АЛЕСЬ КОЖЕДУБ


ЕВА


Повесть


1

В Минск я приехал в ночь на первое сентября.

Дорога с юга, где я бродяжничал все лето, достойно завершила мою черноморскую одиссею. В станице Дондуковской на бахче я наткнулся на машину с могилевскими номерами.

— Земеля?

— Бобруйский, — сразу признал во мне своего шофер.

— Попутчик не нужен?

— А як же!

Назавтра машина загрузилась арбузами, и мы поехали.

Как я скоро понял, арбузы были левые. Какие-то накладные на них были выписаны, однако шофер нервничал. А когда на въезде в Ростовскую область он отдал ментам десяток отборных полосатых, мои сомнения развеялись.

— Не заметут? — спросил я.

— Документы в порядке, — пожал он плечами. — Но ведь чуют, гады, где можно поживиться. Банковский счет когда-нибудь видел?

Он сунул мне в руки чистый корешок счета.

— Ну и что?

— Заполнить надо.

Я порылся в сопроводительных документах, прикинул, написал на кореш­ке от фонаря номер счета Бобруйской райпотребкооперации.

Николай остановил машину.

— И все? — взял он двумя черными замасленными пальцами бумажку.

— Все.

— Дак, это... Поверят?

— Охота им проверять. Главное, чтоб цифры были, говорит мой батька бухгалтер.

Вот так мы ехали, питаясь арбузами с булками, а под Киевом у нас поле­тел диск сцепления. Николай полдня снимал коробку передач, полдня ста­вил ее на место, а нового диска на территории Украины не виделось даже в перспективе.

— Хана, — размазал он грязным рукавом по лицу пот, — дальше на второй передаче. Пойдешь ловить попутку?

Я, конечно, кореша не бросил, и до Бобуйска мы пилили со скоростью двад­цать км в час. Мокрые от пота штаны и футболка, чугунная голова, глаза, уже не реагирующие на свет встречных фар. И Николай, вцепившийся в баранку.

— Сколько тебе за все это обломится? — спросил я перед Бобруйском.

— Рублей триста кинут, — сжал он зубы. — Пусть попробуют меньше.

Я ничего не сказал, торопливо попрощался с Николаем на вокзальной площади и прыгнул в пригородный поезд. Опаздывать на занятия мне не хоте­лось по многим причинам.

В Минске я сел в такси, примчался к дяде Васе, за пять минут принял душ, за три позавтракал — и в университет, крикнув тете Нине, что вещи заберу вечером. Каким бы классным ни было мое длинное лето на море, альма-матер роднее. Заскребло что-то внутри, защемило, в горле комок. Не знал я, что настолько сентиментален.

И вот через две ступеньки на четвертый этаж в сорок вторую аудиторию. Привет, привет, привет. Как лето? Отлично!

От окна машет рукой Ленка-комсорг, ржет, хлопая по плечу, Крокодил, Володя выхватывает из сумки фотоаппарат и щелкает. Судя по этим троим, в мире ничего не изменилось. И слава Богу.

Несколько минут я в центре внимания, жму руки, подставляю щеку для поцелуя, позирую Володе. Но ее нигде нет, и в животе появляется неприятный холодок.

— Ева возле актового зала, — шепчет мне в ухо Ленка.

Я недоуменно смотрю на нее.

Ленка обиженно хлопает глазами, морщит лоб, фыркает. Она ко мне со всей душой, а я идиот. Как обычно.

— Явится, — говорю я комсоргу.

И тут же является Ева. Светлые волосы подстрижены по-новому. Карие глаза, опушенные длинными ресницами, сияют ярче прежнего. Темные брови так же непозволительно густы. И ростом стала выше, к своим ста семидесяти еще добавила сантиметров пять.

— Каблуки, — шепчет Ленка.

Я, наверно, успел покраснеть и побледнеть, но, к счастью, на мне загар индейца. С таким загаром и Ева не страшна.

— Привет, — киваю я.

— Привет, — улыбается Ева.

Она всем улыбается, не только мне. И спешит к своим подругам Светлане и Нине. Эти девули с первого дня выделили друг дружку. Все высоки, все строй­ны, все минчанки. Большинство в нашей группе из разных городов и весей, но элита только они: Ева, Светлана, Нина. На первом месте всегда Ева.

Год назад мы отправлялись на свою первую картошку. Девчата с криком и писком полезли в грузовые машины с наращенными бортами, ребята помо­гали им, и я впервые прикоснулся к руке Евы.

— Тебя как зовут?

— Ева.

Она произнесла — Эва, на польский манер. В машину я ввалился послед­ним. Ева подобрала длинную ногу, махнула рукой:

— Садись.

А у меня уже готова была фраза:

— Я хоть и не Адам, но внук Адама. Моя мама Лидия Адамовна.

Ева засмеялась, сверкнув крепкими зубами, и я понял, что рядом с ней мне всегда будет не по себе.

Тогда мы еще по-детски придавали значение оценкам, а у нас с Евой после вступительных экзаменов по девятнадцати баллов из двадцати.

— Умненькая? — спросил я.

— Ты должен быть умнее, — сразу расставила все по местам Ева.

И вот целый год позади, а у нас с Евой не разбери поймешь. Она не то чтобы равнодушна ко мне, но непостоянна.

— Ихняя сила в этом и есть, — подмигивал Володя.

Я злился.

— Какая сила?

— Ихняя.

— В чем выражается?

— Чтоб увернуться.

— А дальше?

— Пока не поймаешь.

Сам Володя поймал все сразу. На картошке он три дня присматривался, на четвертый остановился возле Светланы: эта.

— У нее жених, — предупредила его Ева.

Ева легко выдавала чужие секреты и не подпускала к своим.

— Какой такой жених?

— Парень у нее в армии.

— Он в армии, а я здесь.

И Володя принялся за дело. С утра до вечера снимал Светлану разными камерами и объективами. До утра сидел на крылечке дома, в котором жили красавицы. Подбрасывал в форточку цветы, сорванные в соседних палисад­никах. На пятый день осады изобразил из себя Симеона-столпника. Возле хаты был столб на бетонной подпоре, при желании на него можно влезть.

— Помоги.

Я помог.

Володя потоптался на крохотном пятачке, обнял, как жену чужую, столб и затих. Я постоял внизу, подумал, отошел к забору и сел.

Скоро девушки выскочили из хаты, впереди Ева, за ней Нина, Светлана выглядывала из сеней.

— Вовочка, ты что там делаешь? — крикнула Ева.

— Стою.

— Зачем?

— Чтоб вышла.

Нина толкнула локтем Светлану и прыснула.

— Долго стоять будешь?

— До конца картошки.

Тут они вовсе развеселились и ушли в дом.

— Промашечка вышла, — сказал я.

— Никогда! — поменял опорную ногу Володя.

Светлана вышла в брюках, свитере, куртке, теплой шапочке. Спуститься со столба Володе оказалось сложнее, чем влезть. Я подставил вытянутую вверх руку, Володя оперся на нее ногой — и рухнул вниз всеми своими вось­мьюдесятью килограммами.

— Ты живой?.. — подскочила к нему испуганная Светлана.

Володя, кряхтя, стал собирать рассыпавшиеся кассеты с фотопленкой. Я по­тихоньку побрел домой, радуясь, что у Володи все в порядке. Но у него так и должно быть. Вислоусый парубок из Прикарпатья, он был старше нас, опыт­нее, ну и способности никуда не денешь. Уж если Володя за что-нибудь брал­ся — атас, парни. Он фотографировал, собирал коротковолновые приемники с наушниками, вязал крючком, тягал штангу в университетском спортзале.

К концу первого курса Володя переселился к Светлане, сильно потеснив ее родителей и младшую сестру-гимнастку. Но это всеми нами было воспри­нято как должное. Сама Светлана уже давно не понимала, как можно ходить, есть, спать, сидеть на лекциях и сдавать экзамены без Володи. Кажется, она и думать перестала самостоятельно. Таращила на подруг круглые глаза, тупо кивала головой, оглядывалась на Володю: «Что мне им сказать?»

Ева и Нина отдалились от Светланы, не сильно переживая. Кошечки, гуляющие сами по себе, они находили удовольствие в общении друг с друж­кой. Окруженная поклонниками с физфака Ева — и немного отстраненная, медлительная Нина, при ближайшем рассмотрении обнаруживающая глу­бину суждений. А также, вероятно, и чувств, потому что воздыхателей у нее было всего двое. Оба старшекурсники и без пяти минут аспиранты, один переводчик с английского, второй журналист.

У меня с Евой не заладилось с первой картошки. То она фыркнет, то я, и оба с опасной склонностью укусить или царапнуть до крови. При этом весь курс дружно пророчил нам свадьбу, если не первую, то следующую, после Володи со Светланой. Больше остальных усердствовала Ленка-комсорг, бук­сиром таскала нас из угла в угол, заставляя объясняться. Ева снисходительно улыбалась, я злился.

Конечно, я догадывался, что мы с Евой из параллельных миров. Видим друг друга, осязаем, но слиться, как Володя и Света, не можем. Во-первых, ни один из нас не умел уступить. Точнее, не умел я, Ева не хотела. И ясно давала мне это понять. Ну а с меня вообще взятки гладки. Когда было научиться? Сразу после школы семнадцатилетним отроком в университет.

Необходима была пауза. И у меня хватило мозгов ее взять.

Но прежде надо сказать о Крокодиле, потому что не только подруг было трое, но и нас. Я, Володя и Крокодил, такова троица. Крокодил вырастил свою зубастую пасть в Донбассе, и он был во всех отношениях достойным шахтерским сыном. Рост под два метра, кулаки как кувалды, светло-серые глаза, удивляющиеся этому странному надводному миру. Крокодил вылез из-под воды, это становилось понятно всем, кто с ним сталкивался. И не только вылез, но дополз до филфака, распихал лапами окружающих и впал в спячку. То есть он ходил на занятия, ел, спал, читал книжки — и ждал, ждал добычу, игриво скачущую на берегу.

Крокодил занимался боксом, я вольной борьбой, это должно было нас сблизить. Но дружил Крокодил с Володей, меня же терпел, не больше. Конеч­но, донкихотствующему Володе нужен был Санчо Панса, кто спорит. Но Крокодил?!

И тем не менее так было. Первые полгода мы втроем снимали комнату. Крокодил спал, Володя неутомимо ткал паутину новой идеи, я качался на маятнике между отчаянием и надеждой. Ева была наяву и во сне, она притя­гивала и отталкивала. А главное, я не чувствовал под ногами опоры.

В декабре на первенстве города неожиданно для себя и соперников я стал серебряным призером. Это был тот самый случай, который судьба под­брасывает в критические моменты. С января мне выделили место в общежи­тии, и вообще я ощутил крепкую борцовскую руку, не только поддерживаю­щую, но и направляющую. Отныне можно было за себя не думать, а значит, и не терзаться. Тренируйся, парень, выбивай из головы сомнения. В феврале одни соревнования, в марте другие, в мае самые ответственные. А тут и сес­сия накатила.

Володя, как я уже говорил, к этой сессии перебрался жить к Светлане, Крокодил вроде бы остался один. Но крокодилы на себе подобных мало обра­щают внимание, у них иные цели. Я издали наблюдал за Евой. Володя, обзавевшись адъютантом, полностью посвятил себя фотографии. К тому времени он бросил штангу и вязание крючком. Штанга ему была противопоказана из-за давления. Иной раз проснешься поутру, а у спящего рядом Володи из носа тянется полоска запекшейся крови, исчезающая за ухом. Неприятно. Он и сам понял, что штанга бывает неподъемна. Крючок же ему просто надоел. Ну, одну шапочку связал, ну, вторую, жилетку осилил. Скучно, братцы, петли они и есть петли, для роботов и самоубийц.

Володя стал изобретать проявитель, который был бы на несколько поряд­ков лучше прежних.

Опять же, в портретной фотографии очень важна модель. Володя теперь часами наводил объективы на Еву, Нину, находил другие достойные объекты, иногда прямо на улице, и Света послушно подавала из сумки линзы и наклад­ки. Володя священнодействовал, в этом у нее не было сомнений.

Девицы, надо сказать, позировали Володе охотно. С распущенными воло­сами, с гладко зачесанными, анфас, в профиль, сейчас бы лукавинку хоро­шо, там и голая нога мелькала, ненавязчиво. Нет, Володя был мастер, это чувствовалось.

Крокодил за год отрастил чахлые светлые усы, и когда на первенстве уни­верситета по боксу такой же молотобоец врезал ему по носу, кровь на усиках нарисовалась ярко. Но разве кровью испугаешь Крокодила? Ухмыльнулся, плюнул в перчатку и так вмазал в ответ — молотобойца-математика унесли.

К тому времени я уже давно жил предчувствием моря. Мои родители нео­жиданно переехали из камерного, исхоженного вдоль и поперек Новогрудка в Хадыженск, неведомый мне городок в предгорьях Кавказа. От него до Туап­се всего ничего, два часа поездом, и я рвался окунуться в зеленую прохладу гор, обдуваемых степью. А за горами ждало меня море, я это знал.

И море, конечно, не подвело. Начал я с пионерского лагеря в Дагомысе. Под этот лагерь досрочно сдал в мае сессию и уже в июне покрикивал на хорошеньких воспитанниц из первого отряда. Как молодого и неопытного, директриса воткнула меня воспитателем именно в первый отряд. Но я как-то с нервами справился. И к концу смены получил три признания в любви, два анонимных, одно очное. Отроковица Жанночка, за лето выросшая из детского сарафана, отвела меня в кусты фундука и сказала, что готова остаться в Даго­мысе надолго. Родители уже сняли здесь квартиру, и она моя без остатка.

— Ты рад? — прижалась она ко мне.

— Родители, говоришь? — почесал я за ухом.

— Да они у меня валенки! — успокоила Жанночка. — На пляже будем загорать, и вообще.

Я обещал подумать. Конечно, на дальнейшую жизнь у меня были другие планы. Сначала к родителям, они уж извелись, бедные, ожидая сына. Затем в Белореченск, где жили Кучинские, наши многолетние друзья, с их помощью отец и перебрался в Хадыженск. В последние годы его совсем замучил псо­риаз, зудящие пятна расползлись по всему телу, и чтобы избавиться от них, надо было сменить климат. Из Белоречки Кучинские увезли меня на своей «Победе» в Джубгу, где они постоянно останавливались в палатке под скло­ном горы, заросшей цветущим дроком. Рядом ключ с хорошей водой, про­сторный пляж, камни, торчащие из воды. Эти камни заколдовали меня. С утра до вечера я нырял среди них, цепляясь за жесткие буро-зеленые водоросли. Кидались наутек крабики, ползали по песку бычки, зеленушки таращились из морской травы и выскальзывали уже из самых пальцев. Через пару дней я научился доставать метров с трех-четырех мелких рапанов. Вываренные, раковины получались не хуже тех, что продаются на базаре.

Отдыхающие здесь были, но немного. В километре лагерь студенческого строительного отряда, по кустам редкие палатки таких же, как Кучинские, полуместных — и бесконечный галечный берег. Вероятно, курортникам не нравились камни, запах истлевших водорослей, выжженные склоны гор. С утра до вечера я валялся у воды. В один из вечеров прилетел баклан, сел рядом со мной и что-то выронил из клюва. Я присмотрелся: ракушка рапана. Баклан заорал, подталкивая ракушку ко мне.

— Чего надо? — глянул я из-под локтя.

Баклан заорал громче. Я поднялся, взял в руки рапана. Изгрызенные края ракушки говорили, что баклан сражался с ней долго. С трудом я выковырял мясо и бросил баклану.

— Вываривать надо, — сказал я.

Баклан заглотнул мясо и улетел. А мне они казались глупыми птицами.

Я вернулся ненадолго в Хадыженск. Сходил в горы за кизилом, из кото­рого мама сварила варенье. Заодно нарвал ажины, колючим кордоном опоясы­вавшей подножия гор. Два дня поработал на бахче, где станичные молодухи чуть не прибили студента арбузами. Баб много, студент один, и арбузы летят в машину, как ядра. Но ничего, спасся, — и вот я в Минске.


2

Сказать, что все долгое лето я думал о Еве, — это ничего не сказать.

Юные и уже не юные тела дев и див преследовали меня от Сочи до Белореченска. Пляжи, танцплощадки, пустынный берег, по которому неведомо куда бредет задумчивая девица; горная речка, пробивающая в камнях русло через самшитовую рощу, и в озерце под водопадом плещется русалка. Как молодой курцхаар, худо натасканный на дичь, я делал стойку почти на каж­дую из встреченных, но все без толку. Дичь упархивала от неверного движе­ния, от сглатывания слюны, от дрожи вытянутого напряженного тела.

Конечно, в каждой улыбке, в каждом взмахе волос и летящем шаге длин­ных ног я видел Еву. Я плыл за девушками в горных речках Пшиш, Шепсуго, Белая, я нырял за ними с молов Дагомыса, я танцевал на турбазах под заво­раживающую мелодию армянского шлягера «О, Серук, Серук...», я целовал­ся с Таней под окном дома, где в это время поднимали стаканы мой батька и Танин муж, физрук техникума. Но удовлетворения не было, потому что не было рядом Евы. К концу лета я уже твердо знал, что жить без нее не могу. Если и существовало на земле приворотное зелье, каким-то образом меня им опоили. Вероятно, оно было подмешано в вино, банки с которым стояли на табуретках у калиток по дороге к пляжу. Это было восхитительно. Ты идешь к пляжу в Дагомысе, Геленджике, Туапсе, Джубге, а в банках у калиток колы­шется темная маслянистая жидкость. Кладешь на табуретку двадцать копеек, выпиваешь стакан и шествуешь дальше. Да, в вине таился слабый привкус отравы, но я его не распознал.

Богатство плоти на юге ошеломляло. Я дурно спал ночами и думал о встре­че с Евой. Втайне я радовался, что не столкнулся с ней на одном из пляжей побережья. Теоретически такое могло быть. Она улыбнулась бы мне из-за плеча очередного поклонника, и это был бы конец. Пока же оставалась возможность все уладить.

Прежде всего я позвонил в Киев Сане. Мой лучший друг учился в инсти­туте инженеров гражданской авиации. На все лето он оставался в Киеве, потому что был яхтсменом. А чем занят яхтсмен ранга Сани? Вылизыванием яхты. Об этом он писал глухо, но я догадывался, что дедовщина в их спорте похлеще армейской. Капитан Саниного четвертьтоника «Гелиос» по совме­стительству был заведующим кафедрой института, то есть доктором наук, чьим-то зятем и прочее. Саня с напарником латали паруса, чинили шкоты и фалы, укрепляли мачту, подкрашивали корпус, каждый час окатывали водой палубу. Капитан прибывал на судно в пятницу или субботу, — и обязательно с любительницей морских прогулок, иногда с двумя. «Без излишеств», — писал Саня. Но у капитана была законная жена, и это вносило дополнительный оттенок в яхтенную муштру. Когда капитанская жена появлялась на яхте ранним воскресным утром, Саня с напарником обязаны были скатиться в руб­ку до нее. Девицы в этом случае оказывались подружками раздолбаев матро­сов, и капитан устраивал им перед женой показательную выволочку. С похмела, писал Саня, у него получалось особенно хорошо.

Но в сентябре Саня оставался хозяином яхты. Капитан убывал с женой на заслуженный отдых, и Саня мог весь сентябрь без помех холить и лелеять яхту.

С трудом дозвонившись до яхтклуба, я сказал Сане, что приезжаю.

— С девицей? — уточнил он.

— А як же.

— Давай. Мы здесь тоже найдем.

Пятого числа наш курс уезжал на картошку. Мне картошка не светила, пото­му что официально я был отозван на тренировочные сборы. В октябре первен­ство республики среди вузов, и от его результатов зависела не только зарплата тренеров. Есть результат — есть общага, стипендия, свободное посещение заня­тий. Виктор Семеныч, тренер борцов-вольников, собрал нас уже второго числа.

— Разожрались, значить? — оглядел он питомцев. — Ну что ж, с завтраш­него числа начнем.

И он показал кулак.

Сам Семеныч боролся еще недавно. Выигрывал турнир за турниром, гото­вился к Европе — и вдруг прободная язва. Поговаривали, что Семеныч прикла­дывался к бутылке и до язвы, и после. Но пропасть ему не дали, засунули трене­ром в университет. Иногда Семеныч выползал на ковер — и у нас глаза на лоб лезли. Весом не больше шестидесяти пяти килограммов, он разрывал тяжей.

— Тебя в каком месте ковра положить? — ласково похлопывал по плечу какого-нибудь здоровяка Семеныч. — Здесь будет удобно?

На пару часов наш зал арендовали милиционеры, отрабатывали приемы рукопашного боя. Как-то мы с ними в зале пересеклись, и один из них, мужик за сто килограммов, похвастался, что мастер спорта по дзюдо.

— Парашют цеплять будешь? — спросил его Семеныч.

— Чего? — не понял бугай.

— Если выйдешь против меня — начнешь летать, — объяснил Семе­ныч. — А ежли с парашютом, падать не больно.

Мужик завелся, побагровел, попер на Семеныча, как танк. А тому только и надо, чтоб завелся. Летал «мастер» над ковром красиво. Пикировал вниз головой. Садился от подсечки на тяжелую задницу. Описывал широкую дугу в положении прогнувшись. Шмякался на лопатки после «кочерги», броска через спину с захватом одной руки. Милиционеры хохотали как припадочные, чувство солидарности у них отсутствовало напрочь.

Да, Семеныч показал класс. Мы стали прислушиваться к нему, присма­триваться. Словарный запас у него был не богат, зато «мельницы» и «вертуш­ки» он крутил, как в кино.

— Давай, выиграй балл, — кивал он мне под настроение.

В спаррингах с ним я и понял, что такое настоящий борец. Гибкое тело, жесткие захваты, резкие подсечки, изумительное мышечное чутье. Этому нельзя было научиться, этим наделяла природа.

Я пыхтел, Семеныч поощрительно хмыкал, и временами у меня что-то получалось.

— Запомни, — показывал на состоящего из одних мышц парня Семе­ныч, — раз здоровый, значит, дурной.

Я запоминал. И убеждался, что корявые афоризмы Семеныча не подводят. Устрашающего вида противник на самом деле оказывался простым как репа.

— Сам лег, — удивлялся я.

— Раз здоровый, значит, дурной, — кивал Семеныч.

Отчего-то мне показалось, что за неделю пропущенных тренировок Се­меныч меня не убьет. Кого-то ведь на ковер выпускать надо, думал я.

— Как провела лето? — спросил я Еву, когда мы остались одни.

— Нормально, — тряхнула она своей шикарной гривой.

— На юге?

— Пару недель в Крыму, а так Москва, Питер. До сих пор снится.

— Кто?

— Эрмитаж, — вздохнула Ева.

Я недоверчиво глянул в распахнутые глаза. Они смеялись, изучая. Передо мной стояла настоящая Ева, неподдельная.

— В Киеве приходилось бывать? — спросил я.

— В Киеве? — сразу забыла об игре Ева. — Я хочу в Киев.

— Если через неделю сбежишь с картошки, махнем в Киев. У меня там друг с яхтой.

— Конечно, сбегу! — прильнула ко мне Ева, замурлыкала. — Витечка, ты прелесть! А какая яхта, настоящая? И мы на ней поплывем? Слушай, как подумаю про картошку, жить не хочется. Дождь, грязь, холодина, кормят ужасно. Ты чудо, Витечка!

И чмокнула меня в щеку. То, что меня не будет на картошке, ее как-то не взволновало. А может, она и не догадалась об этом.

— Деканата не боишься?

— Папка справку достанет, — махнула рукой Ева. — Он и так меня не отпускал. Сказал, здоровье надо беречь.

Я осторожно провел рукой по выгнутой спине, и Ева не отшатнулась, лишь выдохнула в ухо:

— Увидят.

Я вбирал теплый запах волос, пьянея. Но сейчас у меня в руках была дру­гая Ева. И которая из двух Ев мне нужна, я уже знал.

— Звони десятого утром, — легонько оттолкнула меня Ева.

Я кивнул головой, не отводя взгляда от полураскрытых припухлых губ.

— В Киеве, все будет в Киеве, — шевельнулись они.

От Семеныча я получил талоны на питание и помчался менять их на деньги. Буфетчица брала себе всего трояк из тридцати рублей, Семеныч сам же и подсказал, как избавиться от талонов. Кое-какие деньги у меня были, но для студента каждый рубль подарок.

Саня обещал встретить нас в аэропорту.

Десятого Ева в самом деле оказалась дома.

— А я уж третий день отъедаюсь, — протянула она в трубку. — Что? Киев? Какой Киев?

У меня похолодело внутри.

И тут Ева расхохоталась:

— Я пошутила, Витечка! Когда едем?

— Сегодня.

— А билеты?

— Возьмем в аэропорту.

Я был уверен, что нас ждут два свободных места на ближайший рейс, и так оно и оказалось. Я даже успел позвонить Сане и сообщить номер рейса.

Только в самолете я разглядел девушку, сидевшую рядом со мной. Окру­глые щечки опали. Волосы собраны в пучок на затылке. Под глазами едва заметные тени. Такой она почему-то была милее.

— Ты похорошела на картошке.

— Тебя бы туда! — фыркнула Ева. — Никто даже ведро не поднесет.

— А как же Крокодил и Володя?

— Ребята на току работают, с нами одни деды.

Ева тяжело вздохнула.

— Устала?

— Не успела, вообще-то. На четвертый день закашляла — и домой.

Я всегда знал, что Ева не пропадет ни в этой жизни, ни в какой-нибудь иной. Но вот тот, кто рядом с ней.

Я потянулся всем телом и блаженно закрыл глаза. Да, человек может гиб­нуть с ощущением счастья. На меня вдруг вновь налетел шторм под Джубгой. С утра поднялась волна, но я все же поплыл к пенящимся камням. Я был глуп, оттого и плыл навстречу нависающим над камнями грохочущим волнам. Мне было весело. И вдруг волна взметнула меня и швырнула на бурые, похожие на оплавленное железо камни. От удара перехватило дыхание, вода с песком хлынула в рот. Меня вертело в камнях, я не имел опоры ни под ногой, ни под рукой; водоросли, за которые я цеплялся, легко отрывались. Огромная масса воды опять обрушилась на меня, расплющила, проволокла по зубьям камней — и подвесила полуживого между землей и небом. Как-то я сообра­зил, что надо плыть. Через полчаса борьбы вслепую с волнами — теперь они с радостным ревом оттаскивали меня от близкого берега — я упал на мокрую, воняющую водорослями гальку. Из носа, ушей и рта текла вода, исхлестан­ные глаза ничего не видели, легкие конвульсивно всасывали в себя воздух, сердце выпрыгивало из горла. Я был счастлив, что остался жив. На животе горела содранная кожа, саднили колени и локти, но я был счастлив.

— Киев, — толкнула меня Ева.

— Я что, спал?

— Еще как.

Я глянул в иллюминатор. Земля неслась совсем близко.

Друг Саня не подвел, встретил нас на машине.

— Олег, — представил он водителя, — в одной группе учимся.

— А гоняемся на разных лодках, — хохотнул чернявый Олег.

— Едем сразу в яхт-клуб, — сказал Саня, и я только пожал плечами.

Парни, конечно, обалдели от Евы, изо всех сил разыгрывали из себя мор­ских волков.

— Как мы вас в последней гонке надрали? — косился на Еву Саня.

— Да ладно, ваша лохань и ходить-то сама не может, — огрызался Олег. — Мотор врубили, а говорите, под парусами шли.

— У них в команде пять здоровенных лбов, — объяснял Саня. — Садятся на корме и дуют в тряпки. А то начинают тарелками грести.

— Какими тарелками? — стреляла глазищами Ева, сейчас они у нее были вдвое больше, чем в самолете.

— Обыкновенными тарелками, посудой. На море штиль, тряпки висят. Ихний капитан командует: «Помыть посуду!» Они хватают тарелки и гребут, как веслами. Все самые большие тарелки в магазине скупили.

Ева хохочет, Олег показывает Сане кулак, и машина чуть не вылетает на встречную полосу.

— Ты же не в море, — говорит Саня, как бы невзначай кладя на спинку сиденья руку и прикасаясь к плечу Евы. — Это в море вам все равно, в какую сторону идти.

— Мы будем на разных яхтах плавать? — не замечает Саниной руки Ева.

— На моей пойдем, — надувается Саня. — Я его матросом взял, для веса.

— Как для веса?

— А чтоб яхту откренивал. В хороший ветер яхта ложится на бок, а с дру­гой стороны свисает вот такой амбал, как Олежка. Во-первых, скорость уве­личивается, во-вторых, лодка не переворачивается.

Мощная шея Олежки багровеет. С Саниным языком никто не справится, я это хорошо знаю. Три года на соседних партах сидели.

— Значит, нас будет четверо? — спрашиваю я.

— Вечером еще один матрос подъедет. С тремя подругами.

— А ты, выходит, капитан?

— Разрешили один раз за румпель подержаться, теперь год будет кочев­ряжиться. — бурчит Олежка.

Ева оглядывается на меня и чмокает губами, будто целует. Она в своей тарелке, я не очень. Олег мужик ничего, сразу видно. Ну и Саня именно тот, которого я знал. Ехидина, свет не видел. Как он ладит с экипажем?

— Море, — говорит Саня.

Справа от дороги за соснами показывается вода. Пресная вода для меня не море, я равнодушно скольжу по ней взглядом. А Ева ахает, восторгается.

— Большое? — интересуюсь я.

— Сто девяносто пять километров до устья Припяти, — выпячивает грудь Саня. — И глубина порядочная.

— Цветет, — киваю я на полосы зеленых водорослей.

— Воду пить можно, — обижается Саня.

Яхт-клуб я определил по лесу мачт над водой.

Несколько человек возились у перевернутых лодок, трое несли мачту, один сидел на причале, по уши обмотанный парусами, не понять, то ли шил, то ли клеил.

Саня провел нас на яхту, галантно подав руку Еве и рявкнув на Олега. Заметно было, что он торопился быстрее убраться из яхт-клуба.

— На острова? — спросили нас с соседней яхты, когда мы отходили от причала.

Саня буркнул что-то невразумительное.

Ева красиво стояла в кокпите, держась рукой за гик.

— Вот это нельзя, — нахмурился Саня. — Порывчик налетит, стукнет гиком по башке — потом вылавливай из воды. В прошлом году одного так и не откачали.

Но Еву не больно испугаешь порывчиком. Тем более, когда на нее пялит­ся, пуская слюни, весь яхт-клуб.

— Володи-то нету, — говорю я. — Не получится фотография.

Ева дергает плечом и нехотя спускается в рубку. Ничего, яхт-клуб уже далеко.

Пока мы шли вдоль берега, Саня знакомил меня с фалами, шкотами, грот-парусом и стакселем, объяснял премудрости движения галсами. Яхта легко покачивалась на небольшой волне, послушно ложилась вправо и влево. Слепило солнце, ветерок срывал с гребней волн холодные брызги. Здесь было еще лето, на излете, но лето.

В условленном месте мы подошли к берегу, где уже улюлюкали матрос Вадим с тремя барышнями. Яхта отдала якорь метрах в пятнадцати от суши. Олег, Саня и Вадим перенесли девушек по воде на плечах. Я принимал их на яхте. Две ничего, легкие, а Санина заставила меня крякнуть.

— Марина, — улыбнулась она.

Белозубая, зеленоглазая, загорелая, волосы черные как смоль. Узкая талия и тяжелые бедра. Тяжелые не только в сравнении с остальными девушками, не говоря уж о Еве.

— Ее предки левантийские греки, — шепнул Саня.

Я понимающе кивнул.

Яхта взяла курс к островам, на которых, как я понимал, справилась уже не одна морская свадьба. А может, на этих островах никогда не кончался медо­вый месяц яхтсменов.

Ева в купальнике выбралась из рубки, села рядом со мной, далеко вытя­нув длинные ноги. Мужики как-то притихли, и ни одна из морских девиц не рискнула рядом с ней раздеться.

Я почувствовал на своем лице идиотскую ухмылку и сплюнул за борт.

— Класс! — потерлась щекой о мое плечо Ева. — Ты за меня не бойся, Витечка.

Странно, но и в самом деле я за нее не боялся.

Нос яхты мерно разрезал волну. Кричали, зависая над головами, чайки. Удаляющийся берег затягивало палевой дымкой.

Мы шли к островам.


3

На мель мы все-таки сели. Яхтсмены не переставая подначивали друг друга мелями, вспоминали их прошлогодние и позапрошлогодние, и мель просто обя­зана была возникнуть на нашем пути. Яхта шла вроде с малой скоростью, но ткнулась она килем в песок — я слетел с банки. Сверху шлепнулась Ева, крепко саданув меня коленом в бок. Вот и скажи теперь о девичьей воздушности.

— Жива? — потер я ребра.

— Нормально, — снова закинула ноги на рубку Ева.

Недаром классик написал: если высокую и тонкую женщину раздеть, на самом деле она окажется не такой уж тонкой. Это о Еве и ее твердых коленях.

— В воду! — заорал капитан Саня.

Команда без звука посыпалась за борт. «Как лягушки в канаву», — успел подумать я, прыгая следом.

Вода была осенняя. Мы раскачивали яхту, по сантиметру спихивая ее с мели. Девушки смотрели сверху и советовали.

— Сесть легко, — пыхтел рядом Олег. — Слезть трудно.

Я понял, в чем состоят особенности яхтенного спорта. Во-первых, в бес­прекословном подчинении капитану. Во-вторых, в некоторой склонности к мазохизму. Чем труднее работа, тем больше удовлетворения на лице яхтсме­на. На Олежку просто приятно было смотреть.

Яхта сошла с мели — и вновь безмятежность, полудрема, ласковое дуно­вение ветерка.

— Вадим! — пытается утвердить пошатнувшийся авторитет капитан. — Навести порядок на палубе!

Вадим зачерпывает ведром на веревке воду и окатывает палубу. Девицы визжат, команда довольно ухмыляется. Порядок превыше всего — тоже одна из заповедей яхтсменов.

Показываются острова, и Саня, удачно лавируя, подходит к самому боль­шому из них. Яхта становится на якорь. Олег и Вадим, сцепив руки стульчи­ком, переправляют пассажирок на сушу. Я и Саня занимаемся доставкой на берег провизии, тоже не самое простое занятие. Лагерь из нагромождения тюков, узлов и сумок постепенно приобретает божеский вид. Устанавливают­ся две палатки, стол под тентом и раскладные стулья. Дымит костер.

Чахлые сосенки. Редкие лозняки, вздрагивающие под ветром. Перете­кающий под пальцами песок, полностью подвластный игре воды и ветра — и остающийся самим собой. Что еще человеку надо для полного счастья?

Солнце укатывается за воду. Мы долго сидим в зябкой свежести ночи, раз­гоняемой сполохами костра. Я осторожно целую холодные от вина губы Евы. Она запрокидывает к звездному небу лицо, блестит белками глаз. Я пытаюсь что-нибудь в них разглядеть, но глаза Евы чернее ночи. А может, мои близко посаженные глаза не могут совместиться с широко расставленными и чуть раскосыми глазами Евы. Мы, как и остальные парочки, молчим. Шуршит у ног песок, плещет волна, тихо дышит у меня в руках Ева.

Земля вслед за солнцем скатывается в безвременье, и это, вероятно, луч­ший миг для ее обитателей.

Назавтра все слоняются по лагерю как сонные мухи. Ева бурчит, что мыть посуду она ни с кем не договаривалась, тут, мол, хуже, чем на картошке. По-моему, она так и не заговорила ни с одной из морских подруг. Те беспрекос­ловно драят песком котелки и чайники, делают бутерброды и подносят своим усталым капитанам по стакану пивка.

Ева, надувшись, ковыляет к воде и кое-как умывается. Замечаю, как девушки перемигиваются, глядя ей вслед. Что ж, корова из чужого стада, ее и должны изгонять из сообщества. Хорошо, рогами не поддают.

Ловлю на себе пристальный взгляд Сани. Он смотрит то на меня, то на Олежку. Это худой знак. Кроме пакости, мой лучший друг ничего не придумает.

Саня предлагает сгонять пулю в футбол. Два белоруса, два украинца, международный матч. Я с облегчением вздыхаю. Народ взбадривается. Обо­значаем консервными банками маленькие ворота и начинаем толочь песок. Девушки без особого интереса взирают на побоище. Играем босиком, но парни лягаются, будто вместо ног у них копыта. Саня стоит у своих ворот как скала. Я мельтешу у чужих ворот и довольно быстро забиваю пять штук. Победа.

При нашем радостном вопле Ева наконец отрывается от журнальчика:

— Когда мы едем домой?

Мы купаемся на мелководье. Саня сплавал на яхту, придирчиво все осмо­трел, вернулся довольный.

— Ну, Витек, — обошел он по кругу меня, — как себя чувствуешь?

Я понял, что дурные предчувствия меня не обманули. И Олежка как-то пригорюнился. Да, никуда не денешься, придется нам с ним изображать гла­диаторов.

А Саня уже вошел в роль рекламного зазывалы, расписывая мои и Олежкины доблести. По мнению Сани, моя борцовская выучка вполне может быть компенсирована лишними двадцатью килограммами Олежки.

— Кто победит? — вопросил Саня.

Публика заинтересованно столпилась вокруг нас, щупая мышцы и загляды­вая в зубы. Я понял, каково быть рабом на невольничьем рынке. «Может, дать ему в морду?» — посмотрел я на Саню. Но против воли народа не попрешь. Действительно, кто сильнее, вертлявый Витек или открениватель яхт Олежка?

Олег вроде пришел в себя быстрее моего, стал встряхивать мосластыми руками и разминать мощные бедра. Видно, не год и не два качался паренек. Ну что ж, чему там учил меня Семеныч?..

Тут и Ева отшвырнула журнал и в три шага оказалась среди девчат. И те с радостью приняли ее в свой круг. Все правильно, народу нужен сначала хлеб, потом зрелища, и все люди становятся братьями, в данном случае сестрами.

Потихоньку-полегоньку стравив нас, разогрев до нужного состояния, Саня засунул в рот два пальца и свистнул.

Олежка присел и стал ждать меня, загребая воздух клешнями. Он на голо­ву выше, но ведь и это можно обратить в свою пользу. Я нырнул между рук к ногам, ухватился за одну, толстую, как бревно. Олежка немедленно обхватил меня за туловище, пытаясь поднять, как тюк с парусом. Но ведь борцу того и надо. Я прихватил его локти и налег всем телом, переворачиваясь. Олежка напрягся, стараясь удержаться на ногах, и грохнулся спиной наземь. Для вер­ности я вмял его голову в песок. Олежка посучил ногами, подергался и затих.

Публика выла и визжала.

— Случайно! — надрывался матрос Вадик.

Мы поднялись. Олежкина подруга заботливо стряхнула с его спины песок и вытерла вспотевшее лицо полотенцем.

— Витек, докажи, что не случайно! — прыгал рядом Саня. — Докажи, Витек!

— Витенька, ты прелесть! — толкнула меня в объятия Олежки Ева, и вид у нее был очень радостный.

«Настоящая красавица.» — успел подумать я.

Олежка двинулся на меня, как бык. Пальцы рук сдавливали горло врага, на красном лице ни тени сомнения. Из откренивателя яхт Олежка в два счета превратился в монстра-убийцу.

«Ну и ну, — вырвался я из жесткого захвата, — придушит ненароком».

Но ведь есть такой прием — «мельница». Часами я крутил ее под неу­сыпным контролем Семеныча. С захватом правой ноги, левой, опять правой и опять левой. Обратную «мельницу» крутил.

— Фигня, — говорил Семеныч, — разве это «мельница»? Ты его должен по ковру размазать.

Так Семеныч объяснял суть приемов. А показывая их, действительно раз­мазывал по ковру.

В общем, я уцепился за руку и ногу противника, крякнул, подражая Семе­нычу, и Олежка всей своей массой опять повалился на спину, я едва успел из-под него выскочить. По-нашему это называется «туше».

На этот раз публика отреагировала вяло. Надоело публике зрелище. Мы с Олежкой стояли в грязи и мыле, жадно хватая ртом воздух, — народ разбре­дался. Саднила кожа, похрустывали косточки, пульсировала в подвернутой ноге боль, но народу до нас дела уже не было. Саня и тот уставился на яхту, будто увидев ее впервые в жизни. Ева? Далеко была Ева, сидела в шезлонге, окруженная новыми подругами, и что-то с жаром рассказывала.

Глянули мы с Олежкой друг на друга, плюнули и пошли омывать раны. Кто ж поймет, как не гладиатор гладиатора.

Натешившись видом бодающихся борцов, яхтсмены принялись за десерт. Когда я говорил о некотором мазохизме, присущем яхтсменам, я имел в виду и поедание ближнего. Сейчас матросы вцепились в своего капитана.

— Может, споем? — подмигивал Олегу Вадик. — Сань, что-то мы давно не пели.

Саня увлеченно ковырялся в кострище.

— Кто поет, Саня?! — изумился я.

Вроде я его знаю, своего школьного друга.

— Поет, и еще как. Сел за румпель и затянул: «Славное море, священный Байкал.»

Саня по-прежнему ничего не слышал.

— Ну и что? — глянул я на Вадика. — Нравится человеку — пусть поет.

— Одну песню команда выдержала. Но когда вторую начал. Олежка, какая его любимая?

— «Из-за острова на стрежень».

— Во-во. Капитан говорит: «Если он сейчас не заткнется, я сойду с ума».

— Плохо поет? — никак не мог я врубиться.

— Плохо! — хмыкнул Вадим. — Если б просто плохо, мы как-нибудь вы­держали бы. А тут, понимаешь, гонка. Знаешь, как в гонке нервы напряжены?

— Я стресс снимал, — сказал Саня.

— Стресс!.. — подскочил Олежка. — Твой ор на всех яхтах слышали. В крейсерских гонках разброс яхт несколько километров, и они все слышали песню. Я специально спрашивал.

— Запретили? — посмотрел я на Саню.

— Капитан сказал: «Начнется шторм, тогда пусть воет до посинения». И на следующую ночь как раз шторм, пять баллов. Саня бегом к румпелю, вне очереди.

Саня изо всех сил дунул в погасший костер, устроив пепельную метель. Хорошие легкие у парня.

— После первого куплета уже никто не спал, — Вадим рассказывал в основном Еве, но его слушали и все остальные. — В первый момент поду­мали, что налетели на сухогруз и он врубил сирену.

— С Саниным пением никакая сирена не сравнится, — вставил свои пять копеек Олег. — Ты слышала когда-нибудь гудок сухогруза?

Ева сидела, согнувшись от смеха.

— Больше не позволяют петь? — спросил я Саню.

— Нет, — вздохнул тот.

— Сволочи.

— Капитан сказал: «Запоешь — спустим на канате за борт», — поставил точку Вадим. — За бортом не больно-то рот разинешь.

— Надо капитана поменять, — предложил я. — Или команду.

Вот этой шутки не понял даже Саня. Я пожал плечами. В конце концов, не мне ходить в гонки. И не мне запевать «Из-за острова на стрежень.»

Я думаю о том, что в любой компании к концу второго дня неизбежно начинаются сложности. А уж среди островитян тем более. О нас с Евой я не говорю. Коза, гуляющая сама по себе. Но вот и Саня отлип от своей гречанки. И Олежка удрал куда-то в кусты. Вадим рявкнул на свою сероглазую малыш­ку Оленьку. Дела.

— Пора собираться, — говорю я Сане.

— Завтра, — оглядывается тот на палатку, в которой скрылась Марина.

— Бесполезно. Сначала взаимное притяжение, потом отталкивание. Надо сматываться.

— У вас-то все нормально, — бурчит Саня.

— У нас?! — смотрю я на Еву, которая уже измусолила журнальчик и те­перь делает вид, что дремлет. — Ничего ты не знаешь про нас.

— Красивая деваха.

— Это, конечно, есть, — кряхчу я. — Но и только.

— А что еще надо? — удивляется Саня.

Я вздыхаю и отворачиваюсь к воде. Вода, даже пресная, лучшее из того, что видит человек в своей жизни.

— У Марины отец моряк, капитан первого ранга, а в яхтах она ни хрена не понимает, — жалуется Саня.

— Зачем ей понимать? Не она ведь капитан, папа.

Саня долго обдумывает мои слова — и на полусогнутых ногах идет в палатку.

Я опять возвращаюсь мыслями к Еве. Эффектная девушка, она во всем обожает эффекты. Любое ее появление на людях, особенно если среди них есть хоть одна пара штанов, должно быть эффектно. Продуманная поза. Под­черкнутый жест. Прическа, отличающаяся от других в радиусе километра.

Подружки в мини, Ева непременно в длинной юбке. Ну и дорогие вещи, выде­ляющие среди прочих не только дам преклонного возраста. Ева понимала, что произнесенное слово не главное ее достоинство, и старалась как можно реже раскрывать рот. Нет, она с удовольствием смеялась, без стеснительности облизывала губы, запихнув в рот большой кусок торта, призывно округляла их, слушая собеседника, но афоризмы изрекали все, кроме Евы. Она разгова­ривала улыбкой, нахмуренными бровями, сощуренным глазом, изгибом тела, походкой. И не больно надеялась на слова, не доверяла им. Ева была пред­метна и в то же время чуточку ирреальна, как чайка в море. Вот она, ты ее видишь и слышишь, любуешься плавным полетом, — но издали.

Сейчас Ева явно скучала. Мизансцена для нее затягивалась. Нужно было менять партнеров, декорации, костюмы, свет, нужно было садиться в яхту и плыть к иным берегам, а мы до сих пор на острове.

«Ничего, — подумал я, — на острове тоже полезно».

Ева поднялась и посмотрела в мою сторону. Я махнул рукой. Ева поколе­балась и неохотно побрела по песку, натягивая на голое тело кофту.

— Замерзла?

— Я от этого песка тронусь. Хрустит на зубах, в голове, всюду. — она оттянула трусики и стряхнула прилипшие к молочной коже песчинки.

— На картошке лучше?

— Хуже, — подумав, честно призналась Ева. — Но что мы на этом остро­ве торчим? Поплыли бы куда-нибудь.

— Завтра поплывем.

Я притягиваю ее к себе. Ева сопротивляется, но недолго. Я сдуваю вооб­ражаемый песок с гладких ног, живота, рук, шеи. Ева замирает. Я целую ямоч­ки на щеках, покусываю мочку уха, приникаю к полуоткрывшимся губам.

— Еще. — шепчет Ева.

Мы целуемся, забыв обо всем.

— Ну, как, лучше? — заглядываю я в темные глаза.

— А ты ничего, — хлопает длинными ресницами Ева. — Целоваться не умеешь, но ничего.

Мы лежим обнявшись, и нам не мешают ни песок, ни ветер, ни подсма­тривающие чайки. Головы, изредка выглядывающие из палаток, не меша­ют тоже.

— Как тебе мой друг? — спрашиваю я.

— Это который?

— Саня, капитан.

— Мариночка его на коротком поводке держит.

— Да ну?!

— Скоро в ЗАГС поведут твоего Саню. А вот Олег симпатичный парень.

— У него тоже подруга.

— Ну, эти не в счет, — пренебрежительно машет рукой Ева. — Если бы я захотела, Олег на нее и не глянул бы.

— Вот так, значит?

— Мой был бы, — потягивается Ева.

Я провожу пальцами по щеке, трогаю подбородок, обхватываю тонкую шею. Красива, но опасна. На тело в узеньком купальнике и смотреть страшно. Ева вздрагивает от сдерживаемого смеха:

— Ревнуешь?

— Если бы ревновал, не гладил бы.

Она перестает смеяться.

— Я и забыла, что ты у нас силач.

— Слабенькая шейка, нежная.

— Перестань! — отталкивает мою руку Ева. — Шуток не понимаешь?

— Силач у нас Олежка, я просто обученный. Как говорит тренер Семе­ныч: раз здоровый, значит, дурной.

Ева примеряет афоризм к себе — и легко отбрасывает в сторону.

— Подумаешь, здоровый, дурной. В жизни надо быть везунчиком.

— Как ты?

— Может, как я.

— Не родись красивой, а родись счастливой?

— Лучше и той, и другой.

Ева сейчас не шутит. Она действительно считает, что все в этом мире соз­дано для нее. Элита. Она и не подумает уступить вещь или место, никогда не встанет в очередь. Брать все сразу и много — вот ее девиз. Я же рядом с ней пока заполняю пустующую нишу. Гожусь для кое-чего, и она меня и терпит.

— Долго будешь мучить? — вглядываюсь я в безмятежное лицо.

— Не знаю, — не открывая глаз, бормочет Ева.

Наконец и у меня на зубах заскрипел песок. Давно пора из этого песча­ного рая сматываться.


4

Семеныч меня не убил, и на первенстве республики среди вузов я занял второе место.

— Вечно второй, — приклеил ярлык Володя.

— До конца года можешь наплевать на занятия, — гоготнул Крокодил. — Теперь тебя ни одна собака не тронет.

Крокодилы в этих делах понимают толк. Я с ним согласился.

— Ну, братцы, — обнял нас Володя, — теперь возьмемся за съезд.

— Какой съезд? — не понял я.

— Съезд смеха.

Я посмотрел на Крокодила. Тот цыкал зубом, переваривая только что про­глоченную пищу.

— Юмористический съезд нашего курса, — объяснил Володя. — Выпу­стим стенгазету, у меня полно подходящих снимков, команда КВН покажет пару своих домашних заданий. Ты, вроде, повесть пишешь?

— Пишу, — неохотно признался я.

— О чем?

— Первая картошка, то да се. Новый Симеон-столпник.

— Годится! — хлопнул меня по плечу Володя. — Название придумал?

— Еще нет.

— Под желтым одеялом.

— Что под желтым одеялом?

— Название повести: «Под желтым одеялом».

У меня по спине пробежали мурашки. Это было то название, которое я искал. На картошке мы с Володей поселились у одинокой бабки и после пер­вой же ночи сбежали на чердак с сеном. В хате было полно клопов. Они полза­ли по старому дивану, падали с потолка, похрустывали на полу под ногами.

— Якие клопы? — удивлялась бабка.

Она выдала нам тонкое желтое одеяло, в котором не мог затаиться клоп, но которое и не грело. Я закапывался в сено, укутывал голову желтым одея­лом — и как-то засыпал. Володя от Светланы заявлялся под утро — и тоже под желтое одеяло.

Надо сказать, повесть вчерне я уже закончил. Получилась она из четы­рех небольших глав, юмористическая, а главное, легко узнавались герои: Володя, Света, Крокодил, комсорг Ленка. Не хватало только названия, имен­но желтого одеяла.

— На съезде почитаешь, — как о решенном, сказал Володя.

— Перепечатать надо, — вяло сопротивлялся я.

— Ленка поможет, у нее пишущая машинка.

Прозу я пытался писать давно. Скрывался от родных и знакомых, прятал и перепрятывал исцарапанные корявым почерком листочки, мучился. Но что удивительно: мучился не столько словами, которых вдоволь было в прочи­танных книжках, сколько выстроенностью действия. Ну, и не хватало реалий. В повседневном быту кое-что наскрести было можно, а вот для жизни про­шлой или будущей у меня не было ни слов, ни понятий.

После неудачно сданных экзаменов за восьмой класс — «тройки» по алге­бре и геометрии — за лето я сочинил исторический роман об антах. Его назва­ние лежало на поверхности: «Анты». Легко я написал про ковыльную степь, про кибитки кочевников, про антов, двинувшихся в пределы Восточно-Рим­ской империи. С удовольствием я расписал битвы антов с греками, придумал, как они обманом и хитростью захватили греческие города. Дело происходило в шестом веке нашей эры, в эпоху великого переселения народов. Академиче­ская история, попавшаяся в руки восьмикласснику, в избытке снабдила меня и героями, и фактами, и неким пониманием смысла нападения славян в союзе с кочевниками на империю. Народы приходили в движение, пытаясь устроить свою судьбу за счет других. Грохот крушения империи явственно отдавался в моих ушах и сердце, и походил он на гул близящегося землетрясения. Да, пока варвары с шумом и яростью ломились в империю, все было хорошо.

Но вот действие перешло в Византию. Написал я, что улицы Константи­нополя полны народа, — и рука остановилась. Я вдруг понял, что ни черта не знаю о Византии. Я не представляю улиц Константинополя. Я не знаю, во что одеты ромеи. Не имею понятия о церемонии приема послов в императорском дворце. А дома, храмы, постоялые дворы? Сады вокруг дворцов? Просто деревья, под которыми устроены торговые ряды? Ну, и люди, их лица, говор, походка, жестикуляция, мимика. Я вдруг уперся в глухую стену. Очевидно, генетическая память, окатившая меня запахами и красками степей, при начер­тании магического слова «Византия» не проснулась. По инерции я дописал последнюю битву антского князя Мезамира, окружил его врагами, убил — и засунул роман в папку. Я понял, что должен увидеть далекие города. Должен пройти пыльными дорогами, обсаженными смоковницами. Должен услышать разноголосый говор восточных базаров. Должен омыться в чистых и грязных водах больших рек и малых. Должен обнять женщину, которую полюблю, и может быть, она не станется единственной.

Я пошел смотреть, чтобы писать.

Но в повести, обретшей название «Под желтым одеялом», героини, похо­жей на Еву, не было.

После круиза на яхтах Ева, как и следовало ожидать, отдалилась. На картош­ке она больше не появилась. Да и у меня соревнования, надо было сгонять два с половиной килограмма лишнего веса. Я подолгу потел на ковре, затем в парилке. Картошка кончилась, началась учебная рутина. Ева по-прежнему сидела с под­ругами на «галерке», что-то втолковывала рассеянной Светлане, тревожно следя­щей за Володей, и сосредоточенной Нине, частенько жующей бутерброд.

Я, пользуясь положением, на лекции ходил по выбору. Преподаватели в большинстве своем мне не нравились. Раздражала школярская подача материа­ла, ежедневные проверки, лекции с восьми пятнадцати. Как боцман чует бунт на корабле, так и преподаватели догадывались о моей гордыне. В другой ситуации это мне непременно зачлось бы, особенно пропуски занятий. Замдекана Еме­лин, недавний майор, травил прогульщиков, как умелый охотник зайцев. Они уж и сигали через окна, и под лестницами прятались, прикидывались больными и убогими, — Емелин их отлавливал и уводил на проработку в кабинет. Меня он пока не замечал. Наиболее ревнивые лекторы, завидев меня в аудитории, задумчиво кивали: вот ужо придет сессия, там посчитаемся. Я примечал: чем лучше преподаватель, тем меньше его волнует посещаемость. А вот наставники по истории КПСС и марксистско-ленинской философии обижались не на шутку, предупреждали, что на экзаменах будут требовать конспект своих лекций.

Я надеялся на Семеныча. Авось и марксистско-ленинцев поборет. Раз здоровый, значит, дурной.

Идея юмористического съезда в народе вызвала энтузиазм.

— Говорят, ты повесть написал? — подкатилась после занятий Ева. — А я там есть?

— Какая ж повесть без Евы? — хмыкнул я. — Первая печальная повесть на земле про Адама и Еву.

— Я не люблю печальные.

— Веселые любишь?

— Конечно.

Меня удивляло в Еве стремление сразу и без обиняков высказать свое кредо. Любит девушка веселье, и точка.

— Сама-то в съезде участвуешь?

— Смотреть буду.

— И только? Светлана вон под гитару поет.

— У Светланы голос.

— А у тебя?

— Ты не знаешь, что есть у меня? — разозлилась Ева. — Тоже мне, писатель.

— У моей девочки есть одна маленькая штучка?

— Болван!

Она покраснела, и я готов был упасть перед ней на колени. Но поздно. Длинные ноги уже мелькали далеко впереди.

— Поцапались?

Я увидел рядом с собой Крокодила. Все-таки умеют они появляться. Никого ведь не было — и вдруг крокодил, неподвижный, но живой. В руках справочник по философии и ленинские работы.

— Куда путь держишь?

— В библиотеке был. Почему на редколлегию не приходишь? Хорошая газета получается.

— Со временем туго. Сам понимаешь, каждый день тренировки.

— А Ева? — моргнул он глазом.

— Ничего Ева, бегает.

— Ты знаешь, что ее дядя декан истфака?

— Ну и что?

— Ничего. Вчера с ним познакомился. Новую квартиру недавно получил, четырехкомнатную.

Я действительно не знал про дядю-декана. Но каковы крокодилы! Лежат, как бревна, на берегу, не шевелятся, однако все видят и все слышат. Ленина изучают.

— На истфак переходишь?

— Зачем? — спрятал книги за спину Крокодил. — На съезде повестуху прочтешь?

— Ленка отпечатает, может, прочту.

— Володя классное фото сделал. Мы с Евой спиной друг к другу, рас­ходимся, как в море корабли. Говорит, на международную выставку послал. Это фото и Евин портрет.

— Давно вместе позируете?

— Давно, — осклабился Крокодил.

Я думал, Крокодил спит, а он, оказывается, ведет активную дневную и ноч­ную жизнь. С дядей-деканом познакомился. Сфотографировался с Евой. Ай да пресноводное.

— Аппетит хороший?

— Чего? — захлопнул пасть Крокодил.

— Похудеешь с этой учебой, из своей весовой категории вылетишь. Таким, как Ева, нужны упитанные крокодилы.

— Наберем! — заржал Крокодил. — Вес мы умеем набирать.

В последнее время я забросил не только учебу, но и газету. Володя, Кро­кодил и я входим в редколлегию факультетской стенгазеты. Володя приносит фотографии, Крокодил пишет заголовки, я придумываю рубрики и редакти­рую хохмы, которые тащат в газету все подряд, от первокурсников до пре­подавателей. Съездовский номер, похоже, Володя целиком взвалил на свои плечи, Крокодил вон справочником по философии занялся.

А у меня повесть. «Нет повести печальнее на свете.» Еву съезд смеха почти не заинтересовал. Один раз, правда, заявилась в раздевалку возле спортзала, где мы ползали на карачках по ватманским листам с карандашами и кисточками, полюбовалась процессом.

— Не для меня это, — смерила она взглядом Светлану, держащую в руках банку с клеем. — Сегодня в Русском театре премьера.

Светлана виновато улыбнулась.

Я знал, что в театр Еву водят актеры. Ей нравится богема, но, конечно, не до такой степени, чтобы курить анашу или оставаться до утра в пьяной компании. Во всяком случае, поздним вечером Ева всегда дома. Я слышу ее дыхание на том конце провода — и осторожно кладу трубку. Говорить с ней по телефону невозможно: резка, категорична, неуступчива. При разговоре глаза в глаза она мягче, с удовольствием выслушивает комплименты. А потом вдруг зевает, слегка прикрывая рот.

— Устала?

— Не обращай внимания, это я так.

И смеется. По ее карим глазам, искрящимся в хорошую погоду, я никогда не могу узнать, о чем Ева думает. На редкость скрытна.

— И злопамятна, — добавляет Ева. — Подумай, прежде чем связываться.

— Уже связался, — напускаю я на себя мрачность. — На вечер к физикам идешь?

— Конечно. Могу и тебя взять.

Я дергаю плечом. Среди физиков у меня много знакомых, одних борцов чело­век тридцать. Борьба на физфаке популярна, я же в некотором роде знаменитость, без пяти минут мастер спорта. Семеныч уверен, что уже в этом году я выпол­ню мастерский норматив. Но появляться на физфаке с Евой мне не хочется.

— Тренировка, — говорю я.

— А если я скажу — немедленно брось свою борьбу? — в упор смотрит на меня Ева.

— Каприз? — уклоняюсь я от прямого ответа.

— Да, каприз. Бросишь?

— Нет, не брошу.

— Вот! — торжествует Ева. — Вот поэтому у нас ничего не получится.

— Получится, — притягиваю ее к себе, зарываюсь лицом в густые воло­сы с горьковатым запахом духов.

Обниматься Ева любит. Выгибает спину, прижимается бедрами, медленно проводит ногой по моей голени, вздрагивает. По-моему, ей все равно, видит нас кто-нибудь или нет. Вообще-то, целуемся мы в темных углах, но иногда на Еву накатывает прямо на улице. Я делаю вид, что не замечаю завистливых взглядов парней.

Ева отрывается от меня, делает глубокий вдох, приходит в себя.

— Все-таки ты ничего.

— Опять двадцать пять! — злюсь я. — С кем ты меня путаешь?

— Молчи, глупенький. Был бы ты лет на пять старше.

Я чувствую, что Ева права. Мне действительно не хватает веса, в прямом и переносном смысле. То, что мы с ней одного роста, не так страшно, как одина­ковый возраст. В свои восемнадцать Ева давно женщина. А я еще не мужчина. И не стремлюсь им быть. Всякому овощу свой черед. Тренируюсь, глотаю книги, тоскую о море и незнакомых девушках, бредущих по его берегу. У Евы дру­гие мысли. Темнее моих, глубже, ирреальнее. На занятиях она просто скучает. «Господи, что за чушь!» — оглядывается она в мою сторону. Я опускаю глаза. Чушь, конечно, но любопытная. Ева учится вместе с нами, но живет другой жизнью, отличной от нашей. Воистину, она уж давно изгнана из рая, пока мы, дети, голышом бродим на его задворках. Я не хочу сказать, что Ева спускается по кругам ада, но ее падение уже было. Вот и глаза темны, далеки мысли, улыбка на губах искусительная, заимствованная у змея. Наверняка я ошибаюсь в этих своих параллелях, но превосходство Евы ощущаю. И мечусь в предположениях. Я пы­таюсь постичь знание, пришедшее к Еве вместе с соком райского яблока, подне­сенного змеем. Адам вроде тоже отгрыз от плодов, отведанных Евой, но первой прозрела она, жена человеческая из ребра его. Ева прозрела, я еще блуждаю в потемках. Кто он, полевой змей, явившийся перед женой? Ева знает, я нет.

На соревнованиях Центрального совета общества «Буревестник» я травми­ровал связки левой стопы, и было это в финальной схватке. Опять второе место. Получая серебряный жетон, я едва сдерживался, чтоб не закричать от боли.

— Надрыв связок, — сказал врач, едва глянув на опухшую ногу. — Не смертельно, но будет беспокоить долго.

Теперь днями я валялся в кровати, читая и кое-что записывая. Сачков в общаге было больше, чем я предполагал. Они тихо просачивались в комна­ту, показывая бутылки с вином или карты. Я отказывался.

Пятикурсник Бойко присаживался на кровать, чтоб побеседовать.

— Читаешь?

— Читаю.

— Не пьешь?

— Не пью.

— Я вот до пятого курса доучился и ни разу не получал стипендию, — доверительно наклонялся он ко мне.

Я это знал. Бойко был уникум. На жизнь он зарабатывал картами. В день выплаты стипендии его комната превращалась в игорный дом. Играли двое-трое суток, пока у партнеров были деньги. Обобрав коллег, Бойко успокаивал­ся до следующей стипендии. Меня удивляло, что картежники и не пытались спастись. Они замирали перед Бойко, как кролики перед удавом. Играл Бойко во все: преферанс, кинг, рамс, секу, очко. Вероятно, талант его не вызывал сомнений, потому что проигравшие при мне ни разу не скандалили. За столом он не пил, не курил, не вскакивал и не шлепал картами.

— А знаешь, скольких грамотеев при мне из университета выгнали? — продолжал Бойко.

Я догадывался, что многих.

— Почему?

Я пожимал плечами.

— Не сдерживали страстей! — поднимал палец Бойко. — Читали книги — раз. Ходили на лекции — два. Писали конспекты — три. А потом один раз напивались, устраивали в комнате пионерский костер или драку — и все. Вперед, в Советскую Армию к дедам на обучение. Ты понял?

— Что?

— Не понял, — с сожалением поднимался Бойко. — Ну ладно, читай дальше.

Я обнаружил пропажу из тумбочки всех своих медалей и жетонов, оста­лась одна цветная лента. На соседей грешить не хотелось. Конечно, комнаты в общаге проходной двор, но медалей было жалко.

— Новые завоюешь, — успокаивали сожители.

— Придется, — соглашался я.

Ева в общаге не появилась ни разу. Но я и не ждал ее. У рыб, зверей и птиц разная среда обитания. Бывают, конечно, крокодилы, живущие в воде и на суше, но они крокодилы.

Ко мне каждый день приходила Ленка, приносила отпечатанные страни­цы повести.

— Вычитывай, — отдавала она две-три странички.

Машинистка из Ленки еще та, опечатки в каждом слове. Я правил, Ленка болтала. С Евы она начинала и ей же заканчивала.

— Может, передохнешь? — останавливал я ее.

— Молчу, — поджимала губы Ленка — и тут же вспоминала новую историю.

Благодаря ей я знал все о подготовке съезда, о семейной жизни Володи и Светланы, о спячке Крокодила и мятущейся Еве.

— Переживает чего-то, — вздыхала Ленка.

— Ева переживает? — отрывался я от текста. — Смотри лучше сюда, пропуск.

Ленка подсаживалась ближе. Ее волосы щекотали лицо, и пахли они не так, как у Евы.

Съезд был уже совсем близко.


5

К пяти часам пополудни актовый зал почти заполнился.

Дата съезда не афишировалась, но пришли старшекурсники, преподава­тели, друзья. Еву сопровождали два здоровенных лба, одного из них я знал: физик Алик, мастер спорта по гребле то ли на байдарке, то ли на каноэ. Судя по тому, что кавалеры не замечали друг друга, Ева развлекалась по полной программе. Похлопывать по холке двух молодых бычков, угрюмо косящихся на соперника, удовольствие и впрямь особенное. Ева подмигнула мне, пригла­шая оценить пикантность ситуации. Я кивнул: съезд смеха! Бычки уставились на меня, будто впервые в жизни увидев вожделенную красную тряпку.

Проплыл Крокодил, по обыкновению переваривая пищу. Один из пажей Евы кинулся к нему обниматься. «Боксер, — понял я, — с Крокодилом обни­маются только боксеры». Крокодил с пажем грохали кулаками по спинам друг друга, смахивая ненароком навернувшуюся слезу, Ева забавлялась.

Володя, командовавший парадом, подал знак: пора. На сцену высыпала команда КВН, съезд начался. Рядом со мной нервничала Ленка. Она должна была читать отрывки из моей повести. У авторов редко бывают звонкие голо­са, Ленка вынуждена была сдаться под моим и Володиным нажимом.

— Здесь ударение правильно? — совала она мне листок. — А в этом слове?..

— Как прочитаешь, так и правильно, — отвечал я афоризмом Ивана Ива­новича, нашего преподавателя русского языка.

— Смеешься, а мне на сцену. — чуть не плакала Ленка.

Миниатюры закончились.

— Вперед! — повернулся к Ленке Володя.

Она вскочила, задохнулась, наступила мне на ногу и унеслась.

Повесть слушали хорошо, смеялись, хлопали. Ева теребила то одного, то другого ухажера, страдая от недостатка внимания. Крокодил, по обыкнове­нию дремавший, вдруг невпопад заржал. Евины пажи, встрепенувшись, его поддержали. Публике понравилось и это.

Ленка освоилась, перестала частить и заикаться. Я сел свободнее. Володя повернулся ко мне и удовлетворенно подмигнул: порядок.

Ева ни с того ни с сего обиделась. Пухлые губы вздрагивают, взгляд мрачный, длинная нога нервно постукивает по переднему сиденью. Вот-вот вскочит и выметнется из зала. Кавалеры забыли об отведенной им роли, вер­тят головами, заглядываются на раскрасневшихся девиц. Бедная Ева. Рука ее сжимается в кулак, и он не такой уж маленький. Но хороша Ева и в гневе. А может, особенно хороша в оном. Перехватив ее как бы случайный взгляд, я корчу рожу. Ева опускает голову — и поворачивается ко мне уже улыбаю­щаяся. Подсказка принята. Забывшийся да будет наказан.

На сцене давно уже поют, отплясывают, хохмят. Володя железно выдержи­вает регламент съезда. «Почем стоит похоронить?» — «Пять рублей». — «А без покойника?» — «Три рубля, но это унизительно». Народ стонет, плачет, некото­рые лежат.

Я замечаю секретаря комитета комсомола факультета Баркевича. Лицо, конечно, каменное, но разве может оно быть иным у вожака молодежи? Вижу, как разевает пасть Крокодил, легонько толкает локтем соседа, и тот свалива­ется с кресла, хватая ртом воздух. По печени попал. Крокодил уж если ткнет, мало не покажется.

Ленка, вновь оказавшаяся рядом, на себя не похожа. Глазки горят, зубки сверкают, грудь волнуется. А что, вполне может понравиться. Вон Евин бок­сер уставился, поплыл, как от хука в челюсть.

— Чего он?.. — у Ленки покраснела даже шея.

— Состояние грогги, — говорю я. — Бери за веревочку и веди куда по­желаешь.

— Больно надо! — фыркает Ленка.

— Напрасно.

Съезд заканчивается гимном. Весь зал поет «Гаудеамус».

— Молодцы мы все, — смахивает со щеки слезинку комсорг. — Делегаты съезда приглашаются за кулисы.

Да, я видел, как Крокодил со товарищи таскал звякающие саквояжи. Не пойти нельзя. К тому же, сквозь толпу проталкивается Ева, хватает меня за руку, прижимается бедром.

— Идем?

— Куда?

— На кудыкину гору.

Ева вроде не делегат, но участие ее в закулисной части съезда ни у кого не вызывает сомнений.

— А кавалеры? — шарю я по толпе взглядом.

— Не твое дело.

Действительно, что это я Евиными кавалерами озаботился. Пороть их будут. Ева уж постарается высолонить розги.

Крокодил мечет бутылки, по кругу идут стаканы, которых не хватает. Ева умудряется завладеть двумя стаканами, один сует мне:

— На брудершафт?

Медленно пьем, целуемся. Евины губы приятно горчат. Народ вокруг делает вид, что все в порядке вещей.

— Уходим по-английски, — шепчет Ева.

— Куда? — удивляюсь я.

— К тебе.

— В общагу?! — едва не роняю из рук стакан.

— Давай, сначала ты, потом я. Жди меня у входа в скверик.

Я пячусь, натыкаюсь в потемках на Ленку, которая заполошно машет рукой: уходи! В коридорах народ уже рассосался. На втором этаже стоит Емелин, рас­куривающий папиросу. «Во сколько он уходит домой? — мелькает мысль. — И есть ли у него нормальный дом?» Емелин сильно хромает, говорят, ранение он получил в армии. Наш замдекана даже в штатском остается майором. Отдает приказы, выслушивает донесения, следит за прическами разгильдяев и корот­кими юбками девиц. Правда, на последних он только косится. Служба, и на филфаке у Емелина служба. Иногда кажется, тянуть ее тяжелее, чем в армии.

На улице пронизывающий ветер, гололед, безлюдье. Не замерзла бы Ева. Но она скоро появляется, налетает, тормошит.

— Комнату освободить сумеешь?

— Комнату?..

Двое сожителей из библиотеки приходят поздно, один уехал домой. Толь­ко Виталик может оказаться дома, но он мой должник. Уже не раз я уходил на пару часов из общаги, когда Виталик приводил свою Аллу.

— У нас бабка на входе вредная, — бормочу я. — Как бы крик не подняла.

— С бабкой я справлюсь, — тащит меня за руку Ева. — Бабки сами меня боятся.

И правда, вахтерша, мельком взглянув на Еву, накинулась на жмущихся у входа парней и девчат:

— Никого не пропущу! Комендант приказал — без документов никого.

Каблуки Евы громко цокают по коридору. Ни капли не похожа она на здешних девиц, а вот поди ж ты.

Виталик был дома, бренчал на гитаре, приканчивая бутылку «чернильца».

— Понял! — подмигнул он нам. — За два часа управитесь?

— Кончай ты. — оглянулся я на Еву.

— Управимся, — кивнула Виталику Ева. — Мы шустрые.

Виталик гоготнул и скрылся. Парень он был легкий и без комплексов. Однажды ворвался в комнату после полуночи — я, лежа в постели, читал, — стукнул рукой по выключателю:

— Витек, ты спишь!

Слушая в темноте возню на его кровати, я жалел, что не успел натянуть штаны и смыться. Алла, худенькая девушка с тяжелой грудью, была влюблена в Виталика как кошка. Чего никак не скажешь о нем.

Ева достала из своей объемистой сумки бутылку вина.

— Где у тебя стаканы?

У меня дрожали руки, и я выключил свет, чтобы Ева этого не заметила. Ева, не спрашивая, устроилась на моей кровати, подобрала ноги:

— Иди сюда.

Я, преодолевая оцепенение, наклонился над ней.

— Ну что ты. — стала она меня гладить, — не волнуйся, глупыш, все будет хорошо.

В отсвете уличных фонарей белело ее лицо, блестели глаза. Она стянула через голову свитер, я неловко ей помог. Упруго торкнулась в ладонь грудь с шероховатым соском. Другой рукой я стал нашаривать крючки на юбке.

— Не надо.

Ее уверенная рука поползла вниз по животу, и я, холодея, подчинился ей. Сама Ева осталась в юбке, но с меня стащила брюки.

— Вот так.

Горькие губы раскрылись, приняли меня в себя. Я сильно зажмурился, сдерживая стон облегчения. Волосы Евы сильно запахли сигаретным дымом.

— Дай мне вина.

Боясь смотреть на нее, я протянул стакан.

— Тебе было хорошо?

— Да. — слово с трудом протолкнулось из горла.

Чувство, только что вывернувшее меня наизнанку, нельзя было обозна­чить словом «хорошо». Я отвечал, как того хотелось Еве. Но сама она?..

Ева, приведя в порядок юбку, свободно лежала на кровати, кажется, улы­балась.

— Иди ко мне, холодно. Да надень штаны.

Постучали в дверь, но не условным стуком, обычным.

— Не открывай, обойдутся.

— Конечно.

Дрожь в теле не проходила.

— Холодное вино.

— Что? — не поняла Ева.

— Озноб от вина.

— Да нет, ничего, — Ева сняла с бедра мою руку. — Говори что-нибудь, не молчи.

Но у меня не было слов, ушли.

— Понравился съезд? — выдавил я.

— Володя молодец, из него режиссер получится. А твоя повесть детская. Я растерялся.

— Почему детская?

— Ребенок.

Это уже выходило за рамки игры.

— А почему ж. сюда пришла?

— Дурачок, — сверкнула белками глаз Ева.

Я попытался отодвинуться, но она не дала, крепко обняв меня.

— Повесть написал, вина сегодня выпил — и все такой же маленький. Ева дразнила, я обижался. Действительно, дурак. Стало как-то легче.

— Завтра встретимся?

— Может быть, — улыбнулась Ева. — Витечка, ты, главное, не напрягай­ся. И не таскайся за мной хвостиком. Дышать ртом вредно.

Это я знал, спортсмен все ж.

Тепло Евиного тела убаюкивало, усыпляло. Я трогал тяжелые волосы, прикасался губами к затылку, невольно стараясь дышать носом. Ева потяги­валась, как котенок под поглаживающей рукой. Коридор постепенно напол­нялся голосами, топотом, взрывами смеха. Но возле нашей двери было тихо. Виталик молодец.

— В какую сторону у вас туалет? — высвободилась из моих рук Ева.

— Ваш направо.

— Без меня сможешь прибраться? — покосилась она через плечо. — Посмотри, на что кровать похожа.

— Здесь все кровати такие.

— Ну да?! — остановилась Ева. — А с виду простые ребята.

— Дурное дело нехитрое.

— Надо же, заговорил! Подними с пола дубленку.

Я и не заметил, какой у нас роскошный ковер на полу. Прямо с кровати босыми ногами в пушистый мех — замечательно.

Ева ушла. Я включил свет, поправил покрывало и подушку, убрал со стола пустую бутылку, стаканы. Как будто ничего и не было.

У выхода мы столкнулись со смехосъездовской командой, прорывавшей­ся в общагу. Промозглым ноябрьским вечером, да еще с дождичком, похо­жим на снег, по улицам много не погуляешь. Поневоле поскачешь к друзьям в общагу. Толпа, осаждающая врата, нас не заметила. Мне пришло в голову, что варта, то есть стража, этимологически восходит именно к вратам. Молод­цы, стоящие с бердышами у врат, и есть варта. Во всяком случае, наша бабка на них походила, но один в поле не воин. Оттерли в угол — и рванули с гого­том по коридору. Крокодил, проплывший мимо, усиленно работая хвостом и конечностями, даже не моргнул глазом. Крупный крокодил, породистый, от темечка до кончика хвоста метр девяносто пять. Ева, остановившись, при­щелкнула ему вслед языком.

— Нравятся крокодилы?

— Ничего.

По дороге к Евиному дому мы молчали. Она небрежно держала меня под руку, закрывалась воротником дубленки от ветра, отворачивалась. Я смотрел прямо перед собой. То, что сегодня случилось, казалось, должно было в корне изменить наши отношения. Но я чувствовал, что все осталось по-прежнему. Идущая рядом Ева была, как и раньше, недоступна.

— Иди, — толкнула она меня в грудь у подъезда.

И я, выдерживающий на соревнованиях бодания здоровенных бугаев, под ее рукой пошатнулся.

— До завтра?

— Может, справку из поликлиники возьму, — зевнула Ева. — Пока.

Справку она действительно взяла, поскольку не показывалась на факуль­тете больше недели. Но тосковать мне было некогда — все же, черт побери, знаменитость. Съезд смеха имел, как говорится, большую прессу, меня стали узнавать не только студенты. Завкафедрой иностранных языков Броневский, только-только вернувшийся из командировки в Штаты, подозвал меня к себе, когда я зашел в деканат с очередным письмом об освобождении от занятий:

— Это вы повесть написали?

— Написал.

— А это что? — кивнул он на письмо.

— Отзывают на сборы, — объяснил я. — Соревнования.

— Вы еще и спортсмен?! — уехали куда-то на лысину брови. — А как ваш английский?

— Сдаю, — пожал я плечами.

— Вторая группа второго курса? — проявил странную для профессора осведомленность Броневский. — Со следующего семестра занятия у вас буду вести я. И вот это мне, — он брезгливо покосился на письмо, — лучше не показывать. Уяснили?

— Так точно! — щелкнул я каблуками.

— Юморист. — пожевал губами седой, моложавый, в костюме от кого-то там профессор. — У меня вы будете заниматься по новейшей структура­листской системе, и она требует обязательного посещения.

Чутье мне подсказало, что я серьезно влип. Но студент тем и хорош, что в упор не видит грядущих неприятностей. Ему б только день продержаться.

Настоящим героем съезда был, конечно, Володя, но ему определенно нравилась роль серого кардинала.

— Это еще цветочки, — потирал он руки, — у меня такие работы для фотовыставки — ахнут.

— Евин портрет?

— Обнаженная натура, — шептал, оглядываясь по сторонам, Володя, — у нас это называется актом.

— А кто на снимках? — как бы нехотя интересовался я.

— Работы литовцев. Такого здесь еще не видели.

Литовцы — это прекрасно. Не ездила же она к ним позировать. Хотя. На октябрьские праздники Ева и Нина развлекались именно в Вильнюсе.

— Крокодил что-то говорил про Евин портрет.

— Тоже будет, но лучшие работы — литовцев. Натура!

Неожиданно меня и Володю вызвали в комитет комсомола. Секретарь Баркевич сидел за столом, мы стояли.

— Что это за съезд вы провели? — отодвинул от себя папку с бумагами вожак. — Что это, понимаешь, за игры?

Я посмотрел на Володю. Он молчал, поглаживая сумку с фотоаппаратами.

— Просто название такое, — сказал я. — Вечер юмора.

— Юмора. — по-генсековски подвигал тонкими бровками Баркевич. — Не показали нам ничего, не посоветовались, устроили сборище с вином. Пи­ли вино?

— Было, — вздохнул я.

— А что это организатор отмалчивается? Ведь это вы все придумали, Малько?

Володя неопределенно пожал крутыми плечами.

— Значит, так, — постучал по столу ручкой Баркевич. — Для начала выводим обоих на месяц из редколлегии газеты. И больше чтоб никаких съез­дов, сессия на носу. Понятно?

— Понятно, — некстати хихикнул Володя.

— А что мы такого сделали? — не выдержал я.

Володя сильно пихнул меня сумкой.

Плавающий взгляд секретаря на секунду остановился на мне:

— С вами у нас будет отдельный разговор. Идите.

Володя почти выволок меня в коридор.

— Пусти! — рвался я в кабинет. — Чего мы такого.

— Сдурел? — прижимал меня к подоконнику Володя. — Молчи, и все будет нормально. Ну, не любят они чужих съездов, а ты молчи. Надо согла­шаться со всем, что говорит начальник.

— А что он сказал?

— Что съезды на факультете отменяются. Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак. Не лезь в бутылку. Съезд мы провели? Провели. Наша победа, понял?

— А пошли вы все.

Я вырвался и побежал к гардеробу.

«Ева!..» — вздрогнул я, разглядев развевающиеся волосы идущей впереди девушки. Нет, не Ева. Она и волосы теперь заплетает в тугую косу, и шаг у нее летящий, длинный, гораздо шире, чем у семенящей передо мной девицы. Ева занимала меня больше всех комсомольских вожаков с Володиными актами в придачу. Кстати, осмелится он теперь выставить свою натуру? Володю не поймешь. Говорит одно, делает другое, а думает, возможно, третье. Точь-в-точь Ева. Сейчас она меня избегает, в этом нет сомнений. Но ведь и у меня есть гор­дость. Она что, держит меня за половичок, о который иногда можно вытереть ноги? Даже такие ноги, как Евины, меня в этом качестве не устраивали.

Ну да кривая куда-нибудь вывезет. Я все чаще вспоминал юг. Горы в го­лубой дымке. Пирамидальные тополя, запорошенные пылью. Бело-розовые цветы олеандров на набережных. Приторный запах магнолии, нависающей над кофейней. Сладко-горячий кофе в маленьких чашках. Губы Тани, отдаю­щие «Изабеллой», которую в Хадыженске называют армянским виноградом. Тоска по пляжной истоме, по стеклянному хрусту отрываемых от камней водорослей, по вечерним винопитиям у Кучинских в Белореченске, где к красному вину подавали вяленое мясо, напрочь лишала сил.

Голос Евы глухо звучал в трубке:

— Нет, сегодня нет настроения. Метель.

Голос пропадал вовсе.

Я тащился на тренировку. В пропахшем потом зале гулко шлепались о ковер тела. За ширмой бренчало расстроенное фортепиано «художниц». Тренерша гимнасток кричала, пожалуй, громче нашего Семеныча. И слез там больше, особенно у растягиваемых возле стенки малышек. На одной ноге стоит, вторую тренерша приставляет к уху. Попробуй не заплачь.

Я отрабатываю приемы. Семеныч машет рукой:

— Ни хрена из тебя не получится.

— Стараюсь, Семеныч.

— Кой черт стараться, ежли дыхалка слабая.

— Раз здоровый, значит, дурной, Семеныч.

— Это ежли у самого мозги. А студент и на мозги слабый.

Семеныч скажет, как гвоздь вобьет.

Сдать бы скорей сессию — и куда глаза глядят. В Хадыженск. Или еще дальше.


6

Сессию я сдал.

Поначалу, вообще-то, экзамены не заладились, но я давно примечал: то, что у меня туго трогается с места, заканчивается, как правило, хорошо. Пер­вым экзаменом была история КПСС, а наш Журковский сразу же засек меня на лекции с иностранной книжкой. С той поры, вбегая в аудиторию, Дмитрий Петрович находил глазами меня и указывал перстом на стол перед собой. Очевидно, ему казалось, что перед ликом преподавателя я мог полнее насла­диться результатами того или иного съезда. Мне так не казалось, и я совсем перестал ходить на его лекции.

— Явились?! — искренне удивился он, увидев меня на экзамене. — Ну-ну, посмотрим, что вы за гусь.

Во второй раз Дмитрий Петрович уже побеседовал со мной о жизни, а в третьем заходе выставил «хор».

— «Отлично» нельзя, — объяснил он, старательно расписываясь в зачет­ке, — на пересдачах вообще положена «троечка».

Надо сказать, импульсивный и несколько косноязычный Журковский не соответствовал образу сурового и неприступного преподавателя истории партии. И дело даже не в том, что он подпрыгивал, рассказывая о лондонском съезде большевиков, немилосердно путал даты этих самых съездов и долж­ности вождей. Журковский был Героем Советского Союза.

— Вы думаете, почему я забываю? — выходил он из-за кафедры и при­седал, как перед прыжком. — А потому, что меня ранило, вот сюда.

Он стучал пальцем по голове, точно указывая место ранения.

— Вы думаете, каждый вот так сел с пулеметом на высоте — и уже герой? Ошибаетесь. Они встают, а я очередями, две коротких, одна длинная, — он проводил рукой, как стволом пулемета, по аудитории. — Глазомер, рука, выдержка. Две коротких, одна дли-инная. И тут бац в голову! Все, потерял сознание. Меня, конечно, вытащили, дали Героя. Вот вы смеетесь, а не пони­маете, что такое настоящий пулеметчик. После ранения провалы в памяти.

Сникнув, Дмитрий Петрович неохотно возвращался за кафедру, вяло ковы­рялся в опостылевших, чувствовалось, бумажках, опять начинал про съезд.

Все остальные экзамены я сдал на «отлично», в том числе русский язык. Иван Иванович Прокатень, преподаватель русского, долго с недоумением вглядывался в мой диктант, который он провел перед экзаменом. Ни одной ошибки, ни на этой стороне листка, ни на той. Списал? Тогда тем более были бы ошибки, «пятерка» ведь у одного меня.

— Без ошибок, — помахал Иван Иванович листком, как бы взывая о помощи.

— Ну да?!

Мы оба долго смотрели на лист с диктантом.

— Чтобы написать без ошибок, чувствовать надо, — предложил мировую Иван Иванович.

— Наверно, зрительная память хорошая, — согласился я.

— Это может быть, — обрадовался преподаватель.

У Ивана Ивановича были два железных принципа, один жизненный, вто­рой научный.

«Как говорят, так и правильно», — гласил научный. Но совместить его с предметом, который Прокатень преподавал, было трудно. Иван Иванович принцип декларировал, но исходил все же из существующих правил и исключе­ний русского языка. А вот жизненный принцип он соблюдал неукоснительно.

— Присаживайтесь, Иван Иванович! — приглашали его в президиум собрания, посвященного фронтовикам.

— Спасибо, при советской власти насиделся! — кланялся, наподобие Петрушки, Иван Иванович.

Сразу после войны он был репрессирован, отсидел семь лет в лагерях. Мы не знали, за что его взяли, сам Иван Иванович об этом не говорил ни слова. Но сидеть он больше не соглашался нигде и никогда. Лекцию выша­гивал. Практические занятия выстаивал у доски, обсыпая себя и студентов мелом. Из президиумов, как уже говорилось, бежал.

— Может, его в одно место ранило? — предположил как-то Крокодил.

— Тебя бы самого ранить, — сощурилась Ленка, — только в другое место.

Так вот, даже Иван Иванович, сопя и встряхивая ручку, которая отказыва­лась писать, выставил мне «отлично».

— Как говорят, так и правильно, а вы сказали и написали правильно, — вздохнул он. — Хоть и на занятия не ходили.

— Мой тренер Семеныч говорит что-то похожее: раз здоровый, значит, дурной.

Иван Иванович не понял, но согласился.

Ева одолела сессию с двумя «удочками» и тремя «хорами».

— Куда собрался на каникулы, Витечка? — остановилась она на минутку у двери.

— В Хадыженск.

— Это где?

— В яме между голубых гор.

— А мы с Ниной в Ригу, — улыбнулась Ева. — Проветриться надо.

— Без оруженосцев?

— Мы ездим только вдвоем, — поморщилась Ева.

Действительно, оруженосцев всюду хватает, и в Риге тоже. Я посмотрел вслед Еве. Она умудрялась ходить так, что одежды, в том числе брюки, обви­вали ноги, трепеща, как стяги на ветру. Длинные ноги, переходящие в спину.

— Как в море корабли? — вылез на мелководье Крокодил, высунул из воды пасть.

— Да нет, в отпуск уходим.

Крокодил задумчиво обозрел вестибюль, полный девиц, рыгнул.

— Володька свою выставку ликвидировал, — сказал он.

Я не удивился.

— Хошь, покажу нашу с Евой фотографию? — Крокодил сегодня был очень общителен.

— В другой раз.

Я давно соскучился по родителям и сестре, но с отъездом медлил. Взял было билет на сочинский поезд — и сдал. Слонялся по городу, читал в биб­лиотеке свежие номера журналов, пил плодово-ягодное с Бойко в общаге. Этому, как я понял, ехать было некуда. Детдомовец, ни кола ни двора, сестра живет под Гомелем в малосемейке, трое детей и муж-пьяница. Обыкновен­ное, в общем-то, дело. На винишко Бойко заработал, ободрав напоследок товарищей, теперь отдыхал.

— Поднакоплю деньжат — и в Сочи, — мечтал он. — Там на пляжах хорошие игры бывают.

— Бьют тоже неслабо, — старался попасть ему в тон я. — Сам видел.

— Надену я черную шляпу, — не слышал Бойко, — приеду я в город Анапу, сяду на берег морской со своей неизбывной тоской.

— Друзья, купите папиросы, — подвывал я, — подходи, солдаты и матросы, подходите, пожалейте, сироту меня согрейте, посмотрите, ноги мои босы.

Дуэт получался классный.

В последний день февраля из Хадыженска пришло письмо от Тани.

«Витьк, привет, — писала она. — Давным-давно, когда уехал ты, я не могу забыть твои черты — в общем, давно хотела тебе написать. Я уже побы­вала на сессии. И надо сказать, сессия прошла удачно. Все сдала, правда, по музвоспитанию пришлось мне (одной, т. к. я попала в немилость у преподава­тельницы) петь и плясать, что я и исполнила с блеском. Группа вся ржала.

Дома у меня, т. е. у тети Тани, все хорошо. Прозор пьет каждый день алкоголь, зато сын у нас умница.

Погода у нас с дождем. Скукота смертная, кинотеатр ремонтируют тре­тий месяц. Я уже знаю, что летом еду работать воспитателем в пионерлагерь, и, конечно, только на море. Работать пять дней, два выходных в неделю. Ну вот, в общем, и все, чем я буду занята. А то я стала как пещерный человек — отстала совсем от жизни.

Витьк, брось ты выкидывать свои крендебобели, приезжай скорей и по­едем вместе. Работы хватит, не боись, рвись домой.

Дома у вас все хорошо.

Мать и батька роблют. Галька ходит закидывать ноги на танцплощадку. Знаешь, она так похорошела, но на язык стала еще злее. Сдавай экзамены и ни о чем не думай (боже, спаси от любви и женитьбы). Ни пуха ни пера!

Папа Костя договорился насчет твоей работы. Будешь в том же лагере, что и я.

Ну вот и пока. Пиши на школу. Мой адрес: шк. № 24».

На следующий день я улетел в Краснодар.

Город встретил страшным для этих мест морозом — минус двадцать. В аэропорту я узнал, что междугородные автобусы не ходят, в горах гололед. Я потолкался в зале, зашел и вышел из рейсового автобуса на автовокзал, подошел к таксистам, покуривавшим у своих тачек.

— Слабо в Хадыженск прокатиться?

— А поехали, — отозвался чернявый мужик. — За гололед пятерку наки­нешь.

Мы покатили к горам, еще не показавшимся на горизонте. В степи я задре­мал, а когда проснулся, мы на второй скорости уже крутились меж холмов.

— Три аварии, — сообщил шофер, — один грузовик вверх тормашками с моста. Хорошо, я сегодня цепи на колеса надел. Повезло тебе, парень, заго­рал бы в аэропорту.

— Доедем? — я безуспешно старался стряхнуть с себя оцепенение.

— Если на Кутаис всползем, там уже полегче, как-нибудь съедем. Ты, главное, не дрейфь.

И вот уже зарябили внизу домики Хадыжки, в последний раз раскрутился серпантин пустынной дороги, — я дома.

На следующий день засияло солнце, обмякли кусты и деревья, схвачен­ные ледяной коркой, закурилась земля. В один миг зима оборотилась южной весной.

Таня вытащила меня гулять в парк, на мокрых дорожках которого не было ни души. Слепило глаза солнце, пахло набухшими почками, надрыва­лись синицы.

— Ой, у меня там что-то расстегнулось, — прижалась ко мне Таня, — поправь.

Я сунул руку в женское тепло, столкнулся с жадными губами Тани, зажмурился.

— Ты не хочешь, чтобы мы с сыном к тебе приехали? — спросила она, сильно вздрогнув.

— Некуда, — с трудом пришел в себя я. — У меня нет своего дома.

— Не бойся, это я так, — улыбнулась Таня.

Она была старше меня на шесть лет и на двенадцать моложе своего мужа, бывшего спортсмена. А я верил в магию цифр, и шестерка, легко обо­рачивающаяся девяткой, была для меня черной цифрой, недоброй. Таня это чувствовала.

— Ты где был? — теребила она меня летом. — Ты почему не родился раньше?

Она выскочила замуж в восемнадцать. Девочка из глухого сибирского села поступила в техникум, попалась на глаза пану спортсмену — и все, нет больше девочки. Правда, сияющая улыбка еще при ней, зеленые глаза, точеная фигурка. Летом, когда мы ходили купаться на Пшиш, у мужиков шеи сворачивались.

— Сегодня Прозор с твоим батькой напьется, за приезд сына. Заглянешь вечером?

— А если не напьется?

— Он каждый день напивается.

— Посмотрим.

Я был отравлен Евой. Горечь этой отравы пропитала меня всего, и слова выходили горькие. Допрыгался, паренек. Тебя отравили, ты глушил отраву ста­канами. На юге весна, рядом смеется молодая женщина, но ты глух и нем, как чурбан. Таня пытается исцелить тебя, разжимает языком зубы, чтобы влить в тебя снадобье, — ты отворачиваешься. Неужто пропащее твое дело, паренек?

Дома мать с тревогой поглядывает на меня. На кухне пьют батька с Прозором, чего-то решают. Приходит Таня с сыном, помогает матери готовить салаты.

— Сегодня ухожу в загул! — машет рукой Таня. — Сын, гульнем сегодня?

— Гульнем! — радуется Костик.

— Побьем дядю Витю?

— Побьем!

— Отведем папку домой, положим спать и уедем.

— Куда? — притихает Костик.

— В Минск. Или в Москву уедем.

— В Москву, — подводит черту Костик.

Хороша южная весна, с потоками света и густыми запахами, с синим небом и сизыми горами, с теплыми боками пирамидального тополя у дома, с долгими днями, наполненными бездельем. Иной раз я вскакивал поутру — и снова медленно укладывался в постель. Спешить некуда. На губах остыва­ло ощущение поцелуя. Тетя Таня, убегая на работу, заглянула к соседям и не удержалась. Могло, конечно, присниться, но вкус губной помады вот он. Кто из нас больше ребенок? Оба дети.

Старый деревянный дом, в котором родители занимали три комнаты, высыхал, потрескивая. Греясь на солнце, я с удовольствием думал о мартов­ских кусливых морозах в Минске. Где-то там прятала нос в воротник шубки Ева. Она была мерзлячкой, лишний раз на холод не выскочит. Однако риж­скую стылость предпочитает южному захолустью.

Я помаленьку ковырялся в огороде, после обеда шел пить пиво с чебурека­ми, заглядывал в спортзал техникума, где Танин Прозор гонял баскетболистов. Играли они бестолково, хотелось самому взять мяч и кое-что показать, но ведь отпуск. Прозор тоже отворачивался от мяча, вздыхал, трогая себя за живот.

— До вечера? — говорил я.

— До вечера! — оживлялся он.

Недалеко от автостанции я встретил Таню с подругой. Очаровательные молодые женщины лизали мороженое. Таня, конечно, рассказывала, подруга слушала. Увидев меня, Таня помахала рукой.

— Вот она выдаст тебе медицинскую справку для работы в лагере, — представила она подругу. — Надь, освидетельствуешь?

Врач отчего-то покраснела.

«Уеду летом в лагерь, — решил я. — Побоку сборы и соревнования, заделаюсь опять воспитателем первого отряда, и последнюю ночь с самой красивой из воспитанниц просижу до утра под пальмой».

Таня уловила мои мысли и погрозила кулаком.

— До вечера? — подмигнул я ей.

— До утра! — отрезала она.

Подруга отвернулась от нас, чтоб не смущаться.

Я пошел домой через весь Хадыженск, улегшийся между гор. Состояние мое соответствовало песенке, которую пела на вечерах художественной самоде­ятельности Света. «Я бреду в бреду, что я не прав, вдоль по мятам, вдоль помя­тых трав. И опять свою подарит грусть льну калина. Льну к коленям. Пусть!»

Ахинея, конечно. Слова к песням сочинял наш поэт Толик Ковалевский, аккорды на гитаре подбирал Метлицкий Игорь, Светочка дарила песню мас­сам. Успех, конечно, был бешеный. «По просеке березовой бежишь ты, а я те­бя никак не догоню... »

Еву на просеке нельзя было представить никак. Тем более, бегущую. Коленом под зад отправить на дистанцию марафонца она способна, сама же останется ждать победителя. И хорошо бы, чтобы он рухнул у ног. Умирать не надо, но поваляться, целуя прах, попираемый ея ногами, победитель обязан. Возможно, я несправедлив, но такой мне видится Ева из южного далека.

Меня тянуло к ней сильнее прежнего.

Обратно я взял билет на поезд. Мне нравилась дорога с горных отрожий в бесконечную степь, постепенно заполняющуюся деревьями. А там уж и родной лес: березы, дубы, сосны, густой ельник и озерцо за ним.


7

В деканат меня вызывали часто, но посреди занятий никогда.

— Заходи, — встретил меня у двери в кабинет Емелин.

В кабинете я не сразу разглядел человека, расположившегося за журналь­ным столиком в углу. Сидел он спиной к окну, листал какие-то бумаги, на меня не смотрел.

Емелин прохромал к своему рабочему месту, сел, дунул на полирован­ную поверхность стола, на мгновенье запотевшую, привычно сдвинул на лоб очки — и только тогда взглянул на меня. Я пожал плечами.

Емелин вздохнул, побарабанил пальцами по столу, откашлялся. Вид у не­го с очками на лбу был удивленно-рассерженный.

— Тебя Баркевич на беседу вызывал? — наконец спросил он.

— Вызывал, — неприятно екнуло сердце.

— О чем договорились?

— Из редколлегии вывели. — мой голос сел.

— За что вывели?

— За съезд.

— Видали, у них съезд! — фыркнул Емелин. — Ты чего там написал?

— Юмористическую повесть. Маленькую, — уточнил я размеры своего проступка.

— Что значит юмористическую?

— Смешную.

— Ага, смешную. И над кем ты там смеялся?

— Ну. над студентами. Про то, как на картошку ездили. Над собой тоже.

— Что-то я не заметил, чтоб ты там над собой смеялся. Ленивые колхоз­ники, бабка-самогонщица, клопы. А сам-то ты в повести умный.

Литературовед Емелин — это что-то новенькое. В другой ситуации посмеялись бы с Володей. Но сейчас не до смеха.

— Ты один писал свою повесть?

— Один, — не выдал я соавторство друга, название-то Володино.

— Деревня их поит-кормит, сами, понимаешь, недавно из навоза, а кол­хозник у них дурак, — Емелин вскочил, неловко ступил на раненую ногу — и упал на стул, застонав.

Человек за журнальным столиком шевельнулся, сложил в стопку листы, постучал ими о стол, подравнивая, повернулся к Емелину:

— Да нет, ничего страшного. Я думаю, осознает.

Емелин, морщась, растирал ногу. Я стоял красный как рак. Только сейчас я понял, что листы в руках человека в углу — моя повесть.

Дело в том, что единственный экземпляр «Желтого одеяла» после съезда смеха пропал.

— Тебе отдали повесть? — как-то спросила Ленка.

— Кто? — удивился я.

— Ева.

— Не было у нее повести.

— Да я же ей сама. Когда вы уходили с вечера, я ей и отдала, прямо в пакете. Может, потеряла?

Ева от повести открестилась:

— Не помню я ничего. Кажется, сунула кому-то в толпе. Витечка, там же такая толпа была, и все пьяные. Вино пили, разве не помнишь?

Вино я помнил.

В общем-то, подумаешь: повесть пропала. Новую напишем. Где-то ведь был черновик, валялся в тумбочке в общаге. Да и не та вещь мое «Желтое одеяло», чтобы поднимать из-за нее крик. Неприятно, конечно. Когда крадут, всегда неприятно. И стыдно. А на Еву это похоже: сунуть кому-нибудь в ру­ки и забыть.

Но Ленка стояла на своем:

— Я ее до лестницы провела, и папка в пакете была с ней.

— В урну выбросила?

— Спроси сам.

Губы Ленки задрожали. Она всхлипнула и ушла.

Каков же на самом деле был путь «Желтого одеяла»? Сцена в актовом зале, полумрак за кулисами, длинные коридоры, лестница. И руки. Одни руки, вторые, третьи.

Теперь повесть «Под желтым одеялом» читает дядя в темном костюме с галстуком, по-хозяйски укладывает ее в добротную папку с завязками, такой папки не было у меня сроду.

— Ну что, писатель, осознал? — наконец распрямился Емелин. — Вообще-то учится он хорошо, сессию на повышенную стипендию сдал. Спортсмен.

— Спортсмен? — оживился дядя. — Какой вид спорта?

— Вольная борьба.

— Ну-у, молодец, — кинул папку на стол дядя. — За «Буревестник» борешься?

— Да.

— С нашими динамовскими встречался? У нас хорошая школа.

— Знаю. Ваш на спартакиаде города у меня в финале выиграл. Здоро­вый парень.

— Ну вот видишь. Ты, оказывается, наш человек. Мастера выполнил?

— Еще нет, кандидат в мастера.

— Ладно, Василий Петрович, — обратился он к Емелину, — я думаю, наша беседа пошла на пользу. Хороший парень, борец. Как говорится, позна­комиться никогда не вредно. Папку я возьму с собой.

Он встал, пожал руку Емелину и мне и вышел. Я двинулся было за ним, но замдекана поманил рукой:

— Ты понял что-нибудь или нет?

— Понял.

— Что?

— Повести писать не надо. И не проводить съезды.

— Дурак. Беречь свои повести надо. И друзей иметь настоящих. Вместе с подругами.

Емелин нашарил на столе пачку «Беломора», дунул в папиросу, закурил.

— Устал я тут с вами, — неожиданно пожаловался он. — Вчера Сорокина с четвертого курса. Это ж надо, негр ее сосок откусил!

От изумления я чуть не сел на стул:

— Чего. откусил?

— Сосок на груди. Нашла, понимаешь, негра, таскалась с ним, как кошка драная, он и откусил. Страсти ефиопской захотелось. А, Виктор, что этим бабам надо?

Я неопределенно пожал плечами. Не нам с Василием Петровичем решать, чего им надо.

— А тут ты с повестью. Соображаешь, как она туда попала? — он кивнул в окно, выходящее во двор.

— Соображаю.

— Ты сейчас не ерепенься, сиди тихо. Учись, тренируйся. Насчет друзей подумай. Твоя задача окончить университет, а не вылететь из него с треском.

Я кивнул.

В коридоре я оглянулся на соседнюю с деканатом дверь комитета ком­сомола и увидел, как она медленно затворилась. Что ж, секретарь и должен быть на посту.

Прозвенел звонок на перерыв. Идти в свою аудиторию мне не хотелось. Я машинально побрел к актовому залу. Вдруг дорогу мне заступила Жани, француженка, учившаяся курсом старше:

— Виктор? Я хочу с вами поговорить.

— Оч-чень рад, — опешил я.

Жани вместе с японкой Мидори были факультетскими знаменитостями. Черноглазая, подвижная, с неизменной сигаретой в руке, Жани частенько бывала героиней ресторанных историй.

— Я слышала о вашем съезде, — улыбнулась Жани. — Вы его автор?

— Один из авторов, — оглянулся я по сторонам. — Вы прекрасно гово­рите по-русски.

— Ну, не очень прекрасно. Вы не хотите почитать свою повесть у ме­ня дома?

— Повесть? — покраснел я. — У меня сейчас нет повести. А как только появится — с удовольствием.

Жани изучала меня, затягиваясь сигаретой. Я не знал, куда девать руки.

— Ладно, до скорой встречи, — протянула руку без сигареты Жани.

Я неловко пожал ее. «Поцеловать надо было», — мелькнула запоздалая мысль.

Сразу же за Жани нарисовалась Ева.

— Чего это ты с француженками? — оттеснила она меня к стене.

— Пригласила в гости, — буркнул я.

— В гости? — глаза Евы стали черными. — Пойдем лучше к тебе в гости. Или ко мне прямо сейчас.

В полураскрытом рту Евы шевельнулся розовый язык, довольно острый. Голова у меня уже давно шла кругом.

— Возьми свои книги, — сунула мне в руки саквояж Ева. — Ну так что, бежим?

Я послушно повлекся за ней. По-моему, в комнате у меня сегодня полно народу, но это не имеет значения. Еве решать, куда идти и с какой целью. Что это Емелин говорил о друзьях и подругах?..

Ева прижималась ко мне теплым телом, заглядывала в глаза, подбадривала.

У гардероба меня перехватил Володя и отвел в сторону.

— Переговорить бы надо, Виктор, — зашептал он в ухо. — Подумать о смене тактики.

— Слушай, — перебил я его, — ты не знаешь, как моя повесть попала в желтый дом на Ленинском проспекте?

— А она туда попала?

— Еще как попала. Только что мне из нее один дядя цитаты зачитывал.

— Шерше ля фам, — криво ухмыльнулся Володя.

— Ленка, что ли?

— Ленка за тебя смерть примет.

Я с тоской обвел взглядом унылые стены альма-матер, народ, копоша­щийся подле них.

Ева, наскучив себе в зеркале, решительно направилась к двери. Мне пока­залось, что я долго, очень долго смотрел ей вслед.

— Если серьезно, — сказал Володя, — есть несколько вариантов. Но доказать будет трудно.

— Не надо ничего доказывать.

Я побежал за Евой через холл, подгоняемый звонком. Кажется, из-за угла выглянул Крокодил, меланхолично фиксирующий суету наземного мира.

На город надвигалась тень ранних зимних сумерек. Ева растворялась в них, как рыба, уходящая в глубину.


8

Ева вышла замуж за Крокодила на исходе пятого курса. К тому време­ни мы давно уж не интересовались друг другом. Мне представляется, дело обстояло так. Крокодил, прекрасный представитель своего вида, в точно выбранный момент всплыл, нежно ухватил зубами добычу, если хотите, созревший плод, и утащил ее в свое царство. Впрочем, я всегда знал, что Еве нравилась бездна, именуемая пучиной. Мой тренер Семеныч, преждевремен­но почивший в Бозе, со своим «раз здоровый, значит, дурной», ошибся всего однажды, но крупно.

Ева, конечно, знала, на кого ставить. Крокодил быстро стал кандидатом наук, преподавал сначала научный атеизм, затем богословские науки.

Наш комсомольский вожак Баркевич какое-то время был министром неза­висимого государства, сейчас работает в банке.

От повести «Под желтым одеялом» сохранилось лишь несколько разроз­ненных страничек черновика. Если уж быть откровенным, «Желтое одеяло», конечно, не стоило выеденного яйца.

Володя после пятнадцати лет совместной жизни со Светой развелся и женился на звезде балета, говорят, суперфотомодели. Но еще через пять лет он вернулся назад. И его, конечно, приняли.

Ну а я до сих пор бреду канувшими в Лету сонными улочками Дагомыса, целую пахнущие «Изабеллой» губы тети Тани, плыву в чистой воде среди камней под Джубгой, — и смотрю, смотрю вслед уходящей Еве.

Как вышел я в мир смотреть, чтобы знать, так и иду.

Прощай, Ева.

Загрузка...