Так далеко из родного села Мария Ивановна не уезжала. В Чернигов, областной центр, верно, выбиралась: событие в жизни, если признаться. В селе каждый дом ведом, люди родные, а в городе толчея — ни передохнуть, ни посоветоваться, спешит народ мимо тебя. Обескураживало, что человек старается не замечать другого, чтобы тот, в свою очередь, не пристал, чего доброго, с разговорами. Потому и терялась, удивлялась давке, привычке есть на улице, бесцеремонности молодых.
Да и некогда надолго из дому отлучаться: коровок на ферме не покинуть, дояркой в колхозе робила, и у самой какое ни на есть, а хозяйство. День за днем как заведенная: с дойкой управилась, на огород спешит — то сажать время приспело, то прополоть грядки надо. Отстать от соседей стыдно, не ледащая. Самой хочется и огурчик вырастить, и помидор, искони так заведено.
Успевала, никто не укорит. Лучшей дояркой колхоза сколько годков признавали, на Доску почета заносили, депутатом сельсовета избирали. Доильных аппаратов поначалу не знали, на руки надеялись. Иная из доярок сдаст молоко да в тенечке и прикорнет, накинув косынку на лицо. Спит, а пальцы и у сонной знай сжимаются, за соски дергают.
Теперь на пенсию вышла. Сын прислал за ней невестку, наказав не возвращаться без матери. Оно и правда, внучата давно в школу бегают, а бабушка не понянчилась с ними. Ехать можно, за курами да кабанчиком в ее отсутствие соседка присмотрит. Узнала, что Марию Ивановну сын забирает, взялась хозяйничать. Еще и голос повысила: мол, колебаться и раздумывать нечего, куда это годится — деток не проведать. Работу, будь она неладна, в селе не переделаешь.
Согласилась Мария Ивановна лететь к Балтийскому морю, там и служит сын, большим кораблем командует. В сельмаге купила внучатам подарки, конфет рассыпных. Конфеты теперь не в диковинку, а только с пустым чемоданом ехать негоже.
— Собралась-таки? — остановив на улице, спрашивали женщины.
— Невестка за тем и приехала. Одна, говорит, не могу возвратиться. Такой наказ даден…
Ей легко было произносить слова эти, радостно: какого сына вырастила, капитан первого ранга, командир крейсера! И мать не забывает, чтит. Не оставит одну на старости, к себе заберет.
В день отъезда Мария Ивановна совсем с ног сбилась. Курицу ощипала, тесто для пирогов поставила, принесла крынку меду, сала два куска.
— Ой, мама, да куда столько! — пыталась отговорить невестка. — Сало еще зачем? У нас его и не ест никто.
— Как — не ест? Сало украинское особое, хлебное. На нем яешню, картошку поджарить — смачно. Борщ заправишь салом, аромат на всю хату. Не скажи, разве сравнишь с покупным! Опять же, в магазине все денег стоит, а тут свое…
— Тяжесть какая! В поезд пока сядем, а в Киеве до аэропорта еще добираться.
— Тяжесть! Как же я на базар ходила? Перевяжу рушником ручки двух кошелок, через плечо перекину и пять километров поспешаю по холодочку, чтоб успеть к обеденной дойке обратно. Молоко, куриц продам, а возвращаюсь не с пустыми кошелками — хлеба буханки четыре куплю. Сейчас его в лавке сколько желаешь, белый и житный, а тогда…
К обеду ближе пошла к бригадиру, чтоб дал подводу или машину доехать до станции. Подкатил к вечеру грузовик, шофер посигналил. Перед уходом из хаты Мария Ивановна присела на лавку, окинула взглядом комнату: портреты отца и матери под рушниками, фотографии на стене, где и молодость, и замужество, где дети ее — две дочки и сын. Как ни трудно было одной после смерти мужа, а подняла на ноги, образование дала. Дочери университет закончили, сын — Черноморское высшее военно-морское училище имени Нахимова, затем и академию. На фотокарточках он в курсантской форме — молоденький, бескозырка чуть набекрень, золотые якорьки на погонах. Снимался сразу после присяги, в первое увольнение. Новенькая суконка еще не обмята.
Вспомнила, как приехал в отпуск, вишни только поспели. Калитку распахнул, во двор вбежал, рад-радехонек. В хату провела, она вроде бы низкой для сына стала, потом догадалась: вырос ее Михаил, в плечах раздался. Не усидел в хате, переоделся — и на огород. Огурцы собрал, полное ведро принес. Затем в сад ушел, вишню обрывать.
Наглядеться не могла, а сердце от жалости разрывалось: военный, не удержишь возле себя. Виду не подала, а ночью подушка мокрая от слез была. Отговорить бы от службы, в колхозе мужские руки нужны, но воспротивилась себе, приняла тревоги материнские, утешаясь тем, что других не коснется подобное. Должен кто-то землю оберегать. Видно, сама собою держалась в ней извечная женская ответственность за продолжение жизни. Полагала, что мир будет надежнее, если служит Михаил, плоть и кровь ее. Мать, она ненавидела войну, признавала только то оружие, которое защищает. Сын избрал ратное дело — благословила. Если бы он направил оружие на слабого, принес горе и слезы кому-то, она прокляла бы его и вычеркнула из памяти. Как мать любила свое дитя, одна была вправе судить или оправдывать перед людьми по содеянному.
Сын творил добро. Цену ему Мария Ивановна знала. Осиротевшая в войну, страданий насмотрелась. Большое ли село Великий Злеев на Черниговщине, но почти в каждой хате ведома боль утраты — кто на фронте сгинул, кто в Неметчине здоровье надорвал. В селе Козары каратели сожгли в одночасье без малого пять тысяч жителей. Не пощадили фашисты ни стариков, ни детей. Так и лежат в одной могиле матери, сыновья, невестки, внуки.
Чтобы не повторилось подобное, носит форму Михаил. Фотографию его, уже капитана третьего ранга, повесила в красный угол. Там и стоит за лампадой. На икону да на сына молится. Вернее, за него, чтобы здоровым оставался, война не грянула. Первым ведь уйдет по тревоге. Подумает о том — замрет сердце в страхе: на море служит — ни бугорка, ни ровика, где голову приклонить.
Перед селом не краснела за сына, гордая ходила. Знают люди, как трудно ей было поднять детей. Пошла вроде жизнь в гору, а тут муж у нее умер. Попросилась на ферму да двадцать годков и доила коров, собрать бы то молоко воедино… Дети и отвлекали от гнетущих мыслей, не давали впасть в отчаяние. О себе не тужила, спроси сейчас кто-нибудь ее о прошлом — не знала бы, что и ответить. Все в работе и в работе, на ферме и дома. С восходом солнца на ногах, закрутится так порой, что и поесть забудет. Каждую копеечку детям откладывала, только бы учились. Сама лето босая ходит, юбку на смену не справит. Вознаграждала себя тем, что на людях девочки и хлопец не хуже других выглядят — и обшиты, и обстираны.
С продвижением по службе Михаил наезжал в отчий дом реже. Мария Ивановна понимала: сын на корабле, многие месяцы в плавании. По письмам научилась угадывать, где на сей раз находится, в каких морях — в северных широтах или в Средиземноморье. Так и жила ожиданием, пытаясь представить корабельный быт, вахту в штормы, под палящим солнцем. В будничных своих хлопотах по хозяйству она тешилась приездом сына с семьей, готовилась, чтоб не застали врасплох. Запасала соленья, компоты, держала кур, чтоб не бегать к соседям за яичками. Звякнет ли щеколда калитки, машина прогудит — спешит к окну и глядит, не пройдет ли кто к порогу по дорожке, которую вымостил кирпичом когда-то хозяин. Тихо вечерами в доме, из старенького репродуктора — он висит на одной петле под зеркалом — льется музыка…
Теперь ехала сама в гости к сыну. В поезде никак не могла уснуть. Ей казалось, уж очень медленно тянется скорый, останавливается, считай, возле каждого столба. А поезд мчался сквозь ночь по графику, и утром они были уже в Киеве. На привокзальной площади взяли такси, поспешили в аэропорт.
В Калининграде сын Марию Ивановну не встретил. Вместо него, взяв под козырек, ей представился молодой капитан-лейтенант. Невестка не проявила беспокойства, а Мария Ивановна разволновалась. В селе как ни заняты сын или дочь, но к поезду придут. Не то обидят, перед людьми родителей на смех выставят. Капитан-лейтенант, видно, уловил растерянность, пояснил:
— Крейсер на учениях. Объявлены по всему флоту.
Ракетный крейсер «Грозный» держал в эту пору курс в район огневой подготовки. Предстояло нанести удар по береговой авиационной группировке «противника». Стрельбы, как говорили прежде, главным калибром — экзамен для экипажа перед дальним походом, проверка мастерства мерками современного боя. Противоборствующая сторона не дремлет, постарается использовать надводные и подводные силы, пойдет на любые тактические хитрости, чтобы перехватить инициативу, навязать свои условия.
Пинчук понимал это, был готов к любой неожиданности. С мостика ходовой рубки капитан первого ранга посматривал на море, подернутое сырой дымкой тумана.
Михаил Федорович принял крейсер под свое командование два года назад, а служил на нем с лейтенантов. Окончив высшее военно-морское училище, он командовал батареей, дивизионом, ракетно-артиллерийской боевой частью. В нее входит и главный ракетный комплекс — длинная рука, как говорят матросы. Продвигался по службе быстро, досрочно получил звание капитана третьего ранга, окончил академию, досрочно стал и каперангом. Опыта набирался под началом бывшего командира корабля Волина Александровича Корнейчука, ныне контр-адмирала.
Принял крейсер, а тут и выход в море. Вот уж из огня да в полымя. Туман как молоко, ревуны в нем задыхались. Рассеялась пелена немного, дали «добро» на выход. Тихо отошли от причальной стенки, два буксира осторожно развернули крейсер возле мола, отдали концы. И тут опять туман накатил, упрятал и мол, и берега канала. Командир соединения молчит за спиной Пинчука, не мешает. Не растерялся Михаил Федорович, только фуражку надвинул на лоб.
— Выставить впередсмотрящих! — приказал по рации. — Встать с правого борта! — И в машинное отделение: — Кормовой эшелон! Самый малый вперед!
И вышел из узкости, считай, на ощупь.
Сегодня «Грозный» — отличный корабль, за ракетные стрельбы шесть раз награжден призом главнокомандующего ВМФ, завоевал два кубка на вечное хранение, по огневой подготовке занимал первые места по Военно-Морскому Флоту.
В зоне действия торпедных катеров капитан первого ранга взял в руки микрофон со скрученным в пружину шнуром:
— На боевых постах! Усилить наблюдение!
Крейсер проходил опасное место — близость берега, мелководья сковывали маневр. «Противнику» только на руку. Прибрежная зона со шхерами — самое подходящее укрытие для торпедных катеров, ни один локатор не обнаружит.
«Грозный» как бы ощетинился, готовый к любой неожиданности. Антенны станций, похожие на паруса, ощупывали невидимыми импульсами простор моря и заоблачную высь, прослушивалась и глубина. Море в наушниках гидроакустиков мерно дышало, наполненное жизнью рыбьих косяков. Напряженно всматривались операторы в подсвеченные зеленоватыми лучами экраны. Большая идет охота, стае юркой салаки не прошмыгнуть. Старый тральщик на дне, обросший водорослями парусник — все ощупывают сигналы пеленгатора.
Вспыхнули вдруг фосфорическим светом отметины на экране станции надводной обстановки, застыли рисовыми зернами. Замер старшина первой статьи Вячеслав Морозов, только сердце учащенно бьется. Обежал электронный луч по кругу, и опять зеленоватый всплеск! Четко выделяются зерна. Вот она, цель! Катера затаились под прикрытием берега, но холодный луч локатора все же отличил металл.
— Обнаружены торпедные катера! — дрогнувшим голосом доложил Морозов. — Пеленг… Дистанция…
Вырвались катерники на простор, мелководье им не помеха, легли на боевой курс, но поздно. Принял данные боевой информационный пост крейсера, выдал обстановку на главный командный пункт.
— По катерам — справа… Дальность… Огонь! — приказывает Пинчук.
Отрывисто бьет артиллерийская батарея. Воздух будто раскалывается, редеет от выстрелов, слившихся в очереди воедино. Скорострельность зенитных установок бешеная. Такая очередь катер или самолет буквально раскраивает.
«Противник» маневрирует, заходя для новой атаки, но комендоры главного корабельного старшины Сергея Германчука опять встречают катера плотным заградительным огнем. Германчук невысокого роста, щупловат, но за пультом станции управления он вырастает в богатыря, которому подвластна такая, мощь, по силам неотразимый удар. В рубке, начиненной приборами, подсвеченной лампами, главный корабельный старшина поистине похож на бога артиллерии. А он из рабочей семьи, сам до призыва на флот успел поработать слесарем по ремонту оборудования на заводе искусственного волокна в Гомельской области.
Пытаясь выравнять положение, «противник» вводит в бой новые силы. На главный командный пункт «Грозного» докладывают о самолетах. Выдаются данные целей командиру второго дивизиона. Истребители идут на бреющем, делать на такой высоте зенитчикам нечего. В бой вступает второй ракетный дивизион. Пеленг и дистанцию до самолетов Пинчук вводит на стрельбовую станцию. Операторы взяли цель в строб, попросту выполнили наведение. Теперь корабль и самолет как связанные одной нитью.
— Цель сопровождаю! — докладывает командир дивизиона. — Цель в зоне!
«Грозный» на боевом курсе.
— Пуск! — резко бросает капитан первого ранга.
Через мгновение слышатся громовые раскаты. Ракеты красными молниями устремляются навстречу низколетящим целям. Они неотразимы, испепеляющи.
И тут же доклад гидроакустиков:
— Обнаружена подводная лодка! Пеленг… Дистанция…
«Противник» пытался воспользоваться моментом. Надеялся проскочить в ходе воздушного боя, когда внимание боевых постов на крейсере приковано к самолетам. Лодка маневрирует, идет на хитрость: экран гидроакустической станции забит помехами. Но акустики переключаются на резервный канал и цепко удерживают контакт.
— Атака подводной лодки! — отдает Пинчук приказ.
Черед действовать минно-торпедной команде. Из боевого погреба поданы реактивные бомбы. Развернулись в нужном направлении бомбометы.
— То-о-овсь! Залп!
Обдавая огнем установку, заволакивая надстройку горячим дымом, с воем уносятся бомбы. И вскоре глухие удары по корпусу крейсера из-под воды — отзвук разрывов.
«Грозный» вошел в район огневой подготовки. Пинчук с офицерами склонился над прокладочным столом. На карте карандашный след, штурман нанес курс корабля. Он неумолимо приближался к заданной точке. Наглухо задраены люки и переборочные двери, безлюдным кажется корабль. Но разворачиваются, блеснув гранями призм, визиры, ощупывают морскую даль, вращаются на мачтах антенны. Включены системы управления и приборы предстартового контроля ракетных батарей. Открываются могучие броневые щиты, и первые ракеты подаются в шахты.
— Первый дивизион! Принять целеуказание!.. Цель береговая! По авиационно-ударной группировке два ракетных залпа!..
— Есть два ракетных залпа! — отвечает командир боевой части.
— К первому залпу готовить!
Как измерить физическую и нервную нагрузку, какую выдерживает командир корабля или командир боевой части в такие минуты? Принять информацию с боевых постов, выдать данные на станции управления… А случиться может всякое как раз в момент самый неподходящий, когда счет на секунды. В одну из стрельб отказал микровыключатель, сигнал на антенны не ушел. Ракета по сути оказалась неуправляемой, значит, могла пройти мимо цели. Командир стрелковой батареи, молоденький лейтенант, растерялся. Помогли в критический момент опыт, хладнокровие командира, который вычислил место неисправности. Значит, в эти секунды его мозг сумел охватить огромный комплекс, проследить в сложном переплетении схем путь сигнала.
— Высота полета установлена! — доложил командир БЧ.
Пинчук мысленно похвалил офицера. Время на подготовку ракет к старту сократил. Минуты, но как их может не хватить в настоящем бою!
— Включить борт! Начать проверку ракет!
— Готов к запуску маршевых двигателей! — отозвался командир дивизиона.
— Запустить маршевые двигатели!
— Полный газ! Готов к пуску!
— Пуск разрешаю!
От могучей силы ракетных двигателей крейсер как бы осел на воде, оттолкнул от себя ракету. Выдвинув крылья, со сминающим барабанные перепонки ревом она рванулась в мглистое небо.
Когда вышли на связь, раздался голос командира соединения:
— Благодарю за образцовое выполнение задания!
К исходу третьих суток «Грозный» взял курс на родную базу. Море лежало темное, как бы отяжелевшее, ветерок тянул по воде белоснежные космы. Все вокруг казалось привычным и будничным. За кормой кружили чайки. Припадали к воде и вновь взлетали. У горизонта маячили рыболовные сейнеры. Крейсер зарывался в волну, белопенная вода скатывалась по палубе. На юте курили матросы.
Сына Мария Ивановна увидела только в конце недели. «Грозный» ошвартовался в гавани утром. Михаил Федорович задержался на крейсере до вечера. Сначала прибыло командование соединения, затем счел долгом осмотреть корабль заместитель командира части. После занялся проверкой боевой и повседневной документации, подписывал финансовые ведомости, накладные на продовольствие, утвердил раскладку продуктов для личного состава на время стоянки в базе.
Сын и дочка не утерпели, примчались к отцу на корабль. Детям ступить на палубу крейсера разрешалось, а вот жену Пинчук не допускал. Засело в нем старое: женщина на корабле — к худу. Посмеивался над собой, а переступить не мог. Но скорее сказывался уставный порядок: присутствие посторонних лиц нежелательно. Жене позволит, а другие офицеры разве не вправе? На что будет похож тогда крейсер!
В каюту вошел дежурный по кораблю, доложил о разводе суточного наряда. Пинчук взглянул на часы, подумал о матери: «Заждалась…» Дежурный офицер как бы угадал его мысли:
— Поезжайте, товарищ командир. Детишки ваши на пирсе сидят. Как два галчонка.
— Да, пора, пожалуй…
Когда в прихожей раздался звонок, Мария Ивановна поспешила навстречу.
— Сыночек! — обняла и уткнулась лицом в китель, пахнущий морем и незнакомым дымом.
Не могла наглядеться на него, угадывая и не угадывая прежние черты, когда в минуты обид припадал сын к ее коленям, чтобы унять свое горе. Сейчас Михаил так походил на отца — взгляд, морщинки на лбу.
— Как отдыхаешь, мама? Не обижают тебя?
— Ой, сынку! — Мария Ивановна пошла за вышитым украинским рушником — специально привезла в подарок. Подала Михаилу. — Невестка у меня такая хорошая, такая ласковая! Голову мне сама помыла.
— Будет нахваливать! — зарделась Светлана Николаевна, довольная, что доставила приятное не только свекрови, но и мужу.
Михаил Федорович ополоснул лицо холодной водой, вышел из ванной посвежевший. Сели за стол. Марии Ивановне — место почетное, по правую руку от сына.
— Так бы и сидеть с вами… — сказала мать, расчувствовавшись.
— Для нас тоже праздник, когда соберемся за столом вместе, — заметила Светлана Николаевна. — Не часто выпадает.
— Помнишь, как вечеряли в хате? — повернулась к сыну Мария Ивановна. — Батько хлеб нарезает…
— Буханку прижмет к груди да ножом и отрежет ковригу. Отрежет — и на стол. Сколько едоков, столько и кусков.
— А вы рядышком с ложками…
Вот так и ему бы сидеть в кругу семьи, капитану первого ранга. Но без корабля затосковал бы. В отпускную пору неделю еще отдыхает, а потом томится. Однажды даже конфликт в доме произошел. Попил чай Михаил Федорович — и китель на плечи.
— Пошел домой… — сказал и осекся, увидев на глазах жены слезы.
Кинулся к ней, обнял, успокоил как мог: дороже и нет для него ее, детей, матери. Но крейсер — равная часть его бытия, там состоялась его лейтенантская молодость, там сложился он как офицер. И обе части — неделимое целое, что делает жизнь полной и осмысленной.
Мария Ивановна не удержалась, укорила сына:
— Утром прибыл с моря, а домой пришел поздно…
— Служба, мама. Завтра покажу тебе крейсер. Ты нас поймешь.
На следующий день Мария Ивановна отправилась с сыном в базу. Военный городок ей понравился: тихий, утопающий в зелени. Большой старый парк раскинулся вплоть до берега моря. Дома крепкой кирпичной кладки, под красными черепичными крышами, булыжные мостовые, уютная гавань. У причалов стояли корабли, большие и малые. С переплетениями антенн, зачехленными орудиями. Корабельные мачты высились и за деревьями. В гавани плавали белые лебеди. Не пугали птиц грозные эсминцы, торпедные катера на воздушной подушке.
— Красиво у вас! — сказала Мария Ивановна. — Городок, видно, старинный.
— Старинный. Крепость когда-то здесь была. Зимой в гавань много уток слетается.
— Вот как устроено. Бояться птица должна орудий, а она защиту находит…
Впереди, возвышаясь громадой над причальной стенкой, стоял на швартовых крейсер. Высокие мачты, надстройки, орудийные башни, торпедные аппараты на борту. Во всем ощущалась мощь. Военный оценил бы не только артиллерийские батареи, но и главный ракетный комплекс.
— Наш «Грозный», — сказал Пинчук с гордостью.
— Грозный впрямь…
Мария Ивановна ступила вслед за сыном на трап. Вахтенный офицер подал команду «смирно» и отдал капитану первого ранга рапорт.
— Мама моя, — сказал Пинчук, голос у него дрогнул.
Офицер представился по фамилии и званию, Михаил Федорович пригласил мать в каюту. Матрос распахнул перед ней тяжелые двери. Мария Ивановна оказалась внутри помещения, блистающего чистотой, с люками и переходами.
— Здесь все железное? — только и спросила, коснувшись рукой переборки.
— Сталь, мама.
— Ох, детки, детки! Ни травинки, ни листочка зеленого…
— А это моя каюта.
Переступив высокий порог, мать по-крестьянски оценила уют: мягкий ковер, заботливо заправленная койка с белоснежными простынями. Последнее выделила с женской наблюдательностью.
— Кто же ухаживает здесь?
Михаил Федорович улыбнулся, уловив настороженность в словах. Мол, не потому ли не торопишься домой?
— Женщин на корабле нет. Сами должны уметь. Матросы и стирают, и гладят. Уборка кают и кубриков — их дело. И хлеб сами пекут.
— Печка, значит, есть?
— Есть. В море не всегда могут хлеб подвезти. Вот и обходимся своими возможностями. И воду для питья морскую опресняем. Берем прямо из-за борта. Установки на то поставлены.
В кают-компании офицеры как раз к обеду собрались. Мать вошла, и сидящие за столом встали.
— Сидите, сыночки, — сказала с материнской приветливостью.
Ее, хозяйку, привыкшую к опрятности в доме, каждодневной уборке, опять порадовали чистота, льняная скатерть, белые тарелки, нарезанный щедро хлеб. Железный корабль, а по-домашнему. Принесли первое, затем подали второе. Подавали матросы, что несколько смутило, — выполняли ее работу. Привычнее, когда сама ухаживала, потчевала радушно. И подмывало взять работу на себя, спросить, где тут кухня, посуда. Но сдержалась.
Мария Ивановна похвалила борщ и плов.
— Добрая господарка готовит вам.
Офицеры заулыбались. Командир вызвал кока. Появился высокий парень в белой форменке. Вытянув руки по швам, доложил о прибытии.
— Он и варит? — не поверила Мария Ивановна. — Счастливая будет та дивчина, которую посватает такой хлопец. — И повернулась к сыну: — Справедлив будь к подчиненным. Они от матерей оторваны, скучают по ласке. Ты командир им, но ты и батько. Доброе слово железные ворота отопрет.
Пинчук поступал, как мать наказывала. С той лишь разницей, что для нее все они были дети чьих-то матерей. Для него, командира крейсера, — защитники Отечества. Незыблемо понятие: оборона родной земли. Слаженность экипажа, полная отдача офицера и матроса — залог успеха. Он был требователен к подчиненным.
На крейсере он воспитывал не только послушных исполнителей приказа, но и людей сознательных, для кого чувство долга сливается с внутренней необходимостью. Командиру до всего дело: как матрос накормлен, что из дому пишут. На «Грозном» установлен строгий порядок: молодому матросу койка выделяется, старослужащий на рундуке спит. На рундуке жестче, но у старшего закалка флотская, подготовка больше, сознание выше. Старший передает молодому матросу опыт, а вместе с ним и традиции. Конкретность обретают слова на фотографиях, их дарит командир крейсера тем, кто уходит в запас: «Отчизну защищать иди на флот. Здесь школа мужества и доблести оплот».
После обеда Мария Ивановна осматривала корабль. Привыкшая к мягкой земле, траве росной, теперь она ступала по железной палубе. Возле установки главного ракетного комплекса задержалась.
— Что за трубы такие?
— Отсюда стартуют ракеты, мать.
— И далеко летят?
Пинчук подумал, как объяснить матери скрытую мощь, на каком удалении многотонная ракета способна поразить цель. У нее, колхозницы, свои мерки, своя точка отсчета — село Великий Злеев, где родилась и состарилась, где ведома каждая стежка. От порога хаты и отмерил километры.
В глазах матери увидел Михаил Федорович обеспокоенность, даже тревогу. Она осознавала ответственность, какая лежала на сыне, ее мальчике, которого вскормила грудью, поставила на ноги. Не спала ночами, когда он болел. И теперь он, взрослый, облеченный доверием, поступал самостоятельно. Крестьянка, знавшая извечный труд, понимала, как в мире все хрупко, если на такое расстояние ракета способна донести заряд, уничтожить все живое.
Незащищенность матери тронула сердце сына, хотелось успокоить, развеять опасения. Напрасно терзает себя — на то и несут они бессменную вахту, чтобы не подступило горе к отчему порогу, чтобы дети не знали сиротской доли. Смотрел на обгоревшую краску надстроек — матросы соскабливали железными щетками, готовились красить все заново — и вспоминал силу огня при недавних стрельбах.
Пока «Грозный» стоял в гавани, Мария Ивановна приходила еще на причал. Приводили внучата. Отправлялась из дому и шла через парк, мимо утопающего в крапиве деревянного летнего театра. Цвели липы, нежный запах манил пчел, а море от жары, казалось, расплавилось и застекленело.
Матросы на «Грозном» красили надстройки, мачты, борта. Корабль на глазах обновлялся. К трапу подкатывали грузовики, сгружали мешки с мукой, крупами, сахаром. Завезли картошку, овощи. Подали воду, запас горючего.
Основательность, с какой все делалось, нравилась Марии Ивановне. Ее устраивало, что картошка и овощи перебраны заботливыми руками, не тронет плесень и гниль. По нраву, что обеспечивало государство всем достаточно, — борщ там или второе не постные будут.
Постепенно крейсер как бы оседал, погружаясь в воду до ватерлинии. И настал день прощания. «Грозный» уходил в дальнее плавание.
Отдав швартовы, крейсер тихо покинул гавань, миновал береговые посты наблюдения. Сигнальщик ответил по светофору на запрос. Медленно проплывали мимо каменистые уступы берега, кусты, створный знак. И открылись городские дома.
Врубили малый ход. Стоя на мостике, Пинчук поднес к глазам бинокль. На каменистом мысу, где обычно собирались жена и дети, капитан первого ранга увидел мать. В темной юбке, шерстяной кофте, повязанная платочком, Мария Ивановна смотрела из-под руки на корабль. Смотрела неотрывно, как бы силясь разглядеть на нем сына.
Крейсер увеличивал ход, отдалялся и терял очертания. Вот уже слились надстройки и башни. Мать не двигалась — спокойное лицо, прямой строгий взгляд. Она провожала родной корабль, благословляя на правое дело и желая удачи…
Белое свадебное платье было к лицу. Дочери помогали матери наряжаться, нахваливали. Платье нравилось и самой Марии Александровне.
— В девичестве не могла в таком наряде походить, так хоть на своей золотой свадьбе покрасуюсь, — сказала с улыбкой.
— Мам, ты у нас красавица! — заметила Галина, старшая из дочерей.
— Красивая!.. — войдя в комнату, не сдержал восхищения Иван Малофеевич. — Сколько прожили вместе, а все не налюбуюсь…
— Будет вам, захвалили!
С шутками большая семья Глазковых усаживалась за стол — сыновья и дочери, зятья да невестки, внуки. Мать с отцом на почетном месте — их золотая свадьба. В честь такого события открыли шампанское, собравшиеся дружно поднялись, прозвучало традиционное «горько!». Мария Александровна засмущалась: целоваться на виду у взрослых детей… Но подчинилась обычаю, нежно обняла почтительно склонившегося перед ней мужа. Высок ее Иван, статен и на восьмом десятке, чуб только инеем седины прибит.
Слово попросил сын-майор:
— Примите, отец и мать, от всех нас благодарность за ласку и заботу. За то, что вырастили, в люди вывели. Живите долго, на радость нам.
Говорили зятья и невестки, детишки читали стихи, танцевали. Смотрела Мария Александровна на мужа, на детей и большего счастья не желала. Вырастила сынов и дочек, внуков дождалась, их у нее двадцать; даже если соберутся только те, кто поближе, — квартира на Красном проспекте в Петродворце полна звонкоголосого шума. В детской комнате видит сны маленькая Мария. Когда она появилась на свет, сын Вячеслав так и сказал: «В твою честь, мама, назовем». А с фотографии на стене улыбчиво глядит внук. На оборотной стороне старательно выведено: «Деду Ивану от Ивана».
Велик род Глазковых, и ни за одного не стыдно. Да разве и могло сложиться иначе?! Не в лени растили детей Иван да Марья, не потворствовали баловству. Укоряли, правда, за излишнюю доброту и доверчивость — мол, осмотрительнее быть надо. Только худое не приставало, а доброе умножалось. Благодарили они государство за помощь и поддержку, без этой опоры не поднять бы на ноги детей. Все образование получили, профессии нужные выбрали.
За полночь схлынуло веселье. Уложила мать приехавших детей. Спали мужчины, а она обходила их в праздничном своем платье, останавливалась у изголовья, вспоминала, как рожала каждого, как кормила грудью. Близнецы Игорь и Олег в Москве живут, оба майоры. Вячеслав — этот с семьей при матери, в Петродворце, Николай в Ленинграде обосновался, работает на «Красном треугольнике». Не скажешь, что Глазковых раскидало по белу свету. В Петродворце прописаны дочери Татьяна, педагог по профессии, двойняшки Лариса и Валерия. Тогда, в тридцать девятом, Иван сына ждал, имя ему решил дать в честь Валерия Чкалова, а тут девочки, да две сразу. Одну из них и назвали Валерией. Обе, как и Вячеслав, трудятся в объединении «Петродворцовый часовой завод».
Подошел Иван Малофеевич.
— Прилегла бы, — сказал с лаской. — Завтра опять весь день на ногах будешь, как заведенная.
— От радости разве устанешь, Ваня? Да и спать не буду. Всколыхнули дети прошлое…
— Уж набедовалась ты.
— Как ни трудно приходилось, а не подличали, жили достойно. Краснеть не приходится. Что мы государству, что оно нам — все поровну, неделимое целое и есть.
— Правду говоришь: неделима наша жизнь со страной…
Расписались Иван да Мария, когда на руках уже двух дочек имели. Познакомились в Лигове молоденькие, с первого взгляда влюбились. Иван в милиции работал, жил в общежитии. Мария привела его в свой дом, отцу и матери представила как мужа. Всплеснули те руками — узнать бы человека не мешало, что ж так, словно в омут? Не прислушалась дочь, да и поздно внимать совету: под сердцем уже дитя Ивана носила. А он красавец был: высок, брови вразлет, чуб черный. Встретит Мария вечером его с поезда — все страхи будто ветром сдует, забудет о себе самой. Что ни год рожала Ивану девочек, крепких да голосистых.
— Ничего, сынов тоже дождемся! — шутил муж, целуя Марию в очи.
Седьмого ребеночка ждали, рожать Марии вот-вот, а тут война. Ушел Иван 22 июня на призывной пункт в Урицк и как в воду канул. Фронт подкатил к Лигову, бои завязались страшные. Налетели в очередной раз самолеты, кинулась Мария с детишками в погреб, тут и схватки начались. Приняла роды бабка Приса. Выбралась Мария под вечер с запеленатой в юбку малюткой, а по картофельному полю, рассыпавшись цепью, приближались автоматчики — форма чужая, рукава, закатанные до локтей…
Ходили гитлеровцы по домам, выгоняли людей на улицу. Только и успела Мария захватить узелок с пеленками да швейную машинку без станка. Близнецов усадила в коляску, новорожденную привязала к себе платком, а старшенькие уже сами шли. Долго гнали толпу, потом в товарных вагонах повезли. Под Веймарном высадили и опять гнали по размытой дождями дороге. Поняла Мария, что ждет ее детей что-то страшное, бежать решила. Ночью велела девочкам ползти в лес, сама с малюткой — следом. Охрана не бросилась в погоню. То ли не хватились, то ли рукой махнули: мол, куда денется, кругом немцы.
После долгих плутаний выбрела Мария к деревне Извоз. Постучалась в крайнюю избу, что к болоту и лесу поближе, — на тот случай, если фашисты нагрянут. Приютили добрые люди семью. Как выжила в голодный год, Мария Александровна и ныне дивуется. Машинка и спасла: всю деревню обшивала — кому юбку, кому кофту или пиджачишко. Так и перебивалась. А то пойдет на болото, клюквы наберет, едят дочки горстями.
Но свалилась сама в тифу. Оглохла и ослепла, молоко в груди пропало. Не помнит, сколько металась в беспамятстве. Рассказывали после, что кричала в жару, Ивана звала, бежать порывалась, из-за чего и привязывали. Когда возле дома появились полицаи, запихивали ей в рот тряпицу, чтобы спасти от расстрела и саму, и девочек. Тифозных гитлеровцы не щадили. Пошло на поправку, но грудную дочку уберечь не смогли уже, умерла она. На болотах застудилась и самая старшая. Похоронит ее Мария уже после войны.
Стал Осьминский район партизанским, пахала Глазкова колхозное поле, сеяла, в жатву вязала снопы и молотила. Трудолюбием заслужила почет. Когда погнали фашистов, засобиралась домой. Верила, что живой Иван, разыскивает ее с детьми. Вдруг приедет на родное подворье, а никого нет. Уговаривал Скурдинский остаться, корову обещал. Поблагодарила за щедрость, но на своем настояла. Дали подводу, чтобы до Молосковец довезти, а в награду за труды выделили козочку. С козой и добралась до Лигова.
Иван ее воевал пулеметчиком. Трижды был ранен, дважды контужен. Первое ранение в живот получил под Русско-Высоцким в начале войны. Умирал Глазков на поле боя, истекал кровью. Набрела на него местная женщина, на себе перетащила в деревню, спрятала. В семье Верещагиных его и лечили. Потом был ранен солдат на Карельском перешейке, еще раз — при освобождении Лиепаи. Словом, не прятался за чужие спины, что подтверждают медаль «За отвагу», ордена Красной Звезды и Отечественной войны. В госпитале и нашла его весть о семье: что живут жена и дети в Петергофе.
Приехала Мария в Лигово, а ее не пускают: минные поля кругом, в крапиве тела фашистов догнивают. Военный увидел ее с дочками, подобрел лицом:
— Спасибо, мать, что сберегла детей. Поезжай-ка ты в Петергоф, полегче там. Предупрежу, чтоб встретили.
Верно, на станции ее окликнул шофер. Посмотрел на козу, руками развел:
— Детей заберу, а с кормилицей пешком до исполкома добирайся.
Город лежал в руинах, но нашли семье угол, помыли детей в бане, одежду прожарили. Поселилась Мария на Зверинской улице, возле самой канавки, чтобы было где пасти козу. Так и мужу отписала. Крыши в доме нет, окна высажены. Зарядили дожди — штукатурка на голову обваливается. В жакте только обещали ремонт. Пошла в слезах к председателю исполкома, а попала на первого секретаря горкома партии Александрова.
— Чуткий был человек. Не помню, к сожалению, его имени и отчества, — рассказывает Мария Александровна, перебирая старые фотографии.
— Выслушал он, материальную помощь распорядился семье выдать. А утром прибыли печники и кровельщики. Печь круглую нам поставили, плиту, крышу сделали и окна вставили. Не страшно зимовать…
Перед октябрьскими праздниками приехал ее Иван. Сошел в Петергофе с поезда, дело к ночи, а куда идти — не знает. Заметил солдата местный старик, поинтересовался, куда путь держит служивый, чего пригорюнился.
— Семью ищу, жену и дочек. — И назвал Глазков детей по имени.
— Да никак ты Иван? Ждут тебя! Мария возле деток, как наседка с цыплятами. В ноги ей поклониться не грех, не срамит фамилию мужа и честь материнскую. А уж письмо твое получит — рада-радешенька, несет напоказ всем, рассказывает, какой ты видный да заботливый.
Зажили вновь Иван да Мария в любви и согласии. Предлагали солдату должность прораба — отказался. Семью кормить надо, заработков бы побольше, хватит жене надрываться. Набрал Иван бригаду маляров, начал трудиться в ремстройуправлении. Что мастерком, что топором владел одинаково споро, в стахановцы вышел. Дома и дворцы ремонтировал, школы и детские сады. Знали Глазкова не только в Петергофе, но и в Ломоносове, Репине, Зеленогорске. Однажды пригласили его в исполком: поступили подарки, кули с женской одеждой.
— Выбери своей Марии обнову, — сказали. — Другое бы ей в награду, но уж до лучших времен подожди.
Приглянулось пальто. В нем и ходила Мария несколько лет. Отменили в городе карточки, достаток постепенно появился, а она все не могла забыть доченек, которых не сберегла в войну. И как бы в оправдание свое родила сначала Николая, потом Валентину и Татьяну, Вячеслава, Олега с Игорем.
Своих детей в доме куча и за других болеет. Сколько ребят помнят ее доброту и ласку… Не раз приводила Мария к себе Витю Титова. И обстирает, и накормит. А то ночью наведается к сироте: не полез бы воровать. Давно Титов сам отец семейства, но не забыл доброту тетки Марии, зовет ее второй матерью. Как и Юрий Мурвай. Отец его погиб, мать умерла от голода. Приехал мальчишка с Урала, а податься некуда. И жил Юрка в семье Глазковых до той поры, пока не определили его в нахимовское училище.
Когда кормила одного из сыновей грудью, зашла в милицию по делу как член родительского комитета. Участковый Бокарев за голову держится, а на столе дитя надрывается.
— Мать при родах умерла, а отец пьянчуга. Ребенка подбросил и скрылся…
Мария Александровна взяла младенца на руки, кофточку на себе расстегнула.
— Ты что, кормить надумала?.. — опешил милиционер. — Вдруг заразный…
— Отвернись, бесстыжий. Не умирать же подкидышу.
Унесла Леню Яковлева домой, отпуск взяла за свой счет, никак иначе не управиться, да два месяца и делила молоко свое. Определили потом Леню в дом малютки.
Родились в семье десятые — Олег и Игорь, пригласили Марию Александровну в исполком Ленсовета, вручили торжественно орден «Мать-героиня». При награждении председатель исполкома поблагодарил за детей и спросил ее, в чем нуждается. «Хлеб теперь есть, спасибо, — ответила она, — а вот с жильем трудно. Две комнаты на семью…» Через несколько дней предоставили Глазковым четырехкомнатную квартиру на Красном проспекте. В ней и золотую свадьбу справили.
Радовалась Мария Александровна: детям от государства денежная помощь, одежда по талонам в школе. Были, конечно, обиды: из зависти кто и плохое ляпнет. Но худое, верно, не приставало, а доброе умножалось. Сама кассиром работала, открывала Большой дворец, а под конец — музей «Коттедж».
Дети подрастали, определялись, играли в доме свадьбы. Младшие учились: Татьяна — в музыкальном училище, Олег с Игорем поступили в Высшее военное училище имени Верховного Совета.
Поехала однажды к ним в Москву. Занятия шли. Замерзла, ожидая возле проходной. Выбежали сыны ее, повели в казарму, усадили ближе к теплой батарее. Сапоги с нее сняли, на пальцы дуют. А тут начальник училища вошел. Подхватились курсанты, замерли по стойке «смирно».
— Почему посторонние в помещении? — строго спросил генерал.
— Мама наша… Десятые мы у нее…
Генерал сразу изменился в лице, подтянулся, под козырек взял:
— Спасибо, мать, за детей… — И поцеловал руку.
Я посетил дом Глазковых в светлую пору золотой осени. Полыхали клены, сквозили березы, алели гроздья рябин. Мария Александровна и Иван Малофеевич потчевали чаем и рассказывали о детях, о предстоящей поездке в Казань — ждут правнука, седьмым будет у них. Решили, что поедет прабабушка в парадном костюме, есть такой — темно-синий, юбка и жакет, на нем три ордена «Материнская слава» и орден «Мать-героиня». Говорили муж да жена, до седых волос сохранившие искреннюю привязанность друг к другу, нежность. Не сломили их трудности, не сделали черствыми. И покоряла очищающая сила добра.
— Мы свое прожили честно и достойно, — сказала Мария Александровна на прощание. — Теперь детям да внукам тропку торить. Только бы войны не было…
Шел по Красному проспекту к вокзалу и все думал о большой семье Глазковых, людях добрых и совестливых, прилежных, где бы они ни трудились. И звучал в ушах так любимый Марией Александровной романс: «Гори, гори, моя звезда…»
Моросил дождик, но вот выглянуло солнце, золотом полыхнул парк, а над домом, где живут Глазковы, над проспектом набирала воду семицветная радуга. И вспомнил поверье: оказаться под радугой — жить в счастье. Видно, правду говорят…
Дом, в котором живет генерал-лейтенант Федор Никитич Ремезов, типичен для старой части Петроградской стороны: проходные дворы-колодцы с пристроенными гаражами, слесарными мастерскими, дворницкими. Поплутаешь изрядно, пока отыщешь нужный подъезд. У генерала квартира в тупике, света и воздуха маловато, но он не любит говорить о быте.
Худое строгое лицо, острый взгляд. Чувствуешь, что этот седой человек — один из командармов военной поры — поднимал в атаки полки и дивизии, и они, послушные его приказу, громили врага с дерзкой отвагой и неукротимостью.
Когда заходит речь о Великой Отечественной войне, генерал-лейтенант Ремезов не любит однобоких суждений о горьком нашем отступлении в первые недели битвы с фашизмом. Как командарм, считает, что в тех кровопролитных боях проявлялась стойкость духа советских солдат. И не их вина, что отступали, делили патроны наравне с хлебом.
Командарм Ремезов…
Мало что говорит молодежи фамилия. Спроси о Блюхере, Жукове, Рокоссовском или Коневе — знают. А ведь в одном ряду с ними шел и Ремезов. С его именем связано одно из первых в истории войны сообщений о нашем контрнаступлении:
«В последний час» за 28 ноября 1941 года: «Части Ростовского фронта наших войск под командованием генерала Ремезова, переправившись через Дон, ворвались на южную окраину Ростова…» Первое известие о контрударе советских войск, пишет маршал Александр Михайлович Василевский, которого ждали с самого начала войны, что вот начнем громить фашистов. Узнав об этом событии, Верховный Главнокомандующий направил войскам телеграмму: «Поздравляю вас с победой над врагом и освобождением Ростова от немецко-фашистских захватчиков. Приветствую доблестные войска 9-й и 56-й армий во главе с генералами Харитоновым и Ремезовым…»
В дальнейшем приветствия Сталина войскам-освободителям стали традицией.
Так получилось, что впоследствии Ремезов как бы остался в тени, слава обошла его. Соратники становились маршалами, как Иван Игнатьевич Якубовский и Сергей Семенович Бирюзов, а Ремезов начал войну в звании генерал-лейтенанта, в этом звании и закончил ее. Однако Федор Никитич ни о чем не жалеет, Родину защищают не за награды и звания.
Неотделима судьба Ремезова от армии, истории Вооруженных Сил. Слесарь Каслинского чугунолитейного завода, он добровольно вступил в мае 1918 года в РККА. Под командованием Василия Константиновича Блюхера начальник станкового пулемета «максим» Ремезов громил колчаковцев, был ранен. В 1920 году вступил в партию большевиков. Учился в Вятке на командирских курсах. В звании краскома принял под свое начало роту 255-го рабоче-крестьянского полка, командовал которым Михаил Степанович Шумилов, впоследствии генерал-полковник, отличившийся в боях за Сталинград.
В начале тридцатых Ремезов уже командир полка в Приволжском военном округе.
— Молодые были, жили без оглядки, — говорит Федор Никитич. — Во время очередного общевойскового смотра мой полк занял первое место по округу. От командующего — им тогда был Шапошников — получил в награду золотые часы, а от комкора Примакова, лихого кавалериста, рубаки, — коня ахалтекинской породы. Какой был конь!.. Буланый с черной гривой. Легкая голова, длинная шея, сухие ноги… Снится тот конь. Подарил я его в недоброй памяти 1937 году командиру Челябинского артполка Чегиа.
Нашим округом в это время командовал герой гражданской войны Иван Федорович Федько. Неладное тогда происходило в армии, — стоит вспомнить печально известный февральско-мартовский Пленум и последовавшие аресты военачальников. Читаю сейчас о репрессиях — просто всё. Мы же не могли так сразу во всем разобраться, верили происходящему, считали, что есть оппозиция, с которой идет борьба. Хотя и закрадывалось сомнение: арестовывали ведь лучших! Тухачевский, Якир, Гай, Уборевич. Потом Блюхер, Примаков… Пошли аресты командиров полков. Над каждым навис страх, подозрительность. Не миновать бы участи пострадавших и мне, но спас Федько. Он был назначен командующим Киевским военным округом вместо арестованного Якира. Настоял на моем переводе. Слово в поддержку, как я позже узнал, высказал и Шапошников. Приказано мне было принимать сорок пятую стрелковую дивизию. А через год вступил я в командование Житомирской армейской группой…
Об этом времени много сказано. Замечу лишь: если бы не 1937–1938 годы, репрессии в Красной Армии, начало Великой Отечественной войны не оказалось бы для нас столь трагическим. В тридцатые годы было арестовано и уничтожено около сорока тысяч командиров, политработников, военспецов. Корпусами командовали вчерашние лейтенанты. Что корпусами — армиями… Старший политрук становился вдруг корпусным комиссаром, а старший лейтенант занимал пост командующего ВВС.
Когда развернулись бои на Халхин-Голе, Ремезова назначили командующим Забайкальским военным округом, отвечал он за боевое и техническое обеспечение армейской группы комкора Георгия Константиновича Жукова. Там и познакомился с ним близко. Вместе с Жуковым получал награды, в том числе и монгольские ордена.
Случалось разное: арестовывались вдруг боевые офицеры и исчезали. Когда арестовали командира Кубанской дивизии Константина Константиновича Рокоссовского, выступил Ремезов против: мол, с кем же тогда армию готовить, если такие командиры под подозрением? Хорошо, маршал Тимошенко отстоял, за Ремезова поручился.
Час испытаний для Федора Никитича тоже наступил.
В июне 1941 года в штаб-квартире главного командования сухопутных войск фашистской Германии ожидали звонка от Гитлера: вот-вот должны получить от него условный сигнал для нападения на СССР. Услышав пароль «Дортмунд», генералы обязаны были 22 июня двинуть дивизии через советскую границу. Если возникнет неувязка, то будет пароль «Альтона».
Не покидал кабинета и начальник генерального штаба генерал-полковник Гальдер. Томительно тянулось время, и от этого телефон задребезжал, казалось, громче обычного.
— Гальдер, это вы? — раздался в трубке знакомый хрипловатый голос.
— Так точно, мой фюрер!
— «Дортмунд», Гальдер, «Дортмунд»!
Три группы армий — 181 дивизия, в том числе 19 танковых, — обрушились 22 июня перед рассветом на мирно спавшую страну. Нападение на СССР было неизбежно: Гитлер и его окружение считали это своей «исторической миссией». Они брали на себя роль избавителей Европы «от большевистского засилья», верили в свою силу и мощь. Хорошо вооруженные, с триумфом прошедшие по многим европейским государствам, гитлеровские войска обрели ореол непобедимых, и разгром Советского государства генералы вермахта считали делом решенным..
По плану «Барбаросса» предполагалось завершить военные действия на просторах России в самый короткий срок, до холодов. Используя внезапность и боевую мощь, нерешительность военного руководства СССР, фашистское командование планировало расколоть фронт главных сил Красной Армии и быстрыми ударами механизированных группировок севернее и южнее Припятских болот уничтожить их, захватить Москву, Ленинград, Донбасс, Дон и Кубань, а затем и Кавказ. Москву гитлеровцы планировали захватить к 25 августа, а к началу октября выйти к Сталинграду.
И поначалу события развивались вроде как задумывалось. Генерал-полковник Гальдер в своем дневнике 3 июля 1941 года записал: «Не будет преувеличением сказать, что кампания против России выиграна».
В первую неделю войны противник быстро продвинулся в глубь нашей территории, уничтожая все на своем пути, сея смерть и горе. Неизгладимы в памяти народов горечь поражений и потерь, толпы беженцев на дорогах, пожарища со всех сторон и мучивший каждого отступающего вопрос: где остановим супостата? И было легче умереть, чем ответить. Но даже в мыслях советских людей не было того, чтобы покориться врагу, стать перед ним на колени. Вера в победу и в эти тяжелые и горькие дни оставалась неколебимой.
Да, бойцы отступали, но каждый клочок родной земли отдавали с боем, сражаясь до последнего патрона, до последнего вздоха. И эти кровавые, жестокие бои, зачастую в окружении, предопределили замедление темпа фашистского наступления, показали, что дух нашей армии после первых недель битвы не сломлен.
«При самой трезвой оценке всего, что происходило в тот драматический момент, — пишет в дневниковых записях „Разные дни войны“ Константин Симонов, — мы должны снять шапки перед памятью тех, кто до конца стоял в жестоких оборонах и насмерть дрался в окружении, обеспечивая тем самым возможность отрыва от немцев, выхода из „мешков“ и „котлов“ другим армиям, частям и соединениям и огромной массе людей, группами и в одиночку прорывавшихся через немцев к своим».
И были в тех кровопролитных сражениях победы, о них мало говорилось тогда и после — уж слишком далеко зашел враг, чересчур велики казались утраты. Но были Брестская крепость, Либава, Могилев, Тихвин и Ростов, что заставило даже наших недругов на Западе заговорить об «уменьшающейся скорости немецкого наступления».
— Если бы мы только пятились и не дрались до последнего дыхания, не контратаковали по мере своих сил и возможностей, то враг продвигался бы гораздо быстрее, — говорит генерал-лейтенант Федор Никитич Ремезов. — И еще вопрос, где остановили бы фашистов.
Много написано о них, солдатах и офицерах первых дней войны, живых и павших, принявших на себя и испытавших на себе всю военную мощь вермахта. Ремезов — из их числа.
Жестокие бои в эти дни развернулись под Могилевом. Нарком Семен Константинович Тимошенко приказал Ремезову срочно выехать в расположение 13-й армии, проверить боевую готовность войск и организовать оборону Могилева.
— Я командовал Орловским военным округом, — рассказывает Федор Никитич, — спешно формировал армию. Тимошенко хорошо знал, подружились на Халхин-Голе, встречались не раз и на Украине, когда я командовал Житомирской армейской группой. Оба мы были заядлые охотники. Получив на сей раз его приказ, передал командование округом — и на фронт. Участок Смоленск — Орша — Могилев изъездили вдоль и поперек. Картина прояснилась, созрело решение: провести перегруппировку войск, усилить оборону частями сто тридцать второй дивизии, артиллерией, окопаться на Днепре и держаться до последнего, пока не соберут силы и ударят наши армии под Смоленском.
Свой план Ремезов изложил Тимошенко — его как раз назначили командующим Западным направлением. Не успел Федор Никитич передохнуть, как снова вызов к маршалу:
— Под Оршей тяжело ранен командарм-тринадцать генерал-лейтенант Филатов. Его машину обстреляли «мессершмитты». Принимай армию, Федор Никитич. И немедленно.
Оборона Могилева легла на плечи Ремезова. Враг действовал ударными танковыми группами. Сковать их продвижение можно было, лишь надежно закрепившись, построив систему противотанковых рвов, окопов, огневых точек. Помогло мирное население — стар и млад рыли траншеи, ставили надолбы. Приказ в полки Ремезов отдал один: окапываться и сдерживать врага до последнего.
В разгар событий на КП Ремезова прибыл командир 132-й стрелковой дивизии Сергей Семенович Бирюзов, впоследствии Маршал Советского Союза.
— Обрадовался пополнению, а его, как оказалось, и нет. Штаб дивизии лишь прибыл, а эшелоны с войсками двигались неизвестно где. Случалось такое. «Мне дивизия нужна, а не штаб, — сказал тогда сгоряча. — Штабов и без того много, войск нет…»
Гудериан бросил под Могилев свежие силы и попытался захватить город со стороны Оршанского шоссе, но путь фашистам преградила 110-я стрелковая дивизия и дралась на занятом рубеже до 26 июля, вырвалась из окружения и продолжала бои в составе партизанских соединений. Главную тяжесть боев за Могилев вынесла 172-я стрелковая дивизия. Окруженная со всех сторон, она сражалась с поразительным упорством. Как и весь 61-й корпус генерала Ф. А. Бакунина.
Подробно описывает события тех дней Константин Симонов в своих дневниках и в романе «Живые и мертвые». Есть у него эпизод: журналисты приходят к Серпилину, полк которого в круговерти отступления не дрогнул и уничтожил тридцать девять немецких танков. Это было, как вспоминает Ремезов, на участке 388-го стрелкового полка 172-й дивизии. Командовал полком полковник С. Ф. Кутепов. В дневнике Симонов так передает настрой Кутепова.
«Вот говорят: танки, танки! А мы бьем их. Да! И будем бить. Утром сами посмотрите. У меня тут двадцать километров окопов и ходов сообщения нарыто. Это точно. Если пехота решила не уходить и окопалась, то никакие танки с ней ничего не смогут сделать…»
Через два дня, когда фашисты слева и справа от Могилева прорвутся к Днепру, окруженный полк, как и вся 172-я дивизия, вступит в смертельную схватку. Бой будет продолжаться несколько суток, бойцы подожгут бутылками с горючей смесью, подобьют из уцелевших орудий десятки танков, сотни солдат и офицеров пробьются из окружения.
Поставленную задачу 13-я армия выполнила. Маршал Тимошенко успел сгруппировать силы и обрушить удар на врага, разгромив 18-ю моторизованную дивизию немцев, освободив Рогачев и Жлобин.
Ремезов решил воспользоваться моментом и выбить врага с захваченного плацдарма за Днепром, у Шклова. Контрудар наметил на четыре утра. К сожалению, разрозненность и несогласованность в действиях корпусов и дивизий задержали наступление, противник упредил удар. Ремезов поспешил в войска, чтобы на месте уяснить обстановку.
За полем шел бой. Путь преградила подбитая полуторка. Командарм велел объезжать. Показалась цепь. Свои, враг — не опознать. Вдруг по «эмкам» полоснула пулеметная очередь, рванули поблизости мины. Отстреливаясь и прячась во ржи, группа бросилась к лесу. Ремезова ранило в бок, осколком оторвало пятку. Положение казалось безнадежным, генерал достал пистолет…
И тут из лесочка выскочила рота наших автоматчиков. На грузовике Федора Никитича доставили в госпиталь, а затем самолетом вывезли в Москву.
Не долго пришлось Ремезову отлеживаться на больничной койке. В первых числах августа позвонил Ефим. Афанасьевич Щаденко, начальник Главного управления формирования и укомплектования войск.
— Не довольно ли лечиться, не пора ли потрудиться? — спросил шутливо.
— Готов выполнить любое задание. На костылях пока, правда.
— После войны долечишься, Федор Никитич. Есть для тебя назначение. Маршал Шапошников велел быть у него завтра утром.
Начальник Генерального штаба Борис Михайлович Шапошников встретил Ремезова тепло, вспомнили дни совместной службы, комкора Примакова. Но тут Шапошников снова посуровел:
— Принимай, генерал, Северо-Кавказский военный округ. И немедленно. По всем данным, в ставке Гитлера метят ударить по Ростову.
Директивой от 30 июля фашистское командование повернуло армии на юг. Захватив Киев, гитлеровцы начали операцию под кодовым названием «Тайфун» по взятию Москвы. Одновременно развернула действия 1-я танковая армия генерала Клейста, которая должна была захватить Ростов и отрезать советскую столицу от юга. Гитлер приказал взять Ростов к седьмому ноября.
— Омрачим Сталину праздник, — заметил при этом Гальдеру.
Прибыв в Ростов, Ремезов предпринял все меры для обороны города. В короткий срок была создана Таганрогская оперативная группа войск. В нее вошли полки 9-й армии, конвойный полк НКВД, курсанты артиллерийского и военно-политического училищ, бойцы народного ополчения. На реке Миус эти части заняли позиции. Свой командный пункт генерал оборудовал в совхозе «Политотдельский», в 45 километрах от Ростова.
— Мальчишки да рабочие, а как дрались! Надо было продержаться два дня, чтобы могли сосредоточиться наши дивизии. Но ни седьмого, ни восьмого, ни девятого октября враг на Миусе не прорвался. Не удалось хваленым танковым дивизиям одолеть этот рубеж и через неделю…
К исходу 16 октября Ремезов получил приказ Верховного Главнокомандующего приступить к формированию 56-й отдельной армии и назначался ее командующим. Ядро армии составили части, прошедшие боевое крещение на Миусе. Новая армия испытывала острую нужду в артиллерии. Единственно, чем помог маршал Шапошников, — самолетом прислал 50 противотанковых ружей да по четыре боекомплекта к каждому из них.
А Клейст торопил своих генералов: по приказу фюрера чеканили уже медали «За взятие Ростова». Гитлер обещал переименовать город в честь его, Клейста, и задержка на Миусе ломала планы.
Не прорвавшись на участке только что сформированной 56-й армии, гитлеровцы ударили по 9-й армии. И опять враг потерпел неудачу. Зная, что 56-я армия пока малокровна, Клейст снова обрушил танковый удар на один из ее флангов в направлении села Большие Салы. На кургане Бербер-оба полегла батарея лейтенанта С. А. Оганяна. Двое суток артиллеристы отражали атаки, около трех десятков танков дымилось на поле боя. Наконец умолкло последнее орудие, но продвинуться фашисты не смогли. Подоспела направленная Ремезовым 32-я дивизия, она выгрузилась на перегоне из вагонов и с ходу вступила в сражение.
Вечером 17 ноября маршал Тимошенко, главнокомандующий войсками Юго-Западного направления, вызвал по телефону Ремезова.
Тимошенко: Это хорошо, что вы отбросили немца к Большим Салам. Но все решится завтра. Завтра у Клейста наступит кризис. Или он двинет все свои танки на север, или начнет отступление. Третьего выхода я не вижу. Так вот, Федор Никитич, схватите Клейста за хвост и держите его всеми силами… Пусть не смущает вас превосходство врага в танках.
Ремезов: К этому превосходству, товарищ маршал, у нас уже привыкли…
Знал ли Клейст, кто командует 56-й армией? Думается, знал. Почему же он пошел на риск? Анализ показал, что Клейст уверовал в собственные силы и военный опыт.
Клейст рвался в Ростов, хотя потерял при этом треть своих танков. А Ремезов упрямо оттягивал на себя основные его силы, позволяя тем самым развернуться ударной группе Южного фронта. И когда ловушка захлопнулась, командарм Ремезов спокойно отвел войска за Дон, готовый в любой момент нанести контрудар.
Хмурым утром 27 ноября советские войска пошли в атаку. Дождался своего часа и генерал Ремезов. По тонкому льду Дона повел он дивизии на Ростов, завязал бои. Наступила ночь, пришло утро, а сражение продолжалось. К концу второго дня танковые дивизии Клейста начали паническое бегство. Гальдер записал в своем дневнике: «Отход 1-й танковой армии вызвал возбуждение у Гитлера. Он запретил отход армии за реку Миус, но это от него уже не зависело…»
В очередной сводке Совинформбюро сообщалось: «В боях за освобождение Ростова от немецко-фашистских захватчиков полностью разгромлена группа армий генерала Клейста в составе 14-й, 16-й танковых дивизий, 60-й моторизованной дивизии и дивизии „Викинг“».
Вечером того дня от Верховного Главнокомандующего пришла в штаб 56-й армии телеграмма: «Поздравляю вас с победой над врагом и освобождением Ростова от немецко-фашистских захватчиков. Приветствую доблестные войска 9-й и 56-й армий во главе с генералами Харитоновым и Ремезовым, водрузившие над Ростовом наше славное советское знамя. Сталин».
Весть эта облетела всю страну. Александр Твардовский в послании «Бойцу Южного фронта» писал тогда: «Настанет срок — народ-герой сметет врага с земли родной, и слава первого удара — она навеки за тобой».
Представитель Ставки маршал Г. И. Кулик приказал развивать наступление, успех так нужен был для победных рапортов. Но Ремезов отказался вести дивизии на явную гибель. Он понимал, что перевес пока на стороне врага, завтра его армию без поддержки тылов постигнет такая же участь, какая постигла сегодня Клейста.
Действия командарма были расценены как противоречащие распоряжению Сталина. Видно, так было доложено и Верховному Главнокомандующему. Его короткий разговор по прямому проводу не сулил ничего хорошего. Ни наград, ни повышения в звании не поступило.
В декабре Ремезов получил приказ о назначении командующим 45-й армией, которая стояла на границе от Батуми до Джульфы. Турция готовилась открыть здесь фронт, но победа под Ростовом, весть о назначении генерала Ремезова отрезвили.
Зимой 1945 года при перелете в Ленинакан для разбора учений командарм Ремезов разбился у горы Алагёз. Поисковые группы разыскали его спустя несколько часов и доставили в ближайшую районную больницу. Через четыре месяца генерал начал подниматься с постели, делать первые прогулки. В октябре победного сорок пятого Ремезов был назначен начальником командного факультета Военной академии имени М. В. Фрунзе.
Оглядываясь на прошлое, вспоминал генерал-лейтенант Ремезов боевых товарищей, живых и павших. Они, солдаты сорок первого, большей частью полегли в неравных сражениях, не увидели победных салютов. Но слава первого удара за ними — навеки.
В некотором царстве, в некотором государстве жили-были…
Кому не сказывали бабушки и мамы сказки, передаваемые из уст в уста, как по наследству! Слушали, затаив дыхание, былины, песни о Ермаке и Стеньке Разине. Песни те захватывают. В них дышит правдивая, горячая и беззаветная русская душа, и расправляются плечи, светятся глаза, люди как одно целое, когда поют.
Но век нынче иной, научно-технических вершин достигли мы таких, что и сказкам не угнаться. Вместе с резными наличниками, лаптями и кокошниками уходят или вовсе ушли в прошлое многие обряды, застольные и плясовые песни, причитания. И вдруг — XVIII век! Да где? Под Ленинградом, в нескольких километрах от Гатчины! Поведал о том писатель Владимир Бахтин — вот уже три десятилетия занимается он устным народным творчеством.
В деревне Холоповицы по совету старожилов навестил Марию Николаевну Тихонову, говорили: хорошая песенница. Управившись по дому, сидела она в комнате с телевизором и пела, а писатель записывал.
«Ты, река ли моя, реченька…» — выводила женщина. Бахтин замер. «Ты, речка ли моя быстрая, бежит речка, не сколыхнется, со песочком не возмутится…» Да ведь именно «Реченьку» записал Пушкин! Принялся расспрашивать гость старушку, откуда она родом. Оказалось, местная: «Из Елизаветина, что в десяти верстах от Холоповиц». Но в деревне Кобрино, что рядом с Елизаветином, родилась и долго жила Арина Родионовна! Не в Болдине или Михайловском, а скорее от нее, уроженки Елизаветина, перенял поэт песню. Сохранилась под самым, можно сказать, боком у огромного города, пережила и Пушкина, и его няню.
Записанная у Тихоновой песня вошла в одну из трех книг, выпущенных Лениздатом, — «1000 частушек Ленинградской области», «Сказки Ленинградской области» и «Песни Ленинградской области».
— Старое уходит, верно, — говорит Бахтин, — но не так быстро, как мы полагаем. Когда увидел свет сборник Кирши Данилова, многие утверждали: это, мол, остатки древности. А в это время в Олонецкой губернии пели былины, жили сказители. Спустя полвека исследователи попали на Север и открыли море нового. Контакт поколений более тесен, чем кажется.
Однажды писатель отправился в Алеховщину, старое русское село, знаменитое гончарным промыслом. Речка Оять там, по берегам глины редкие. Оятские гончары Питер снабжали своими изделиями. И нынче их кувшины, кружки да миски в ленинградских кафе и в ресторанах увидишь. Так вот, собрался уезжать, в автобус уже сел, и вдруг подают кусок исписанных обоев: частушки! Нисколько не изменившиеся, такие, какие пели в прошлом веке!
За годы работы Бахтин обошел не только Ленинградскую область, но и Новгородскую, Псковскую, объехал русские поселения в Прибалтике, Польше, а также в Болгарии и Румынии, где живут потомки участников восстания Булавина и бежавших из России старообрядцев. Охотно пересказывали старики, что память уберегла, «чтоб все читали и знали».
Человек увлеченный, Бахтин легок на подъем. Неделями бродит он по разбитым проселочным дорогам от деревни к деревне, из дома в дом. Знают его в Лампове, в Выре, где открыт музей дорожного быта России конца XVIII — начала XIX века и героев пушкинского «Станционного смотрителя». Пролегали его маршруты через Тихвин, поселок Вознесенье, деревни Усадище, Ратигору. Места искони русские, входили когда-то во владения древнего Новгорода, и для фольклориста незаменимые. Удача приходила по-разному.
— У Тихоновой записал я более ста песен, — рассказывает писатель, — а от Притыкиной Клавдии Ивановны — в три раза больше. И где? В Ленинграде! Ей восемьдесят два года, родом из Архангельской области, пятнадцать детей родила. Овдовев, перебралась в город к дочке. Жива-здорова, на литературном вечере со мной выступала, большой успех имела. Пословицами и поговорками так и сыпала: «Трем собакам не знаю воды разлить — такая простая», «Дуракам не ум мешает»; «Ладно в латке, хорошо и в горшке»; «Сердитая собака — волку корысть»; «Хвастливое слово не бывает споро»; «Добра дочь Аннушка, как хвалят мать да бабушка, была бы плохая — Акулей бы звали! А так все Анна»; «Матери заказ до порога, а как вышла за порог, так и семь дорог»; «Девок подымаешь — как за окно кидаешь, а сына подымаешь — как взаймы даваешь».
И еще одно имя «открыл» Бахтин. В Ленинградском отделении издательства «Советский композитор» недавно вышла его книга «Песни донских казаков, напетые Андреем Ивановичем Каргальским». Любопытная история. В литературном кружке, которым руководит писатель, много лет занимается Андрей Иванович Каргальский, коммунист с тридцатых годов, кадровый рабочий. Всю трудовую жизнь варил металл, что наложило отпечаток на его облик: кряжист, словно вырублен из одного куска. Руку в кулак сожмет, что кувалда тебе, а по характеру — добр и нрава веселого.
Подарил как-то Бахтин кружковцам по книге о народном песенном творчестве. Каргальский принял дар и заметил, что помнит старые казачьи песни. Сказал: «Казацкого во мне осталось душа да песня». Существует снимок, сделанный крупным собирателем казачьего фольклора А. И. Листопадовым в начале века. На том снимке среди лучших песенников и песенниц станицы Верхне-Каргальской — Александра Гавриловна Чеботарева, бабушка Андрея Ивановича, а еще дед и брат второго деда со стороны отца.
— Прадед мой, Андрей Дмитриевич, брал в плен Шамиля, — сказал Андрей Иванович при их следующей встрече. Помолчал, сосредоточился и запел голосом сильным и смелым, с остановками и повторами.
У славного у князя,
Было князя во Влади… е-ай да, князя во Владимира,
Ай да вот(ы) собиралася да у нас,
У нас пир да беседушка, беседа (й) она почтенная,
Она многорадостная.
Ай да что честна, хвальна беседушка,
Она-то премногора… ай да, она многорадостная.
Ай да вот(ы) во беседушке той сидят,
Ай да сидят, скажем, али князья-бояре,
Сидят князья-бояре…
Впервые слушал Бахтин редкий сюжет о пире у князя Владимира, по праву сторонушку от которого сидел Илья Муромец, а по леву — Дей Степанович. Затем последовал и вовсе неизвестный фольклористам вариант песни «Ай во славном было во городе». В ней Садко похваляется, говорит, что казна новгородская богаче казны князя московского.
Ай во славном было во городе,
Во чудесном все было во ка…
Ай ну во кабаке.
Е-ай да что там пьет да Садко, пьяным напива…
Ай напивается,
Е-ай да, что да в своем-то глупом уме он выхваля…
Ай выхваляется.
«Ай да что я продам-то, я да продам да
Москву-то ее, вот(ы) снова да вы…
Ай да выкуплю,
Е-ай да что да пожаром спалю, ее снова вы…
Ай снова выстрою.
Ай да что казна-то новгородская да
Богаче-то казны князя моско…
Ай да московского.
Е-ай да что захочу-то я куплю себе да княги…
Ай да княгинюшку,
Е-ай да княгинюшку-то вот все я да замо…
Ай да заморскую,
Е-ай да и да на то я не спрошу только, скажем…
согла…
Ай да согласия
Е-ай да князя-то, скажем, вот только да моско…
Ай да московского».
Репертуар Каргальского оказался обширным, многое практически ушло из народного музыкального быта, в том числе песни о сыне Стеньки Разина, об адмирале Ушакове и Петре I. Увлекшись предложением Бахтина, Андрей Иванович поехал на родину, чтобы записать и ему неизвестное. Однако возвратился ни с чем.
— Собралась в хате родня, знакомые, — рассказывал после, — запел я старую казачью: «Разродимая моя сторонушка, да не увижу больше я тебя»… Никто не поддержал. Не знают. Запел «Молодость» — тоже не знают…
Вот так и возвращается к нам, казалось, забытое давным-давно. Возвращается благодаря собирателю, который жадно прислушивается к народному слову в автобусе и электричке, за праздничным столом, в городской квартире и деревенской избе. У гардеробщицы Лениздата Бахтин записал вариант старинного романса, а тетрадочку редкостных олонецких причитаний подарил ему актер Григорий Диомидович Душин. Тому она досталась от наследников одной умершей женщины. Читаешь и мороз по коже — языческая вера, когда человек ощущал природу как равную себе, обращался к усопшему как к живому. В поезде от железнодорожника услышал сказку о сметливом солдате. А что было бы, замечает писатель, если бы в Вознесенье не познакомился с Павлой Максимовной Коняевой, не заглянул бы в дом, не услышал бы ее слабенького голоска:
Не кукуй, моя кукушечка,
Ой, не кукуй моя да рябая,
Во сыром-то во лесочке,
Да во сухом-то борочке…
Кто они, хранители народной культуры? Уже известная нам Мария Николаевна Тихонова — колхозница, в войну побывала в фашистском концлагере, Владимир Андреевич Горбунов — железнодорожник, глава семьи, где семь детей; Мария Ивановна Котова — фуражир на ферме, Петр Константинович Тимофеев — машинист городской водонасосной станции в Лодейном Поле. А за Трохой Любытинским, настоящим скоморохом, ремесло которого идет от древних гусельщиков, Бахтин «гонялся» на Псковщине три года. На праздниках да семейных торжествах Троха народ веселил.
Услышать все — тут не надо многого: достаточно проявить любознательность, оглянуться вокруг да прислушаться…
Дело около Волги-реки было.
Идет один раз Стенька Разин в город. Попадается ему навстречу старушонка с маленькой девочкой. Старушонка корову ведет продавать, а девочка сзади идет, подгоняет.
— Здорово, старуха! — говорит он ей.
— Здравствуй, добрый человек, — отвечает она.
— Куда, старуха, путь держишь?
— Да вот в город корову веду продавать.
— А что, она лишняя у тебя, что ли?
— Да нет, не лишняя, милый человек. А что же делать мне, коли хлеба нет? Лучше хлеб есть с малыми детушками, чем молоко пить. Осташняя корова — не помога в семье. А ребят-то у меня четверо. Вот самая старшая со мной идет.
Поглядел Стенька Разин на корову, подумал немного да и спрашивает опять:
— Сколько ты хочешь за свою коровушку?
— Рублей тридцать, — говорит старушонка.
— Продай мне!
— Что же, купи. Мне все равно, кому продавать: хоть тебе, хоть другому. Покупай.
Он достал кошелек с деньгами и отсчитывает старушонке тридцать рублей: А она расстегнула свой ворот и достает из-за пазухи мешочек на шнурке. Развязывает его и говорит:
— Надо деньги подальше положить. А то, говорят, тут по дорогам Стенька Разин с шайкой разбойников рыскает. Богатых людей грабит. Неровен час, попадет навстречу и последние деньжонки отымет.
Завязала деньги в мешочек и опять за пазуху его спрятала.
Человек корову купил, а брать-то ее не берет. Уходить собрался.
— Корову-то бери, — говорит ему старушонка.
— Не возьму. Веди домой. Ешьте молоко со своими детками.
— Нет, — настаивает на своем старушонка, — ты купил корову, ты ее и бери.
Он улыбается ей и отвечает:
— Веди домой! Домой веди!
Она видит, что добрый человек не шутит, а правду говорит.
— Вот спасибо-то тебе, кормилец мой! — Да и грохнулась она на дороге доброму человеку в ноги кланяться.
Стоит перед ним на коленях, благодарит от чистого сердца:
— Кормилец ты наш! Скажи же хоть, за кого мне бога молить?
— Молись за Стеньку Разина! — отвечает он.
У старухи ноги подкосились и с испугу руки затряслись.
— Не бойся, — говорит ей Стенька Разин, — я бедным помогаю, а на Волге купцов богатых за мошну трясу. Такая моя политика.
Так и пошла бабка назад домой: и корову, повела, и тридцать рублей денег понесла.
По-разному приходит к историку удача. Профессор Ленинградского университета Руслан Григорьевич Скрынников разыскал исчезнувший архив Ермака о «Сибирском взятии» в рукописи, которую ученые не раз держали в руках.
Историки тщетно искали донесения о знаменитом походе в архивах пермских солепромышленников Строгановых, причастных к экспедиции Ермака. Нить поисков привела Скрынникова в рукописное хранилище Государственной Публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина. Просмотрев многие документы, Руслан Григорьевич принялся перечитывать погодинский список — копию летописи тобольского дьяка Саввы Есипова о присоединении Сибири. Особых надежд на открытие не питал. Повествование было знакомо по многим спискам. Все же решил Скрынников тщательно ознакомиться и с этой копией.
Просматривал текст, и вдруг насторожили строки: «Царство Сибирское взяше, многих живущих ту иноязычных людей к шерти (присяге. — В. С.) привели, — читал с волнением ученый, — чтобы зла никакого на русских людей не думати и во всем стоять в прямом постоянстве…» Да ведь это донесение в Москву!
Не веря еще в успех, Скрынников продолжал чтение. Бросилось в глаза странное несоответствие. Привычный текст был осложнен массой вставок, они-то и заключали в себе такую информацию о сибирском походе, которая богатством своим превосходила все ранее известное. Автор дополнений, трудившийся над рукописью в конце XVII века, судя по всему, не мог быть участником экспедиции Ермака. Откуда тогда черпал сведения?
Начались поиски. Погодинская рукопись сообщала, что Ермак, заняв столицу Сибирского ханства, отрядил в Москву гонца — казака Ивана Александрова. В архивах Чудова монастыря нашел Скрынников тому подтверждение — уцелели подлинные книги тех лет, в одной из них монахи записали: «Сибирский отоман Иван Александров сын, а прозвище Черкас пожертвовал соболей „на помин“».
Так был сделан первый шаг к открытию. Исследователь обратил внимание на то, что по стилю погодинские сообщения напоминают приказные документы. Получив из рук Александрова письмо Ермака, Иван Грозный послал в Сибирь «казанских и свияжских стрельцов 100 человек, да пермич и вятчан 100 человек, иных ратных людей 100 человек». Что это, цитата из неизвестного документа? Ведь летописцы и историки утверждали: на помощь прибыло 500 стрельцов. Ошиблись все же они, а не погодинский переписчик. Под стрелецкий отряд, как то следует из подлинной царской грамоты, было выстроено 15 стругов, вмещавших 20 человек каждый.
Рукопись и подсказала ученому ответ, откуда брались сведения. В конце текста можно прочесть: «Три сына у Кучума, а как они взяты, об этом письмо есть в посольском приказе». Любознательный московский книжник, переписчик летописи, имел доступ к документам посольского приказа. Именно этот приказ ведал делами, касавшимися Сибири. В его архиве должны были храниться донесения Ермака и прочие бумаги, связанные с экспедицией. Книжник, имея доступ к государевым бумагам, не пытался их переиначивать, а попросту включал в рукопись.
Исследование завершено, подготовлена и увидела свет книга о походе Ермака и присоединении Сибири к России. Выявлены факты и документы, многое проясняющие в истории подвига русских землепроходцев.
Интерес к событиям, происходившим четыре века назад, у Руслана Григорьевича Скрынникова не случаен. Автор книг «Иван Грозный» и «Борис Годунов» в начале научной деятельности по совету учителей занялся изучением событий XVI века. Результат поисков — трехтомный труд об опричнине. На его основе была защищена докторская диссертация.
— Дальше задумал взяться за такой богатый событиями период, какой переживал русский народ накануне и в самое Смутное время, один из драматических периодов отечественной истории, — рассказывает ученый.
Однако работу пришлось прервать. В начале семидесятых увидела свет книга американского профессора Эдварда Л. Кинана «Апокриф о Курбском и Грозном. История составления в XVII веке „корреспонденции“, приписываемой князю Курбскому и царю Ивану IV». Гарвардский университет оценил исследование как выдающееся и отметил одной из высших научных премий. Кинан утверждал, будто переписка Грозного с Курбским… подложна. В «варварской» Московии XVI века якобы не могло быть высокообразованных людей, способных создать столь выдающиеся памятники культуры.
Советский ученый тщательно исследует первоисточники, указывает на промахи американского профессора, поспешность его выводов. Монография «Переписка Грозного и Курбского», с подзаголовком «Парадоксы Эдварда Кинана», вызвала дискуссию, в которой приняли участие ведущие университеты мира. Исследования Скрынникова оценили, имя его поставили в ряд признанных историков.
Решив спор, Руслан Григорьевич возвратился к прерванной работе над трудом об эпохе Смутного времени. Увидел свет первый том, а в серии «Жизнь замечательных людей» вышла книга «Минин и Пожарский».
— Однако оставалась тема, которая притягивала словно магнит, — вспоминает ученый. — Это сибирская эпопея Ермака. Поход вольных казаков «за Камень» не был случайным, как иногда пытаются представить. Экспедиция — прямое продолжение укрепления России, скинувшей ненавистное иго Золотой Орды. Едва она утратила могущество, как отважные русские люди двинулись к Дикому полю — в степи между Днепром и Волгой. На речных островах и гористых берегах основывали они станицы. И появились порубежные заставы на Тереке да Яике, в Нижнем Поволжье и на Дону. Волжские яицкие казаки и задумали экспедицию в Сибирь.
Из школьного учебника известно, что поход Ермака начался 1 сентября 1581 года. Занявшись поиском и исследованием архивных материалов, Скрынников натолкнулся на расхождения в толкованиях.
Ливонская война близилась к концу, Стефан Баторий готовился нанести Пскову решающий удар. Стремясь помешать ему, русское командование предприняло наступление на Могилев. В конце июня памятного 1581 года могилевский воевода донес королю, что под стенами города появились царские воеводы и между ними «Ермак Тимофеевич, атаман казацкий». Как мог Ермак почти в одно время оказаться под стенами Могилева и на реке Чусовой? Выдвигали даже предположение, что у знаменитого атамана был двойник. Если так, возражает Скрынников, то придется признать существование двойников и у его сподвижников. Вот подлинные книги посольского приказа с записью от 1 сентября 1581 года. В тот день в Москву прискакал из Ногайской орды государев посланник и сообщил, что в пути подвергся за рекой Самарой нападению казаков. Предводителями нападающих были Иван Кольцо, Савва Волдыря и Никита Пан. А это и есть ближайшие соратники Ермака по сибирскому походу.
Архив Ермака помог ученому заново решить вопрос, где и когда началась знаменитая экспедиция. Запись посланцев Ермака начиналась словами: «А приход Ермака с товарыщи в сибирскую землю с Еика на Иргизские вершины, да вниз по Иргизу…» Решение о походе было принято в казачьем лагере на Яике. Ермак только прибыл с театра военных действий (Иван IV заключил мир с Баторием), Иван Кольцо с товарищами по оружию также возвратился в родную станицу, разгромив столицу ногайцев Сарайчик. На войсковом кругу выбрали атаманом Ермака Тимофеевича, за плечами которого был двадцатилетний военный опыт, доблесть в Ливонской войне. Его помощниками назвали Богдана Брязгу, Матвея Мещеряка и Ивана Александрова от служилых, еще Ивана Кольцо, Никиту Пана и Савву Болдырю от вольных казаков.
С Яика отряд на стругах двинулся в вотчину Строгановых. В это время хан Кучум задумал набег на Русь, с войском послал своего наследника — царевича Алея. Однако подоспевшие казаки, по данным Ермака, «Чусовой сибирским повоевать не дали». Отбитые с Чусовой воины Кучума ушли на север и 1 сентября 1582 года напали на Чердынь. Когда опасность миновала, местный воевода пожаловался царю на Строгановых. Иван Грозный учинил разнос солепромышленникам. В его грамоте 1582 года сказано: «Писал нам воевода из Перми, что послали вы из острогов… Ермака с товарыщи воевать сибирские места сентября в первый день, а в тот же день сибирские люди к Чердыни приступали и наших людей побили и многие убытки нашим людям починили». Царское послание, сохранившееся в подлиннике, точно датирует начало сибирской экспедиции.
На основе документов Скрынников полностью пересмотрел хронологию эпопеи. Ермак овладел ханской ставкой 26 октября, через два месяца после отплытия из строгановских владений. Не было многодневных битв, в которых кони бродили «по чрево» в крови, был стремительный набег. Могли ли казаки за два месяца преодолеть сотни верст? Могли, утверждает Скрынников, ведь основная часть пути пришлась на сибирские быстрые реки.
Известен теперь и путь следования отряда. Отплыв на стругах по Чусовой, казаки повернули на реку Серебрянку. Здесь на острове Ермак сделал привал. «А с Серебряной реки, — свидетельствует обнаруженная ученым запись рассказа посланцев атамана, — шел по реки до Боранчука волоком и суды на себе волочили, а рекою Боранчуком вниз в реку Тагил, а Тагилом-рекою плыли на низ же в Туру-реку».
Архив Ермака свидетельствует, что на пути казаки имели только одну стычку с воинами Кучума. Как человек военный, гонец Ермака рассказал о ней без прикрас: «Бой был, а языка татарского не изымаша». Казаки ничего не узнали о силах противника, зато Кучум получил весть о появлении русских и подготовился к встрече. Однако боеспособность его многочисленного войска была невелика. Превосходство в оружии было на стороне казаков. Гром их выстрелов внес смятение в ряды хана. Кучум бежал с поля боя и сдал свою столицу. Дождавшись сына с войском, Кучум решил уничтожить горстку смельчаков. Под знамена призвал всех, кто был способен носить оружие. Однако и на этот раз потерпел поражение. Казаки дрались с яростью и отвагой, сознавая, что ждет их либо победа, либо гибель.
В руках Ермака оказалась богатая добыча. Можно было спокойно отправиться в обратный путь. Однако на казачьем кругу принимается решение удержать ханскую столицу до подхода подкреплений из Москвы. Отправив гонца к царю, атаман стал приводить местное население к присяге, правил именем царя. Так было положено начало присоединения Сибири. Успеху способствовала внутренняя непрочность ханства. Местные племена, платившие тяжкую дань Кучуму и его мурзам, тяготились чуждой им властью. Ханты-мансийские племена приняли русских миролюбиво, оказывали помощь.
Миновало два года, прежде чем подоспела подмога. К этому времени отряд сильно поредел — многие погибли в схватках. Предательски был захвачен с 40 казаками и убит Иван Кольцо. Погиб и атаман Никита Пан. Но даже с небольшими силами Ермак одолевал врагов, в дни своего последнего похода он дошел до Шиш-реки, где пролегали дальние рубежи Сибирского ханства. Кончились порох и свинец, и казаки повернули назад. На пути они попали в засаду близ устья реки Вагай. В ночном бою казаки понесли совсем небольшие потери, но лишились своего предводителя. Прикрывая отход товарищей, Ермак бился до последнего и погиб. На Русь из похода вернулось 90 человек.
Три года длилась одиссея Ермака. Голод и лишения, лютые морозы, бои и потери — ничто не сломило волю людей. Труд первопроходцев, их жертвы не были напрасными. По следам дружины Ермака в Сибирь двинулись служилые и вольные люди, первые переселенцы — крестьяне. Там, где они появлялись, закипала жизнь. Среди таежных дебрей раскинулась пашня, заколосилась рожь. Задымили на взгорках первые плавильные печи. Началось освоение края, о котором Ломоносов впоследствии скажет, что могущество России прирастать будет Сибирью…
Над крышами домов кружили голуби. Они поднимались в небесную синеву по кругу. То часто взмахивали крыльями, то плавно парили. И вдруг начинали падать, кувыркаясь каждый по-своему. Один вертелся через голову, другой — боком или через хвост. И полыхали жарким цветом, красно-пегие в лучах июньского солнца. Пораженные зрелищем, останавливались горожане, завороженно следили за стаей турманов.
Наблюдал за питомцами и Наум Маркович Серлин. Казалось, за те годы, что занимается разведением голубей, пора и привыкнуть к игре пернатых, а нет, радуется как мальчишка, волнуется, если какой из вертунов слишком уж войдет в азарт, — знает: иные турманы кувыркаются до самой земли и разбиваются.
Голуби — страсть Серлина. На выставке птиц в Доме природы мы и познакомились. Представил голубевод напоказ редкую породу турманов — смоленских грачей. Специалисты утверждали, что ушла знаменитая разновидность безвозвратно, уничтожена в войну.
— Пятнадцать лет ушло на восстановление, — говорит Серлин.
Увлечение началось, как и случается, в детстве. Жили тогда Серлины в Орше, голубином городе, как говорит Наум Маркович. Птиц, верно, держали многие. И отец, столяр, подарил однажды парнишке пару турманов. После школы пришлось оставить занятие: учеба в институте, а тут грянула война. Затем были годы восстановления разрушенного. Пришлось трудиться с утра до ночи: ведь Серлин — строитель. Но все равно не забывал голубей, держал их и на стройках, где работал, мечтал возродить породу черно-пегих турманов. Знал: водились такие. А еще держали на Руси красно-пегих, с лентой в хвосте. Но больше всего ценились черные турманы, выведенные когда-то крепостными на Смоленщине.
Вошла жизнь в размеренную колею, и вернулся Серлин к давним грезам, целиком отдался занятию, позабыв об отпусках и выходных. Что говорить, славились в старину русские породы голубей, продавалось их за границу до полумиллиона штук ежегодно. Известен случай, когда за пару чистопородных платили тогда до 800 рублей. Знамениты орловские белые, кружастые, мазуры, бойные, снегири. В годы гитлеровского нашествия многие породы были утрачены. Голубиное сердце — так именовался в прошлом Ржев. Каких красавцев в городе выводили! Составляли они гордость русского голубеводства. Гитлеровцы разрушили Ржев, не пощадили и птиц. Существовал приказ, грозивший смертью тому, кто укрывал пернатых. Любители птиц рассказывают, что расстреляли фашисты старика за неповиновение, а голубям, которых берег, отрубили головы…
Но наперекор всему хранили люди любовь к прекрасному, верилось знатокам, что уцелели где-нибудь ценные породы. Вот и Серлин искал черно-пегих турманов чистой крови. Многие города страны объездил, а обнаружил в Москве. Долго упрашивал владельца, не раз и не два навещал того, чтобы поверил в серьезность намерений. Как самую большую ценность вез приобретение в Ленинград. 15 лет потратил на выведение смоленских грачей, черно-пегих да красно-пегих вертунов. Занялся изучением основ генетики домашних птиц, постиг секреты, что хранились старыми мастерами.
Турманы не могут сами питаться, следует иметь для того кормилок. Они-то и ухаживают за птенцами, согревают и питают их «птичьим молоком». Серлин подсаживал в семьи для такой цели городских сизарей. И вывел постепенно породу.
Красив черный турман и впрямь: осанка, перо на грудке с фиолетовым отливом, головка кубиком, серые глаза как бусинки. Жива любовь к птице — то и дорого. В Ленинграде, считай, до 500 любителей. Клуб создан.
Да ведь совсем недавно еще привычным слуху являлось воркование не только на крестьянском подворье, но также в больших и малых городах. В Ленинграде водились сизари едва ли не под каждой крышей, а в местах кормления висели таблички «Осторожно: голуби». По утрам, когда дворники поливали из шлангов тротуары и в подъездах еще хранилась ночная прохлада, поднимались стаи над проспектами Васильевского острова и Петроградской стороны. Играли в небе над золотыми куполами Исаакия.
Потом пошла молва: голуби разносят орнитоз. Трудно сказать, кто вынес такое решение и насколько оно обоснованно. Только развернулась охота, запрещалось кормление. И все же берегли птиц упрямцы, строили наперекор всему голубятни, меняли место жительства из-за пары редкостной породы. Ну разве пройдешь равнодушно мимо белых орловских, выведенных два с половиной века назад во владениях графа Орлова? Отвернешься ли при виде почтовых драконов, ценимых в Египте еще при фараонах? Удивляют полетом николаевские краснобокие. Взлетают они вертикально. Часами держатся на одном месте. Случается, ночь напролет, зависнув на высоте, птица не изменит места, если не налетит ветер.
— Нельзя их не любить, — говорит с улыбкой Серлин. — Посмотрите, как выхаживают птенцов, как добры и нежны в общении друг с дружкой, сколь привязаны к жилью. Турманы, к примеру, либо найдут дом, либо погибнут, но не прибьются к другой стае. Был у меня голубь, передал я его в хорошие руки. Хозяин тот вырвал маховые перья, чтобы как-то удержать беглеца. А турман мой, смотришь, через время — опять в родной голубятне. По земле, значит, шел. Не случайна и любовь народная, просвечивает она в песнях да выражениях. А слова какие нежные в обиходе: живут, как голубь с голубкой… Голубок… Голубушка…
На Руси домашние голуби, как известно, появились более четырех веков назад. Многие породы, ценимые в старину и утраченные было, стараниями голубеводов возрождены. На выставке в Доме природы видели посетители не только грачей, но и знаменитых мазуров. И конечно же, порадовали кружастые. Хороши они в игре. Поднимаются в небо и ходят малыми кругами, каждая птица по-своему, забирая вправо или влево, не повторяя полета другой. Сохранились такие лишь в Ленинграде. А завезены более двух веков назад с Ярославщины. Перед войной эта порода в нашей стране осталась только на берегах Невы. Считалось, что в блокаду голуби погибли. А они уцелели. Приобрел знаток две пары кружастых на базаре вскоре после Победы.
Историю эту поведали голубеводы. Продавал кружастых старик. Просил недорого. Но сбыть с рук не спешил. Он и рассказал покупателю, что сын, уходя на фронт, попросил отца сохранить голубей до его возвращения. Ушел воевать, да и сложил голову. А старик, храня память о сыне, сберег птиц в суровую пору с любовью и самоотверженностью. После войны решил передать голубей в надежные руки.
Может, так оно и было, а возможно, сохранил кто-то кружастых в эвакуации, вывез из блокадного города как самую большую ценность. Суть для нас в человеческой доброте, которую сохранили в себе люди в трудных обстоятельствах.
Но ведь и заслуживает того птица. И не только красотой, преданностью и доверчивостью. В Ростове-на-Дону приезжему укажут памятник: мальчик с голубем на плече. Воздвигли его горожане Вите Черевичкину, связному партизан. Свои донесения парнишка передавал из оккупированного города голубиной почтой. Фашисты казнили героя.
В лесах Белоруссии народные мстители тоже нередко важные данные переправляли с помощью голубей. Не случайно гитлеровские асы имели указание расстреливать обнаруженных в полете сизарей. Однажды один из партизанских отрядов оказался в окружении. Выручить могла лишь подмога. И послали сообщение в штаб с голубкой. Крылатый почтальон пробился через заслоны израненный, с перебитыми лапками. Долетел и упал мертвый перед входом в землянку…
Голуби русской породы, выведенные любителями за последние десятилетия, покрывают расстояние в две тысячи километров.
Нет, пусть воркуют под крышами наших домов сизари и турманы, кружастые и бойные. Пусть вольнее станет им в скверах и на площадях. Во всем, конечно, должна быть мера. Важно лишь помнить, что обитавший в большом количестве так называемый странствующий голубь-красавец бездумно уничтожен. Последний был убит в начале века…
Белопенно цвели минувшей весной в Затуленье яблоневые сады. Как облачка, выделялись они среди густой зелени пригорков, распространяли нежный медовый запах. Потом осыпалось цветение порошей, смел лепестки ветерок в низины да к старым заборам. Лето вступило в права, соками земли наливались сорта белого налива, аниса алого, полосатки осенней, антоновки. В сентябре опустились под тяжестью плодов ветки, а с первыми холодными росами в предутренней осенней тишине можно было услышать, как с глухим стуком срываются в траву яблоки, душистые да сочные, и катятся с высокого берега в прозрачные воды сонного озера.
Любит эту пору Иван Филиппович Лемец. Казалось, привыкнуть пора: вырос здесь, председательствовал долго в колхозе, на заслуженном отдыхе теперь. Но нет, выйдет на восходе солнца, когда будят осеннюю тишь петухи, присядет на лавочку и слушает просветленно шорохи сада. Потом возьмет ведро, наполнит доверху самыми красивыми плодами и выставит за калитку. Мальчишки с портфелями пробегут, каждый яблоком полакомится.
Затуленье вспомнил не просто так. Пришло письмо в редакцию от выпускника ПТУ Юрия Чегосова. Сейчас Юра трудится на заводе, отзываются о нем хорошо. А вот у Юры на людей обида. Единственный сын у родителей, гордость и надежда их, Юра растет самостоятельным, имеет четкое направление в жизни. Отец с матерью намеревались определить его в техникум или институт, но Юрий настоял на ПТУ. «Профессию получу, поработаю, а тогда и вуз выберу — так объяснил в письме свое решение. — Белоручкой быть не желаю…»
И вдруг такое утверждение: «Никакой доброты нет. Есть расчет и корысть. Люди не любят тех, кто правду им в глаза высказывает…»
Суть обиды оказалась простой: двое рабочих надумали вынести с завода радиодетали. Юрий помешал, обозвал «несунов» резко и при народе. Оказавшийся поблизости бригадир унял разбушевавшихся, а парню снисходительно заметил: «Надо тебе вмешиваться… Как будто некому больше присматривать. В другой раз умнее будешь…»
Необдуманно, конечно, сказал. В свои шестнадцать лет Юра усвоил законы добра, высокой морали и требует от встречных примерных доблестей, житейских отклонений не признает. Бригадиру бы учесть то.
Однако нынешняя обида подростка не испугала — молодая душа не ожесточилась, она лишь уязвлена несправедливостью и страдает. Боль идет от любви к окружающим, от веры, что человек призван на прекрасные деяния. Следовало укрепить веру, не дозволить очерстветь душой. Ведь прожить без доброты нельзя, она нужна нам всем наравне с водой и хлебом. И мы знаем, что хороших людей куда больше, чем плохих. Отклонение от норм, случаи непорядочности не могут поколебать наши убеждения. Но молодому сердцу требуется опора, добрая поддержка. Научится Юра разбираться в мире фактов, сделает правильные выводы, значит, и во второй раз не уйдет в сторону, примет единственно правильное решение, станет бороться до конца. Сейчас он напоминает пловца в океане, доброта и черствость на пути которого являли как бы острова. И небезразлично, к какому из них пристанет, потому что ему, как и его сверстникам, предстоит со временем взять на себя всю полноту ответственности за происходящее, и это главное.
Вот и припомнилось Затуленье Лужского района. Хотелось ответить парню конкретно, что доброе дело возвышает человека, рождает уважение. По нему и ценят люди личность, воздают честь.
И встает в памяти Иван Филиппович Лемец. За свою жизнь не накопил он ни больших денег, ни дорогих вещей, а в совхозе «Мичуринский» помнят его. В Затуленье расскажет вам о нем каждый встречный, будь то школяр или взрослый.
До войны славилась деревня садами. Зимой сорокового ударили такие морозы, что лед на озере трескался с орудийным гулом, падали на лету птицы. Плодовые деревья вымерзли, по весне даже дубы не выкинули листву. А тут фронт накатился. Опустевшей и нищей застал деревню Иван Филиппович Лемец, вернувшись весной сорок девятого в родные края. Сын эстонца-земледельца, сам выросший на земле, горевал Лемец при виде разорения.
Приехал Иван Филиппович не из теплых мест. В начале сороковых позвала партия молодежь на освоение Сибири и Дальнего Востока. Вместе с женой Анной Васильевной создавал агроном Лемец на берегах Зеи совхоз. Добился урожаев картофеля до 23 тонн с гектара, выращивал помидоры и даже арбузы. И вот ходил по Затуленью темнее тучи при виде черных стволов яблонь да дикой поросли у их подножий.
— Ничего. Будем есть яблоки! — твердил только что избранный председатель колхоза. — Не такие сады разведем!
Казалось, до садов ли, когда люди картошки не имеют, краюхе ржаной рады. В один из дней уехал Лемец в садоводческое хозяйство «Скреблово». Возвратился под вечер усталый, перепачканный землей, а в кузове машины — около трехсот саженцев. На свои деньги приобрел.
— Берите, соседи, — упрашивал подошедших. — Вот папировка, а это — осенняя полосатка. Антоновка для наших мест — самое доброе дерево. Берите…
Отсчитывали по пять саженцев, кто и десять, советовались с агрономом, наблюдали, как он сажает яблони. Рождались заново затуленские сады, а вскоре и колхозный сад разбили на 120 гектарах. С женщинами да подростками расчищал Лемец лесные делянки, выкорчевывал пни. Ни сна ни отдыха не знали колхозники, но вспахивали и засевали поля. По осени радовались: не только картошка уродилась, от помидоров краснели площади. Наконец и сады зацвели, плыл майскими ночами медовый запах, будоражили зачарованную тишь соловьи. Следом еще пять колхозов района занялось садоводством. Горы сочных яблок свозили они в Лугу, доставалось Ленинграду и области.
Но ударила лютая зима, напомнив старожилам прошлое. Трескались от мороза яблони. Припадая на больную ногу, брел Лемец по снегу от дерева к дереву, гладил рукой шершавые стволы, а поделать ничего не мог. В мае сады не зацвели. И время вроде подступило такое, что пропал к садам интерес. Совхозных руководителей заботили молоко да картофель. Овощи да яблоки из города везли.
Только не мог Лемец видеть землю голой, спилил мертвые кроны. И потянулись от пней отростки, живы, значит, остались корни. Сажал и новые яблоньки, уговаривал сельчан, помогал делать прививки добрых сортов. Но встречал старый агроном и непонимание, и обиды терпел, да не растратил душевной доброты и веры в лучший исход. Опускал в ямки тоненькие саженцы, укрывал корни землей, напоминал не то себе, не то помощникам: «Коробовку не забыть бы, коробовку. Яблочки, может, не столь видные, зато ранние, сладкие. Радость для ребятишек…» Иначе не мог. Понимал свой долг по-крестьянски просто: коль есть деревня, значит, должно возвращаться вечерней порой с пастбища стадо, звенеть, ударяясь в подойники, струи молока, должны цвести по весне сады.
Знаю другого человека, ходит по ведомствам с добрым вроде намерением, а поддержки так и не встретил. «Не любят меня, верно, — заявил при встрече с вызовом. — Но позвольте спросить: почему? — И зло прищурил глаза: — Зависть снедает. Такие деньжищи у меня. О доброте говорите? А доброты-то и нет, не существует! Есть расчет. Каждый для себя хочет сделать получше».
Суть обиды оказалась непростой. Человеку этому шестьдесят. Не в праздности годы миновали — в трудах. Имел сад, пасеку на 50 ульев, но за все лето яблока с ветки не сорвал для собственного удовольствия. Дочери попросят яблок — наберет падалиц: мол, ничем не хуже. Все для рынка берег. Туда и мед бидонами отвозил. А цены — много выше, чем у других.
Умерла под старость жена. Дочери уехали — ни письма от них, ни привета. И вот ходит бобыль по учреждениям, деньги, и немалые, хочет передать обществу. Предлагает построить на них в родном селе школу — потребность такая есть. Одно лишь условие ставит — на здании должна быть табличка: мол, на средства такого-то построено в дар сельчанам. Однако ни сельсовет, ни в районе согласия не дают. «Дурная память, — так и сказали. — Пользовался после войны трудным положением, обирал людей. Да и позднее слыл крохобором».
Вот так — век прожит, теперь хочется добрый след оставить. Полагал человек, что деньги — всё, они вес, авторитет придадут, возвыситься помогут. В прежние времена, конечно, по его замыслу получилось бы — церковноприходскую школу или сиротский дом открыли бы. Теперь доброте в обществе цена иная. Видят люди и долго помнят, жил ли ты исключительно для себя или находил истинное удовольствие в содеянном для тех, кто рядом. И чем больше отдал, тем выше почет.
Высокая ответственность, стремление жить для других побуждают совершать поступки величественные. Есть под Минском деревня Адамовцы. Обычный уклад: пашут землю люди, справляют свадьбы, баюкают внуков. Только говор другой, белорусский. Говор Янки Купалы и Якуба Коласа. В любой хате приветят вас, в каждой вспомнят Ивана Радевича. Рассказывала о нем старая партизанка, связная одного из отрядов отдельной бригады «Неуловимые» Татьяна Степановна Голуб. Сама она потеряла в войну брата, чудом уцелела, хоронилась в кустах, когда гитлеровцы, согнав в сарай детей, женщин и стариков, облили постройку керосином и подожгли. Потом о Радевиче говорили другие, слушал с бьющимся сердцем, и разум не мог постичь движение души человека. Открылась тогда простая и ясная по сути своей истина: существование твое бессмысленно до тех пор, пока ты принадлежишь себе одному, пока не осознал себя частицей великого целого, народа.
Бурлит в Адамовцах жизнь, молодая и сильная. Бурлит вопреки намерению фашистов уничтожить белорусский народ, не оставить от него и рода. Устанавливая «новый порядок», гитлеровцы скрупулезно выполняли задуманное: на территории Белоруссии они создали 260 лагерей смерти и концлагерей, сотни тюрем и гетто. Во время карательных операций фашисты сожгли 692 деревни, в их числе и Адамовцы. Но возродилась деревня, пошли от уцелевших корней молодые побеги, не исчезли фамилии. Не исчезли благодаря мужеству таких, как Радевич.
В войну Иван Радевич был начальником особого отдела партизанского отряда «За Советскую Белоруссию». Воевала с ним и жена, в землянке родившая сына. Валентин — такое дали малышу имя. Во время одной из карательных операций гитлеровцы оттеснили часть отряда, взяли в клещи. Отрезанные от основных сил, люди понимали, что выйти никому не удастся, оставалось одно: принять последний бой. Но среди бойцов находились женщины, подростки. Как старший по званию Радевич уводил отряд в самые топи. Двигались до тех пор, пока болотная тина не подступила многим к подбородку. Ослабевших поддерживали более сильные. Группа остановилась и затаила дыхание. Медленно угасал день. Справа и слева слышно было, как переговаривались фашисты. В болото солдаты не полезли. Да и поверить было трудно, что кто-то отважится на подобное.
Миновала холодная ночь, а партизаны не двигались с места в ожидании, когда немцы успокоятся и снимут заслоны. И тут заплакал ребенок. Перепеленать бы его, покормить да к теплу поближе. Ничего подобного даже в малой мере сделать Надежда не могла. С мольбой и отчаянием смотрела на мужа, на стоявших поблизости. Что могли предложить они, когда даже сухаря не уцелело, когда кровь в жилах и та, кажется, застыла? Ребенок подал голос настойчивее, мать прикрыла мокрой ладонью сынишке рот, прикладывалась губами, чтобы помочь хотя бы дыханием. Услышат гитлеровцы плач дитяти — погибнет отряд. Только не помогали старания, дитя настойчиво подавало голос. Изменившийся в лице, поседевший от муки, Радевич вытащил пистолет…
Носятся сегодня по деревенской улице на мотоциклах озорные внуки тех, кто уцелел в тот трагический день. В Адамовцах поселились и Радевичи. Уже после войны родила Надя четверых детей — Ивана, Петра, Анну и Валентину. Выросли все, семьями обзавелись. Только прошлое не изгладилось в памяти матери, до конца дней своих оплакивала она первенца.
Понятна материнская скорбь, а поступок отца? На каких весах правосудия и добродетели его взвесить? С позиции мирных дней, иной читатель воскликнет: то была война! Она требовала поступков и действий исключительных! Потому и ложились грудью на амбразуры дотов, бросались на горячие пулеметные стволы.
Да, война требовала поступков исключительных. Но как не восхищаться решением Людмилы Петровны Алферовой из Ухты, которая, имея на руках семерых детей, приняла под свою материнскую опеку еще семерых. Живет большая семья в согласии, заботливом отношении старших к меньшим. Хранительница очага она, Людмила Петровна. Нет в доме хрусталя, дорогих ковров. Имеется другое, что ценится много выше, — душевная щедрость.
Не в этой ли самоотверженности, умении отдавать всего себя и кроется смысл бытия? Не тем ли богаты мы, гордимся по праву? «Я член партии, воспитала двух приемных дочерей, родители которых погибли в Ленинграде во время блокады, — написала в областной комитет защиты мира женщина. — Понимая сложную международную обстановку, я решила внести в Фонд мира все свои сбережения — 10 тысяч рублей…» И не назвала из скромности свою фамилию.
Никто из нас не узнает, что думал в последние секунды жизни майор Нестеров. Но он не дрогнул перед неожиданностью, когда отказал двигатель сверхзвукового истребителя-бомбардировщика. Отказал на взлете, что опаснее во сто крат. А внизу лежал поселок… Возможно, как раз в эти мгновения какой-то мальчишка раскачивался на заборе, наблюдая за полетом грозной машины.
— Катапультируйся! — приказала майору Земля. — Немедленно катапультируйся!
И он мог рвануть красную ручку, но не сделал этого, до последней секунды старался перетянуть запретную черту, за которой останется на весах судьбы лишь его жизнь. Раздался грохот, разорвавший тишину мирного дня. Раздался в стороне от поселка. Бесстрастные приборы зафиксировали: майор Нестеров не выпустил из рук штурвал до самого столкновения с землей…
Что верно, то верно: добрую память за деньги не купишь. Ее надо заслужить, чтобы не оборвалась, говоря высокими словами, связь времен. Так и сказал в беседе с Юрой Чегосовым. Думается, понял парень.
На днях довелось побывать в Затуленье. Миновали старый парк, остановились. На пригорках шумели сады, посаженные великими жизнелюбами…
— Обязательно купи «хэппи мэна» — смеющегося толстячка из красного дерева, — советовали коллеги из АПН, побывавшие в Индии. — Он приносит удачу…
— Мой фрукты. И будь осторожен при выборе блюд. Перцу в них столько, что сгореть можно. Не вздумай запить водой, лишь усилишь жжение. Лучше пей простоквашу, ее подают специально…
Под конец наставления и пожелания перепутались в голове, и я махнул рукой. Попробуй запомни, какие овощи можно есть мытыми, а какие, например, надо замачивать. Что банан очень вкусен с красным перцем и лимонным соком, папайя полезна для желудка. Лучше всего утоляет жажду сок кокосового ореха, а из плода хлебного дерева в гостинице можно приготовить кушанье — пальчики оближешь.
Мы летели на фестиваль СССР в Индии, проведение которого — яркое свидетельство дружбы и глубокого уважения народов, их культурного сближения. Участники фестиваля хотели, как говорится, себя показать и других посмотреть.
В аэропорту Дели мы приземлились под вечер. Совершили поначалу посадку в Карачи, как сказали, по распоряжению пакистанских властей. Самолет наш подрулил к белому приземистому зданию аэропорта, со всех сторон лайнер тут же окружили вооруженные солдаты. В иллюминаторы мы с любопытством рассматривали военных, безжизненный аэродром, выжженную солнцем равнину.
И вот мы в Дели. Температура воздуха в столице плюс тридцать восемь градусов. И это после нашей ленинградской зимы… Выходим на трап, стюардесса в зеленом сари, сложив на груди молитвенно руки, желает каждому из пассажиров здоровья и благополучия. Сходим на землю, в лицо ударяет густой горячий воздух.
В холле аэровокзала нас встречают представители комитета по проведению фестиваля СССР в Индии, увенчивают гирляндами живых цветов, дарят розы.
— Мистер Рави Нагпал, — представляется по-русски высокий улыбающийся мужчина. — Ваш ассистент на дни пребывания. Преподаю русский язык в Делийском университете.
С Рави мы сдружились быстро. Он учился в Москве, бывал в Ленинграде и рад встрече с нами. И практика по языку для него хорошая, говорит, сверкая белыми как сахар зубами. По дороге Рави сообщил, что жить мы будем в отеле «Меридиан», самом респектабельном в столице.
По обочинам дороги тянулись в небо пальмы, встречались рощицы бамбука, клонила ветви гвоздика — высокое дерево с листьями, как у лавра. На шумных перекрестках Дели бросились в глаза обложенные мешками с песком пулеметные точки, возле них дежурили солдаты в форме цвета хаки.
— На случай разгула сикхских экстремистов, — пояснил Рави. — И религиозные фанатики бунтуют.
Отель «Меридиан» сверкал чистотой, надраенной медью перил, ручек. У входа нас встретил швейцар — чернобородый молодец под два метра ростом в белоснежной чалме и красном кителе с золотыми эполетами, позументом. Он успевал величественно распахивать перед гостем двери, вызывал машину, предупредительно открывал дверку подкатившего «Амбассадора», напоминающего первую модель «Волги», и давал объяснения спрашивающим. Внутри отель блестел мрамором и бронзой, зеркалами. Позже мы убедились, что «Меридиан» не для простых смертных: омлет в ресторане стоил 90 рупий, курица под красным соусом — 300 рупий, бутылка шампанского — 600 рупий!
Освоиться в любом большом городе Индии просто, в чем мы удостоверились, побывав не только в Дели, но и в Бомбее, Калькутте. Важно не нервничать, не суетиться, не поддаваться панике, оказавшись в уличной круговерти. Удивительное это зрелище: скопление такси, двухэтажных автобусов, скуттеров — мотоциклов на трех колесах с уютными кабинками сзади, коровы и собаки, масса велосипедистов. Все движется, позванивает, гудит. Автобусы и скуттеры раскрашены, увешаны блестящей мишурой, фигурками божеств, дракончиками. Автобусы на стоянках лишь притормаживают — пассажиры садятся на ходу, а поэтому надо обладать сноровкой. Движение левостороннее, невольно хочется свернуть вправо. Светофоров нет, движение регулируют сами водители на взаимном уважении и доверии. Желаешь пропустить машину — высунь руку из окошка, подай знак: мол, обгоняй. И только на площадях стоят полицейские в широкополых ковбойских шляпах. В Калькутте полицейский имеет еще и зонт, закрепленный на ремне.
В железном водовороте — велосипедисты. Обыкновенный двухколесный велосипед, а на нем — отец за рулем, перед ним на раме двое детишек. К рулю приделана корзинка, в ней дремлет малыш. На багажнике мама — голубое, синее, красное или оранжевое сари, на руках у матери ребенок. На велосипедах перевозят грузы — доски, бревна.
В тени акаций — торговцы едой, фруктами, лимонадом и пепси. На углях жаровен поджариваются початки молодой кукурузы, варится кари — овощи с рисом и рыбой. Подается кари в смеси острых специй и соусов самой разной окраски — желтой, зеленой, красной, белой.
Мы решили отведать блюда национальной кухни, зашли в небольшой уютный ресторан. Официант тут же поставил перед нами стаканы с холодной водой. Так принято. Говядина и свинина в Индии не в ходу по религиозным канонам, курицу еще едят, но редко кому это по карману. А вот овощных блюд множество, обязательно с перцем, зеленым и красным, от горечи которого дыхание перехватывает. Мы заказали чапати — полувоздушные лепешки, а к ним — несколько овощных кушаний с горошком, кокосовым маслом, сладким луком. Ко всему и чашка простокваши с мелко нарезанными помидорами. От перца горит во рту, но все вкусно. Простокваша и впрямь снимает горечь.
Привычная для города сцена: садится человек на тротуаре, удобно располагается для отдыха или ночлега. И никто на него не крикнет. Вечером выйдешь прогуляться, а на асфальте — спящие дети, мужчины и женщины, старики. Бездомные, нищие. В Индии свыше 70 миллионов голодающих.
Много на улицах детишек, они большей частью предоставлены сами себе. Подрабатывают разносчиками, посыльными, а то и выпрашивают милостыню. На детей взрослые не кричат и не сердятся. Не увидишь того, чтобы ребенка шлепнули, приструнили. Как ни расстроены отец и мать, но никогда не выкажут этого при детях, не сорвут злость. Взрослые естественны в поступках, приветливы в обращении. Не позволяют себе мужчины в присутствии женщины вольности и небрежности, не пристанут с ухаживанием. Обуздание чувства — главное в семейном воспитании. «Речь жены, обращенная к мужу, должна быть сладостна и благоприятна», — сказано в Ригвиде, древнейшей из книг.
Великой женщиной и преданной дочерью своего народа была Индира Ганди. «Индира — это Индия», — сказал Рави. Мы не смогли не побывать в особняке на Савдарджанг, который находится в стороне от знаменитой Радж Патх — «дороги государства». Место, где жила Индира Ганди и где была убита, тихое. Здесь проживают высокопоставленные чиновники, члены правительства.
Одноэтажный белый дом с невысокой оградой. Вокруг дома растут ашока, похожие на ель криптомерии, буйно цветет бугенвилия, так любимая Индирой Ганди. Нежно-розовые цветы бугенвилии очень похожи на цветы персика и сплошь покрывают ветки. Издали впечатление такое, словно свисают к земле гирлянды.
В то утро Индира Ганди проснулась по привычке с восходом солнца, сын, невестка и внуки находились в отъезде и должны были собраться в этом доме через несколько суток, на ее день рождения. Премьер-министр умылась, расчесав волосы, надела оранжевое сари, вышла в сад подышать свежим воздухом. Бронежилет не надела. Какая может подстерегать опасность? Охранник, увидев ее, отдал честь.
— Доброе утро, мадам…
— Доброе утро, — ответила женщина.
И тут по ней открыли огонь.
— Что вы делаете? — только и успела воскликнуть.
Восемнадцать выстрелов прогремело почти в упор. Индиру Ганди доставили в институт, но оперировать было бесполезно — стреляли не новички. В два часа дня из дверей института вышел к толпе печальный мужчина в белом дхати и сказал: «Индиры Ганди больше нет с нами…»
У того места, где пролилась ее кровь, неподвижный часовой в чалме цвета хаки.
— Если бы убрали из охраны сикхов, — говорит нам Рави, — Индира была бы жива…
Девятимиллионный Бомбей по населению уступает лишь Калькутте, где, по приблизительным подсчетам, проживает свыше 12 миллионов человек. Но точно никто не скажет, — люди поселяются, рождаются и исчезают в районах трущоб без регистрации, без следствия. Куда вдруг делся, что с бедолагой сталось — и полиции не дознаться, слишком велик преступный мир.
Бомбей поражает контрастами: роскошь особняков под пальмами на Марин-драйв. Жемчужное ожерелье — так еще называют эту набережную за золотые пляжи, ослепительной белизны дома и отели в духе английской неоклассики. На холмах Малабара вас поразят «висячие сады», а в восьми километрах от города, в океане, на острове Элефанта, — пещерные древние храмы. Они вырублены прямо в горе. В одном из них — высеченный из гранита гигантский бюст трехликого Шивы и рельефы, повествующие о жизни его и подвигах.
Но нигде больше не увидите вы такого обилия трущоб — хибары из досок, принесенных со свалок, и листов жести. Отсюда расползается по городу преступный мир, воротилы его, «крестные отцы» мафий, поделившие Бомбей на свои владения, где каждый перекресток, место у ресторана, лавчонка — все распределено, со всего взимается плата. Нищие, воры, контрабандисты, проститутки и сутенеры наводняют центр Бомбея, у всех свой хозяин, незримо руководящий и направляющий. Притоны и подпольные бары, игорные дома кишат шулерами, перекупщиками, темными личностями, которые верховодят клерками и нищими. В целях наживы они крадут и уродуют детей, чтобы те вызывали сострадание, попрошайничая. И отдавая безрукой девчушке рупию или две, вы отдаете не ей на пропитание, а ее хозяину.
В центре Бомбея — знаменитый рынок Колаба: магазинчики, лавки, ресторанчики, великое множество лотошников. Здесь можно купить наряды, изделия из золота и серебра, жемчуг и камни, радиоаппаратуру, книги. Купите здесь и «хэппи мэна», хоть в рост человека, можете погладить, как это заведено, его живот, чтобы пришла к вам удача. Здесь смотри в оба, не то ловкие торговцы обведут вокруг пальца и в гостинице, распаковав покупки, недосчитаешься лучшей вещи.
На Колабе в круговороте толпы звучит разноязычная речь. Встретите вы здесь и соотечественников, в основном из числа туристов. Индийцы относятся к ним уважительно — советские без гордыни и зазнайства. К англичанину индиец насторожен. На Элефанте в храме трехликого Шивы фотографировать запрещено. Служитель, узнав, что мы из СССР, улыбнулся приветливо и сделал для нас исключение из правил. Начал щелкать «Никоном» и англичанин в шортах. К нему подошел не только монах, но подбежали женщины и буквально изгнали из храма.
Торговцы на Колабе советских туристов считают жадноватыми. Разве станет американец или англичанин сдавать бутылки после лимонада или пепси, хотя они стоят почти столько, сколько и полные! А вот русские сдают. Чемодан в аэропорту норовят сами тащить, хотя носильщик и просит за услугу 2 рупии. В гостинице бой спешит на подмогу, но снова отказ: «Нет-нет, я сама…» Велорикша позванивает колокольчиком, следуя за группой: мол, садитесь, — но шарахаются от него туристы из СССР.
В Калькутте произошел курьезный случай. На центральной улице я решил почистить туфли. Когда остановился возле чистильщика, тот замер от неожиданности, а затем радостно начал работать щетками. Сбежались другие чистильщики, оживленно загалдели. А потом подошел к Рави господин в костюме-тройке и сказал: «Я хозяин чистильщиков. Четырнадцать лет живу здесь и вижу первого русского, который не пожалел денег чистильщику».
Откуда ему знать, что советский человек «жадничает» в силу обстоятельств. Получив на карманные расходы каких-то 300 рупий, турист старается распорядиться ими как можно экономнее, вот и дорожит каждой рупией. Лишний раз не купит воды, не попробует папайю, не отведает сока кокосового ореха, не прокатится на слонах в Национальном парке, не купит для обезьян пару бананов.
На Колабе разбегаются у советского человека глаза от обилия вещей. И забывает иная женщина, глядя на бусы из агата или бирюзы, о чувстве собственного достоинства, торгуется, предлагает обмен, извлекая из сумки утюг, сигареты, одеколон, мыло. Везут, конечно, не лучшее, а что подешевле. Проходишь мимо лавок, и горько видеть на прилавках рядом с американскими товарами мыло «земляничное» или «детское» в блеклых упаковках, сигареты «Космос», одеколон «Гвоздика», пластмассовые бинокли. Более бедной страны, чем наша, вроде и нет.
Зная спрос советских туристов, торговцы и действуют им под стать. Есть на Колабе магазин для русских, «Саша» называется. За рупию вам укажут к нему дорогу. Любопытство и нас повлекло туда. Поднялись на второй этаж и остолбенели: огромная комната с прилавками по обе стороны и товар, как в самом рядовом нашем комиссионном, — все старое, вышедшее из моды. Английским в группах мало кто владеет, объясняются жестами, обрывками фраз из русско-английского разговорника. Разворотливые продавцы подбирают обнову, иной знает сносно русский. Заворачивая покупку, шепнет заговорщицки: «Только для вас… на десять рупий дешевле». И покупательница довольна, берет платье за 60 рупий, сует благодарно сувенир — заводную курочку-рябу. А такое же платье в магазине напротив продается по цене 50 рупий. Коммерция — удел смекалистых и ловких, ничего не поделаешь…
Иные торговцы даже визитные карточки имеют на русском языке. Сохранил образчик. В уголке визитки серп и молот. Далее: «Добро пожаловать. Джонсон и компания. Напротив дома электротоваров. Имеются в продаже американские джинсы, женские платья, кофточки разных размеров, цветов и моделей».
Обидно все это видеть. Как говорил герой кинофильма «Белое солнце пустыни», за державу обидно. Великая страна, а ставим себя в унизительное положение, толкаем людей приторговывать утюгами и биноклями, шампанским, одеколоном и сигаретами. Отказаться пора от нищенского обмена валюты — ведь по нас судят о культуре страны, по товарам — о ее достатке.
Убогость нашу ощущаешь и в самолете Аэрофлота. О сервисе на авиалиниях писалось достаточно: не блещет он, а министерство выводы делать не спешит. Туда летели — экипаж индийской авиакомпании трижды угощал пассажиров горячим, подавали нам чай, кофе, соки. При перелетах внутри страны — горячее обязательно. Но вот летим домой. На подлете к Ташкенту стюардесса разнесла жидкий грузинский чай, а к нему — по черствой вафле. После Ташкента подали холодную пупырчатую курицу да по куску вялого огурца. Смотрели на нас летевшие до Лондона англичане и снисходительно улыбались…
В Индии многое поражает путешественника. Украшен дом цветами, а вечером весь в ярких гирляндах, барабаны гремят — свадьбу играют. Именно играют. Жених приезжает за невестой на белом коне, раззолоченная сбруя. В руке жених держит меч — символ того, что он с боя возьмет невесту. В старину так и было, брали силой. Над женихом зонт на длинном шесте, а вокруг процессии люди с лампами на головах. Людей не видно, лишь колеблющийся свет ламп. Вино, водка на свадьбе — это не принято, подаются вкусные напитки, сладости, чай.
Чаем Индия знаменита с древних времен. Зайдешь в лавку: зеленый, черный, золотой. В любой расфасовке, многих сортов. Больше всего ценится зеленый — свыше 100 рупий за килограмм, а отборный гораздо дороже. Производят индийцы чая до 650 тысяч тонн ежегодно. Около 220 тысяч тонн идет на экспорт.
Зеленым чаем нас угощал Радж Капур. Он болел, душила астма, но пришел в Бомбее на открытие фестиваля СССР. Поговорить в тот вечер не довелось, мы позвонили Капуру на следующий день. У Капура была уже назначена встреча с молодежью Бомбейского университета и советской делегацией, но он предложил приезжать к нему не откладывая.
Встретил нас в своем доме радушно, расспрашивал о Москве, затем рассказал о своих сыновьях — один стал знаменитым артистом, второй — певец. На наших глазах слуга засыпал чай в красивый фарфоровый заварник, залил водой (не кипящей, а когда она лишь побелела от обилия пузырьков) и укрыл белоснежной салфеткой. После настаивания долил в заварник кипяток, разлил чай по чашкам. По комнате поплыл нежный аромат. Мы наслаждались напитком, вспоминали фильмы с участием Капура, запели вместе: «А бара я, никто нигде не ждет меня, не ждет меня. А бара я…»
На прощание Капур, узнав, что мы летим в Калькутту, посоветовал: «В Калькутте вы сможете купить самый хороший чай. А пока примите и от меня подарок». Как ни отказывались, хозяин настоял на своем.
В Калькутте находится и советское отделение торгпредства по закупке чая, товаров из кожи. Встретились с заместителем заведующего отделением Д. В. Трофимовым. Привело нас в торгпредство не праздное любопытство — поглядеть, как живут советские чиновники за рубежом. Тут полный порядок — не бедствуют, живут в достатке. Хотя будут вам жаловаться на жару, сезон дождей. Но предложи любому отъезд домой — и не увидите на лице восторга. Многие, а особенно жены, рады оттянуть срок командировки еще хотя бы на годик. Вспомнят, что дома их ждет не коттедж, а двухкомнатная малометражка, а за мясом придется выстаивать очереди и все равно, даже отстояв, не возьмешь такую вырезку, какую приносит здесь работник. Но это к слову.
Нас интересовал чай — уж больно он отличался от того, какой пьем мы дома и на работе. Закупаем в Индии ежегодно 80 тысяч тонн средних сортов. Для справки скажу: до революции Россия закупала 75 тысяч тонн. Можем ли мы больше приобретать? Индийцы готовы сегодня выделить нам еще 20 тысяч тонн.
— Валюты нет, — сетует Д. В. Трофимов. — Чай дорог…
Слова его заставляют вскочить с места: почему так берегут наши деньги? Ведь покрываем мы эту валюту из своего кармана с лихвой. За грузинский, простите, без вкуса и аромата, платим рубль четыре копейки за пачку в сто граммов. Умножьте на десять. 10 рублей 40 копеек за килограмм, так что чаевод не внакладе.
— Увеличим закупки, — говорит Трофимов, — а кто станет брать грузинский, азербайджанский?..
Думается, об этом пусть заботятся те, кто производит. Пусть возрождают чаеводы былую славу отечественных сортов. Они виноваты, что качество грузинского или азербайджанского чая упало. Индийцы стыдят нас: мол, бога побойтесь, у вас идеальные климатические зоны для выращивания чая: Краснодарский край, Колхида. В чем же беда? В Индии чай собирают по-хозяйски, срывают лишь флеши — продуктивные 2–3 листа с почкой, а на плантациях Грузии машины скашивают подчистую ветки, гонят тонны. С гектара в Грузии, как известно, берут 9—10 тонн листа, а в Индии — 5 тонн, и ни килограммом больше. Индийцам нужен чай, а чаеводам нашей страны — рекордные тонны листа, сверхплановая продукция, которая оплачивается дороже. Вот и перекрывали сборщики нормы в 4–5 раз, сдавая даже черешки, и загубили плантации…
Мы улетали из Индии в полнолуние. Восточное небо сияло крупными звездами, в голубоватом лунном свете поблескивали купола храмов. В час луны люди загадывают желание: пусть выздоровеет больной, родится ребенок, прибудет достаток и отступит нищета. Загадывали желание и мы — вернуться в эту страну еще раз.
Прощаясь, Рави Нагпал сетовал, что мы не увидим веселья в праздник весны — холи. Индийцы готовились встречать его. Приход весны — начало сбора зимнего урожая. Крестьяне на полях отмечают это событие по-своему — кладут в костер первый сноп риса, а потом раздают всем мягкий свежий хлеб, обливают друг друга красками и водой. В городе тоже царит веселье. И долго еще увидишь на улицах горожан в одежде с радужными подтеками. Память о холи…