Великий ботаник, генетик, растениевод, географ, путешественник Николай Иванович Вавилов родился в 1887 году, 13 (25) ноября. Но дата рождения ученого сама по себе мало о чем говорит. Она приобретает смысл лишь в соотнесении со временем возникновения науки, которую ему предстояло развивать. Ученый, каким бы самобытным ни был его талант, – лишь участник многоэтапной эстафеты. То, к чему он пришел, прямо зависит от того, с чего он начал, то есть как далеко успели пронести эстафетную палочку его предшественники. «Я видел дальше других, потому что стоял на плечах гигантов», – говорил Исаак Ньютон.
На вопрос, когда возникла наука, которой посвятил свою жизнь Николай Вавилов, трудно дать однозначный ответ.
Отсчет можно начать с 1753 года, когда шведский натуралист Карл Линней опубликовал свой главный труд «Виды растений». Линней дал разумную классификацию растительного царства, ввел понятия вида, рода, семейства, класса, дал точную терминологию, ввел бинарную номенклатуру. То есть он создал систему. Ботаника из груды разрозненных фактов превратилась в науку. Николай Вавилов вдвое, втрое, вчетверо увеличил число описанных к его времени видов культурных растений. Он заново пересмотрел линнеевское понятие биологического вида и сумел навести порядок в хаосе разновидностей, рас, сортов. Справедливо сказать, что он развивал науку, основанную Карлом Линнеем.
Но характер деятельности Николая Вавилова был бы совершенно иным, если бы женевский ботаник Альфонс Декандоль не опубликовал в 1855 году «Рациональную географию растений», основав новую науку – биогеографию. Суть ее состояла в том, что наличие диких родичей определяют центры происхождения культурных видов и родов. Николаю Вавилову пришлось не только построить здание на заложенном Декандолем фундаменте. Ему пришлось перекладывать самый фундамент. По его теории, центр происхождения определяется не столько наличием диких родичей, сколько скоплением разновидностей и сортов. Вавилов продолжал эстафету, начатую Декандолем.
Однако деятельность Николая Вавилова как систематика и биогеографа не могла бы быть столь плодотворной, если бы не глубоко воспринятые им общебиологические представления, которые вошли в науку благодаря Чарльзу Дарвину. Труд Дарвина «Происхождение видов путем естественного отбора» вышел в свет в 1859 году. Вавилов был одним из тех естествоиспытателей XX века, которые значительно развили и углубили эволюционное учение Дарвина.
И наконец, научные открытия Николая Вавилова теснейшим образом связаны с достижениями генетики – науки о наследственности и изменчивости. Основные законы наследственности первым сформулировал августинский монах из чешского города Брно Грегор Мендель. Его доклад о скрещиваниях гороха был прочитан в 1865 году и годом позже опубликован. Но законы Менделя не были поняты современниками. Только через тридцать пять лет, на самом рубеже XX века, их вновь открыли, независимо друг от друга, сразу трое ученых – голландский ботаник Гуго де Фриз, немецкий биолог Карл Корренс и австрийский биолог Эрих Чермак. Николаю Вавилову было тогда двенадцать лет. Ученик второго класса коммерческого училища не подозревал, конечно, что в науке произошло событие, которое станет определяющим в его судьбе.
Систематика, биогеография, эволюционное учение, генетика. Таковы главные истоки научных интересов Николая Вавилова, и очень трудно отдать предпочтение одному из них как основному. Если же попытаться выяснить, каким образом его жизненные устремления слились с основными направлениями биологической науки, то необходимо обратиться еще к 1906 году
В этом году Николай окончил Московское коммерческое училище. Его отец, Иван Ильич Вавилов, был крупным коммерсантом, главой преуспевающей торговой фирмы. Он хотел, чтобы старший сын стал его компаньоном и после него возглавил фирму. Стремясь склонить сына к коммерческой деятельности, Иван Ильич пригласил ученого магистра, который целую неделю читал юноше лекции о «почтенности и необходимости для общества» коммерции и промышленности. После этого отец спросил:
– Ну как, Николай?
Он ответил:
– Хочу стать биологом.
Ему хотелось поступить на медицинский факультет университета, но для этого требовалось сдать экзамен по латинскому языку, а его в коммерческом училище не преподавали. Он не захотел потратить год на самостоятельное изучение латыни и поступил в Московский сельскохозяйственный институт. Препятствием была не сама латынь, а именно перспектива потерять год. Николай Вавилов обладал удивительной способностью к языкам. Впоследствии он овладел основными европейскими языками, в разной степени совершенства освоил древние, включая латынь, а также несколько восточных – всего около двух десятков.
Медицинский факультет привлекал не настолько сильно, чтобы на целый год отложить поступление в вуз. Медицина была лишь одной из ветвей биологии. Какой именно ветви себя посвятить – это, видимо, не было для него слишком важно. Как же вызрело, как окрепло в нем решение стать биологом? Как оно родилось?
– Хочу стать биологом, – тихо сказал юноша и взглядом глубоко посаженных глаз уперся в суровое лицо отца.
Они стояли в кабинете Ивана Ильича, синем от синих обоев, синей обивки мебели и невыветривавшихся клубов табачного дыма. Отец хотел было выдержать взгляд сына, но понял, что тот глаз не опустит. Иван Ильич счел за благо отступить.
А ведь мог бы…
Мог бы хватить стулом об пол, прогреметь раскатистым басом:
– Запрещаю!.. Из дому выгоню! Не дам ни копейки. Как-то пойдет биология на голодный желудок!
Но конфликта не состоялось.
Было бы уместно и, пожалуй, справедливо отдать должное такту Ивана Ильича и его известной широте. Рассказать о молве, что шла о его отзывчивости и бескорыстии. Его младший сын, Сергей, уже будучи выдающимся физиком, академиком, вспоминал: «Был он человек умный, вполне самоучка, но много читал и писал и, несомненно, был отличный организатор, “дела” его шли всегда в порядке, он был очень смел, не боялся новых начинаний. Общественник, либерал, настоящий патриот, религиозный человек. Его любили и уважали»[7].
Словом, нисколько не погрешив против истины, мы могли бы нарисовать вполне привлекательный портрет Ивана Ильича Вавилова.
Вернувшись потом к его разговору с сыном, мы могли бы сделать логический вывод: назревавший конфликт из-за будущей профессии Николая не состоялся благодаря доброте и широте взглядов его отца.
Однако при более пристальном рассмотрении выясняется, что Иван Ильич был не настолько демократичен, чтобы вовсе не вмешиваться в судьбу сына. Наоборот, вмешательство его было даже слишком активным, и когда не помогли собственные вразумления (видимо, решил, что не хватило образованности), он пригласил ученого человека, отвалив ему кругленькую сумму.
Иначе и быть не могло.
Разве не мечтал Иван Ильич о том, как передаст сыну свое дело — с того самого дня, когда Николай появился на свет и когда само дело было еще призрачной мечтой? Наверняка мечтал! Потому и отдал сына не в гимназию, не в реальное училище, а в коммерческое?
Разве не считал он, что поприще коммерсанта – важное и почетное – принесет сыну и положение в обществе, и богатство, и внутреннее удовлетворение, то есть всё, что надо человеку для счастья? Конечно считал!
Став крупным предпринимателем, совладельцем Торгового дома «Братья Н. и А. Удаловы и И. Вавилов», он планировал со временем отпочковаться от компаньонов и создать торговое предприятие «Вавилов и сыновья». Упрямое желание Николая стать не коммерсантом, а биологом должно было ему казаться мальчишеством.
Правда, Николай – один или вместе с Сергеем – вечно возился в сарае с какими-то опытами, соорудил целую лабораторию и каждый раз просил гривенник, чтобы купить в аптеке какие-то препараты. Мальчики засушивали под тяжелыми стопками книг разные цветочки-листочки, накалывали на булавки и рассовывали по коробкам букашек. Для Ивана Ильича то были детские забавы. Ему даже нравились эти затеи, и он с улыбкой слушал, как Николай декламирует стишки – по форме веселые, как считалки, хотя и невеселые по смыслу:
Сказка жизни коротка:
Птичка ловит червяка,
Птичку съел голодный кот,
Псу попался котик в рот,
Пса сожрал голодный волк.
Но какой же вышел толк?
Волка съел могучий лев,
Человек же, льва узрев,
Застрелил его, а сам
Он достался червякам.
Но чтобы невинные забавы детей превратились в их жизненную программу – это в расчеты Ивана Ильича не входило!
И вот отступил, наткнувшись на колючий взгляд сузившихся глаз сына…
Когда мальчики были поменьше, Иван Ильич не считал лишним поучить их ремешком. Порол не часто, но жестоко. И перестал не по собственной воле, а потому, что Николай однажды (лет в тринадцать), увидев в руках отца ремень, кинулся к окну, распахнул, вскочил на подоконник, крикнул:
– Не подходи, вниз брошусь! (На втором этаже было.)
И Иван Ильич понял – бросится.
Сергей был другим. Порку принимал с удивлявшей Ивана Ильича покорностью. Лишь много позднее Иван Ильич узнал, что Сергей ухитрялся подкладывать в штаны лист твердого картона, который и смягчал силу отцовского гнева.
Сергей тоже не хотел заниматься коммерцией, предпочтя ей науку – не биологию, а физику. Однако в конфликт с отцом не вступал. Будучи студентом университета, помогал ему в делах и даже стал содиректором компании. Но душа его принадлежала науке, физика увлекала его все сильнее, появились первые научные публикации, тут уж стало не до торгового дома. И как-то незаметно, бочком-бочком, Сергей вышел из отцовского дела.
С Николаем Ивану Ильичу было проще. И труднее.
Иван Ильич хорошо сознавал, что единственная возможность повлиять на него – это убедить серьезными доводами. Угрозами ничего не добьешься. Скорее уйдет из дому, будет голодать, бегать по урокам, но со своего пути не свернет.
Характер!
Впоследствии, возражая своим научным противникам, Вавилов нередко говорил:
– Буду рад, если вы меня убедите.
И менял свою точку зрения, когда его убеждали.
Но когда научные аргументы подменяли фразой, окриком, нажимом, мягкий и сговорчивый Николай Иванович становился непреклонен.
– Пойдем на костер, будем гореть, но от убеждений своих не откажемся, – заявил он, выступая на одной из дискуссий.
И пошел на костер.
Противники вряд ли ожидали такой развязки. Плохо знали характер добрейшего Николая Ивановича – важную составляющую в сумме тех причин, которые выковали из него ВАВИЛОВА.
А Иван Ильич знал характер сына. Чувствовал свою породу…
Через много лет они, насупленные, снова стояли в том же «синем» кабинете и буравили друг друга глазами. В кабинете ничто не изменилось, только выцвели обои да потерлась обивка мебели… И поменялись роли.
– Да пойми же, отец, разве можно уезжать в такое время, – должно быть, говорил Николай.
– Нельзя?! Нельзя, говоришь? Да я всё своим потом нажил! И всё отбирать! Сегодня дело забрали, завтра к стенке поставят! Нет, мне здесь делать нечего.
«Помню отъезд деда за границу, – вспоминал его внук А.Н.Ипатьев. – Во дворе 13-го дома запрягли в пролетку лошадь Аржанца. Пришел дедушка в пальто и шляпе; ему положили в пролетку чемоданы, он обнимал нас всех и плакал. Так я видел его в последний раз. О деде своем я сохранил память, как о каком-то богатыре, которому было подвластно всё»[8].
Увы, не всё было подвластно Ивану Ильичу.
Он обосновался в Болгарии. Затеял какие-то операции. Прогорел. Писал об этом в редких письмах. Подписывал их «Фатер». Конспирировался. Но вот и письма приходить перестали. Вместо них пришло известие о его смерти. К счастью, оно оказалось ложным.
Связи возобновились, в одной из зарубежных поездок Николай с ним встретился. Сохранилась фотография, которую поначалу датировали 1922 годом, но, по уточненным данным, она была сделана в Берлине в 1927-м. На ней они стоят не против друг друга – рядом. Молодой (еще молодой!) черноусый Николай, в коротком пальто и с набухшим портфелем, и Иван Ильич – седая окладистая борода, длиннополое пальто, котелок. Спокойно глядят в объектив…
Село Ивашково, где родился и провел ранее детство Иван Ильич Вавилов, располагалось в 45 верстах от уездного города Волоколамска. Отец его был крепостным крестьянином, волю получил в 1861 году, с отменой крепостного права, всего за два года до рождения сына.
Земли в Волоколамском уезде были бедные: в низинах илистые и болотистые, на возвышенных местах – песчаные.
Урожаи давали мизерные и неустойчивые. По данным Энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона, только 69 процентов населения уезда могло прокормиться собственным хлебом. Остальных выручал отхожий промысел. Хозяева-помещики получали свою долю крестьянских приработков в виде оброка, потому отлучкам не препятствовали.
Важным приварком для Ильи Вавилова была торговля льняными тканями и изделиями, для чего он должен был надолго уезжать из родного села. Свой товар он возил в Волоколамск, в другие близкие городки, в Москву и даже в Петербург. Там, в Петербурге, в гнилую питерскую зиму, он подхватил какую-то хворь и в считанные дни сошел в могилу. Был похоронен на Васильевском острове.
Сыну его Ивану было тогда лет двенадцать.
Оставшись без кормильца, мать должна была отправить Ваню «в люди». Местный священник посоветовал – и, вероятно, помог – пристроить его в церковный хор в Москве, на Пресне, при Николо-Ваганьковской церкви. Но пение в церкви – это по воскресеньям и, конечно, бесплатно. А надо было кормиться.
В сутолоке большого города деревенский мальчуган не потерялся. Помогло то, что отец, пока был жив, не раз брал его в свои торговые поездки, стараясь исподволь приобщать к делу, потому о городской жизни мальчуган уже кое-что знал.
Пресня была населена трудягами Прохоровской Трехгорной мануфактуры – крупнейшей в стране прядильной фабрики.
Добрые люди и старые отцовские связи вывели Ваню Вавилова на купца второй гильдии Василия Ивановича Сапрыкина – тот взял его к себе «мальчиком». Каково было положение таких мальцов, нетрудно представить по чеховскому Ваньке Жукову. Но Ванька Вавилов в «мальчиках» не задержался. У него обнаружилась сноровка в торговых делах, он был замечен одним из директоров Прохоровской мануфактуры Никитой Васильевичем Васильевым, который заведовал сбытом фабричной продукции. Состоялась сделка: Сапрыкин «уступил» Ваню Вавилова Васильеву, а тот сделал его своим помощником.
В мальчике было столько старательности и смекалистости, что Васильев не мог им нарадоваться.
Иван стал бывать у Васильева дома, познакомился с его сестрой и ее мужем – художником рисовальной мастерской Прохоровской фабрики Михаилом Асоновичем Постниковым. Несмотря на разницу лет, Иван Вавилов сдружился с Постниковым, стал бывать и в его доме, подолгу беседовал с хозяином.
Художник, по имеющимся сведениям, талантливый, любил за чаркой водки потолковать о жизни, и трудно сказать, что больше влекло Ивана в его дом – рассуждения о назначении человека, об искусстве, счастье, или прекрасные глаза его застенчивой дочери Александры.
В 1884 году Иван Ильич и Александра Михайловна обвенчались. Жениху был 21 год, невесте 18 лет.
Был ли то брак по любви или по коммерческому расчету?
Об этом можно только гадать.
Смышленый Иван Ильич брал в расчет то, что женитьба на племяннице Васильева упрочит его положение и может стать трамплином к дальнейшему продвижению. Вскоре он стал директором магазина Прохоровской мануфактуры, а затем и одним из директоров компании. В его руках была оптовая торговля фирмы. Дело требовало ума, таланта, инициативы, осторожности и вместе с тем умения рисковать.
Расцвет его деятельности совпал с бурным ростом спроса на продукцию «Товарищества Прохоровской мануфактуры» по всей России и за ее пределами. Но самому Товариществу перепадала лишь малая доля барышей. Большая часть оседала в карманах торговых посредников: они закупали ткани большими партиями по низким оптовым ценам, развозили их по свету и быстро обогащались.
Иван Ильич предложил избавиться от части посредников, для этого создать торговые отделения фирмы в разных городах и самим реализовывать продукцию. Отделения появились в Баку, Варшаве, Коканде. Затем Иван Ильич создал свою компанию: упоминавшийся Торговый дом «Братья Н. и А. Удаловы и И. Вавилов». Дальнейшее расширение своего дела он связывал с подраставшими сыновьями. Хотел выпестовать из них надежных помощников, чтобы стали они его главной опорой. Когда из этого ничего не вышло, он взял в компаньоны зятя – мужа старшей дочери Александры Ипатьевой. В товариществе «Удалов и Ипатьев» Иван Ильич
Вавилов был председателем правления, то есть первым лицом. Но брак Александры Ивановны оказался неудачным; после развода ее бывший муж из компании был удален.
Александра Михайловна родила семерых детей. Первые двое, Катя и Вася, умерли в младенчестве. В семилетием возрасте умер и последний ребенок, Илюша. Николай на всю жизнь запомнил три маленькие, всегда тщательно ухоженные могилки на Ваганьковском кладбище: по воскресеньям их посещала семья. Через сорок с лишним лет Сергей Иванович Вавилов писал в своем дневнике: «Вспоминаю похороны бабушки Домны. Поминки с кутьей и медом в доме около кладбища, потом грустные похороны Илюши. Гиацинты, запах которых навсегда связался с его смертью»[9].
Еще в молодости Николая и Сергея там появилась могилка побольше. Черная оспа унесла их младшую сестру Лиду. Она была на шесть лет младше Николая и на два года младше Сергея. В семье она была всеобщей любимицей. Николай во многом направлял ее развитие, с ним она делилась своими первыми любовными переживаниями, вышла замуж за его друга Николая Павловича Макарова.
Лида оканчивала медицинский факультет, хотела стать врачом-микробиологом, мечтала о научной работе. Выделялась талантливостью и преданностью делу, ей предсказывали большое будущее. На практических занятиях в клинике она выхаживала пациентку, диагностировала у нее черную оспу. От нее и подхватила страшную болезнь.
Николай, вместе с матерью, не отходил от постели умирающей, принял ее последний вздох… На ее могиле поставили большой крест из черного мрамора. Долгие годы его бдительно охраняла набожная Александра Михайловна.
Старшая сестра Николая, Александра Ивановна Ипатьева, тоже стала ученым, врачом-микробиологом, доктором наук. Умерла 2 апреля 1940 года в Боткинской больнице, похоронили там же, на Ваганькове. Ее смерть и похороны оставили печальный след в дневнике Сергея Вавилова. В его памяти всплыла «комнатка в доме на Никольском, отгороженная ширмами, за ней она живет, гимназистка, учится аккуратно. Серебряная медаль. Классная дама. В 1905 г. женитьба. Святки. Ряженые. <…> Помню, ходили нанимать квартиру для молодоженов. <…> А.И. для многих оставила многое; классная дама, потом врач, потом тиф, малярия, бактериология, и семья. Была в ней могучая энергия и умерла она безжалостно рано». Об ее «энергии, воле работать во что бы то ни стало» говорили у ее гроба и коллеги по санитарному институту, в котором она работала[10].
Четверо детей, трое из них стали (и одна почти стала) учеными, хотя родители – по малой образованности и по всему складу жизни – к науке их не приохочивали. Было что-то в генах, перешедших к ним от матери или отца!
Через много-много лет, уже на закате собственной жизни, Сергей Иванович Вавилов оставит в дневнике такую запись о матери: «Я не знал другого человека, в такой степени отбросившего себя самого: постоянный труд. Помню старое время: лет 45 назад. Ходит часа в 4 утра с керосиновой лампой по дому, хозяйничает – для семьи, для других. Дети. Бог. Кладбище. Такое ясное и простое отношение к другим. Никогда никаких пересудов, сплетен. Ее жизнь – непрестанный, всегдашний труд для других»[11].
Значит, у Николая Вавилова было безоблачное счастливое детство? Увы, не совсем так.
«Наша семья далека от нормальной», – кратко записал Николай в своем дневнике студенческих лет, и снова там же: «Ужасны были условия детства и отрочества»[12]. И десятилетием позже, в письме Е.И.Барулиной: «Я сам много видел плохого и в юности собирался не раз бежать из дома. Радости было немного». «Было немало плохого в детстве, юношестве. Семья, как обычно в торговой среде, жила несогласно, было тяжело иногда до крайности. Но всё это прошло так давно, мы отошли от этого и, по Пушкину, “не помня зла, за благо воздадим”. И как-то больше вспоминаешь хорошее, чем плохое»[13].
Итак, не помня зла, за благо воздадим!
В чем же благо?
В семье Вавиловых не докучали детям излишней опекой.
Иван Ильич был занят делами своей компании и общественными обязанностями. Два четырехлетних срока (1908–1916) он прослужил гласным Московской городской думы, в этом качестве оставил по себе добрую память. Вникать в повседневные семейные заботы было ему недосуг. А Александра Михайловна, без устали хлопотавшая по хозяйству, была строга, но в жизнь детей особенно не вмешивалась.
Пока дети были малы, их нянчила бывшая крепостная крестьянка Аксинья Семеновна – она постоянно жила у Вавиловых. Азбуке детей учила сама Александра Михайловна, потом их доучивали в частной начальной школе В.И.Войлошниковой, на Малой Грузинской улице. Здесь Николая, а затем Сергея, готовили к поступлению в коммерческое училище. По воскресеньям Николай прислуживал в церкви – такова была воля родителей. К обязанностям относился серьезно. И в Бога верил серьезно, всей душой.
В десять лет поступил в коммерческое училище. С каждым годом все больше привлекало его естествознание.
Когда брат немного подрос, Николай стал привлекать к своим опытам и его. Сергей Иванович вспоминал, как они вместе растили культуры микробов на агаре, в чашках Петри, их очень интересовало, как лягушки переносят зимнюю спячку, как уберегаются от мороза.
Один из химических опытов привел к серьезным последствиям, сильно повлиявшим на дальнейшую жизнь Николая Вавилова. Вместе с Сергеем он затеял добывание озона, который должен был образовываться при реакции марганцовокислого калия с серной кислотой. Когда Николай плеснул серную кислоту на марганцовые кристаллики, произошел взрыв. Стеклянная колба разорвалась, осколки брызнули Николаю в лицо, тотчас оказавшееся в крови. Один осколочек угодил в правый глаз. Пришлось звать фельдшера из Прохоровской больницы. Внешнего следа от этой травмы не осталось, но глаз почти утратил зрение.
Николай Иванович не любил вспоминать об этом несчастном опыте, в его окружении о нем мало кто знал.
Известны два следствия этого происшествия. Николая Ивановича признали негодным к воинской службе, и в годы
Первой мировой войны он мог не прерывать научной работы. Второе следствие было менее благоприятным, возможно, роковым. В конце 1934 или в начале 1935 года, торопясь на какое-то заседание в Кремле, Вавилов быстро, своей стремительной походкой, шел по пустому коридору и неожиданно столкнулся со Сталиным. Тот шел навстречу, но Николай Иванович его не видел. Вождь отпрянул – с перекошенным от испуга лицом. Вавилов поздоровался, извинился, Сталин вроде бы понял, что столкновение произошло случайно. Но потом, во время заседания, Николай Иванович все время ощущал на себе тяжелый взгляд из президиума[14].
Вполне вероятно, что именно с этого момента отношение Сталина к Вавилову резко переменилось. Опала с годами усиливалась и привела к трагическому финалу. Такой цепочки причин и следствий никто предвидеть не мог.
На улицах Пресни Николай и Сергей Вавиловы водили дружбу с мальчишками из рабочих семей. Дружба эта была сурова и требовательна. Уважения заслуживал тот, кто умел за себя постоять. Николай умел. За себя и за младшего брата. Сергей Иванович вспоминал: «С братом Колей жили дружно, но он был значительно старше и другого характера, чем я: смелый, решительный, “драчун”, постоянно встревавший в уличные драки»[15].
На пресненских улицах выковывался характер, с которым не мог совладать Иван Ильич, а впоследствии его не смогли переломить противники Николая Вавилова.
Первый небольшой домик, купленный Иваном Ильичом, располагался в Никольском переулке, напротив Николо-Ваганьковской церкви. В нем подрастали дети. В их памяти навсегда остался густой вишневый сад, настолько разросшийся, что даже при ярком солнце в комнатах было сумрачно. В столовой в углу висела иконка, написанная дедушкой М.А.Постниковым. Перед ней мерцала лампадка: Александра Михайловна бдительно следила за тем, чтобы она никогда не гасла.
Домик на Никольской становился тесноват для растущего семейства, и когда позволили средства, Иван Ильич купил большой участок земли на Средней Пресне, где стояли три дома, не считая служебных построек: №№ 11, 13 и 15. Иван Ильич с женой, еще не женатым Сергеем и дочерью Лидой жил в доме № 13. В доме № 15 жила после развода Александра Ивановна Ипатьева с дочкой Татьяной и сыном Александром. В доме № 11, на углу Средней Пресни и Предтеченского переулка, обитала семья Николая.
После большевистского переворота Вавиловых «уплотнили».
Дом № 13 отобрали под детский сад, Александра Михайловна должна была переселиться к дочери Александре – в дом № 15. Там же нашлась комната для Сергея и его приятеля Геннадия Верховцева. Разместились все во втором этаже, а в первом этаже поселились некие Валуевы. Об этом упомянуто в воспоминаниях А.Н.Ипатьева, но нет ни слова о том, кто были эти люди.
В доме № 11, кроме Николая, его жены Кати и родившегося в 1918 году сына Олега, проживали некие А.А.Угрюмов, Е.А.Рубцова и М.П.Тарабаев – люди им совершенно чужие.
Дабы не были изъяты все «излишки» жилплощади, Николай Иванович приклеил к двери своей рабочей комнаты, заваленной материалами его экспедиций, табличку: «Московское отделение Отдела прикладной ботаники».
Сообщая об этой «дерзости» в Петроград Р.Э.Регелю, Вавилов пояснял: «Комната, “Московского отделения прикл. ботаники” имеет вид настоящего Бюро. Я хотел было тут даже специально написать Вам об этом, может быть, это беззаконие, а, м.б., нужно доверительную грамоту»[16].
Николай Иванович, до поздней ночи трудившийся в Петровке (то есть Московском сельскохозяйственном институте в Петровско-Разумовском), часто оставался там ночевать, а с сентября 1917 года, когда он переехал в Саратов, бывал в Москве только наездами.
Николаю Вавилову несомненно повезло в том, что отец отдал его в Московское коммерческое училище, хотя сам он был этим недоволен. Позднее, анализируя, что дала ему Петровка в сравнении со средней школой, он писал будущей жене Е.Н.Сахаровой:
«К той, кроме отвращения и досады за убитое время, мало добрых воспоминаний, и <…> последние относятся больше к среде кружковых товарищей и отдельным искрам на ночном фоне».
Столь негативная оценка объяснялась, видимо, тем, что для сравнения взята высшая школа, Петровка. Но если сравнивать коммерческое училище с гимназией или реальным училищем, то результат был бы иным.
В коммерческом училище не гнались за тем, чтобы дать детям «классическое» образование, основанное на древних языках и словесности. Здесь готовили деловых людей и давали знания, нужные для дела.
Для дела нужны были не мертвые языки, а живые: взамен латыни и древнегреческого напирали на немецкий, английский, французский. Для дела нужны были не риторика и чистописание, а понимание важнейших законов природы. Ботаника, зоология, минералогия, анатомия и физиология, химия, физика признавались не менее важными, чем Закон Божий.
В числе преподавателей коммерческого училища были профессора университета и вузов. Благодаря пожертвованиям купеческих обществ и частных лиц в училище были хорошо оборудованные кабинеты, имелись богатые коллекции минералов, растений, даже произведений искусства. На занятиях по некоторым предметам, например физиологии растений, демонстрировались сложные опыты – на уровне естественных отделений университета. Учителя поощряли воспитанников к самостоятельным занятиям, дабы они могли беспрепятственно развивать свои личные склонности. Как говорил профессор А.Н.Реформатский – один из ведущих преподавателей, задача школьного обучения в том, чтобы «дать обществу личность, творческое “я”».
Ученики писали рефераты на избранные ими самими темы. Проводились физико-химические вечера, воспитанники выступали на них с докладами. Проведению вечеров охотно помогали видные ученые: представляли диапозитивы, фотографии, приборы. Лекционный стол неизменно украшали бюсты Менделеева и Бутлерова, причем бюст Бутлерова был подарен училищу одним бывшим воспитанником – в знак признательности и благодарности. Для Николая Вавилова эти вечера были праздником.
О том, какие нравы царили в коммерческом училище, свидетельствует запись в дневнике Сергея Вавилова от 9 января 1909 года об «ожесточенном споре», который возник у него с учителем на уроке Закона Божьего. Спор длился целый час. Сергей доказывал, что предложенная тема сочинения – «О логике и чуде» – абсурдна. Если чудо можно объяснить логически, то это уже не чудо. «Он меня чуть-чуть запутал, но, в конце концов, дело как будто обошлось, как и не было, как и всегда происходило»[17].
Учителем Закона Божия был Иван Алексеевич Артоболевский, будущий протоирей, профессор, видный деятель церкви. В коммерческом училище школьники могли свободно с ним спорить, высказывать еретические суждения, даже мелкие неприятности за это им не грозили.
В советское время И.А.Артоболевского будут арестовывать, судить, выпускать, ссылать. В 1938 году расстреляют на Бутовском полигоне.
Не довольствуясь тем, что давало училище, Николай организовал кружок, который собирался у него дома. «В течение нескольких лет, – вспоминал С.И.Вавилов, – у нас дома, на Никольском переулке, в столовой, оклеенной обоями “под дуб”, с буфетом и часами с боем, собиралась группа товарищей Николая. Он, Г.Верховцев, М.М.Кормер, В.А.Филимонов, Ерофеев, Штамм и др. Читали они, “классиков”, например, всю трилогию А.К.Толстого, обсуждали, спорили»[18].
Позднее, подражая старшему брату, похожий кружок организовал и Сергей. «Диапазон вопросов был громадный: философия, литература, искусство и политика (правда, в очень умеренном виде) <…>. Но вывозить приходилось мне. Я писал рефераты о Толстом, Гоголе, Тютчеве, Махе, о декадентах, о самоубийствах как общественном явлении. Я писал, читал и говорил, остальные слушали»[19].
Мы вряд ли ошибемся, предположив, что и в кружке Николая наиболее активной, деятельной фигурой был сам Николай.
Конечно, в училище, коль скоро оно было коммерческим, преподавали немало ненужных будущему естествоиспытателю предметов – бухгалтерский учет, товароведение, законоведение и тому подобное. Ничего, кроме скуки, Николаю они навеять не могли. Воспоминание о них и вызывало «досаду за убитое время».
В ранних дневниковых записях Сергея Вавилова коммерческому училищу дается еще более резкая, да нет, просто уничтожающая характеристика. Однако в поздние годы, умудренный жизненным опытом, Сергей Иванович считал те юношеские оценки несправедливыми: «На самом деле эти восемь лет были огромного значения формирующим периодом»[20].
Если бы Николаю Ивановичу довелось прочесть эти строки, он бы согласился с младшим братом.
Училище каждый день открывало дверь в мир незнаемого, и Николай с радостью застегивал по утрам пуговицы щеголеватого форменного кителя, хотя формы не любил и потом, студентом, неизменно носил штатский костюм.
Он учился хорошо, но не стремился первым учеником: не считал нужным вызубривать на «пять» скучные для него предметы.
Его интересовало естествознание. Естественная история, как говорили тогда.
Преподаватели естественной истории – не все, но лучшие из них – стремились к тому, чтобы разные науки сливались в представлении учеников в единую систему.
У Николая вырабатывалось убеждение, что естественные науки способны играть в обществе важную, преобразующую роль.
Преобразовывать общество – это было ему по нутру! Таковы были идеалы российской интеллигенции с 1860-х годов, когда молодежь формировалась под воздействием страстных статей Писарева и Добролюбова, романа Чернышевского «Что делать?», поэзии Некрасова, сатиры Салтыкова-Щедрина, произведений не столь крупных, но близких им по духу писателей. От старших поколений к младшим переходило стремление преобразовать жизнь на основах науки и справедливости, противостоять произволу и невежеству. Жертвенное служение народу считалось нормой, а не чем-то исключительным.
Пока Николай учился в коммерческом училище, рос, взрослел, вокруг происходили события, которые никого не оставляли равнодушными. Смерть Александра III и воцарение Николая II… Торжества по случаю его коронации, увенчанные кровавой Ходынкой… «Мальчики, Николай и Сергей, видели, как доставляли пострадавших в расположенную рядом с домом Вавиловых Прохоровскую больницу и как провозили телеги, груженные жертвами “празднества”. Дети долго помнили запах разлагающихся тел. Позже, при каждом посещении Ваганьковского кладбища, Вавиловы проходили мимо большого обелиска, стилизованного под крест, на братской могиле жертв Ходынки»[21].
В ноябре 1904 года намечалось празднование 100-летия Московского коммерческого училища. Старшеклассники ждали его с особым нетерпением: был запланирован торжественный обед и праздничный бал. Но торжество заменили трауром: с Дальнего Востока пришла трагическая весть – о падении Порт-Артура и гибели русской эскадры в Цусимском проливе.
«Маленькая победоносная война» с Японией была затеяна царским правительством, дабы воодушевить массы и сплотить их вокруг шатавшегося трона. Таков был замысел. А получилось «как всегда». Маленькая война обернулась грандиозным поражением. Оно преумножило возмущение царским режимом. Через два месяца его многократно усилила весть о побоище в Петербурге, где мирная демонстрация рабочих, направившихся к царскому дворцу со смиренной петицией, была встречена картечью.
Кровавое воскресенье детонировало цепную реакцию.
Рабочие бастовали, выходили на улицу с красными флагами. Крестьяне требовали земли, жгли помещичьи усадьбы. Москву особенно всколыхнуло дерзкое убийство генерал-губернатора Сергея Александровича, великого князя, родного дяди царя. Кругом всё бурлило, воздух был наэлектризован.
О том, как воспринимали эти события сверстники Николая Вавилова, близкие ему по мироощущению, видно из дневника Екатерины Сахаровой. Через год ей предстояло познакомиться с Николаем Вавиловым, потом стать его невестой, женой. Дневник, который она вела в 1905 году, наполнен бурными переживаниями революционных событий, ожиданиями великих свершений. Царский манифест от 17 октября, которым народу «даровались» основные свободы (в Москве о нем стало известно на следующий день), вызвал в ней невероятный восторг. 20 октября Катя участвовала в народном шествии, в которое вылились похороны революционного трибуна Николая Баумана, убитого во время выступления на митинге, посвященном царскому манифесту. Вернувшись с похорон, она записала:
«Никогда не забудется это, а будет ярким воспоминанием. По улицам Москвы прошла заря, зарево великого восхода солнца социализма. Шло молодое и бодрое, шла молодая свободная Россия! Шли сознательные рабочие, больше 100.000. Соц. демократия провожала своего товарища и борца в могилу, он пал в день великой победы, и его смерть вызвала и показала все силы партии. У меня сейчас дух захватывает, когда я вспоминаю эту стотысячную могучую толпу с красными свободными знаменами и красными венками. Стройно шла толпа, и могучая песнь неслась над народом. <…> Рабочие, с которыми мы шли и пели – прошли вперед, за ними стройно, сильно и свободно шли другие, лилась могучая песнь, прошел оркестр консерватории, играя Марсельезу, под черным и красным знаменем. “Борцу за свободу”, “Слава – павшим, живущим свобода!”, “Пролетарии всех стран, соединяйтесь”, “Да здравствует Вооруженное восстание и Учредительное собрание!”, “Всеобщая, тайная, равная подача голосов”, “Рос. соц. дем. рабочая партия” – всё это и еще многое другое было написано большими буквами на красных знаменах <…> это было велико и прекрасно, могуче и свободно»[22].
Сергей Вавилов вспоминал, что он тоже участвовал в этой грандиозной похоронно-революционной процессии. Ему было 14 лет. Трудно, да просто невозможно представить, что рядом с ним не было 18-летнего брата.
В первых числах декабря 1905 года Вавиловы переехали в новый дом. Новоселье праздновали 6 декабря, в день именин Николая. А 7 декабря в Москве началась всеобщая забастовка, которая переросла в вооруженное восстание. Рабочие Пресни из подручных материалов строили баррикады, на одну из них разобрали забор, отгораживавший двор и сад Вавиловых.
Вопреки ожиданиям руководителей восстания, страна его не поддержала. Манифест 17 октября легализовал политические партии, амнистировал политзаключенных, университеты получили автономию, была ликвидирована предварительная цензура печати, объявлено о выборах в Государственную думу. Значительная часть целей революции была достигнута, дальнейшее ее развитие захлебнулось. С этим не хотели мириться большевики, анархисты, максималисты. Они и подбили рабочих Москвы на вооруженное выступление.
По Пресне и по всей Москве гремела артиллерийская канонада. Снаряд разорвался во дворе вавиловского дома – как раз в тот момент, когда хозяйка вышла на улицу. Смертоносный осколок просвистел у виска, едва ее не зацепив. Александра Михайловна подобрала его – еще горячим, принесла в дом. Сорок лет спустя Сергей Иванович Вавилов обнаружил этот зазубренный осколок среди старых семейных вещичек, сохранившихся со времен его детства…
Восстание подавлено, в Москве началась вакханалия расправ. У Горбатого моста Николай Вавилов попал под обстрел, спасался бегством.
О том, что Николай Вавилов не остался в стороне от революционных идей и событий той турбулентной эпохи, говорит его письмо от 7 июля 1934 года знаменитому народовольцу Николаю Александровичу Морозову: Николай Иванович поздравил его с 80-летием.
Морозов участвовал в подготовке покушений на Александра II, был приговорен к пожизненному заключению. В казематах Петропавловской и Шлиссельбургской крепостей провел 25 лет. Там бы и кончил свои дни, если бы не амнистия 1905 года.
Режим одиночного заключения был необычайно суров. Жизненное пространство ограничивалось полутемной клетушкой, сырой и холодной, с заплесневелыми стенами. Скудная тюремная пища обрекала на полуголодное существование. Сырость и отсутствие солнца скоро сделали свое дело: у узника диагностировали чахотку – болезнь в те времена неизлечимую.
Но неукротимая воля к жизни одолела палочку Коха. Потрясенные врачи должны были засвидетельствовать чудо: смертельная болезнь отступила.
То был первый, но далеко не последний подвиг заживо похороненного узника.
На прогулки его не выводили, единственное, в чем не ограничивали, так это в чтении и бумагомарании. Он набросился на книги, освоил дюжину языков, стал «подковываться» в разных областях знаний, перерабатывал их в себе, соединял несоединимое и давая волю буйной, почти безграничной фантазии. При свете чадящей коптилки он написал множество работ по химии, физике, математике, астрономии, философии, авиации, мировой истории, политэкономии, книгу воспоминаний, сотни стихов.
В весьма курьезном многотомном сочинении «Христос» Морозов сопоставил библейские сказания с данными астрономии и вдвое укоротил письменную историю человечества.
Потом, когда его труды были опубликованы, публика не уставала восхищаться легкостью его языка и смелостью мысли. Что же до сути его открытий, то у специалистов они вызывали снисходительные ухмылки.
«Вы соединили в себе героя-революционера с талантами поэта, писателя и вдохновенного ученого, – писал Н.И.Вавилов почтенному юбиляру. – Многие из нас – и в том числе нижеподписавшийся – зачитывались Вашими книгами, учили наизусть Ваши стихи. Вы были для нас примером служения революции и науке».
«Особенно тронули Вы меня тем, что даже заучивали когда-то мои стихи. А я думал, что уже никто их не помнит», – писал в ответ растроганный Морозов.
Его стихам нельзя отказать в искренности выражаемых чувств:
Догорает свеча, догорает,
А другого светильника нет!
Пусть мой труд остановки не знает,
Пока длится мерцающий свет!
Пусть от дремы, усталости, скуки
Ни на миг не потускнет мой взгляд,
Пусть мой ум, мое сердце и руки
Сделать всё, что возможно, спешат.
Чтоб во сне меня мысль утешала,
Что последняя вспышка огня,
Угасая во мраке, застала
За работой полезной меня!
Таково наиболее известное и, вероятно, самое выразительное стихотворение Н.А.Морозова. Скорее всего, именно эти строки заучивал Николай Вавилов.
Революционные идеи его увлекали так же, как Екатерину Сахарову. А вот от революционной деятельности он был еще более далек, чем она. С тем большим рвением он стремился «к полезной работе», помогающей «преобразовывать общество». Не случайно Иван Ильич, желая склонить сына к коммерческой деятельности, советовал нанятому магистру напирать на пользу для общества коммерции и промышленности.
А Морозову суждена была долгая жизнь. Он пережил Николая Вавилова, пережил Вторую мировую войну и тихо скончался в своем родовом имении Борок в возрасте 92 лет. Имение советская власть за ним сохранила во уважение к революционным заслугам.
В августе 1947 года дом-музей Н.А.Морозова в селе Борок посетил президент Академии наук СССР Сергей Иванович Вавилов. В дневнике записал:
«Маленький дом Н.А.Морозова с “фонариком”, завешенным картинками лунной поверхности, газетами с солнечным затмением, старыми фотографиями, полки с книжками, еврейским словарем и другими морозовскими аксессуарами. Могила Н.А. Окно в прошлое. Завидно этой жизни “философа” среди природы, берез, елей, сов, волков, недавно разорвавших какого-то “Шарика”, лосей. Хочется спрятаться сюда с книгами, лабораторией, и незаметно исчезнуть в лесу, как умер Н.А.»[23].
Основание высшей сельскохозяйственной школы в России тесно связано с эпохой Великих реформ Александра II и, прежде всего, с отменой крепостного права. Царский манифест об освобождении крестьян был объявлен 19 февраля 1861 года, а еще в январе казна приобрела за 250 тысяч рублей имение Петровско-Разумовское с великолепным липовым парком, каскадом прудов и угодьями. К 1865 году были возведены основные здания и постройки Петровской сельскохозяйственной и лесной академии. На кафедры пригласили лучших профессоров, стали принимать слушателей.
Срок обучения установили трехлетним, но можно было учиться и меньше, и больше – хоть до седых волос. Плата взималась невысокая. Вступительных экзаменов не было, переводных и выпускных – тоже. Аттестата зрелости не требовалось. Учащиеся могли прослушать полный курс, а могли изучать отдельные предметы, которые их интересовали. Только желающие получить степень кандидата должны были сдать экзамены в удобное для них время, по договоренности с профессорами.
Создавая академию на таких вольных началах, власти стремились открыть доступ к агрономическим знаниям всем желающим. Для сословного государства это было смелое начинание.
Вместе с вольными порядками в тенистом Разумовском парке воцарился вольный дух. Изгнать его оказалось много сложнее, нежели изменить порядки. Академия стала рассадником смуты и недовольства.
Чего только не предпринимали власти, чтобы угомонить петровско-разумовскую молодежь! Вольный устав заменили жестким. Слушателей превратили в студентов; над ними учредили надзор. Ввели обязательные вступительные, переводные и выпускные экзамены. Повышали плату за обучение, чтобы закрыть доступ «кухаркиным детям». Курс обучения увеличили до четырех лет, а время пребывания в Академии ограничили шестью годами, дабы оградить молодежь от тлетворного влияния «вечных» студентов.
Все эти меры помогали плохо. Студентом Петровской академии был Иван Иванов, член подпольной организации Сергея Нечаева «Народная расправа». В Петровско-Разумовском парке есть грот, в котором Нечаев и его сообщники укокошили Иванова, заподозрив его в предательстве. На скандальном процессе нечаевцев судили и нескольких студентов Петровки.
Большой шум вызвали студенческие волнения середины 1870-х годов. Ведущую роль в них играл Владимир Короленко, за что был исключен из Академии.
Всё новые и новые эксцессы побудили власти закрыть Академию. Но без высшей сельскохозяйственной школы Россия уже не могла обойтись. Как только последние студенты Академии получили дипломы, на первый курс снова приняли молодежь – теперь уже в Московский сельскохозяйственный институт. Расчет состоял в том, чтобы прервать передаваемую студентами традицию непокорства. Заодно появился предлог избавиться от неугодных профессоров, таких как К.А.Тимирязев, который «на казенный счет изгонял Бога из природы», как доносила на него газета князя В.П.Мещерского «Гражданин». Уволить ученого, широко известного в России и в Европе, – значило вызвать скандал. Иное дело – не пригласить в «новое» учебное заведение.
Хитроумные комбинации не помогли. Вместе с тенистым парком, каскадом прудов и постройками Московский сельскохозяйственный институт унаследовал от бывшей Петровской академии ее вольный дух. В 1905 году в Петровку съезжалась революционная молодежь всей Москвы. Здесь устраивались сходки, митинги, собрания, звучали революционные речи и песни; в Петровско-Разумовском парке студенты упражнялись в стрельбе. Казаки, посылаемые для усмирения генерал-губернатором Дубасовым, нагайками разгоняли студенческие сходки.
Однако Николай Вавилов поступил в Петровку в 1906-м, когда разбушевавшаяся стихия уже успокаивалась. Он с головой ушел в учебу, готовя себя к деятельности «на пользу для общества».
Почему он выбрал Петровку? Об этом есть два разных свидетельства самого Вавилова. Первое широко известно. Оно было опубликовано, и на него не раз ссылались авторы его биографических очерков.
…Николай стремительно рос, и ему становилось тесно в просторных классах коммерческого училища. С последним звонком он стремительно выбегал из великолепного, с парадными колоннами, здания на Остоженке, вскакивал в пролетку и мчался в Политехнический музей. Здесь перед широкой публикой выступали видные ученые.
Особенно популярны были лекции профессора Н.Н.Худякова. «Задачи науки, ее цели, ее содержание редко выражались с таким блеском, – вспоминал через много лет Вавилов. – Основы бактериологии, физиологии растений превращались в философию бытия. Блестящие опыты дополняли чары слов. И стар и млад заслушивались этими лекциями».
Николай Николаевич Худяков возглавлял две кафедры в Московском сельскохозяйственном институте, туда он настойчиво звал молодежь.
«Горячую пропаганду за Петровскую академию, – вспоминал далее Вавилов, – вели Я.Я.Никитинский-старший и С.Ф.Нагибин – наши учителя в средней школе. Лекции Н.Н.Худякова, незабываемая первая экскурсия с ним в Разумовское, агитация Я.Я.Никитинского решили выбор».
Казалось бы, всё ясно.
Но в одном из писем Николая Ивановича есть такие строки: «Хорошо помню состояние “без руля и без ветрил”. Случайная волна хаотических вероятностей забросила в Петровку – по-видимому, счастливая случайность».
Так продуманный выбор или случайность?
Какому из двух свидетельств верить?
Я склонен верить обоим.
Вполне сознательно выбрав Петровку, Николай не мог отделаться от мысли, что выбор во многом случаен. Не оправдан логической необходимостью. Лекторский дар профессора Худякова – какая малость для определения своей судьбы!
Конный трамвай уже увозил его в Разумовское – не на экскурсию, не для сдачи вступительных экзаменов – на первые занятия! А он чувствовал себя Робинзоном, который скоро очнется на необитаемом острове. И опасался, что не найдет на нем всего нужного для своей алчущей мысли. Или что кухня окажется слишком однообразной и скоро опостылеет ему. Мог ли он знать, что выбор пути для него только начинается? Что пройден лишь первый перекресток, а впереди их много. Словом, мог ли он знать, что ждет его впереди?..
Правда, он знал, с чего начнет, а это уже было немало.
Он словно видел перед собой долговязую фигуру профессора Худякова. Его одухотворенное лицо. Всклокоченную клиновидную бородку. Большой выпуклый лоб, кажущийся еще большим благодаря отступившим куда-то к середине головы волосам. Большие глаза, кажущиеся еще большими за толстыми стеклами очков…
Таким запомнился ему Худяков на кафедре в Политехническом.
И теперь Николай должен был сказать Худякову, что он, студент первого курса, решил начать с физиологии растений. Он знает, что физиологию полагается изучать после химии и ботаники. Но он основательно знает химию и неплохо знает ботанику. Если профессор сомневается, он готов к экзамену.
Худяков его выслушал.
Благосклонно!
Если студент хочет – пусть пробует! Худяков сам был дерзок, ему нравилась дерзость новичка.
И уже в следующие дни Николай, замирая от восторга, следил, как профессор, словно трагедийный актер, мечется по кафедре, размахивая огромными ручищами с длинными нервными пальцами. Восхищался тонкой игрой его мысли. Хохотал, когда профессор, с удивительной легкостью спускаясь с высот, вставлял вдруг пару ироничных замечаний о ветхости лабораторного реквизита:
– Нет-нет, не смотрите так на эти пробирки, от пристального взгляда они рассыпаются!..
Профессор Худяков опубликовал немного научных работ. Но это результат не бесплодия ученого, а скорее его одержимости. Замыслы у него постоянно опережали темпы экспериментов. Разобравшись в увлекшей его проблеме, он тут же набрасывался на новую. А доведение, подготовку работы к печати откладывал на потом, и это потом часто превращалось в никогда.
Трудно сказать, как много потеряла наука от этого его качества.
Трудно сказать, как много приобрела.
Одержимая устремленность к истине, беспощадным суховеем выжигавшая плоды его собственных исследований, оборачивалась благодатным ливнем, когда профессор Худяков поднимался на кафедру.
Он видел в студентах не школяров, которых он призван поучать, а умных и дельных, хотя и малоопытных, помощников. Он не столько излагал, сколько обсуждал с ними научные проблемы. Лекции его были скорее диалогами с аудиторией, нежели непрерывающимися монологами.
Начатые на лекциях обсуждения он продолжал вечерами в более узком кругу, когда ближайшие ученики собирались у него «на чай».
Физиология растений увлекла Вавилова, и вскоре он успешно сдал Николаю Николаевичу Худякову экзамен – свой первый экзамен в Петровке!
Вслед за физиологией Вавилов начал изучать бактериологию. Часами не отрывал единственный видящий глаз от микроскопа, и скоро, по собственному признанию, уже чувствовал себя «маленьким бактериологом»: кафедрой бактериологии руководил тот же профессор Худяков.
Что могло быть лучше, чем чувствовать себя худяковцем?! Что могло быть более важным, чем стремление доказать профессору, что не зря он принял первокурсника в свой ближний круг? Что могло быть заманчивее, чем видеть себя – в пугающе-дерзостных мечтах – продолжателем дела профессора?
И вдруг произошел разрыв.
Для него самого, вероятно, неожиданный, а для нас – загадочный.
Позднее Вавилов вынесет профессору Худякову суровый и, по-видимому, несправедливый приговор. Разочарование было полным и внезапным.
Не потому ли, что Вавилов однажды понял: не всегда за фейерверком идей профессора Худякова стоит объективная реальность природы.
Не менее увлеченным и увлекающим, но совсем на другой манер, был профессор Алексей Федорович Фортунатов – заведующий кафедрой сельскохозяйственной экономики и статистики. То и другое он понимал широко и комплексно: сюда входила и география сельскохозяйственных культур, и законоведение, и политэкономия, и всё, что так или иначе связано с сельскохозяйственным производством.
Фортунатов не сразу нашел себя и свое место в жизни. Окончив гимназию с золотой медалью, он поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Еще первокурсником подготовил пять научных работ по римской истории: о Катоне Старшем, о хлебных запасах в Сицилии, об основании Рима, о происхождении религий. Параллельно зачитывался произведениями Герцена, Чернышевского, проштудировал «Капитал» Маркса и заразился его идеями. После второго курса Фортунатов бросил Московский университет и стал студентом Петербургской медико-хирургической академии. Еще через три года он снова в Москве: поступает на третий курс Петровской сельхозакадемии.
За два года учебы в Петровке Фортунатов успел принять активное участие в экспедициях по статистическому обследованию сельского хозяйства Екатеринославской губернии и двух уездов Московской губернии. Эти путешествия дали материал для обобщающих публикаций. Дипломную работу он посвятил земледелию Соединенных Штатов Северной Америки. Успешно ее защитил и был удостоен степени кандидата сельхознаук (1882 г.). Затем он вернулся в Петербург и окончил учебу в Медико-хирургической академии. Имея два диплома – агронома и врача, он решил отправиться на Кубань, в артель-колонию «осевших на земле» интеллигентов, стремившихся на практике воплотить идеалы сельскохозяйственного социализма.
Но до Кубани Фортунатов не доехал. Тимирязев, Стебут и другие профессора Петровки убедили его, что закапывать в землю исследовательский талант, каким его наделила природа, даже в плодородную землю Кубани, недопустимо.
Он стал доцентом, позднее профессором Петровской земледельческой академии. Проработал в ней до 1894 года, когда власти ее ликвидировали как рассадник революционной смуты.
В Петровку Фортунатов смог вернуться только через 8 лет. За эти годы он успел поработать профессором Новоалександрийского института, Киевского политехникума, Коммерческого института, университета имени А.Л.Шанявского, Высших женских (Голицынских) сельскохозяйственных курсов, Высшего технического училища. Часто совмещал работу в двух-трех учебных заведениях. Но сердце его принадлежало Петровке. Он воспевал ее в стихах, хотя и не столь ярких, как его научные публикации, всегда новаторские. Стихи были традиционны и сентиментальны, но они передают его романтическую влюбленность в Петровку:
Вы знаете ли край, где Жабёнка течет
И в Лихоборку сонную впадает,
Где не цветет лимон, и мирта не растет,
И горделивый лавр ветвей не поднимает,
Но где так много выросло умов,
Где расцвели столь многие мечтанья,
Откуда разнеслись по тысячам домов
Живые семена осмысленных основ
Агрономического знанья?
Лекции Фортунатова открыли студенту Вавилову широкие горизонты. Он стал понимать, как научная агрономия связана с физической и экономической географией возделываемых растений, с особенностью почв, климата, плотностью населения, его трудовыми навыками, традициями, уровнем образования.
Фортунатов только начал разбираться в том, какие культуры возделываются в разных губерниях и на каких площадях, какие они дают урожаи, сколь эти урожаи устойчивы. В одних местностях преобладает рожь, в других пшеница, в третьих бобовые культуры, в четвертых садовые, огородные… Такое распределение культур сложилось стихийно, но насколько оно рационально, экономически выгодно, научно оправдано? Исследование этих вопросов только начиналось.
Фортунатов подчеркивал, что Россия – страна с самыми обширными сельскохозяйственными угодьями и самыми низкими урожаями. Отсюда беспросветная нужда огромных масс населения. Изменить это можно усилиями тысяч агрономов-практиков и множества ученых. Их и выпускала Петровка, но для такой обширной страны их было ничтожно мало. Впереди – для каждого! – непочатый край работы…
Словом, лекции Фортунатова были захватывающе интересными. Но Николай Вавилов чувствовал: землевладение и землепользование, организация сельскохозяйственного производства и весь клубок сопутствующих проблем – не его стезя. Его тянуло к себе само возделываемое растение. Как, откуда берется это чудо, столь привычное для всех нас, что мы нисколько ему не удивляемся? Тут есть над чем задуматься, чему удивиться и чем восхититься!
Загадку происхождения сельскохозяйственных культур разгадал Чарльз Дарвин. Он понял и показал, что они произошли от диких сородичей благодаря искусственному отбору. В древности культурных растений не было, первобытный человек довольствовался собиранием плодов и клубней. Со временем ему этого стало мало. Он стал высевать семена дичков, ухаживать за саженцами, чтобы вырастить какой-никакой урожай. Часть выращенных семян он сохранял до следующего сезона и снова высевал. Незаметно и совершенно несознательно он отбирал для посева лучшие семена – в надежде, что они принесут большие урожаи. Если природа вела отбор на выживаемость растений в диких условиях, то человек создавал искусственные условия и отбирал те растения и семена, что приносили ему больше пользы в этих условиях. Благодаря искусственному отбору культурные растения по своим свойствам все дальше отдалялись от диких родичей, обособлялись от них, становились культурными видами. Так совершалось чудо творения. Но это – в общих чертах. А как конкретно происходит формообразование культурных видов, разновидностей, сортов? Если познать эти процессы, то ими, вероятно, можно будет управлять! То есть стать творцом новых, невиданных форм, нужных и полезных человеку!
Параллельно с лекциями Фортунатова Вавилов посещал лекции Дмитрия Николаевича Прянишникова. Сперва, может быть, лишь затем, чтобы сдать экзамен по агрохимии и заполнить пустующую графу в зачетке. Очень уж не похожи были лекции Прянишникова на лекции Худякова и Фортунатова! Тихий, бесстрастный голос. Бесконечные ссылки на опыты. И детальные объяснения, как их проводить.
Но Николай начинал ловить себя на том, что с интересом вслушивается в слова Прянишникова. В детальном описании техники экспериментов была необъяснимая притягательность.
Он начал работать в лаборатории Прянишникова. В его вегетационном домике, который перешел к Дмитрию Николаевичу от Климента Аркадьевича Тимирязева. Прянишников вел здесь исследования питания растений.
В этом застекленном помещении в непогоду укрывали сосуды с растениями. В хорошие дни их выкатывали по рельсам на воздух, если же погода портилась, давали команду: «Под стекло!» – и служители вкатывали их под прозрачную крышу.
Здесь ставил первые самостоятельные опыты и студент Вавилов.
Растения высаживали в сосуды с кварцевым песком, очищенным от всяких примесей. Песок до этого промывали сильной соляной кислотой, а потом отмывали водой от остатков кислоты: сперва простой, а затем дистиллированной. Чистый песок, без каких-либо питательных веществ, был нужен для точного опыта. Питательные вещества вносили потом, в строго отмеренных количествах. Дмитрий Николаевич всё просто объяснил. Лишь точно зная, какие вещества и в каком количестве внесены, можно выяснить роль каждого из них для роста и развития растения. Если, скажем, в несколько сосудов с песком внести одинаковое количество калия, азота и разное количество фосфора, то можно будет с уверенностью утверждать, что неодинаковое развитие растений вызвано именно недостатком или избытком фосфора.
Николай строго выдерживает методику: намачивает семена в дистиллированной воде, проращивает их на мокром песке и уже наклюнувшимися переносит в сосуд с песком, в который добавлены строго отмеренные питательные вещества. Ждет всходов. Каждую неделю фиксирует в журнале изменения в росте и развитии растений. Так изучался язык точного опыта. Он не казался Вавилову однообразным и скучным.
Но наиболее существенное, что взял Вавилов у Прянишникова, это не методика экспериментирования: впоследствии он занимался другими проблемами, требовавшими иной методики. Главным его приобретением стало глубокое убеждение, что точный опыт – это единственный язык, на котором можно общаться с природой, то есть ставить ей вопросы и получать от нее ответы. Другого языка для этого нет!
Их встречи становятся все более частыми, переносятся на квартиру Дмитрия Николаевича. Здесь Вавилова ждала беседа не столь бурная и оживленная, как у Николая Николаевича Худякова или Алексея Федоровича Фортунатова, зато более проникновенная и задушевная. А чай у Дмитрия Николаевича, заваренный на сибирский манер, был не менее крепок и ароматен.
В Прянишникове, тогда стройном и сравнительно молодом, Николая Вавилова подкупала светлая вера в науку, в ее безграничные возможности.
Дмитрий Николаевич воспринял эту веру от своего учителя Климента Аркадьевича Тимирязева.
Приехав учиться в Москву из далекого сибирского городка Иркутска, Прянишников поначалу не помышлял о научной карьере. Она представлялась ему, как многим молодым людям его поколения, слишком оторванной от запросов реальной жизни. Но профессор Тимирязев, обожаемый студентами, горячо убеждал их в том, что на научном поприще можно принести не меньше пользы народу, чем в практической деятельности. Пламенные проповеди Тимирязева определили судьбу Дмитрия Прянишникова, и он стремился внушить ту же веру своим ученикам.
Для Николая Вавилова это было особенно важно.
Его влекли пути познания, но уверенности в том, что он имеет право на это, у него не было, и она не скоро в нем утвердится. В мечтах он порой видел себя на кафедре окруженным своими учениками. Надеялся, что лекции его будут так же увлекательны, как лекции Худякова и Фортунатова, и так же обоснованы данными опытов, как у Прянишникова. Так читал Тимирязев, о котором много рассказывали в Петровке, да и сам Николай не раз уже слушал его в университете и в Политехническом музее.
Но сравнение себя с Тимирязевым должно было его отрезвлять. И в следующие минуты он, вероятно, уличал себя в заносчивости и мелком тщеславии. В том, что не наука нужна ему, а кафедра. Что не исследовать он мечтает, а блистать. И не признается себе в этом из трусости перед самим собой… Чем он заслужил право заниматься наукой? Не больше ли будет толку, если он станет простым агрономом в каком-нибудь дальнем уезде и будет учить крестьян выращивать лучшие урожаи на их скудной землице?..
Как же близки и необходимы были ему мысли Дмитрия Николаевича о полезности «чистой» науки для народа и общества! В беседах с Прянишниковым прояснялись не только научные проблемы, но и этические. Для студента Николая Вавилова это было не менее – даже во много раз более! – важно. Это тоже был перекресток.
А вскоре перед ним оказался еще один. Тот, на котором он разошелся с Дмитрием Николаевичем. Нет, разрыва не было. Учитель и ученик, они всю жизнь бережно хранили свою дружбу. Через много лет, когда над Вавиловым разразится беда, никто не приложит столько усилий к тому, чтобы спасти, выручить его, как состарившийся Прянишников, ни на йоту не утративший мужества и благородства…
Почему же студент Вавилов не захотел посвятить себя исследованиям питания растений, которыми столь успешно занимался его учитель? Не потому ли, что дорога, по которой неторопливо и планомерно шел Прянишников, была уже проторенной, тогда как его влекли нехоженые тропы.
Наверное, он промучился не одну ночь, прежде чем объявил учителю о своей «измене». А может быть, Прянишников сам благословил его. Увидел, что этому студенту следует не продолжать начатое, а начинать сначала! Прянишников позднее скажет: «Николай Иванович – гений. Мы не сознаем этого, потому что мы его современники».
И еще перекрестки…
На кафедре С.И.Ростовцева Вавилов увлекся изучением болезней растений, составил гербарий паразитических грибов.
А осенью 1909 года будущий растениевод вдруг стал зоологом. Профессор Н.М.Кулагин, откликаясь на просьбу Московского губернского земства, задумал силою студентов исследовать образ жизни голых слизней (улиток) и испытать различные средства борьбы с этими вредителями сельскохозяйственных угодий. На его предложение откликнулся Николай Вавилов. Наблюдения он проводил в деревне Степаньково Троицкой волости, в имении некоего помещика Фишера. Работу засчитали ему как дипломную и издали отдельной книгой. Музей прикладных знаний присудил автору премию имени основателя музея – заслуженного профессора зоологии А.П.Богданова. Представляя его на премию, профессора Кулагин, Вильямс и Кожевников писали: «Рассматривая вопрос о причинах массового появления слизней, г. Вавилов ставит его в связь с метеорологическими и почвенными условиями Московской губернии и дает в этом отношении небезынтересные данные. Наиболее подробно г. Вавилов излагает главу о мерах борьбы со слизняками. Меры борьбы он делит на предупредительные и истребительные. Для выяснения наиболее практичной меры он ставит ряд опытов и на основании этих данных делает указание мер наиболее пригодных. Вообще в вышеуказанной работе г. Вавилов обнаружил умение вести научные наблюдения, пользоваться литературой и дал некоторые практические указания по борьбе со слизнями»[24].
Немало для недоучившегося студента!
Но и профессор Кулагин не увлек его за собой.
Никто не увлек…
Теперь уже немного, совсем немного осталось до того дня, когда Николай напишет: «Петровке предъявляю одно лишь серьезное обвинение. В Петровке была милая, хорошая общественная среда, были недурные научные работники, но в ней не было огня научной мысли, мысли зажигающей и увлекающей за собой. Была недурная учеба, но кипучей работы научной мысли, синтеза – я не ощутил. Были блестки, вроде Худякова, быстро гаснущие, была скромная внутренняя работа, несомненно талантливая, вроде Демьянова, Прянишникова, Самойлова, Нестерова[25] и присных, но это был стук в дверь храма науки, как про себя на юбилее сказал Алексей Федорович [Фортунатов]; эта работа была увлекательной для самих работников, но не для нас – наблюдателей и посетителей лабораторий. А когда-то этот огонь горел в лице Федорова[26], Тимирязева. Ныне его не ощущали. Это страшно обидно. Не было огня, который бы зажег. Вот кое-что из того, что вертится в мозгу. Может быть, этого не следовало бы писать – я, право, не знаю».
Да, этого писать не следовало. Такие профессора, как Н.Я.Демьянов, Я.В.Самойлов, Н.С.Нестеров, Н.Н.Худяков, А.Ф.Фортунатов и, конечно же, Д.Н.Прянишников, были учеными высокого класса. Каждый создал свое направление в науке, свою школу, воспитал сотни учеников. Вавилов и сам понимал неосновательность своих упреков – потому и вставил столько оговорок. Через много лет он скажет о Прянишникове: «Возьмите школу Прянишникова, возьмите практику работы студенчества, которой так правильно руководил Прянишников <…>. Его руководство признано самым лучшим, по нему учится всё студенчество мира, он имел десятки студентов, он умел руководить, подводить к опытному делу, к вегетационному домику, и результаты этой работы, сама система дисциплинировала людей и заставляла людей чувствовать, что они науку творят».
Эти слова вызывают больше доверия. Они принадлежат не вчерашнему студенту, а ученому с мировым именем. И умудренному годами человеку.
Тогда же, в 1911-м, он был еще очень молод и склонен к максималистским суждениям.
Зато максимализм высказываний молодого Вавилова позволяет ощутить, каков был его личный настрой. Его не смогли зажечь ни Худяков, ни Фортунатов, ни Прянишников, ни кто-либо другой из профессоров Петровки. Значит ли это, что он был создан из особо стойкого к воспламенению материала? Если бы так, то откуда взволнованная перепутанность тех же самых строк?! И откуда слова одного наблюдавшего за ним профессора:
– Впервые вижу, чтобы науку делали с пеной у рта.
Его упреки – результат психологического самообмана. Он не ощущал «огня научной мысли, зажигающей и увлекающей за собой», потому что и без того горел ярким пламенем! Самовозгорелся, попав в насыщенную кислородом атмосферу научных исканий Петровки, потому и не воспламенял его окружающий огонь.
До революции 1905 года независимые студенческие организации, кроме землячеств, были запрещены. Под напором революционной волны властям пришлось ввести более либеральный университетский устав, высшим учебным заведениям представлялась широкая автономия. В частности, разрешалось создавать любые студенческие общества неполитического характера.
Весной 1907 года – Николай Вавилов еще на первом курсе – в Петровке создается сеть студенческих обществ и кружков – более двух десятков.
Николай Вавилов вступил в Кружок любителей естествознания и первым делом «пожертвовал» (то есть подарил) кружку самое дорогое, что у него было: коллекцию портретов крупных ученых, которую он любовно собирал. То были портреты Сеченова, Менделеева, Мечникова, Пастера, Тимирязева…
В организации кружка, в выработке его устава, направления работы Николай Вавилов играл активную роль и был избран товарищем (заместителем) председателя.
Краткие отчеты Кружка любителей естествознания публиковались в ежегодных отчетах Института – редкая честь, которую с ним разделял еще только один кружок: любителей опытной агрономии.
В первом отчете читаем: «Умение видеть и понимать природу, приобретение навыков для естественно-исторических исследований – таковы скромные стремления кружка. Самостоятельные работы, экскурсии под руководством опытных натуралистов – средства для достижения цели».
Кружок создавался всерьез и надолго. Предусмотрены и цели, и средства, и привлечение опытных натуралистов.
Через два года задачи кружка конкретизируются, они расписаны по пунктам, пункт 3 гласит: «Развитие самостоятельных работ в той или иной области естественнонаучного мышления». И тут же оговорка: «По существу эта цель должна быть первой в очереди, и лишь по многопредметности и обязательности занятий в институте она попадает на третье место».
Что и говорить, не каждый способен вести самостоятельные научные исследования и при этом не отставать от учебного плана!
В первый год существования кружка Николай Вавилов, вместе с двумя студентами старших курсов, подготовил доклад «Генеалогия растительного царства», обнаружив интерес к самым коренным проблемам науки о жизни: наследственности, изменчивости, видообразованию, эволюции. Кстати заметим, что эти вопросы постоянно находились в центре внимания кружковцев. Так, когда в августе 1910 года в Москве была открыта Пятая выставка садоводства, плодоводства, огородничества и виноделия, в числе экспонатов Кружка любителей естествознания были представлены тщательно оформленные таблицы, иллюстрирующие законы Менделя.
Можно не сомневаться, что в их составлении Николай Вавилов принимал самое активное, вероятно, ведущее участие. На той же выставке была представлена собранная им коллекция паразитических грибов. Экспонаты кружка – всего их было шесть – удостоились Большой серебряной медали.
Годом раньше Вавилов выступил с другим мировоззренческим докладом: «Дарвинизм и экспериментальная морфология». Он был заслушан на торжественном заседании, посвященном столетию со дня рождения Дарвина.
На том же заседании профессор Н.М.Кулагин выступил с обзором «Зоология после Дарвина», а руководитель Селекционной станции Д.Л.Рудзинский – с сообщением «Дарвинизм и искусственный отбор». Выразителен сам факт, что доклад студента был включен в программу вечера наряду с докладами маститых ученых.
Вечер, посвященный Дарвину, состоялся в феврале 1909 года, а предыдущим летом Николай Вавилов с небольшой группой кружковцев отправился на экскурсию на Кавказ. По существу это была маленькая экспедиция. Понятно, что по возвращении Николай выступил с докладом на заседании кружка. Десятилетиями и об этом докладе было известно только название, как вдруг, совершенно неожиданно, была найдена записная книжка Николая Ивановича с его черновым наброском. Эта драгоценная рукопись[27] позволяет как бы поучаствовать в той небольшой экспедиции, очень важной для становления будущего ученого.
Группа студентов прошла по Военно-Грузинской дороге от Владикавказа до Тифлиса. Длина маршрута – 213 километров, но экскурсанты покрыли гораздо большее расстояние, ибо часто и надолго отклонялись от основной дороги. Целью экскурсии было «ознакомление с природой края и сбор коллекций».
Передвигались в основном пешком, снаряжение и прочие грузы вез нанятый фургон.
По выходе из Владикавказа дорога была хорошо укатана, но затем пошли ухабы, колдобины, под ногами хлюпала скользкая разжиженная грязь.
Погода поначалу не баловала: моросил мелкий дождь, панорама гор едва просвечивалась через пелену тумана.
Дорога петляла по горным склонам: то круто шла вверх, то ныряла в ущелья, где царил полумрак. Скалы с обеих сторон были покрыты мхом, лишайником, нередки были обнажения юрского известняка, плотного серого доломита.
В одном из обнажений путешественники обнаружили ископаемые кораллы, «что довольно редко встречается по Военно-Грузинской дороге».
Миновав поселок Балта, экскурсанты увидели разрез маренных отложений – след давно отступившего ледника. «Чем дальше дорога идет от Балты, тем местность становится суровее, по одну сторону тянутся непрерывные цепи гор. Обнажения становятся все наклоннее, очевидно, тектоническая волна оказала немалое влияние на рельеф этих слоев. <…> Растительность становится зеленее, по-видимому, ее еще не тронуло июльское солнце».
У станции Ларе путники заночевали, а утром их разбудил глухой рокот; казалось, что за стенами палатки разыгралась буря. Но в небесной синеве не было ни облачка, ослепительно сияло солнце, воздух был неподвижен. Рокот шел снизу, из глубокого ущелья – это прорывались через каменные завалы воды Терека.
Перейдя через ущелье по мосту, путники вновь увидели маренные отложения. Среди них высился «знаменитый Ермоловский камень, принесенный сюда во время знаменитого обвала 1832 г., завалившего долину Терека камнями, льдом и грязью на расстоянии 2 верст и до 90 м высоты. Этот Ермоловский камень около 5 ½ тысяч кубометров в объеме».
Гигантский гранитный валун, названный в честь генерала А.П.Ермолова, – это редкое чудо природы. Его вес – до 16 тысяч тонн. Он изумлял всех бывавших здесь путешественников, в их числе были Пушкин и Лермонтов. Он запечатлен на холсте художника Чернецова «По дороге из Владикавказа в Тифлис через Кавказские ворота». Он действительно скатился сюда в результате обвала Девдоракского ледника, но не в 1832 году, а гораздо раньше. По преданию, генерал Ермолов, командир российского Кавказского корпуса в 1816–1827 годах, не раз останавливался у этого камня, здесь им был подписан договор с каким-то дагестанским ханом.
Одной из самых интересных экскурсий в сторону от Военно-Грузинской дороги Вавилов назвал поход к Девдоракскому леднику, куда они поднимались пять верст по крутым, едва заметным тропам, извивавшимся между утесами, в обход небольшого глубоководного озера, в котором зеркально отражалось небо и скалистые берега. У самого ледника обнаружили одинокую заброшенную сторожку – в ней устроились на ночлег. С утра приступили к детальным исследованиям.
«Здесь часто бывают обвалы. Сланцы легко колются и нередко обваливаются».
Длинным узким языком Девдоракский ледник сползал по крутому склону Казбека. «Он берет начало из обширного, около двух верст шириной снежного поля, и он составляется из трех больших рукавов, имеющих общее начало и разделяющихся друг от друга грядами скал, торчащих из-под снега. Нижняя часть Девдоракского глетчера скрыта под грудами камня и щебня, и лед проглядывает здесь только на самых крутых склонах».
Николай очистил стенку ледовой трещины, и увидел любопытную картину: толща льда была исполосована горизонтальными темными слоями. В этой «полосатости» он усмотрел аналогию с годовыми кольцами на срезе дерева. В докладе он пояснил, что весною, при таянии снега, ручьи наносят на поверхность ледника слой грязи; следующей зимой поверх нее ложится новый слой снега, который уплотняется и превращается в лед. Так год за годом. На срезе ледника слои весенней грязи представлены темными полосами, а слои наросшего за зиму льда – светлыми. «По этому чередованию полос можно сосчитать, сколько лет леднику. Что, правда, очень трудно».
Наступление ледника не раз приводило к горным обвалам. Самый крупный из зарегистрированных обвалов произошел в 1831 году.
Особое внимание будущий растениевод обращает на высокогорную флору. «Когда видишь среди молчаливой природы снегов и обнаженных скал уголки с приютившейся иногда богатой растительностью, с яркой зеленью и пестрыми цветами, невольно взгляд останавливается на ней». Николай замечает, что «скалы испещрены красивой инкрустацией из серых, черных, желтых каменных лишаев»; они как бы разграфляли поверхность камня, словно географическую карту
Растительность, поначалу бедная и убогая, с подъемом в горы становилась не менее, а более разнообразной! На этой особенности горной растительности Николай детально остановился в докладе. Многократно потом им подтвержденная, она ляжет в основу его крупнейших ботанико-географических открытий.
Он собирает для гербария растеньица мака, очитока, черемицы, злаков. «На значительной высоте встречаются даже довольно высокие кустарники и отдельные деревца, затем заросли рододендрона, уже почти отцветшего в это время».
Николай подразделяет горную флору на альпийскую, в основном травянистую, и субальпийскую, состоящую больше из кустарника и убогих низкорослых деревьев. В конце июля (экскурсанты были там 25-го) она уже отцветала, зато альпийская была в полном цвету. Замеры показали, что в районе Девдоракского ледника альпийская флора начинается на высоте около двух с четвертью километров.
«В общем, все альпийские растения очень своеобразны, своеобразны даже без снежного фона, который так оттеняет их. Это по большей части яркие, крупноцветные, низкие растеньица, по большей части многолетние и размножающиеся вегетативно, что имеет значение ввиду краткости летнего периода жизни и возможности не вызревания семян ввиду частых заносов». У многих растений цветы появляются раньше листьев – как только сходит снег. По Вавилову, это имеет глубокий приспособительный смысл: семена успевают созреть в короткое альпийское лето. «После периода цветения выполняют они и дальнейшие функции, развивают листву и побеги».
В альпийской флоре Вавилов выделил две группы. К одной отнес растения, ютящиеся в расселинах скал и утесов, на крутых склонах, на бедной каменистой почве. Они неприхотливы, цепко прикреплены к каменистым породам, стелятся вдоль скал; у них хорошо развита корневая система. Другая группа – растения альпийских лугов, «где материнская порода легко выветривается, где она представляет рельеф, удобный для накопления гумуса, и где перегной накопляется в больших количествах». Это совсем другая флора – пестрый и очень яркий ковер. Анализ почвы показал, что в ней 14 процентов перегноя, она богата соединениями фосфора. «Вы видите, что условия произрастания здесь довольно благоприятны, – говорил Николай в докладе, – и вот почему среди вечных снегов, среди массы фирна [плотно слежавшийся снег] вы встречаете столь поразительное на первый взгляд богатство растительных форм».
Вернувшись на Военно-Грузинскую дорогу, группа двинулась дальше по намеченному маршруту и скоро вышла к «знаменитой станции Казбек». Отсюда поднималась извилистая тропа к не менее знаменитому монастырю на Казбеке, воспетому Пушкиным в одноименном стихотворении[28]. Увековечен он и в «Путешествии в Арзрум»: «Утром, проезжая мимо Казбека, увидел я чудное зрелище: белые оборванные тучи перетягивались через вершину горы, и уединенный монастырь, озаренный лучами солнца, казалось, плавал в воздухе, несомый облаками».
Речь идет о церкви «Святая Троица» («Цминда Самеба»).
На станции Казбек группа разделилась: двое студентов направились к монастырю, а остальные в это время осматривали целебный источник «Казбекский нарзан», в двух километрах от станции. Николай успел побывать и у целебного источника, и у монастыря, откуда в утренние часы наблюдал вулканические структуры склона Казбека. В дневные часы их не видно из-за густой облачности.
От станции Казбек дорога снова пошла вверх, к заснеженному перевалу, а оттуда пошел спуск к Гудаури и дальше вниз, в долину реки Арагви.
«Воды ее мутны, ибо несут с гор немало грязи и размолотых пород. Вода ледяная. Одному из товарищей (не ему ли самому! – С.Р.) чуть-чуть не пришлось поплатиться жизнью за желание искупаться в ней. Ибо трудно устоять против течения».
Горы по берегам Арагви покрыты лиственным лесом: буком, липой, грабом, каштанами, дикими яблонями и грушами. Ниже по течению лес редеет, здесь преобладают кустарники, алыча, держидерево, густо усеянное колючками. Еще ниже – степные травы, выжженные солнцем, всюду шныряют ящерицы, извиваются змеи, много саранчи. Здесь сухо, острая нехватка воды, даже колодцы пересохли.
С приближением к Тифлису появляются арыки искусственного орошения, все чаще встречаются виноградники. Отроги гор отступают к горизонту, перед путниками расстилается широкая равнина. Наконец, вдали, подернутые дымкой тумана, проступают очертания Тифлиса. Путешествие подходит к концу.
Николай не просто доволен экскурсией на Кавказ – он воодушевлен! Перед ним открылись новые, неведомые горизонты: «Человек, не обращающий никогда внимания на строение земли, на геологию окружающего его ландшафта, невольно здесь, на Кавказе, останавливает свое внимание на резких контрастных картинах природы, и невольно является желание разгадать их, понять».
В докладе Николай не раз возвращался к этой мысли: «Мы вообще привыкли, живя среди однообразного ландшафта, обращать мало внимания на явления природы, мы не умеем наблюдать их. Многое проходит мимо наших глаз, не обращая нашего внимания. А здесь же, на Кавказе, где явления природы так резки, где ландшафт так контрастен, – глаз поневоле останавливается на нем и старается разобраться в окружающем тебя явлении. Невольно стремишься понять его, усвоить его. Учишься наблюдать».
Готовя доклад, студент Николай Вавилов проштудировал огромную литературу о Кавказе. В его записной книжке есть перечень этих материалов. Несколько страниц занимают выписки из разных источников – о вулканической деятельности, географии, землетрясениях, растительном и животном мире Кавказа, особенностях земледелия…
Еще до экскурсии Николай познакомился с трудами немецкого ученого Германа Абиха, одного из первых исследователей геологии и географии Кавказа, а также с работами его последователей.
На обороте страницы 34, выписано столбиком: «По геологии прочитать: Неймайра, Агафонова, Иностранцева, Мушкетова, Левинсон-Лессинга, Журналы Геологические и Землеведение».
На странице 35 – тоже столбиком: «Прочитать по флоре: Липского, Варминга, Флерова, Федченко, №№ Естествознание и География, Талиева, Казакова. Просмотреть журналы: Землеведение, Горный журнал».
На обороте той же страницы: «По Зоологии Сатунина и отчеты Музея Кавказского».
На странице 36 – «Приготовить диапозитивы: № 1 Карта Кавказа (с рельефной карты), 2 Фургон, 3 Обвал 1, 4 Обвал 2, 5 Базальты, 6 Казбек, 7 Ледник, 8 Третичные отложения у Мцхет/Тифлис, 9 Ледниковая флора, 10 Ледниковая трещина, 11 Сланцы, 12 Вид Ущелья, 13 Семигорья, 14 Источников, 15 Скалы Пронеси Господи, 16 Ермоловского Камня».
Воображение Николая захватили могучие геологические процессы, вызвавшие образование Кавказского хребта. Когда-то здесь было море, но тектонические силы и вулканические извержения вздыбили дно океана, «и постепенно Арало-Каспийское море ушло, разделившись на Азовское и Каспийское моря, и освободило громадную площадь земли, которая ныне занята Кумо-Манычской степью».
«Таким образом, горы Кавказа – сравнительно молодые горы, и это проглядывается во всем: заостренность вершин, крутизна, сравнительная свежесть пород, всё это говорит о том, что нивелирующая сила воды и ветра не успела еще закончить своего дела. Кавказский рельеф еще продолжает формироваться».
До этой поездки Николаю не доводилось бывать за пределами среднерусской равнины. То было его первое знакомство с другим миром, другим рельефом, другим климатом, другой флорой и фауной, другими обычаями и людьми. Всё это он с жадностью вбирал в себя. Но жажда не была утолена. Не отсюда ли пошла его страсть к путешествиям, стремление в дальние страны, к познанию мира во всей его цельнокупности, познанию глобуса, как он любил говорить!
Николай привез с Кавказа ботаническую коллекцию – 158 образцов. То был первый шажок во всемирном поиске растительных ресурсов. Он разработает программу поиска, ее осуществлению посвятит свою жизнь.
Занятия в Кружке любителей естествознания и на кафедрах, уроки английского языка, которые параллельно берет Николай, поглощают всё его время.
Он постоянно занят. Его «рвут на части» товарищи, преподаватели, профессора. У него появляются черточки типичного жреца науки: глубокая сосредоточенность и анекдотическая рассеянность. Л.П.Бреславец вспоминала, что в день своего знакомства с Николаем – произошло это в столовой Петровки за обедом – Вавилов вдруг пристально посмотрел на товарищей, засмеялся и побежал к столу раздачи. «Оказывается, он увидел, что мы едим котлеты, а он после супа сразу принялся за мороженое».
Черновой набросок доклада об экскурсии на Кавказ обнаружила в семейном архиве Л.В.Курносова – вдова сына Н.И.Вавилова Олега. Она же нашла студенческий дневник Николая Ивановича[29].
В дневнике почти не отразились повседневные будни, встречи, впечатления о прочитанных книгах, театральных постановках, спорах с друзьями; не отразились в нем и любовные переживания, хотя в эти годы развивался роман Николая Вавилова с Катей Сахаровой. Зато в нем видна напряженная работа мысли, поиски своего места в жизни, сомнения в собственных силах, порой очень острые, вера и неверие в правильность избираемого пути.
Первая запись сделана 24 августа 1907 года, то есть через год после поступления в Петровку, когда выдающиеся способности и не менее выдающаяся работоспособность Николая Вавилова уже были высоко ценимы и профессорами, и друзьями-студентами. А он записывает: «Жизнь идет. Идет мало полезная. Без определенных идеалов. Идет на авось, куда попало. Движение вперед нестройно. Бурными скачками то вперед, то назад. Вдали так много неизвестного. Такая тьма заволакивает глаза».
Так что своя судьба рисовалась ему отнюдь не в радужном свете! Чему посвятить жизнь? Он еще этого не знал и был в растерянности. Он видел три возможных пути, но не мог решить, какой из них избрать.
«Ум проник в сущность материи, познал не видимые никаким микроскопом движения. И ум на этом не останавливается. Следит за развитием знания. Приближается к пониманию истины. Это один из идеалов жизни. Другой идеал более близкий к жизни. Открыть массе глаза. Ввести ее в область мысли, идей. Организовать ее для борьбы. Открыть доступ тысячам талантов, несомненно, таящимся в глубинах народной массы. И 3-й идеал – жить для того, чтобы подготовлять почву для лучшей жизни».
Что значит «подготовлять почву для лучшей жизни»? Не очень ясно сказано. Ясно ли ему самому?
Он твердо знал лишь одно: коммерция его не устраивает! Привлекает естествознание. Но как оно обширно и необъятно!
Может быть, его стезя – физика? В его дневниковых записях упоминаются то катодные лучи, то излучение радия… К физике он сохранит интерес и позднее; она станет делом жизни его младшего брата.
«Сегодня из питерских газет прочел: “2/III. В Москве умер выдающийся физик П.Н.Лебедев”. Для русской науки это ужасное событие».
Так писал он в 1912 году в одном из писем к Е.Н.Сахаровой.
Значит, он знал о работах Лебедева, знал, как еще молод профессор Лебедев, как много мог бы еще совершить…
Правда, о Лебедеве он мог знать от младшего брата. Но вот письмо Николая Ивановича, написанное почти 10 лет спустя, в 1921-м.
«Для Сергея достал одну книжку, которую он одобрит. Отчеты всех физиков о новейших работах Wilhelm Institut. Einstein’а и прочих. Только что вышла, но боюсь ее посылать по почте. Очень дорогая: 6 долларов, и в ней кое-что для меня».
В ней кое-что для меня!.. Так, может быть, физика?..
Но влекла его и химия. Его доклад о Кавказской экспедиции пестрит химическими формулами, а позднее, в своих работах, он будет проводить глубокие аналогии между сущностью биологических и химических представлений.
И еще – геология.
И с мечтами о медицине он еще не распрощался.
И просветительство: открыть массе глаза, открыть доступ тысячам талантов, несомненно, таящимся в глубинах народной массы…
Эти метания – свидетельство жадного интереса к законам мироздания, которым подчинена манящая многоликость природы. И мучительные попытки решить для себя уравнение со многими неизвестными…
Местами в дневнике проскальзывает мысль, что предпочтительнее всего для него агрономия. Но именно этот путь представлялся ему наиболее дерзким, он не уверен, что сможет его осилить. Вот запись от 13 сентября того же 1907 года: «Страшно за будущее. Куда идти? Путь земского агронома так ответственен, так много нужно знать. И собственно ничего не зная практически. Не зная жизни крестьянина, не зная его языка. Страшно, боязно. Нынешний год я углублюсь в науки агрономические. Я вникну в них. При каждой малейшей возможности я иду в деревню. Жалеть времени на кажущиеся пустяки нечего. Это вовсе не пустяки».
Столь сильные сомнения должны, казалось бы, расслаблять молодого человека, подрезать ему крылья. Но – нет! Упрекая себя в неустойчивости характера, в пустой трате времени, в том, что не он управляет своими чувствами, а чувства управляют им, он записывает 24 сентября: «Выход из такого положения – борьба со страстями. Каждый день я занимаюсь с 8 час. до половины 2-го [ночи]. Должно как можно меньше тратить время на разговорцы. Времени слишком мало. А разговорцы в сущности ничего не дают. Надо помнить, что до Рождества нужно сдать 5 экзаменов. Нужно не отставать от курса. Нужно пополнять знания по естественным наукам, по агрономическим, общественным».
Развитие той же темы в записи от 5 октября: «В сторону уныние. Подождем глядеть в будущее. Остановимся на настоящем. Ведь цель-то ясная. <…> Пока буду изучать общие предметы. Заниматься по усилиям, а главное, незачем отвлекаться; не стоит унывать. На жизнь надо глядеть весело. Идти туда, где светлые просветы, где больше склонности, где больше радости. Больше того, что есть, ты не сделаешь. Делай хоть то, что можешь.
Простится всё тебе, чего не смог ты сделать.
Но не простится, если ты не восхотел[30].
А я хочу. Хочу страстно науки. Люблю ее. В ней цель жизни. В ней одной можно испытывать энтузиазм. Верую в ее будущее. Знать, обнимать разумом целостность явлений, комбинировать их в стройные гармонические системы, пользоваться ими для разрешения мировых загадок и применять к улучшению жизни на земле – это значит прожить хорошо, удовлетворить себя. Не стоит предаваться утопизму. Брать в жизни всё, что только может доставить тебе радость, спокойствие чувства и разума. Надо жить посветлей. Никому не завидовать, ни от кого не скрываться. Всюду находить хорошую сторону».
Студента Вавилова волновала не только будущая профессия. На пороге самостоятельной жизни перед ним возникала бездна вопросов, связанных с основами бытия человека на Земле. 22 октября второкурсник Вавилов записал: «Мы выросли загипнотизированными суевериями и различными аксиомами домашнего обихода. Мы усвоили много понятий на веру. Всё это надо пересмотреть, переобдумать. И в логике мышления должны преобладающую роль играть методы биологические, методы естественных наук. Вопросы, подлежащие пересмотру: религия, семейная жизнь, брак, отношение к женщине, женский вопрос, половой вопрос, вопросы воспитания, школы».
Ответов у него пока нет, но он уже убежден: найти их можно только на путях науки. 11 ноября, за два дня до своего двадцатилетия: «Вначале было слово, и слово было делом. Да, в науке важную роль играет слово. Человек, посвятивший себя той или иной области науки, когда передает свое знание людям, должен увлечь их, должен говорить самое интересное, самое нужное, чтобы возбудить любопытство, симпатию и даже любовь к науке. Всякая наука глубоко интересна, когда посвятишь себя ей, когда углубишься в нее».
Чем научное мировоззрение отличается от религиозного, метафизического и всякого другого? Это Николай уже знает.
В торопливой записи в канун нового, 1908 года Николай делает попытку оглянуться назад и проследить этапы развития своего собственного мировоззрения, хотя, по его словам, оно продолжает меняться и углубляться каждый месяц. В детские годы он и его окружение верили в сверхъестественное, и эта вера «время от времени всплывала непроизвольно в виде безудержного идеализма, идеализации». Потом он и его друзья впали в другую крайность: «Мы материалисты. С яростью мы громим витализм с его жизненной силой. Мы боремся с религией. Материалистически разбиваем ее. <…> С восторгом внимаем нападкам Геккеля на религию. Малейший подкоп под религию вроде морозовского “Откровения в грозе и буре” мы встречаем с затаенной радостью». Но вот Николай познакомился с трудами Маха и Оствальда. Их взгляды, насколько можно понять из его дневника, проповедовал с кафедры профессор Худяков, что особенно сильно повлияло на Николая.
«Идол материализма, с его гимном единому абсолюту – атому – пал. Этот 3-й период мне кажется крайне серьезным и знаменательным. Ибо при этом мы не только выработали себе новое миросозерцание, отличное от предыдущих, но мы стали критически относиться даже и к науке, к научным воззрениям. Идеализация науки приняла иные формы. Теперь мы уже не придем в экстаз от слова наука, ибо мы поняли, что и в этой области не так уж всё научно, как кажется новичку.
В общем, наши воззрения таковы. Богов и сверхъестественного ничего нет. Абсолютов, абсолютных истин не существует. Сущности вещей мы не постигнем. И глупо было бы к этому стремиться. Истина – [это] только истина на сегодняшний день, не более того».
Значит, научное знание не абсолютно. То, что сегодня считается истиной, не было истиной вчера и может быть опровергнуто завтра. Абсолютное знание – это иллюзия, тормоз в развитии подлинных знаний. Но если абсолютных истин нет и всё в мире относительно, то что же такое человек, каково его место в мире?
В масштабе Вселенной человек – лишь ничтожная песчинка. Если условно приравнять время жизни Вселенной к одним суткам, то жизнь человека длится мгновение, долю секунды! Человеческая личность – ничто: едва возникнув, она исчезает!.. Но, продолжает размышлять Николай, «этому противоречат мои инстинкты, весь смысл моей жизни. Наука этот вопрос затемняет, но не разрешает. Отсюда и возникает значение религии. Она-то отвечает мне. Она дает смысл моей жизни. Она сохраняет мое Я».
Выход из этого тупика Николай находит в эволюционной теории Дарвина. «Она говорит так: всё развивается, всё совершенствуется. Совершенство заключается в приспособленности к жизни; в приближении к познанию истины, природы. Зная природу, человек сумеет и жить хорошо. Человек узнает законы сохранения и превращения энергии, и в его руках [будут] силы природы. Он, зная их, учится направлять их по собственному произволу. Он живет лучше, чем жил первобытный человек. Итак, в мире жизни царит эволюционный принцип. Человек узнал его, проверил его. А зная его, человек должен пользоваться им, как он пользуется знанием закона всемирного тяготения».
В дневнике студента Вавилова много размышлений о преемственности научных знаний, о том, что каждое поколение получает от предков в готовом виде то, что добывалось великим трудом, методом проб и ошибок. Получая эти знания, новое поколение движется дальше и делает реальностью то, что раньше считалась бесконечно далеким или вообще недостижимым.
В дневнике появляется такая запись:
«Вот пример. Великий кенигсбергский натурфилософ Кант в сочинении “О необходимом подчинении принципа механизма телеологическому принципу” привел: для человека было бы нелепостью думать или надеяться, что со временем может явиться новый Ньютон, который сделает для нас понятным так же бесцельное происхождение какого-либо стебелька травы согласно с законами природы, эту мысль надо решительно изгнать из человеческого ума. Но вот 70 лет спустя этот невозможный Ньютон действительно явился в лице Дарвина, а его теория естественного подбора на самом деле разъяснила загадку, которую Кант считал неразрешимой. Пойми лишь соотношения явлений, событий и ясно поймешь картину мира. <…> Эту философию мы заимствовали у Маха».
Мировоззрение студента Вавилова складывалось под влиянием философии Маха – как раз в те годы, когда Ленин громил махизм за субъективный идеализм.
Для Ленина на все методологические вопросы давно было отвечено Марксом и Энгельсом. Их диалектический материализм был альфой и омегой теории познания. Тот, кто думал иначе, подлежал остракизму как «прислужник буржуазии» и «враг рабочего класса».
Конечно, ничего буржуазного в воззрениях Маха не было, как не было и ничего пролетарского. Мах пытался философски осмыслить новейшие на тот период достижения науки, оказавшиеся в конфликте с классическими представлениями о материи и мышлении.
Из дневника Вавилова видно, что большое влияние на него оказала также публицистика Н.К.Михайловского – литературного критика и мыслителя народнического толка конца XIX века. Это неудивительно: молодежь его поколения зачитывалась Михайловским. Сильное впечатление на Николая произвели статьи Михайловского об индивидуализме и коллективизме, в особенности его работа «Что такое прогресс?».
Михайловский считал, что прогресс человеческого общества – это не простое продолжение природной эволюции. Человек выделился из природы. Еще в первобытном состоянии он стал ставить свои собственные цели, вырабатывать идеалы, действовать не только по велению обстоятельств, но и по велению своего разума, воли, своих представлений о добре и зле. Целенаправленная деятельность человека влияет на ход истории. Это и называется прогрессом. Но добиться прогресса в одиночку человек не может, в одиночку он бессилен. Он должен объединяться с себе подобными – в семьи, племена, кружки, союзы, партии, нации. Умение общаться, договариваться, ощущать свое единение с другими людьми – это такое же важное свойство человеческой личности, как ее неповторимость.
Человек не только отражает мир, в котором живет, но творчески его преобразует. Прогрессивна ли деятельность индивида или группы, определяется такими понятиями, как государственный интерес, национальное богатство, развитие производительных сил. Но не менее важным мерилом прогресса Михайловский считал свободу личности, ее цельность и защищенность, что особо подчеркивал Николай Вавилов. Развитие науки, рост промышленности, рост государственного могущества – это вовсе не прогресс, если они ведут к деградации и порабощению личности человека.
14 февраля 1908 года Николай был на лекции профессора Г.А.Кожевникова «Будущее человека», что оставило такой след в его дневнике: «Когда я слушал эту лекцию, то ясно представился мне тот минимум знания по общим вопросам жизни, каким мы, интеллигенция, обладаем. Стало досадно, пожалуй. Нет, невозможно считать [законченным] свое естественнонаучное образование».
К профессору Кожевникову он обратился с письмом-просьбой – указать литературу по теме лекции. Вскоре получил обстоятельный ответ, за что благодарил «от себя и от товарищей по самообразованию».
Николай Вавилов восхищен достижениями науки и вместе с тем сознает, как ничтожны достижения по сравнению с тем, что еще надо познать. Его мучает мысль о глубокой противоречивости самой натуры человека. Эта мысль возникла под влиянием недавно прочитанных книг И.И.Мечникова «Этюды оптимизма» и «Этюды о природе человека». В них Мечников развивал свои излюбленные идеи о краткости человеческой жизни и необходимости ее продления до «естественных» пределов.
Человек возник, как и все другие существа, в результате биологической эволюции, определяемой борьбой за существование и выживанием наиболее приспособленных. Один из важнейших факторов выживания – инстинкт самосохранения. В отличие от других существ, человек сознает неизбежность смерти, и это делает его бытование на земле трагическим. В стремлении преодолеть страх смерти человек хватается за веру в бессмертие души, но, по Мечникову, это иллюзия. Страх смерти можно преодолеть, если продлить жизни человека «до естественных пределов», когда инстинкт жизни угасает и смерть становится желанным концом. Чтобы продлить жизнь «до естественных пределов», надо глубже изучать природу человека, развивать медицину и гигиену, разработать правильный режим питания. Мечников считал, что жизнь человека укорачивают яды гнилостных бактерий, которые гнездятся в кишечнике, особенно в слепой кишке. В качестве противоядия он предлагал «мечниковскую простоквашу»: она-де заселяет кишечник полезными молочнокислыми бактериями и вытесняет гнилостные бактерии. Раздумья над прочитанным оставили важный след в дневнике и в сознании Николая Вавилова.
26 мая 1909 года Николай и Сергей Вавиловы, затаив дыхание, слушали лекцию И.И.Мечникова.
Илья Ильич, ведущий сотрудник Пастеровского института в Париже, был редким гостем в России. Ему только что в Стокгольме вручили Нобелевскую премию. Он приехал в Россию, главным образом, для того, чтобы повидать Льва Толстого, с которым вел долгий заочный спор о науке и религии, основах нравственности и смысле человеческой жизни. В Москве он остановился на несколько дней по пути в Ясную Поляну, тогда и прочитал публичную лекцию. В дневнике младшего из братьев эта лекция тоже оставила след: «От Мечникова я в восторге, это умный, простой и – как-то необыкновенно ясно чувствуется – особенный человек. Ему совсем не по себе в этой толпе любопытных. Он совсем не искушен славой, он интимен, он, ну одним словом, хочет быть самим собой»[31].
С 28 декабря 1909 по 6 января 1910 года в Москве проходил XII съезд русских естествоиспытателей и врачей. Съехалось около пяти тысяч участников. Были заслушаны сотни докладов, в их числе И.П.Павлова, Д.Н.Анучина, Д.Н.Прянишникова, В.И.Вернадского… К съезду было приковано внимание всей страны, его подробно освещали газеты, о нем говорили в салонах и офисах.
«Еще смешная маленькая подробность, нелепая, но смешная и поэтому тоже отрадная, – записала в дневнике Катя Сахарова. – 12 съезд естествоиспытателей и врачей. Прихожу в один из этих дней в суд – и вижу прокурора не с адвокатским значком, а с белым значком 12 съезда. Ну, не естествоиспытатель же и не врач – юрист. Но ведь, прежде всего, человек, а поэтому “почему же не приобщиться к празднику, который устроила себе русская интеллигенция?”».
Среди участников съезда – братья Вавиловы: Николай и первокурсник университета Сергей. Радостно возбужденные сознанием приобщенности, они старались ничего не пропустить, накрепко всё запомнить. Незадолго до смерти Сергей Иванович запишет в дневнике: «Вспоминаю 40 лет назад, “Благородное собрание”, 12-й съезд естествоиспытателей, я – студент первого курса – распорядитель. В задних рядах на эстраде. [И.П.] Павлов вроде седого льва. “Естествознание и мозг” [название доклада Павлова], новые обещающие, гениальные слова, которые тогда плохо понимал, но чувствовалась “молния”»[32].
Николай Вавилов участвовал в работе четырех секций съезда: химии, ботаники, агрономии, географии. Его научные интересы еще не устоялись, он не хотел ставить им жесткие пределы, ибо это значило бы ограничивать «количество своей жизненной подвижности».
Его девиз: «Жизнь коротка, проблем без конца, и стоит забирать всё».
Прямым практическим результатом участия в XII съезде естествоиспытателей стало для Николая знакомство с директором Полтавского опытного поля, только что преобразованного в опытную станцию, Сергеем Федоровичем Третьяковым.
Усатый толстощекий здоровяк, похожий на Тараса Бульбу, Сергей Федорович понравился Николаю, и симпатия оказалась взаимной. Вскоре Третьяков принимал у себя на Полтавщине Николая Вавилова и его друзей-практикантов, в их числе упоминавшуюся Л.П.Бреславец (тогда еще Крестовникову), будущего академика ВАСХНИЛА. Н. Сокол обского, Екатерину Сахарову. На всю жизнь Вавилов запомнил «старый хутор, заросли терновника, старую лабораторию <…> милых Сергея Федоровича Третьякова и Надежду Михайловну [Третьякову]». Запомнил «опытнопольский энтузиазм; бодрость, которой веяло с опытного поля <…> частые экскурсии, беседы».
Первые опытные поля – инициатива в их создании принадлежала Д.И.Менделееву – появились в России в 1867 году, всего через два года после основания Петровской сельскохозяйственной академии.
Тогда же, в середине 1860-х годов, идея создания «фермы для производства сельского хозяйства опытов» возникла в Полтавском обществе сельского хозяйства, но два десятка лет «ферма» оставалась благим намерением: ни центральная власть, ни земство, ни частные дельцы не спешили вкладывать в нее финансовые средства. Однако идея жила, ив 1885 году Полтавское опытное поле было, наконец, основано. К 1905 году, когда его возглавил Третьяков, оно имело репутацию солидного научно-агрономического учреждения.
Третьякова высоко ценил Прянишников, о чем, конечно, хорошо знал Николай Вавилов.
Длительная практика в программу обучения Московского сельхозинститута не входила, но Николай считал ее настолько важной, что взял для этого отпуск. Его прошение об отпуске датировано 13 марта 1910 года. А 17 марта датирована запись в книге Полтавского волостного правления о его прибытии[33].
На Полтавской станции Николай развернул исследования по борьбе с болезнями культурных растений разными методами: протравливанием семян, опрыскиванием и т. п. Результаты оформлял в виде статей – они печатались в журнале «Хуторянин», органе Полтавского общества сельского хозяйства. Это были первые научные публикации Вавилова. Здесь он получил «импульс для всей дальнейшей работы», приобрел «веру в агрономическую работу», как много лет спустя писал Третьякову.
Сергей Федорович тоже был очень доволен практикантами. В 1910 году его станция участвовала в сельскохозяйственных выставках в ряде городов российского юга. «Объяснителями на выставках были практиканты опытного поля: Н.И.Вавилов (Екатеринославль), А.И.Соколовский (Константиноград) и Е.Н. Сахаров [а] (Ромны), усердно и умело исполнявшие свою обязанность», – сообщал Третьяков.
Николай Вавилов заслужил столь высокое доверие директора, что тот поручил ему сопровождать и давать объяснения важному чиновнику, посетившему станцию. От поддержки таких чиновников многое зависело: они определяли, следует ли и дальше финансировать работы станции и сколь щедро. Третьяков, стало быть, был уверен, что этот студент сумеет всё показать и рассказать не хуже, чем он сам.
По случаю этого посещения на станции был торжественный обед. Во время трапезы из кармана Николая Вавилова выползла ящерица и добралась до его лица. Все засмеялись, а он невозмутимо завязал ящерицу в платок, сунул обратно в карман и стал говорить о какой-то научной проблеме, связанной с этой ящерицей. «Через несколько минут за столом уже поднялось горячее обсуждение». «С тех пор я наблюдала, – писала Л.П.Бреславец, – что в присутствии Николая Ивановича никогда не велись обычные разговоры [разговорцы], они всегда поднимались на большую высоту».
Наблюдения Лидии Бреславец, знавшей Николая Вавилова со студенческих лет, позволяют многое понять в его характере и еще сильнее поразиться глубине пропасти между тем, как его воспринимали окружающие, и как воспринимал себя он сам. Среди студентов он выделялся талантливостью и страстью к науке, профессора возлагали на него большие надежды, а он все еще был полон мучительных раздумий о том, какое поприще должен избрать. Вот одна из характерных записей уже после возвращения из Полтавы:
8 декабря 1910 г.: «Сегодня, под влиянием ли долгого малоделания и разбрасываемости в работе, снизошел дух уныния и скептицизма. И мне стало страшно того пути, на который склоняюсь вступить. Показалось, что не хватит ни ума, ни способностей, чтобы во всем разобраться, всё поглотить. Стало воочию всё то, что потребуется селекционеру, чтобы приобрести свой собственный взгляд на вещи. Нужно усвоить языки, войти в громаду литературы, нужно знакомство с математикой, нужен хороший глаз, а у меня из них только один in Working[34], наконец, нужна выдержка, закаленность в работе. По-видимому, мало что мне удастся. Да, наконец, нужен юношеский порыв, призвание. И вот я сомневаюсь, есть ли во мне и сие. Не лучше ли сократиться, взять minimum требований и пойти в агрономию. И отныне этот вопрос застрял в голове, и немало мучения суждено претерпеть колеблющемуся и неуравновешенному. И смешно, пожалуй, что со стороны устанавливается на меня взгляд, что это уравновешенный человек, человек дела, чуть не срывается с губ определение работоспособный. Окружающие начинают веровать, что из сего юнца выйдет толк. Да временами и мне казалось что-то в этом роде, конечно, несколькими тонами пониже. И не знаю, что сказать сейчас самому себе».
2 апреля 1911 года — знаменательный день для Николая Вавилова: «Я кончил институт. Событие сие признаю важным и радостным. Правда, омрачает радость неприятие экзамена по животноводству, связано с задетым самолюбием. Но правду сказать, сие пустяк. <…> Руля нет, но есть ветры, которые гонят куда-то. Мутно будущее. Ветры гонят. В голове носятся осколки планов, соображений; предвидений в будущее. Пока что на полгода план точен – а дальше на 2 с У схема. В общем, не менее 4 лет учебы. Хочется только одного, подготовить себя хоть немного к самостоятельной работе».
Итак, Петровка окончена. Николаю Вавилову присужден диплом агронома первой степени. Профессор Прянишников направляет ходатайство об оставлении его при кафедре частного земледелия для «подготовки к профессорской деятельности», с прикомандированием к Селекционной станции Д.Л.Рудзинского. Всё по его желанию. Казалось бы, всё складывается наилучшим образом. Но это внешние стороны успеха. На душе всё та же смута: «Чем больше забредаю в сферу научного мышления, тем страшнее путь. В ушах звенит: не успеешь, не знаешь, такая бездна познания впереди, и ясно вижу, что должно ограничить себя. <…> Я знаю, что я никому не должен – никому, ни перед кем не обязан, но <…> ясно сознаю, что хотя ужасны были условия детства и отрочества, но все-таки я получил больше, чем многие и многие. <…>
Хотел бы сделать что-нибудь ясно практически усвояемое. Случайность забросила в агрономию. К ней чую склонность и симпатию и вот соединение биологической предрасположенности + агрономия – путь, который выбираю».
Только самому близкому человеку, будущей жене Екатерине Сахаровой, он признается: «Не скрою от Вас и того, что стремлюсь, имею нескромное хотение посвятить себя Erforschung Weg[35]».
Что сблизило Николая с Катей Сахаровой – сначала другом, потом – невестой, потом – женой?
На Полтавщине они вместе проходили практику. Но, хотя и до и после практики их часто видели вместе, их женитьба была полной неожиданностью для друзей-однокашников.
Потому, во-первых, что они оба умели хранить свои чувства от постороннего взора. И потому, во-вторых, что на этом их сходство и кончалось.
Душевное состояние Николая, как мы видели, было сокрыто от окружающих, хотя внешне он казался общительным, веселым, со всеми был прост и приветлив. Поражал талантливостью. Считался, да нет – был — очень красив, это бросалось в глаза. По нему тайно и явно вздыхали многие девушки в Петровке.
А Катя Сахарова была некрасива: маленькие серые глазки, тяжелый подбородок, прекрасные, правда, волосы.
Она была очень образована и умна, Николай считал, что «это была самая умная и образованная слушательница в Петровке». В ней было много мужского – в походке, в движениях, в поступках. Она носила мужскую кепку, куртку мужского покроя и вообще мало заботилась о том, как выглядит.
«Я знаю, я понимаю, что я ведь уже сейчас во многом, если не во всем —, “синий чулок”, и сухарь – или по крайней мере “ригорист“… Да, с 16 лет, благодаря своей некрасивой наружности или чему другому, стала им. Это ведь давно уже сознавалось мною. Мне не хотелось бы, но ведь, по умному слову Гейне, предусмотрено, что деревья не врастают в небо[36]».
Катя Сахарова жила напряженной внутренней жизнью, безжалостно анализировала свои поступки, мысли, чувства. Ее духовный мир был насыщен образами из мировой литературы, философии, поисками смысла и своего места в жизни, но очень мало что из этого выплескивалось наружу. Она была замкнута, не очень контактна, сокурсники уважали ее, но не сближались с ней.
Катя росла в большом особняке в центре Москвы, у Патриарших прудов, в одном из элитных районов города. Отец ее Николай Гаврилович Сахаров был управляющим московским представительством крупного предпринимателя Ивана Федоровича Токмакова – одного из создателей русского торгового пароходства на Амуре. Торгово-промышленные предприятия Токмакова были разбросаны от Алушты до Дальнего Востока. Представлять и отстаивать интересы такого крупного магната в Москве было непросто. Токмаков это понимал. Услуги и личную преданность Н.Г.Сахарова он высоко ценил, щедро оплачивал.
Надежда Николаевна Сахарова (урожденная Сафонова) окончила Институт благородных девиц в Иркутске, курсы педагогов-воспитателей в Санкт-Петербурге.
Дочерям своим – их было три сестры: Катя, Вера и Надя – родители старались дать самое лучшее образование. Девочек не утруждали домашними делами: для этого держали прислугу. В доме жила немка-гувернантка Л.В.Уве. Она учила девочек иностранным языкам, готовила к поступлению в гимназию. Приходил давать уроки учитель музыки. Летом 1901 года Катя ездила с отцом за границу, а годом позже в заграничное путешествие отправились всей семьей – кроме младшей девочки, Нади. Ей едва исполнилось 11 лет, ее сочли еще слишком маленькой и оставили с бабушкой. Путешествовали по Германии и Швейцарии. Катя и Вера жадно вбирали впечатления от незнакомой жизни, природы, швейцарских гор, увенчанных снежными шапками, ухоженных немецких городков.
Биограф Е.Н.Сахаровой М.А.Вишнякова сообщает, что «сестры были воспитаны Художественным театром, не пропускали ни одной премьеры, знали наизусть монологи и мизансцены из всех главных постановок театра. Они коллекционировали открытки со сценами из спектаклей МХАТ, фотографиями актеров, а больше всех обожаемого ими Качалова в разных ролях»[37].
Взрослея, девочки приобщались к тому, что называлось передовыми идеям века. Катя старалась «работать как можно больше, чтобы кончить гимназию как можно лучше, а потом идти работать для общего блага, для народа»[38]. Напряженными поисками того, где и как она будет работать «для народа», наполнены страницы ее дневника.
Безоблачная жизнь оборвалась со смертью отца, в 1904 году. Кате было 17 лет. Через два года умерла мать. Несколько страниц ее дневника передают душевные терзания, вызванные чувством вины перед покойной матерью: «Мама была здесь. Она была здесь – и любила. Что я дала маме, как не горе, беспокойство, сомнения во мне, в моей любви, в моей человечности, в моем сердце? Что кроме этой тяжести лежит на моей душе? Когда я думаю, что любила маму, а она любила меня, такую несовершенную, – это неправда. Она мучилась за каждую мою ошибку, не ошибку, за каждое проявление моей сухости и не доброго сердца. Кроме жгучего раскаяния – ничего нет у меня, раскаяние – всё на той же почве себялюбия, самонадеянности, самолюбования»[39].
Девушки остались на попечении бабушки. Она и раньше много занималась их воспитанием, но, как ни странно, ни разу не упомянута в Катином дневнике.
Бабушка, Мария Николаевна Сафонова, в 16 лет вышла замуж за крупного сибирского торговца, поставлявшего товары интендантству дальневосточных войск. После внезапной смерти мужа ей пришлось его заменить: подряды нужно было выполнять, иначе ее ждало разорение. Переодевшись в мужское платье, она вместе с сопровождаемыми грузами проплыла на барже по Амуру от Читы до Хабаровска и Николаевска – путешествие по тем временам долгое, трудное и опасное, в особенности для одинокой беззащитной женщины. Затем она его не раз повторяла и стала своего рода достопримечательностью Амура. За деловую хватку ее прозвали «американкой». Типичная сибирячка – крупная, широкая в кости, решительная, смелая.
Катя унаследовала у нее эти качества. Она рано повзрослела, стала независимой и твердой.
Окончив в 1905 году гимназию, она решила поступить на историко-филологический факультет Высших женских курсов. Туда непросто было попасть. Тяга девушек к образованию росла, в казенные учебные заведения их не принимали, а частных высших школ было немного, число желающих во много раз превышало их возможности.
Возглавлял Высшие женские курсы выдающийся математик С.А.Чаплыгин, старавшийся привлечь лучших университетских профессоров. Как правило, они откликались охотно. В неравноправии женщин видели ретроградство самодержавия; долг совести обязывал ему противостоять.
Вступительные экзамены Екатерина Сахарова сдала блестяще. Казалось бы, линия ее жизни определилась. Но посвятить себя филологии и философии, к чему у нее было явное тяготение, Катя считала слишком эгоистичным. Как многие ее сверстники из привилегированных слоев общества, она чувствовала себя в долгу перед народом, ее мечтой было работать для народа.
Вихрь революционных событий 1905 года увлек ее, она установила связь с революционным подпольем. То ли с эсерами, то ли с социал-демократами – сама толком не знала. Хранила нелегальную литературу, преподавала в воскресной школе для рабочих. Трудно сказать, чем бы это кончилось, если бы бабушка не услала ее на лето в Томск – к дяде И. Н. Сафонову.
Здесь, томясь от одиночества, Катя и начала вести дневник, выплескивая на его страницы свои мысли, переживания и надежды. Вот его начало: «12 ч. н. 29 июня [1905]. Наступает освобождение. Освобождение великого народа от гнета устаревших форм государства. Мы хотим работать для этого великого и угнетенного народа, принести ему хотя бы крупицу знания и света. И вот теперь свершается великое, народ возьмет свою политическую свободу – работать надо для свободного народа! То, чего ждало столько поколений, за что мучились и умирали лучшее люди России, – дано увидеть нам. Это велико и необъятно – это счастье, и вместе с тем страшно, что не достойны, и не постигнешь всех движений нашего времени и больно за горе и кровь, которыми купится свобода нашего народа. Теперь, когда всё, т. е. революция, уже in Werden[40], яснее вырисовывается ход событий, но как мало, год тому назад, и до объявления войны, я и вокруг меня думали об этом близком будущем!»
Не имея контактов с местными революционными деятелями, Катя по газетам жадно следила за развитием событий в стране. Рабочие волнения и аресты в Иваново-Вознесенске… Забастовки в Лодзи, Варшаве, Белостоке… Аграрные волнения на Кавказе… Британский пароход подобрал и доставил в Турцию участников разгромленного восстания на броненосце «Потемкин», турецкое правительство отказалось их выдать России… Всё это находит живой, эмоциональный отклик в Катином сердце и – в дневнике.
5 июля она идет на митинг к могиле погибшего еще в феврале рабочего Иосифа Егоровича Кононова. Он был убит при разгоне демонстрации солидарности с жертвами петербургского Кровавого воскресенья.
«Я пошла сознательно, и вот что из этого вышло. Ощущения громадны, а описание бледно и немощно. На могиле “павшего за свободу” было около 1000 человек, было много рабочих. Он [был] очень бедный, работал в типографии, слесарной и столярной мастерских и противился, сколько мог, давлению работодателей. Зимой 1903 года он познакомился с с.д. комитетом и много стал читать, оказывая посильные услуги комитету. 18 февраля он поддержал упавшее знамя и был убит».
Обо всем этом Катя узнала на митинге.
Наибольшее впечатление произвело на нее выступление какого-то коротышки (la petit) – блестящего оратора, умело владевшего настроениями толпы. По-видимому, это был С.М.Киров. Он обрисовал историю революционного движения в России, говорил о неудачах хождения в народ, о «Народной воле» и, наконец, о рабочем классе, «который один только может принести свободу себе и другим».
Вдруг по толпе пронесся гул, кто-то крикнул «казаки!»; люди стали с криками разбегаться. Катя испугалась не столько казаков, сколько того, что ее раздавит толпа.
«Я чувствовала, что вся боюсь, – не дух боялся, а именно всё тело», – признавалась она в дневнике.
Она не бросилась со всеми бежать, но отошла от могилы на пять шагов, прижалась к дереву. Беспощадная к себе, расценила этот поступок как трусость. «Позорен мой страх. Чего требовать от тех, кто бежит, – ведь это случайный, бессознательный элемент, ведь сколько раз я видела свое преимущество – жизни в столице. Поэтому мое дрожание – что я боялась толпы – и не пошла к могиле, а от нее, – это позорно – а всё остальное простительно». Тут же и оправдывала себя: «Как бы то ни было, я не бежала – одно время я сознательно стояла против напора толпы, потом старалась выйти из потока людей – и сделала обратно свои пять предательских шагов. Я думаю, что это воспитывает».
Об ораторе la petit она отзывается почти с восхищением: «В эти моменты 5 июля он стоял очень высоко, я видела то, что он должен видеть – эту толпу в своей власти и вместе с тем готовую бежать от опасности. Он сказал, когда они вернулись, что опасности нет, – и, о стыд, ему аплодировали! Я думаю, он чувствовал в это время стихийность этой массы перед собой. И он, прошедший победоносно этот путь, еще горячее продолжал: “Только с возникновением рабочего класса Россия может надеяться на освобождение. Только идя с пролетариатом и погибая с ним – путь к свободе…” Я радовалась, что он говорит мои мысли, а ему опять аплодировали – не те ли, кто постыдно бежал?»
«Кругом еще царство самодержавия, – продолжала изливать свои мысли и чувства Катя, – целый город за нами м.б. враждебен нам своей деятельностью, а здесь, над могилой, передовые ряды народного восстания слушают те слова и речи, которые скоро будут достоянием всех».
К началу учебного года Катя вернулась в Москву. Восстановила связи с революционным подпольем. Гордясь своей причастностью, устроила в своей квартире склад прокламаций и партийной литературы.
Разгром декабрьского восстания вызвал в ней смятение, подавленность, в душу снова проник липкий унизительный страх. Она опять уличала себя в жалкой трусливости, но пересилить себя не могла.
Стремление служить народу не убавилось, но оно приняло не столь опасное направление. Основные массы народа, крестьяне, бедствовали не только от произвола властей, бесправия и малоземелья, но от темноты и невежества. Чтобы помогать народу толково и производительно хозяйствовать на земле, надо стать агрономом!
В 1906 году двери казенных вузов приоткрылись, наконец, для женщин. Именно приоткрылись: женщин принимали только вольнослушателями, то есть без твердой программы обучения, без обязательной сдачи экзаменов и других формальных требований. Зато от вольнослушателей не требовали платы за обучение. После смерти отца для Кати это стало немаловажно.
Она порывает с курсами и поступает в Петровку. В прошении на имя ректора пишет, что ее побуждает «глубокий и исключительный интерес к развитию сельского хозяйства».
А революционные идеи, вероятно, не без Катиного влияния, увлекли ее подросшую сестру Веру, тогда еще гимназистку. Она вошла в нелегальную организацию социал-демократов большевистского толка. Руководили группой Николай Бухарин и Григорий Бриллиант (Сокольников). В нее входили и другие будущие советские деятели: Г.И.Ломов, В.И.Вегер, П.Г.Смидович. Состояли в ней юный Владимир Маяковский и столь же юный Илья Оренбург.
Почти 50 лет спустя, в мемуарной книге «Люди. Годы. Жизнь», которой зачитывалось мое поколение, Оренбург вспомнил друзей-подполыциков, в их числе Веру Сахарову.
Нелегальные собрания партийной группы проходили у Сахаровых дома. 29 июня 1908 года к ним нагрянула полиция. Катю и Веру арестовали, препроводили в Бутырскую тюрьму, где уже томились Григорий Бриллиант и Илья Оренбург.
«Когда летом 1908 года меня вели по коридору Бутырской тюрьмы, я вдруг увидел Брильянта, – вспоминал Илья Григорьевич. – Мы поздоровались глазами – конспирация не позволяла большего».
Бриллиант уже был приговорен к году тюрьмы. После отсидки его отправили в сибирскую ссылку, откуда он бежал. Эренбург потом встретил его в Париже. А пока, по сообщению М.А.Вишняковой, Эренбурга и сестер Сахаровых выпустили под расписку о невыезде.
К подпольной работе сестры Сахаровы не вернулись.
Летом 1906 года, еще до поступления в Петровку, Катя отправилась в Аткарский уезд Саратовской губернии, «охваченный недородом и голодом». Земские организации открыли для голодающих бесплатные столовые, Катя работала в одной из них, по-видимому, тоже бесплатно. Кем она там была – поварихой, подавальщицей, посудомойкой, уборщицей?.. Вероятно, всем, чем придется. Так она возвращала долг обездоленному народу. Для нее это был маленький подвиг: выросшая на всем готовом, «она была практически лишена умения организовать быт, <…> и это тяготение бытовыми проблемами сопровождало ее всю жизнь»[41].
В Петровке Екатерина Сахарова училась столь же добросовестно, как в гимназии и на Высших курсах. Перед окончанием института, в 1911 году, она проходила агрономическую практику в каком-то уезде Московской губернии. Хотела работать там и после окончания института, но администрация ее не утвердила. Видимо, потому, что в ее личном деле имелось пятно: она числилась неблагонадежной. А может быть, неблагонадежным для уездных чиновников было само сочетание слов женщина и агроном.
После защиты диплома она начала работать в Лихвинском уезде Калужской губернии, но земское начальство ее снова не утвердило. Однако главная причина, почему Екатерина Николаевна не стала агрономом-практиком, была не во внешних препятствиях, – она таилась в ее душе. Ее стремление служить народу в качестве агронома шло от головы, а не от сердца. Недолгие месяцы практической работы показали, что душа ее к этому не лежит.
Она выросла в Москве, хорошо знала и любила свой город, привыкла к городской сутолоке, шуму, толпе, постоянно бывала в театрах, на концертах, на публичных лекциях, художественных выставках, привыкла к общению с широким кругом интеллигентных людей, хотя и мало с кем из них сближалась и страдала от одиночества. Каково же было ей в деревенской глуши! С унынием, в которое повергал ее «идиотизм провинциальной жизни», она не могла совладать.
Николай предлагал ей заняться вместе с ним сельскохозяйственной наукой: селекцией, ботаникой, болезнями и иммунитетом растений. Но для Кати такая работа мало отличалась от просто агрономической: такое же копание в земле! К тому же она полагала, что научная биология только зарождается, прямую пользу земледельцу она не приносит, а заниматься «наукой для науки» означало бы изменить народному делу.
Из заколдованного круга ей удалось вырваться благодаря ее любимому учителю профессору Фортунатову. От него она восприняла убежденность в том, что самый короткий путь к улучшению жизни земледельца – это кооперация. В России она была особенно насущной и актуальной.
В стране проводилась столыпинская земельная реформа. Если раньше крестьяне владели землей сообща, получая наделы во временное пользование, то теперь им разрешалось и даже поощрялось свободно выходить из сельской общины, забирая свой «пай», то есть свою долю земли. Надел становился их частной собственностью. Тем важнее было учить крестьян объединяться для совместного сбыта продукции, для аренды дорогостоящей техники, для совместной обработки земли, для других общих нужд. Фортунатов изучал кооперативное движение Англии, Германии, Италии, других стран Западной Европы, пристально следил за его развитием в пореформенной России.
После отмены крепостного права в стране шел бурный рост капитализма, а вместе с ним – кооперативного движения. Объединялись в товарищества предприниматели, объединялись в производственные бригады шабашники, объединялись в артели бурлаки.
В земледелии этому мешали темнота и неразвитость крестьян. Фортунатов считал, что одна из главных миссий агронома – объяснять земледельцам выгоды объединения в товарищества и артели. Эти идеи восприняли многие ученики
Фортунатова, в их числе Екатерина Сахарова. Рядом с ней училась плеяда будущих экономистов-аграрников, самым деятельным и талантливым из них был Александр Чаянов, будущий основатель и глава научной школы. Дружбу Екатерины Сахаровой с Александром Чаяновым подтверждают упоминания о нем в ее дневнике. Стихи Чаянова об alma mater она с удовольствием переписывала в свой дневник. О том, как высоко она ставила Чаянова, говорит ее запись об «одной известной мне тогда по имени звезде»:
«Слишком занятно видеть, как по тем же аудиториям, но, конечно, совсем иначе, чем мы, следует der grosse Mann! Несомненно, хорошо читать Герцена или Гельмгольца, – несомненно, еще лучше быть современником Толстого или Оствальда, – но насколько же лучше видеть и слышать, как здесь вот, рядом, растет, движется и действует гениальная личность»[42]. Похоже, что Александр Чаянов был первой любовью Кати Сахаровой, по-видимому, безответной.
В изучении и пропаганде кооперативного движения в сельском хозяйстве Екатерина Сахарова обрела себя. Она не сразу отыскала эту стезю, но уже в ходе поисков ощущалась в ней твердая уверенность в себе.
Как раз этого не хватало тогда Николаю! В том же письме, в котором он сообщал ей о «нескромном хотении посвятить себя Erforschung Weg», написанном после сдачи последнего выпускного экзамена, когда он пребывал в «радостном настроении», есть и такие строки:
«Мало уверенности в себе, в силах. Подчас эти сомнения очень резки, сильнее, чем кажется со стороны. Заносясь мысленно вперед, ощупываешь постоянно опору под ногами. <…> Знаю, хорошо знаю, что предстоят громадные трудности, что слишком zu wenig der Anlagen[43], и знаю, что возможны разочарования и отступления, и заранее расширяю путь к этому отступлению, даже по всему фронту».
Подобными же мыслями, как мы знаем, был наполнен его студенческий дневник. В Кате Сахаровой он искал – и находил! – опору, которой не ощущал в себе самом.
Внешне веселый, открытый, лихорадочно деятельный, легко контактирующий с каждым встречным, Николай Вавилов был внутренне замкнут; сокровенные тайники его души были на запоре, о том, что в них творилось, никто не догадывался. Катя была замкнута и внешне, и внутренне. Отомкнуть друг перед другом эти запоры им было нелегко. Даже дневнику своему Катя не доверяла своих самых интимных переживаний. О Николае упоминала редко и скупо, никогда не называла его по имени и очень редко – по инициалам. В ее дневнике – объемом с небольшую книгу – любви к нему посвящен один абзац, путаный и невразумительный:
«Утром. Проснулась и сразу почувствовала на душе что-то постороннее, чужое и мешающее. На западе небо окрашено в нежный розовый цвет от раннего солнца, а на душе по-прежнему что-то постороннее и тяжелое. Тогда поняла, что это от того, что я вчера рассердилась на Н.И., т. е. тогда-то я это не так поняла, а позднее. А в начале лежала на спине и вспоминала, что жизнь, собственно, кончена – прошла, и что надо только как-нибудь незаметно провести еще 2–3 года, и тогда будет хорошо, но собственно хорошо не было, а было очень плохо, и провести еще год было страшно тяжело и неинтересно. Тогда я перевернулась, небо на западе стало обыкновенным, голубым, а я вдруг почувствовала, поняла, что я все-таки люблю этого дорогого, милого мальчика и буду любить, как его любят мать, сестры и брат. И как не могу не любить я, потому что нельзя, зная его, не любить его. И сразу же жизнь и всё вокруг приняло нежный и ласковый оттенок и стало всё легко и ясно. Как можно требовать чего нельзя от человека, которого любишь? Как можно сердиться? Ведь в этот момент уже не любишь его. Я знаю, что сердиться можно только за свою любовь, которую отвергают. Так было и с Верой, и с Адей. Но что нужно для любви? Разве не она сама, как солнце и не всё для нее? И от нее?»[44]
Замкнутая и предельно сдержанная Катя сближалась с Николаем очень медленно, с натугой, как бы ощупью. Мешали особенности их характеров, а может быть, и чувства к Александру Чаянову, не сразу покинувшие ее сердце.
Но они видятся все чаще, подолгу бродят по московским улицам и закоулкам, по аллеям Петровско-Разумовского парка. Говорят о прошлом и будущем, о науке и философии, о служении народу, о любимых писателях, о петровских профессорах, об общих друзьях, о прочитанных книгах и о тех, что еще не прочитаны, но непременно надо прочесть, о будущей профессии…
Делиться с Катей сокровенными мыслями становится для Николая острой потребностью. Стоило ей, в ожидании несостоявшегося утверждения земским агрономом, уехать в Лихвино, как вдогонку понеслись письма. Они позволяют заглянуть в сокровенные уголки его души.
«В голове витают осколки планов, сомнений, загадок в будущее. Оглядываясь назад, чувствую, что пока пройденный путь был, должно быть, верен <…>. Многое не сделано – и этот долг стеснит последующее движение.
Петровке, сознаю, во многом обязан <…>. Здесь больше светлых лучей, чем теней. Здесь в самом деле получалось то, что пригодится в жизни на каждый случай».
И дальше: «Цели определенной, ясной, которая может быть у любого агронома, не имею. Смутно в тумане горят огни (простите за несвойственную поэтичность), которые манят. <…> В одном из бреславльских отчетов Рюмкер[45] пишет, что если он сделал в своей жизни что-нибудь важное, нужное не только ему одному, то только потому, что он имел в виду всегда постоянно определенную конкретную цель. Увы, ясная и конкретная цель у меня облечена туманом. Но пойду. А там будь что будет».
Полный сомнений и неуверенности, он отдается прихоти ветров.
Селекционную лабораторию в Петровке Дионисий Леопольдович Рудзинский основал в 1903 году. Здесь он начал – первый в России – работы по селекции пшеницы, овса и картофеля методом искусственного отбора; затем к этим культурам он добавил горох. На лабораторию почти не отпускали средств, весь штат ее составляли два полуграмотных рабочих. Однако уже в 1906 году Рудзинский высеял первые перспективные сорта. Два года спустя, на Всероссийской выставке в Петербурге, ему была присуждена Большая золотая медаль.
Селекционная лаборатория превращается в станцию, получает права гражданства. У заведующего появляется заместитель Сергей Иванович Жегалов – очень дельный помощник. Он прошел подготовку в Австрии у профессора Чермака (одного из переоткрывателей законов Менделя), в Германии у фон Рюмкера, в Швеции – на знаменитой Свалёвской селекционной станции.
Появилось у Рудзинского и несколько молодых научных сотрудников – из числа студентов и только что закончивших Петровку.
Николай Вавилов пришел на станцию в разгар строительства. Возводилось главное двухэтажное здание: первый этаж предназначался для рабочих помещений, на втором – квартиры директора и его заместителя, комнаты для практикантов. Возводился сарай с сушильными и амбарными помещениями. На станции разрабатывались научные методы селекции, здесь обучали студентов…
В сравнении с ведущими профессорами Петровки Рудзинский не производил впечатления крупного ученого. Причиной тому была не узость кругозора и не ограниченность познаний, а упорное нежелание сознавать, насколько значительна его роль в нарождавшейся новой науке – селекции. В автобиографии, написанной много лет спустя, Рудзинский даст себе такую оценку: «С рождения моя память ограничена, я не мог иметь широкой научной эрудиции, мало читал и мало написал».
Лидия Бреславец вспоминала, как Рудзинский совершенно серьезно рассказывал своим молодым сотрудникам, что недавно перелистывал старые журналы, углубился в одну статью и поразился: как можно писать такую ерунду? Посмотрел фамилию автора – оказалось, работа его собственная!..