Цирюльник въехал в посёлок, и люди оторвались от повседневных занятий, чтобы взглянуть.
На дороге, в облаках пыли, силуэты человека и животного сливались с повозкой и напоминали движущуюся гору, улитку размером с хорошего бычка, голова которой, о двух висячих рожках-ушах, была на самом деле головой ослика.
Цирюльника звали Эдгаром.
Везде он находил достаточно чужих взглядов, пристальных и настороженных, и впору было не расточать на них внимания, но Эдгар всякий раз ёжился и, как будто, пытался сжаться в одну большую точку. От этого неловкого движения взгляды становились ещё колючее. Пытались проткнуть его, словно хотели выпустить воздух.
В любом поселении, куда приезжал цирюльник, следовало найти либо питейное заведение, либо церковь. Наткнуться на таверну или постоялый двор в этой части мира было, как отыскать драгоценный камень в речном песке: посёлки здесь были мелкие, чёрствые, как крохи под столом крестьянина. Поэтому, углядев знакомый шпиль с крестом, плавающий в видимом глазу воздухе первого летнего месяца, Эдгар направил осла в ту сторону.
Священник заканчивал вечернюю службу, и великан устроился на траве возле церкви, под тенью раскидистого ясеня, который, казалось, состязался в морщинистости кожи и звуками, которые издавали ветви, с церковным зданием. Осёл, вырвавшийся из плена недоуздка, с жадностью жевал чертополох. Рассохшаяся повозка идеально вписалась в пейзаж, как будто всю жизнь служила кому-нибудь из жителей в его нелёгком труде.
Жидкая паства покидала церковь, обтекая Эдгара, который на коленях совершал привычные пятьдесят земных поклонов. Молитва вибрировала в глубине его груди, изредка прорываясь наружу неожиданно звонкими гласными: «а», «э», «о»…
– Чем обязан? – спросил священник, когда Эдгар, наконец, поднялся, непрерывно крестясь. Он давно уже стоял в дверях и ждал, пока пришелец закончит с молитвой. Он видел перед собой большого человека… возможно, самого большого из всех, кого довелось видеть. Стоя на коленях, тот легко мог достать макушкой до подбородка щуплого священника, который, наверное, думал: «хорошо бы этот человек душой оказался столь же высок, что и телом. Если он высок душой, то не доставит нам ни неприятностей, ни хлопот: именно их в первую очередь ожидаешь от бесприютного странника». Трусливые мысли, но что поделать: когда всю жизнь не сдвигался с места, очень трудно начать испытывать доверие к новым лицам.
Одежда странника могла вызвать желание поскорее сжечь её на костре, а пепел спустить бурной рекой. Вряд ли у великана есть что-то на смену: эта драная котта цвета когда-то красного, а теперь выцветшая до грязно-коричневого, тронутая грязью и поеденная насекомыми, при желании могла бы налезть на вола, а исподнее напоминало цветом взбаламученную озёрную воду. Разошедшуюся горловину верхней одежды, кое-как подлатанную, скрепляла металлическая заколка в виде человеческой ладони, настолько старая, что её мог носить кто-то из граждан благословенного Рима, если б не была столь безыскусно сделанной. На шнурке, болталась соломенная шляпа с широкими полями, такими колючими, что головной убор напоминал ежа.
Эдгар, не тратя времени, представился, рассказал о своём занятии. Люди не любят, когда незнакомец занимает их время, поэтому лучше тратить как можно меньше слов. Священник отступал шажок за шажком, будто каждое било его в лицо, как брошенная кем-то из детей шишка, страх в глазах боролся с удивлением и недоумением. Поистине, в незнакомце всё было удивительно для постороннего восприятия. И поражал не столько говор – слышались смешения множества разных культур, в которых странник купался, будто в сотне разных озёр глухого, заросшего тайгой севера, – а сам тон этого голоса, присущий больше мальчишке, нежели мужу. По какой-то небесной прихоти голос у великана никогда не ломался, и так и остался, видимо, с детства, тонким, как крик птенца.
Но больше всего (после, конечно же, габаритов) цепляло внимание лицо. Вряд ли на свете найдётся ещё один человек со столь же резкими, будто рублеными чертами. Эдгара видели в разных местах, и, по крайней мере, несколько людей называли его рыбой. Рыбиной, щукой, даже осетровой головой – все эти прозвища можно объединить в одно. Когда он передвигался, сутулясь и размахивая руками, подвижные тени на его скулах легко было принять за жабры. Кожа бледная и блестящая, без признаков растительности, для которой эта земля, видимо, была бесплодной. Когда он говорил, выражения сменялись на лице, как сменяются, бегут перед глазами маленького ребёнка сезоны – и как путается в них иногда ребёнок, считая, что за зимой прямо сразу наступает лето, а за летом – весна, так Эдгар путался в мышцах на своём лице. Часто их движения не соответствовали тому, что он в данный момент говорил, и несуразная, горестная гримаса, сводившая вдруг лицо как будто судорогой, вводила в ступор.
Священника звали Густав, и он служил при этом приходе уже более тридцати лет. Старый, уже полностью седой, со следами приходящей десятки лет подряд, из года в год, каждую осень, кожной болезни, которая только к старости перестала его изводить. Запах чеснока, казалось, накрепко въелся в его хилую бородёнку. Нехотя представившись, священник поведал Эдгару то, что он хотел узнать: в деревне есть немощные, которые милостью Божией борются за своё выздоровление.
Представившийся Эдгаром покивал, послюнявил пальцы, потрогал голый, без признаков растительности, подбородок. Сказал:
– Я могу драть зубы, равнять бороды и выводить из них насекомых. Стричь ещё волосы.
Густав был уверен – никто не захочет доверить своё лицо этим огромным, перевитым ужасными толстыми венами, лапам. Нервно посмеиваясь, он сказал:
– С такими проблемами, сын мой, мы справляемся и сами. Господь дал нам бороду, дабы не забывали о близости и родственности своей к зверям земным, и не уподоблялись им, обрастая шерстью, а, вовремя одумавшись, подрезали растительность и ухаживали за ней.
– Я могу постричь всё ровно. Так, что и справа и слева будет одинаковое число волосков. Одинаковой длины, чуешь, божий служка?
На это священник ничего не ответил, только продолжал, будто ни в чём не бывало:
– Что до зубов, есть у нас один именем Эрмунд Костяшка, который славен точностью удара и рассчитанной его силой, благодаря чему может выбить любой больной зуб, не задев соседние. Едут к нам и из соседних посёлков, везут болящих, отчего можно сказать, что у нас есть собственный зубовный врач, знаменитый на всю округу. А тебе – Густав прищурился, разглядывая тонкие, почти отсутствующие губы Эдгара. – Тебе не надобно, случайно, полечить зубы? А то самому себе, видит Господь, не слишком удобно…
На губах Эдгара появилась застенчивая улыбка – выглядело это так, будто великаньим телом по прихоти божественной завладел ребёнок.
– Мои зубы, как у горной козы, – прошамкал он, почти не открывая рта, будто опасаясь, что священник залезет туда пальцами – проверять. – Могу разгрызать капусту и съесть её вместе с кочерыжкой. Хвала Господу. Мы идём к болящему? Идём, святой отче, если со мной будешь ты, меня не прогонят с порога и не прищемят дверью нос… знаешь, так иногда бывает.
Эдгар потёр кончик носа, чей цвет варьировался от пурпурных прожилок к серо-жёлтому, цвету песчаного берега в южных морях, так, будто его рисовал художник-миниатюрист.
Священник отказался. Эдгар не удивился и не стал возмущаться. Если б он был, скажем, грабителем и пользовался своим ремеслом, чтобы проникать в дома, душа священника отяготилась бы грехом. Он пошёл к указанному дому один, ведя на поводу осла и сопровождаемый грохотом телеги и лаем собак.
На скольких таких дорогах остались его следы? Скольких собак он отогнал пинками под зад за свою жизнь? Вряд ли Эдгар смог бы ответить. Это долгое путешествие началось ещё, когда на папском престоле сидел Клемент второй, и сколько прошло с тех пор времени, Эдгар не знал. Ясно одно – папа теперь другой, он сменился уже в третий раз, да и на устах подданных разных государств, дорогами которых проходил цирюльник, восславляющих и проклинающих своих правителей, давно уже звучат другие имена. Имена грозные, имена высокопарные, но как же часто они меняются на веку Эдгара!..
Деревня эта звалась «Собачий хвост», и, видно, неспроста: вся она была вытянута и неряшлива, а кусты шиповника, втихую разрастающиеся под стенами домов, создавали ощущение лохматости. Дома здесь были не дома, а халупы. Впрочем, человеку, в бытность свою слабым телом и падким на всякие излишества, не пристало ютиться в более роскошном жилище. Эдгар замер на несколько секунд, обдумывая: какие грехи могут быть у такого человека, если его землянка остаётся сухой в лучшем случае до ближайшего дождя? Если пища два раза в сутки – что благодать? Жилище их можно сравнить с монашеской кельей. Идёт ли в зачёт такой аскетизм там, на небесах? А если бедняк помер озлобленным стариком, испустил дух, пытаясь выгнать из своего жилища прячущуюся от непогоды собачонку?..
Несомненно, греховные помыслы, – решил Эдгар, и пошёл дальше.
Его, эдгарово, жилище и вовсе почти без крыши – под навесом на повозке умещалась разве что голова да туловище, а ноги свешивались в грязь. И он живёт так почти всю жизнь. Когда-то, юнцом, он помещался там целиком, если подтянуть к подбородку колени.
Указанный священником дом был не лучше и не хуже всех остальных. Хозяин – мелкий земельный арендатор, как и большинство здешних обитателей, их хозяин-землевладелец живёт где-то неподалёку, в замке или поместье с высокими каменными стенами. Это он сделал людей похожими друг на друга, уравняв их платежи и низведя до безликой человеческой массы, задача которой – возделывать его землю. Эдгар же приглядывался к бесхитростным различиям и старался их запоминать, понять по мелким деталям, чем, кроме своей работы, живёт этот крестьянин. У одного прекрасно подвязаны листья свеклы, у другого – забытая на веранде неумело вырезанная деревянная фигурка.
Толстоногая рабочая лошадка стояла под навесом в стойле и меланхолично жевала сено. По тому, как подсыхал на её боках пот, можно было понять, что её только что вернули с работ. Окна неумело украшены полевыми цветами, а в крыльце зияла дыра: видно, провалилось оно совсем недавно. Пахло свиньями и куриным помётом: птицы, худые, с торчащими во все стороны перьями, шныряли под ногами.
На стук не отзывались достаточно долго, наконец, послышался далёкий, будто шум дождя, голос. Слов Эдгар не разобрал.
– Во имя сына господнего, Иисуса Христа, откройте, – прогудел он, и стукнул кулаком ещё раз.
– Кого там несёт, к ночи ближе? – ответили ему.
– Мне сказали, у вас больной. Священник сказал, что там сложный перелом и уже пошло нагноение.
Голос не стал любезнее.
– А ты кто, черти тебя раздери?
– Странствующий костоправ, – сказал Эдгар, и для верности ещё раз стукнул костяшками по дверному косяку. В больших благоустроенных поселениях и в городах у всех дверей весели колокольчики, но чтобы достучаться до сердец жителей затерянного в лесах или в полях посёлка в два десятка домов, служившего игольным ушком тонкой, петляющей среди холмов тропинки, требовалось приложить иногда просто гигантские усилия.
За дверью – секундная заминка. Потом загремели засовы, и дверь приоткрылась, показав нервно дёргающийся, как у собаки, нос крестьянина.
– Костоправ, значит? Эк тебя занесло-то, именно к этому дому. Откуда ты вообще знаешь, что батя захандрил? Чёрной магией здесь пахнет…
– Священник направил, во имя Отца и Сына…
Мужчина проворно перекрестился.
– Точно, священник. То-то я почуял чесночный дух… Господи, забери его болтливый язык.
Запрокинул голову, разглядывая пришельца. Он бодрился, как мог, и Эдгар это понимал: людям нелегко сохранять присутствие духа рядом с ним. Если бы он не сутулился, то задевал бы иногда макушкой небесный хрустальный свод. Эдгар иногда думал, что гром – результат его неосторожного поведения на земле, и действительно, макушка ныла во время громовых раскатов.
Голова странной формы: что-то смущало в ней помимо отсутствия растительности, но что, так сразу не поймёшь: глазницы, похожие на ловчьи ямы, в которые попалось по маленькому, блеклому, похожему на каплю росы, глазу. Рот с очень тонкими губами, зато нос такой, будто им можно добывать золото. На висках и возле ушей, там, где кожа истончалась до толщины барабанной перепонки, будто покрывшиеся льдом реки, виднелись чернильно-синие прожилки.
– Кому нужна моя помощь? – повторил Эдгар ровно с той же интонацией.
Мужчина моргнул раз, другой, перевёл взгляд на дорожную сумку, которую Эдгар сжимал в руке. Грубая коричневая кожа походила на полупереваренный кусок мяса.
Его впустили. Внутри оказалось ещё теснее, чем снаружи. Стены облизывали плечи цирюльника, будто влажная мочалка. Под потолком сушилась морковь, лук и ещё какие-то коренья, которые он задевал головой. Эдгар обонял сотню разных запахов. Он никогда не бывал дважды в одном доме, и каждое новое помещение казалось чем-то едва ли принадлежащим этому миру. Его удивляло, что мир, такой монолитный и большой, может дробиться на множество стекляшек, будто витражи храмов в городах. Сквозь каждое стекло мир кажется другим, со своим, особым очарованием.
Выглянула и тут же спряталась в кухне миниатюрная женщина с головой, похожей на луковицу. Шныряли дети: они старались держаться от гостя подальше, но Эдгар, по крайней мере, постоянно их видел.
Больной занимал лавку у самого очага, накрытый сразу двумя одеялами из козьей шерсти. Эдгар сразу окрестил его про себя «стариком-рыбой», практически своим собратом: кожа на лбу белесая и склизкая, как брюхо у карпа. В руках у хозяина появился подсвечник с единственной свечой, который он поставил на стул перед лежанкой больного. Сумрак она почти не разгоняла: пышная кудрявая борода врастала в этот сумрак, так, что больной будто бы висел посреди гигантской паутины. Эдгар знал, что это плохой знак. Стоял тяжёлый дух гниения и немытого тела.
– Как приключилось ненастье? – спросил Эдгар, опускаясь перед стариком на колени.
– Ненастье? – переспросил, нервничая, хозяин.
– Несчастье.
Старик в забытьи: под полуприкрытыми веками белые, как комки снега, глаза, в бороде похожие на обрезки шкур губы. Грудь поднималась тяжело, будто крыша опиралась не на стены, а на неё, и даже, как будто бы, со скрипом. Одеяла Эдгар сбросил на пол: эти глупцы, никак, хотели, чтобы старика пожрал изнутри огонь. Всеми земными гадами можно поклясться, что у него изо рта пышет, будто там дыра прямиком в ад.
Нога выглядела скверно. Треск разрываемой ткани заставил хозяина дома вздрогнуть (он, никак, подумал, что это ломаются кости), Эдгар, отделив от валявшейся здесь же одежды длинный лоскут, перетянул ногу возле самого паха. Ткань оказалась паршивой – того и гляди, порвётся, – поэтому он оторвал ещё одну полосу.
А крестьянин, начавший сбивчиво отвечать на вопрос, понял, что ещё странным ему показалось в госте: теперь, глядя на его голову сверху вниз, он понял, что она могла быть ешё выше. Макушки у него просто не было, а была неровная, как распаханное поле, поверхность, где-то багрово-красная, а где-то белая, будто брюхо червя: когда-то сюда пришёлся удар не то камня, не то чего-то столь же тяжёлого, и великая странность, как это такой человек, плюс к врождённому великанскому уродству, получил уродство приобретенное, остался ходить по земле, да ещё относительно разумно изъясняться.
– Повредил ногу, когда бороновал. Прямо мотыгой и повредил. Сначала вроде ничего, а на вторые сутки слёг, старый. И пышет, что лепёшка из печи.
– Когда?
– Пять… нет, постой… неделю тому.
Плотное раньше сложение больного, его прежде недюжинную силу выдавала широкая грудь и то, что он всё ещё цепляется за жизнь, хотя рядом с постелью уже стоит ангел с мешком, готовый забрать его в чистилище; скорбно опущена его голова: так оплакивает ангел оставшиеся неискупленными грехи. В окутывающих его запахах явно чувствуется мертвечина.
Глаза оставшегося неназванным хозяина дома расширились, Эдгар орудовал пальцами с таким же изяществом, с каким кузнец пользуется своими инструментами. Он проворно снимал с бедра старика грязевые припарки, кое-где, там, где выделения засохли и припарки так легко не отделялись, в ход шёл скальпель – полоска железа, которую Эдгар натачивал только сегодня утром. Рабочая плоскость почти сточилась. Было видно, что в ходу он давно и скоро хозяин решит, что пользоваться им уже нельзя.
– Мне выйти бы… – сказал мужчина. Во рту у него пересохло, голос звучал, как воронье карканье. С запястий Эдгара капала кровь, запах стал сильнее.
– Убирайся, паскудный, – сказал Эдгар. И больше ничего не говорил, потому что было не с кем: мужчина не заставил себя долго упрашивать.
– Прикажи приготовить тёплой воды, – крикнул он вдогонку. – И тряпки. Будет много жидкости. И нужно, чтоб дверь на улицу была растворена. Чтобы смерть могла выйти, и болезнь – покинуть дом, никого больше не встретив, и святой Михаил – зайти, отведать вашего гостеприимства. Молись всей семьёй, сыне.
Кость начала срастаться неправильно, от земляных припарок, которыми в некоторых деревнях пытались лечить всё и всех поголовно, развился гнойник. По сути, делать здесь уже нечего, старик всё равно рано или поздно отойдёт к Господу. Вряд ли он оправится от перелома. Последние дни жизни старых людей нужны для того, чтобы они, проваливаясь в пучины боли и беспамятства, ощутили грань между духовным и душевым. Как сказал бы один монах, с которым Эдгар нынешней весной, в пору цветения сирени, разделил несколько часов путешествия, «они погружаются в лодку и учатся работать вёслами, пока берег не скроется в тумане». Этот монах был из приморских областей, где гигантская вода соединяет христианскую и мусульманскую веру, и всё, о чём он говорил, было так или иначе связано с солью. Он угостил Эдгара вялеными устрицами из своего запаса, и Эдгар долго вспоминал – попробовал он раньше это кушанье, или нет.
Если бы здесь не нужна была помощь, он, Эдгар, не обонял бы сейчас этот запах кислых яблок и варёной гречихи. Но, скорее всего, помощь действительно не нужна, просто хозяин дома ещё этого не осознал. Может, этот старик был истинным главой семьи, в то время как мужчина – всего лишь руки. Что могут руки, когда больна голова? Что смогут они без головы?..
Эдгар вскрыл гнойник, принял из рук какой-то из дочерей хозяина корыто с водой. Девочка была достаточно неаккуратна, и, кроме того, торопилась: путь отмечали мокрые пятна. Смыл гной напополам с кровью. Старик дёрнулся и застонал, он меньше всего напоминал сейчас человека, а скорее – гигантского кузнечика. Скрёб по своей нехитрой лежанке локтями, жар тела вышибал из костоправа целые ручьи пота. Тот продолжал делать свою работу, пригвоздив старика одной ладонью к лежанке: другая ловко орудовала железной лопаточкой, ещё одним инструментом из нехитрого инструментария странствующего цирюльника, вычищая рану, пока ладони Эдгара не увлажнились чистой, тёмной, как хвойная смола, кровью.
– Ева… – голос хозяина дома напоминал шипение, и Эдгар обернулся: девочка, которая принесла воду, стояла за его спиной и, приподнявшись на цыпочки, пыталась разглядеть, что эти похожие на древесные побеги руки делают с его дедом.
Плохо. Нельзя, чтобы кто-то стоял на пути между больным и растворённой настежь дверью. День почти подошёл к концу, комната заполнена тенями, единственная свеча задыхалась от нахлынувшей со всех сторон темноты. Эдгар пододвинул табурет ближе. Нужно попросить, чтобы ребёнка увели, попросить, чтобы принесли больше света… всё, что позволил себе Эдгар – облизать губы. В этой комнате нынче вечером любой голос, кроме криков больного, лишний. Это одно из правил. Никаких разговоров, когда костоправ делает свою работу.
Когда он снова обернулся, девочки на прежнем месте не было, но совершенно неожиданно Эдгар обнаружил её возле своей правой руки.
– Дедушка очнётся? – спросила она, круглыми, как у совы, глазами разглядывая синяк на его лодыжке, бледную, будто бы куриную, кожу вокруг.
Эдгар только покачал головой – мол, не сейчас. Попытался отодвинуть её локтем, но добился только нового вопроса:
– Подать тебе какие-нибудь инструменты?
Во имя Христа, ходящего по воде, аки посуху, именем апостола Павла, ревностнейшего среди апостолов, заклинаю: уйди, живой человече, настолько живой, что не чувствуешь ты тряской поступи смерти, ни тихой молитвы ангела и шевеления его крыл. Не мешай пляске живого и мёртвого, что делается сейчас над кроватью старика.
– Может, забинтовать ему ногу и наложить влажные припарки?
Девочка стояла, держась двумя руками за локоть Эдгара и выпятив нижнюю губу. Отвратительнейший запах и вид гнойника беспокоили её, казалось, в последнюю очередь.
О, господи, не нужно… хорошо бы, чтобы кто-то держал старика за руку – это будет, словно канат, которым привязывают корабль к буям. Прикосновение поможет ему удержаться на земле.
Должно, во всяком случае, помочь. Раньше Эдгар ни на ком не проверял свою теорию, потому лишь, что никто не вызывался ему ассистировать. И вот теперь он наблюдал, как маленькая тёмная от зубов солнца рука медленно ползла по постели старика прямо к его запястью, как, не то услышав мысли цирюльника (которые, как ему иногда казалось, влажные и скользкие, вываливаются через дырку в голове), не то просто-напросто отчаявшись услышать от Эдгара ответ, решила сделать хоть что-нибудь, и это решение, как часто бывает у чутких детей, оказалось верным.
Пациент кричал, не переставая; крик его скатывался до грудного рокота, потом снова вздымался до звериного рёва. Вероятно, хозяин дома вместе со всей своей семьёй жалел, что пустил к себе в дом цирюльника, и думал – «лучше б я дал старику тихо умереть. Всё лучше, чем испытывать такие муки…. Пойти, что ли, взять молот, да попросить гиганта покончить со всем этим?»
Большинство жалело. Большинство не удостаивало потом, когда работа кончалась, и наступало время вытереть руки, цирюльника даже словом.
Откровенно говоря, Эдгар не знал, как до сего времени ему удалось избежать допроса с пристрастием. Церковь нынче рьяно взялась за искоренение зла на сумеречной земле, но кому, как не ему, Эдгару, знать, что зло нынче без конца и края, а свет благодатный можно найти лишь на Небесах?
У церкви свои пути, у него, самого жалкого из тех, кто пытается лечить людей, свои. И нет ничего удивительного в том, что его пути осуждаемы и порицаемы.
Самое время вернуть старику потерянную конечность. Багровый, раздувшийся синяк недвусмысленно намекал на закрытый перелом берцовой кости. Эдгар поместил между зубов пациента кожаный ремень собственной сумки – его целиком, от начала до конца, украшали следы зубов. Надавил в нужном месте ладонью. Хрустнуло, и крик оборвался. Глаза распахнулись, мужчина резко, со свистом, втянул воздух, затянув в ноздри пролетавшую над лицом муху. Космы грязной, измазанной слюной бороды шевелились, как речная трава.
Девочки рядом уже не было – должно быть, страх всё-таки проделал червоточинку в белокурую голову.
Эдгар наблюдал за пациентом. Сознание, пусть и всплыло на мгновение к поверхности мутного озера, снова опускалось на дно. Тем лучше. Незачем старику терпеть боль. Эдгар послушал с минуту его грудь (в доме тем временем всё затихло) затем постучал по полу костяшками пальцев. Три раза, потом – нетерпеливо – ещё три, и когда в дверном проёме показалась растрёпанная голова хозяина, показал ему: никаких земляных припарок. Просто перебинтовать. Кормить нетвёрдой пищей. Нагноение, наверное, будет снова, и если так, старик точно не выживет. Но он, Эдгар, сделал всё, что мог. Теперь только молитвы продлят его дни.
Хозяин, кажется, уже начал забывать, какой Эдгар большой; попятился, когда тот поднялся на ноги и неуклюже развернулся в тесной спальне. Постоял, разминая ноги и будто чего-то ожидая.
– Иди-ка, – выдавил из себя мужчина. – У нас ничего нет. Съедобного тем более. Самим жрать нечего… особенно теперь, когда папаня пойдёт на поправку.
Кажется, он всё-таки лелеял надежду, что отъевший своё рот умрёт. Он боялся остаться единственным мужчиной, целиком ответственным за семью, но всё же понимал, что старик, скорее всего не выкарабкается. Пусть всё будет хорошо, пусть ему, в конце концов, хватит решимости принять себе на плечи тяжесть заботы над семьёй.
Эдгар проследовал мимо хозяина к выходу, склонившись в дверях ещё ниже, чтобы голова не пострадала от косяка.
«До чего тёплый приём», – сказал он себе напоследок. Чаще всего с костоправом даже не разговаривали. Дверь оставалась открытой, через неё заползало зябкое предчувствие ночи, крапинки воды за порогом, если на улице был дождь, похожие на крапинки кожной болезни возле хвоста на конском крупе. Сопели и чихали в люльках младенцы. И через эту дверь дом покидал Эдгар, неся перед собой окровавленные руки и сумку на сгибе локтя.
Тело – прибежище греха. Дух силён, а тело – прибежище греха. Не достоин даже доброго взгляда имеющий с ним дело. Что это, как не стянутые ржавыми кандалами аспиды-пороки? Он ходит, ищет, где бы чего сделать плохого, чтобы наполнить свои дырявые со дна бурдюки. То ли дело дух! Душа непорочна и чиста, она алкает, мечется в своём телесном ошейнике и стенает. Так, во всяком случае, проповедуют отцы и верные слуги нашей матери Церкви.
И Эдгар с этим утверждением согласен. Он знал, насколько грязным может быть тело. Насколько много из него может истекать разных выделений.
– Иди-ка, – словно подбадривая сам себя, сказал несостоявшийся хозяин дома.
Эдгар остановился в дверях; его спина, согнутая в неестественном, неудобном положении, находилась в постоянном движении, так будто под кожей копошилось множество червей: это мышцы, напряжённые во время работы до предела, теперь возвращаются в нормальное состояние.
Эдгар не двигался с места. Хозяин нервничал. Его пугал этот человек. Его руки, его власть над телом, способность движением кистей заставить человека кричать или истерически хохотать. Да и папаша тоже… помер бы чуть раньше, схоронили честь по чести, да и дело с концом. Надо же было так стечься ручьям-обстоятельствам, так захотеть Богу нашему небесному, чтобы костоправ сегодня проходил мимо? Воистину, ничего нет такого, о чём человек мог бы сказать: «это в моей власти».
Задумавшись так, обоняя кислый, в чём-то даже приятный пот костоправа, мужчина сказал:
– Может, вам пригодится кое-какая одежда папани? Скажем, зимняя. До зимы он, может, и не доживёт, а если и доживёт, всё равно из дома теперь почти не выходит… как-нибудь да переживёт.
– И мои игрушки, – сказала девочка, выглянув из-за спины отца. Та самая, что подала Эдгару корыто с водой, и что стояла потом за его спиной, пытаясь разглядеть, что же тот делает с её дедом.
– Всё пойдёт, – сказал Эдгар. – Всё пойдёт.
Сдвинулся с места, оставив хозяина распекать дочь за то, что посмела влезть в разговор взрослых.
– Но он же вылечил деда! – услышал Эдгар голос девочки.
Дети… как им объяснить, что всё в этом мире не такое, каким выглядит. Деду в любом случае предстоит отсюда дальняя дорога, и осилит он её не теми суставами, которые нынче привёл в порядок цирюльник.
– Вылечил, да, – сказал хозяин. Нехотя разрешил: – Отдай гостю, что обещала, и иди к матери. Потом поговорим.
Голос Эдгара, будто глас стенающего в преддверии ночи призрака, вызвал новую истерику среди окрестных собак:
– Вынесите на крыльцо всё, что я могу забрать. Пойдёт всё.
Неизвестно, что мерещилось собакам, но люди – и особенно сильно тенденция эта проявлялась в наступающих сумерках – слышали в этих писклявых тонах существо явно не человеческого толку, потустороннее, которое, казалось, могло существовать разве что в головах схимников со сдвинутыми (не важно, в сторону Бога, или от него) мозгами, но внезапно оказывалось до ужаса реальным, оно сеяло ночные кошмары и собирало в самый глухой ночной час обильную жатву.
– Близка ночь, – щурясь на сияющий горб солнца на горизонте, заметил Эдгар. – Какие добрые люди путешествуют ночью?
– Можете переночевать в свинарнике, – в голосе хозяина слышалась вязкость и податливость, которая появляется в голове и поведении смертельно напуганных, забитых зверьков. Он сейчас, наверное, впустил бы цирюльника в дом, если б тот попросил. Но тот только кивнул, довольный и этим.
Когда солнце укрылось, как одеялом, бором на горизонте, костоправ с максимальным комфортом устроился в свинарнике, и пересчитал свою добычу. Ею оказалось: фляга с кислым яблочным вином, пара тряпичных кукол и соломенная лошадка из сокровищ, которыми поделилась с ним малышка, а так же тёплый свободный плащ из козьей шерсти – Эдгар узнал его, этот плащ укрывал его недавнего пациента. Он пропах болезнью, с изнанки походил на затянутые ряской топи, но Эдгар был доволен.
Всё пойдёт в дело. Кто он такой, чтобы отказываться от ниспосланной Богом милости, даже если она принимает вид двух соломенных кукол?
Он рассматривал их, вертел в огромных руках, и старался не думать о ночи. Вот уже больше трёх десятков лет он остаётся с ней в одиночестве, и до сих пор не привык. Одно время Эдгар воображал, будто темнёота собирается в сгустки только для того, чтобы его запугать, но длительные наблюдения за людьми уверили: её боятся все. В больших городах жгут свечи. До первых лучей рассвета в каком-нибудь окне может теплиться огонёк, и казалось, будто все окна смотрят на него, смотрят жадно и с завистью. Там, вместо того, чтобы закрывать окна на ночь ставнями, хвастали мутным стеклом, но точно так же затаивались у себя в домах, когда ночная темнота шла по узким улицам в разгул. В деревнях с её наступлением ни один звук не принадлежит человеку – будто бы это не дома, а собрание курганов. Иногда где-то начинает плакать ребёнок, но его голос напоминает птичьи крики. Его нельзя назвать человеческим.
Дети – ещё не люди, это кукушата, которых кто-то неведомый подкидывает людям, неумело замаскировав под подобие человека, а потом каким-то образом подменяя его настоящим. Эдгар не проверял, но был уверен, что внутренние органы у детей и взрослых тоже разные. Наверное, они похожи изнутри на каких-нибудь больших птиц – бывает, эта несхожесть проявляется особенно явно. Однажды он видел детёныша нескольких месяцев от роду с хвостом и даже держал его на руках: отец попросил отнести в лес. Оказал услугу и другому человеку – умертвил его детёныша, шея и плечи которого были покрыты перьями, точно у грифа.
Когда-то Эдгар боялся детей – его пугала их нечеловечность. Сейчас привык, и стал воспринимать, как суетящихся везде воробьёв. Но растить собственного ребёнка, видеть, как это существо учится выражать эмоции, подражая тебе, а потом вдруг изрыгает свою звериную натуру, точно отрыжку, тебе в лицо… нет, поверить, что из этого вырастают взрослые люди, которые осваивают различные, чудесные ремёсла, практически невозможно.
В доме, где Эдгар лечил человека-рыбу, не утихали голоса. Наоборот, становились громче. Ставни на ночь уже поставили, но Эдгару мерещилось, что он видит за деревянными панелями бродящие туда и сюда тени. На козырёк крыши приземлилась сорока и тут же взлетела, прокричав проклятие не блюдущим тихое таинство ночи. Костоправ нахмурился: побоялись бы если не отсутствия солнца, то хотя бы ангела с мешком, что сидит у кровати больного. У него в мешке, знаете ли, полно места, а вес человеческой души, тем более, такой пустотелой, что позволяет себе шуметь после заката – что семена берёзы.
А потом случилось небывалое – с последним лучом солнца, пляшущим на низких облаках, дверь отворилась (заставив всю округу встрепенуться), голоса поднялись, будто церковный хор в мгновение единения душ, а потом вновь затихли. Только на крыльце осталась фигура с мешком, раздутым, как бычий пузырь.
Всё погрузилось во тьму. Листья старой яблони, под которой осталась повозка и осёл, перестали отражать свет и стали, все вместе, грозовой тучей, будто бы нависшей над скатом крыши. Свиньи под боком завозились, зарываясь глубже в свои опилки. Эдгар задержал дыхание, представив свою грудь тугим мешком в руках ребёнка, которого – без сомнения – он видел только что на крыльце, и стал ждать.
Наверное, то ангел. Душа старика всё-таки покинула тело (цирюльник не ожидал, что это случится так скоро, иначе ни за что не остался здесь ночевать, а отправился куда-нибудь за окраину села), и посланник Божий поймал её в мешок. Эдгар ни разу не видел, чтобы ангел пользовался дверью, но на то он и ангел, чтобы уходить, как вздумается. Может, ещё и попрощался за ручку с домохозяином и обменялся любезностями с его женой?..
Но потом до Эдгара донёсся звук шагов. Шагов! Кто-то несмело спустился с крыльца, шёл по примятой траве в сторону хлева. Мешок бил по ногам, и невысокое существо подняло его повыше.
– Большой человек! Господин костоправ! Ты там?
Этот голос… нет, вряд ли его можно приписать ангелу. Этот голос предлагал отдать великану свои игрушки, их Эдгар, заметив среди прочих подачек, аккуратно устроил, словно на холме, на верху вещевого мешка.
Эдгар сидел молча и девочка, в конце концов, полетела кубарем через его ногу, лицом прямо в грязь. Свиньи с визгом бросились врассыпную, в курятнике возле дома забеспокоились птицы.
– Привет, большой человек, – поздоровалась она, проворно отряхиваясь от опилок. – Как я тебя не заметила!
– Откуда взялась?..
Эдгар не мог припомнить, когда он в последний раз разговаривал ночью. У него была привычка во время долгих переходов распевать песни, которым его научили рабы, когда приходилось служить на галере; и рассуждать, в отсутствие других занятий, с самим собой об окружающем мире. Как-то Эдгар придумал самому себе прозвище: «пыльный философ». На большом тракте его частенько оставлял глотать пыль конный кортеж обладателя каких-нибудь регалий, проносились, лихо гикая, солдаты с какими-нибудь знамёнами на заброшенных на спину щитах. Его считал своим долгом обогнать, перед тем припечатав окриком к обочине, даже везущий сено на базар фермер. И за всеми ими оставались целые облака пыли, которую Эдгар с благодарностью, будто то не пыль, а развеянная по ветру медовая пыльца, вдыхал. Воистину, мало было тех, кто двигался медленнее его ослика, а пешие путики казались цирюльнику постигшими величайшее на свете таинство – таинство пешей ходьбы, когда кровь, сочащаяся через протёртые подошвы твоих сандалий, была подражанием апостольской доле и, в то же время, знаком, красным символом для тех, кто идёт следом. Да мало ли их! Прокажённые, скитающиеся целыми оравами, паломники, собиратели, ушлые жулики, обнищавшие воины, несущие всё своё скудное вооружение на себе и не несущие только сбившего ноги и проданного в ближайшей деревушке коня, многие-многие другие…
– Меня выставили из дома, – заявило существо. Сейчас, с наступлением темноты, образ складывался из невразумительных шевелений, из запаха, – чуткие ноздри Эдгара ловили отчётливый запах чернослива, – и ещё из звука голоса.
Эдгар молчал; он силился уловить в голосе ребёнка интонации, которые подскажут, какой силок применить, чтобы поймать это загадочное существо. Расшифровать его мысли, как с горем пополам получалось со взрослыми людьми.
– Они сказали, что если дед пойдёт на поправку, ему теперь понадобится больше еды, – сказала девочка. – А от меня всё равно никакого толку.
– Сказали, от тебя никакого толку?
Девочка пошевелилась; Эдгар видел только её силуэт напротив маленького квадратного окошка. Она его не видела вовсе.
– У меня два брата и старшая сестрёнка. Рано или поздно она выйдет замуж. Будет приданное, но на двух дочерей у родителей не хватит.
Постепенно, одного за другим, Эдгар растолкал уснувшие слова. Прочистил глотку и сказал:
– Маленький страшненький зверёк. Тебя вышвырнули за дверь и напутствовали проклятием?
– Да уж не добрыми словами. Наверное, у мамы скоро снова будет ребёнок. Они надеются ещё на одного сына. От дочерей никакого толку. Мама была против, но отец сказал, что мне больше не место в этой семье. Сказал – идти прочь из деревни, по тракту на север, в сторону Ульма. Так, чтобы солнышко было справа. Идти, пока не наткнусь на какой-нибудь монастырь. Там есть приюты для сирот и брошенных детей.
На этот раз Эдгар сумел понять, что на душе у девочки. В жилах её буквально кипел огонь. Он искал в голосе хлюпающие звуки, но не услышал: жар внутри высушил все слёзы.
Этих причин достаточно, чтобы выставить ребёнка на улицу, но главную причину они дочери не сказали. Она помогала ему, Эдгару. Не побоялась держать за руку того, кто одной ногой уже стоит в приснопамятной лодке.
Монах из прибрежного монастыря был бы горд – его аллегории используются на полную катушку.
Эдгар только теперь заметил, что руки у него всё ещё липкие от крови и дурно пахнут.
– Где у вас здесь можно ополоснутся?
– Вон там, в бадье. Оттуда пьют свиньи.
– Скотине будет не очень здорово от человеческой крови.
– Мне все равно, – ответила девочка. – Утром меня здесь не будет.
Эдгар не видел, в какую сторону показала его новая знакомая, но запах воды приятно щекотал ноздри. Стоило о ней подумать, как великан сразу почувствовал верное направление. Кровь, казалось, въелась настолько глубоко в кожу, что от неё можно было избавиться, только содрав всё вместе. Однако, орудуя опилками и натирая попеременно обе ладони, Эдгар добился приемлемого результата. Он вылил из бадьи отравленную воду, после чего вернулся в угол. Девочка пинками разогнала свиней и устроилась посреди хлева, взгромоздившись на свой мешок.
– Как тебя кличут в людях, девочка-полоз? – спросил Эдгар.
– Ева. А тебя?
Эдгар дёрнулся – через его тело прошла дрожь отвращения. Для каких козней это существо хочет знать его имя?.. Нет, никогда он не даст повод свершиться чёрному колдовству, никогда не опустится топор из оникса на шею… Существо на другом конце сарая внезапно представилось Эдгару отвратительным, покрытым слизью и зелёной пупырчатой кожей, звуки, которые оно издавало, бередя и заставляя биться в конвульсиях ночь, были богохульными, они, как будто, обретали, едва покинув рот, собственные маленькие тела и бесцельно бродили по помещению, тыкались в стены, тонули в лужах и застревали в соломе. Эдгар подтянул колени к подбородку, опасаясь, что его заденут.
– Это незнамо. Утром мы разойдёмся.
– Но я же назвала тебе своё имя!
Гнев весь выкипел – во всяком случае, воды там Эдгар больше не чуял.
– Я зря спросил. То не нужно для меня. Горе мне теперь с этим знанием, горе да чума.
– О чём это ты? – спросила девочка, и, не дождавшись ответа, задала другой вопрос: – А куда ты направляешься?
Эдгар испытал странное, незнакомое ранее чувство. Очень давно никто не спрашивал его, куда он держит путь. Может, и вовсе никогда. А ещё великан внезапно обнаружил, что его слов, слепых и беспомощных, как кутят, здесь ползает гораздо больше, и уже не мог удержать их товарищей: тонкие, как пергамент, губы порвались, извергнув целый поток слов.
– Куда-нибудь, где проезжает хорошо, если одна за три дня телега. Старамо держаться далеко от дорог и трактов. Столько людей… я действую им на нервы.
– Тебе всё равно, куда ехать?
– На перекрёстках сворачивать на самую неприметную дорогу, где больше кустарника, туда, где вязнут ноги. У меня есть осёл. Иногда я доверяю ему выбирать направление.
– А разбойников не боишься?
– Нечего взять с такого убогого, как я. Жалкий человече, без титулов, без богатств, без слуг, без оружия… я как беззубый рот.
Девочка затихла. Похоже, она ожидала другого ответа. Эдгар вытащил пробку из бутыли с вином и хорошенько прополоскал рот. Во рту ещё оставался вкус гнилых яблок, которыми пропах дом крестьянина. Удивительно, но он стал только крепче. Эдгар только теперь понял, что вино сделано из тех же яблок.
– Мы можем утащить поросёнка.
В голосе ребёнка послышались новые нотки. Такие могли бы проснуться одним недобрым утром в глотке мирного вулкана, который спал в течение столетий и на мохнатом боку которого начали выпасать свои стада пастухи. И снова Эдгар дёрнулся, задрожал. Влага потекла у него по подбородку, на шею.
– Живу подаянием, – торопливо растолковал Эдгар. Он пришёл в необъяснимое волнение. – Воровство перед Иисусом тяжёлый грех, а я – великий грешник. Я крал луковицы, морковь, корнеплоды, но лишь для того, чтобы немного усмирить голод. Красть лишь у тех, кто смог бы отдать, но презрел заветы, забыл заповеди, стал жадным и слепым… или же просто-напросто не прошёл мимо меня, алкающего, а шёл на другом конце рыночной площади. Я сам прохожу мимо, понимаешь? Но никогда я не крал чего-то, чего не смог бы съесть прямо там, за один присест.
– Я разрешаю, – с удивительно взрослой ноткой пренебрежения сказала девочка. – Это же мои родители. Считай, что это моё приданное. Когда мы найдём мне жениха, оно будет очень кстати.
Эдгар помотал головой. Этот человеческий ребенок всё больше и больше его изумлял. Она говорит взрослыми словами, а потом начинает чирикать, как воробей: ровно столько же смысла в её словах. Позже, глубокой ночью, он пришёл к неожиданному выводу, что сам не очень хорошо представляет, какие слова пристали взрослым, а какие детям – потому, что недостаточно общался с теми и с другими.
– Таскать за собой порося? Всё время?
– Скажем жениху, что были очень голодны.
– Я не собираюсь таскать с собой тебя.
На это девочка ничего не ответила. Зашуршала мешком, а потом шёпотом спросила:
– Будешь кушать?
Эдгар принялся в темноте неистово креститься. Девочка сказала проникновенно, так, будто пыталась вложить в голову великана свои мысли:
– Ты и я – мы в свинарнике под одной крышей! – сейчас казалось, будто она совершенно его не боится. – Для тебя, может быть, это хороший ночлег, а меня выгнали из дома. Если я буду есть одна, то совершенно точно расплачусь.
От еды Эдгар не стал больше отказываться. Он принял из рук Евы разделённую по-братски лепёшку да половинку дряблой репы. Чтобы наесться, Эдгару нужно было не больше этой маленькой девочки. Он приучился к небольшому количеству пищи. Должно быть, желудок под этим животом размером с куриный.
Когда хруст репы затих на зубах, и стало слышно, как пытается выпутаться из ветвей ясеня ветер, девочка, которая вновь забралась в свой угол, попутно отбившись от любопытного носа свиноматки, покушающегося на еду, сказала:
– Поговори со мной. В темноте очень страшно.
– Сейчас ночь.
– Да, потому и прошу.
– Ночь, не время ворочать языком. Время слушать, что говорит она.
Эдгар вздохнул, приводя в равновесие пошатнувшуюся мельницу своих чувств и ощущений. Всё-таки плохо они поступают, нарушая всевластие ночи. Она не замедлит отомстить.
– Расскажи мне. Что тут можно услышать?
Ева говорила шёпотом. Может, она прониклась торжественностью времени суток и ощутила, наконец, качку, которая сопровождает путешествие их ковчега-свинарника через ночь. Эдгар впервые подумал, что этот шёпот не выбивается из картины, которую он рисует для ночи своими чувствами. Зато его собственный голос – выбивается ещё как, и великан постарался как можно быстрее закруглиться с изложением собственных мыслей, свернуть их в твёрдое, как зёрнышко сушёного гороха, слово.
– Всё вокруг. Всё как-нибудь звучит.
– Страшно-то как… Мамочки…
– Прислушайся, дщерь, и услышишь, – Эдгар вложил в голос всю строгость, которую смог собрать на языке. – Услышишь грифонов, что парят в небе, мантихор, что претворяются кустами, услышишь, как курицы отращивают рога и состязаются в воинском искусстве… Это ночь… Она другая, нежели день. День – добряк с во-от такими глазищами, если только это не зимний день (тогда он старый ворчун, и из уст его исходит ветер), с этой женщиной нужно быть, как с чёрным цыплёнком. Как со святым апостолом Павлом перед тем, как Христос обратился к тому в земле Иудейской, благой. Она – королева суровости и углов, не терпит в своих владениях самоуправства.
– Разве женщины могут сидеть на престоле?
Эдгар обозначил движение плечами, и Ева, не дожидаясь ответа, сказала:
– Когда я иногда не сплю ночью, мне мерещится знаешь что? Будто я плыву в кровати, как в лодке. Это страшно… а потом я засыпаю. Никогда не была ночью снаружи. Знаешь, какое сейчас чувство? Как будто я достигла на этой лодке дальних неведомых берегов, где никто из людей не был, а живут только великаны, вот вроде тебя. Здесь всё не как у людей. И на престоле не император и не граф, и не король, а королева.
– Это королева-ночь, Лилит, великая роженица, душащая своих детей пуповиной, и лишь крики её, разрешающейся от бремени, доносит до нас ветер. Она видит тебя, человеческий ребёнок, знает, насколько хрупка у тебя шея. Так слушай, что она тебе шепчет, коль уж бодрствуешь, слушай, пока я здесь, с тобой – ночная мать никогда не придёт туда, где есть хоть один бодрствующий мужчина.
– Я попробую, – пообещала Ева, испуганная до полусмерти.
Сегодня это был соловей, что прыгал прямо по крыше их пристанища, был ослик, что переступал ногами в своей беспокойной дрёме – этот ослик показался Еве очень милым днём, и ей приятно было о нём размышлять, представлять, как лежат на его спине блики от луны, как ноздри затягивают ночных мошек. Ещё были звёзды, что сменялись в щели в потолке с поразительной быстротой, и каждая норовила ему, Эдгару, подмигнуть. Был храп кого-то из местных жителей, настолько могучий, что разносился по всей округе – он не мог принадлежать родителям Евы, Эдгар был уверен, что они не спят и выглядывают в щели между ставнями. Может, утром они примут дочь обратно.
Так и заснули, каждый в своём углу, проникая слухом, точно рыбьими иглами под ногти, в окружающую среду. Когда первые лучи солнца подняли великану веки, Евы уже не было.