В 1785 году вечером после скачек в Мохлине молодежь собралась по своему обыкновению на скромный бал. Там танцевали в одном танце Джин Армор, дочь подрядчика-каменщика, и наш темноглазый донжуан. Его собака (не бессмертная Люат, а не обретшая славы ее преемница), видимо, ощутившая какое-то пренебрежение, повсюду следовала за хозяином к замешательству танцующих. Это вызвало несколько веселых замечаний, и Джин услышала, как поэт сказал партнерше — или, как мне представляется, со смехом адресовал реплику всему обществу, — что «хотел бы так же нравиться кому-нибудь из этих девушек, как его собака». Некоторое время спустя Джин отбеливала холсты на мохлинской лужайке, Роберт в сопровождении собаки случайно проходил мимо; и собака, «рыскавшая по сторонам», пробежала всеми четырьмя лапами по холсту. Это привело к разговору; и Джин с несколько вульгарным заигрыванием поинтересовалась, «понравился ли он кому-то из девушек так же, как его собаке». К несчастью записного донжуана, честь не позволяет ему отказаться от поединка; в жизни он словно римский солдат на службе или принесший присягу врач, обязанный лечить от всех болезней. Бернс принял вызов, в сердце его пробудилась пылкая надежда, перед ним была девушка — хорошенькая, простая, если не совершенно глупая, и явно не избегающая его внимания, — ему снова показалось, что, возможно, здесь его ждет любовь. Если б он только знал правду, эта покладистая, пустоголовая девушка не имела в виду ничего большего, чем флирт, и сердце ее было занято другим мужчиной. Бернс снова стал «вгонять себя в нежные чувства», доказательства его успеха можно найти во многих стихотворениях того периода. Но преуспел не только он; Джин, хоть ее сердце и было занято, поддалась обаянию Роберта, и в начале следующего года естественные последствия стали явными. Для несчастной пары это был тяжелый удар. Они шутили с жизнью и получили грубое напоминание о серьезности ее проблем. Джин осознала крушение своих надежд, наилучшим исходом для нее был брак с человеком, не занимавшим ее заветных мыслей, теперь она могла радоваться, если получит то, чего бы ни за что не выбрала. Бернс же, узнав об этой беде, понял, что поиски завели его не в то полушарие, что в Джин он никогда не был влюблен. Вот что он пишет в тех затруднительных обстоятельствах: «Я решительно настроен против двух перспектив — оставаться дома и связывать себя с нею супружескими узами. На первое я не пойду, клянусь небом! — на второе не пойду ни за что, клянусь адом!» И добавляет, видимо, смягчась: «Если увидишь Джин, скажи, я встречусь с ней, и да поможет мне Бог в этот трудный час». Они встретились; и Бернс, тронутый ее несчастьем, спустился с высот независимости и дал ей письменное обязательство жениться. Кара за донжуанство заключается в создании новых ложных положений — отношений, которые в равной мере дурно и продолжать, и разрывать. Этот случай был именно таким. Практичный Умник рассмеялся бы и пошел своей дорогой; давайте порадуемся, что Бернс больше слушался голоса сердца. Когда мы понимаем, что не можем быть правыми, лучше всего становиться добрыми. Осмелюсь сказать, что после этого разговора он ушел не особенно довольным, но с ликующей совестью, и по пути пел свой любимый гимн «Как блаженны рабы твои, о Господи!». А вооруженная «бумагой» Джин рассказала обо всем предпринимателю-каменщику и его супруге. Ферма Бернса и его брата была близка к разорению, поэт был весьма неудачной заменой любому зажиточному сельскому парню, и пожалуй, старый Армор знал о прежней привязанности дочери. Во всяком случае он был не столько разозлен утратой ее целомудрия, сколько браком, целью которого было эту утрату покрыть. О нем он и слышать не хотел. Джин, просившая Бернса жениться лишь для успокоения родителей, а вовсе не из-за пылкого влечения к поэту, с готовностью отдала бумагу на уничтожение, и обе стороны решили, правда, ошибочно, что этого брака не будет. Для такого гордого человека, как Бернс, это был сокрушительный удар. Согласие, которое он дал из жалости, теперь публично бросили ему в лицо. Семья Арморов предпочла позор свойству с ним. Поскольку он не только дал обязательство, но и наверняка снова «вгонял себя в нежные чувства» к Джин, удар поразил не только его тщеславие, но и сердце.
Бернс стал отводить душу в стихах, но при такой жгучей обиде рукописи не могли утешить его. Ему требовалось более действенное средство из плоти и крови, и после этого крушения он вновь отправился на поиски любви. Пожалуй, одной из наиболее трогательных черт человеческой натуры и одним из общих мест психологии является то, что едва мужчина теряет надежду или веру в одну любовь, то стремится найти другую и утешиться ею. Мир велик; должны существовать надежда и любовь, где-то его поджидающая, и поэтому, свесив голову, оскорбленный поэт вновь отправился искать свою судьбу. В одном из соседних домов служила скромная и добрая няня из Хайленда, вскоре они с Робертом нежно привязались друг к другу и тайно обручились. Данное Джин обязательство жениться на ней просуществовало до 13 марта 1786 года; однако между Бернсом и Мери Кэмпбелл все было улажено 14 марта, когда они встретились в последний раз и с сельской церемонностью попрощались на берегах Эйра. Потом оба омочили руки и, стоя на разных берегах и держа над водой с обеих сторон Библию, поклялись в вечной верности. Затем обменялись Библиями, на одной из них Бернс для пущей гарантии надписал клятвенные тексты; и, разумеется, если эта церемония могла в какой-то мере скрепить рассеянные привязанности, эти двое соединились на всю жизнь. Мери происходила из суеверной семьи, поэтому, видимо, на этих обрядах настояла она; но тогда они явно были очень по вкусу Бернсу, ничто не казалось чрезмерным, никакая клятва слишком громкой, чтобы укрепить его шаткую верность.
Теперь значительные события в жизни поэта происходили одно за другим. Было объявлено о выходе его книги; Арморы подали на него в суд, требуя алименты на ребенка; он скрывался в разных местах и правил гранки; принял приглашение отправиться на Ямайку, куда Мери должна была приехать к нему как жена; он получил «предписание явиться не позднее, чем через три недели на судно „Нэнси“ к капитану Смиту»; его сундук был уже отправлен в Гринок; и теперь в ненастную осеннюю погоду он слагал на вересковой пустоши прощальные стихи:
«Прощайте, травы, тростники
Родимой Эйр — моей реки!» [7]
Но Великий Драматург втайне уготовил для этой пьесы иной ход; после бурной развязки, где смерть, рождение, внезапная слава играли роль «богов из машины», над сценой преображения опустился занавес. Джин разрешилась от бремени двойней, и по взаимному согласию Бернсы взяли на воспитание мальчика, а девочка осталась с нею. Книга сразу же приобрела шумный успех; она принесла в кошелек автора двадцать фунтов и открыла путь второму, более полному изданию. Третьим и последним в этой серии вмешательств судьбы было письмо, пришедшее на моссгилскую ферму Роберту. Он подошел с ним к окну и стал читать, потом вдруг изменился в лице и, не говоря ни слова, вышел из комнаты. Несколько лет спустя, когда подробности той истории стали известны, его родные поняли, что он узнал из письма о смерти хайлендской Мери. Если не считать нескольких стихотворений с умышленно неверной датировкой, Бернс нигде не упоминал об этом эпизоде своей жизни; очевидно, у него имелись причины скрывать подробности этого случая. Одной деталью мы можем быть довольны: несколько лет спустя он навестил мать несчастной девушки и произвел на нее впечатление «очень душевного парня».
Примерно через месяц после получения письма Роберт одолжил у приятеля лошадь и поехал в Эдинбург. Той зимой город был взбудоражен «плугарем-поэтом». Робертсон, Дугалд Стюарт, Блер, «герцогиня Гордон и весь веселый мир» были его знакомыми. Подобной революции в истории литературы не найти. Нужно иметь в виду, что Бернсу тогда было двадцать семь лет; он с раннего детства вел упорную борьбу с неплодородной почвой, скверными семенами, неблагоприятной погодой, шагая по густым эйрширским мхам, ведя бороздой плуг, молотя зерно цепом; и его образование, питание, развлечения были такими же, что и у всех шотландских крестьян. Теперь он внезапно оказался среди утонченных, образованных людей. Нетрудно представить, каким был тогда Бернс, в башмаках и холщовых брюках, в синей куртке и жилете в синюю и желтую полосы, будто одетый по-воскресному фермер — рослым, твердо стоящим на крепких ногах; в лице его ясно были видны ум, проницательность и несколько меланхоличный образ мыслей, большие темные глаза «буквально светились», когда он говорил. «Больше ни у кого я не видел таких глаз, — пишет Вальтер Скотт, — хотя повидал самых выдающихся людей своего времени». С мужчинами, будь то лорды или всесильные критики, Роберт держался просто, с достоинством, без застенчивости или рисовки. Если допускал промах, у него хватало мужества продолжать, не вступая в объяснения. В этом обществе он не смущался, потому что видел людей насквозь, мог заметить скрытый снобизм у знатного лорда, а что касается критиков, то отверг их метод эпиграммой. «Эти джентльмены, — сказал он, — напоминают некоторых прях в нашей местности, которые прядут так тонко, что их нить не годится ни на ткань, ни на вязанье». Дамы, напротив, приятно удивляли его, он едва владел собой в их обществе, утратил свои донжуанские повадки; и хотя с деревенскими девушками держался совершенно непринужденно, обходился с городскими дамами в высшей степени почтительно. Одна из них познакомилась с Бернсом на балу и дала Чеймберсу словесное описание его поведения. «Его манеры не были располагающими, вряд ли, — считает она, — их можно было назвать мужественными или естественными. Казалось, он напускает на себя некультурность или простоватость, поэтому когда сказал, что музыка „красивая“, это походило на детское выражение». Такими бывали его манеры в обществе, и наверняка при малейшем сближении эта наигранность уменьшалась. Разговор его с женщинами неизменно «клонился к трогательному или смешному, что особенно привлекало внимание».
Эдинбургские магнаты (чтобы завершить этот эпизод) были благосклонны к Бернсу с начала до конца. Если б нас посетил божественный гений в подобном обличье, то легко отважусь сказать, не встретил бы ни теплого приема, ни основательной помощи. Бернс, хотя был просто-напросто крестьянином, притом с не особенно блестящим нравственным обликом, в их домах стал желанным гостем. Они дали ему много добрых советов, помогли деньгами в сумме около пятисот фунтов и, едва он попросил, нашли ему место в акцизном управлении. Бернс со своей стороны воспринял это повышение с безупречным достоинством, и с безупречным достоинством вернулся, когда пришло время, к уединенности сельской жизни. Могучий разум никогда не подводил его, и он сразу же понял, что его популярность в Эдинбурге лишь временное явление. Он написал несколько писем в высокопарном, напыщенном благодарственном тоне; однако не позволял никому посягать на свое достоинство. С другой стороны, никогда, даже на миг, не отворачивался от старых товарищей и всегда был готов предпочесть друга знакомому, будь этот знакомый герцогом. Был смелым человеком и вел бы себя точно так же в столь же затруднительных обстоятельствах. Словом, это был восхитительный выход на сцену жизни — успешный, достойный и джентльменский с начала до конца.
В данном очерке мы коснулись этого попутно и возвращаемся к любовным делам Бернса. Даже по пути в Эдинбург он воспользовался возможностью приударить за женщиной и завел дело так далеко, что уезжал из города на два дня к этой неизвестной красавице. Подлинное значение этого романа для Бернса можно понять из песни, в которой он отметил это событие: «Но я полюбил ее с первого дня, — поет он, — за то, что она полюбила меня» [8]; или из сказанного прозой: «Обнаружив возможность, я не преминул воспользоваться ею; и даже теперь, подвернись она снова, не премину». Такая любовь не захватывает человека. Тем временем в начале зимы мы находим, он грустит о Джин в одном из писем. «Потому что, — таково его объяснение, — он не думает, что еще найдет столь замечательно пышную красотку»; а потом, после краткого упоминания о стихах, приступает к новому эпизоду в своих поисках, героиней которого является дочь лотианского фермера. Должен попросить читателя показать все эти свидетельства своей будущей жене; они важны для понимания характера и судьбы Бернса. В июне мы находим его снова в Мохлине, знаменитым человеком. Там семья Арморов приветствовала его с «низкой, раболепной угодливостью», что усилило его прежнее отвращение. Джин была не менее угодливой; бедная девушка снова поддалась обаянию мужчины, которого не любила и которого так жестоко обидела чуть меньше года назад; и хотя Бернс воспользовался ее слабостью, это было в самом некрасивом, циничном духе, с совершенно холодным сердцем. Судите об этом по письму, написанному дней через двадцать после его возвращения, — по-моему, самом низком во всем собрании — письму, словно бы внушенному каким-то хвастливым, распутным комивояжером. «Боюсь, — говорится там, — я почти уничтожил один поистине главный источник своего былого счастья — вечную склонность влюбляться. Мое сердце больше не загорается пылким восторгом; у меня нет райских вечерних встреч». Сами видите, что даже процесс вхождения в нужное состояние его больше не интересует. И все же у него на примете есть одна — дама, с вашего позволения, с изящной фигурой, изящными манерами, «повидавшая самые утонченные дома в Европе». «Я часто бывал у нее, — пишет Бернс, — и, пройдя надлежащим образом все промежуточные этапы от церемонного поклона до фамильярного объятия за талию, отважился на свой беззаботный манер заговорить о дружбе в довольно двусмысленных выражениях, а когда она вернулась к … в тех же выражениях написал ей письмо. Мисс, вычитав в них то, чего я вовсе не имел в виду, преисполнилась женского достоинства и сдержанности и написала ответ, из которого явственно следует, какой громадный путь пришлось мне пройти до ее благосклонности. Но я, Старый Лис, в этой игре и написал ей такое холодное, сдержанное, рассудительное письмо, что эта птичка шлепнулась со своих высот к моим ногам, словно шляпа капрала Трима». Признаюсь, что после этого письма я испытываю кровожадное желание надавать по ушам Старому Лису. Можно почти не сомневаться, что он продолжил ухаживать за этой дамой (мисс Чалмерс) и что она в конце концов, хотя и не грубо, отвергла его. Через полгода после этого письма Бернс снова в Эдинбурге, получает вызов в суд в meditatione fugoe [9] от некоей эдинбургской красавицы, видимо, невысокого общественного положения, заявляющей, что ждет от него ребенка.
Примерно в первых числах декабря (1787 года) в истории шальных увлечений поэта наступает новый период. Он знакомится на званом чаепитии с миссис Агнессой Маклехуоз, женщиной примерно его возраста, брошенной с двумя детьми недостойным мужем. Она была остроумна, неплохо писала и внимательно прочла «Вертера». У этой общительной, даже слегка игривой женщины были хорошая, здоровая человеческая натура, любовный пыл, строгие догматические религиозные взгляды и основательные, но не подавляющие чувство приличия. То, что биографы изысканно именуют «несколько чувственным характером ее красоты», судя по силуэту в бесценном издании Скотта Дугласа, читатель будет слишком привередливым, если не одобрит. В общем и целом, я полагаю, она была лучшей женщиной из всех, какие встречались Бернсу. Оба они понравились друг другу с первого взгляда; миссис Маклехоуз в свою очередь пригласила его на чаепитие; но Бернс, предпочитавший со своим характером Старого Лиса tete-a-tete [10], в последнюю минуту отказался под благовидным предлогом и предложил вместо этого нанести визит. Из-за несчастного случая ему пришлось почти месяц не выходить из дома, что привело к знаменитой переписке между Клариндой и Сильвандром. Началась она просто для развлечения; они уже обменялись пятью или шестью посланиями, когда Кларинда пишет: «Право же, странно, что столько веселого проистекает между людьми, которые виделись только однажды»; но вряд ли благоразумно мужчине и женщине во цвете лет писать друг другу чуть ли не ежедневно, иногда слишком двусмысленно, иногда слишком откровенно и всегда слишком сердечно для просто знакомых. В этом занятии мало «вхождения», и опасность можно будет предугадать, когда они встретятся вновь. Трудно дать какую-то оценку этой замечательной переписке; она слишком далека от нас, и может быть, недостаточно далека в том, что касается времени и манер; воображение превращает эти высокопарные литературные высказывания в бравурные пассажи, в явную, вопиющую чепуху. Кларинда в одной знаменитой фразе предлагает Сильвандру связывать мысли своей любовницы с переменой времен года; это пылко восхищает обожателя, но у современного человека вызывает легкое удивление и настороженность. «О, Кларинда, — пишет Бернс, — неужели мы не встретимся в состоянии — некоем еще неведомом состоянии — бытия, где щедрая рука Изобилия будет служить высшему желанию Благосклонности и где холодный северный ветер Осторожности никогда не будет дуть на цветущие поля Наслаждения?». Идея, возможно, и Старого Лиса, но стиль наводит на мысль о Райской Птичке. Подчас трудно представить, что они в самом деле не потешаются друг над другом. Религия, поэзия, любовь и блаженная беззаботность — их постоянные темы. «Я в восторге, очаровательная Кларинда, от твоей искренней увлеченности религией», — пишет Бернс; и оба лелеют вымысел, что это их «любимый предмет». «Сегодня воскресенье, — пишет дама, — и ни слова о твоем любимом предмете. О славься! „Божественная Кларинда!“. Подозреваю, что они использовали свой любимый предмет как ширму, хоть и совершенно неосознанно со стороны дамы, твердо настроенной на его исправление. Тем временем шутливое знакомство перерастало в подлинную страсть. Начались визиты и вскоре стали частыми. Приятельницы Кларинды были задеты и прониклись подозрительностью; вмешался ее священник; у нее самой были жгучие угрызения совести; однако ее сердце вышло из-под контроля; оно целиком принадлежало ему, а она „готова была лишиться всего — кроме рая — лишь бы покорить его и удержать“. Сам Бернс бывал при ней на седьмом небе, но без нее быстро спускался на землю. Меня подмывает предположить, что он по-женски проникался чувствами своей любовницы; что он не мог не разгорячаться у огня ее искренней страсти; но как у человека, уходящего от камина в зимнюю ночь, его искушение быстро проходило, когда он не видел ее, словом, хотя мог знать те же симптомы, той же болезни не знал никогда. И вместе с тем в высокопарных письмах встречаются впечатляющие, искренние выражения; любовные стихи, которые он писал Кларинде, являются одними из самых волнующих на английском языке.
Мы близимся к развязке. Среди зимы Джин, снова беременную, родители выгнали из дома; Бернс поселил ее в доме друга и заботился о ней. Он до конца оставался несовершенным в роли донжуана, но покинуть жертву у него не хватало мужества. В середине февраля (1788 года) ему пришлось оторваться от Кларинды и поехать на юго-запад по делам. Кларинда дала ему для маленького сына две рубашки. Они договорились ежедневно совершать молитву в условленный час. Бернс, опаздывая к отъезду почтовой кареты в Глазго, отправил Кларинде вместо письма бандероль, чтобы ей не пришлось дожидаться. Кларинда со своей стороны пишет на сей раз с прекрасной простотой: «На мой взгляд, с понедельника улицы выглядят пустынными; и в добрых, приятных людях, которые некогда мне доставляли немалую радость, чувствуется какая-то безжизненность. В понедельник здесь ужинала мисс Уордроб. В разговоре она упомянула о тебе, и я после этого не спала всю ночь. Пью за твое здоровье стакан эля — как девушки в канун Дня Всех Святых — „наедине с собой“. Приехав в Мохлин, Бернс подыскал жилье Джин и добился от миссис Армор обещания помощи и моральной поддержки дочери, когда той придет время рожать. По крайней мере это был добрый поступок; но послушаем его самого: „Я снял для нее комнату; я взял ее под свое крылышко; подарил ей кровать красного дерева; дал ей гинею… Я взял с нее торжественную клятву никогда не называть меня своим мужем, даже если кто-нибудь станет утверждать, что у нее есть такое право, — такого права она не получит ни при моей жизни, ни после моей смерти. Она послушно согласилась“. И потом он воспользовался создавшимся положением. Кларинде Бернс написал: „Сегодня утром я навестил одну женщину. Она мне противна; я ее терпеть не могу“; и обвинил Джин в „удручающей безжизненности, душевной грубости и корыстных происках“. Это было уже в марте; тринадцатого числа этого месяца Бернс вернулся в Эдинбург. Семнадцатого написал Кларинде: „Твои надежды, твои страхи, твои заботы, любовь моя, я разделяю с тобой; так что не страшись их. Я возьму тебя за руку и проведу через мрачные дебри этого мира, отгоню всех хищных зверей и птиц, которые будут досаждать тебе“. И затем двадцать первого: „Раскрой с удовольствием и радостью письмо от человека, который любит тебя, любил и будет любить до самой смерти, после смерти и вечно… как я богат, владея таким сокровищем, как ты!.. „Бог знает“ и, может быть „Израиль узнает“ мою любовь и твои достоинства. Прощай, Кларинда! Я буду вспоминать тебя в своих молитвах“. Семнадцать дней спустя, седьмого апреля, он уже решил сделать Джин Армор своей женой перед Богом и людьми.
Более поразительного сценического хода не сыскать. И однако, при более внимательном рассмотрении поведение Бернса представляется основанным на доброте и благоразумии. Он собирается прочно устроиться в жизни; он приобрел ферму; роман с Клариндой, сколь ни приятный для сердца, был слишком непрочным и не мог принести большого утешения такому человеку, как Бернс, которому брак, видимо, представлялся основой самоуважения. Это значит рассматривать данный вопрос с самой низменной стороны; однако нет сомнения, что Бернс вступил в этот новый период жизни с твердой решимостью поступать правильно. Роберт только что одолжил брату сто восемьдесят фунтов; неужели он ничего не сделает для бедной девушки, которую погубил? Правда, он не мог не причинить при этом Кларинде жестокой раны; это являлось карой за его прошлый проступок; он был, как справедливо говорит сам, «обречен на выбор между разными ошибками и провинностями». Если записной донжуан примет заигрывание любой красотки на деревенской лужайке, это может вынудить его к ряду отвратительных слов и проступков и в конце концов привести к нежеланному и совершенно неподходящему браку. Если бы он был достаточно силен для воздержания или достаточно дурен, чтобы оставаться во зле; если б он совсем не был донжуаном или был им целиком и полностью, для него бы существовала какая-то приемлемая дорога в этом беспокойном мире; но увы! человек, который в равной степени поддается добрым и дурным склонностям, стоит посреди течения жизни без опоры или поддержки.