Кингсли ЭмисЭта русская

Глава первая

Человек, исполнявший в небольшом собрании обязанности председателя, хотя, конечно, называли его по-другому, явно собирался заканчивать:

– Итак, когда этот вопрос поднимут на заседании по перспективам развития, я выскажу мнение, которое, сколько я понимаю, разделяет большинство присутствующих, а именно, что в целом мы верны традиции уважать потребности общества, однако существует точка зрения меньшинства, каковую я попрошу изложить… Дика, и тут, Дик, ты им вмажешь. Никто не возражает?

Говорящий изъяснялся интеллигентным или, пожалуй, скорее интеллигентским языком, время от времени сдабривая его нарочитыми шероховатостями – вставными разговорными оборотами, а то и модным жаргонным словечком или расхожим выражением – вернее, тем, что сам принимал за таковые. Заведующий кафедрой Халлет считал, что его естественный стиль речи, старомодно-профессорского толка, в данном случае столь же неуместен, как, скажем, строгий костюм при галстуке (или так ему, по крайней мере, казалось) или как если бы он вдруг взял и сбрил свою бороду.

Тут Халлет, сидевший, разумеется, не во главе стола, а на втором месте с краю, поймал взгляд одного глаза, принадлежавшего коротко стриженному, усатому молодому человеку в безрукавке, выставлявшей напоказ нагромождение разномастных браслетов, вздернутых к самому плечу. В этом одном глазу – взгляд другого был устремлен в потолок, примерно метром выше всех голов, – было обиженное выражение; впрочем, оно там было всегда.

– Слушаю вас, Дункан, – откликнулся Халлет. – Вы хотели бы добавить… вам опять что-то приспичило?

В его расхожих оборотах подчас проскальзывало вежливое хамство.

– Здесь не полное представительство.

– Вы хотите сказать, Дженкинса нет. Так он сюда и не собирался. Он в командировке, везет же…

– Вы прекрасно знаете, что я имею в виду не Дженкинса. Я хочу сказать, что среди присутствующих нет ни одной сотрудницы кафедры.

– А ведь верно. Похоже, слиняли домой.

– Вы так думаете? А насколько мне известно, они просто договорились бойкотировать это заседание.

– Вы хотите сказать, их не просто нет, а они демонстративно отсутствуют. Понятно. Дошло. Все четверо?

– Грант-Соус не считает наше заседание официальным.

Вовремя идентифицировав этот словесный тандем как фамилию и даже смутно припомнив относящуюся к ней свирепую женскую физиономию, Халлет поспешил согласиться:

– Да-да, конечно. – И тут же добавил: – Впрочем, нас тут достаточно, чтобы принять официальное решение, понимаете, о чем я?

– Разумеется. Просто хочу, чтобы мое мнение внесли в протокол.

– Да. Конечно. Естественно. Непременно. Что-нибудь еще?

Нет, больше, похоже, ничего не было, по крайней мере на данный момент. Заседание закончилось. Молодой человек, сказавший свое слово, даже позволил себе улыбнуться в развесистые усы; безрукавка на нем, между прочим, была куда чище, чем иной раз.

Халлет, может, даже высказал бы последнее соображение вслух, если бы его приперли к стенке. Однако вместо этого он выждал немного, а потом попросил коллегу постарше, того, которого недавно назвал Диком, задержаться и выпить с ним по рюмочке.

– Как всегда, прошу прощения, что назвал тебя Диком, Ричард, – добавил он, как только они остались вдвоем. – В этой компании приходится следить за собой, не то обвинят в зазнайстве. Я, кажется, это уже говорил?

– А твоя борода – разве не зазнайство? – осведомился Ричард Вейси. – Я, кажется, тебе этого еще не говорил, но давно об этом думал. У этих молодцев ведь ни у кого нет бороды. Виски с водой, и воды побольше, если можно.

– Конечно можно. Видишь ли, по их понятиям мне полагается борода. Это свидетельство моей старомодности.

– А я? Разве я для них не старомоден?

– Старомоден, еще бы, только в другом смысле. Твоя старомодность заключается в том, что ты много знаешь. Они правда так считают, Ричард.

– Уж не хочешь ли ты сказать, что они меня за это еще и уважают?

– Отнюдь, однако и против ничего не имеют. Просто принимают как должное, свыклись за давностью лет. На каждой кафедре обязательно подвизается какой-нибудь пережиток, который много знает. Тут уж ничего не попишешь, как они выражаются.

Они прошли в своего рода жилые покои, примыкавшие к помещению кафедры. Пожелай Тристрам Халлет уподобиться какой-нибудь провинциальной чиновной шишке, он мог бы здесь угощать гостей специально приготовленным и сервированным обедом, не говоря уж о выпивке, без особых хлопот принимать душ, мыть голову и бриться, – словом, здесь были все условия для разгула и разврата, если бы вдруг кому-нибудь вздумалось предаться таковому в стенах Лондонского института славистики. Вся эта роскошь, простаивавшая впустую за исключением случаев вроде сегодняшнего, образовалась на волне мощного всплеска финансирования, о каком в нынешнем десятилетии приходилось только мечтать. Институтское начальство теперь ломало голову, что делать с этой бессмыслицей, а новоиспеченные лекторы и преподаватели тем временем ютились в общем помещении кафедры, разделенном на клетушки.

Халлет со своим бокалом расположился то ли внутри, то ли поверх разлапистого кресла с округлыми подлокотниками, напоминающими закатанные в плащевку подушки, – на первый взгляд выглядело оно очень уютно. Ричард Вейси таким же образом устроился напротив, хотя чтобы усесться в это кресло как следует, прислонившись к спинке, нужно было отрастить бедренные кости метра в два длиной.

Показав взглядом, что обмен шутками завершен, Халлет проговорил:

– Так ты действительно собираешься заявить на этом, как его там, заседании по перспективам развития, что твоя перспектива развития – сохранить в полном объеме изучение русских текстов на языке оригинала для уровней А и Б?

– На русском языке. Да, конечно, Тристрам. А чего ты ждал?

– Ничего. Разумеется. Просто хотел уточнить.

– Вернее, хотел предложить мне еще раз все обмозговать. Вдруг передумаю?

– Да нет, хотя, конечно. Хотел немножко побрюзжать о нашей грустной перспективе. И чтобы понимающий человек посочувствовал. Что бы ты ни делал, что бы ни говорил – даже ты, Ричард, – лет через пятнадцать или того меньше русские тексты будет читать только жалкое меньшинство студентов, а то и вовсе никто. Разве ты это не понимаешь?

– Как только это произойдет, я немедленно уйду на пенсию, как раз пятьдесят пять стукнет.

– Ричард. Ну зачем так Просто подумай, что лучше и насколько лучше. – Казалось, Халлет сейчас вскочит и примется шагать из угла в угол или, по крайней мере, по некоторой части обширного пространства комнаты, но вместо этого он лишь безрезультатно покопошился внутри или поверх своего кресла. – Черт побери, – продолжал он. – Ну послушай. Можно подумать, тебе раньше никто об этом не говорил. Если студент прочтет «Преступление и наказание» по-английски – это не просто лучше, это гораздо лучше, чем если он вообще не станет его читать, не сунет носа дальше заглавия, – а так оно, безусловно, и будет повсеместно, кроме как здесь и еще в нескольких подобных заведениях.

– Знакомство с текстом не должно ограничиваться сюжетом.

– Ну, помилуй, в нашем заведении студенты этим явно не ограничатся. Да и сюжет подчас бывает важен и интересен. До такой степени, что некоторые возможно, засядут за книгу по-русски.

– Предварительно поучив язык на каких-нибудь краткосрочных курсах, да? – Ричард осушил свой стакан. – Тебе не хуже моего известно, что у Достоевского каждая фраза написана так, как мог написать только он. В переводе, даже в самом лучшем переводе, это пропадает.

– Тогда, позволь спросить, зачем тебе было переводить Александра Блока?

– Кроме всего прочего, затем, чтобы подтвердить безусловную справедливость вышесказанного. Да брось ты, Тристрам. Неужели… да я уверен, тебе тоже противно думать о том, что юные оболтусы, прочитав русского классика по-английски, станут говорить себе: ну вот, одолел, превзошел, усвоил, – хотя что он на самом деле усвоил? Бледный, искаженный, уменьшенный список с реальности. Или, может быть, они успокоятся на том, что хоть и не знают романа, зато знают, о чем он. Ужас. Прости, я должен был это сказать, хотя и сознаю, что ты…

– Слышал это и раньше, пусть не в столь резких выражениях. Да. – Покряхтев и побарахтавшись с большей целенаправленностью, Халлет наконец сумел выбраться из кресла. – Я вот что тебе напоследок скажу. Ты попусту тратишь слова, и я это знал с самого начала. Даже самый образованный и самый мудрый человек не в состоянии встать на пути регресса. Или это я уже тоже говорил?

– Значит, по-твоему, мне надо бросить эту затею?

Халлет как раз начал выражать свое несогласие, когда наружная дверь рывком отворилась и в комнату, походя постучав, вошел щуплый светловолосый молодой человек лет тридцати. Это был упоминавшийся раньше Дженкинс, самый молодой преподаватель кафедры.

– Здравствуйте, Нейл, – ровным голосом проговорил Халлет, – А мы думали, вы уже уехали.

– Почти уехал. Следующая остановка Хитроу, потом прямиком в старушку Москву. Просто заскочил подкрепить силы перед дальней дорогой. Ну и попрощаться, конечно.

– Вам повезло, что вы нас застали, – заметил Ричард.

– Да, очень жаль, что я пропустил заседание. – У Нейла был провинциальный выговор, и только внушительный список академических успехов открыл ему, несмотря на это, путь на кафедру – Как оно прошло? Вижу, вам удалось невредимыми выйти из боя.

– Вам передадут протокол, – отозвался Халлет.

– А их по-прежнему ведут? Ну, с этим можно не спешить, по крайней мере в моем случае. У меня впереди полтора месяца блаженной свободы.

– Довольно курьезно звучит, если учесть, куда вы едете, – заметил Ричард.

Прежде чем ответить, Нейл Дженкинс поставил выданный ему стакан на узкий низенький столик, оценил расстояние до ближайшего кресла-раскоряки и легким скачком метнул туда свое тело. Это действие сопровождалось его характерным, отрывистым смешком, звучавшим почти непрестанно. Смешок повторился, когда Дженкинс перевел взгляд с Ричарда на Халлета и обратно, впрочем, в этом не было ничего непочтительного.

– Пожалуй, – проговорил он. – Пожалуй. Я прилагаю массу усилий, чтобы по прибытии на место как можно сильнее удивиться.

– Вы только в Москву или еще куда-нибудь? – спросил Халлет.

– Еще в Киев, разве я не говорил? Развлечение похоже, будет по полной программе. Одна ложка дегтя в бочке меда: я вряд ли увижу дивную Данилову. – После короткой паузы и парочки смешков Дженкинс пояснил: – Анну Данилову, поэтессу, то есть, я хотел сказать, поэта. Вы, конечно, слыхали, что она здесь?

– А, эта, – проговорил Халлет. – Юное скандальное дарование?

– Сколько я знаю, со скандалами покончено. Она утихомирилась. Уважаемый деятель искусств и все такое прочее.

– Кто это вам сказал?

– Не помню, Ричард. – Дженкинс опять перевел взгляд с одного на другого. – Все говорят. То есть те, кто не так привередлив по части художественных достоинств, как вы. Без этих вечных: «Да она ведь совсем бездарна, да он ведь совсем бездарен». Это, конечно, не мое дело, но вам не кажется иногда, что вы много теряете?

Ответа не последовало. Халлет проговорил:

– Возможно, стоит устроить ей творческий вечер, раз уж она здесь.

Вскоре после этого Дженкинс откланялся.

– А все-таки согласись, он довольно симпатичный. И действительно большой знаток Пушкина.

– Совершенно согласен. И все-таки я бы ни за что не взял на себя ответственность за его поведение в Москве.

– Ты что, не помнишь себя в его возрасте? Любой человек старше сорока казался не то чтобы старикашкой, а страшным занудой. Кстати о занудах, я ведь собирался пробрать тебя не только за то, что ты как клещ вцепился в свои русские тексты, но и за злостное нежелание пойти на компромисс. Тебе не кажется, что лучше спасти хоть какие-то обломки кораблекрушения, пока еще есть что спасать? Умей приспосабливаться – так это, кажется, теперь называют.

– Это призыв к попустительству. Совершенно бессмысленный.

– Может, и так. Ну что ж, удачи тебе, Уинстон. – Почему-то в этот момент борода Халлета приобрела особенно нелепый вид. – Вся беда в том, что тебя некому поддержать.

– В каком смысле?

– Даже моя поддержка – в том смысле, что я с тобой не согласен, но не пытаюсь тебе мешать, – не вечна. Я хочу сказать, что я не вечно буду сидеть в своем кресле. Ты и не догадываешься, до какой степени не вечно. Черт. Ричард, я просто пытаюсь сказать, что, как ни грустно, я, возможно, уйду на пенсию в конце года, уж никак не позже конца следующего.

– Надеюсь, не из-за здоровья.

– Нет. Вернее, не только.

– Это очень грустно, Тристрам.

Ричарду действительно было грустно. За одиннадцать лет работы он привык к Халлету и искренне восхищался его неколебимой приверженностью собственным принципам.

– Спасибо. Я уведомлю тебя и о сроках, и о причинах, когда все немножко прояснится. Но как бы то ни было, без меня тебе придется туго. Трудно вообразить себе нового заведующего, который станет потворствовать твоему преподаванию русских авторов на русском.

– Или заведующую.

– Тем более заведующую. Кстати, пока не забыл, тебя просили забрать записку из центра перераспределения информации, или как там теперь называют будку привратника.

Через несколько минут, после нисходящего путешествия на лифте мимо непостижимых картин научной жизни на других этажах, Ричард шагал по тесному, мощенному камнем дворику к главным воротам. Его довольно высокая, довольно мрачная, внушительная фигура с привычно опущенной головой достигла входа в каморку привратника под часовой башней. Отсюда, подняв глаза, он увидел двух девушек, судя по виду студенток, ему незнакомых, которые приближались к нему со стороны улицы. Одна промелькнула и тут же исчезла, другая оказалась блондинкой с длинными прямыми волосами, в узкой голубой юбке. В этот момент грузовик, кативший мимо метрах в десяти, громко фыркнул или хрюкнул – словом, издал не свойственный грузовикам звук Ричард отвлекся, и блондинка прошла мимо раньше, чем он успел снова на ней сосредоточиться. Да, вид на голубую юбку сзади был даже более впечатляющим, но на Ричарда словно повеяло предостерегающим холодком старости. Ему всего сорок шесть, а уж гудок грузовика способен отвлечь его от такого достойного внимания зрелища. А ведь в былые времена он бы и бровью не повел, столкнись рядом два самосвала. Или, может быть, сами по себе такие мысли – признак старения? Ричард покачал головой и свернул в каморку.

Внутри, под еще одним низким потолком, весьма и весьма древним, он встретился взглядом с толстым ломтем облаченной в униформу пожилой женской плоти, всем своим видом напоминавшей начальницу концлагеря, слава Богу, без косынки на голове.

– Вновь, мой свет, мы вместе, – проговорил он, цитируя непонятого, неуслышанного Хаусмена.

Страховидная привратница не удостоила его вниманием, однако через некоторое время извлекла из какого-то укрытия листок малоформатной бумаги, на котором было накарябано нечто невразумительное о необходимости встретиться, России и, кажется, поэзии; все это заканчивалось номером телефона, в котором, по крайней мере, хватало цифр, чтобы придать ему правдоподобие.

– В котором часу мне звонили? – спросил Ричард.

Привратница, опустив глаза, сосредоточенно копалась в ящиках под стойкой.

– Утром, – невнятно пробормотала она. – Примерно…

– Я почти все утро был у себя в кабинете, а моя секретарша все время у телефона.

– У меня рабочий день только начался, – заявила привратница, с торжествующей улыбкой извлекая из-под стола какой-то съедобный предмет и начиная деловито сдирать с него обертку.

– Разве вы больше не переадресуете звонки на кафедральные телефоны?

Набив рот батончиком с орехами, привратница помотала головой, не обязательно выражая несогласие, а потом махнула рукой, уведомляя, что вопрос закрыт. Видимо, по ее понятиям рабочий день уже закончился.

Не вдаваясь в дальнейшие расспросы, Ричард скомкал листок и аккуратно засунул в карман, чтобы потом выбросить. Встреч, России и поэзии в его жизни и так было с избытком.

Тем не менее он поблагодарил привратницу. Преподавателям предписывалось быть вежливыми с обслуживающим персоналом, что на практике означало: ты, преподаватель, пореже разевай рот а то в следующий раз и вовсе никакой записки не получишь. Доблестная представительница обслуживающего персонала аккуратно смахнула кончиками пальцев несколько крошек со своего рабочего места и решительным кивком предложила Ричарду выметаться.

Стоял июнь 1990 года, промозглый и дождливый; неопрятные лужи неспешно подсыхали на тротуаре. Некоторое время спустя Ричард уже шагал сквозь сутолоку по Карет-стрит, направляясь к омерзительному на вид, но весьма полезному подземному лабиринту, где дожидался его «Фиотти ТБД»; спустя порядочное время он все еще сидел за рулем, рывками продвигаясь по той же самой, теперь и вовсе запруженной улице в обратном направлении, к элегантному, удобно расположенному домику времен Регентства в западном квартале, где он жил. По дороге он твердо решил продать машину в начале зимнего семестра, чтобы не тратить попусту денег, не свалиться с инфарктом и т. д., – такое твердое решение он принимал каждый рабочий день вот уже несколько лет кряду.

Добравшись до цели, он поставил «ТБД» в садике перед домом, заняв его чуть ли не весь, и открыл своим ключом парадную дверь. Внутри было теплее, потолки выше, чем в институте, а тамошнего ощущения уныния, неприкаянности и неуютности не было и в помине, и сегодня, как всегда, он был за это благодарен. Тем не менее далеко не все здесь было так, как ему бы хотелось.

Во-первых, хотя в доме и было теплее, чем на улице, но все-таки не особенно тепло. Поскольку на календаре значился месяц июнь, отопление было выключено. Ричард даже не попытался пойти его включить, потому что это закончилось бы либо подскоком температуры до тридцати градусов, либо взрывом. Его так и не научили управляться с этим устройством, вернее, он сам не научился, а даже если бы и научился, ему никогда не пришло бы в голову позволить себе такую вольность – как, например, не пришло бы в голову в неурочное время запустить водогрей, отключавшийся с часу до пяти, что дня, что ночи. Нет, во всех подобных вещах, от отопительных приборов и сухих завтраков до планов на отпуск и семейного бюджета, Ричард полностью полагался на свою жену.

Жену его звали Корделия; прошагав через величественный вестибюль, Ричард выпалил ее имя, оповещая о своем приходе. Вообще-то выпаливать такое замысловатое имя было трудно и ненатурально, но всяко лучше, чем выкрикивать по слогам, и он уже здорово наловчился. Сверху долетел обычный отклик, слабый, писклявый, скорее причитание, чем приветствие; выпаливать что бы то ни было Корделия не умела.

По установившейся привычке Ричард сразу прошел в свой кабинет на первом этаже. Это была тесная комнатка с небольшим письменным столом, на котором, – помимо пишущей машинки и связанных с нею вещей, вроде отпечатанных рукописей, громоздились стопки книг, брошюр и прочей литературы на русском языке, о русском языке или о русской словесности. Другие книги – пухлые тома, собрания сочинений – теснились на деревянных полках вдоль стен, полки эти уходили за пределы комнаты, в коридор, и занимали короткий проход возле лестницы. Здесь не было ничего лишнего, никаких картинок, фотографий, украшений, ни единой, самой неброской, суперобложки – Ричард сдирал их при первой же возможности, оставляя только клапан, если на нем было что-нибудь полезное.

Тут его внимание привлекла записка, положенная на пишущую машинку – так всегда делала Корделия, – начертанная черными чернилами, твердым изысканным, аккуратным почерком. Издалека писания Корделии напоминали хорошо сохранившийся средневековый манускрипт, а при ближайшем рассмотрении оказывались столь же нечитабельными. Впрочем, в этой записке речь явно шла о телефонном звонке. В других домах давно избавились от подобной докуки, обзаведясь автоответчиком, но Корделию мысль об автоответчике не прельщала.

Из каракуль Корделии Ричард разобрал достаточно, чтобы почти полностью увериться: это вариация, по-иному искаженная, на тему записки, которую он получил в институте, а потом отправил в урну на Карет-стрит. Текст был столь же невнятен, однако цифры телефонного номера после дешифровки вроде бы совпали. Ричард прислушался, не услышал ничего, кроме гула могучего потока машин, с ревом и лязгом струящегося в тридцати метрах от его окна, и без всякого энтузиазма снял телефонную трубку.

Вскоре на другом конце кто-то хмыкнул.

– Мне передали, что меня просят позвонить по этому номеру.

Осторожность, как врожденная, так и благоприобретенная, не дала ему сказать больше.

– С кем вы, пожалуйста, хотели бы говорить?

Сказано было с запинкой и с русским акцентом, не очень сильным, однако заставляющим предположить, что человек редко отваживается изъясняться по-английски. Ричард повторил то же самое по-русски, потом, поколебавшись, кратко представился.

– Вы говорите, вы англичанин?

– Разумеется, англичанин.

– Один момент.

Это было произнесено строгим, заговорщицким тоном. Потом до Ричарда долетели отголоски придушенного обмена репликами по ту сторону накрытой ладонью трубки, отчего он подумал: мало ему хлопот с соотечественниками, еще русских не хватало, и это чувство все нарастало во время затянувшейся паузы.

Наконец раздался интеллигентный девичий голос – по-русски, кажется, с московским выговором, хотя в фонетических тонкостях Ричард был не особенно силен.

– Простите, как, вы сказали, вас зовут?

Ричард еще раз назвал себя.

– Так это действительно вы, доктор Вейси, а я сомневалась. Просто замечательно, что я наконец-то вас разыскала. Позвольте представиться. Меня зовут…

Раздались короткие гудки. Ричард повесил трубку и остался сидеть, в голове у него крутились сразу несколько мыслей, одна – что, стоит ли перезвонить позже, он решит позже, другая – что у девушки приятный голос. В конце концов… разговор прервала не она, а кто-то другой, видимо, первый его собеседник, который намеренно помешал ей назвать свое имя. Почему? Тут, видно, сказывается русский характер, скрытность, залог выживания при царизме и до него, равно как и при Ленине, и при Сталине, и при их преемниках, да и в будущем. Ну, с этим все. Пока.

Ричард помедлил за столом, вяло размышляя, как дивно было бы жить в мире попроще, и тут услышал из гостиной звуки, свидетельствовавшие о присутствии там Корделии. Вообще-то это была ее гостиная не в том смысле, что где-то в доме была другая, принадлежавшая ему, и даже не в том, что его допускали туда только в особых случаях или не допускали вообще, – нет, просто и отделка, и обстановка соответствовали ее вкусу, от розовой краски на стенах, увешанных рисунками и гравюрами с изображением исторических развалин, до сбродной антикварной мебели, тяжелых малиновых портьер и ползучих растений. Она же за все это и заплатила, как, впрочем, и за сам дом, и за его отделку, и практически за все находящиеся в нем вещи, и долговечные, вроде ванны, и преходящие, вроде бутылки бургундского. Ричард платил за телевизор, звуковую аппаратуру и обслуживание автомобиля.

Богатство жены, в общем, не вызывало у него иных чувств кроме непритворной радости и благодарности, и он редко жаловался, даже самому себе, на то, что свалилось оно крайне несвоевременно, сильно пошатнув его репутацию порядочного человека. Истинная правда, Корделия унаследовала материнское состояние еще до свадьбы, но правда и то, что к тому моменту, когда ее пятидесятичетырехлетняя мамочка, отличавшаяся завидным здоровьем, рухнула с небес вместе с сотней-другой бедолаг куда-то в Скалистые Горы, свадьба была уже делом решенным, – однако о последнем обстоятельстве все почему-то благополучно забыли. Впрочем, на эту забывчивость Ричард смотрел сквозь пальцы. Гораздо труднее оказалось смотреть сквозь пальцы на то, что подобное положение дел плавно и органично (как говорят об исправной работе не дающего сбоев механизма) привело к тому, что владелица денег в одиночку решала, на что их стоит или, в некоторых случаях, не стоит тратить.

Не тратились они, например, на тот сорт китайского чая, который Ричард любил больше других, поскольку был он вроде как подороже и продавался далеко не в каждом чайном магазине. В первый год-другой семейной жизни Ричарду бы еще, пожалуй, пришло в голову заикнуться, что он сам прихватит пакетик чая по дороге с работы, или просто принести этот самый пакетик в дом без предварительного согласования. Другое дело теперь. Он слишком явственно представлял себе, какие угрызения совести – с легкой примесью досады – отразятся на лице Корделии, едва она увидит, до чего его довела. Потом она примется объяснять, дотошно, словно втолковывая что-то очень трудное или совсем незнакомое, насколько было бы проще, если бы кто-то один (она) вел хозяйство и отвечал за все – закупку продуктов и прочих припасов, рассылку заказов, оплату счетов. Особенно оплату счетов. Но, конечно, Корделия очень-очень постарается раздобыть этот самый чай – как, ты сказал, он там называется? Да Бог с ним, решал Ричард в этот момент, она никогда не могла запомнить ни одного названия.

Некоторая часть ее денег – весьма внушительная – была потрачена на ее гардероб, не только, разумеется, на предмет мебели с этим названием (похоже даже, что эпохи Вильгельма IV), занимавший почетное место в их супружеской спальне, так что его собственный платяной шкаф (ок 1935 г.) выглядел рядом сущим заморышем, но и на то, что она носила на плечах и на прочих частях тела. В данный момент комплект состоял из белой водолазки, тонкой, безыскусной, однако мягким блеском напоминавшей о своей цене, бирюзовой юбки из плотной, похожей на замшу ткани и итальянских туфель, украшенных золотой монограммой производителя. Золотая монограмма перекликалась с массивными браслетами на ее запястьях, точнее, на манжетах водолазки. Корделия любила золотые браслеты и иногда говорила, что это единственная роскошь, которую она может себе позволить.

Едва он отворил дверь и шагнул в гостиную, она подняла глаза, приветствуя его улыбкой, исполненной обожания. Неизменную радость, с которой она его встречала, Ричард считал одним из ее бесспорных достоинств. Другим, еще более существенным достоинством была ее внешность, особенно большие ярко-синие глаза и свежая, нежная кожа, под стать превосходной фигуре. Ричарда ее красота поразила с первого взгляда, задолго до того, как он задумался, есть ли у нее матушка, тем более есть ли у той деньги. Да и сейчас он по-прежнему считал Корделию красавицей, хотя ей уже пошел сорок второй год и даже несмотря на то, что она уже почти десять лет была его женой.

Ричард еще шел через комнату, а Корделия уже вскочила с кресла и, слегка звякнув браслетами, протянула руки ему навстречу. Когда он приблизился вплотную, она крепко обняла его и поцеловала – это его тоже порадовало, хотя на миг мелькнула мысль, уже мелькавшая раньше, – а как, интересно, она его встретит, если он, скажем, потерпит кораблекрушение у берегов Аляски, проведет несколько дней в открытом море – а потом вернется домой. Нет, так, просто мимолетная мысль.

Они сели за низкий столик, разделенные подносом с чайным сервизом, и Корделия налила ему чаю из своего чайника, бело-розового, с преобладанием белого. Чай был китайский, любимого ею сорта и вполне любимого им сорта; его чашку она наполнила примерно на две трети. Он бы хотел, чтобы чашка была наполнена на семь восьмых, и даже пару раз уже упоминал об этом, но Корделия растолковала ему, что в Китае чай разливают именно так, как разливает она, и все тут.

– Как дела? – спросила она; впрочем, в том, что она об этом спросит, он был уверен заранее.

– В общем, ничего особенного. Было заседание кафедры. Потом Тристрам Халлет пригласил выпить по стаканчику, поговорили немножко о планах на будущий год.

Корделия явно решила, что обзор новостей завершен, поскольку продолжала без паузы:

– Этот грек или кто он там, который приходил на прошлой неделе, чего-то там напортил. Я как раз заканчивала обедать, смотрю, котел ну просто кипит ключом. Пока я добралась до выключателя, он чуть было не взорвался.

– Из-за этого отопление и отключилось?

– Путик, ну ты ведь знаешь, они не имеют друг к другу никакого отношения. Отопление просто отключено. А что, тебе холодно?

– Ну…

– Если холодно, надень что-нибудь тепленькое.

Последнее слово она произнесла так тиобиньгое; выговор у нее был своеобразный, и к главным его особенностям относились замещение глухих согласных звонкими (грег, годёл, одобление) и замена гласных дифтонгами (закианчивала, киупит, дуобралась до выключиателя/быглючиаделя). Ричард, ни разу не решившийся спросить ее напрямую, часто воображал себе андоррскую няньку или детские годы, проведенные в высокородном албанском семействе, не оставившие в Корделии никаких иных следов, пока наконец не понял, что Корделия просто говорит по-кордельски, на наречии собственного изобретения. Как бы там ни было, поначалу оно его приятно интриговало, позднее тихо умиляло. Через некоторое время он перестал отмечать особенности ее выговора чаще раза-другого на дню, и уже давно не раздумывал о том, какие звуки можно у нее исторгнуть, если, скажем, подкрасться сзади и выпалить из пистолета над самым ухом.

Поднеся к губам чашку, которую она, как всегда, держала не за ручку, и глядя на мужа поверх нее, Корделия проговорила:

– Ты нашел кого-нибудь, с кем бы тебе сегодня поужинать? А то я страшно боюсь, что тебе будет ужасно скучно с Крампи и другими моими ньюнемскими приятельницами.

– Да, конечно. Я ужинаю с Криспином и Фредди.

– А, ну конечно, ты мне говорил, какая я глупая (глоубая), совсем ничего не помню. Скажи мне, путик, а кто это Фредди?

– Жена Криспина. Сокращенное от Фредерики. Я был уверен, что ты знаешь.

– Боже, ну и имечко. Ну да, теперь я вспомнила. Ты уж не сердись на меня, Ричард, я не могу абсолютно все время держать в голове, абсолютно все подробности обо всем, что касается Криспина.

– Конечно, я понимаю, – проговорил Ричард, на сей раз уверенный, что говорит искренне.

Криспин Радецки был братом Годфри Радецки, бывшего мужа Корделии. Годфри практически исчез с ее горизонта еще до того, как на нем появился Ричард, однако раз-другой им все-таки привелось столкнуться. Ричард не испытывал, да и не мог испытывать к Годфри никаких теплых чувств, зато сдружился с его братом Криспином: поначалу они вместе играли в теннис, потом у них обнаружилось еще много общего. Разумеется, Корделия проявляла пристальное внимание к их отношениям и с неизменным мастерством демонстрировала Ричарду, какую боль, обиду и все такое прочее вызывает у нее дружба нынешнего мужа с человеком, запятнавшим свою репутацию кровным родством с негодяем, который переметнулся к вертихвостке, хищнице и развратнице и бросил ее, Корделию, на произвол судьбы. Мастерство заключалось не только в удивительной интенсивности и постоянстве ее укоризны, но и в том, что укоризна далеко не всегда облекалась в слова, хотя и такое случалось, но по большей части передавалась посредством своего рода психического осмоса или радиоактивного излучения. Сегодня Ричарду была отмерена, хотя еще и не полностью выдана, стандартная доза.

К особым свойствам Корделии относилось умение с необычайной ловкостью и сноровкой проделать то, что другим дается с трудом, – например, вскрыть посылку или заполучить комнату в забитой до отказа заграничной гостинице. С другой стороны, то, что было действительно просто или казалось просто на первый взгляд – например, переливание кипятка из кувшина в чайник, – требовало от нее долгих и сосредоточенных усилий. Судя по всему, количество воды и скорость переливания имели принципиальное значение. Другой, возможно, добродушно посмеялся бы над ее стараниями и, скорей всего, постарался бы оставить свой смех при себе, Ричард же за десять лет просто перестал все это замечать. Наверное, только человек с гипертрофированным чувством юмора нашел бы смешной ее манеру держать налитую чашку пальцами обеих рук, не дотрагиваясь до ручки и не опуская чашки между глотками. Но Ричард давно уже не замечал и этого.

– Вы ведь с Криспином так хорошо друг к другу относитесь, правда? Я помню, как вы сразу друг другу понравились.

– Да, верно.

– Путик, а ты страшно рассердишься, если я кое-что спрошу?

– Нет, – ответил Ричард, дыша все также ровно.

– Кажется, я уже об этом спрашивала, я просто уверена, что спрашивала. Но мне хочется спросить еще раз.

Наступила пауза; дребезжали оконные стекла, потревоженные каким-то грузовым левиафаном, Корделия, отставив чашку, потянулась через стол к мужу, безмолвно, не сводя с него глаз. Человек малознакомый принялся бы мучительно гадать, надлежит ли ему схватить ее руку и покрыть поцелуями, но Ричард прекрасно знал, чего от него ждут, и вложил в протянутую ладонь свою пустую чашку. Корделия просто подчеркивала значимость своего вопроса, который последовал вскоре за чашкой, заново наполненной на две трети.

– Это, наверное, очень глупо, путик, но мне так неприятно думать, что вы с Криспином обсуждаете меня между собой, а потом он все передает этому скоту Годфри. Вы ведь ничего такого не делаете, правда?

– Правда, – непререкаемым тоном ответил Ричард. – Гризбин, то есть Криспин, даже никогда не упоминает при мне твоего имени, – Вернее, упоминает, но очень редко, предпочитая такие выражения, как «твоя благоверная» или «старушка». – Я, наверное, время от времени завожу о тебе речь, между делом, как это бывает, но мы никогда тебя не обсуждаем, – закончил он столь же непререкаемо, но на сей раз беззастенчиво солгав.

– Как это хорошо, путик, – проговорила Корделия, бросив на него один из самых дивных своих ярко-синих взглядов. – Я просто хотела, чтобы ты меня успокоил. – Потом она вдруг выпалила: – Ууууай!

– Что такое? – спросил Ричард, пытаясь изобразить испуг.

– Ты нашел мою записку на машинке?

– Да, спасибо. Какая-то…

– Совершенно загадочная история. Представляешь, какая-то женщина, или девушка, спрашивала, говорю ли я по-русски. У нее был такой русский акцент – то есть, я думаю, что русский, – хоть топор вешай. Она что-то там еще сказала, но, кажется, я не все разобрала.

– Ничего, я все понял.

Прикрыв глаза и приподняв брови, Корделия добавила:

– Голос у нее, знаешь, такой… возбуждающий.

– Что ты имеешь в виду?

– Ну, если хочешь, сексуальный. У сексуальных женщин такой голос.

– Какой бы он ни был, я не собираюсь встречаться с его обладательницей. Она, по-моему, не в своем уме.

Корделия мгновенно потеряла интерес к этой доселе загадочной истории. В течение следующих нескольких минут Ричард раза два подумал о том, каким диким, чуть ли не непристойным кажется ей теперь предположение, что она говорит по-русски. Это не всегда было так. В начале их знакомства, в пылком возрасте тридцати одного года, она утверждала, что обязательно разберется, чем же эти русские писатели так его приворожили, и под его руководством засела за Толстого, Достоевского (разумеется, она и раньше их читала, но неправильно), Тургенева и прочих, правда, для начала в переводе, но это считалось как бы первым шагом к тому, чтобы в конце концов прочесть их в оригинале. Приблизительно к моменту их свадьбы эта конечная цель вдруг ни с того ни с сего оказалась отвергнута, отторгнута и предана забвению. Книги, взятые в Лондонской библиотеке, тосковали на полках, пока ужасно, просто ужасно занятая Корделия устраивала свой дом и устраивалась в нем сама. В конце концов Ричард сам отнес их обратно, и сейчас, допивая чай, отчетливо припомнил непривычное чувство унижения, которое тогда испытал.

Пора было расходиться, ему – на час-другой в кабинет, ей – в гораздо более просторную и покойную комнату на втором этаже, окнами в сад, чтобы провести там столько времени, сколько потребуют назначенные на этот день дела и заботы по дому. Прежде чем расстаться, они еще раз поцеловались, но поцелуй был исполнен совсем другого смысла, чем приветственное объятие. Он был призван напомнить Ричарду во всех подробностях, как она прекрасна и упоительна в том, далеком месте, где нет бирюзовых юбок, недолитых бело-розовых чашек, глухих и звонких согласных

Загрузка...