Родион Сельванюк Это было на Волге

Удивительное существо — человек, ежели ко всему прочему есть у него еще и рыбачья страсть. Гнездится она где-то на дне души человечьей, тлеет потихоньку, горит.

На работе, на отдыхе, дома — везде дает она о себе знать. Даже в суровые годы Великой Отечественной войны не раз вспоминали бойцы о родных речных просторах, о рыбалке. И, если вырывалась свободная минута, встречался приятель или незнакомый тебе человек на длинной солдатской дороге, — глядишь, уже вспыхивала и тянулась задушевная беседа. И какие только рыбьи нравы, повадки не припоминались в ней, какие только картины родной русской природы не проходили перед глазами!

А, может быть, в углу кармана выцветшей от пота и соли армейской гимнастерки приткнулся, зацепившись, «на случай», небольшой крючочек, снятый с мальчишеской удочки в одной из пройденных деревень или попросту выпрошенный у какой-нибудь осиротелой старухи.

Поглядит солдат на него, пощупает пальцем, скажет: «Востер бродяга», — и вспомнит свой родной край, свою речку с просторными заводями. Пахнёт на него родным ветерком, и крепче нальется ненавистью к врагу солдатское сердце.

Вот об этом я и хочу рассказать.

Стояли мы тогда километрах в ста двадцати от Саратова, в Вольске, передислоцировавшись из Сталинграда.

Чудный городок Вольск. Стоит он на высокой горе, а внизу — Волга, широкая, привольная. Вытянулась она серебристой лентой и несет медленно и плавно свои могучие воды сквозь зеленые луга и леса вниз к Сталинграду. А там неумолчно грохочут орудия и в шквальном огне горит земля. Внизу с горы — лестница чуть не до воды, не меньше чем в двести ступенек. Лезешь по ней, а сердце так и наколачивает. Под горой, на берегу, — рыбачья слободка. По ночам — тревоги. Налетают самолеты: баржи топят, бензобаки высматривают.

В один из последних дней сентября 1942 года, утром, как сейчас помню, разнес я газеты, побеседовал с бойцами и задержался в одной из палат, где лежали тяжелораненые. Много было тогда всякого рода вопросов, волновавших солдатскую душу.

Попрощался, стал уходить. Останавливает меня боец по фамилии Белов. Лицо у него почти серое, землистое, глаза запали. Ноги в гипсе выше колен и грудь забинтована — штыковое ранение.

— Далеко ли до Волги? — спрашивает и так тоскливо смотрит.

— Нет, — отвечаю, — с километр будет. А что?

Вздохнул он, глаза прикрыл. Молчит. А сосед с противоположной койки шепчет:

— Товарищ политрук, он кажинную ночь Волгой бредит, замучился. Костромич он из какого-то там Чернопенья.

Присел я на краешек койки. Постепенно разговорились. Голос у Белова был глухой, тихий.

— В нутре горит... Напоследок хоть бы на Волгу взглянуть, — языком губы слизывает, — видно, жар.

— Денька через три, — отвечаю я ему, — отправим баржей.

— Эх рыбки бы, ушицы... Может, и полегчало бы.

И такая человеческая тоска слышится в его голосе.

— Да где ты ее сейчас возьмешь? — говорит сосед. — Немец Волгу бомбит, одни бабы в домах остались, да и то старухи.

Ушел я из палаты с тревожным чувством. Хотелось чем-то помочь бойцу, что-то сделать. Я вышел на двор и присел на бревно, лежавшее возле сарая. Здесь и застал меня Иван Акимович Шульга, наш начальник ОВС. Воевали мы с ним на Центральном фронте, а затем попали работать в госпиталь. Хорошей души был человек, но упрям чертовски и с гонором... Сошлись мы с ним с первых же дней. И немалую тут роль, признаться, сыграла рыбачья страсть. Отлично знал он все московские водоемы, особенно восхищался Сенежским озером: «Рыбы там пропасть, сама, дурная, в лодку так и лезет». На рыболовные темы мог говорить часами. И где только, по его словам, не лавливал он рыбу! Словом, выходило, что был он не меньше чем «профессор рыбьих дел».

— Послушай Иван Акимович, — говорю я ему, — душа у тебя рыбачья, а в восьмой палате рыбак лежит, тяжелораненый, рыбы просит. Как бы ему достать?

— Что ж, — с апломбом отвечает Шульга, — в данных условиях это хоть и трудновато, но дело вполне возможное. Меня, скажу тебе по совести, давно тянет... Река рядом, рукой подать. А ловить-то я мастер, сам убедишься!

И уговорились мы вечерком выехать, чтобы вернуться утром. Удочки и лодку решили достать в слободе.

Через полчаса я уже стоял перед комиссаром госпиталя Прониным, невысоким плечистым человеком, на гимнастерке которого поблескивал потертой эмалью орден Боевого Красного Знамени, память гражданской войны.

— Так, так... Говоришь, «душу отвести»?

— Так точно, товарищ комиссар, хоть бы перед смертью, говорит, рыбки, ушицы... ведь рыбак!

— Ну это дудки, — негромко сказал комиссар, — умереть мы ему не дадим, а рыбы действительно неплохо бы достать.

В раскрытое окно комнаты виднеется Волга и ее противоположный лесной берег.

— Я и сам когда-то рыбачил, — задумчиво смотря в окно, продолжал комиссар, и в голосе его послышалась затаенная грусть, — на Оби в Барнауле, мальчишкой... Потом постарел... все некогда... Теперь — война... Ладно, поезжайте. Но утром, к подъему, чтобы в части быть. Да там поосторожней. Ясно?

— Ясно!

И вот часов в восемь вечера были мы уже в рыбачьей слободке. Небольшие деревянные домики крыты дранкой. На заборах невода. Возле одного из домиков мы остановились и постучали в окно.

На крыльцо вышла седая стройная высокая женщина лет семидесяти пяти-восьмидесяти. На ней была черная юбка и такого же цвета кофта. Увидав нас, она засуетилась.

— Заходите, заходите, родные. Я сейчас молочка!

— Спасибо, бабуся, — сказал Шульга, — мы насчет рыбки, половить хотим. Лодку бы нам.

— Лодку? Лодка есть. Почитай, в кажинном доме по лодке. Которая по нраву, ту и берите. А ловить-то чем будете? Вот неводок есть, — указала она на длинную сеть, висящую на заборе. — Да вдвоем не управитесь... нет, не управитесь.

— А удочки?

— И удочки есть. Только не ловля это, срамота ребячья. Там, за сараем, — указала она на небольшой крытый неровным горбылем сарайчик.

Действительно, вдоль стенки сарая на железных крюках от плотов лежали удочки. Пока мы их доставали и рассматривали, старуха вынесла из сеней небольшой деревянный с кожаной ручкой сундучок.

— Здесь, вот поглядите, сынка рыбачьи припасы, — может, что и вам сгодится.

— Ты, бабуся, не бойся, все целехонько вернем, — спешу я заверить ее.

— Может, и не понадобятся больше, — покачивая головой, тихо говорит она, — под Сталинградом немец-то... А сынок... под Харьковым был... — И, отвернувшись, рукавом кофты смахнула набежавшие слезы.

В сундучке, среди коробочек с крючками, блесен, поводков, пробок, мы нашли целый десяток закидушек, особенно распространенных на Волге. Состоят они из лески метров 10—15, на конце которой тяжелое грузило, обычно литое свинцовое, или попросту гайка и один или два поводка с крючками.

Возле стога прошлогодней соломы мы накопали жирных красных червей. Лодка стояла на причале, привязанная к вкопанному в берег толстому бревну. Это был дощаник с задранным кверху носом. Длинные узкие весла с непривычки были неудобны и тяжелы.

Велика и могуча Волга с ее двухкилометровой шириной. Противоположный берег подернут легкой синей дымкой, и на нем, сколько видит глаз, сплошной стеной тянется лес. Лодка плывет довольно тяжело, мы перерезаем течение. Все дальше и дальше уходит от нас берег. Посредине реки виднеется небольшой песчаный островок.

— Давай на остров, — предлагает Шульга.

— Зачем?

— Здесь и будем ловить.

— Да что ты! К лесу надо ехать, — показываю я ему на противоположный берег, — там кручи, обрывы... рыба держится.

— Далеко, попробуем сперва здесь.

— Да пойми ты, время уйдет, места не выберем!

Но его не так просто уломать. К тому же он сидит на корме и правит веслом.

И вот минут через десять мы на островке. Он небольшой, метров тридцать в длину и десять в ширину. Вокруг — ни травинки.

— Какая же здесь рыба будет? — не выдерживаю я.

— Рыба всякая, — восхищенно говорит Шульга, — место прелестное, словно Скнятино под Москвой.

— Скнятино! Да что ты думаешь, ты один там бывал? Там возле островков — трава, камыш, течения почти нет, а здесь?.. Ехать на тот берег надо! Пойми, Иван Акимович, каждая минута нам дорога. Здесь рыбы не наловим — когда до того берега доберемся?

— Чепуха! — смеется он. — Эх, думал ли я когда, что буду здесь, на Волге, рыбу ловить!

Ну что с ним, упрямым, делать?

Солнце уже зашло. Поблекли лучи заката, и наступила темная южная ночь, скрывшая берега. Только на юго-западе, в районе Саратова, небо было розовым.

Стрелка часов показывает без четверти десять. Шульга молча вырывает в песке ямку и ставит в нее банку с червями. Где-то далеко за поворотом реки грохнула сперва одна, затем вторая, третья зенитки. Орудия заговорили и в Вольске. Тоскливый, протяжный, выматывающий душу вой сирен понесся над водой. А вверху уже слышен надрывный гул: у...у.. у...

— Летят дьяволы!

Вспыхивают, разрезая ночную темь, лучи прожекторов. Яркие столбы со светящимися вверху пучками стеной встают над Волгой. Луч света падает на воду. Осветив русло реки, берега, он секунды две задерживается над островком.

— Ложись! — кричит Шульга. — Чего доброго пулеметом шарахнут!

— А ты думаешь, не шарахнут? — зло говорю я ему. — Обязательно шарахнут! Докажи им, что на островке не немецкие парашютисты, да и сверху хорошо видно. Решат, что зенитка поставлена, — и пиши как звали. А все ты, рыбья твоя голова!

— Как же быть? — прижимаясь к песку, взволнованно спрашивает Шульга.

— Что ты у меня спрашиваешь! По твоей милости остались. Лодка видна. Вот и лежи, пока не продырявит.

— Шутишь!

— Плохие шутки...

Внезапно, со свистом рассекая воздух, над нашими головами проносится осколок.

— Дело дрянь, — шепчет Шульга, — влипли!..

Осколки сыпятся все чаще и чаще. Перекрывая грохот зениток, я кричу Шульге:

— Давай под лодку!

Мы бежим к лодке. Успеет ли хватить осколком? Они то и дело щелкают по воде. Хватаем лодку и, вытащив ее до половины, с трудом переворачиваем. Теперь мы лежим под ней. Днище лодки из толстых просмоленных досок, авось не пробьют осколки. Но все же на это мало надежды. Внезапно становится светло. Высовываю из-под лодки голову и смотрю вверх. Где-то над нами как ошалелый, в разрывах снарядов и лучах прожекторов, носится фашистский самолет. А над поворотом реки медленно опускается сброшенная на парашюте ракета. Совсем близко — так кажется на воде — одна за другой рвутся авиабомбы.

Мозг лихорадочно работает: «Как там в части?» Сбросит бомбу на госпиталь, что тогда?

А по лодке теперь то и дело сечет дождь мелких осколков, а иногда и крепко постукивает. Мы лежим, прижавшись друг к другу.

— Вот тебе и рыбалка, — говорю я.

Часа через два перестают бить зенитки, постепенно гаснут прожектора, и вновь наступает тишина.

Мы вылезаем из-под лодки, отряхиваемся.

— Живы!

— Живы! Боялся сказать, — тихо признается Шульга, — этакий, знаешь, здоровеннейший осколок пролетел... Ну, думаю, все! В бой не страшно, а здесь... Давай, верно, на тот берег. Ну его ко всем лешим, этот остров!

Мы переворачиваем лодку, спускаем ее на воду и в темноте наугад плывем к лесистому берегу. Возбуждение спадает. Кругом тихо, пережитое кажется уже далеким.

— Смотри, смотри: огонек! — радостно говорит Шульга.

Я смотрю в сторону, куда показывает он, но никакого огонька не вижу.

— Да вон, вон же он!

Действительно огонек. Он то мелькнет, то пропадет, такой крохотный, маленький.

— Никак рыбак, — говорит Шульга.




Нажимаю на весла, вода под ними клокочет, пенится. Минут через пятнадцать лодка мягко ткнулась в берег. Подтянув ее, чтобы не унесло, мы идем на огонек. Это жилье бакенщика. Видна вышка, увешанная красными и белыми шарами. Возле — шалаш из сухих прутьев. Сам бакенщик сидит на корточках у небольшого костерка, разложенного между двумя кирпичами, кипятит чайник. Наше появление для него неожиданно. Он вскакивает и, приложив ладонь к глазам, вглядываясь в темноту, сиплым голосом кричит:

— Э-эй! Кто идет?

— Свои!

Ему можно дать не менее шестидесяти пяти лет. Он высокого роста, широкоплеч. Одет в суконные штаны и желтую с горошком рубашку, поверх которой на плечи наброшен ватник.

— «Свои». Кто вас тут знает! Самолетов-то поди сколько летало.

Его маленькие, в густых расщелинах бровей, глаза смотрят подозрительно, холодно.

— Да за кого же ты нас, дедушка, принимаешь? — не выдержал Шульга. — Из госпиталя мы.

— На лбу, милый, у вас этого не написано, — резонно замечает старик. — Пошто ночью шатаетесь?

— Да мы, дедушка, на рыбалку.

— На рыбалку? И впрямь... — рассматривает он наши удочки. — Значит, рыбаки. — Голос старика теплеет. — А я-то думал... Не приведи господь, всякое может быть... С виду вы люди вроде нашенские, а в нутро к каждому не залезешь. С какого будете госпиталя?

— С Вольска, дедушка.

— Слыхал, слыхал! В школе стоите. У меня свояка ранило. Наперво у вас лежал, а теперь аж в Аягузе, под Семипалатинском, в Казахстане — вон куда попал. Значит, по рыбку приехали?

— По рыбку, дедушка. Боец лежит, тяжелораненый, все рыбки просит. Говорит, может, с нее полегчает. Вот и решили половить.

— Ишь ты, — качает дед головой, — какая, значит, аказия, а я-то думал: так, ради баловства, вроде отдышки, приехали. Это, милый, конечно, от рыбки должно полегчать; фосфору в ей, говорят, много!

— А как звать тебя, дедушка?

— Меня? Семеном Яковлевичем величают, а так запросто — Семеном. Неводочек бы вам, спорней ловить было бы.

— А на удочки берет?

— Как же не брать! Рыба тут всякая есть. Лещ... ну и сазан, ежели подойдет, плотичка... Хитрющая бестия, этот сазан. На что щука норовиста — сазан хуже.

— А где бы здесь, дедушка, нам половить?

— Где? Да, пожалуй, лучшего места и не найдешь! Вон, смотри, — указывает он, — мысок видать. Не доходя его, значит, — выемка, омутинка, так небольшая. Там и садитесь. Недалече от берега дерево занесло, плыло, ну и занесло. Под дерево и бросайте. Поутру непременно рыба будет. Чайку-то не хотите?

— Нет, дедушка.

Семен Яковлевич наливает в синюю эмалированную кружку кипяток и, покусывая кусочек сахара, медленно, с наслаждением пьет.

— Радио-то слыхали?

— Слышали, дедушка, последний раз в шесть часов.

Собрав в ладонь крошки и бросив их в рот, дед говорит:

— Очумел, знать, немец — сюда прет. Под Москвой не выдюжил, кишка тонка, вишь полегло его там видимо-невидимо. Я его с четырнадцатого года знаю...

Над нами тучей носятся комары — большие, маленькие, какая-то, как ее здесь именуют, мошкара.

— Вот я тебя, шельмеца, — говорит дед и пальцем давит на шее большущего комара. — Так и с ним будет, с фашистом. Не пить ему волжской водицы.

Мы ожесточенно отбиваемся от наседающего комарья. Лупим себя по лицу, шее. Но комары забираются под рубашку, брюки и жалят, жалят...

— Заедят, проклятые, — ворчит дед, — ну-ка залезайте под мой полог, там, за шалашиком. Мне еще бакены проверять. Часа через два вернусь, разбужу к самой рыбалке.

— Не проспим, дедушка?

— Как не так! Будьте покойны!

Полог сделан из сложенной в два ряда марли, натянутой на деревянные дужки. Пахнет свежим сеном. Я долго не засыпаю. Душно. Вскоре с воды донесся стук весел; это поехал проверять свои бакены дед. Перед глазами стоит образ Белова. Наловим ли мы? Ведь всякое бывает на рыбалке. Вовремя не подсечешь, сорвется... Но за моей спиной лежит и мерно похрапывает «профессор»: о, он-то наловит!

Через два часа дед будит нас. Свежо, тянет ветерком. На востоке занимается заря. Комаров стало меньше.

— В самый раз, — шепчет дед, словно боится спугнуть нам рыбу.

— Ну спасибо, дедушка.

— Счастливо!

Захватив удочки, мы идем вдоль берега. Вот и впадина. Метрах в тридцати от берега торчат ветви затонувшего тополя. Я спускаюсь к воде.

— Ты куда?

— Здесь и будем ловить, — говорю я Шульге.

— Тут рыбы нет, тоже мне нашел место! Леща не поймаешь, плотвы тем более, — авторитетно заявляет он. — Надо поискать быстринку. Вот там — рыба!

— Давай половим здесь, ведь Семен Яковлевич знает эти места.

— Скажет он тебе, дудки! Ты найди мне рыбака, чтобы место указал, — ни в жисть!

— Ну, ты это брось? Не может дед так поступить. И откуда у тебя это неверие? Место самое рыбное. Глубина, а к дереву, видно, отмель.

Но Шульга, как и вчера, стоит на своем. Его упрямство меня выводит из терпения.

— Не хочешь — не надо! Иди дальше, а я здесь буду ловить, хватит мне твоего острова!

Захватив часть удочек, Шульга уходит за мыс.

— Упрямый козел! — кричу я ему вдогонку. — Не забудь, что без рыбы нам возвращаться нельзя.

Я остаюсь один. Кругом тихо-тихо. Местами над рекой клубится туман. Свежий ветерок приятно обдает холодком. Пахнет сосной и свежескошенным сеном. Хорошо!

«Чем ловить?» — задаю я себе вопрос. Решаю: сначала заброшу закидушки, пусть стоят, авось на них что попадется, а ловить буду на удочки.

Разматываю закидушку, насаживаю на крючок червя. Кольцами собираю лесу в левую руку и сильным взмахом правой забрасываю ее под затопленное дерево. Грузило глухо хлюпает в воду и идет на дно. Конец лесы я привязываю к небольшому прутику, воткнутому у воды. Таким же путем забрасываю и вторую закидушку. Спешу, остаются еще три.

Но что это? Леса первой закидушки молниеносно натягивается, прутик летит в воду. Бросив неразмотанную снасть, я хватаю лесу. Подсекаю. Что-то сильное, большое ходит на ней.

«Тащи, тащи... Не зевай», — тороплю я сам себя. Что-то большое с трудом выходит из глубины к поверхности... И вдруг огромная серебристая рыбина с шумом выпрыгивает из воды, показывает мне хвост и, как камень, бултыхается вниз. Только большие широкие круги бегут в стороны.

От неожиданности я опускаю лесу.

Ушла!

Но рыба крепко сидит на крючке. Словно тяжелое бревно, ходит она кругами на леске. Начинаю вновь подтягивать, рыба упирается. И в это самое время вижу, как дернулась и натянулась леска второй закидушки. Что делать? Машинально хватаю конец ее и заматываю за ногу.

Через несколько минут я уже вытаскиваю первую закидушку. На берегу бьется красавец сазан. У него короткая голова и толстая, сильная, мясистая шея. Ударяю его головой о песок и, не снимая с крючка, бросаю далеко в траву.

Леса второй закидушки режет мне ногу. Тащу вторую рыбу. Она идет кругами. Такой же бросок из воды. Но теперь леску я не отпускаю: ведь у сазана острое, зубчатое, как пила, перо на плавнике, пройдет леса по нему, чик — и пополам. Не даю рыбе повернуться, тяну. Проходит минута, другая — и в траве на берегу бьется еще один сазан.

Теперь я уже не думаю ни об удочках, ни о других закидушках. Едва-едва успеваю забрасывать одну и тащить. Клюет беспрерывно, хватки следуют одна за другой. Признаюсь, я ничего подобного не видел и не переживал раньше. Двенадцать больших рыбин! С каким упорством приходилось вытаскивать их из глубины и подводить к берегу! А они отчаянно упирались, хитрили, старались оборвать лесу и нырнуть.

Так шел лов. Прошло около часу. Я — в жару, в рыбачьем экстазе.

Быстро светает. И, когда первый луч солнца ласково скользнул по воде, заискрились всеми цветами радуги росинки на траве и листьях деревьев, клев как-то сразу прекратился, словно его кто-то обрезал. Сколько я после этого ни забрасывал, ни одной поклевки не было.

Я собрал рыбу, уложил ее рядком и прикрыл сочной, душистой травой. Какая отрада для рыбачьей души: тринадцать сазанов — один в один!

Только теперь я вспомнил об удочках. Размотал и забросил их. Раза два клюнул мелкий окунишка, и на одной из удочек червя съел ерш.

Часа через два подошел Шульга. Он весело насвистывал арию Тореадора, торжественно держа на кукане двух небольших окуньков, плотичку и одного подлещика.

— Видал, — приподнимает он кукан, — вот клевало, так клевало! А у тебя как?

Я пожимаю плечами.

— Вот видишь! — самодовольно смеется он. — Говорил я тебе! Разве настоящий рыбак укажет место. Какая здесь рыба! Ну, не горюй. Попроси хорошенечко, окунька уступлю, не так совестно будет идти домой. А то засмеют, ей-богу! Эх ты, рыболов!

— Дай мне подлещика, — решаю испытать я его, — у тебя вон каких два окунища, да и плотва на кукане.

— Ну это дудки! Такую рыбину отдать! У тебя губа не дура! Ловить надо уметь!

— Не дашь?

— Не дам!

— Ну дай хоть пару окуньков.

Шульга отрицательно качает головой.

— Ну как знаешь!

Явно довольный отказом, он садится на берег и свешивает над водой длинные волосатые ноги. Как у заправского рыболова, его брюки закатаны выше колен.

Я неторопливо сматываю удочки.

— Быстрей, быстрей, — говорит он, — к подъему не успеем!

— Почему не успеем? Еще только пять часов.

— Тебе хорошо, ты налегке, — подтрунивает Шульга, — а у меня как-никак рыба, — приподнимает он кукан.

— Это как сказать. С твоей рыбой на старт выйти можно. А вот как мне быть, кто за меня рыбу понесет?

— О-хо-хо! Уморил! — хохочет Шульга. — Я бы на твоем месте и в часть не показался. Рыболов!

Ну погоди, думаю. Я наклоняюсь и сбрасываю с рыбы траву. Перед глазами ошеломленного Шульги возникает целая груда рыбы, да какой!

— Э... да... — только и может сказать он и, когда возвращается к нему дар речи, кричит: — Не обманешь! Не может быть, дудки! Это тебе кто-то наловил! Знаю я тебя! Удочкой не поймаешь!

Он опускается на колени и перебирает рыбу. Я вижу, как мелко-мелко дрожат у него пальцы. Вот она, эта рыбачья страсть. Теперь наступает и мой черед подтрунить.

— Рыбка что надо. Это тебе не два окунька и плотичка. Окунька пожалел! Эх ты, рыболов-спортсмен! А говорил, я мастер ловить. Ладно. Бери себе парочку, с меня и остальных хватит.

— Шутишь?

— Бери, когда дают!

Шульга хватает двух сазанов и торопливо насаживает их на свой кукан.

— Ну вот, так солиднее, теперь и впрямь можно сказать рыбий профессор!

Он молчит.

Ни сетки, ни вещевого мешка у меня нет. И я попросту нанизываю рыбу на кусок тонкой бечевки, завязываю ее узлом и взваливаю на плечи.

Мы идем вдоль берега. Возле нашей лодки стоит ботник деда. Сам он сидит у воды и чистит рыбу. На дне ботника — с полсотни подлещиков и плотичек.

Бакенщик приветливо кивает головой.

— Ну вот и рыбка. Хороша! Важнецкая! В этом месте ловили?

— В этом, дедушка. Спасибо тебе! Выбирай себе любую. — И, сняв с плеча связку, я протягиваю ее деду.

— Да что ты, что ты! — отмахивается он. — Зачем мне? Ты раненым снеси. Пусть свежей рыбки покушают. А я вот грешным делом подумал: много ль удочками наловят? Помочь бы ребятам. Проехал малость вдоль бережка, подъемничек побросал. Попалась, — указал он на лежащую на дне ботника рыбу. — Вот берите и ее. — Старик весело щурит глаза, и добрая отцовская улыбка играет на его губах.

— Зачем, дедушка?

— Ничего, ничего, милый. Пусть раненые покушают. А мне этой чищеной с лихвой хватит. Надо будет — вечерком еще побросаю.

— Ну спасибо, дедушка!

Мы перебрасываем рыбу в свою лодку и, тепло попрощавшись с бакенщиком, пересекаем Волгу.

— Вот это рыба! — никак не может успокоиться Шульга. — Вот что значит Волга-матушка!

Лодка быстро скользит по воде. Мимо проплывает наш вчерашний злополучный островок. Через пятнадцать-двадцать минут мы уже у берега. Стучимся в окно. Как и вчера, к нам выходит старуха.

— Хороша рыбка! — одобрительно качает она головой. — А я глаз не сомкнула. Ведь позапамятовала бредешок вам дать, он у нас в сарайчике. Думаю, вернутся без рыбки, родные мои.

Шульга кладет на крылечко удочки и закидушки.

— Получай, бабуся, свое хозяйство, все в целости, в аккурате.

Сняв с бечевки парочку сазанов, я протягиваю старухе рыбу.

— Что ты, милок! — замахала она руками. — Ни в жисть! Да рази можно! Бойцы раненые рыбку ждут.

Нам стоило большого труда уговорить ее взять одного сазана.

— Русский человек, какая у него душа! — шагая по дороге, рассуждал Шульга. — Нужно — последнее отдаст. Вот старуха, одна-одинешенька... бакенщик! Такой народ все вытерпит, все перенесет!

Наконец мы добрались до госпиталя. Первой нас увидела медсестра. На ее крик сбежались все, кто был на дворе.

— Вот это улов! — восхищались все. Вытирая о передник свои красные руки, шеф-повар радостно говорил: — Отменная рыба, первый сорт... Хватит тут на уху и на жаренку.

Вечером, перед отбоем, я захожу в восьмую палату. Белов лежит на койке. Голова его покоится на высоко взбитых подушках. Большие впалые глаза смотрят на меня с благодарностью.

— Ну, как дела? — спрашиваю я.

— Теперь пойдут на поправку, — отзывается его сосед.

— Душу отвел, словно полегчало, товарищ политрук. Спасибо вам, — тихо говорит Белов, — ведь наша рыба, волжская. Поправлюсь — непременно приезжайте!

— Это уже после войны.

— Вот-вот именно, — обрадованно говорит он, — в Чернопенье. Вот где половим... Места у нас! — Глаза его заблестели, и весь он как-то ожил. — А клюет... — Он не договаривает, что-то давит ему в груди, и он тяжело, с надрывом кашляет.

— Ну вот, опять вы разговариваете, Белов, — строго сказала внезапно вынырнувшая из-за моей спины сестра, — вам же нельзя говорить, лежите тихо!

— Эх, сестра, сестра, все-то нельзя да нельзя. А мы не просто разговариваем, а о рыбной ловле толкуем, понимать надо!

В коридоре сестра догнала меня.

— Ну как Белов? — спросил я.

— Да повеселей стал, завтра отправляем баржей. Поправится...

Большое это дело — рыбачья страсть! Вспомнятся дни, проведенные на рыбалке, и в тяжкие минуты становится легче человеку, и глубже любит он свою родную русскую природу, свою великую Родину.

Загрузка...