ЭТАЖ ТРИНАДЦАТЫЙ

Обратного пути у меня нет, как нет выхода из безвыходности; вся дальнейшая моя творческая жизнь, а значит, по сути, и вся жизнь вообще поставлена теперь на карту – последним рывком, бурным натиском я должен завершить работу над моей повестью, иначе… Иначе я даже не могу вообразить, что будет со мной дальше. Опять на работу, опять в рутину? Опять бессмысленное, никчемное существование? Плестись, как все, по кругу в шеренге пожизненно осужденных заключенных? Снова притворяться таким же: одинаковые робы – одинаковая, безрадостная, участь? Нет-нет, я должен дописать, должен хотя бы отчасти высказать, что думаю или, может, только непрерывно чувствую – как нечто, с одной стороны, неясное, а с другой – отчетливое, осязаемое в своей неотвратимости…

Да, это не грандиозный роман, не увесистый философский трактат, а всего лишь скромная повесть. Сколько миллионов людей задумывало и осуществляло нечто подобное… Но мой, мой замысел – такой родной и сокровенный. И в каких муках находил он свое постепенное воплощение, как долго не мог я к нему подступиться! Отчаянно долбил в захлопнутую дверь, а потом внезапно обнаружил, – по крайней мере, мне кажется, что это действительно произошло, – как открывается этот таинственный ларчик.

Уже третий день. Вчера я написал, кажется, мало путного. Сегодня нужно браться за ум. Хватит пенять на отсутствие вдохновения: пусть не придет оно с переключением некоего тумблера, нужно работать, заставлять себя, перебарывать – глядишь, заветные мысли и облекутся в вещественную форму.


* * * * *

Любил я в детстве одну игру…

И играть в нее всё время страшно хотелось, и как-то по-детски страшен, захватывающ был для меня ее ход. Не думаю, что то же самое испытывал еще кто-то из мальчишек: любили-то ее многие, но относились к ней при этом всё-таки иначе, не с таким мистическим пиететом. А у меня всякий раз замирало сердце, и какую-то тоненькую долю секунды не знал я, «отомрет» ли оно назад, забьется ли в привычном ритме; вернусь ли я обратно к жизни или так и зависну над пропастью, в небытии. И страшно вновь пережить это ощущение – и хочется, несмотря на страх, снова его испытать…

Игра называлась демонами.

На площадке перед домом мы делились на две команды – убегающих, прячущихся демонов и догоняющих, разыскивающих этих демонов ловцов. От самого искреннего, сильнейшего ребячьего восторга захлебывались и те, и другие: демонов охватывал жгучий азарт убегания, ловцов – адское нетерпение погони. Демонам давалось время спрятаться на этажах. Ловцы громко считали до ста, удар ногой в дверь мусоропровода возвещал о начале Большой Игры. Вперед!

Задача перед ловцами стояла непростая: демоны часто перемещались только по двое, а нередко, бросаясь врассыпную, разделялись вовсе. Разделяться приходилось и ловцам, чтобы одновременно прочесывать, с одной стороны, лестничные клетки и балконы, а с другой – лифты. То, что у нас сразу два лифта, было еще одним предметом моей гордости, связанной с домом: я прекрасно знал, что далеко не каждая многоэтажка может похвастать не только маленьким, но и грузовым. Когда я был еще крохой, мне приходилось брать с собой в лифт кирпич – весил я так мало, что лифт отказывался меня везти. Да, этот таинственный, удивительный механизм, – несмотря на рано впитанный мною материализм, долгое время я подспудно считал лифт существом почти одушевленным, – нужно было еще умилостивить, нужно было найти к нему подход! Разве не восхитителен священный трепет, что зародился в душе ребенка, который почти каждый день пускался в захватывающее путешествие на четырнадцатый этаж без родителей и взрослых вообще, в сопровождении только безмолвного, хотя и верного друга – кирпича?..

Да, ловцам, как я сказал, было не так-то просто – демонам же было тяжело вдвойне. Неугомонные преследователи не давали им передышки, нужно было постоянно находиться в движении, маневрировать, скрываться, блефовать. Демон не мог быть уверен в каждой следующей секунде своего существования. Что ждет впереди? Коварный ловец, который тут же сцапает, выведет из Игры, обратит в поганую веру охранителей и вынудит выслеживать бывших – еще уцелевших – товарищей? Или, может быть, подстережет и наградит подзатыльником чужой? (Чужими назывались все, кто не участвует в Игре, в первую очередь взрослые – часто, на нашу голову, вредные и сварливые.) Или случится какая-нибудь накладка, нечто совсем не предвиденное – например, сломается лифт?

Удирать на лифте считалось высшим пилотажем. Там выше всего вероятность встретиться с не одобряющим твое поведение чужим, который норовит выставить тебя, хулигана, вон или просто путает все карты. Велика опасность угодить в безжалостные лапы ловца, ибо лифт одинаково покорен и той, и другой стороне. Ты едешь на пятый? Или на девятый? Или на седьмой? Кого встретишь ты там, затаив дыхание, когда откроются двери? Риск – огромен, адреналин – зашкаливает. И всё же самым храбрым, отчаянным демонам лифт давал пару козырей: нажать кнопку «стоп» и сделать так, чтобы лифт остановился где-то между этажей. «Стоять на стопе» (так у нас говорили) могли позволить себе только самые смелые. А еще, если хватало силы и ловкости, можно было искусно повиснуть на поручнях: ничего не подозревающий лифт – его нижняя стенка не фиксирует никакого веса, – преспокойно уезжает отдыхать в тупик – на нулевой этаж. Планы ловцов рушатся. Ловцы в смятении, нервничают, злятся, мельтешат, а потом один из них, переводя дух, говорит про соперников: «Ну молодцы!»

Ловцам приходится разыгрывать новую комбинацию. Облава ожесточается.

Мне всегда казалось, что поимка – дело скорее техническое; в значительной степени это процесс механистический, требующий в основном аккуратности, скрупулезности, основательности. Конечно, неожиданный ход всегда и везде в цене; конечно, ловцам давалась возможность блеснуть знанием психологии убегающего. И всё же неслучайно быть демоном считалось куда почетнее, ибо в первую очередь перед ним открывался простор для отваги и увлекательных многоходовых комбинаций. Для меня всё сводилось к главному – к творчеству.

Демоны обречены, ибо Игра не предполагает такого исхода, как их победа. Как бы ни развивались события, Игра может закончиться только одним образом – поимкой последнего из них.

Или – Игра не заканчивается никогда. Поверить в это чудесное развитие событий крайне трудно. В самом деле, каковы шансы демона – даже самого удачливого, отчаянного, быстрого? Рано или поздно он всё равно выбьется из сил, его окружат, заманят в ловушку, обманут… Невозможно!

Не верится в это и мне.

Но иногда я всё же думаю, что есть, право слово, один демон, который до сих пор – уже столько лет! – убегает от сонма жестоких, неведомых, призрачных ловцов по бесконечным, заковыристым лабиринтам этажей, преодолевая боль, страдания, тьму и само беспощадное время в заранее обреченной на провал попытке спастись.

Этот демон – я.


* * * * *

Мне что-то подсказывает, что нынче творческая рыбалка принесет мне хороший улов. Пару дней я осваивался и праздные мысли отрывали мой взгляд от поплавка – а ведь его, наверное, не раз уводила под воду крупная рыба и, уж по крайней мере, теребила живность помельче! Сегодня, верю, будет иначе. Я чувствую, как закипает мой творческий котел – самое время отправить туда рыбешку на уху!


* * * * *

Вся наша ванная – зеркала. Бело-голубой цвет воды и стен, ванны и умывальника, пола, коврика и потолка. И такое же, бледно-волнистое, мое отражение – отражение маленького мальчика в белой маечке, достающего щетку и пасту из специального стаканчика. Один – для меня, другой (такой же) – для мамы и папы.

Так стоял я, паинька, задумавшись, и чистил зубы, пока не зашла мама и не обнаружила, что текущая из-под крана вода – холодная.

– Ты что? Зачем ты это делаешь?

– А как ведь в песне поется: «Если хочешь, если хочешь быть здоров… водой холодной умывайся!» – находчиво и деловито объяснил я.

– Ну так и умывайся холодной водой, а не зубы чисть!

Я был очень удивлен и не нашелся, что ответить. Просто в моем понимании чистка зубов была одной из составляющих сложного процесса, который назывался умыванием. По крайней мере, всегда, когда мама говорила мне: «Иди умывайся!», я твердо знал, что мне необходимо не только умыть лицо, но и почистить зубы. Ясно же, что это часть понятия «умываться»…

Я долго размышлял об этом, внутренне пытаясь оправдать себя, уверить себя в том, что делал я всё правильно. Но я всё равно чувствовал себя нелепо. Мне стало досадно, что я такой глупый.

Впрочем, в те-то времена – не то что теперь! – глупость моя была еще простительной, ведь я был маленький.


Забавно, что в раннем детстве я отправлялся спать уже в девять вечера – ложился сразу после просмотра программы «Спокойной ночи». Впрочем, нашей длинной северной зимой в это время действительно самая натуральная, глубокая ночь.

Как приятно было погружаться в беззаботный детский сон, когда по итогам даже размеренно проведенного дня, в течение которого я никуда не ходил, не занимался ничем ни физически, ни умственно, ни психологически изнуряющим, не сформированный, слабенький организм всё равно естественным образом уставал. Как отрадно было не страшиться плавно наступающего завтра…

Бывали исключения. Тягостно-неспокойной оказалась одна моя ночь, когда – вместо «Спокойной ночи» – посмотрел я мультфильм про злющую ведьму. Готовясь к работе, мама прихорашивалась в ванной и периодически сновала туда-сюда по темному коридору, а я, сидя в зале, периферийным зрением наблюдал ее мелькающий силуэт. Перед сном я признался ей, что я боюсь ведьм, а мама моментально ответила, что точь-в-точь в такую отвратительную ведьму она и превратится, если я буду ее нервировать и плохо себя вести. И от этих слов, помню, мне стало еще горше: я хныкал, переживал, не мог заснуть.


* * * * *

Наш дом, возвышавшийся над миром, был святыней – источником всяческих забав.

Как-то раз мы с родителями собирались на дачу. Пока отец носил вещи и готовил машину, я мирно стоял на площадке, с энтузиазмом поглощая мороженое – пломбир, которым меня наградили. Родители могли бы приобщить меня к сборам, попросить помочь им, но нет – меня слишком берегли. Да и в чем я мог бы реально пригодиться? Скорее, мешался бы…

Припекаемый солнцем, я был божьим одуванчиком в нелепой кепочке, а мороженое так ласково таяло и искрилось – одно удовольствие слизывать его языком! Через секунду – нечто невероятное, оглушающее, молниеносное, как будто меня смахнули в параллельное измерение. Я не мог понять, что произошло, – так опрокидывают ушат холодной воды. Собственно, именно это и случилось: хулиганы вылили на меня ведро воды. С какого этажа? Никто не видел, да и вряд ли стали бы разбираться. Я не плакал (хотя мороженое пришлось выбросить) – ошарашенный, я просто не мог взять в толк, за что меня так. Я от рождения был тих, задумчив и незлобив, и я смолчал, перебирая смазанные ощущения, потягивая привкус утраченного мороженого счастья. Таким было ускользнувшее удовольствие – им не дали насладиться мне сполна.


Домофоны, отгороженность, всё нарастающая подозрительность жильцов друг к другу, неприязнь даже к ближайшим соседям – всё это появится позже. Тогда, в моем детстве логовые ветра свободно вторгались в подъезды и всё было нараспашку: мальчишки, жившие в нашей башне, как и чужаки, наведывавшиеся порезвиться на этажах, постигали на ее высоте горизонтальность и вертикальность мира – физические законы, действовавшие в этих плоскостях. Страшно ли тебе заглянуть вниз? Хватит ли у тебя духу хотя бы чуть-чуть приподняться на парапете – провести ладонью по глади собственного небытия? И что бы ты дал за то, чтобы пробраться на крышу? Заветная дверь, ведущая туда с четырнадцатого, – вернее, не ведущая, а много-много лет угрюмо преграждающая туда дорогу, – всегда закрыта, всегда на замке, но всё же…

Подвижные, нахальные, задиристые мальчишки цинично использовали этажи, чтобы проверять мир – и себя в нем – на прочность. Говорят, всё стерпит бумага, но то же самое можно сказать и про закон тяготения, не правда ли? Он охотно демонстрировал мальчишкам свою силу (или бессилие?), властно (и в то же время покорно) принимая всё, что они хотели сбросить вниз.

До сих пор перед глазами эти юные лица, прекрасно помню эти имена…

Маленький Русик (пятый этаж) выглядывал со своего балкона, а хулиганистый, хитрый Мороз, живший на первом, дразнил его, стоя на площадке: угости, мол, меня помидором! (Мороз откуда-то выведал, что у Русика дома появились помидоры, и притом весьма недурные.) Доверчивый Русик бросил ему помидор – для него это была игра, да почему бы и не исполнить просьбу старшего мальчика? Неугомонный, насмешливый Мороз потребовал еще. А потом – еще и еще. Добрый, но легко уязвимый Русик быстро осерчал – устроил Морозу и его дружкам настоящий помидорный обстрел; те, галдя, успешно уворачивались от несильных и неточных бросков, производимых слабой, совсем еще не тренированной, неопытной рукой.

Вечером вернулись с работы родители Русика. Окровавленная площадка сразу поселила в их душе смутную тревогу. Худшие опасения подтвердились: после осмотра балкона стало ясно, что помидоры исчезли, и Русику здорово досталось. Тяжела была отцовская рука!

В наших кругах история эта получила широкое распространение: заливаясь хохотом, Мороз и его приспешники любили похвастать своей проказой; иные, впрочем, оставались равнодушными. Помидоры? Ха! Кого этим удивишь! Бывали случаи и повеселее: кто-то с балкона мочился, кто-то, экспериментируя, отправлял в страшный путь всякую живность: черепаху – выдержит ли панцирь? кошку – приземлится ли на лапы? она же, говорят, всегда приземляется… В бросании пластмассовых бутылок, наполненных водой, многажды участвовал и я: все ведь поднимались ко мне на четырнадцатый этаж.

Выше, кажется, ничего и нет – только крыша да небо. Мальчишки много дурачились, а я становился сосредоточенным. Для них это было увлекательное, шумное путешествие в одну из чужих точек в вертикальной плоскости – и только. Для меня же это была еще и дорога домой.

Казалось бы, я столько раз проделывал этот путь, что должен был изучить его досконально. Но нет, мне, например, до сих пор неизвестно, сколько секунд нужно потратить, чтобы подняться с первого этажа на четырнадцатый. Более того, в детстве у меня возникало ощущение, что время от времени лифт едет чуть дольше обычного – пусть на какую-то сотую, я всё равно это чувствовал. Затаив дыхание, я размышлял, где я окажусь, когда его своевольные двери наконец откроются? выпустит ли он меня вообще или я вечно буду мчаться по направлению к загадочной космической бездне? (У космоса всюду бездна – вверху, внизу…)

Я слышал, что кое-кто у нас производил замеры – просто ради интереса, в сущности весьма пустого и тщеславного. У меня самого не было в то время не то что секундомера – даже обычных часов. Но дело было даже не в отсутствии технических приспособлений; просто для меня существовало своеобразное табу: я не дерзал измерить неизмеримое, непостижимое, необъятное…

Дверь, ведущая на общий балкон четырнадцатого этажа, вся была испещрена надписями – кто-то пользовался ручкой, кто-то (реже) фломастером, кто-то оставлял послания ножом или (чаще) ключом от собственной квартиры. Несомненно, дверь играла роль социальных сетей – во времена, когда об интернете никто и не слыхивал. Там признавались в любви – почти без надежды, что объект обожания прочтет и оценит. Там делились философскими размышлениями и поэтическими озарениями. Там сквернословили (и это было чистое искусство!) – без страха наказания или хотя бы порицания. Там сводили счеты (искусство уже нечистое) – с тайным желанием, чтобы оппонент ответил и включился в диалог. «Мироновы – лохи и лохушки», – написал Мороз, а Мирон, его закадычный приятель, не преминул ответить, старательно – и в то же время коряво – исправив: «Морозовы – лохи и лохушки».

Наконец, там просто шутили: «Температура за бортом – -35 градусов». Именно эта фраза была моей любимой.

Увы, недавно на этажах сделали косметический ремонт: перекрасили, отштукатурили. Замазали и нашу легендарную дверь: священные письмена моего детства безвозвратно исчезли. Сохранились они только в моей памяти, как и восхитительный полет туго наполненной водой баклажки. Через считанные секунды она превращается в мокрое пятно на асфальте. Такова, наверное, и вся наша жизнь – во всей красоте и уродстве: сначала стремительный полет, а потом – вдребезги…


* * * * *

Вечером

Должен отметить нечто важное: сегодня со мной что-то произошло. От волнения, трепета я немного дрожу – но стараюсь держать себя в руках.

Редкий случай: мое внутреннее событие – радостное. Что же могло меня так воодушевить, что, с одной стороны, меня потрясывает, а с другой – я весь притаился? (Как будто берегу – от посторонних глаз – за пазухой стакан с волшебной водой – немыслимо пролить, потерять даже каплю!)

Конечно, творчество (предчувствие меня не обмануло). Едва я серьезно занялся тем, ради чего я и затеял этот, казалось бы, странный, на сторонний взгляд скучный и даже откровенно глупый двухнедельный отпуск в четырех стенах в городе (да еще и летом!), как случился прорыв – долгожданный и неожиданный одновременно.

Страшно вспомнить, сколько раз подбирался я к этому тексту – со всех сторон, казалось, перепробовав всевозможные способы, и мытьем, и катаньем. Ничего путного не выходило, хотя замысел возник у меня уже много лет назад. Я долго бился над ним, а потом плюнул – переключился на множество других сочинений, удачных и неудачных в той или иной степени; а впрочем, как обычно, подавляющее большинство из них я не завершил и до ума не довел. И вот самый главный, желанный замысел сам пожаловал ко мне из каких-то заоблачных сфер. Видимо, правы те, кто выделяет в творческом процессе несколько специфических стадий; и я не перестаю удивляться невероятным свойствам моего мозга! Сколько яростных – рациональных – атак я предпринял; до сегодняшнего дня я считал их безуспешными, а оказалось, что всё это было не зря. Не зря: идеи упали в широченное, плодородное, неисследованное 90-процентное поле бессознательного, долго вызревали там – и внезапно вернулись в рациональную часть мозга в виде озарения. Да, озарение!


Любопытно, что с реализацией собственных творческих замыслов я доселе никогда не спешил. Отчего это? Разве только от лености? Мне кажется, я часто довольствуюсь тем, что зародилось в моей голове, в теории, в прекрасных мысленных эмпиреях – а уж воплощать это на практике, на пошлой земле… Пфф! Не царское это, право, дело. В конце концов, это и вправду может подождать.

А всё вот почему. Сегодня утром, достав старый толковый словарь, я наконец проделал одну волнительную операцию, задуманную давным-давно, еще в детстве. Сбылись худшие опасения: я убедился в зыбкости нашего мышления или, по крайней мере, в значительном несовершенстве его словесного выражения. А скорее всего – и в том, и в другом. Я ведь так и знал, что либо увязну в бесконечных словообразованиях, слабо отражающих сущее и не слишком приближающих к его разгадке, либо буду уведен по кругу.

Первым я нашел слово, которое в последнее время звучит в моей голове едва ли не чаще всего: космос – мир, вселенная. Я полез узнавать, что же такое мир. Мироздание, – ответил мне словарь. А под мирозданием, как оказалось, подразумевается вселенная, а под вселенной… мироздание, как нетрудно было догадаться.

Конечно, одной этой попыткой я не ограничился. Я постарался уяснить для себя, что же такое человек – я, человек вообще, любое мыслящее существо, которое пытается определить свое месте в мире, вселенной, космосе – или как это лучше назвать? «Человек – живое существо…», прочитал я. Стал искать слово «существо». Первое значение: «Преимущественно со словом живой – то, что существует». А существовать – то же, что жить. А жить – находиться в процессе жизни, существовать, терпеливо объяснял мне словарь.

Существование – жизнь, бытие. Бытие – существование, реальность. Реальность – объективно существующее явление. Вот он – предательский лабиринт! Словарь вовлек меня в насмешливую, неспешную, тягомотную, словно карточный пьяница, игру… Игру мысли? Воистину – мысли, ибо, думаю, только мысль способна на это безумие.

Точно! Самое главное: что же такое мысль?! Ответ: мышление. А мышление – способность рассуждать, мыслить; свойство человека. Словом: для самых упрямых, недоверчивых, въедливых.

Я жил в предвкушении Тайны, которая откроется мне. Я думал, что погружусь в глубины бытия, а вместо этого увидел, что все наши представления о жизни являются рыхлыми, сыпучими, не опирающимися ни на что, кроме самих себя, и всё – песок… Какой вывод должен я сделать? Получается, единственное, на что мы можем уповать, что абсолютно правдиво и не нуждается для своего существования ни в каких условиях, это смерть. Но ведь это жизнь – что-то, а смерть, как считается, как раз ничто… Или всё наоборот? Я запутался.

Я жадно схватился за страницы, чтобы узнать, как определяется смерть, но… смерти я и не нашел. Выяснилось, что советский словарь не знает, что такое смерть. По крайней мере, не рекомендует своим читателям интересоваться этой темой, предпочитая отмалчиваться.

Наконец, последним, что меня заинтересовало, было слово «Бог». Им, по религиозным верованиям, оказалось верховное существо, будто бы стоящее над миром или управляющее им. И дальше – классика жанра: мол, идеей бога пользуются господствующие классы, для которых она служит орудием угнетения трудящихся масс… Это тоже было ожидаемо. И это было уже даже не смешно. Я захлопнул словарь – мне вдруг стало тоскливо и так неуютно, что я даже поежился. Знобкая рябь пробежала у меня по спине.

Слова, слова и еще раз слова – неужто они так бессильны?!


* * * * *

Не состоявшись как художник, я переключился на палеонтологию. Испытывая теплые чувства к животным существующим, я заинтересовался и животными вымершими. Не знаю, в какой момент родители уловили эту мою новую страсть: сколько я себя помню, я всегда был окружен энциклопедиями о динозаврах. Некоторые из них были действительно весьма талантливыми (например, моя самая первая – «Что было до нашей эры»), некоторые, как я сейчас понимаю, шаблонными, повторяющими – на разные лады – одну и ту же скупую, поверхностную информацию; но в детстве я был не столь разборчив. Доходило до того, что на каждый праздник – будь то день рождения или Новый год – мне дарили, по сути, только одно – энциклопедии о динозаврах. Подарок этот считался вариантом беспроигрышным, самым простым и очевидным – он неизменно имел успех, и проблема выбора перед взрослыми не стояла. А всё, наверное, потому, что я сдуру заявил, что я даже не знаю, что еще можно желать, кроме книги… С одной стороны, звучит так наивно; с другой – книга и вправду никогда не бывает лишней; она гораздо лучше всевозможных безделушек, которые нам так часто дарят и которые, чего греха таить, дарим порой и мы.

Крошечное неудовольствие выразил я, помню, только однажды: когда одна из тетушек вручила мне издевательски тощую книжечку (и рисунки там были отвратными) со смехотворным названием: «ВСЁ о динозаврах».

– Так что больше тебе такие книги дарить не будем, – нахально сказала она и рассмеялась.

Хотя я и был довольно мал, я не сомневался, что уместить всё о моих удивительных, любимых динозаврах в жалкой «брошюре» решительно невозможно. На тетушку я обиделся и нисколько ей не поверил – я жаждал большего.


Итак, я выбрал себе будущую профессию – палеонтолога, о чем с гордостью сообщил родителям.

– Чтобы быть палеонтологом, надо постоянно отправляться в походы, терпеть лишения, жить в палатке… – скептически заметила мама, совершенно меня огорошив. – Выдержишь ли ты всё это?

Зря она так сказала: вопрос можно было поставить иначе – облечь его в форму более мягкую, приемлемую для меня тогдашнего, да и, пожалуй, во многом меня нынешнего. Лучше бы мама деликатно объяснила мне, какие качества необходимы для настоящего ученого, работающего в сложных полевых условиях. Этот подход был бы куда конструктивнее. Но мягкость и деликатность не ее конек; она привыкла высказываться резко – и в данном случае, мне кажется, это было не совсем уместно. Да, конечно, порой полезно взглянуть на дело и себя в нем трезво; но часто требуется нечто другое, обтекаемое, а подобного рода прямота идет во вред. Мне она повредила уж точно: робкий, ранимый, я расстроился и испугался. Уж мама-то не могла не знать особенностей моего характера!

После этого во мне зародились сомнение, – кажется, это слово употребляю я постоянно, – неуверенность в себе, и я был еще слишком слаб, чтобы этому противостоять. Крепко задумавшись, я понял, что я действительно слишком зависим от комфорта – я с детства был сугубо городским жителем, теоретиком, а не практиком, как любил повторять отец. Систематизировать, каталогизировать, оперировать мыслью – но отнюдь не работать руками…

Впрочем, если мама на меня и повлияла, то, уверен, только косвенно. Самое удивительное, что позже – но всё еще будучи ребенком, – я сам пришел к выводу, что самому «добывать материал» мне вовсе не обязательно, да просто не нужно: ископаемые останки пусть находят другие – я же буду их описывать, выдвигать гипотезы, строить теории, то есть делать открытия скорее не в подлунном мире, а в сфере небесной…

Прошли годы, детское увлечение давно улетучилось. Что от него осталось, так это энциклопедии, которые занимают несколько полок в книжном шкафу в моей комнате, и когда я сейчас смотрю на них, в душе моей потихоньку рождаются теплые, радужные чувства, сопоставимые с тем самым сокровенным, что испытал я в детстве.


Дача была у нас недолго – пришлось продать. Помню, когда мы туда наведывались, я иногда любил повозиться на грядках. Охотно, по собственной инициативе подметал листья: неспешно сгребал их в одну кучу, а потом надевал перчатки и сваливал в контейнер для органических отходов. С любовью, тщательно, аккуратно собирал ягоду (смородину, клубнику, малину, вишню). С меньшим желанием – но мама настаивала – обрывал облепиху. Мне нравилась эта тихая, спокойная, монотонная работа: мышцы работали в заданном темпе, я же мог сконцентрироваться на другом излюбленном движении – движении мысли.

Однажды отец объявил войну кленам – двум большим деревьям, которые росли у нас на участке и которые вздумали беспрерывно размножаться. Повсюду были разбросаны их споры, кое-где выросли еще хрупкие и в то же время уверенно стоящие на земле деревца, а уж бойкому, кустившемуся молодняку не было числа. У отца появились глобальные планы по обустройству участка, и бесконтрольное распространение кленов в них категорически не вписывалось. Отец показал мне, как выглядит кленовый лист – научил, что его невозможно спутать ни с какой другой растительностью, – и дал мне в руки секатор. Сам же вооружился топориком.

Так я принял активное участие в геноциде кленов в пределах наших восьми соток. Душа моя нестерпимо ныла: я чувствовал себя извергом и убийцей. С другой стороны, этот горький опыт принес мне определенную пользу – тоже, впрочем, сомнительную: сопоставив с конкретной реальностью доселе отвлеченную информацию о естественном отборе, почерпнутую из энциклопедий, я снова остро ощутил жестокость и несовершенство мира. Даже если бы мы не объявили им, в сущности, бессмысленную войну, подавляющее большинство молодых клеников ни за что достигло бы таких внушительных размеров, как их родители. На ограниченной территории они сгубили бы друг друга в беспощадной борьбе за пространство, за почвенные соки, за солнце… Этот случай – один из многих; но именно в такие моменты врожденное гармоническое мировосприятие давало трещину, в которую стремительно проникали два страшных, изворотливых подземных гада – разочарование в мире и ужас перед ним.

Сейчас я лишь констатирую, что с годами трагический разлад рос во мне неуклонно и что я уже никогда не смогу его преодолеть.


Конечно, с тяжелым, подвижническим трудом палеонтологов моя дачная возня имела совсем мало общего. Мне представлялись суровые, героические люди, которые, превозмогая изнурительный песочный ветер, испытывая колоссальное напряжение, раскапывают где-то в пустыне или полупустыне драгоценные следы далекого прошлого – то, что по невероятному стечению обстоятельств не обратилось в прах за миллионы лет. Нервозными ночами они почти не спят, коротая время в палатках, где подкрепляются сваренной в котелке похлебкой, а днем – от зари до заката – усиленно работают лопатой. Потом берутся за специальные кисточки и, когда сердце клокочет от умиления и торжества, дрожащими от усталости руками с огромной осторожностью извлекают новый, прекрасно сохранившийся скелет диплодока, или тираннозавра-рекса, или даже паразауролофа – моего любимого «ужасного ящера».

Загрузка...