.
Взгляды, изложенные упомянутыми критиками традиционного рефлекторного подхода, вскоре сами подверглись критике. Защитники традиционного павловского подхода обвинили этих «младотурков» в том, что они упрощенно представляют взгляды Павлова, приравнивая его концепцию рефлекса к механистическим представлениям Декарта. Так, например, в докладе Е.В. Шороховой и В.М. Каганова говорилось о том, что Бернштейн фактически ограничивает понятие «рефлекс» лишь физиологическими рамками, игнорируя при этом павловское понимание условного рефлекса как явления физиологического и вместе с тем психического. М далее они отмечают, что понятие рефлекса в «физиологии активности» Бернштейна сохраняет то значение, которое оно имело в досеченовской физиологии и которое сохранилось «в современной западноевропейской физиологии» (с. 87–88).
Л.Г. Воронин, Ю.П. Фролов и Э.А. Асратян — старые представители павловской школы — выступали против оригинальных взглядов, выдвигаемых такими учеными, как Бернштейн, Гращенков и Анохин. Асратян утверждал, что трое последних, претендуя на новизну своих взглядов забывают о том, что многие явления, получившие новые названия, на самом деле были давно описаны. При этом он ссылался на исследования, проведенные в свое время К. Бернаром, Павловым и Сеченовым (с. 722–728). Фролов, называвший себя «старейшим учеником и последователем Павлова», также ставил под сомнение оригинальность вклада кибернетики, говоря о том, что она не имеет собственной философии и может быть использована представителями различных школ; в связи с этим Фролов упоминает представителей неопозитивизма и гештальттеории (с. 499–504). Воронин (Московский университет) утверждал, что новая критика учения Павлова была, по его мнению, основана не столько на новых научных фактах, доказывающих то, что павловское учение «устарело», сколько на старых позициях этих критиков по отношению к этому учению. «Младотурки» на самом деле были достаточно «старыми турками». Гращенков и Анохин, отмечает в связи с этим Воронин, еще соответственно в 30-х и 40-х годах настаивали на модификации павловского учения — теперь они делают то же самое, но уже используя словарь кибернетики.
В самом деле, в 30-е годы Гращенков выступил с обвинениями павловской физиологии высшей нервной деятельности в «механицизме»[462]; Бернштейн призывал к замене понятия «рефлекторная дуга» понятием «рефлекторное кольцо» еще в 1935 г.[463]; Анохин — биограф Павлова, относящийся к нему с большим уважением, — довольно остро критиковал его учение еще в довоенное время и в свою очередь испытывал на себе строгости, явившиеся результатом «павловской сессии» 1950 г. (см. об этом выше). Однако, даже учитывая сказанное, было бы неверно рассматривать дискуссию вокруг павловского учения, имевшую место на совещании 1962 г., просто как продолжение подобной же дискуссии, происходившей в 30-е годы. К 1962 г. огромное влияние на работу советских психологов и физиологов оказывали достижения в области нейрофизиологии и информационной теории, работы таких исследователей, как У.Р. Эшби и А. Розенблют[464]. Все эти достижения, как казалось, обещали новые успехи в деле построения теоретических объяснений процессов принятия решения и целенаправленного развития биологических систем, основанных на материалистических представлениях. Поскольку в Советском Союзе материалистическая традиция в физиологии была особенно сильна, то нет ничего удивительного в том, что эти два течения мысли пересеклись между собой, а также в том, что еще в 30-е годы некоторые советские исследователи предвидели это событие. Последние выступали на совещании 1962 г. как старейшие представители ставшей престижной «кибернетической школы», поддержанные многими молодыми учеными. И хотя их позиции и не нашли единодушной поддержки у участников совещания (что представляется вполне естественным), все же, как уже отмечалось выше, в постановлении, принятом на этой встрече, подчеркивалось важное значение кибернетики для развития физиологии. Думается, что этот факт указывает на завоевание представителями «кибернетической школы» преимущественного положения в ходе дискуссии с членами традиционной павловской школы.
Если в спорах по поводу значения концепции рефлекса активное участие принимали в основном физиологи, то проблему определения понятия «сознание» обсуждали в основном психологи и философы. Следует отметить при этом, что обсуждение этого вопроса носило необычайно подробный, детальный характер.
Пытаясь избежать опасности впадения в дуализм, вытекающий из представлений об абсолютном отделении физиологии от психологии, философы, группировавшиеся вокруг Рубинштейна, выработали в конце 50-х годов формулировку, согласно которой рефлекторная деятельность рассматривалась как одновременно физиологическая и психологическая. Поскольку в то время рефлекторная деятельность рассматривалась в качестве синонима деятельности психической, в результате этого выработалась точка зрения, согласно которой психическая (рефлекторная) деятельность имеет два различных аспекта, которые изучаются различными науками. Физиологи занимаются онтологическим аспектом, изучая материальные основы психической (рефлекторной) деятельности, а психологи — эпистемологическим аспектом, изучая идеальные, образные формы познания («отражение внешних условий во внутренних состояниях»).
В конце 50-х и начале 60-х годов, когда некоторые физиологи (Бернштейн и другие) начали говорить о том, что рефлекторная деятельность не является синонимом деятельности психической, вышеназванный взгляд начал разрушаться; появилась «опасность» того, что, выйдя за пределы рефлекторного подхода к объяснению изучаемых ими явлений, физиологи смогут с помощью физиологических механизмов объяснить многие явления, которые ранее считались прерогативой психологов. Эту «опасность» почувствовали многие психологи, которые встревожились тем, что наиболее агрессивные физиологи смогут, как выразился один из участников совещания 1962 г., «поглотить их область исследования».
Кроме того, компромиссная позиция, выработанная в конце 50-х годов сторонниками Рубинштейна, подвергалась «подкопам» и с другой стороны. В числе тех, кто считал, что рефлекторная и психическая деятельность — это не одно и то же, оказались и некоторыё философы и психологи, среди которых прежде всего следует назвать В.В. Орлова. Однако если у физиологов, подобных Бернштейну, на уме было сбросить с физиологии основы рефлекторной теории, а затем вторгнуться на территорию психологии, то на уме у Орлова и его последователей было совсем другое: он хотел соединить понятия «физиология» и «рефлекторная деятельность», с тем чтобы оставить за психологией изучение процессов «психической деятельности». По мнению Орлова, психика — это «идеальная, духовная деятельность материального мозга» и в качестве таковой должна явиться предметом психологии. За физиологией, считает Орлов, остается изучение «материального мозга», как такового, и если при этом его функции физиологи будут описывать как «рефлекторную деятельность», то это будет только естественно, поскольку будет находиться в русле традиции Сеченова и Павлова (с. 646–650). Как видим, ситуация на совещании 1962 г. носила парадоксальный характер, и суть этого парадокса можно было бы, пожалуй, сформулировать следующим образом: как агрессивные физиологи, так и агрессивные психологи отвергали посылку о том, что рефлекторная деятельность совпадает с деятельностью психической, но делали это по различным соображениям. Физиологи отрицали этот взгляд, поскольку считали рефлексы слишком простым инструментом для объяснения всего многообразия психических явлений на базе физиологии, а психологи — потому, что рассматривали психическую деятельность как предмет только их науки и не желали постоянно уверять своих слушателей в том, что все явления, изучаемые ими, имеют материальную, рефлекторную основу. При этом психологи не испытывали особых восторгов от того, что представители нового, «кибернетического» направления в физиологии отказывались от тезиса о том, что всякая психическая деятельность имеет рефлекторные основы: перспектива вторжения представителей нового направления в физиологии в область их исследования в глазах психологов ничем не отличалась от подобного же вторжения, предпринятого представителями традиционной, павловской школы.
Споры, развернувшиеся в ходе совещания 1962 г., имели много общего с аналогичными дискуссиями, ведущимися в это время во всем мире, однако специфика дискуссий, проходивших в Советском Союзе, заключалась в том, что все заинтересованные стороны — физиологи, психологи и философы — открыто могли называть себя только материалистами. Понятно поэтому, что советские психологи чувствовали себя в известной степени более неуверенно, чем их коллеги за рубежом. Что касается проблемы теоретического определения понятия «сознания» или «психического», то в ходе дискуссий в Советском Союзе был продемонстрирован целый спектр подходов к этой проблеме. При этом на одном конце этого спектра находились взгляды Ф.Ф. Кальсина, которые характеризовались, его критиками как «вульгарный материализм», а на другом — взгляды В.В. Орлова, которые, как можно легко догадаться, характеризовались как «дуализм».
Проблема природы сознания явилась, возможно, одной из наиболее серьезных проблем, стоявших перед советской философией науки в 60-е годы. Следует отметить, что в отношении к другим подобного рода проблемам — квантовой механики, релятивистской физики, генетики и т. д. — советской философией науки были выработаны вполне разумные теоретические позиции, оставляющие место для дискуссий и способствующие дальнейшему развитию науки в этих областях. Что касается проблемы относительной роли наследственных факторов и факторов среды в формировании человеческого поведения (ставшей одной из центральных философских проблем в 70-е и 80-е годы), то к тому времени она еще не была ясно сформулирована. Однако в 60-е годы проблема сознания представлялась трудноразрешимой. Вместе с тем советские философы не могли отказаться от ее разрешения, назвав ее вслед за представителями неопозитивизма «бессмысленной»: они стремились к постоянному усовершенствованию теоретической схемы диалектического материализма, включающей в себя и объяснение феномена сознания.
Подробное описание дискуссий по проблеме природы психического, имевших место в Советском Союзе в 60-е годы, потребовало бы написания отдельной книги. Невозможно поэтому сколько-нибудь подробно останавливаться здесь на описании многочисленных оттенков в мнениях, высказанных в ходе этих дискуссий. Исходя из этого, ограничимся, вслед за Д.А. Бирюковым, лишь перечислением некоторых позиций и взглядов[465]. Некоторые советские авторы (В.М. Архипов и И.Г. Егоршин) отстаивали тезис о материальности психического, отождествляя сознание с нервными процессами[466]. Они представляли одно крайнее крыло советских авторов, исследовавших эту проблематику. Сходные взгляды высказывали также Ф.Ф. Кальсин, а также (в менее явной форме) Н.В. Медведев, Б.М. Кедров и А.Н. Рякин, утверждавшие, что психическая активность и мышление представляют собой специфическую форму движения материи — форму движения, обладающую, без сомнения, крайней сложностью, но являющуюся тем не менее именно такой формой[467]. Перечисленные выше ученые критиковались другими за то, что их взгляды являлись «рецидивом вульгарного материализма»[468] (с. 378). Третьи, представлявшие школу Рубинштейна, по-прежнему утверждали, что психическая деятельность является как психической, так и физиологической и что понятие «идеальное» имеет право на существование[469]. Еще одни открыто отрицали признание материальности психического[470]. А В. В. Орлов, как мы уже видели, говорил о том, что психическое — это «идеальная (духовная) деятельность материального мозга» (с. 647). Позиции профессиональных философов, находящихся ближе к институтам власти, особенно философов из Института философии АН СССР, носили промежуточный, по сравнению с перечисленными, характер. Тот компромисс, о котором шла речь выше и который предлагался этими философами в начале 60-х годов, теперь оказался разрушенным, но они не спешили настаивать на новых формулировках, имея в виду существовавшую тогда тенденцию не вмешиваться в ход научных дискуссий. Однако для них диалектический материализм продолжал существовать как некий «средний путь», находящийся между, с одной стороны, позициями ученых (особенно психологов), отделявших психику от ее материального субстрата, а с другой — вульгарных материалистов (вроде бихевиористов и «ультракибернетиков»), которые ставили под вопрос само значение термина «сознание».
Пётр Кузьмич Анохин (1898–1974) был одним из наиболее выдающихся советских физиологов. В 20-е годы, будучи студентом и молодым преподавателем, он работал в лабораториях Павлова и Бехтерева; большую часть своей жизни он посвятил разработке павловского учения[471]. Он участвовал в работе многих международных физиологических конгрессов, проходивших за пределами Советского Союза, и был хорошо известен за рубежом; его биография публиковалась в справочнике «International Who's Who». В 1955 г. он возглавил один из факультетов Первого московского медицинского института, а в 1966 г. стал действительным членом Академии наук СССР. Основные его научные интересы были связаны с исследованиями центральной нервной системы, а также эмбрионейрологией.
В своих работах Анохин часто и весьма положительно отзывался о диалектическом материализме как философии науки. По его собственному признанию, его усилия были в основном направлены на разработку детерминистской, материалистической концепции нервной деятельности; он пытался обнаружить физиологические основы форм человеческого поведения, ранее описываемых с помощью таких весьма неопределенных понятий, как «интенция», «выбор», «принятие решения» и т. п.
В 1962 г., в ходе уже упоминавшегося выше совещания по философским вопросам физиологии высшей нервной деятельности и психологии, Анохин говорил: «Методология диалектического материализма тем и сильна, что позволяет встать на более высокий уровень обобщений и направить научное исследование по более эффективным путям, ведущим к наискорейшему разрешению проблем»[472]. Диалектический материализм, продолжает он в связи с этим, зачастую оказывается способным «предупредить ошибочное отклонение» ученого в его собственной работе, «неприемлемое для нас с идеологической точки зрения». Вместе с тем он видел и опасности, скрытые в этой «предупредительной» функции диалектического материализма, говоря о том, что существует возможность иметь «правильную» с точки зрения философии, но неразвивающуюся науку. «Огромная движущая сила, скрытая в методологии диалектического материализма», будет полностью раскрыта только тогда, считал Анохин, когда «предостерегающая» его функция будет соединена с «логикой развития самой науки», то есть с процессами постоянной проверки рабочих гипотез экспериментальными исследованиями[473]. Другими словами, Анохин призывал к синтезу строгой экспериментальной науки и диалектического материализма. Между ними, убежден Анохин, не существует противоречий, поскольку принципы диалектического материализма выдвигаются развитием самой науки. Разумеется, что при этом диалектический материализм исходит из априорных посылок о материальности действительности и подчинении ее развития определенным законам, но из этих же посылок исходит и наука. В 1949 г. Анохин писал: «Природа развивается по законам материалистической диалектики. Эти законы составляют совершенно реальное явление внешнего мира»[474].
Еще в 1935 г. в одной из своих ранних работ Анохин выдвинул целый ряд идей, которые позднее, будучи известным образом модифицированы, сыграли важную роль в формировании его концепции нервной деятельности. Будущие историки физиологии, изучая процессы развития кибернетических концепций в физиологии, должны будут обратиться к этой работе Анохина, в которой он, выдвинув идею об «обратной афферентации», предвосхитил кибернетическую концепцию «обратной связи». В то время он не располагал, разумеется, знаниями о математических основаниях теории информации. Более того, в 30-е годы среди физиологов велись дискуссии по проблеме «интегрированной нервной деятельности». Отметим, что пионерская работа в этой области была опубликована Чарльзом Шеррингтоном еще в 1906 г. (Ch. Sherrington. The Integrative Action of the Nervous System). И все же знакомство с работой Анохина, опубликованной в 1935 г., позволяет говорить о том, что и в плане терминологии и в плане самой концепции, изложенной здесь, работа эта близка к той литературе, посвященной проблемам нейрокибернетики, которая появилась значительно позднее. В этой работе он, например, говорит о нейрофизиологии, используя термин «функциональная система», действие которой рассматривается им как основанное на поступающих «управляющих и корректирующих» сигналах[475].
Убеждение в том, что физиолог должен одновременно демонстрировать свою лояльность к павловской школе и быть критически настроенным по отношению к ней, Анохин пронес через всю свою жизнь. Всегда с гордостью говоря о себе как об ученике Павлова, Анохин тем не менее ставил под сомнение некоторые из концепций своего учителя. Однако, даже критикуя отдельные взгляды Павлова, Анохин твердо отстаивал материалистические основы его учения. Сразу же по окончании второй мировой войны Анохин заявил, что в некоторых своих ранних работах он ошибался, когда критиковал метод Павлова или указывал на то обстоятельство, что в некоторых направлениях своих исследований Павлов имел предшественников. На этот счет есть мнение (которое, правда, невозможно доказать), что признание Анохиным своих «ошибок» было вызвано изменением политической ситуации в стране в послевоенные годы, когда ведущую роль стали играть идеологические моменты, а также желание утвердить приоритет русской науки. Так, в одной из своих работ, опубликованной в 1949 г., Анохин писал о том, что в истории теории рефлекса от Декарта до Павлова, опубликованной им в 1945 г., слишком много внимания было уделено взглядам материалистов XVIII в., что умаляло значение учения Павлова[476]. В другой работе, также опубликованной в 1949 г., Анохин подвергает корректировке критику учения Павлова, опубликованную ранее; в работе, опубликованной в 1936 г., Анохин писал, что было бы неправильно говорить о том, что Павлов всегда стремился изучать «организм в целом». Теперь, в 1949 г., он пишет, что подобный синтетический подход был характерен для молодого Павлова, изучавшего проблемы кровообращения и пищеварения, а не для более поздних его исследований, посвященных изучению рефлекторной деятельности[477]. Другими словами, в работе 1936 г. Анохин подразумевал, что зрелый Павлов был в известном смысле редукционистом.
В конце 40-х и начале 50-х годов Анохин в своих публикациях высказывает более ортодоксальные взгляды, очевидно, находясь под влиянием критики, высказанной в его адрес в ходе «павловской» сессии 1950 г., однако уже в конце 50-х и в 60-х годах он вновь возвращается к своим новаторским представлениям об «архитектуре» рефлекторной дуги, использовании средств кибернетики в нейрофизиологии, а также концепций, заимствованных в психологии, которые он выдвигал в ранних своих работах. В эти годы, отдавая должное своему учителю, он тем не менее ставит вопрос о необходимости модификации павловской концепции рефлекторной дуги. Так, в своем заключительном слове на упоминавшемся уже совещании в 1962 г. Анохин говорил: «Научные факты и теории оцениваются по тому, совпадают ли они с действительностью или нет… Совершенно минуя эту основную линию сопоставления, спрашивают, совпадает ли это новое с тем, что говорил Павлов? И если не совпадает, то это сейчас же объявляется „ревизией Павлова“. Такими сопоставлениями мы сами себе закрываем возможность войти в новое. Я не боюсь, если моя трактовка будет расходиться с трактовкой моего учителя Павлова. Это естественная вещь: мы живем в иной эпохе»[478].
Несмотря на небольшие отступления, в течение всей своей жизни Анохин придерживался в целом павловской традиции в физиологии. Его подход может быть охарактеризован как некая средняя линия, проходящая между двумя крайностями в интерпретации учения Павлова. В биографии И.П. Павлова, опубликованной в 1949 г., Анохин писал о двоякого рода опасностях, стоящих перед учениками и последователями великого физиолога: с одной стороны, существовала опасность «растворения» направляющих идей Павлова, а с другой — опасность превращения его учения в догму. И Анохин был совершенно прав, когда предсказывал, что наибольшую опасность представляла как раз возможность «канонизации» учения Павлова[479].
В 1949 г., за год до «павловской» сессии, на которой Анохин был подвергнут критике за отход от основных принципов павловского учения, им была опубликована довольно большая работа под названием «Узловые вопросы в изучении высшей нервной деятельности»[480], которая (вместе с ее переизданиями в 1955 и 1963 гг.) содержит обзор итогов работы самого Анохина и его школы.
В работе 1949 г. Анохин совершенно ясно говорит о том, что он и его коллеги в течение 20 лет работали над совершенствованием классического метода, использованного Павловым при изучении условных рефлексов. В качестве модификаций классического метода И.П. Павлова, осуществленных сотрудниками отдела физиологии нервной системы Института физиологии АМН СССР, Анохин называет, в частности, «объединение секреторного и двигательного компонентов условной реакции в единой секреторнодвигательной методике с активным выбором… энцефалографическое исследование условной реакции… эмбриофизиологический подход к изучению высшей нервной деятельности и, наконец, морфофизиологическую корреляцию в изучении высшей нервной деятельности (параллельное исследование условных рефлексов и цитоархитектоники коры головного мозга)»[481]. На основе использования этих новых подходов и методов Анохин и его сотрудники пришли к заключению о том, что павловская концепция условного рефлекса является упрощенной, особенно в плане построения модели рефлекторной дуги, состоящей, по Павлову, из трех связей.
Анохин убежден в том, что сам классический павловский подход к изучению условного рефлекса не позволяет исследователям понять важные процессы, связанные с пониманием физиологических основ высшей нервной деятельности. Он задает вопрос: «Не является ли секреторный показатель… только органической частью внешнего выражения интегрированной условной реакции животного, общий облик которой сложился задолго до того, как возбуждение дошло до эффекторных аппаратов слюнной железы?»[482]. Другими словами, Анохин ставит вопрос об «интегральном характере безусловных и условных реакций животного», полагая при этом, что структура этих реакций сложнее, нежели предполагал Павлов.
В процессе своих исследований, направленных на поиски объяснения нервной деятельности на материальной, физиологической основе, Анохин ввел отдельные новые понятия и термины, что в дальнейшем рассматривалось как его заслуга. К их числу относятся, в частности, такие понятия, как «обратная афферентация», «санкционирующая афферентация», «акцептор действия» и «опережающее отражение». В 50-х и 60-х годах Анохин не пользовался понятием «санкционирующая афферентация», впервые введенным им в 1935 г., однако широко использовал понятия «обратная афферентация» и «акцептор действия». Понятие «опережающее отражение» было разработано Анохиным в конце его жизни. Каждое из названных понятий описывало, по Анохину, часть рефлекторной деятельности, которая, в свою очередь, рассматривалась им как черта, характеризующая деятельность всех организмов на земном шаре, как средство «установления временных адаптивных отношений с окружающим миром».
Те физиологи, которые являлись последователями взглядов Декарта, продолжает Анохин, были уверены в том, что рефлекторная деятельность с самого начала является целенаправленной или адаптивной деятельностью. Как следствие этого, основное внимание этих физиологов было сконцентрировано на уже готовых рефлекторных реакциях. Однако с открытием Павловым условного рефлекса и явления «подкрепления» стало совершенно ясно, что в основе рефлекторной деятельности лежат «творческие», приспособительные процессы. Неадекватность классической теории рефлекса стала особенно очевидной в результате экспериментов, в ходе которых рефлекторные функции были сначала элиминированы путем вивисекции, а потом восстановлены путем компенсации. Именно в ходе подобных экспериментов Анохин впервые столкнулся с этими проблемами.
Вскоре Анохин пришел к заключению, что компенсаторные процессы в организме не могут начаться без сигнала с периферии о наличии дефекта. Однако по-прежнему возникал вопрос: как организм «узнает» о том, что необходима компенсация? Анохин утверждал, что ответ на этот вопрос невозможен без обращения к тому, что он называл «обратной афферентацией». Смысл этого термина, писал Анохин, заключается в объяснении «непрерывного корригирования процесса компенсации с периферии»[483]. Схематично процесс обратной афферентации Анохин представлял следующим образом[484]:
Рассматривая эту обратную связь как неотъемлемую часть рефлекторной дуги, Анохин писал: «В настоящее время нам трудно представить себе какой-либо рефлекторный акт целого животного, который бы заканчивался только эффекторным звеном „дуги рефлекса“, как этого требует традиционная декартовская схема» (с. 22).
Каждый рефлекторный акт, продолжает он, сопровождается целым комплексом афферентаций, различающихся между собой как по силе, так и по локализации, времени возникновения и скорости передачи. Количество комбинаций этих афферентаций бесконечно. Вместе же они составляют один процесс: «Только… при наличии постоянной обратной афферентации, сопровождающей как эхо каждый рефлекторный акт, все натуральные поведенческие акты целого животного могут возникать, прекращаться и переходить в другие акты, составляя в целом организованную цепь целесообразных приспособлений к окружающим условиям» (с. 22).
В виде упрощенной схемы Анохин представляет эту «организованную цепь» следующим образом (с. 25):
Таким образом, согласно Анохину, обратная афферентация служит в этой цепочке «дополнительным или четвертым звеном рефлекса». (Заметим, в скобках, что точка зрения Анохина в этом вопросе сильно оспаривалась теми, кто считал введение четвертого звена рефлекса не совсем необходимым и законным дополнением учения Павлова.) В конце этой цепочки достигается желаемый результат, что исключает наличие дальнейших эффекторных действий. Если речь идет о процессе компенсации как восстановления ранее нарушенной функции (например, в результате мозговой травмы), то в таком случае желаемая компенсация происходит именно в конце этой цепочки. То же самое можно сказать и о таких нормальных процессах, как, например, действие по поднятию стакана со стола — данная цель достигается именно в конце всей цепочки.
Анохин предостерегает против упрощенного понимания его концепции как убеждения в том, что «конец одного действия служит началом для другого». Подобное неверное понимание можно было бы, считает Анохин, представить следующей схемой (с. 25):
В отличие от этого неверного понимания Анохин утверждает, что конец действия является источником обратной афферентации, которая направляется к центрам только что развившегося рефлекса, и только после этого и в зависимости от того, какие последствия будет иметь в нервных центрах эта обратная афферентация, начинает формироваться следующий этап цепного рефлекса (с. 24). Именно в конце действия и «принимается решение» по поводу того, достигнут ли его желаемый результат. Этот механизм получил у Анохина название «акцептора действия». Этот термин заслуживает специального рассмотрения, поскольку, согласно Анохину, акцептор действия контролирует весь процесс действия.
Анализируя проблему акцептора действия, Анохин попытался тем самым подойти к исследованию таких феноменов, как «намерение» и «воля», с физиологической и детерминистской точки зрения. Для начала он задается вопросом: «Как организм узнает о том, что желаемая цель достигнута?» Отвечая на этот вопрос, он пишет: «Если стоять на строгих детерминистических позициях, то, по существу, весь имеющийся в арсенале нашей нейрофизиологии материал не может дать нам ответа на этот вопрос. В самом деле, для центральной нервной системы животного все обратные афферентации, в том числе и санкционирующая, есть только комплексы афферентных импульсаций, и нет никаких видимых с обычной точки зрения причин, почему одна из них стимулирует центральную нервную систему на дальнейшую мобилизацию рефлекторных приспособительных актов, а другая, наоборот, останавливает приспособительные действия» (с. 26).
По мысли Анохина, из этого положения есть только один выход — предположить, что в организме существует некий «заготовленный комплекс возбуждений», который может быть сравним с обратной афферентацией. Этот комплекс должен существовать до того, как оформился самый рефлекторный акт. В случае, если информация, поступившая посредством обратной афферентации, соответствует этому заготовленному комплексу возбуждений, то тогда следует «вывод» о том, что желаемая цель достигнута. В противном случае возникает необходимость в дальнейшей эфферентной деятельности. Таким образом, проблему в целом можно сформулировать в виде вопроса: каким образом возникает этот «заготовленный комплекс возбуждений» и каков физиологический механизм, ведущий к его возникновению?
Для того чтобы лучше понять пути, предлагаемые Анохиным для решения этой проблемы, необходимо обратиться к некоторым моментам классической павловской теории рефлекса, особенно к отношениям между условным и безусловным рефлексами. Необходимо будет вспомнить, что, по мнению Павлова, всякий условный рефлекс формируется на основе безусловного. Так, наличие пищи во рту будет являться безусловным стимулом, который автоматически вызовет слюнотечение и сильное возбуждение деятельности мозга. Подобные безусловные стимулы, как правило, сопровождаются другими, которые путем тренировок могут стать условными, — зрительные, обонятельные и другие ощущения. Между ними устанавливаются «временные» связи, и после весьма непродолжительных тренировок можно будет стимулировать секреторные или двигательные центры мозга только условными стимулами[485]. Однако подобные «временные связи» не сохраняются, если не получают подкрепления в виде возбуждения безусловного центра. Другими словами, используя классический пример с собакой, можно сказать, что если периодически не давать ей пищу вместе с сигналом звонка, то только звуком звонка у нее не удастся вызвать слюнотечения.
Анохин попытался включить в эту схему действие обратной афферентации. Он исходит из того, что всякое условное возбуждение направляется через соответствующий анализатор к тому безусловному центру, который в прошлом много раз возбуждался безусловным раздражителем, и что вскоре после такого рода возбуждения этот центр вновь будет раздражаться тем же безусловным раздражителем (с. 29). Схематически это можно представить следующим образом (с. 30): (см. рис. 1).
Три последовательных стадии проявления условной реакции
Рис. 1
На первой стадии условный раздражитель действует на, соответствующий орган чувств (рецептор). На второй стадии действие раздражителя вызывает условно-рефлекторный ответ, основанный на «представительстве» безусловного рефлекса, — шаг, который часто возникал в прошлом, но еще не возник в настоящей последовательности. На третьей стадии появляется сам безусловный раздражитель (например, пища во рту); безусловная реакция оказывается «соответствующей» ее условному «представительству», в результате чего происходит подкрепление.
Далее Анохин останавливается на выяснении вопроса о важности «соответствия» условного и безусловного возбуждения или, иначе говоря, о роли «контрольного аппарата» в рефлекторной деятельности. Как показывает один из проведенных им экспериментов, роль этого аппарата весьма велика. Эксперимент был построен следующим образом. У собаки было выработано два условных секреторно-двигательных рефлекса: тон «ля» с подкреплением на правой стороне и тон «фа» с подкреплением на левой стороне станка. Оба рефлекса подкреплялись 20 граммами хлебных сухарей. Очень скоро собака приучилась бросаться на соответствующую сторону станка, где ждала подачи безусловного раздражителя в виде сухарей. В один из дней (и только один раз) Анохин внес изменение условия эксперимента: в одну из тарелок левой стороны вместо сухарей было положено мясо, и собаке был дан соответствующий сигнал — тон «ля». Получив этот сигнал, собака направилась к левой стороне станка и была, естественно, «удивлена», обнаружив там мясо вместо сухарей. После довольно непродолжительного состояния, которое психологи называют «ориентировочно-исследовательской реакцией», собака съела мясо.
Начиная с этого момента и на протяжении 20 последующих дней действия собаки были подчинены этому событию. Теперь собака бросалась к левой стороне станка вне зависимости от того, какой сигнал — «ля» или «фа» — ей подавался. В то же время экспериментаторы продолжали осуществлять опыт так, будто ничего не произошло: если звучал сигнал «ля», то сухари появлялись с левой стороны, а если «фа» — то с правой стороны станка. Собака же, как уже говорилось, бросалась только к левой кормушке и, обнаружив там сухари вместо мяса, отказывалась их есть. Только спустя довольно продолжительное время, в отсутствие соответствующего подкрепления в виде мяса у собаки восстанавливался ранее выработанный рефлекс (с. 31–32).
По мнению Анохина, результаты этого опыта свидетельствовали о наличии в нервной системе аппарата, который он назвал «акцептором действия». Последний основывается на очень сильном, наследственном безусловном рефлексе, который, в свою очередь, может быть связан с условным раздражителем. В только что описанном опыте с собакой в качестве безусловного выступил рефлекс на мясо, свойственный плотоядным животным. Рассуждая далее, Анохин отмечает, что более правильно и более точно этот аппарат — «акцептор действия» — можно было бы назвать «акцептором афферентных результатов совершенного рефлекторного действия», однако для простоты обращения он решил остановиться на сокращенном выражении. Понятие «акцептор», продолжает он, имеет классовое значение, поскольку латинское «asseptare» соединяет в себе два смысла: «принимать» и «одобрять» (с. 34).
Согласно Анохину, если нервная система животного испытывает действие условного раздражителя, который в прошлом подкреплялся мясом, то в этом случае акцептор действия контролирует степень соответствия полученной информации прошлому опыту животного. Анохин предлагает схематичное изображение двух случаев: 1) когда имеет место совпадение вновь полученной информации и прошлого опыта и 2) когда имеет место несовпадение между условным и безусловным раздражителем (см. рис. 2).
Общая архитектура условной реакции
Схематическое изображение действия неадекватного подкрепления
Рис. 2
Анохин убежден в том, что его подход может помочь правильно понять те пути, посредством которых нервная система восстанавливает свои ранее нарушенные функции. Предположим, что рефлекторная деятельность, изображенная на рисунке как схема «А», была нарушена в результате хирургического вмешательства или болезни. В заключительной части своей работы Анохин как раз и предлагает объяснение тех путей, посредством которых восстанавливаются ранее нарушенные функции. При этом он опирается на представления о существовании акцептора действия (см. рис. 3).
Последовательные этапы компенсаторных приспособлений
Рис. 3
На приведенном выше рисунке под обозначением I дана схема нормального рефлекторного акта. Внешний раздражитель вызывает в коре головного мозга одновременное возбуждение всех частей коркового аппарата данного акта. Акцептор действия, как и на предыдущих рисунках, изображен в виде добавочного аппарата с адекватными связями по отношению к вполне определенной обратной афферентации. Ряд стадий, изображенных под цифрой II, представляет собой постепенную эволюцию приспособительного поведения после нанесения дефекта на функцию «А». В этой схеме, по мнению Анохина, следует обратить внимание на два обстоятельства: 1) конечный приспособительный эффект при компенсации дефекта функции, как правило, осуществляется другой системой центральных эффекторных возбуждений, отличной от нормальной, и 2) акцептор действия, связанный с особенностями эффекта «А», остается одинаковым на всем протяжении компенсаторных приспособлений (с. 37–38).
Таким образом, вводя понятие акцептора действия, Анохин пытался дать физиологическое объяснение целенаправленной деятельности высшей нервной системы. При этом он не смог, разумеется, решить проблему телеологии, представлявшую «мучение» биологии на протяжении всей истории ее развития. Он смог лишь отодвинуть границы этой проблемы немного назад. Более того, несмотря на характерное для Анохина, стремление идентифицировать те или иные физиологические механизмы, он не сделал попыток локализовать или определить место акцептора действия в самом организме. Вместе с тем, допустив на минуту справедливость рассуждений Анохина, можно попытаться ответить на ранее упоминавшийся вопрос: каким образом организм узнает о том, что желаемая цель достигнута? Своими работами Анохин продемонстрировал, что проблемы намерений и целеполагания могут исследоваться также и средствами физиологии. Многие нейрофизиологи начали в его время думать сходным с Анохиным образом. Концепции подкрепления и акцептора действия, выдвинутые Анохиным, напоминали о тех исследованиях, которые были проведены значительно раньше Л. Торндайком и Л. Морганом. В результате опытов, которые он проводил с животными, помещаемыми в лабиринт, Торндайк, в частности, пришел к выводу о том, что успешное движение, направленное на выход из лабиринта, «отпечатывается» у животного в мозгу[486]. Признавая сходство, существующее между «законом эффекта» Торндайка и его собственными взглядами, Анохин все же отмечал, что, в отличие от него самого, Торндайк в меньшей степени интересовался физиологическими механизмами, лежащими в основе наблюдаемых им явлений. Понятие успеха Торндайк связывал с чувствами удовольствия или удовлетворения, а свой закон формулировал в основном с помощью психологической терминологии. В противоположность ему Анохин описывал процессы подкрепления и целеполагания с помощью терминологии физиологии, используя отношения между условными и безусловными раздражителями, представления об аффектной и эффектной информации и т. д.
Алексей Николаевич Леонтьев (1903–1979) был одним из крупнейших психологов Советского Союза, обладающим огромным влиянием среди специалистов. Он родился в 1903 г. в Москве, где вскоре после большевистской революции закончил университет. В это время он впервые знакомится с марксизмом, интерес к которому останется у Леонтьева неизменным на протяжении всей жизни. В 1941 г. он становится профессором Московского университета, а четырьмя годами позже — деканом университетского факультета психологии, сменив на этом посту одного из своих учителей — Сергея Леонидовича Рубинштейна, взгляды которого обсуждались выше. В 1950 г. Леонтьев становится действительным членом Академии педагогических наук РСФСР, а в 1968 г. — Академии педагогических наук СССР. За время своей долгой жизни Леонтьев получил множество наград, включая присуждение в 1968 г. почетного звания доктора Парижского университета и Ленинскую премию, врученную ему в 1963 г. как автору книги «Проблемы развития психики». После того как в 1978 г. в США был опубликован перевод его книги «Деятельность, сознание, личность» подход Леонтьева к изучению проблем психологии получает известность на Западе[487].
Среди всех известных советских психологов послесталинского периода Леонтьев был одним из наиболее воинственно настроенных в плане идеологии. Множество его публикаций содержит резкую критику взглядов западных психологов, особенно сторонников бихевиоризма, гештальтпсихологии и неофрейдизма. Что касается американской психологии, то ее Леонтьев обвиняет в «фактологизме и сциентизме», которые, по его мнению, «стали барьером на пути исследования капитальных психологических проблем» (с. 4). По мнению Леонтьева, «К. Маркс заложил основы конкретно-психологической теории сознания, которая открыла для психологической науки совершенно новые перспективы» (с. 23). Развивая эту мысль, в другом месте он пишет: «Особенно же большое значение имеет учение Маркса о тех изменениях сознания, которые оно претерпевает в условиях развития общественного разделения труда, отделения основной массы производителей от средств производства и обособления теоретической деятельности от практической» (с. 32).
И, наконец, он утверждал, что «методологическому плюрализму советские психологи противопоставили единую марксистско-ленинскую методологию, позволяющую проникнуть в действительную природу психики, сознания человека… Мы все понимали, что марксистская психология — это не отдельное направление, не школа, а новый исторический этап, олицетворяющий собой начало подлинно научной, последовательно материалистической психологии» (с. 4–5); напомню в связи с этим, что эти слова были написаны в 1975 г., то есть в то время, когда «идеологический энтузиазм», характерный для советской науки ранее, существенно спал. Существо марксистского подхода к пониманию психологии, по убеждению Леонтьева, сводится к совокупности трех элементов: исторического подхода к пониманию развития психологии человека; собственно психологического подхода, при котором «сознание» рассматривается как высшая форма того, что Ленин называл «отражением действительности», и, наконец, изучения социальной деятельности и ее структуры. Цитируя тезисы о Фейербахе Маркса, Леонтьев пишет, что «главный недостаток всего предшествующего материализма (включая материализм Фейербаха) состоит в том, что предмет, действительность берутся им лишь в форме объекта, в форме созерцания, а не как человеческая деятельность, не субъективно» (с. 20).
Наибольшую известность получила выдвинутая Леонтьевым концепция «деятельности». Именно социальная деятельность, по его мнению, оказывает решающее влияние на формирование личности человека. В связи с этим Леонтьев подчеркивал значение не только роли «труда» (в его марксистском понимании), но также всех видов социальной деятельности. Другими словами, являясь самым важным видом социальной деятельности, труд, по мнению Леонтьева, не является единственным ее видом. В этом вопросе он опирается на работы психолога Н.Н. Ланге, работавшего в дореволюционнрй России. В 1912 г. Ланге ставил вопрос: «Почему ребенок обращается с куклой как с живым человеческим существом?» Многие психологи были убеждены в том, что ответ на этот вопрос должен базироваться на внешнем сходстве, существующем между куклой и человеком. В противоположность этому мнению Ланге считал, что факт внешнего сходства имеет второстепенное значение по сравнению с тем, какую роль играет то, «как ребенок обращается с куклой». При этом Ланге имел в виду то, что когда ребенок увлечен игрой, то простая палочка может выступать для него как лошадь, а горошина — как человек. Другими словами, реально имеет значение не внешняя форма предмета, а те специальные отношения, в которые ребенок помещает этот предмет[488]. Речь идет о том, что в своей игровой деятельности ребенок подражает той деятельности, которую он (или она) наблюдает у взрослых. Таким образом, отмечает по этому поводу Леонтьев, «за восприятием лежит как бы свернутая практика» (с. 36). Отталкиваясь от этого, Леонтьев строит свою схему психологии, основанную на понятии социальной деятельности. Что касается бихевиористов, то по отношению к их взглядам он высказывается крайне пренебрежительно, поскольку они, по его мнению, основывались на упрощенной механистической модели «стимул — реакция». В противоположность им Леонтьев пишет о том, что для того, «чтобы научно объяснить возникновение и особенности субъективного чувственного образа, недостаточно изучить, с одной стороны, устройство и работу органов чувств, а с другой — физическую природу воздействий, оказываемых на них предметом. Нужно еще проникнуть в деятельность субъекта, опосредствующую его связи с предметным миром» (с. 34).
Важность концепции «деятельности» Леонтьев иллюстрирует, объясняя результаты «псевдоскопического» эффекта восприятия, который состоит в том, что при рассматривании объектов через бинокль, составленный из двух призм Дове, происходит закономерное искажение восприятия: более близкие точки объектов кажутся более отдаленными и наоборот. Психологи обнаружили, что псевдоскопический образ возникает только в том случае, если он правдоподобен, то есть тогда, когда воспринимаемый предмет либо является незнакомым, либо воспринимается в обратном виде (например, выпуклый предмет воспринимается как вогнутый). В том случае, если предмет знаком воспринимающему субъекту (например, лицо другого человека), псевдоскопический эффект не возникает. Эти эксперименты, согласно Леонтьеву, являются свидетельством в пользу необходимости включения в процесс познания предыдущего знания, возникшего на основе социальной деятельности субъекта в прошлом (с. 66–67).
Подчеркивая значение социальной деятельности для формирования поведения человека, Леонтьев одновременно отрицал «врожденность личности». В момент рождения, считал Леонтьев, ребенок является «индивидом», а не «личностью». Личностью не рождаются, а «становятся». По мнению Леонтьева, даже двухлетний ребенок еще не обладает всеми чертами личности.
Леонтьев критически относился к взглядам психологов, которые пытались объяснить человеческое поведение с помощью врожденных потребностей или влечений, подобных сексу или голоду. «…Личность не может развиваться в рамках потребления, ее развитие необходимо предполагает смещение потребностей на созидание, которое одно не знает границ», — писал он (с. 226). В развитой человеческой личности животные потребности и влечения «трансформируются» в нечто совершенно отличное. В связи с этим Леонтьев дает очень красочное описание «голода», ссылаясь при этом на Маркса: «„Голод, — замечает Маркс, — есть голод, однако голод, который утоляется вареным мясом, поедаемым с помощью ножа и вилки, это иной голод, чем тот, при котором проглатывают сырое мясо с помощью рук, ногтей и зубов“[489]. Позитивистская мысль, конечно, видит в этом не более чем поверхностное отличие. Ведь для того, чтобы обнаружить „глубинную“ общность потребности в пище у человека и животного, достаточно взять изголодавшегося человека. Но это не более чем софизм. Для изголодавшегося человека пища действительно перестает существовать в своей человеческой форме, и, соответственно, его потребность в пище „расчеловечивается“; но если это что-нибудь и доказывает, то только то, что человека можно довести голоданием до животного состояния, и ровно ничего не говорит о природе его человеческих потребностей» (с. 194).
Весьма критически Леонтьев относился также и к различного рода тестам на интеллектуальность (особенно к тесту КИ), распространенным на Западе. Именно такое его отношение и является, по-видимому, одной из причин того, что в Советском Союзе до сих пор не используются тесты, оценивающие общее интеллектуальное развитие, а проводятся только экзамены по различным конкретным дисциплинам. Концепция врожденного интеллекта была чужда Леонтьеву, так же как и концепция врожденных, неизменных человеческих потребностей. Он всегда подчеркивал возможности трансформации этих потребностей в известных условиях социального окружения. Совершенно очевидно поэтому, что взгляды Леонтьева вполне совпадали с официально провозглашаемой концепцией воспитания «нового советского человека». Согласно этой концепции, люди развитого коммунистического общества будут обладать потребностями, совершенно отличными от тех, которыми они обладают в более примитивно устроенном обществе.
В 70-х и начале 80-х годов взгляды Леонтьева начали подвергаться в Советском Союзе все возрастающей критике. Многие представители молодого поколения советских психологов рассматривали Леонтьева как марксистского догматика и даже сталиниста. Как будет показано ниже, представители «дифференциальной психологии» — новой школы, возглавляемой Б.М. Тепловым и В.Д. Небылицыным, — начали говорить о врожденных типах личности, а также о наличии врожденных способностей, например к математике. Другие психологи начали высказывать соображения относительно возможности существования связи между генотипом и типом личности (например, преступной) — соображения, против которых Леонтьев всегда горячо протестовал. Интерпретация этих проблем Леонтьевым стала одним из вопросов, оказавшимся в центре дискуссии по проблеме «природа — воспитание», которая развернулась на страницах советских журналов по психологии, педагогике и философии в конце 70-х и 80-х годах. Эти дискуссии рассматриваются в 6-й и 7-й главах этой книги.
Советские психологи серьезно недооценивали влияние бессознательного на умственную деятельность. Фрейдизм после довольно непродолжительного периода популярности в Советском Союзе в 20-х годах стал запрещенным направлением исследований. В 60-х годах советские психологи начали осознавать свое отставание в этой области, но это ни в коем случае не означало, что они стали энтузиастами психоанализа. Если судить по литературе, то у многих советских психологов возникло беспокойство по поводу того, что вся область бессознательного оказалась отданной на откуп фрейдизму; в связи с этим они хотели продемонстрировать, что это не так или, по крайней мере, не должно быть так. Как следствие, в советской литературе были предприняты попытки показать, что Фрейд был не первым, кто обратил внимание на роль сферы бессознательного[490]. Эти попытки, без сомнения, были связаны с желанием не связывать исследования сферы бессознательного с именем Фрейда, поскольку за долгие годы непризнания его теорий само имя Фрейда стало в Советском Союзе одиозным. Советские психологи критически отзывались о «монополии» фрейдизма в психологии за рубежом, особенно в США, имея на это, возможно, вполне реальные основания. Среди них развернулась дискуссия (которая носила достаточно подробный и противоречивый характер) по поводу проблемы, которая может быть названа скорее семантической: они обсуждали относительные достоинства понятий «неосознанное», «бессознательное» и «подсознательное» для определения той области исследований, о которой идет речь; при этом некоторые советские психологи предпочитали называть эту сферу «неосознаваемой высшей нервной деятельностью», поскольку, по их мнению, именно это название было ближе всех к сути фрейдизма[491]. В целом же можно констатировать, что постепенно советские психологи все больше и больше начинали осознавать значение взглядов Фрейда. Выступая в 1962 г. на неоднократно упоминавшемся уже совещании по философским вопросам психологии и физиологии и обращаясь к аудитории, состоявшей из психологов, физиологов и философов, А.М. Свядош. из Карагандинского медицинского института говорил: «З. Фрейд, несомненно, имеет заслуги перед наукой. Он привлек внимание науки к проблеме „бессознательного“. Он показал некоторые отдельные конкретные проявления „бессознательного“, как, например, влияние его на описки, оговорки. Однако он внес много фантастического в проблему „бессознательного“. Сюда относятся его утверждения о сексуальности раннего детского возраста. Он создал ошибочную психоаналитическую теорию, которую мы отрицаем»[492].
Работы грузинского психолога Д.Н. Узнадзе (1886/87-1950)[493] часто характеризуют как своеобразную «советскую альтернативу Фрейду», хотя взгляды Узнадзе также рассматривались в Советском Союзе как довольно сомнительные в идеологическом отношении, за что и подвергались критике. После 1960 г. эта критика носила менее чувствительный характер. Основываясь на теории «установки», выдвинутой Узнадзе, Ф.В. Бассин построил собственную теорию неосознаваемой высшей нервной деятельности, методологическая обоснованность которой рассматривалась им как имеющая преимущество перед теорией Фрейда.
Над своей концепцией «установки» Узнадзе работал с 20-х годов, когда фрейдизм еще был популярен среди советских ученых, и до конца своей жизни. Его работы были продолжены сотрудниками Института психологии Академии наук Грузии.
Классический эксперимент, поставленный Узнадзе для демонстрации феномена «установки», заключается в следующем. Испытуемый несколько раз подряд получает в каждую из рук по шару равного веса, но разного объема, причем шар меньшего размера дается всегда в одну и ту же руку. Затем испытуемому даются шары одинакового объема (и веса). На вопрос: «Какой шар больше?» — испытуемый, как правило, отвечает, что больше шар, находящийся в той руке, которая раньше получала шар меньших размеров. В основе появления подобной иллюзии, объясняет Узнадзе, лежит особое «внутреннее состояние». На основе результатов подобных простых опытов он и разработал теорию «установки», согласно которой эта установка формируется прошлым опытом человека.
Некоторые последователи Узнадзе расходились с ним во взглядах на некоторые детали теории «установки». Узнадзе полагал, что установка остается не осознаваемым человеком явлением или, по крайней мере, она представляла для него интерес именно как таковая. В отличие от него Бассин считал, что достоинство подхода Узнадзе заключается как раз в том, что он позволяет объяснять неосознаваемое с помощью представлений о «функциональном перемещении», то есть открывает эту сферу для экспериментального исследования. В связи с этим Бассин говорит: «Неосознаваемые установки выполняют, таким образом, ту же роль невидимого „моста“ между определенными формами осознаваемых переживаний и объективным поведением, которую, по замыслу Фрейда, должно было выполнять его „бессознательное“»[494].
Однако даже в 60-е годы взгляды Узнадзе наталкивались порой на критику, являющуюся отголоском старых советских подходов к этой проблеме. Так, в частности, И.И. Короткин из Ленинградского института физиологии им. И.П. Павлова утверждал, что сама «установка» может быть истолкована либо как эпифеномен — и в этом случае является неприемлемой для науки, — либо как материальное явление, представляющее, по его мнению, не что иное, как выражение «динамической стереотипии», разработанной школой Павлова[495]. М.С. Лебединский из Института психиатрии АМН СССР отметил, что попытки противопоставить концепцию Узнадзе пониманию бессознательного у Фрейда не могут быть признаны успешными, поскольку «любой фрейдист примет концепцию Узнадзе, она ему не будет ни в чем мешать, он ее легко поставит рядом с концепцией Фрейда»[496].
В 70-х и 80-х годах психологические исследования в Советском Союзе осуществлялись по трем различным направлениям. (1) Проводимые старой марксистской школой Выготского-Лурии-Леонтьева, подчеркивающей значение социального окружения для формирования поведения человека; эта школа по-прежнему доминирует в советской психологии, но существенно ослабла со смертью своих выдающихся лидеров. Одним из наиболее активных направлений исследований в рамках этой школы является сегодня «инженерная психология», изучением которой занимается директор Института психологии АН СССР Б.Ф. Ломов[497]. Усилия исследователей, занимающихся инженерной психологией, направлены на совершенствование продуктивности труда советских рабочих посредством использования психотехнологии. И хотя прежняя цель — воспитание «нового советского человека» — все еще является центральной для представителей этой школы, ее новые лидеры все чаще начинают обращаться к западным идеям относительно психотехнологии. (2) Осуществляемые представителями новой школы, возродившей споры по проблеме «природа-воспитание» и противопоставившей взглядам представителей первой школы подчеркиваниё значения генетических факторов в формировании поведения человека. (3) Ведущиеся в рамках нового для Советского Союза движения за раскрытие потенциальных возможностей человека. Последние из названных направлений (2,3) являются, безусловно, достаточно непривычными для сталинистов и идеологических консерваторов, однако они имеют зачастую поддержку в самых высоких советских сферах.
Взгляды представителей первого из названных направлений уже обсуждались в этой главе. Как показывают материалы «круглого стола» на тему «Философские проблемы деятельности», организованного журналом «Вопросы философии»[498], несмотря на критику, эти взгляды по-прежнему располагают широкой поддержкой со стороны психологов и философов. Взгляды представителей второго направления будут рассмотрены в последующих двух главах. Здесь же я кратко остановлюсь на описании взглядов, характерных для третьего из названных направлений. Я выражаю признательность Шейле Коул — американской исследовательнице советской психологии, которая во время пребывания в Советском Союзе побывала в нескольких «семейных клубах» и привлекла мое внимание к движению за раскрытие потенциальных возможностей человека, существующему в этой стране[499].
Следует отметить, что возникновение названного движения является, пожалуй, самым удивительным событием в развитии советской психологии последних лет. При этом также необходимо сказать и о том, что в своей основе оно имеет множество черт, роднящих его с аналогичными тенденциями, существующими на Западе. Представители официальной советской психологической науки поначалу отрицательно отнеслись к этому движению, оценив его как «ненаучное». В конце 70 — начале 80-х годов это движение набрало такую силу, что, несмотря на то, что официальные психологи по-прежнему сохраняют достаточно негативное отношение к нему, даже среди них начинает возникать более благосклонное отношение к идеям, лежащим в основе этого движения. Однако основную поддержку этому движению в Советском Союзе оказывают образованные и имеющие политическое влияние люди, не принадлежащие к числу представителей профессиональной академической психологии. Наиболее известными представителями названного движения в Советском Союзе являются супруги Никитины — Борис Павлович и Елена Алексеевна. Написанные ими книги, посвященные проблемам воспитания детей, расходятся миллионными тиражами[500]. Сам Борис Никитин является инженером по образованию, и многие из его последователей также являются представителями советской технической интеллигенции — людьми, испытывающими недостаток в личных и семейных связях, полноценных человеческих контактах, которые они не могут установить, работая в различного рода бюрократических учреждениях. Никитин призывает к созданию так называемых «семейных клубов», которые могли бы способствовать удовлетворению потребности людей в более тесных социальных связях и отношениях. Члены этих клубов в основном концентрируют свое внимание на задачах, связанных с воспитанием детей в более свободной обстановке, нежели это рекомендуется официальной советской педагогикой. В основе рекомендаций Никитина лежит убеждение в том, что каждый ребенок обладает такими потенциальными возможностями своего развития, которые способны раскрыться при наличии соответствующих условий окружения. В связи с этим задача заключается в «освобождении природных потенций человека». Эти потенциальные возможности по-разному проявляются у детей в различные периоды их развития; если в определенный момент этого развития не будут созданы правильные условия для раскрытия этих возможностей, то последние могут быть утрачены ребенком навсегда.
Названные семейные клубы различаются по интересам и конкретным формам их деятельности. Члены этих клубов, как правило, часто встречаются между собой, участвуют в совместной работе по устройству площадок для детских игр, которые оборудуются в соответствии с рекомендациями, предложенными Никитиными. К числу наиболее популярных видов деятельности этих клубов можно отнести также восстановление старых крестьянских домов, расположенных в сельской местности. Некоторые из членов этих клубов являются вегетарианцами, другие воздерживаются от употребления всех видов алкогольных напитков, что можно охарактеризовать как достаточно необычное явление для Советского Союза. Как уже отмечалось, интересы членов этих клубов могут быть различными, но все они носят «неофициальный» характер: здесь и стремление рожать в домашних условиях, увлечение лечением травами, биологической обратной связью, йогой, иглоукалыванием, заговорами, восточной медициной, медитацией, различного рода массажами, гипнозом, встречами по интересам и даже шаманством.
Существуют связи между советским движением за раскрытие потенциальных возможностей человека и аналогичными движениями в США, которые осуществляются, в частности, через посредничество Исаленского института в Калифорнии. Советский гражданин Иосиф Гольдин стал одним из членов правления этого института. Институтом разработана программа советско-американского сотрудничества в этой области, связанная с обменом представителей этого движения. Возглавляет эту программу Джеймс Хиккман, который неоднократно посещал в связи с этим Советский Союз и организовал целый ряд встреч, посвященных проблемам биологической обратной связи; некоторые из них состоялись в резиденции посла США в Советском Союзе[501]. В свою очередь некоторые известные советские официальные представители посетили Калифорнию с целью обсуждения аналогичных проблем. Поддержку этим инициативам оказывает советское посольство в Вашингтоне, позитивные оценки их высказывались также и на страницах советских газет, особенно «Комсомольской правды».
Шейла Коул задает вопрос, который должен возникнуть у всякого знающего ситуацию в Советском Союзе человека: «Почему советское руководство проявляет интерес к тем американцам, которые известны в США как люди, придерживающиеся крайних взглядов в этой области?»
С точки зрения официальной советской идеологии движение за раскрытие потенциальных возможностей человека имеет как положительные, так и отрицательные аспекты. К отрицательным моментам относятся следующие: движение не имеет ясно выраженных марксистских теоретических оснований; оно существует как самостоятельное и независимое (в социальном и интеллектуальном отношениях) явление, что всегда вызывает подозрение у советских властей; более того, в рамках этого движения существуют ненаучные и антиавторитарные подходы, которые традиционно получают негативную оценку советских властей.
Однако, несмотря на эти недостатки, с точки зрения советских властей, это движение имеет и свои положительные стороны. К ним прежде всего относятся такие моменты, как повышение производительности труда у членов этого движения, воспитание положительных чувств по отношению к работе, стремление к многодетности (что особенно важно, учитывая демографическую ситуацию в стране), упрочение семейных уз, в то время как наблюдается увеличение количества разводов, и т. п.
Уже одно то, что это движение может способствовать росту производительности труда, может являться оправданием его существования в глазах советских официальных властей. Любой, кто читал советские газеты, знает, что наиболее популярным выражением в них является понятие «скрытые резервы», что подразумевает возможность повышения производительности труда в случае их использования. Сторонники это движения на Западе говорят о возможности «трансформировать человеческую личность путем самообразования и самовоспитания». Как видим, эта цель созвучна традиционному стремлению советских властей «воспитать нового советского человека» путем социальных преобразований. Таким образом, можно говорить о том, что представители названого движения на Западе и члены советских семейных клубов разделяют убеждение в том, что индивидуальные инициативы могут быть реализованы в действиях, не направленных против существующих политически экономических структур, а в основном в деятельности по индивидуальному самосовершенствованию. Это стремление устроит любую из существующих структур власти.