- Его, скорее всего, называют татарином, это понятно. Так что, спрашивайте татарина. Но лично я не встречал. Город большой, людей много.
- Что же мне делать?
- Расспросите-ка на свалке.
Римуля шла по свалке, столице проигравших, пробиралась по запутанным тропам между горами мусора, большими и малыми, и огромными, как небоскребы, ветхие, гигантские, угрожающие небоскребы мусора, которые, казалось, могут в любой момент обрушиться и погрести под собой маленького, жалкого человечка. Человеков этих ей попадалось довольно много, в бесформенных одеждах, с грубыми, обветренными лицами. И, глядя в эти лица, трудно было представить, что когда-то, давно, они были прелестными детьми с нежной, атласной кожицей, их любили матери, они учились в школе, должно быть, были октябрятами, а потом пионерами, ветер развивал алые галстуки на их хрупких, ребячьих шейках, а ясные их глаза были полны нелепой веры в справедливость и красоту жизни. Иногда долетал какой-нибудь особо омерзительный запах, на секунду Римуля зажмуривалась и, преодолевая внезапное головокружение, шагала дальше.
-Вы не встречали моего отца, Константина Тибайдуллина, его еще могут называть
«татарином»? – спрашивала у всех Римуля.
Попадались и молодые, вполне прилично одетые. Только в дерзких их глазах затаилась все та же болезнь, болезнь проигравших. Пятнадцатилетний подросток, в немыслимо светлых для такого места джинсах и канареечного цвета блузе, крикнул откуда-то сверху:
- Что потеряла?
- Отца, -ответила Римуля.
- Поищи на кладбище!
- Дурак, - сказала Римуля.
- Дура, - отозвался подросток, и в Римулину голову полетела пустая пластмассовая бутылка, запущенная так виртуозно ловко, чтобы с одной стороны не задеть ее и не принести ущерба, а с другой показать, кто есть кто.
- Татарин? Знал такого, - показался из-за картонного ящика какой-то старик. Видимо, у старика болел зуб, голова его была обмотана старым шерстяным платком, так что торчали только кустистые, как у Льва Толстого, седые брови и синеватый мясистый нос. – Зимовал тут, неподалеку.
- Где его можно найти?
- Кто его знает. Комар говорил, в парке видел…
- В каком парке?
- А там где космонавты.
Римуля уже выбиралась со свалки, как мимо ее уха опять пролетела пластмассовая бутылка, потом вторая.
- Уходи отсюда, - громко сказала Римуля. – Здесь кладбище.
- Зато здесь все есть. Ничего не надо, ни работать, ни учиться! – голос был все того же подростка, дерзкий, но с надрывом.
- На кладбище тоже не надо ни работать, ни учиться.
Полетела еще одна бутылка, но на этот раз даже чуть-чуть задела Римулю по волосам, словно причесала.
-Дурак! – фыркнула Римуля.
- Дура! – послышалось за спиной.
Парк Космонавтов занимал собой довольно большое пространство, дальним, неухоженным краем переходя за черту города и смыкаясь с лесополосой, заложенной еще в те поры, когда в правительстве был Тибайдуллин-старший и было принято решение – все что можно, активно озеленять. Теперь же его внучка, Римуля, без устали прочесывала этот парк из конца в конец, а в лесополосе чуть не заблудилась. Было уже темно, холодно и довольно страшно и, чтобы себя подбодрить, Римуля напевала: « Я, Красная шапочка, я, Красная шапочка, я иду по лесу и никого не боюсь, я несу пирожок и горшочек масла…» Вот такое бывает иногда у людей дурацкое поведение. Вдруг Римуля споткнулась и чуть не упала – перед ней зловеще высился памятник космонавтам, где из гранитной платформы выступали мощные, тяжеловесные фигуры в каменных скафандрах, протягивая вверх, к забитому облаками небу, каменные, похожие на лопаты руки, в которых как-то совсем уже не убедительно покоились маленькие и хрупкие космические корабли. Этих космонавтов было скорее жаль. Куда тянулись они, такие тяжелые, такие неповоротливые, такие уродливо рубленные, такие земные?
Римуля села на край платформы и обожглась от ледяного ее холода, и чуть не вскрикнула. Но тут услышала стук… Если бы это был обычный стук, Римуля, возможно, и не обратила бы на него внимания. Стук же был особый. Тук-тук, тук-тук, - это идет котенок. Пустите котенка ночевать! Темно на улице, холодно, ветер, пустите котенка к теплой печке. Тук-тук, тук-тук, - бежит козочка. Откройте козочке дверь! Так с ней в детстве играл отец. Тук-тук… - идет котенок на мягких, пушистых лапках…
Стук шел по каменной платформе, и откуда-то снизу, и откуда-то сбоку… Римуля медленно встала. Стук оборвался. Вокруг была тишина и немота, даже звезды затерялись за облаками. Римуля вся обратилась в слух… Вот опять – тук-тук, тук-тук, это идет котенок… Римуля сделала несколько шагов в сторону, казалось, слышится оттуда – и чуть не упала, споткнувшись. Присела, провела рукой по холодной, шершавой поверхности, выступающей над землей – что-то похожее на чугунную крышку люка… И откуда-то из-под нее, снизу, глухо, жалобно донеслось – тук-тук, тук-тук, - это идет котенок… Крышка прилегала неплотно и чуть покачивалась. Римуля уперлась в край и навалилась всей силой. Из темной щели дохнуло затхлостью.
- Папа! – отчаянно крикнула Римуля.
- А… - откликнулось эхо.
Но, кроме отражения собственного голоса, Римуля услышала еще что-то.
- Папа! – опять крикнула Римуля.
И еще больше сдвинула крышку. Щель увеличилась настолько, что в нее вполне могло проскользнуть ее узкое тело. Опираясь на руки, Римуля просунула ноги и нащупала напоминающую ступень скобу, потом другую. Не задумываясь, ловко, как обезьянка, она стала спускаться в глухую тьму, все более леденящую, все более влажную, все более липкую. Вдруг скобы-ступени оборвались…
- Папа! – крикнула Римуля.
- А-а… - донеслось, откликнулось в ответ слабо и шелестяще. Как будто тьма вздохнула.
Где-то внизу, под ее ногами, вспыхнул слабый свет. Вспыхнул и погас. Римуля схватилась руками за предпоследнюю скобу, повисла, вытянувшись на руках во весь рост и… разжала руки. Летела она недолго, но ей казалось, что долго. Ноги провалились в рыхлое, мягкое. Остро запахло гнилой листвой. Опять вспыхнул тусклый свет фонарика с умирающей батарейкой и перед собой Римуля увидела двух людей, примостившихся у стены каменного колодца. В одном с трудом узнавался отец, да, он был заросший и грязный, но, главное, он был так худ, что почти прозрачен. Рядом с ним сидел чужой, незнакомый мужчина.
- Папа! – закричала Римуля.
Тибайдуллин затрясся. У него не было сил даже плакать.
Рассветало. Сквозь щель в отверстии далекого люка просвечивала все более отчетливая белизна. Но здесь, на дне, тьма только чуть разрядилась, да так и застыла в вечных серых сумерках. Римуля сидела молча, прижавшись к отцу. От пережитого волнения он утомился и задремал. Валентин Петрович привыкшими к сумраку глазами жадно всматривался в Римулю, все больше узнавая в ней ее бабку, красавицу казачку…
… Она обычно вставала рано и босиком, в разлетающемся шелковом немецком халате - переливающемся, струящимся, роскошном, - шлепала на кухню, ставила чайник и варила кашу для маленького Тибайдуллина. Лежа в денщицкой, восемнадцатилетний Валентин Петрович жадно впитывал каждое ее слышимое движение, каждый шаг легких ног – шлеп, шлеп… Сердце его билось сильнее, приятно, взволнованно. Чувствовал он себя так, как если бы выпил бокал шампанского или, как если бы рядом заиграл хороший духовой оркестр. Он любил духовые оркестры. Шлеп-шлеп… Она выпивала стакан чая, выкуривала тонкую папироску и только после стучала в дверь денщицкой: «Эй, парень, жизнь проспишь!»
Свою жизнь она не просыпала, она жила как-то сама с собой, ярко и живо, наполняя все вокруг себя особой лучащейся энергией. Чтобы не делала – пекла пироги, играла с ребенком или просто смотрела в окно. Любила смеяться. Телевизор у них появился одним из первых. Смотрела телевизор и хохотала, как 6езумная, щелкала орешки. И все посматривала на нескладного парнишку-денщика отчаянными, веселыми глазами. Где раскопал ее старый Тибайдуллин (да не такой уж и старый тогда, немногим за сорок), из каких борозд вскопанного войной человеческого поля вытащил? Иногда в лунные ночи она выходила на кухню все в том же разлетающемся халате, переливающемся, диковинном, сама вся какая-то диковинная, из другого мира… Долго пила воду, курила тонкие папироски одну за другой, смотрела в окно, что-то напевала… и плакала. Валентин Петрович, как бы глубоко не спал, тут же просыпался, чувствуя ее присутствие даже через стену. Лежал, боясь пошевелиться, спугнуть, сдерживая дыхание…
Совсем в другую эпоху своей жизни он услышал, что она умерла. Еще совсем не старой, в эпидемию вирусного гриппа. На похороны не пошел, но к весне, когда стаял снег, отправился на кладбище. Кладбище было недавним, огромным и каким-то голым, и небо над ним висело огромное, блеклое, пустое, и они как-то перекликались между собой, как две сироты. Валентин Петрович заблудился на совершенно одинаковых дорожках между совершенно одинаковыми могилами, долго блуждал и вдруг почувствовал на себе взгляд – знакомое лицо пристально и в то же время насмешливо смотрело на него с портрета-медальона. Оно было таким живым в окружении пустой земли и пустого неба, что просто ошеломляло. Валентин Петрович положил цветы на могилу и быстро пошел прочь.
И вот теперь эта же женщина в своем юном обличье сидела перед ним, обнимая младшего Тибайдуллина, совсем как когда-то. Тибайдуллин же младший, расслабившись в объятиях дочери, все дремал, чуть приоткрыв рот, совсем как ребенок.
- Он ничего не ест, - пожаловался Валентин Петрович и показал на корзинку, стоявшую в стороне.
Кто-то о них помнил. Римуля быстро обследовала содержимое корзинки – печенье, колбаса, крекеры, банки с тушенкой и сгущенным молоком, открывавшиеся легко, на ключ, запас батареек для фонарика.
- Поменяйте батарейку! – сказала Римуля раздраженно. – Не будьте таким скупым!
Валентин Петрович послушно вставил в фонарик новую батарейку, вспыхнул яркий свет – сходство Римули с бабкой выявилось так ослепительно, что Валентину Петровичу сделалось даже нехорошо.
- Что с вами? – опять неприязненно заметила Римуля.
И она быстро и ловко принялась за дело. Она открыла банку молока, обмакнула в молоко печенье и стала кормить отца. Он ел послушно, полусонный, съел немного и заснул опять.
- Ослаб, - заметил Валентин Петрович.
- Это понятно, - сказала Римуля. – А вы на что? Вы что сидите? Отсюда есть выход?
Осознав себя здесь, Валентин Петрович как бы вынырнул из глубокого забытья. Тело было онемевшим и таким холодным, как будто его держали в холодильнике. Болела нога и рука, ломило голову, но главное – была слабость, слабость и апатия, как бы продолжающие забытье. Через узкую щель высоко наверху пробивался свет. Где он, Валентин Петрович понял сразу…
- Отсюда есть выход? – повторила Римуля раздраженно.
- Нет, - сказал Валентин Петрович, но в его тоне была уклончивость.
- Ну, это мы еще посмотрим! – с вызовом сказала Римуля.
Римуля взяла фонарик и осветила пространство вокруг себя, - кругом были стены, только в одном из углов виднелся проход.
- Куда это ведет? – Римуля вскочила и остановилась напротив.
- Наверно, в тупик, - вяло отозвался Валентин Петрович.
- Ну, это мы еще посмотрим! – сказала Римуля.
Римуля была высокой, поэтому ей пришлось нагнуться, и в таком согнутом положении пробираться по проходу, освещая путь перед собой фонариком. Какое-то время проход шел прямо, потом поворачивал и дальше, чуть расширяясь, уходил глубже вниз, переходя в коридор. Римуля вернулась.
- Там коридор, - сказала Римуля.
Валентин Петрович молчал.
- Вы слышали, что я сказала? – сказала Римуля. – Там –коридор, и он-то наверняка куда-то ведет.
- Он никуда не ведет, -сказал Валентин Петрович.
- Это мы посмотрим!
Она скормила отцу несколько размоченных в молоке печеньиц и, опять захватив фонарик, направилась к проходу. Прошла узким лазом до поворота и вышла в расширяющийся коридор. Вначале он тоже был низок и узок, но скоро Римуля уже могла выпрямиться во весь рост. Воздух здесь был чище и под ногами ничего не валялось – ни листьев, ни битого кирпича. Больше того, вдали Римуля увидела свет и даже отключила фонарик. Она прошла еще немного и уткнулась в дверь – металлическую дверь, но без отверстия для ключа и какой-либо видимости запора. Над дверью горело несколько лампочек.
- Йес! – сказала Римуля и быстро побежала обратно. – Там! В конце коридора! Дверь! – закричала она, запыхавшись. – Даже лампочки горят!
- Туда нельзя, - сказал Валентин Петрович коротко.
- Как это нельзя? Почему нельзя?
- Нельзя. Мы попробуем иначе.
- Пока вы будете что-то там пробовать, мой отец может умереть! Неужели не понятно?
Суровый, незнакомый, противный ей человек молчал.
Наверху была уже ночь. Маленький фонарик отчаянно боролся с тьмой. Римуля в очередной раз накормила отца размоченным в молоке печеньем и решительно поднялась.
- Ну вы себе как хотите, - сказала Римуля, - а мы пойдем. – Дайте фонарик!
- Не дам, - отозвался вредный незнакомец.
- Тогда и без него обойдемся, - отрезала Римуля. – Я помню дорогу.
Она положила в свою холщевую сумку две банки сгущенки, несколько пачек печенья и подхватила отца, почти что понесла на себе. Тибайдуллин-младший был небольшого роста и довольно щупл, особенно теперь – вовсе невесомый, но в узком проходе им все равно было трудно развернуться, несколько раз они спотыкались и падали. Кое-как, наощупь, добрались до поворота. Тут за спиной Римуля заметила свет фонарика, услышала шаркающие шаги и недовольное ворчание незнакомца. Они уже выбрались в коридор, когда он их догнал.
- Что это вы? – заметила Римуля язвительно. Хотела добавить еще, но передумала. Только повторила: - Что это вы?
Незнакомец молча следовал за ними. Только тут Римуля заметила, что он довольно сильно хромает. Когда в отдалении показался свет, незнакомец выключил фонарик. Последние метры оказались самыми трудными. Тибайдуллин-младший вдруг отяжелел, как будто набрал вес, Римуля еле справлялась. Наконец, добрались. Тибайдуллин сел на корточки, а потом и вовсе сполз, прислонясь спиной к двери и вытянув ноги. И опять отключился, опять задремал. Римуля села рядом с отцом. Прошло несколько минут.
- Ну? – сказала Римуля и грозно посмотрела на незнакомца.
Тот опять молчал.
Тогда Римуля вскочила и стала бить ногой по двери, дверь отозвалась глуховатым металлическим ропотом. Вдруг она… медленно и бесшумно пошла вверх, Тибайдуллин завалился за спину, Римуля ойкнула, тоже потеряв равновесие, а когда обрела его, ойкнула еще раз – над ними стояли несколько человек в комуфляже.
- Приехали! – вырвалось у Валентина Петровича.
… Дверь опять пошла вниз, закрывая собой коридор, из которого они вышли. Они были в серебристом, холодном лифте. Лифт мягко тронулся и пошел не то куда-то вверх, не то куда-то вниз. Через какое-то время остановился. Дверь, противоположная той, через которую они зашли, разъехалась надвое. Люди в комуфляже попытались разделить Римулю и Тибайдуллина, но Римуля так крепко вцепилась в отца, что оттянуть ее от него было можно, только оторвав ей руку. У одного из солдат съехала маска и под ней оказалось лицо молодого, взъерошенного, симпатичного парня, залитое потом от напряжения.
- Ладно, - сказал он смущенно. – Пусть.
Валентина Петровича увели.
Опять сомкнулась дверь, лифт повлек Тибайдуллина-младшего и Римулю куда-то дальше… куда-то вверх или куда-то вниз.
Валентина Петровича допрашивал человек с отдаленно примелькавшимся лицом, в форме, ниже по званию. Отвечал Валентин Петрович коротко, лаконично. Личность была подтверждена тут же, по компьютеру. На вопросы более прямые и сложные отвечать отказался.
Следующий разговор был уже совсем другим и с другим человеком. Когда-то учились вместе, потом жизнь развела. Валентин Петрович вознесся аж до седьмого этажа вверх, а тот, наоборот, вниз и возможно на такую же глубину. В звании они были равны.
Конечно, Валентин Петрович знал о существовании подземного города, у которого и имени-то нормального не было – только цыфры, знал его устройство, план, бывал там не единожды, особенно на верхних уровнях и, очнувшись в этом чертовом колодце, тут же сообразил что к чему. Место это, этот подземный город, простиравшийся и в ширь, и в глубь, он не любил, а тех, кто там работал, про себя называл ленивыми крысами. Он принципиально не признавал такое убежище для правящей элиты. Таких элит на одном его веку сменилось несколько, и хватало среди этих людей авантюристов и всякого рода ничтожеств. Конечно, кто спорит, верховное командование должны быть защищено, но, о Господи!, если когда-нибудь начнется большая мясорубка, что сделает это верховное командование? Только и сможет, что спасать свою собственную шкуру. Собственную шкуру, хоть и не лучшего качества… Так что, на перспективу, не лучшая часть человечества уцелеет…
Людей из подземного города, этих ленивых крыс, между тем отличал какой-то особый снобизм, будто их причислили к ордену бессмертных. Вот и теперь перед ним сидел вполне уверенный в себе человек, хоть несколько и поблекший от жизни без солнца, сутулый, с вздернутым левым плечом.
- Как же ты, Валя, в эту дыру-то попал? – спросил доверительно и фамильярно, правой рукой потянулся за авторучкой, отчего левое плечо чуть больше вздернулось.
Валентин Петрович выкопал из памяти скорее забытые имя и фамилию – Василий Семенович Лиходько, но был раздражен, фамильярности не любил.
- Как же? –повторил Лиходько, правая рука вернулась на место, но левое плечо осталось вздернутым.
- Это мое личное расследование, - отчеканил Валентин Петрович.
- Кто-то же посвящен?
- Мое личное.
- Этот Тибайдуллин… имеет отношение?…
- Имеет.
- Я имею в виду к Федору Григорьевичу Тибайдуллину?
- Я именно это и имею в виду.
- Слушай, - сказал Лиходько. – Что ты тут выдрючиваешься? Что я могу сделать? У нас здесь всегда было строго, а теперь вообще…- Лиходько поднял почему-то согнутый указательный палец вверх, потряс им, а потом как бы стряхнул что-то с ладони. – Короче, если бы ты меня ввел в курс, я бы может как-то… Понимаешь?
Непосредственный начальник Валентина Петровича по вертикали, плотный, невысокий мужчина, младше его на два года и на одну планку выше по званию, отнесся к этой истории, собственно не зная самой истории, с сочувствием и предложил написать объяснительную записку, подшить к делу и на этом дело закрыть. Спустить в архив под грифом «совершенно секретно» в ряд таких же заброшенных и никому не нужных дел. Но Валентин Петрович опять проявил глупое упрямство.
- В отставку, - заявил он коротко.
- Ну зачем же в отставку? Кто же тебя собирается отправлять в отставку? Что же сразу в отставку?
- В отставку, - повторил Валентин Петрович. При этом у него отчаянно задергался край левого века.
Цыплакова давно уже хотела зайти к Носикам. Причин было несколько. Конечно, и любопытство. Ходили слухи, как здорово Носики устроились, какой прикольный сделали ремонт. Цыплаковой хотелось взглянуть самой. Носики приглашали, как бывает приглашают в таких случаях – заходите. А когда? Как? Но поймать-то на слове можно. Была еще одна причина, наверное, самая важная, в которой Цыплакова не желала признаваться даже самой себе, позже об этом. И последняя причина, за какую вполне можно было зацепиться, как за повод, и наконец-то к Носикам зайти – телефонный звонок Забелиной.
Цыплаковой позвонила Галка Забелина, та, что звонила на Новый год, та, что продала все имущество, нехитрое, впрочем, чтобы вложить деньги в банк Горового, какое-то время снимала комнату в пригороде, а потом не смогла оплачивать и ее, жила по друзьям и знакомым, потеряла работу, нашла новую, опять потеряла, перебивалась, чем Бог пошлет, как птичка. Другое дело, что птички на будущее не уповают, а Забелина уповала. И в расчете на это будущее совсем как бы сошла с ума, наделала долгов, запуталась, закружилась. Так, ее можно было встретить с сумочкой от Армани, но не евшей три дня.
Теперь Забелина просила в долг у Цыплаковой.
- Родная, у меня-то откуда? – возмутилась Цыплакова.
Какие-то деньги у Цыплаковой, конечно, были, но отдавать их Забелиной, зная наверняка, что та не вернет, во всяком случае в ближайший год, жутко не хотелось. Между тем, Забелина еще долго что-то бубнила и грозилась перезвонить.
От раздражения Цыплакову прямо-таки затрясло, она было решила позвонить Машке Виноградовой, но передумала, та, сердобольная душа, могла ее не понять. Носики были то, что надо. Тем более, вот он – предлог. Мысль отправиться к Носикам пришла мгновенно, и Цыплакова тут же решила привести ее в исполнение. Дело шло к вечеру, Цыплаков, давно уже собиравшийся в спортзал, видимо, после работы и отправился в спортзал. Дети сидели у компьютера. Цыплакова одела новую кофточку, долго смотрела на себя в зеркало… кокетливо взбила челку… Носиков набрала, когда уже была рядом с их домом. Жена Носика отозвалась скупо, но что ей оставалось, сказала – заходи.
В прихожей Носиков громоздилась старая обувь – последний реликт былой скудости, зато все остальное действительно потрясало, блеском, треском и отражением этого блеска и треска в зеркальных потолках. Носик был в застиранном, вытянутом свитере – тоже старая реликтовая привычка дома ходить лишь бы как – и щебетал что-то своим металлическим жестким голосом, а жена Носика подала на журнальный столик кофе и печенье. При этом ее лицо выражало одновременно два довольно противоречивых чувства – недовольство от появления Цыплаковой и в то же время нескрываемое ее над ней торжество. Впрочем, Цыплакова была не из тех, кто дает над собой торжествовать. Она удобно расположилась в кресле, положила ногу на ногу с таким расчетом, чтобы из разреза юбки выразительно, но не навязчиво выглядывало круглое, мясистое колено (расчет себя оправдал, Носик на это колено все поглядывал), и отпустила несколько снисходительных комплиментов по поводу обстановки – да, симпатично, да, впечатляет, напоминает один отель не то в Испании, не то в Италии, какой именно, трудно вспомнить, в памяти они все слились…
Жена Носика это проглотила молча, стерпела, только лицо чуть напряглось. Потом заговорили о Забелиной, и тут уже все сошлись и объединились в едином порыве – надо жить по средствам, нечего заглядывать в чужую тарелку. Кто и что ей должен? Вспомнили, как когда-то, еще в институте, она вечно стреляла сигареты. То у одного, то у другого. Никогда не покупала сама.
- Она всегда была такой, - жестко подвела итог жена Носика. – Почему тогда мы должны? Мы ничего не должны.
Вроде бы дела были сделаны – квартиру Цыплакова посмотрела, в отношении Забелиной позиция укрепилась, оставалось еще одно, самое… Она долго тянула время, топталась в прихожей, поддерживала разговор, словом, ждала момент… Где-то в глубине квартиры зазвонил телефон и порядком уставшая от Цыплаковой жена Носика помахала ручкой, сказала «пока» и вышла.
- Ну, я пойду… - потеплевшим голосом сказала Цыплакова и вильнула бедром в сторону Носика. Об острый бок Носика ее бедро чуть не порезалось, но Носик что-то сообразил, ее призыв был подхвачен…
- В четверг, - прошептал Носик поспешно, как будто только этого и ждал. – «Космос.» Номер четыре. В шесть.
Цыплакова возвращалась домой, как под хмельком.
«Ну, паскудник! Ну, сволочь! – думала она о Носике. – Номер! В «Космосе»! Ну, дрянь!»
Если уж честно, для этого она к Носикам и ходила, да, для этого… После черной измены Цыплакова, хоть, вроде, все и наладилось, Цыплакова места себе не находила. Душа ее ныла, томилась и даже как-то усыхала. И мрак, и холод вселенский обступали ее душу, и все удушливей с каждым новым днем и со всех сторон. Не старой она была еще, совсем не старой и довольно привлекательной, но чувствовала себя как бы столетней, не нужной никому, отжившей, отцветшей, преданной. И тут одна давняя, дальняя подруга, совсем дальняя, хорошо, что дальняя, с близкими откровенничать опасно, так вот та, дальняя, сказала – сама измени, тогда отпустит. Но с кем? И Цыплакова вспомнила про Носика, который всегда питал к ней особо плотские чувства и при виде ее не мог удержаться, чтобы не ущипнуть за бок. Такая измена была бы вдвое слаще, потому что Цыплаков Носика терпеть не мог.
- «Космос» - то и дело бормотала Цыплакова. – Ну, дрянь!
В четверг Цыплаков почему-то раньше пришел с работы, как будто чувствовал. И все ходил вокруг Цыплаковой, топтался и заводил разговоры, мешая собираться. «Чутье прям, как у собаки», - думала Цыплакова. Наконец, Цыплаков что-то сообразил:
- Ты это куда?
- К подруге, - отмахнулась Цыплакова.
- К какой?
- Ты ее не знаешь.
- Вроде, всех знаю.
- Значит, не всех.
- Я с ней… в институте работала, - добавила чуть спустя, чтобы смягчить ситуацию.
- А-а… - сказал Цыплаков. – Ну иди.
- Я и иду.
- Иди, - и Цыплаков уныло пошел смотреть телевизор.
И Цыплакова пошла, по дороге заглянула в бар, выпила рюмку ликера, для храбрости.
Носик ее уже ждал. Открыл дверь – суетливый, радостный. Глаза его колко блестели. Номер был так, средней руки, но вполне приличный – с телевизором, холодильником и большой двуспальной кроватью. На столике стояли коньяк, шампанское, лежали коробка конфет и большая связка бананов. Бананы были длинными и напоминали выродившиеся кабачки.
- Это кормовые, - заметила Цыплакова, непринужденно плюхаясь в кресло.
- Не понял, -сказал Носик.
- Есть бананы для людей, а есть для животных. Это для животных.
- Да? – удивился Носик.
- А ты не знал?
Носик посмотрел на банан и почему-то хихикнул. Потом наступила пауза, не напряженная, а самая настоящая пауза, ничем не заполненное пустое временное пространство.
- Ну! – сказала, наконец, Цыплакова и почему-то так грозно, что Носик как-то невольно поежился.
- Выпьем? – предложил Носик.
- Ты выпей, а я не хочу, - отказалась Цыплакова.
Носик налил себе коньяка и выпил.
- Хоть шампанского выпей… - заныл Носик.
- Не ной, - сказала Цыплакова, как строгая учительница.
- Так неинтересно, - сказал Носик.
- Очень даже интересно, - сказала Цыплакова.
Носик налил себе и шампанского, и выпил.
- Теперь раздевайся! – скомандовала Цыплакова.
- Что? – не врубился Носик.
- Раздевайся! Что тут не понятного?
- А ты?
- Я потом…
Носик, путаясь в одежде и даже стесняясь, стал послушно раздеваться. В окно бил неумолимо ясный вечерний свет западной стороны. Цыплакова смотрела на него прямо, безжалостно, не отрываясь. Вот Носик остался в одних трусах – узкий, угловатый. Бледный-бледный, чуть с синевой. Только нос отливал розовым от холода. Разделась и Цыплакова.
- Ну? – опять грозно сказала Цыплакова.
- Слушай, - сказал Носик. – Я так не смогу…
- Это еще почему?
- К-какое-то насилие, - пробормотал Носик.
- Почему бы и нет?! – телообильная Цыплакова в обтягивающем гольфике и колготках лежала на кровати, уперев руку в круто вздымающийся бок и смотрела на Носика холодно, насмешливо, вызывающе. – Может, я насильница?
В глазах Носика мелькнуло отчаяние.
- Т-ты мерзавка… - злобно прошипел Носик и быстро стал одеваться.
Забелина училась с Цыплаковыми и Носиком на одном курсе. Была она хорошенькая, просто прелесть, но невезучая до ужаса. То стипендию потеряет, то палец прищемит, то споткнется на ровном месте и порвет единственные колготки. Сигареты стреляла, тоже правда, у всех подряд. Никогда не имела своих. Замуж вышла неизвестно за кого – паренечек какой-то, не то из Сочи, не то из Симферополя. Любила его, рассказывала всем потом, до потери пульса. Девятнадцать лет! Может, просто любить хотелось? Так лучше бы табуретку полюбила или угол стола. Безпаснее. Короче, не долго думая, чуть не оттяпал у нее этот паренечек полквартиры, а когда вмешалась еще вполне вменяемая мамаша, свалил в неизвестном направлении. Потом у нее был еще кто-то, постарше, посолиднее, но тоже не Бог весть что, бедная Забелина за него чуть ли не алименты выплачивала и тоже любила страстно. И опять ее мать, будучи еще в полном уме, выгнала его из дома веником. Еще, говорили, кто-то был, вроде, какая-то тень тени, только Забелина не умела любить в пол силы, если уж полюбила, то полюбила – в Загс, все сердце, обе руки и остальное впридачу. Но и с третьим суженым у нее ничего хорошего не вышло, сам сбежал от ее пылкости (что еще ждать от тени?), так бежал, что с собой даже ничего не прихватил. А это само по себе уже неплохо.
Вроде, занималась Забелина и мелким бизнесом, частным предпринимательством. Кто-то говорил – ничего, а кто-то – ну никак. В конце-концов, оказалась она вдвоем с матерью в маленькой двухкомнатной квартирке в микрорайоне, без детей, которых так и не завела, без мужей, от которых так или иначе избавилась, давая отдых своему неутомимому, любвеобильному сердцу. Мать ее тоже расслабилась и от расслабленности стала потихоньку терять ум. Именно в это время их навестила Цыплакова. Случайно оказалась неподалеку, ждала открытия магазина, в котором и бывала-то, наверное, раз в десять лет.
Конечно, Забелина была уже не та Забелина, которую Цыплакова так хорошо помнила. Кукольные черты лица вроде бы были прежние, но уже тонули в бушующих волнах щек и второго подбородка. Только глаза не изменились – голубые, наивные, доверчивые, как у глупого щенка. Пили чай на кухне вместе с матерью. Мать Забелиной – светлая, белесая, воздушная старушка в грязном, фланелевом, фиолетового цвета халате, выждав момент повернулась к Цыплаковой и доверительно сказала:
- Скоро Костю увижу, - и подмигнула.
- Какого Костю? – не поняла Цыплакова.
- Константина Рылеева, - объяснила Забелина и прыснула в пухлый кулачок, как девочка.
- Это еще зачем?
- Спроси что-нибудь полегче, - и Забелина опять прыснула в кулачок.
- Увижу! Увижу! – упрямо повторила старушка. Когда-то она защищала диссертацию о декабристах.
- Тогда уж и Сашу Пушкина, - заметила Цыплакова невозмутимо.
- Сашку, нет, не хочу. Почему он на Сенатскую площадь не приехал? Подумаешь, заяц! Зайца испугался! Да сам он заяц!
- Пушкин не заяц, Пушкин – солнце русской поэзии, - сказала Забелина, наверное, чтобы поддразнить мать.
- Заяц! Заяц! – возмущенно закричала непреклонная старушка и, чуть пошатываясь, удалилась. На пороге она обернулась и показала Цыплаковой язык.
Надежды на встречу с Костей Рылеевым и оскорбительные высказывания в адрес Саши Пушкина были не таким уж большим злом, но скоро началось кое-что посерьезнее – старушка-декабристка стала забывать выключать газ, разбрасывать вещи по всей квартире и целеустремленно бить стеклянную посуду. Потом у нее появилось обыкновение писать на стенах карандашом, ручкой, что еще ничего, хуже, если макая палец в банку с вареньем или в собственные фекалии, краткие лозунги, типа – «Долой!», «Вон!» или «Ха!».
Вот тут уж Забелиной пришлось туго, с прежней работы она ушла и устроилась недалеко от дома на пол ставки. Но она терпела и достойно несла свой крест. Когда же в городе появился Горовой, а вместе с ним и возможность каким-то чудесным образом увеличить капитал в несколько раз, а это значит – поправить материальное положение, взять матери сиделку, короче, вздохнуть и изменить жизнь к лучшему, Забелина поверила в это свято, как когда-то верила своим коварным возлюбленным. Она отдала мать в дом престарелых, клятвенно пообещав, что теперь-то все декабристы будут навещать ее там по-очереди, ну а Сашке Пушкину, чтобы доставить ей особое удовольствие, как-нибудь устроют темную в больничном саду. После этого она срочно продала квартиру, вложила деньги в банк Горового, а сама стала скитаться по друзьям и знакомым, обходя их по кругу, там – неделя, там – две, там – три… и так далее. Потом, когда первые от нее отдохнут, - опять к ним. По кругу… В ожидании своей новой, лучшей жизни Забелина не удержалась, наделала долгов, прикупила несколько дорогих вещичек. Матери, чтобы как-то смягчить свой собственный комплекс вины, халат – достойно принимать декабристов. Словом, одалживала и переодалживала то у одного, то у другого и вконец запуталась. Месяцев шесть это уже длилось… В начале-то, известную своей неудачливостью Забелину принимали хорошо, с сочувствием, но шло время, и ее кочевье стало всех раздражать.
В мае Забелина появилась у своей школьной подруги Нади Дубель. Последний раз она совсем недолго жила у нее в начале марта и думала, что после такого перерыва пару недель продержится. Отказать Забелиной Надя Дубель не могла, но как только она увидела ее вытянутое от скитаний, какое-то собачье лицо, в душе ее появилось не то чтобы раздражение, а прямо какое-то бешенство (Надя Дубель вообще не долюбливала неудачников, а ведь Забелина была неудачницей самого чистого разлива) и уже там оставалось. Надя Дубель была не злой, не жестокой и совсем не жадной, но она была мелочной, а у мелочных людей эти самые мелочи могут на два часа, а то и на три, затмить солнце и на сутки заполнить собой вселенную. А в оправдание себе всегда найти опору и поддержку в известном народном изречении – мелочей не бывает. Это была любимая поговорка Нади Дубель – мелочей не бывает. Вот в этот мир мелочей, как в ловушку, и загремела Забелина всеми своими костями.
Первые дни еще ничего, Надя Дубель, затаив бешенство, даже поговорила с ней по душам – вспоминали школу. Но потом все переменилось, словно в глазах у Нади Дубель появились увеличительные стекла, в которых копошились мелочи, достигая чудовищных размеров и оглушительно ревущие. Забелина, за эти месяцы привыкшая быть приживалкой, и так передвигалась по квартире чуть ли не ползком, не слышно и не видно, сливаясь с мебелью, со стенами, с ковром на полу (как-то четырнадцатилетний сын Надя Дубель по ней, как по ковру, и прошел), но несмотря на все самоотречение Забелиной, Надя Дубель находила все новые поводы для взрывов, срывов и самой строгой муштры. Она дрессировала Забелину, как иной дрессировщик дрессирует слабое, подавленное животное, выходя из себя и распускаясь, то есть, совсем не так, как, к примеру, вел бы себя с тиграми или львами. То она не туда положила мыло, то капнула воду на кухонную стойку, то не так заварила чай и плохо вымыла чашку, то забыла выключить свет в туалете – поводы всегда были ничтожны. В первый же день Забелина робко положила на стол некрупную купюру, но Надя Дубель деньги не взяла, впав прямо-таки в христианский, винственно-человеколюбивый пафос, но это не помешало ей потом ревниво следить за каждой ложкой сахара или растворимого кофе, которые Забелина клала себе в чашку, отслеживать уровень шампуня и стирального порошка, а так как в квартире стоял счетчик воды – не отходить от дверей ванной, когда Забелина принимала душ. Забелина была не очень-то аккуратна и очень рассеянна – поводов отчитать ее у Нади Дубель было предостаточно, так что в свободное от работы время она только этим и занималась, совершенно забросив свою собственную семью.
Бедная же Забелина начала чуть ли не заикаться, перестала спать и решила сократить время проживания у подруги юности, перебравшись к кому-нибудь дальше, по кругу. Но тут ее поджидало жесточайшее разочарование. Все, один за другим, как сговорившись, под разными предлогами и с разными отговорками отказывались ее принять… Забелина была просто в отчаянии. Денег у нее уже не было совершенно, одни долги. Она и мать давно не навещала, ведь каждый раз мать спрашивала, совсем как ребенок – что ты мне принесла? А если ничего не было, начинала плакать и обижаться.
Забелина бросилась к Горовому, но тот сказал, что о каких-либо процентах речь может идти только в следующем году. Он холодно, отчужденно и как-то бессовестно прямо смотрел в лицо Забелиной, прежде такое хорошенькое, а теперь напоминающее морду усталой, старой собаки, так смотрел, будто в этот момент так и думал – была, была хорошенькая, а теперь просто усталая, старая собака, которую никто не пожалеет. От унижения в висках у Забелиной запульсировала кровь… «Подонок! Вот подонок! – думала Забелина. – А ведь и ты за мной ухаживал. Ухаживал, подонок! Все вы за мной ухаживали! Просто я предпочла Сашу из Симферополя! Я так любила Сашу из Симферополя!»
Дома, чтобы как-то успокоиться, Забелина решила простирнуть кофточку, новую, дорогую, купленную в период острых, сумасшедших мечтаний. Тонкая, белоснежная, она ее теперь просто спасала – легко стиралась, быстро сохла и не нуждалась в глажке. Нади Дубель, к счастью, дома не было и Забелина приступила к делу. Вот тут-то и случилось ужасное. Неловкая, расстроенная Забелина каким-то непонятным, случайным движением смахнула с полочки шампунь, крем, но самое главное – пузырек с йодом и тот разбился вдребезги о дно сияющей белизной ванны, забрызгав не только кофточку Забелиной, но и ванну, и ночную рубашку Нади Дубель, и ее халат, и много чего еще. Забелина чуть не лишилась чувств, таким был шок, просто впала в какой-то столбняк. «Все, - думала Забелина. – Это конец. Этого не пережить.» И все стояла и ждала, зажмурившись, – сейчас с ней что-то случится. Инфаркт, инсульт… Или на нее обрушится потолок, или небо упадет на землю. Сейчас… Однако ничего этого не произошло. Минуты шли за минутами, и ее столбнячное состояние перешло в какое-то странное ледяное спокойствие. И тогда Забелина совершила вовсе уже неадекватный поступок. Она взяла кусок хозяйственного мыла, завернула в новое чистое полотенце и с этим свертком под мышкой пошла обратно в Горовой-банк.
Горовой все еще был в своем кабинете.
- Сука! – сказала Забелина. - Если ты сейчас же не отдашь мне проценты хотя бы за два месяца, я взорву твою шарашку! – и помахала перед ним завернутым в полотенце куском хозяйственного мыла.
- Давай, - усмехнулся Горовой. – Действуй!
- Я отсюда не уйду, -сказала Забелина чуть менее уверенно.
- Дело твое, сиди хоть до утра!
Горовой поднялся:
- Можно подумать, кто-то тебя обманывал, можно подумать – тебе лапшу на уши вешали! Я ясно сказал – через год. Год прошел? Да и вообще, о чем речь, подруга? Я за тебя квартиру продал? С работы ушел? Я за тебя мать в богодельню сдал?
- Это из-за твоих условий…- прошептала подавленная Забелина.
- При чем здесь условия? Еще скажешь, я за тебя разбил пузырек с йодом!
И тут Забелиной сделалось как-то нехорошо, просто тошнотворно… Она все не могла поднять глаз на Горового, а когда подняла, его уже не было в кабинете.
Забелина прижала к груди кусок хозяйственного мыла, завернутого в полотенце и стала неистово молиться, так молиться, как будто вся сила ее души, все прожитое и пережитое собрались в одной точке, где-то посередине груди.
- Господи! – причитала Забелина. – Я, наверное, плохой человек, я легковерна, глупа, я сдала мать в богодельню! Моя красота, молодость, все ушло, все пропало… Я – ничтожный человек! Я – ноль! Полный ноль! Я всю жизнь сочиняла свою собственную жизнь и теперь вот я перед тобой, какая есть! Вот я! Все сочиняла! Как моя мать, которая любила только своих декабристов, а мне даже не могла по-человечески заплести косички. Мне всегда говорили – девочка, почему у тебя перекошенные косички? А ведь они были неправы, эти декабристы! Господи, они были неправы! Они разбудили Герцена, а Герцен разбудил Ленина, и началось все, все! Началось и пришло! Чудовище стозевно и лайяй! – и она отчаянно затрясла куском мыла. – Вот! Вот! История КПСС! Я никогда не могла сдать историю КПСС! А они все сдавали! И устраивались! И сейчас они все устроились! Носик сдавал историю КПСС лучше всех! Ты посмотри, какой мир ты устроил! Где справедливость? Кто виноват? А если уж брать в мировом масштабе… Я не буду брать в мировом масштабе! Тебя здесь нет, Господи! Нет, ты есть, ты все это сотворил, но сам ты совсем в другом месте вселенной. Ты просто сбежал! А я одна, я тобой брошена…вот, я… - и Забелина опять потрясла куском мыла. – Ты сбежал! Ты ловишь свою небесную рыбу или тоже предаешься мечтам… Проснись, Господи… Проснись!
И вдруг Забелина неожиданно даже для самой себя еще крепче сжала в руках кусок хозяйственного мыла, завернутого в новое полотенце Нади Дубель, и бросила на лакированный стол Горового:
- Вот тебе, сука! Пропади ты пропадом!
Тут мощная взрывная волна подняла Забелину вместе с креслом и выбросила в окно.
Тибайдуллина и Римулю выпустили на другой день после обеда. Сначала их подняли на лифте, потом провели по каким-то безликим коридорам, безликим лестницам, пока совершенно неожиданно они не оказались на знакомой улице, в квартале от центрального административного здания. До дома было остановки две на троллейбусе, но денег у них не было, отправились пешком. Тибайдуллин шел спокойно, без возражений, как будто просто возвращался к себе домой. Но где-то немного не доходя, метров так сорок, на углу у газетного киоска отановился.
- Пошли! – тормошила его Римуля. – Что же ты, пошли!
Но Тибайдуллин продолжал стоять, как вкопанный, и взгляд его из-под поседевших бровей был невидящ.
- Пошли! — кричала Римуля. – Папа! Там твой дом! Пошли!
Тибайдуллин не двигался с места.
- Там твои родители жили, там я родилась!
Римуля заплакала и опять потянула отца за руку. И тогда он пошел… Как слепой или спящий. Медленно. На нетвердых ногах.
В квартире было тихо. На кухне – запустенье, мойка была до отказа забита грязной посудой, пахло чем-то скисшим. В зале, кутаясь в старый пуховой платок, сидела жена Тибайдуллина, она же мать Римули. Сидела понурая, съежившаяся, уменьшившись чуть ли не в двое, почти утонув в огромном кресле старика Тибайдуллина. Сидела не умытая и не причесанная, с голубоватым от бледности лицом.
Римуля не стала щадить мать.
- А где этот, который тот? – спросила Римуля с вызовом, глядя на мать сверху.
Жена Тибайдуллина, она же мать Римули, посмотрела на нее как-то странно, закрыла глаза, покачнулась и повалилась без чувств.
- Мама! – закричала Римуля и стала трясти мать за плечи, так что голова ее на хрупкой шее стала безвольно перекатываться из стороны в сторону, как у тряпичной куклы.
Но тут же она открыла глаза, властным жестом отстранила дочь, встала и пошла на кухню. Когда через пару минут Римуля туда заглянула, она с суровым и скорбным выражением на лице мыла посуду.
Через несколько часов, уже вечером, семья сидела у телевизора. Мать Римули, она же жена Тибайдуллина, внимательно следила за сюжетом мелодраматического сериала, Римуля сидела рядом с ней, прижавшись к ее холодному, сухому боку (ведь что ни говори, мать, какая ни есть, очень нужна человеку) и, когда на экране стреляли или кого-то мучали, вздрагивала и прижималась к ней еще сильнее. Тибайдуллин дремал, еле заметно покачивая головой, когда в фильме появлялись музыкальные моменты. В это время пришла сестра Римули, она же старшая дочь Тибайдуллина, с сыном. Открыв дверь своим ключом, она заглянула в зал, тоже вся какая-то поникшая, молча смотрела на присутствующих.
- Пойди на кухню, поешь чего-нибудь, - сказала мать.
И все трое продолжили смотреть сериал, в то время как старшая дочь Тибайдуллина, с разом оробевшим сынишкой, тихо погромыхивала на кухне…
В отставку Валентина Петровича не отправили, для начала отправили в отпуск, но домашним он об этом ничего не сказал. Он и раньше неожиданно уезжал в командировки, неожиданно возвращался, так что и последнее его исчезновение прошло незамечено, разве что жена обратила внимание на то, что он прихрамывает.
- Охромеешь тут, - огрызнулся Валентин Петрович. – Охромеешь, когда такие дела…
Женился он совсем молодым, потому что шел по общей для всех людей дороге. Женился на той, которая в момент выбора приглянулась больше других. К жене, дочке, внучке, уже школьнице, был привязан, тревожился за них. И в то же время его от них отделяло какое-то пространство, похожее на большое пустое поле, этакий гигантский пустырь, и если бы в минуты одиночества или грусти он окликнул их или позвал, возможно, они бы его не услышали. Впрочем, он в этом и не нуждался. Такие минуты случались у него редко, а когда случались, он справлялся сам. Была ли в его жизни любовь? Он никогда не думал об этом, он знал, что если и посещало его подобное чувство, то было это в тесной комнатке денщика, когда он терял сознание от нехватки воздуха, потому что сдерживал дыхание, чтобы услышать легкие шаги за стеной…
Валентин Петрович по-прежнему выходил из дома утром, но шел не на работу, а слонялся по дальним районам города, по паркам, по лесополосе или проезжал на электричке несколько остановок и оттуда возвращался пешком. Чаще всего отправлялся на реку. Просто сидел и смотрел на текущую воду – вода его завораживала. Все живое, – думал Валентин Петрович, - деревья, травы, тела людей и животных наполнены водой, все в бесконечном движении. И он все смотрел, и смотрел на текущую воду и думал об этом движении, тут это было особенно наглядно. За городом уже чувствовалась осень, он жег небольшие костры и смотрел в огонь – огонь его завораживал тоже. Когда он смотрел на текущую воду или живой огонь костра, тревожные мысли его останавливались, душа успокаивалась и замирала в безмолвном созерцании открытой перед ним, но совершенно недоступной тайны…
Во время дождя он отсиживался в кинотеатрах, а один раз целый день провел на вокзале. Там ему показали место, на котором какая-то женщина с ребенком прожила несколько месяцев. Сейчас эти пол метра на скамье были своего рода музеем – туда никто не садился, а на сиденье лежал букетик искусственных цветов.
Как-то, незадолго до обеда, раздался звонок. Валентин Петрович стал отключать мобильник, но тут почему-то забыл. Номер высветился незнакомый. Голос тоже был незнаком. Впрочем, человек представился:
- Лиходько.
И сразу перешел на «ты» и по имени. Валентин Петрович не терпел фамильярности, тем более с Лиходько они никогда даже отдаленно не приятельствовали, и чуть не оборвал его сразу, но не оборвал. Что-то в интонации Лиходько показалось ему странным. Лиходько, даже немного заискивающе, просил о встрече. Назначили место в ресторанчике на барже-поплавке в том месте, где река огибала парк – не тот, в котором был памятник космонавтам, а другой – на противоположном краю города.
Лиходько пришел на свидание в штацком, в хэбэшной куртке и кепочке, вроде бы меньшей на размер, отчего лицо его увеличивалось и как бы приближалось. На бледном, лишенном солнца лице, особенно вдруг бросался в глаза нос сливой.
В ресторанчике, судя по всему, Лиходько знали. Тут же, как в сказке, явился столик, уставленный едой. А Лиходько даже не разоблачился, присел к столу прямо в куртке и кепочке, официанту сказал: «Иди, братец…» И плеснул себе и Валентину Петровичу водки. Тут же выпил и налил еще.
- А помнишь, Валька, в училище?..
Мысль свою не довел, опять выпил…
- Помнишь?
- Смутно, - сказал Валентин Петрович сухо.
- Светлое время было, что ни говори.
И всплыли из памяти совершенно не нужные и не интересные сегодняшнему Валентину Петровичу воспоминания… и все это сопровождалось каким-то хихиканьем, подмигиванием и пожиманием плеч. Лиходько откровенно надирался. Когда с большой бутылкой водки было почти покончено, Валентин Петрович, выпивший за это время всего одну рюмку, твердо решил уходить. Вся его поза уже выражала это решение, но Лиходько вдруг посмотрел на него абсолютно трезво:
- За меня не бойся, Валентин Петрович… О деле-то еще не говорили… Не здесь о деле, сам понимаешь… - Лиходько достал из кармана кошелек и положил деньги в пустую тарелку.
По аллее Лиходько не пошел, свернул на тропинку, протоптанную над рекой. Так и шли, друг за другом. Валентина Петровича пропустил вперед, и тот слышал за спиной глухой голос.
- Скоро год, как началось, - сказал Лиходько. – Слышишь, Валентин?
- Слышу, - отозвался Валентин Петрович.
- Такое паскудство! Голос, прям как на ухо шепчет, и сплошной мат. И ехидный такой. Я слушал, слушал, месяц, два, да как-то при высшем начальстве сам выругался… Не слышал?
- Нет.
- Я думал, трепятся… Как Лиходько матом при всей королевской рати…
- Не слышал. К врачу не ходил?
- Какой, к черту, врач? Они ж меня на пенсию выпрут! А мне еще детей поднимать. Кто моих детей поднимет? На что я годен, кроме как в этой норе сидеть?
Вроде, Лиходько подскользнулся на палой листве и чуть не полетел вниз, в реку, но устоял. Валентин Петрович не оглянулся.
- Задыхаться стал, как зажмет, и сердце куда-то вниз…
Валентин Петрович не слушал, - глаз привлек ворон, сидел на черной земле, смотрел, как смотрят птицы – по-птичьи. И вдруг каркнул.
Тут Лиходько легонько толкнул его в спину:
- Слушаешь?
- Слушаю, - мрачно отозвался Валентин Петрович.
- Сбросил на флешку коды… Мыслимо ли? Главное, знаю – должен в двенадцать встретиться на окружной с человеком в серой старой девятке. Помята левая дверца… Дверца помята! Черт бы все побрал! Знаю! Откуда знаю? Во сне что ли приснилось? Знаю и все! Я ему – флешку, а он мне – деньги. Знаю сколько! Сказать?
- Нет, - отрезал Валентин Петрович.
- Наверху уже опомнился, пот прошиб, чуть сознание не потерял… Ведь это же трибунал, милый! Трибунал! Поехал вниз… эта флешка карман оттягивает, как сто пудов железа. Не иду, на животе ползу…
«Параноик, - думал Валентин Петрович с раздражением. – Я–то здесь при чем? Я - чужой человек!»
- Думаешь, чужой человек, чего пристал, - сказал вдруг Лиходько. – Не чужой, не чужой… - тихо совсем сказал, но Валентин Петрович услышал и почему-то вздрогнул, остановился. Остановился и Лиходько. Остальное договорил прямо чуть ли не в ухо. – Дыру, в которой ты сидел, обшарил, каждый сантиметр обшарил… И знаешь, что нашел?
- Что? – еле слышно спросил Валентин Петрович.
- Визитку… «Горовой-банк», тот, который в мае взорвали… Слышал? А на его месте, банка этого – ничего… ни бумажки, ни ластика, ни скрепки, - одна вмятина в земле. Это ты, Валентин Петрович, говорил мне про какое-то расследование. Вот тебе и расследование. Знаешь, сколько денег пропало в этом самом банке? Вот как раз столько мне должны были на окружной… помята левая дверца… старая девятка… за эту флешку! – Лиходько смолк, выжидая реакцию, Валентин Петрович молчал, только побледнел немного. – И это не все! – нервно выкрикнул Лиходько. – Как взял я эту визитку, так в ухо такой мат!
В этот момент ворон каркнул и полетел на другую сторону реки, а Валентин Петрович вдруг очень даже пожалел, что выпил только одну рюмку водки.
На другой день оба спускались на лифте на нижний уровень подземного города. Форма на Лиходько висела, так он похудел, глаза опухли. Хоть и был без кепочки, унылый нос сливой активно выделялся. Прошли несколько отсеков, двух дежурных, дальше Лиходько открывал сам – ручной дистанционкой. Пошли складские помещения – рефрижераторы, холодильники, стеллажи консервов… Наконец Лиходько подвел Валентина Петровича к каменной нише, сдвинул какие-то пакеты и прижал ладонь к стене. Валентин Петрович сделал то же – стена была обжигающе горяча.
- Докладывал? – сказал Валентин Петрович.
- Ха! – закричал Лиходько. – Ха! Со стыда сгорел! Пришли проверять – так изморозью покрылось! Или надпись! Видишь, надпись?
Кроме серой поверхности, Валентин Петрович ничего не видел.
- Нет, - сказал Валентин Петрович честно. – Не вижу. Стена горячая, правда. Надписи не вижу. Что написано?
- Засранец! Написано, засранец!
Лиходько почти плакал.
- Что ты от меня хочешь? – закричал Валентин Петрович на повышенных тонах. Он схватил Лиходько за плечи (сам был мощнее) и со всей силы встряхнул. – Что ты разнюнился тут? Что я могу?! Что?! Не больше, чем ты!
- Просто, чтобы ты знал! Чтобы кто-то знал! – чуть ли не застонал Лиходько, оправляя китель. – Неужели не видишь? Вон! За-сранец!
- Ты сюда просто не ходи.
- Да я только об этом и думаю! Только и думаю – пойти и посмотреть!
Пока поднимались вверх на лифте, зашло и вышло несколько офицеров. И Валентин Петрович вдруг увидел, что по крайней мере у двоих из них мешковатая форма подчеркивает худобу, а лица оплывшие, несчастные и утомленные.
«Неужели и они? – с ужасом подумал Валентин Петрович. – И они тоже видят в потаенных углах, а может и совсем не потаенных, надписи «засранец», слышал мат и приказания продать, предать, переступить… так ведь это эпидемия, эпидемия!» и бросился почти бегом к остановке, домой, домой, за спасительные, обжитые четыре стены.
В автобусе вдруг кто-то очень внятно сказал ему в самое ухо:
- Засранец!
Валентин Петрович быстро оглянулся – никого не было рядом. Только у окна дремала маленькая, бедно одетая старушка.
- Засранец и придурок! – опять раздалось в ухе.
Дома Валентин Петрович уединился в спальне, закрыл форточку, задернул глухие шторы, лег в постель, на ухо навалил подушку…
- Придурок! – раздалось в ухе, а потом пошел такой мат, какой Валентин Петрович не слышал со времен своей военно-училищной юности.
Когда из спальни донесся непривычный шум, заглянула жена. Валентин Петрович, разметавшись, лежал на скомканной постели, на полу валялись сбитый подушкой стул и сама подушка.
- Какой на хрен противоядерный щит! – взревел Валентин Петрович.
Глаза его были безумны.
Жизнь в семье налаживалась. Римуля пошла на несколько курсов, чтобы закончить их и помогать семье. Роландо никак не входил в ее планы. Но как раз тут он и появился. В белых джинсах, белой летней куртке и с пустым рюкзаком. Одно дело – великолепный Роландо в прекрасной Италии рядом со своим сверкающих мотоциклом – другое, растерянный, нечастный, влюбленный мальчишка в прихожей Тибайдуллина. При этом он громко говорил и отчаянно жестикулировал, чтобы лучше выразить свои чувства. Тибайдуллин, как это уже было однажды с женихом старшей дочери, растерялся и убежал к себе. Римуля же, недолго думая, поместила Роландо в комнату денщика и, что удивительно, он там прижился. Целыми днями Роландо валялся на старом диване, листал «Огоньки» и рассматривал картинки, ждал, когда Римуля вернется со своих курсов. Вот это, собственно, и было основным его занятием. Иногда он выбирался на кухню и помогал матери Римули варить макароны. У матери Римули макароны слипались, а у Роландо – никогда. Скоро к нему вернулось замечательное расположение духа, он все время что-нибудь напевал или насвистывал, так что можно было подумать, что в комнате денщика завелась какая-то птица, может быть канарейка.
Тибайдуллин вернулся на работу. Там оказались вполне нормальные люди, которые понимали, что жизнь у всех пошла такая – то вверх, то вниз, то с горы, то под гору, а то и вообще неизвестно куда. Короче, на работу пошел и даже первые деньги получил, небольшие, но в будущем – постоянные. Отъелся немного, порозовел, но что-то в нем переменилось. И не малое «что-то». Он разлюбил свою квартиру. Если раньше это было для него самое комфортное место в мире, то теперь все было наоборот. По вечерам и выходным он отчаянно томился и просто не знал, куда себя девать. Даже по ночам, бывало, не мог спать, шел на кухню, вздыхал, пил воду и босиком стоял у открытого окна, вдыхая холодный осенний воздух, совсем как когда-то его мать. Жена старалась ему угодить и даже старшая дочь несколько раз приносила собственноручно приготовленное печенье, но от этого дом не стал ему милей .(Надо сказать, Роландо его не раздражал, напротив, Тибайдуллину скорее нравилось, когда тот что-то напевал или насвистывал, внося атмосферу особого, прелестного легкомыслия, которого сам Тибайдуллин был так давно лишен.)
Теперь после работы он повадился ходить в гости, навещал старых друзей, среди них были и Виноградовы с Цыплаковыми. Нельзя сказать, что после трагедии с Горовым-банком они уж так обеднели. Пояса подтянули, это конечно. Но главное, - лишились надежды разбогатеть, так что только и оставалось смириться, что навечно остались они теперь представителями постылого среднего класса. А средние, они и есть средние. Живущие по средствам. То есть, - посредственно.
Направляясь в гости, Тибайдуллин покупал что-нибудь – бутылку недорогого вина, кусок бисквита или какие-нибудь консервы. Если его принимали щедро, выкладывал на стол, чтобы не остаться в долгу. Если нет, - уносил назад.
Вечер у Виноградовых прошел хорошо. Милка Виноградова угощала его домашним пирогом, перебирала общих знакомых и от души хохотала. Виноградов добродушно подшучивал. Если оба и были озабочены, то неплохо это скрывали. Уходя, Тибайдуллин прикинул стоимость съеденного пирога и оставил Виноградовой шоколадку.
У Цыплаковых все было иначе. Не беднее, а может, и побогаче, просто, казалось, что поражен в сердце самый дух дома. Во всем была какая-то небрежность – небрежно одета Цыплакова, небрежно прибрано на кухне, небрежно приготовлен невкусный ужин, небрежно вымыта посуда – так что даже между зубчиками вилки Тибайдуллин обнаружил вчерашнюю еду. У большого, упитанного Цыплакова обвисли щеки и это придавало его лицу вид хоть и не старый, но уж очень унылый. Цыплаков все заискивающе поглядывал на Тибайдуллина и уже в прихожей, снимая с вешалки его куртку, сказал:
- Прости, прости, Костя…
- За что? – не понял Тибайдуллин.
Цыплаков закатил глаза, пожал плечами, но больше не сказал ничего.
Носик оказался для Тибайдуллина недоступен. Да он и для всех был уже недоступен. Вот кто не потерял во всей этой истории, так это Носик. Даже наоборот. Каким образом это могло произойти, никто не понял. Но оживленно обсуждаемая его квартира была уже практически ничем на фоне остального его благополучия. Он живал в ней редко и недолго, потому что находился теперь, в основном, в местах отдаленных. Говорили, - чего только у него не было. И дома, и яхты, и вертолеты. Был даже горем, давняя его мечта, состоявший из женщин разных возрастов и комплекций, начиная от самых юных и заканчивая толстыми, старыми шлюхами (ведь Носик был порочен и все знали, что он порочен) и для них скупец-Носик ничего не жалел. У несчастной жены Носика не оставалось выбора. Приходилось терпеть и со всем этим смиряться.
Галку Забелину Тибайдуллин нашел во дворе Дома престарелых. Она работала там дворником, обитала в холодной подсобке, которую тайно обогревала допотопным, пожароопасным электронагревателем, спала на продавленной кровати, свалив на себя ворох чужой, старой одежды, но что совсем удивительно – пребывала в полной гармонии с собой и с миром.
Забелина первая увидела Тибайдуллина и бросилась навстречу, чуть не сбив его с ног. Была она в огромных, на несколько размеров больше, чем надо, резиновых сапогах, первобытных времен лыжном костюме, а поверх – мужском свитере и куртке, и все с чужого плеча. Но в ее голосе, в интонации, в смехе, он услышал колокольчик, знакомый ему еще со студенческой юности. Забелина поила его блеклым чаем, кормила сушками и посвятила в священную тайну кленовых листьев. На одном из них совсем недавно она прочла свою собственную судьбу.
- А небо? – говорила Забелина звенящим от восторга голосом. – Это надо видеть. Надо рано вставать. Ты не сможешь. Но это надо видеть. Вечером тоже здорово. Но вечером человек устал и не способен к свежему восприятию. Важнее всего – свежее восприятие, запомни.
Прощаясь с Забелиной, Тибайдуллин подсчитал количество съеденных им сушек, но, главное, те дары, которые она ему сделала, включая кленовые листья и утреннее и вечернее небо, и оставил ей все, что таилось в его портфеле – бутылку недорогого вина, кусок бисквита, банку консервов и маленькую шоколадку.
- Ну что ты! – сопротивлялась сконфуженная Забелина. – У меня все есть!
Простившись с Тибайдуллиным, Забелина отправилась навестить мать, она могла делать это теперь в любое время дня и ночи. Другое дело, что для матери Забелиной это стало уже совсем безразлично. Она общалась исключительно с декабристами и в этот священный круг не были допущены ни ее дочь, ни Саша Пушкин. Забелина не могла с этим смириться и старалась посвящать мать в самые мелкие детали своей жизни, надеясь, что мать к ней все-таки вернется. Вот и теперь она описала визит Тибайдуллина самым подробным образом, напомнила кое-какие детали из прошлого и, как доказательство, протянула шоколадку. Но суровая старушка оставалась по-прежнему безучастной, шоколадку съела со спокойным достоинством, а потом заметила:
- Что-то Бестужев-Рюмин опаздывает…
Не успел Тибайдуллин обойти всех старых друзей, как на него свалилась новая напасть – в квартире появился Горовой. Была ли это фантазия Тибайдуллина или натурально фантом, призрак Горового, трудно сказать, но это видение преследовало его повсюду. «Горовой» ходил по кухне, сидел в любимом кресле старика Тибайдуллина, заглядывал в ванну и туалет, скрипел половицами, бесцеремонно хлопал дверями и даже выходил на балкон покурить. Вначале, каждый раз при виде его, Тибайдуллин испытывал страшное потрясение, порой даже не очень совместимое с жизнью, бежал прятаться, закрывался на все замки, а один раз чуть не надорвался, пытаясь придвинуть к дверям тяжелый шкаф. Но потом этот отчаянный детский страх прошел и сменился такой же отчаянной яростью. Теперь при виде Горового Тибайдуллин хватал первый попавшийся под руку предмет и, угрожающе им размахивая, бросался вдогонку. Как-то он швырнул в него именной отцовский кортик (последняя реликвия, оставшаяся у него от отца). В таких случаях Гооровой на какое-то время исчезал, появлялся реже, особенно после истории с кортиком, но дразнить Тибайдуллина не переставал.
Мелькал он перед Тибайдуллиным и на улице. Было, когда яростный Тибайдуллин, подхватив с земли кусок отколовшегося асфальта, вскочил за ним в отъезжающий троллейбус, чем до смерти напугал публику – двух пенсионеров, студента и беременную женщину с мужем. Женщина подняла такой визг, что муж, сам довольно зверской наружности, дал Тибайдуллину хорошего тычка и выбросил на следующей остановке…
Сквернословие в ушах, хоть и с разной степенью интенсивности, но не смолкающее, ужасно мучило Валентина Петровича, несколько дней он просто не мог спать. Перепробовал разные средства, наконец, догадался заливать в уши водку. От этого голоса пьянели, мычали что-то нечленораздельное и на какое-то время затихали. К водке они оказались нестойкими и через неделю упорного воздействия алкоголем деградировали и замолчали вовсе. А Валентин Петрович стал думать, как жить дальше. «Не я этот мир обустраивал, - думал Валентин Петрович как-то примерно так, - не мне в нем и распоряжаться. Разочарования и максимализм уже не по возрасту. Остается делать, что можешь, и не ломать голову над неразрешимыми вопросами…» Приняв такое решение, Валентин Петрович вернулся к работе.
Был скудного окраса, серый и теплый осенний день, время после обеда, когда позвонила Римуля.
- Папа пропал, - коротко сказала Римуля.
- Когда? – спросил Валентин Петрович.
- Наверное, утром…
- Пропал или, наверное, пропал?
- Пропал… - с трудом выговорила Римуля. – Он не пришел обедать, я позвонила на работу, сказали – утром не приходил…
Валентин Петрович почувствовал, как в сердце впивается холодная, колкая иголка, а в ухе какой-то задохлик прошелестел: «Накось-выкуси!» Еще когда Тибайдуллин жил у него в ведомственной квартире, Валентин Петрович вмонтировал ему в карман куртки маленький чип, красной точкой отмечавший свое местоположение на карте в карманном его компьютере. По этой точке Валентин Петрович и отыскал Тибайдуллина в парке Космонавтов во время злосчастной дуэли с Горовым. С тех пор продвижение Тибайдуллина в пространстве Валентин Петрович не отслеживал – вообще-то он терпеть не мог без дела лезть в чужую жизнь. А чип этот потом просто забыл вынуть. Не прерывая связи с Римулей, Валентин Петрович достал компьютер, величиной с электронную записную книжку, и открыл карту. В пределах города Тибайдуллина не было. Валентин Петрович расширил обозреваемое пространство и расширял его до тех пор, пока не обнаружил Тибайдуллина, красную точку на экране, на пути следования междугородней электрички.
- Я скоро буду, - сказала Римуля и отключилась.
Холодая иголка опять впилась в сердце Валентина Петровича, он понял, что красная точка, Тибайдуллин, продвигается в том самом направлении, к той самой реке, на той самой границе, туда, откуда и пошла вся пакость…
Римуля ждала его внизу, у поста дежурного, и ни за что не хотела отправляться домой. Ну а когда узнала, что Валентину Петровичу известно, где может быть отец, вопрос для нее был решен окончательно. С одной стороны она сковывала и тяготила Валентина Петровича, так что он не раз про себя отчаянно чертыхался, но с другой – рядом с ней ему было приятно и как-то радостно.
Часть пути проехали на поезде, довольно поздно уже вышли на небольшой станции и перешли на автовокзал. Нужный автобус уже ушел, и Валентин Петрович долго уговаривал местного таксиста отвезти их в соседний городок. Пришлось заплатить за оба конца. Приехали в городок около одиннадцати, долго блуждали темными, горбатыми, заросшими деревьями улочками, спрашивая у редких прохожих нужное направление. Дом нашли по соседнему, на том, который искали, была сбита табличка. Валентин Петрович отпустил таксиста, повернул расхлябанную щеколду, толкнул скрипучую калитку… В дверь стучали долго. Валентин Петрович было уже подумал, что в доме никого нет, как послышались шаги и на пороге показалась щуплая фигура. Прямо в лицо Валентина Петровича ударил свет карманного фонаря. Его узнали. Фигура вся прямо затряслась –не то от ужаса, не то от гнева.
- Что вам надо?!
- Утром вы покажете нам место на реке, куда вас привозили год назад, - сказал Валентин Петрович.
- Я не знаю! Я не помню! – закричала старуха. – Уходите!
- Я не один, - сказал Валентин Петрович. – Со мной девушка. Уже ночь.
- Уходите!
Римуля чуть потеснила Валентина Петровича и вышла вперед.
- Бабушка! – взмолилась Римуля. – Помогите нам! Там должен быть мой отец!
Неизвестно, что больше подействовало на старую укротительницу – жалобный ли тон или слово «бабушка», с которым к ней никто никогда не обращался, только она впустила их в дом, провела в главную свою комнату и включила тусклую, старомодную люстру. Пахло сыростью, грибами и мхом. Укротительница стояла перед ними в мужском нижнем белье, в наброшенной поверху старой вязаной кофте, строго смотрела сквозь старомодные круглые очки. Особую строгость придавали усы – она редко выходила и от этого запускала себя. Жестом укротительница показала Римуле на куцый диванчик, Валентина Петровича не удостоила даже этим, повернулась и пошла к выходу.
- Спасибо, бабушка! – крикнула Римуля вдогонку.
Ее голос, наверное, проник укротительнице в самое сердце, потому что даже спина ее дрогнула.
Римуля легла на диванчик и тут же заснула. Валентин Петрович присел к столу…
Вначале у него были совсем другие планы. Вначале, он думал вызвать на станцию машину с погран.поста, там и передохнуть немного, а утром попасть на нужное место без проблем. Но это значило бы – придать всю историю огласке… И не просто огласке. Появление такого, как он, лица, само по себе вызвало бы переполох. И он все раздумывал, все тянул со звонком и, уже подъезжая к станции, окончательно решил не звонить. Вспомнил про старую укротительницу и в карманном компьютере нашел ее адрес.
Красная точка, Тибайдуллин, что-то надолго застряла где-то на окраине городка, и Валентин Петрович решил утром сообразить какой-нибудь транспорт, добраться до реки, до «того самого» места и ждать Тибайдуллина. В том, что он там появится, Валентин Петрович ни секунды не сомневался.
Неподалеку залаяла собака, в углу тихо скребла мышь, Валентин Петрович задремал, облокотившись о стол, но дремал, как хорошая охотничья собака, дремал и не дремал одновременно, вслушивался. Вдруг его прямо-таки дернуло, он подскочил и глянул на экран компьютера – красная точка, Тибайдуллин, была уже около реки. Он глянул на Римулю и, стараясь двигаться как можно бесшумнее, выскользнул из дома. Рассветало. Красная точка на карте, безошибочный внутренний компас, бледное, поднимающееся солнце, для Валентина Петровича этого было больше, чем достаточно. Выскользнул из дома он бесшумно, но проклятая калитка в утренней тишине заскрипела так пронзительно, что Римуля тут же проснулась и, не увидев в комнате Валентина Петровича, бросилась следом. Она видела его вдалеке, бежала за ним по улице и все не могла догнать – так быстро он шел, не могла и окликнуть, холодный утренний воздух обжигал горло. Наконец, он ее заметил и не сдержал вопль досады: «Черт! Черт! Черт!»
С Тибайдуллиным же происходило вот что.
Накануне утром он как всегда отправился на работу и на троллейбусной остановке увидел Горового. Пульс его участился, кровь ударила в голову и на виске заколотилась жилка, как будто сердце его забило в набат: «Вставай, Тибайдуллин, вставай! Твоя жизнь разбита, прошлое поругано, будущего не будет! Вставай, Тибайдуллин! Вот твой враг!»
Горовой сел в первый подошедший троллейбус и Тибайдуллин, не раздумывая, вскочил за ним следом. Помня историю с куском асфальта, Тибайдуллин всегда теперь носил при себе отцовский кортик, прицепив к ремню ножны. Через куртку он нащупал твердую рукоятку и это его успокоило. Горовой, между тем, не исчез из троллейбуса, как это делал неоднократно, а спокойненько уселся на переднем сидении, лицом к остальным пассажирам, и стал смотреть в окно. Какое-то внутреннее чувство говорило Тибайдуллину, что теперь Горовой от него никуда не денется. И он тоже сел на свободное место в другом конце троллейбуса.
Через какое-то время Горовой поднялся и пошел к выходу, Тибайдуллин тоже встал и через окно троллейбуса с удивлением увидел, что они были уже на вокзале, до которого доехали как-то уж очень быстро.
Тибайдуллин шел за Горовым на расстоянии нескольких метров, расстояние это не увеличивалось и не уменьшалось. Горовой вовсе не намеревался сбежать, напротив, когда их начинала разделять привокзальная толчея, даже замедлял шаг. Прошли длинным подземным переходом, вышли на перрон к поездам. Горовой поднялся в вагон электрички, Тибайдуллин за ним. Горовой опять сел на переднее сиденье, лицом к остальным пассажирам, Тибайдуллин пристроился в другом конце вагона, но так, чтобы Горовой оставался в поле его зрения.
Тибайдуллин был в странном состоянии, не то дремал, не то грезил. Он был, как пьяный, не чувствовал ни голода, ни холода, ни физической усталости, не соображал день сейчас или ночь… То ему казалось, что ветер и дождь хлещут в лицо, то порошит вьюга… Ехал куда-то, сначала поездом, потом на автобусе, блуждал по темным, незнакомым улочкам незнакомого городка, по безлюдным окраинам… Поджидал Горового у каких-то сараев, калиток, чужих домов… Терял, терял, а потом опять находил… Спотыкался, проваливался в какие-то ямы, ушибался сильно, но не чувствовал боли, лежал на куче гниющих листьев и думал о том, что на каком-то из этих листьев, возможно, написана его судьба. Ночь, казалось, была бесконечна.
На рассвете Тибайдуллин оказался на берегу реки. Зыбкий, туманный мир окружал его. Вода неслась рядом, серо-стальная, холодная, в тумане был другой берег. И тут рядом, совсем близко от себя, на расстоянии вытянутой руки, увидел Горового. Тот смотрел на него насмешливо. Сразу как-то холодно сделалось Тибайдуллину, голодно, заболели разбитые колени. А сердце его забило в набат, жалобно задрожала жилка у виска: «Вставай, вставай, Тибайдуллин… вот твой враг…» Холодной, онемевшей, непослушной рукой Тибайдуллин потянулся к поясу, вытащил из ножен отцовский кортик и, собрав все силы, бросил в Горового. Кортик просвистел над его головой и упал в реку с коротким и беспомощным птичьим: п-и-и-у! Тогда сам Горовой все с той же насмешкой на лице ступил прямо в реку, но не провалился, а сделал несколько шагов, как по льду. Он стоял на середине реки и все смотрел на Тибайдуллина с издевательской насмешкой. Но вот ушли под воду и растворились в воде его ноги, потом туловище до пояса, потом до плеч, наконец, руки и голова… Последней перед глазами Тибайдуллина мелькнула его насмешка. Весь он ушел под воду и стал водой, той водой, из которой состоит все живое.
Было уже совсем светло, когда неподалеку от того места остановилась грузовая машина. Из нее выскочили Римуля и Валентин Петрович и бросились бегом туда, где был, а, вернее, уже не было Тибайдуллина. Тибайдуллин сидел, прислонясь спиной к обрывистому берегу, в его открытых глазах отражалась река с бегущими над ней облаками, а на лице застыла детская удивленная улыбка.