Автор
На мониторе, висевшем над проходом, вспыхнула зеленым контуром карта. Время от времени нам показывали, где мы летим. Зеленый крестик — «тень» нашего самолета на карте мира — отделился от изрезанного края Норвегии... Все! Покидаем родной континент.
Сразу стало как-то зябко. Видимо, грохнуться на землю казалось как-то уютней, чем в бездну океана? Казалось бы, чушь. Однако я заметил, что многие не сводят глаз с монитора, переживая «отрыв» от берега.
И здесь — не только физический страх. Некоторые, очевидно, теряли родной материк навсегда. Прежняя жизнь — двор, дом, школа, друзья, сослуживцы — уходила. Постылая, но родная. А что ждет впереди? Удастся ли зацепиться душою за новую жизнь? Через проход от меня сидела именно такая семья. И хотя сейчас вроде бы уже легче летать туда-сюда... но переживаниям их я не позавидую.
Полет этот тревожит и меня. Почти как визит к врачу после долгого перерыва. «Доктор, ну как?» — «Где же так долго вы были?» — «Ну что, доктор? Плохо?» — «Ну а на что вы особенно надеялись — годы-то идут!»
Страшно появляться в одном месте с перерывом в десять лет. В непрерывной жизни изменений не замечаешь, а так — разница огромная, заметная даже тебе самому, словно совсем разные люди летали в Америку под твоим именем в разные годы.
Первый раз, десять лет назад, в 1991-м, я летел туда радостно. В солнечном, веселом, хмельном Коктебеле разыскала меня моя дочь — специально приехала сказать, что меня приглашают в Америку на выступление. Наконец-то! Я ликовал. Наконец-то русская литература завоевала Америку! И теперь туда, вслед за Бродским и Довлатовым, устремимся мы! Как я предполагал, все было отлично: чистый, уютный университетский кампус, веселые преподаватели, пытливые студенты, ласковые студентки... Встреча с Бродским, который держал себя с нами как старинный кореш... при этом, оказывается, потребовал от университета всем питерцам выплатить такой же гонорар, как и ему. Уезжал счастливый... И больше уже не вернулся в эту страну. Вернулся в другую. И сам был уже другой, не такой веселый. Ясно было уже — что если мечты твои не исполнились в России, то почему они должны исполниться в Америке? Кому, по большому счету, ты нужен там? Число студентов, интересующихся Россией, уменьшалось из года в год. Пышно обозначенный «Всемирный конгресс писателей» в Вашингтоне оказался вдруг сборищем последователей загадочного проповедника Муна. Вместо того чтобы слушать нас, нам внушали, что Россия гибнет в духовном вакууме и без вмешательства Муна нам не обойтись. Мы с коллегами понемногу линяли со всех тех коллоквиумов и семинаров, бродили по накаленному летнему Вашингтону, дивясь поразительному однообразию его кварталов, более всего напоминающих сталинскую архитектуру пятидесятых. Улицы были абсолютно идентичны, и, повернув за угол два раза, оказывался без каких-либо ориентиров. Как вернуться? И та, и эта улица абсолютно одинаковы. Кроме домика, где ранили президента, и домика напротив, где он умер, никаких исторических ценностей мы не нашли. Был еще «домик», где жил теперешний президент, но рядом, впритык, он не казался столь величественным, как в телевизоре. И главное — если в первый приезд (с подачи Бродского?) нас знали, то теперь мы чувствовали себя стадом, которое пытаются куда-то загнать!
И третий, теперешний полет в США вряд ли сулил мне что-то уютное... Но кое-что, впрочем, зависит от тебя!
Автор
...Хотя с американскими славистами, понимающими русскую культуру несколько однобоко, и даже с проповедником Муном разобраться было полегче, чем в истории, в которую я попал сейчас. Там хотя бы было ясно, что хотят от тебя и чему сопротивляться, а в этой сладкой истории я просто тонул, как пчела в патоке, — все было сладко... и как-то тревожно и зыбко.
Начиналось исподтишка. Редакторша газеты, где я вел еженедельную колонку, попросила меня съездить в шикарную городскую больницу номер 2 (знаю, жена там была). Начиналась десятая, юбилейная русско-американская хирургическая акция «Путь к сердцу» — нужно было написать репортажик строчек на двадцать. Как же это задание разрослось! Полгода — а я все еще «в нем», и вот — лечу нынче в Америку, в компании людей для меня загадочных... Как-то «приросла» наша история, а края и четких ориентиров пока не видать. Может, кто-то прячет края и ориентиры, дурит меня, как проповедник Мун? Может, этот кто-то не знает, что за моей рыхлой внешностью скрывается тигр? Многим казалось уже, что с этим рохлей, неудавшимся писателем, можно лепить «какие угодно пирожки», а потом оказывалось все наоборот — пирожки получались как раз из них.
Одна красавица, тесно связавшая свой талант с теневыми структурами, заказала мне воспеть ее, а в результате ей пришлось заказывать киллера, чтобы рассчитаться со мной. И киллер, рассмотрев ситуацию, сказал ей, что я прав, а она пусть засунет свои деньги... туда, откуда они вышли!
Спокойно! Пока еще рано бунтовать. Может, ты и тигр, но — тигр в клетке. Даже в двух! Конечно, трудно их назвать золотыми, но какое-то количество ценного металла в их прутьях есть!
Первая клетка — газета, тот самый еженедельник, пославший меня на встречу хирургов, дабы я написал столбец. Но таким, как я, только палец протяни — всю руку откусят! В результате им пришлось оплачивать мою поездку в Нью-Йорк: все читатели еженедельника были просто обязаны ознакомиться с продолжением и окончанием трогательной истории об удочерении и спасении больной русской девочки американским хирургом. Мимо этого пройти никто не имел ни малейшего морального права. Никто и не пройдет. И муха не пролетит! Все мухи — наши!
Вторая клетка — та уж точно из чистого золота! — обещана Гриней, моим соседом по полету, который сейчас, наглотавшись дармовых «дринков», мирно спит. Но не дремлет! Мимо Грини не только муха... даже комар не пролетит без того, чтобы Гриня не дал ему какого-нибудь взаимовыгодного поручения. Так и тут. Через свою тетку, эмигрировавшую двадцать лет назад в Штаты, Гриня уже как бы вышел на Голливуд, и там уже нашей историей якобы дико заинтересовался сам Спилберг!.. Поглядим! Спилберг что, разве не человек, разве он не из плоти и крови? Все может быть!
Глядя на удалые замашки Грини (и сейчас, как всегда, пьян и беззаботен), ни за что не подумаешь, что он серьезный человек, медик, более того — начальник отдела здравоохранения мэрии города Троицка... Города Троицка, находящегося чуть в стороне от тракта Москва—Петербург... того самого Троицка, в котором вся эта таинственная история и завелась. Статья «Ковбой со скальпелем», приуроченная как раз к десятилетнему юбилею международной русско-американской акции «Путь к сердцу», к приезду американских хирургов-знаменитостей появилась как раз в троицкой коммунистической газете «Утро» под явно издевательским псевдонимом О. Невинный. Гриня (так он сам себя называет среди друзей) и есть этот О. Невинный? Может быть. Чем больше я узнаю его, тем больше ужасаюсь непредсказуемости и неисчерпаемости его души. Хотя он сейчас один из самых активных участников этой акции с нашей стороны, привозит из интерната города Троицка уже третьего больного ребенка — и американцы оперируют и спасают его. Грине ли пилить сук? Пилить — нет... но — слегка подпиливать, лукаво подмигивая... Это он может.
За спиной Грини мирно дремлет неизменный его шеф — сперва партийный, теперь... внепартийный глава Троицка Павел Петрович Кошелев — маленький, коренастый, скуластый. Когда его цепкие глазки прикрыты, его вполне можно принять за мирного старичка.
Рядом с ним тревожно не дремлет его красавица дочь Марина Павловна, ныне директор троицкого интерната, столь активно завязанного с акцией американских хирургов. Девушка еще молодая, но властная... Судя по уверенным ее ухваткам — быть ей министром здравоохранения... когда-нибудь.
Все они имели отношение к удочерению бедной Ксюши в США американским хирургом, спасшим ей там жизнь. И теперь — живой, но еще непроявленной легендой города Троицка летят в США. Мне предстоит эту легенду нарисовать. К пятисотлетнему юбилею города Троицка — еще одна моя золотая клетка! Пятисотлетие Троицка, по решению комиссии ООН по культуре, отмечает весь мир... как к этому источнику не припасть?
Конкретным «заказчиком» данного приезда оказался почетный гражданин города Троицка Игорь Зотов, тихо, уже после главной эмигрантской волны, оказавшийся вдруг в Нью-Йорке и внезапно разбогатевший там. Впрочем, как говорит мой отец: «Внезапно только кошки родятся». Как я уже сказал, Зотов оказался там вовсе не по антисоветским, скорее — по советским делам, что-то связанное с реставрацией и сотрудничеством... и там осел. И видать, не напрасно. Наш человек в Америке никогда не повредит. Главное — оказаться на месте в нужное время: сейчас о пятисотлетии Троицка трубит весь мир... а тут как раз и скромный спонсор отыскался — домчать делегацию Троицка в Нью-Йорк, чтобы те пошукали там спонсоров более крупных. Как же тут без меня? Авось пока не пришьют — пока эта история не раскрутится. А раскрутить ее должен я — перу О. Невинного такое явно не по плечу! Он даже маленькую заметку написал так, что до конца ее скучно читать, все ясно с первых строк: хирурги-американцы приехали практиковаться и отрабатывать свои методы на наших детях. Мол, из Африки, где они раньше практиковались, выгнали их... а наше правительство «продажных демократов» приютило... их. Десять лет уже «практикуются», сотни жизней спасли! Собственно, опровергнуть клевету, написать, как на самом деле все, от газеты меня и послали... Разбираюсь до сих пор!
Автор
Пока все дремали в креслах (и Марина Павловна тоже опустила свои ресницы), я достал блокнот и стал просматривать свои записи, их монологи... у каждого версия своя... Но кое-что тут бесспорно: этот Крис Дюмон не только удочерил нашу больную девочку, но и прооперировал ее там, в Америке, спас ее! И теперь (вроде бы сделал дело? Ан нет!) каждый год снова появляется, со все более многочисленной компанией своих коллег, и — оперирует, причем бесплатно! И при этом еще терпит нападки с нашей стороны!
А сколько хлебнул он с удочерением, сколько ему пришлось хлопотать! Я просто лишь обошел эти инстанции — и то падал уже с ног. А при нем они еще только зарождались... он первый, можно сказать, поднял эту волну! Так что (я пролистнул свои записи) в ком уж я нисколько не сомневаюсь — это в нем! Хотя именно ему, как смутно предчувствую, и грозят в этой истории главные неприятности!
Врачи наши, конечно, Криса любят. Профессионал профессионала поймет и всегда оценит... какой бы мусор на него ни пытались лепить!
Специалисты по делу судят, а Крис — виртуоз. И человек абсолютно прелестный, как бы легкомысленный весельчак, словно не детское сердце он оперирует, размером с бутон, а зарабатывает чечеткой или исполнением куплетов, — так выглядит он.
Послал меня к нему шеф газеты, хотя конкретно доставил Гриня, по специальности, кстати, тоже хирург, но выбравший другую карьеру — в кабинетах сидеть.
Неужто они уже тогда, при общем восторге и любви, против Криса что-то задумали? Ведь десять лет уже прошло с того времени, как он Ксюху удочерил, увез, спас... кто же все это выкопал? Неужели они? Или сам Кошелев за этим делом? На выборах на патриотизме хочет сыграть — отдайте, мол, наших детей, больных, но незаконно вывезенных, — пусть лучше здесь мрут? С такой «командой» еще не работал я. Неужто Марина допустит это, ведь она работает с больными детишками, знает что как! Ведь Крис, помимо прочего, еще и массу оборудования ей прислал! Неужто — и она? Впрочем, дочка такого папы!.. Может, вполне! Я вляпался. И все повесят, глядишь, на меня — раскопал, мол, своим «золотым пером» эту гадость!
Мысли черные, как горы Гренландии внизу! Почему нет белого снега на них? Даже снег, что ли, не держится на таких неуютных отрогах?
Впрочем, скалам этим что, простоят еще тысячелетия и не дрогнут. Ты лучше подумай о себе!
Ведь полюбил же я Криса!.. Сразу, как только увидел его, как только он вышел из ординаторской — кудрявый, быстрый, в кроссовках. «О, Валери!» Что-то ему наговорили про меня — тот же Гриня, наверное, который и переводил, веселясь и дурачась: «Крис говорит, что рад познакомиться с большим русским писателем!» Грине — спасибо за такое. У себя в Троицке скучал, а тут веселился — пресса, американцы, журналистский бомонд. С Крисом они давно уже подружились, с первого года действия миссии той — «Путь к сердцу», когда еще Крис предварительно операцию Ксюхе сделал, — окончательную здесь тогда было не потянуть. Десять лет промелькнуло. Каким же Крис был тогда, если и сейчас, через десять лет, подростком кажется? Говорят, что хирурги и не должны умирать с каждым умирающим у них на столе, должна быть у них психологическая защита — иначе кто из них это вынесет, день за днем?
— Кам он, Валери! — произнес он вполне весело.
— Куда это он нас зовет? — глянул я на Гриню испуганно. Неужто — «туда»? Так сразу? Я, конечно, готовился к этому, и медицинские атласы смотрел, и беседовал с нашими хирургами... — Сразу так?
— Какое ж сразу-то? — нахально Гриня проговорил. — Ты, чай, не первый день уже тут, готовишься целых две недели... Все не готов?
Да, хватит тянуть резину! Но — устою ли я? Мне вообще-то операции не приходилось видеть никогда... а на детском сердце — особенно. Устою ли я? Как-то вдруг затошнило. Возраст уже такой, что узнавать что-то новое, причем этакое, — нет сил! Но жить-то собираешься? И кормить семью? Так что считай, что тошнота у тебя всего лишь с бодуна, и не более того. Улыбайся!
— Поехали! — произнес Крис по-русски, когда все мы вместе с его свитою поместились в лифт.
Пол ушел из-под ног — опять мне нехорошо. В больнице этой все лучшее — вторая образцовая детская больница. Вошли по магнитной карточке Борина, главного хирурга, в операционный блок.
— О! — весело Крис воскликнул. Видимо, поразило даже его. У нас делают так делают, показуха так показуха! Какой-то космический корабль изнутри. Светло-зеленые коридоры, гладкие двери, бесшумный персонал. Все четко куда-то двигаются, не останавливаются ля-ля-ля! Мы тоже могем работать! Крис, глянув на Борина, восхищенно покачал головой. Можно подумать, глядя на него, — он петь сейчас будет, а не операцию проводить, тяжелейшую и сложнейшую!
Из самолета с задремавшими пассажирами я улетел мыслями — туда, в Петербургскую детскую больницу номер 2. Все, что я увидел, услышал и узнал по этой истории, я собрал перед отлетом в большую коричневую тетрадь.
Автор
Помню, я шел в оживленной толпе (будто шли веселиться). Глубокими вздохами я пытался одолеть тошноту. Вот сейчас откроется эта дверь, и сразу же — брызнет кровь. Устою ли? Помню, когда мне резали грыжу — простейшая операция, под местным наркозом, «поле операции» отгорожено было от меня занавесочкой, — я и то время от времени вырубался от страха. А тут — детское сердце разрежут, у меня на глазах! А Гриня, меня инструктируя, требовал, чтоб я подробно все описал. «Историческая миссия». Десятый год подряд американские хирурги приезжают к нам!
Борин услужливо открыл перед Дюмоном полупрозрачную матовую дверь. Я, глубоко вздохнув, вошел за всеми. И — бывает же счастье — это оказалась аудитория, а не операционная. Весь амфитеатр был заполнен слушателями. Большинство из них было в белых халатах, но были и «люди в штатском», с блокнотами и фотоаппаратами. Пресса. Две телекамеры, как две головы на тонких ножках, маячили перед президиумом. Да, не зря говорят, что американцы из всего делают шоу. Без шума и рекламы и здесь не обошлось. Впрочем, а ты-то что делаешь здесь? Тоже хочешь нажиться на этом событии.
Дюмон сел с краю стола как-то вольно, боком, откинув в сторону ноги в кроссовках и джинсах. Так же держались и все американцы. Наши сидели важные, насупленные и, я бы даже сказал, строгие. Начальство! Лучшие люди! Можно было подумать, что главные тут сейчас они, а не те, ради кого все тут собрались. Дюмон, говорят, был миллионер, но выглядел всех демократичней. Борин благосклонно кивнул ему: мол, начинайте. Дюмон как бы изумленно развел руками — мол, для меня это слишком большая честь! — но все же поднялся. Ладонью отгородился от аплодисментов и даже шутливо-разгневанно отвернулся: вот этого не надо, мол. Аплодисменты утихли. Рядом со мной в первом ряду амфитеатра сидела молодая красивая брюнетка — тогда я Марину Павловну еще не знал. Видел только, что она приехала из Троицка на машине вместе с Гриней, развеселым заведующим здравоохранением Троицка, думал — его девушка или сотрудница. И тут я увидал, что по щекам ее текут слезы, и тут только впервые по-настоящему почувствовал, при каком потрясающем деле мы присутствуем: эти веселые ребята запросто прилетели из-за океана, оставив свои собственные проблемы, словно их и нет, — и спасут несколько десятков наших детишек, которые иначе бы умерли. И ведут себя так, словно приехали на пикник и все это не стоило никаких усилий. И правильно эта красавица плачет. У нее, видно, душа самая чувствительная, но на самом деле надо плакать — и радоваться — нам всем. Тогда я не знал еще, что эта история касается ее больше, чем всех. Дюмон, однако, пафоса не любил, и начал весело. Гриня, оказавшийся как-то вдруг ближайшим его корешем, так же весело переводил:
— Я рад, что мы в десятый уже, кажется, раз снова всей бандой приехали к вам.
Все заулыбались, захлопали.
— Мы рады тем успехам, которые видим в вашей стране и вашей клинике. Мы понимаем, что вы вполне уже можете обходиться без нас и пригласили нас просто из жалости, как своих старых друзей.
Аплодисменты, смех.
— Я надеюсь, что вы нас еще помните, но на всякий случай представлю моих коллег. Джуди Макбейн (поднялась пожилая, но статная женщина) — наш главный менеджер. Именно благодаря ей уже десять лет действует наша совместная кардиологическая программа «Путь к сердцу»!
Эмблема этой программы — два сердца рядом — висела над сценой.
— Это — Шон О’Лири. — Крис указал на рыжего тощего человека в крупных веснушках. — Смутно припоминаю его. — Крис потер лоб. — Кажется, он кое-что понимает в анестезии.
О’Лири шутливо раскланялся. Было полное слияние президиума и зала. Разве раньше, при разных райкомах-парткомах, могло быть такое? Не зря все-таки мы живем и пытаемся что-то сделать в этой жизни! Оборачиваясь, я видел много счастливых, раскрасневшихся от волнения лиц. У некоторых текли слезы, и, я думаю, не только от смеха.
В том же духе Крис представил всех членов делегации. Меня, помню, поразил ее состав. Перфузией (искусственным кровообращением на время остановки сердца) заведовали у него два китайца и китаянка, операционным ассистентом Криса был индус, операционной сестрой — толстая негритянка.
— Да, забыл! — Крис шлепнул себя по лбу. — Я — Крис Дюмон, дирижер нашего бродячего оркестра.
Смех, аплодисменты. Крис сел. Пошли вопросы журналистов. Сколько операций они собираются провести? По какому признаку отбирали оперируемых? Ведь отбор этот означает, что кого-то выбрали жить, а кого-то оставили умирать? Не могут без злобы у нас! И так ясно, что всех не спасти: нуждающихся в этой операции — многие тысячи. Зачем надо давить на больное место? Крис в некоторой растерянности глянул на Борина. Не знал что сказать? Но вернее, думаю, решил сделать, чтобы и наши тоже не оказались в тени.
Борин поднялся не спеша, как и подобает главному хирургу города, генералу медицинской службы, тяжелым взглядом придавил дерзкого журналиста... У наших — совсем другая стать, чем у американцев.
— Уверяю вас, — с напором произнес он, — что при отборе не фигурировали никакие иные принципы, кроме медицинских. Ни социальные, ни финансовые, ни, упаси господи, национальные признаки.
Он не сводил тяжелого взгляда с журналиста.
— Даже географические мотивы не играли никакой роли! — Бориным, похоже, овладел гнев. — Одного мальчика мы привезли из глухой сибирской деревни!
Он помолчал, успокаиваясь.
— Только лишь — медицинские критерии, — уже спокойно произнес он. — После тщательнейшего рассмотрения отбирались те, кому жизненно необходима операция! И, — он тяжко вздохнул, — лишь те, для кого операция... перспективна.
После паузы раздались аплодисменты — какого-то другого тона, не такие, как после речи Дюмона... но и Борин, считаю я, выступил достойно.
Вопросов было много еще, и не было бы им конца, но тут Борин нетерпеливо поднялся:
— К сожалению, наше время ограниченно. Сейчас мы должны перейти к непосредственно медицинской части нашего совещания, поэтому прошу всех, не имеющих непосредственного отношения...
Моя очаровательная соседка (без белого халата) осталась на месте. Я, поколебавшись, встал и пошел. С одной стороны, Гриня горячо призывал меня описать «все» в этой великой эпопее... но, с другой стороны, неудобно было оставаться тут белой (точнее, черной) вороной среди белых, приступающих сейчас к настоящему делу, которому неловко мешать. Я проходил мимо сцены, и тут вдруг Крис прервал оживленный разговор с Бориным, немного привстал и, дотянувшись до моего плеча, произнес по-русски:
— Валери! Побудь со мной!
Видно, среди всех задач и эту не хотел упускать — стать героем романа «большого русского писателя», как меня Гриня отрекомендовал, вовсе был не прочь. Шустрый парень. Но гениальный хирург (его как раз так рекомендовали) и должен сразу видеть «все поле», не упускать ничего.
Что ж, я вернулся. Мы обменялись с красавицей Мариной улыбками — уже как посвященные, приближенные... Насколько была ко всему этому приближена она, я узнал позже. А пока только знал, что уже третьего ребенка из ее интерната Крис оперирует. Блат? Ну навряд ли так — просто в интернате больные дети.
Над сценой развернулся экран, на нем засветился большой чертеж сердца. Кой-чего, после долгих натаскиваний (Гриня занимался мной плотно), я тут уже понимал.
Крис взял указку и, как-то посерьезнев и даже слегка смущаясь, подошел к схеме.
На ней были крупно изображены два продолговатых мешочка, синий и красный, с отходящими от них и переплетающимися трубочками. Перед этим Гриня все это показывал мне по медицинскому атласу: синий — правый желудочек сердца, красный — левый. Крис говорил быстро, без какой-либо бумажки — опытному глазу все было и так видно. Гриня быстро переводил.
— К операции приготовлена Дарья Рыбкина, полутора лет. Как мы видим на схеме, у нее классическая Тетрада Фалло, сложный порок сердца из четырех составляющих. Первая: большое, как вы видите, отверстие между желудочками, дефект межжелудочковой перегородки, через которое венозная синяя кровь, не пройдя легкие и не обогатившись кислородом, проникает из правого желудочка в левый желудочек и далее через аорту идет по телу, из-за чего больная не получает кислорода и задыхается. Кроме того, как часто бывает при Тетраде Фалло, имеется сужение клапана легочной артерии. Это сужение частично блокирует поток венозной крови к легким. Кроме того, что тоже характерно для Тетрады, имеются еще два порока: правый желудочек является более «мышечным» по сравнению с нормальным, и аорта расположена прямо над дефектом межжелудочковой перегородки. В результате этого у ребенка наблюдается синюшность, возможны одышка при движении и даже удушье. Операция абсолютно необходима.
Сидящая рядом со мной Марина по мере этого сообщения бледнела все больше, я даже подумал — может, помочь ей выйти. Но она, словно прочитав мои мысли, повернулась ко мне и натянуто улыбнулась.
— В первый свой приезд к вам, — Крис, слегка снимая общую напряженку, улыбнулся, — я побоялся делать эту операцию прямо здесь. Может быть, потому, — он улыбнулся Борину, — что ваше оборудование не было еще столь совершенным, как сейчас. Тогда первой русской девочке, Ксении Троицкой, я сделал сначала предварительную операцию — шунтирование по методу Блелока, которая нужна, как вы знаете, для того, чтобы увеличить ток крови к легким. Это позволило девочке окрепнуть, после чего удалось перевезти ее в Нью-Йорк и сделать там окончательную операцию.
— И как Ксения чувствует себя сейчас? — как бы слегка заговорщически, хитро улыбаясь, спросил Гриня у Криса: сперва по-английски, потом перевел.
— Вандевулли! — улыбнулся Крис.
Переводить тут не потребовалось, все зааплодировали.
— Может быть, безопасней и сейчас сделать так? — произнесла вдруг сидящая рядом Марина.
Крис с улыбкой посмотрел на нее.
— Ну нет уж! — весело проговорил Крис. — Я же вижу — вы скоро сами научитесь это делать! Кроме того, — он шутливо оттопырил рукой ухо, — до меня доходили слухи, — он посмотрел на Борина, — что операция Тетрады Фалло у вас уже проводится, хоть и не всегда успешно. Я прав?
Борин не ответил ничего, лишь улыбнулся непроницаемой улыбкой Будды.
— Кроме того, — проговорил Крис, — не могу же я удочерять всех русских девочек, чтобы перевезти их в Америку.
Все снова зааплодировали. Видимо, все знали тут эту историю — как Крис, для того чтобы вывезти и прооперировать девочку, удочерил ее десять лет назад.
Потом я узнал всю историю подробней, но в тот момент она казалась счастливой и безмятежной.
— Поэтому, с вашей помощью, я сделаю сейчас полную операцию Тетрады Фалло.
И снова — аплодисменты. Наши хирурги тоже работают классно (это я тоже постепенно понял), но никогда не могут себя показать так эффектно, как американцы. Вот и поэтому тоже нашим никогда не будут столько платить!
Дальше... Что было дальше? Я достал из сумки тетрадь, в которой вел свои записи, и дальше читал уже по ней. Все в самолете устало дремали — мы летели уже четыре часа. Оставалось — шесть...
На сцену вкатили огромную «бандуру» — ультразвуковую диагностическую установку. Изображение на экране напоминало, пожалуй, движущийся облачный покров Земли, снятый со спутника. На самом деле то было изображение работающего (но, увы, плохо!) сердца больной девочки Дарьи Рыбкиной. «Прямо сейчас смотрят на него? — мелькнула у меня испуганная мысль. — Нет, это, наверное, запись!» — так, наверное, удобнее и спокойнее, запись можно прокрутить сколько надо раз.
Те, кто в этом понимал, спустились к сцене, вокруг установки образовалась толпа, объяснения Криса звучали глухо. Специалистам термины были понятны и без перевода — остальным, темным, никакой перевод бы не помог. Наконец удовлетворенная толпа рассеялась, и Крис, слегка всклокоченный и измученный, снова стоял перед установкой один. Что же они так — еще до операции замотали его? Каторжная у хирургов работа — не только делать то, что другие не умеют, но еще и всем это объяснять! Крис, однако, улыбался.
— ...Ну! Начнем, благословяс! — произнес он по-русски.
Он спустился со сцены, людской поток устремился за ним. По мере того как мы шли по коридору, толпа редела — все расходились по делам. Тут, надо сказать, напряженно работало десять операционных — так что и помимо американцев тут делалось кое-что.
Однако вдоль коридоров стояли люди, в основном в светло-зеленых хирургических халатах, и волна аплодисментов катилась вслед за Крисом.
— Видимо, принимают меня за Аль Пачино! — улыбаясь, сказал Крис по-английски... ну уж настолько, чтобы понять эту фразу, английский я знал. На Аль Пачино он был похож — и точно был, в своей области, такой же звездой! Умеют они себя подать! А также — продать!
Один из ассистентов открыл перед Крисом дверь операционной. Крис, озираясь, кого-то искал... Меня? Нашел!
— Заходи, Валери!
Видимо, среди прочих забот не забывал и о «русском классике», который пишет о нем роман. Все держит под контролем! Молодец!
Крис почтительно пропустил меня вперед, что вызвало некоторое изумление вокруг: а это что еще за выскочка?
Впрочем, тут еще был предбанник, офис, мерцающие компьютеры. Крис всюду, однако, успевал: обнял за необъятную талию огромную толстую негритянку — операционную сестру, отвел ее в сторону, за шкафчик, и о чем-то приглушенно, но весело шептался с ней. Потом они расхохотались и разошлись. Наверное, дирижер перед концертом тоже ведет себя так, всячески взбадриваясь. Но надо быть действительно виртуозом, чтобы так вольно и легко себя вести за пять минут, наверное (я глянул на настенные часы), до начала.
На кафельной стенке я увидел расписание операций. Последние строчки были перечеркнуты синим фломастером, и было косо написано: «Крис Дюмон».
Похоже, кого-то из местных он тут потеснил? Может, и не все были так осчастливлены его приездом, как хотели казаться. Впрочем, Крис до себя никаких черных мыслей не допускал и, сияя, пошел в операционную кладовку. Те, кто собирался присутствовать, а тем более участвовать в операции, вошли за ним. Кладовка сейчас чудесно преобразилась (Гриня уже водил меня по больнице, бывали и тут). На стеллажах было красиво разложено американское оборудование — «подарки Деда Мороза».
— Вот, один такой моток хирургических ниток, — бубнил Гриня мне в ухо, — стоит больше, чем получает в месяц наш ведущий хирург!
Мы надели американское «обмундирование» — светло-зеленые робы с рукавами до локтя, маски, оставляющие открытыми лишь глаза, шапочки, бахилы с завязками — и вышли в предоперационную вслед за Крисом. Он стал мыть над раковиной руки, поливать жидким мылом и тереть щеточкой от кончиков пальцев и до локтя, до коротких рукавчиков светло-зеленой робы. Потом он надел шикарные хирургические очки с выпирающими маленькими «бинокликами» внизу стекол. Я глянул вокруг: ни у кого таких не было.
Крис подмигнул мне через замечательные эти очки и, обняв за плечо, вошел со мной в операционную. Словно я самый главный тут — разумеется, после него. Хоть сквозь землю провались. Впрочем, проваливаться было некогда. Похоже, что вместе с их оборудованием сюда прибыл и американский порядок. Девочка была уже готова — маленькая, размером чуть не с батон, бледная, спящая, безжизненная (надеюсь, безжизненная не навсегда?). Она словно летела на космическом корабле — вся окруженная светящимися приборами, опутанная трубками. Группа анестезиологов с их оборудованием размещалась у ее изголовья. И Крис, найдя меня, кивком приказал мне протиснуться туда. Я покрылся потом под маской и шапочкой: такое почтение! А вдруг я не напишу роман? Учись работать, как все тут — четко и быстро!
Одна из анестезиологов — как понял я, местная — заполняла на столике бланк «протокола операции», а вездесущий Гриня помогал ей общаться с анестезиологами-американцами во главе с худым рыжим О’Лири. На телевизоре-мониторе, у самой головы уснувшей девочки, светились цифры: давление крови, температура тела, шла медленная низкая синусоида. Сердце ее билось в анестезии... чуть-чуть. Сейчас его совсем остановят.
За установкой перфузии сидели китайцы. Чем-то аппаратура их напомнила мне группу ударных в джазе. Все, однако, было серьезнее: по колбам и трубкам перетекала кровь, которая вскоре должна была потечь по сосудам маленькой девочки. Крис, как дирижер перед началом концерта, обменялся внимательными взглядами с анестезиологами и перфузийщиками, потом кивнул, отвернулся к операционной медсестре и протянул к ней растопыренные пальцы. Та мгновенно натянула на его руки, с прищелкиванием в конце, тонкие резиновые перчатки. Потом, с запахом, надела на него полупрозрачный резиновый халат — Крис, чтобы халат обмотал его, повернулся вокруг оси.
Потом Крис, еще не вступая в дело (вступить он должен лишь в самый важный момент), посмотрел на индуса-ассистента. Индус и трое его помощников стали застилать операционный стол шуршащими светло-зелеными бумажными простынями, оставив лишь маленький квадратик на груди девочки. Личико ее тоже занавесили бумажной простыней — наверное, оно отвлекало бы хирурга, а он должен манипулировать, быстро и четко, лишь в открытом квадратике.
И лишь тогда, переступив своими кроссовками через сплетение проводов на полу, Крис шагнул к столу.
Он вдруг нашел взглядом меня, потом — Гриню.
— Гриша! Говори! — произнес он с акцентом.
Гриня приблизился к моему уху.
Медсестра подала Крису йодный тампон на палочке, и тот нарисовал на кожице девочки маленькую черточку, потом глянул на женщину, ведущую протокол, и я увидел, как она записала: «Начало операции в 12 часов 17 минут. Разрез».
Негритянка-медсестра подала Крису электрокаогулятор (Гриша все рассказывал мне в ухо). Инструмент этот походил на маленький паяльничек с острым жалом. Некоторое время он накалялся, потом Крис стал водить им по телу девочки. Запахло паленым мясом. Марина, которая стояла рядом со мной, покачнулась и быстро вышла. Впрочем, Крис тут же почти равнодушно передал «паяльничек» индусу-ассистенту, и тот стал продолжать прожигать щель в теле более напористо. Они разрезали и раздвинули кожу, подкожный жирок, потом тисочками стали быстро раздвигать тоненькие ребра. Крис, даже не глядя туда, о чем-то весело болтал с сестрой-негритянкой.
— Спрашивает, когда у нее отпуск и куда она поедет отдыхать, — сообщил мне Гриня.
Потом Крис отобрал «паяльничек» и несколько раз нежно прикоснулся им к разрезу.
— Прижигает сосудики, чтобы не кровоточили, — поясняет Гриня.
Ассистенты острыми крючками растягивают рану, и вот (Гриня комментирует) открылся перикард — сердечная сумка — серо-фиолетового цвета, в тонких прожилках.
Крис, взяв у медсестры скальпель — держа его между средним и указательным пальцем почти вертикально, «пером», — резал сердечную сумку. Рана быстро наполнилась кровью, и индус-ассистент быстро вставил туда клювик электроотсоса. Хлюпая, он пил кровь. Которая, как заметил я, уходила по прозрачной трубке к «мастерам перфузии». Потом они, видимо, вернут ее в организм?
Крис спокойно и методично дорезал перикард.
— Из перикарда, кстати, получаются неплохие заплатки, если понадобятся, — шепчет мне мой «Вергилий».
В разрезе появляется крохотное сердечко... Еще бьющееся... брыкающееся, я бы сказал.
— Ввести гепарин! — командует Крис, и Гриня громко переводит.
Китаец открывает какие-то вентили, кровь по колбам и трубкам двигалась теперь быстро, словно нетерпеливо.
— Кровь пойдет по пластмассовым трубкам, — бубнит Гриня, — что не ахти — могут образоваться бляшки и закупорки. Гепарин — антисвертыватель.
— Гепарин введен! — рапортует китаец, и Гриня переводит.
Зрителей тут не меньше, чем участников, и сверху, в стеклянном куполе, их полно.
Даже и я, стоя и ничего не делая, начинаю уставать. А каково Крису? А он, в сущности, к главному еще не приступал. Маска на лице хоть и пропускает дыхание, но под ней постепенно скапливаются зловоние и горечь, выдыхаемые изо рта... хочется сплюнуть... но уж не здесь!
— Ну... самое главное началось, — глухо комментирует Гриня (я лихорадочно записываю в тетрадку). — Вставляем (будто мы тоже участвуем в этом) в аорты наконечники трубок... так называемые канюли... Так будет работать искусственное кровообращение, когда остановим сердце... При вставлении канюлей надо быть предельно внимательным, чтобы как-то не затесался пузырек воздуха. Пройдет в мозг, и тогда — хана.
— Канюли поставлены! — докладывает индус.
— Включайте перфузию! — командует Крис.
Китаец, сидя на кругленькой табуретке, нажимает «клавиши» на установке — и в прозрачных трубках, уходящих в рану и заканчивающихся канюлями, появляется кровь.
— Аорта пережата! — докладывает индус, и Гриня, как эхо, переводит.
К сердцу кровь уже не идет, но оно еще брыкается, по инерции — скальпелем не прикоснешься.
— Охлаждаем сердце! — говорит Крис.
Операционная сестра подает Крису мельхиоровое ведерко с ложечкой. Вода (физраствор, уточняет Гриня) шевелится там мягкими кусочками, в состоянии — между льдом и снегом. Крис цепляет эти кусочки ложечкой и обкладывает ими маленькое сердце, которое брыкается все слабее. Он поднимает глаза на монитор. Цифры мелькают — 35-34-32-31-30-29-28!
— Охлаждаем до двенадцати! — произносит Крис и льет состав из ведерка прямо на сердце.
Цифры мелькают еще быстрее. 12! Крис отводит ведерко, грациозно, как фокусник. Синусоида на мониторе, взбрыкнувшись, исчезает, становится прямой линией.
Крис выглядит спокойным и даже неторопливым... хотя «смерть» не может продолжаться долго. Надо успеть сделать все — и запустить сердце.
Крис как-то беззаботно (чуть ли не насвистывая) срезает с поверхности сердца изрядный кусочек — и небрежно кидает в бювету, в мусор. Сильное зрелище!
— Вилочковая железа отрезана, — комментирует Гриня, — ненужная вещь. С возрастом — даже вредная!
Но будет ли у этой девочки «возраст»?
Крис взял у сестры ножницы и стал спокойно резать правый желудочек сердца. Все сердечко было с орех, а каждый желудочек — с пол-ореха, тем не менее Крис сделал надрез легко, с ходу, как бы даже не прицеливаясь. Класс!
Затем, отдав ножницы, он взял у сестры пинцет, сунул в разрез и вытянул тонкую бледно-фиолетовую пленку — межжелудочковую перегородку, и подержал ее, демонстрируя всем. Даже невооруженным глазом была видна рябь на ее поверхности — многочисленные дырочки в ней. Через них отработанная, лишенная кислорода «синяя» кровь просачивается из правого желудочка в левый, а левый качает ее в организм, пустую, не прошедшую через легкие, лишенную кислорода... Нечем дышать.
Мне, кстати, тоже. Но уйти нельзя.
— Я же говорю... решето! — слышится рядом глухой (через маску) голос Борина, главного хирурга. Сославшись на крайнюю занятость (что, несомненно, было правдой), он сказал, что не придет... но — не утерпел, однако!
А теперь это «решето» Крису надо как-то залатать. За что тут цепляться? Крис делает глубокий вдох — и дальше уже работает не отрываясь. Он только кидает очередной взгляд на сестру, и та тут же протягивает пинцетом очередную заплатку, вырезанную из перикарда, индус пинцетом придерживает ее возле дырки, Крис шьет. Время от времени он закидывает длинные концы ниток на какой-то «гребень» на подставке, с пронумерованными «зубцами», вдевает нить между ними и, оставив ее там, пришивает следующую заплатку, оставляя на гребне длинный «хвост». Самая большая заплатка — миллиметров пять, остальные меньше. Новая нить — уже, наверное, двадцатая — втыкается в «гребенку». Немножко это напоминает ткацкое ремесло. Крис пинцетом вытаскивает перегородку, показывает очередную дырочку и латает ее, глядя через линзы-биноклики очков. Он пришивает заплатки быстро и легко, потом, подняв глаза, закидывает длинный конец нитки в прорезь между пронумерованными зубцами «гребенки».
Потом, почти без паузы, они снимают все нити с гребенки себе на пальцы, как кукольники, стягивают нитками «кошелек» сердца, быстро вяжут узлы. Обрезают кончики. Все! Крис облегченно откинулся. Теперь надо запускать сердце. Все напряженно щелкают тумблерами, взволнованно переговариваются. Крис один стоит неподвижно, глядя на монитор. И вот на нем вздымается слабая синусоида — и тут же опадает. Снова вздымается — и снова опадает. И вот поднимается — и остается. Теперь еще надо долго зашивать, но Крис, повернувшись, отходит от операционного стола, перешагивая кабели и трубки под ногами.
Глухой стук аплодисментов. Крис уходит не оборачиваясь.
...И теперь мы летим в Нью-Йорк, чтобы погубить этого человека?
Автор
До этого я конечно же ездил в Троицк, чтобы попытаться понять это дело, «прильнуть к истокам».
— А ты не рискуешь? — вдруг спросил Гриня. — Ну, гляди! Тогда едем.
Четыре часа езды от Питера он молчал и, лишь когда мы вышли с ним на автостанции Троицка, вспомнил обо мне. Снег под солнцем чернел, и на жухлой прошлогодней траве вытаивала всякая дрянь — пластиковые коробки, бутылки, рваная обувь.
Но раз уж ты взялся за это дело, сказал я себе строго, терпи. И гляди. Сведения о возрождении издательства, где обещали переиздать мои старые книги, не подтвердились, увы. Так что Гриня с его заказом пришел вовремя. А что это он поглядывает, вроде нерадостно? Не нравится, как я разглядываю сор?
— Ты фильтруй... информацию-то! — многозначительно произнес он.
Видимо, он имел в виду не только мусор на станции, но... вообще?
Что он хочет? Слезливую историю о русской сиротке, спасенной американским хирургом, или — «всю правду, и ничего, кроме правды»? Похоже, он уже жалеет, что связался со мной. Пригласил бы какого-нибудь бойкого журналиста, и история давно бы испеклась. «Нет добросовестнее этого Попова!» — говорила еще классная воспитательница Марья Сергеевна, и некоторую горечь ее интонации я понимаю теперь. Потащился зачем-то в Троицк, где все, наверное, остыло уже давно. Разберусь ли? И надо ли? Нынче издается — да и пишется — только то, что хорошо продается. Впрочем, под Грининым руководством — может быть. С огорчением убеждался уже не раз, что самые толковые деятели — из бывших комсомольских работников, и Гриня — как раз такой. Командует местным здравоохранением — и... И видно, еще что-то в жизни значит, если говорит, что наш совместный литературный «продукт» якобы жадно ждут в Голливуде. Впрочем, это он в Питере, в присутствии Криса, горел энтузиазмом, а тут как-то поувял, поскучнел. И на меня поглядывал как-то позевывая, а порой — чуть ли не с удивлением: а это кто? Права была мудрая Марья Сергеевна, когда о добросовестности моей говорила с горечью!
— Ну все... превращаюсь в начальника! — это он произнес еще шутливо, но после действительно надулся и поважнел.
Несколько простых женщин в платках почтительно поздоровались с ним, и он отвечал им чуть заметным кивком, как и положено местному начальству.
У автобусного вокзала была точно такая, как и во всех наших городах, городках и поселках, толчея: лотки, ларьки. Как везде, много небритых «лиц кавказской национальности», громко разговаривающих на непонятном местным жителям гортанном наречии. Для поддержания местного населения и местного производства я купил у бедной старушки будильник с лотка, но оказалось, я поддержал не местную экономику: тут же к бабульке подошел небритый кавказец, и она отдала ему мои пятьдесят рублей. Подрабатывает бабушка! Впрочем, я здесь по другому вопросу. Гриня все хотел оторваться от меня, но все же не мог, с досадой поглядывал: он же меня во все это втравил, суля золотые горы и чуть ли не Голливуд.
— Ты, я вижу, надолго сюда! — так, несколько нервно, прокомментировал он покупку мною будильника.
— Да нет, это я домой, — успокоил я его.
Он почему-то глядел на меня недоверчиво.
— ...Ну ладно, — наконец прокомментировал он то ли мои слова, то ли свои глубинные мысли.
Через базарную толчею мы вышли на их главную улицу, состоящую в основном из кирпичных купеческих особняков и носящую имя все еще Ленина, а может быть, уже опять Ленина? В одном из маленьких городков вроде этого жители, как я видел по телевизору, потребовали это название вернуть взамен названия Большая Дворянская, им глубоко чуждого.
Подняв руку, он остановил маршрутку.
— Сидай!
Наверное, при его чине ему положена «Волга», но сначала он, видно, решил отделаться от меня. Мы уселись, сгорбясь, в маршрутку и некоторое время ехали молча.
— Я Криса спрашивал, — Гриня произнес, разговаривая скорее со своими сомнениями, чем со мной, — вызывает ли по-прежнему интерес эта история? Он сказал, что Джуди разговаривала в Голливуде, и один продюсер заинтересовался... якобы, — добавил он.
В этом «якобы» — червоточина всех наших великих планов. Вроде обо всем договорено... или нет? Неужто теперь наше «якобы» проникло уже и в Голливуд? То он говорил про свою тетю там, теперь уже на Джуди надеется?
В общем, чувствовалось, что в стиле «якобы» нам и предстоит с Гриней работать, — совсем меня отбрасывать на всякий случай он не хотел, но и особенно баловать — тоже. Впрочем, так всю жизнь и живем. Привыкши. Больная девочка из заштатного Троицка, вывезенная знаменитым хирургом в США, там прооперированная и спасенная, — чем не сюжет?
Между тем мы въехали в шикарные декорации — Голливуд не устоит! Домики кончились, впереди поднимался холм, и на вершине его зубцы, башни и колокольни потрясающего белого монастыря. За дальней его стеной струилась могучая река, еще белеющая льдинами.
— Ну? — гордо проговорил мой гид.
При всем при том он явно был троицким патриотом и отчасти гордился, что меня сюда привез. Мой восторг явно ему понравился. Да и чего нам ссориться с ним? Вдвоем делаем с ним общее дело — с разной, правда, степенью осведомленности и с разных концов... Но что должна быть какая-то история, уже из нынешней жизни, но в этих декорациях, мы осознали оба.
Очарованные, мы молчали.
— Стой! — опомнившись, рявкнул он.
Мы вылезли из маршрутки и по извилистой дороге двинулись в гору.
Монастырь нависал над нами, но не подавлял, а, наоборот, как-то поднимал нас к небу.
Мы вошли в ворота под надвратной церковью. Тяжелая дверь с шипами была прямо под аркой. С натугой Григорий отодвинул ее, и мы вошли в длинный коридор с белыми сводами. Григорий снова приоткрыл дверь, на этот раз вполне современную. Но меня туда не пустил.
— Погоди, — сказал он мне, исчезая. Я стоял около получаса, и наконец он выглянул. — Заходь!
Я вошел за ним в большую сумрачную комнату с решетчатыми оконцами. И я увидел Марину. Впрочем, это уже была Марина Павловна. Мариной она теперь становилась ненадолго и лишь иногда.
После, проглядывая наши с ней записи, я решил расположить все по порядку — от Марины к Марине Павловне.
Марина
Как я здесь оказалась? Конечно, я мечтала о другом — о консерватории, о переполненных залах. Но в один странный вечер все пошло иначе.
Солнце сделало нашу комнату абсолютно желтой! Или это казалось мне? И я уже была не в себе? Во всяком случае, такого заката я не знала ни до, ни после.
Я сидела возле окна за роялем, в нашем поселке на высоком берегу, называемом в народе «Дворянское гнездо», и, готовясь к выпускному экзамену в музучилище, играла «Песню без слов» Мендельсона. Пальцы все время соскальзывали почему-то, и я подняла их к глазам. Пальцы были какие-то мокрые, блестящие — никогда не видела их такими. Впрочем, больше пугали меня не мои пальцы, а какое-то странное ощущение. Что-то такое я часто чувствовала в детстве. Мне казалось, что я на все это смотрю откуда-то очень издалека — с очень дальнего расстояния или из какого-то другого времени.
Тут я вспомнила, когда именно в детстве я чувствовала себя так, — перед началом серьезной болезни. В четыре года, перед скарлатиной, когда я чуть было не умерла. Я провела ладонью по лбу — ладонь была мокрая, хотя лоб показался холодным. Уже в панике я повернулась на музыкальном винтовом табурете к дивану, нагнулась, чтобы лечь на него, но при наклоне голова закружилась так страшно, что я быстро выпрямилась и сидела прямо.
Тут заскрипела дверь, и, освещенный низким солнцем, быстро, словно чувствуя опасность, вошел папка. Я думала, что он еще на службе, — он был секретарь горкома партии, хозяин города. Но он вдруг появился дома, бесшумно и внезапно, чисто по-охотничьи, — он так умел.
Родился папка в глухой таежной деревеньке под Благовещенском, у китайской границы, и что-то восточное, несомненно, в нем было: невысокого роста, кряжистый, с узенькими жесткими глазками, скуластый. Что-то восточное есть и во мне — на одном международном симпозиуме меня приняли за японку. Хотя — ростом и непредсказуемым характером я в маму-цыганку. Я не помню ее: она ушла с табором, когда мне было два года, а жили мы тогда в Благовещенске, папа был военный. Он говорит, что мама не вынесла суровой жизни военного городка при атомном полигоне и ушла. И в моменты наших ссор, которые были не такими уж редкими, он говорил с отчаянием: «Вся в мать! Похоже, ждут тебя большие горести!» И он не ошибся. Как раз в этот вечер горести и начались. Он, увидев меня, побледнел — стал, наверное, такой же белый, как я. И сразу стал звонить в «Скорую» — но не в обычную, а в нашу, привилегированную — тогда все у нас было особенное, свое. И «скорая» прибыла почти сразу. Седенький врач в очках велел мне расстегнуть халатик, лечь на диван и приспустить трусики. Мне было не очень-то ловко это делать. Но врач был такой старенький, добродушный... Я поняла, что стесняюсь в основном папку. И врач это тоже понял и сказал отцу:
— Подождите за дверью, пожалуйста.
Отец кинул на него знаменитый свой яростный, «тигриный» взгляд. Его боялись, как я не раз замечала, даже директор машиностроительного завода, тоже свирепый мужик, и даже генерал, начальник гарнизона Троицка. Но маленький седой докторишка спокойно выдержал этот взгляд, продолжая сладенько улыбаться. Отец, сумев взять себя в руки, вышел. Нервничал он, конечно, не из-за упрямого доктора, а из-за меня.
— Расслабь животик! Вот умница! — Доктор сначала прошел по животу пальчиками, потом плотно прижал к животу ладони и резко отпустил. Как ни странно — резануло именно в этот момент, я просто выгнулась от боли!
Он открыл дверь, но вошел не отец, появилась молоденькая медсестра с чемоданчиком и здоровый мужик в белом халате со сложенными носилками.
Доктор зачем-то повторил экзекуцию — видимо, для медсестры, которая, наверное, заканчивала медучилище. Он надавил на живот ладонями, потом резко их отпустил — и я снова застонала и выгнулась. Врач требовательно смотрел на сестричку. Я вдруг почувствовала гнев — он накатывал на меня внезапно, этим я пошла в отца: я умираю, а они тут экзамен устроили! И одновременно, помню, я слегка и даже насмешливо смотрела на медсестричку — как она хлопает накрашенными ресничками, время от времени приоткрывает пухлый ротик, но ничего не может сказать, дурочка. Правильно говорят, что характер определяется уже в молодости и даже в детстве. Я была слабая и больная, но тем не менее — чувствовала свою силу и превосходство над этой глупой девчонкой, которая к тому же была постарше меня. И тем не менее, я чувствовала над ней превосходство. И вовсе не потому, что мой папа начальник. Нет. Я чувствовала, что сама по себе я крепче и умней этой девчонки. Помню, я даже иронически поглядела на доктора: мол, что вы хотите от этой дурочки? И он улыбнулся мне в ответ. И все это происходило в довольно критический для меня момент: санитар торопливо разворачивал носилки. А я улыбалась, гордясь своей силой духа.
Наверное, все это длилось какие-то минуты, но я столько успела почувствовать! В критические минуты сознание обостряется, впитывает все жадно и подробно. Может, сознание пугается, прощается с жизнью, и «на прощание» пытается схватить как можно больше? Странно, но я чувствовала радостное возбуждение. И действительно, началась моя новая, неожиданная жизнь. Поначалу я ликовала... а в результате вместо концертной деятельности, о которой мечтала, оказалась здесь — в детском психоневрологическом диспансере номер 1, который еще называют в народе «страной дураков». Но я не жалею о том, что произошло.
— Укол, — сухо приказал доктор сестричке, видимо потеряв надежду повысить ее научный уровень.
— Повернитесь! — сказала она мне обиженным тоном, будто я была виновата в том, что она такая. Не дай бог руки от обиды у нее задрожат и не попадет куда надо! Помню, что я думала об этом не с испугом, а почему-то свысока, снисходительно. Наверное, в опасные минуты все силы твои собираются в кучку... так, во всяком случае, у меня.
Укол, однако, у нее получился — я еле почувствовала тоненькую иголочку. Боль постепенно прошла, и наступило блаженство и даже счастье. Передо мной стали проплывать какие-то яркие картины-фантазии. Папа всегда называл меня фантазеркой. Но сейчас, при всей их фантастичности, ощущения были какими-то особенно ясными, почти реальными. Когда меня переложили на носилки и понесли, я увидела себя царицей Клеопатрой в роскошном, сияющем дворце. Мои рабы несли меня на носилках. Помню, обычный плафон в прихожей показался сверкающей люстрой, и восторг мой усилился. Потом мы ехали в машине, слегка покачиваясь, — и я ясно видела себя в венецианской гондоле, плывущей по широкому солнечному каналу. С юных лет Венеция почему-то была любимым моим городом — я жадно смотрела фильмы, книги о ней. И вот — я оказалась в гондоле.
Очнулась я в приемном покое, почувствовав холод и какой-то неуют. Видимо, действие укола закончилось, а продолжить это блаженство врачи почему-то не хотели. Я почувствовала какое-то раздражение вокруг меня.
— Да. Городская больница. Но здесь лучшие врачи! — говорил седенький доктор, который уже не казался мне таким симпатичным. — А вы что бы хотели? Отдельную палату? В реанимации отдельных палат нет.
При слове «реанимация» я упала духом. Совсем, значит, плохи мои дела?
Приподнявшись, я увидела отца. Его обычно твердые губы слегка дрожали.
— Лежите! — сказал мне доктор, уже с досадой. Видимо, в «Дворянском гнезде» он понимал свое место, а здесь, на своей территории, он слегка обнаглел. Какая-то сухая грымза в белом халате, стоявшая тут же, тоже всячески изображала на своем лице гордую независимость: мол, кончилось ваше «партийное руководство»! Такие же разговоры ходили и в музучилище, я лишь снисходительно улыбалась. Может, кто-то скажет, что мне по блату достался абсолютный слух и уникальная техника? Слух мне достался от природы, думаю, а технику я приобрела упорными упражнениями — упорство во мне, я думаю, от отца. И кстати, кому он что-то сделал плохого? Честно работал на атомном полигоне, потом, когда облучился и заболел, еще не долечившись, перешел на хозяйственную работу, потом на партийную... Кстати, и эта больница, весьма современная, появилась в нашем скромном городке благодаря папе. Так что гонор врачей был абсолютно неуместным. Шел девяностый год, перестройка, и все страстно мечтали разрушить «старый мир», там, где надо и не надо.
— Позовите Гришко! — твердо произнес отец.
— Гришко сейчас занят! — произнесла грымза и поджала губы.
— Ладно... Позовите! — сказал ей седенький врач.
Та ушла, гордо неся свою драгоценную голову.
Появился Гришко, главный хирург, личность известная, знаменитый своим хирургическим мастерством и крайним хамством. Именно благодаря выдающемуся своему хамству он был переведен из Москвы в наш город. Некоторые, впрочем, называли это независимостью характера. Надо же, целая классовая война развернулась вокруг моего бедного аппендицитика, который, кстати, до бесконечности не мог ждать. Появился Гришко, человек-гора. На меня он даже не посмотрел, лишь сухо кивнул отцу. А ведь это папа настоял, чтобы его назначили главным хирургом, когда Гришко, никому не нужного, выслали из Москвы. Вот она, благодарность!
— Займитесь, пожалуйста, моей дочкой, — вполне дружелюбно обратился к нему отец.
— Не думаю, что элементарную аппендэктомию должен непременно делать главный хирург, — ответил тот неожиданно высоким голоском. — Извините, конечно, но из-за вас я прервал довольно серьезную операцию. Аппендикс у нас прекрасно делают интерны! — Он насмешливо посмотрел на отца. — Могу порекомендовать хоть пятерых... один другого краше!
При этом он как-то снисходительно глянул на меня: мол, заодно и женишка своей дочке подберешь!
— Меня красота ваших интернов не интересует! — отчеканил отец. — Вы отказываетесь делать операцию?
— К сожалению, у меня сейчас идет операция на сердце... ассистенты делают все возможное, но вряд ли справляются. Я уже должен быть там. А вашу дочь, как я понимаю, надо срочно... чикнуть! — произнес он довольно добродушно, но я видела, что отец буквально побелел от ярости. Вот за подобные словечки Гришко и оказался здесь, и все никак не угомонится!
— Позовите Левина, — приказал Гришко грымзе и, уронив свой гигантский «котел» в белой шапочке на жирную грудь, переходящую в огромный живот (изобразив, надо думать, поклон), повернулся и вышел.
Мы встретились с папой взглядами. Редко мы так совпадали эмоционально, но тут совпали!
— Поехали отсюда! — чуть было не сказала я ему.
Но тут дверь как-то неуверенно заскрипела... и вошел он, с выразительным, тонким лицом... похожий на какого-то испанского герцога, какими их показывают в кино. Но глаза у него были добрые — и слегка растерянные. С какой-то надеждой он посмотрел на меня. Он словно искал у меня поддержки! «Ведь мы с тобой сделаем все нормально? Ты ведь поможешь мне?» — вот что читалось в его взгляде. И я улыбнулась ему.
Автор
Мы с Мариной мирно и грустно беседовали в ее кабинете под монастырскими сводами. И вдруг в крохотной приемной перед ее кабинетиком начался какой-то гвалт, выкрики секретарши, потом дверь распахнулась и ворвался какой-то мятый субъект с подбитым глазом, но с интеллигентной бородкой. Об его интеллигентности — которая еще с трудом, но прочитывалась, — главным образом эта бородка и свидетельствовала. Неужели это и есть... испанский герцог?! По комнате разлился явственный «аромат степу».
— Влад! — с отчаянием проговорила она. — Ты же видишь... у меня люди!
— Люди? — проговорил он, тараща подбитый глаз. Голос у него был сиплый, словно простуженный. — Так это ты «им», — он усмехнулся, — тут болтаешь про нас?
Он угрожающе приблизился. Кто, интересно, ввел его в курс? Мог только Гриня! Голливудский боевик тут кроит? А какой же боевик без хорошей драки? Я встал.
— Влад! Выйди, прошу тебя! — взмолилась Марина.
— Может, действительно выйдем? — предложил ему я.
Ярость в его глазах сменялась какой-то суетливостью, свойственной алкоголикам.
— Выйдем... если не боишься! — произнес он, видимо возлагая на меня какие-то специальные свои надежды.
Влад
— Жил бы себе спокойно Серый Волк, если не встретил бы Красную Шапочку! — усмехнулся Влад и опрокинул стопку.
Черты лица его постепенно разгладились... что-то от испанского герцога действительно появилось в нем. Я вглядывался в него... согласен, приятный парень. В «Трапезной», устроенной в помещении монастыря и явно не без влияния монастырского стиля, было шумно и тесно, и тут почти все его знали.
— Ну что, Влад? Поправляешься? — с усмешкой произнес юный румяный милиционер, и, потрепав Влада по плечу (тот брезгливо вырвался), страж порядка подошел к стойке и весьма результативно (судя по количеству стопок) побеседовал с барменом.
— Я же в тот день... верней, накануне с самим Гришко за столом стоял! — произнес Влад свое обычное, видимо, заклинание, дающее право, как он считал, покончить с содержимым нашего графинчика.
— ...Моя первая операция, как и первая любовь, как-то из-за угла нахлынули. Накануне еще вполне спокойно чувствовал себя, скромно в толпе интернов стоял, вперед не лез — не в моем это характере.
Гришко, великий провокатор, творил свой «театр ужасов» специально для нас. Любил он, как у нас говорили, «купать интернов в крови», специально создавая критические ситуации, из которых надо было мгновенно находить выход. И считалось, что, кто «с Гришко не постоял», тот хирургом не будет. Но эти «стояния» с ним не каждый выдерживал. Даже если это было в прозекторской, как в тот раз. Уйти из ординатуры без «напутствия от Гришко», — все равно что уйти в никуда. Все завкафедрами, главные хирурги клиник боялись его — но слово Гришко ценили. Знали, что только он настоящего хирурга сделает, а слабака — сломает и выбросит. Зато с теми, кого «проверил Гришко», проколов не было. Лучшей школы до сих пор нет. Так что мне... повезло! — Влад усмехнулся, оглядел дымные своды пивной. — А дальше уж я сам! — Он махнул рукой, грязной, но с длинными сильными пальцами. «Рука хирурга?» — подумал я. Мысли мои он прочитал без труда. — У Гришко как раз не пальцы, а сардельки были! — произнес Влад. — Но творил он ими абсолютно все, что хотел. И вот... — Он жадно затянулся. Перевел дыхание — чувствовалось, что возвращаться в прошлое, где все еще могло повернуться иначе, ему и сладостно, и тяжело. — Ассистент его, Осадчий, открыл на трупе ребро.
— И что мы видим? — Гришко с усмешкой проговорил.
Первым, как прилежный ученик, вылез я, хотя нас там много стояло.
— Остоэмелит ребра! — доложил я.
— Правильно говорит, умный мальчик! — оценил шеф. — Ну и что будем делать?
— Резекцию! — смело произнес мой друг Станислав, гордый потомок польских шляхтичей.
— Правильно! — одобрил Гришко и поднес хирургические щипцы к гнилому ребру. — И сколько берем? Столько?
— Да, — вставил Ваня, разумно решив, что соглашаться с шефом дело безопасное.
— Раз ты советуешь... — подытожил Гришко, и мы испуганно сжались. Некоторое время он медлил и молчал, как бы спрашивая нас: «Ну? Отвечаете?» Все вдруг стали смотреть как-то в сторону, с интересом оглядывая трупы на соседних столах. — ...Ну ладно! — произнес он, и не успел никто из нас пикнуть, как он уже отщелкнул щипцами кусок ребра и небрежно кинул его в корзину. — Ну? Все?
Вопрос был явно провокационный. Что было делать? Промолчать? Скромность в хирургии, как и в любых делах, не лучшее качество. Сказать что-нибудь? А вдруг — ошибешься? Сказать «еще»? Обратно кость не пришьешь! Конечно, можно было не терпеть эти издевательства шефа, повернуться и уйти, как ушли уже многие. Стояли только мы — самые стойкие. И долго он нас будет мучить на этот раз?
— Еще надо бы удалить — вон там почернение! — произнесла решительно Оксана, наш комсомольский вожак и к тому же неформальный лидер — во всем. Решительность — ее конек. У нас в стране очень любят, когда женщина занимается не своим делом, и всячески поддерживают это: женщина-машинист, женщина-капитан, женщина-космонавт, женщина-хирург. Оксана правильно рассчитала. Хотя почему-то казалось мне, что Оксану Гришко недолюбливает. А кого из нас он особенно любит-то?
— Ну, если требует женщина, — произнес Гришко, уже явно глумясь, и мгновенно отхватил еще кусочек. — Так достаточно? — поинтересовался он, кидая косточку в корзинку.
При этом он был абсолютно спокоен — потом истекали мы, хотя не делали ничего, только советовали... но на таких советах можно сгореть.
— Хватит?
Мы молчали. Опять он выставляет нас идиотами. А что было делать? Сказать «нет»? И правильно ли это — ребро ведь сильно гнилое... Проявить нерешительность в хирургии — хуже всего. Решительность лучше. И тут тихий Ваня решил, что и ему пора проявить решительность, и, прокашлявшись, сипло проговорил:
— Надо убрать еще... вон там, кажется, потемнение.
— Кажется или есть? — Гришко ожег его взглядом.
Попался Ваня.
— ...Есть! — твердо проговорил Иван, явно решивший порвать навсегда со своей всегдашней робостью и пребыванием в тени.
— Ну что... он тоже право имеет, — совсем уже насмешливо произнес Гришко, — его тоже надо уважить! — и, положив щипчики, протянул руку в мутной резиновой перчатке к операционной сестре — за другими щипчиками? Эти, видимо, притупились?
На самом деле это была пауза для нас — если отрезанный кусок ребра окажется лишним, — лишним, разумеется, для операции, а отнюдь не для трупа, — этот вырезанный кусочек кольнет и каждого из нас: почему молчали, не поправили дурака? Я, например, ясно видел, что если отрезать еще кусочек, то концы ребра явно уже будет не стянуть вместе никакими силами! Но я молчал.
— Удаляю, — щелкнув в воздухе новыми щипчиками, произнес Гришко.
Мы молчали, прекрасно понимая ужас происходящего. Мы как бы рождались хирургами — из чьего-то ребра, — но каково при этом его обладателю?! Сказать? Я открыл рот, но осекся. Получится — я выслуживаюсь перед шефом, обсирая товарища? Не годится! Так, во всяком случае, говорил себе я. На самом деле мне, как и всегда, не хватало решительности и ответственности. А без решительности и ответственности, выстраданных вот здесь, за столом, хирургом не становятся. Так что мне здесь не место! Так же как и моим друзьям! Но в чем-то они оказались решительнее меня. Увидев, что «по их указаниям» творится явно не то, они поодиночке стали линять... у меня даже на это решимости не хватило. Я стоял один за спиной Гришко, обливаясь потом. За все их советы расплачиваться мне! Но я не уходил. Нерешительность — или... Как-то казалось мне не очень стильным — насоветовать и убежать. Уж пусть лучше «гроза»! В кого-то должна ударить молния — так пусть ударит в меня. И вообще — неловко: работает знаменитый хирург, а зрители разбежались! И я покорно стоял. Помню, как в детстве в гостях у родственников мне дали в руки удочку, посадили у пруда и забыли. И я часов, наверное, пять просидел с этой удочкой, хотя поплавок не дернулся ни разу. При этом я еще вежливо улыбался, хотя меня не видел никто. А вдруг увидят и решат, что я недоволен их гостеприимством, не ценю их попыток меня развлечь? И я сидел, добро улыбаясь, над абсолютно неподвижным поплавком дотемна. Так и тут. Гришко отчикнул еще кусок ребра, кинул в корзину, обернулся и увидел лишь одного меня. По усмешке его было ясно, что он этого и ожидал.
— Ну? И где же эти... советчики? — произнес он. — А соединять будет кто?
Я стоял молча.
— Ну, давай, что ли, попробуем. Раз ты... один за всех! — сказал он.
С огромным трудом мы с Гришко вдвоем стягивали торчащие обрезки ребра вместе. Капельку за Ванечку, капельку за Оксану, капельку за Станислава... Стянули. Уф!
Выпрямились.
— А ты ничего, — проговорил Гришко. — А эти пускай гуляют себе...
Я утер пот. Вот уж не думал, что так жарко в морге!
И тем не менее, я не ожидал, что все так быстро закрутится. Буквально на другой день мы с друзьями трепались в ординаторской — точней, Станислав рассказывал о своих счастливых похождениях в общежитии химкомбината, — и вдруг появилась Агаркова, зав приемным отделением. Это напоминало появление призрака старой графини — никогда раньше она не поднималась сюда.
— Петр Афанасьич просит вас спуститься в приемный покой! — холодно блестя очками, криво отражающими рамы, проговорила она.
Чтоб она сама поднялась сюда! Явно лишь ради Гришко, которого она обожала — как специалист и, видимо, как женщина.
«Кого... просит Петр Афанасьич? — испуганно подумал я. — Навряд ли меня?»
И действительно, самоуверенный Станислав неторопливо поднялся.
— Нет. Не вас! — усмехнулась Агаркова. — Вас! — Она глянула на меня.
Я встал и, подмигнув своим, пошел за Агарковой.
— Протырился-таки! — проговорил Ваня, когда я закрывал дверь.
Не слишком-то теплое напутствие! Но — что делать?
Мне бы хотелось идти быстрей — но бросать женщину, да еще такую!.. Никогда!
Замороженно улыбаясь, я глядел на нее и шел рядом.
— Чего там Петр Афанасьич подсуропил? — по возможности непринужденно спросил я.
— Да уж мало не покажется! — зловеще усмехнулась она. — Аппендикс. Но очень не простой.
Вот оно, боевое крещение! Конечно, Гришко что-то суровое приготовил — иначе не бывает.
— Гангренозный? Перфоративный? — солидно осведомился я, уже прокручивая в уме план операции и на тот и на другой случай.
— Хуже! — усмехнулась Агаркова. — Партийный!
— Как это? — Я даже остановился у лифта, который как раз подъехал.
Агаркова плавным жестом предложила мне войти и, когда лифт ухнул вниз, пояснила:
— Дочь секретаря горкома Кошелева привезли!
Сердце мое как-то оборвалось. Гришко учил: «Никогда не думайте, кто перед вами лежит. Наше дело — внутренние органы, все остальное не должно нас отвлекать». Но попробуй не отвлекись тут. Эти партийцы уже до горла достали, перестройку, которую все так ждали, душат на глазах. И тут будут командовать, что делать мне. Да, крепко меня Гришко окунул. От такой закалки можно одуреть. И наверняка дочь у партбосса этакая фифа — видимо, уже требует хирурга из Москвы, а меня заранее презирает.
Мы вошли в приемный покой — и все сразу изменилось. Красивая азиаточка! Но главное — во взгляде ее мелькнул испуг и — явное восхищение: Ромео оперирует Джульетту!
Наверное, мы с Мариной слишком «перемолчали», глядя друг на друга, — это оцепенение выдало нас.
— Ну, я вижу, все будет нормально, — напрасно, наверное, произнес Кореневский, врач «Скорой», выходя из комнаты.
Кошелев гневно глянул ему вслед: такая «нормальность» явно не устраивала его!
И тут Марина (не в последний, как оказалось, раз) показала характер.
— Ну иди, папа... Все хорошо, — проговорила она.
«Похоже, она и операцией собирается руководить!» — с некоторой тревогой думал я. Стиль наших будущих отношений как-то сразу проступил. Я ясно чувствовал, что никуда уже не денусь от нее, что бы ни случилось. Я понял вдруг: вот и счастье!.. но счастьем этим руководить будет она. Валить, пока не поздно? Пусть сделает Стас? Одна из первых заповедей Гришко: «Никогда не оперируйте близких! Хирург-родственник — самый плохой хирург!» А я, похоже, тут уже больше чем родственник! Значит — суперплохой хирург? А это — первая моя операция! Как бы ей последней не стать! «Впечатлительный хирург — не хирург. Сразу сломается! — еще одна заповедь Гришко. — Слоновью шкуру надо иметь». Интересно, у него сразу была такая или — нарастил? Спросить? «А как ты хочешь, так и будет», — наверняка безразлично ответит Гришко. Презирает слишком задушевные разговоры. Тем более — перед операцией. «Перед тобой механизм, из мяса. Вот и чини его и не отвлекайся!» — еще одна заповедь его. А у меня вместо «механизма из мяса» — сразу любовь. Что-то не туда тащит меня! Стану ли я таким хирургом, как Гришко? Что-то не похоже. Может, отказаться, пока дров не наломал? Снова его цитирую: «Кто, подходя к столу, боится, как бы дров не наломать, — тому лучше и не начинать даже, сразу отойти. Что ты в жуткую ситуацию попадешь во время операции — девяносто процентов. Будь готов! А если не готов...» Ясно.
Но она так смотрела на меня! Если вдруг слиняю — кончится все, еще не начавшись. В грош оценит тебя. Соберись! Должно же все решаться когда-то? Вот сейчас и решится! Заранее уползать не стоит. Еще поглядим! Гришко, думаю, на операцию заглянет — так что, если что!.. Ведь наизусть методику знаешь — ты мальчик старательный. Потом будешь с ней кокетничать — а сейчас лицо ее прекрасное позабудь. Отгородят занавесочкой его, как это принято. И в ту сторону — не смотри.
Если уж ты аппендицита боишься — какой ты хирург? Хватит руки тереть — чище уже не будут. Вошел в операционную. Вытянул руки, операционная сестра Катя «вдела» на меня халат, нащелкнула резиновые перчатки. Глянул на Марину — та вымученно улыбнулась, хотя верхняя губка ее была в капельках пота. Я подмигнул ей — и опустил «занавес» перед ее лицом.
Один, стало быть, буду делать? Не пожалует Гришко? От такой «закалки» треснуть можно! И тут — Ваня появился:
— Привет тебе от Гришко!
Ну что ж — какая ни есть, а подмога! Конечно, не хирург Пирогов. «Пироговым» ты должен стать! Катя Ваню одела. Катя тоже, конечно, не мастер — молоко на губах.
Анестезиолог Ромашова — та зубр, конечно. Но недовольно как-то смотрит. Считает, видимо, унижением работу со мной. Ладно, не накручивай! Ей, думаю, все равно. Не выспалась, наверное, просто — с внучкой небось замучилась!
— Ну... как обычно, — я Ромашовой сказал, и это «как обычно» понравилось мне. Будто это сотая уже, рутинная для меня операция.
Все помню, как сейчас. Первый мой раз! Первое проникновение в живой организм!
Ромашова укольчик сделала, и, пока операционное поле замерзало, мы обкладывали его по краям салфетками и говорили о постороннем — о продуктовых, как сейчас помню, наборах, тогда в наших учреждениях не было темы более актуальной: что, интересно, в завтрашнем наборе дадут?
Поднимаю глаза над маской на большие часы на белой стене, говорю Ромашовой:
— Одиннадцать часов семнадцать минут. Разрез!
Ромашова записывает время в протокол. Историческое мгновение — во всяком случае, для меня!
Опускаю скальпель. Вожу им по коже.
— Так! Отлично! — уверенно произношу я. Слышит, надеюсь?
Лежит, во всяком случае, аккуратненько, не дергается... первенькая моя. Хотя радоваться пока нечему. К делу не приступали еще. Знали бы люди, как трудно проникнуть в них, сколько там всяких преград!.. реже бы болели? Или реже бы оперировались? И не думай такого! Классный хирург делает тысячу операций в год! Вот и настройся на это!
Заглядываю Марине за занавесочку.
— Ну, как ты тут? Не скучала?
Намучилась, бедняжка... даже осунулась. Но — улыбнулась.
Молодчина! Я гордо шел у каталки. У палаты стоял Кошелев... Что-то неласков он! Рядом с ним стоял начмед Коновалов и при нашем приближении тоже стал хмуриться, демонстрируя, что он тоже недоволен тем, что аппендэктомию дочери Кошелева делал неопытный интерн. Прекрасно знает, что так всегда и бывает, — именно на аппендиксах интерны и точат свои зубы. Но — этот случай как бы особый. Трудно, что ли, похмуриться, если хочешь начмедом быть?
— Давайте в пятую! — скомандовал он.
Пятая, вообще, двухместная, для тяжелых, но не мог же он положить дочь «самого» в общую палату!
С «почетным караулом» мы докатили Марину до места. Там уже ждал зав реанимационным отделением Лурье. Лурье, веселый мужик, незаметно подмигнул мне — мол, дело ясное.
— Подождите, пожалуйста, в зале! — Он кивнул в сторону зала в конце коридора.
Кошелев, хмуро повернувшись, ушел. Коновалов, поколебавшись, ушел вслед за ним.
— Ну, я, думаю, тут не нужен! — Лурье убежал.
Мы с санитаркой вкатили кровать Марины в палату, поставили к стенке.
— Спасибо! — тихо сказала она. Бедная девочка. Намаялась, видимо, с таким папашей.
История ее болезни лежала на одеяле в ее ногах, я взял папку и, важно хмуря лоб, написал: «Произведена аппендэктомия», в графе «назначения» написал: «Промедол (обезболивающее) на ночь, пенициллин (противовоспалительное) каждые четыре часа, стрептомицин — два раза в сутки». Ничего вроде не забыл.
— Ну, — я улыбнулся, слегка покровительственно, — пока все. Скоро к вам придет медсестра.
— А вы... скоро? — проговорила она.
— Сделаю... некоторые дела — и приду, непременно, — произнес я.
Бодро кивнув, я вышел. Положил на столик перед дежурной сестрой в папку «Палата № 5» историю болезни — спокойно, естественно, будто делал это уже сотни раз, и дежурная кивнула абсолютно сонно, не поднимая глаз на меня. Все! Я уже тут — привычный! Я хирург.
По дороге заглянул в зал, внутренне готовясь к беседе с Кошелевым, но его уже не было: не привык ждать. Лютует батя!
Зато в ординаторской, где в этот момент были все, на мое появление никак не прореагировали — никого не трогала первая операция моя. Ну и что, успокаивал себя я, все и должно быть вот так, обыденно, рутинно... это самое правильное и есть. Ор шел насчет перестройки — более важной темы не было. Кстати, все были «за», даже наш молодой, прогрессивный парторг Стремяков. Раз все «за», так чего так орать? Так и не дождавшись, чтобы хоть кто на меня посмотрел, я вышел.
Я снова оказался перед палатой номер 5. Слишком быстро, наверное? Погоди хоть часок! Не могу... Так, наверное, роженице не терпится глянуть на своего первенца. Я приоткрыл дверь с матовым стеклом. Перед Мариной сидел ярко-рыжий тип в белом халате и что-то весело ей говорил. Родственник? Жених?! Он повернулся ко мне, и я узнал его сразу: Гриша Зараев, наш институтский кумир. В наши времена довольно уже холодно относились к «комсомольским богам» — но не к нему. Он был заводила и весельчак, заправлял самодеятельностью, запевал в хоре. Я был на третьем курсе, когда он выпустился, — и сразу наступила тишь да гладь. Оставалось только учиться, что я и делал. Приятно его увидеть. Говорят, из райкома комсомола он перешел в райком партии. Ясно — им с Мариной есть что вспомнить — всякие там роскошные партийные дачи, спецраспределители... Ну а ты-то что волнуешься. Я заметил, что волнуюсь.
— Владька! Это ты! (Вспомнил!) Глазам своим не верю! Хирург!
Приятный все же мужик! Да не жених, успокойся! Ясно — «заслан» оттуда, «курировать», как они говорят, — прохождение лечения дочери «самого». Как раз медициной, говорят, Гриша там и занимается — и еще, как тайно мне сообщили, пытается мягко вводить новые мысли и веяния в крепкие партийные лбы. В общем, «наш человек в говне» — шутка самого Грини в одном из созданных им капустников, пародии на знаменитый роман Грэма Грина «Наш человек в Гаване». «Наш», в общем... Да не совсем. Когда я понял, откуда он, стало уже не очень уютно. Думал, этот аппендикс — мой. Оказалось — «курируется».
— Марина говорит — ничего даже не почувствовала! — Он явно пытался восстановить старую дружбу. (Легче «курировать»?) Но дружбы-то, в сущности, не было... Он — кумир, а я — так. Зато теперь все переменилось: я — хирург, а он — так.
— Очень долго-то тут... нельзя! — пробормотал я, покрываясь краской стыда... Вот сволочь! Использую служебное положение, чтобы соперника отшить!.. А почему, кстати, им бы и не воспользоваться? Операцию ведь я сделал, не он!
— Все понял! — Он разулыбался еще более лучезарно. С веселым отчаянием хлопнул ладонями себе по коленкам и встал. — Что-нибудь от нас требуется? (Все-таки не удержался, обозначил высокий свой пост.)
— Боюсь, что здесь... — я сделал широкий жест рукой, обозначая всю больницу, — требуется... буквально все!
— Понял! — еще более весело откликнулся он. — Зайду сейчас, потолкую с главным. Ну, — он весело подмигнул Марине, — зайду! Бате сообщаю, что ты молодцом!
Марина кивнула, но, как показалось мне, не очень охотно. Похоже, не очень-то хочет она радовать батю... Отношения не те?
Не забыл «куратор» и про меня.
— Ну! — вдруг крепко обнял. — Спасибо тебе! Как — на фанке-то еще играешь? — И, не дожидаясь ответа, подмигнул и скрылся.
— Ну-с... — Я с грохотом придвинул к кровати стул, уселся.
Пока вроде осматривать нечего — нашлепка на шраме держится, на медицинском клею, тампон под нашлепкой никуда не делся. Если вдруг и начнется — тьфу-тьфу! — какая-то гадость, то это будет не раньше чем дня через три.
— Ну-с...
Что-с? Может быть, слегка душновато? Но что делать — больничный воздух тяжел, пропитан лекарствами. Глянув, наконец, на Марину, я увидел, что она смотрит на меня с явным интересом — вовсе не как на врача.
— Вы... играете на пианино? — проговорила она.
— Да так. Развлекал народ в институте! — солидно проговорил я. — А вы?
— Я... как бы. — Она стеснительно улыбнулась. — Заканчиваю музучилище в этом году.
Почти коллеги!.. Коллеги, да не совсем. Музыкальную школу я закончил — семь классов, а потом мне популярно объяснили умные люди, что человеку с моей фамилией выше лучше не соваться. «А как же Шостакович?» — «А ты разве гений?»
Меня так и подмывало сказать, что она у меня «первенькая», «крестная» моя: именно с ней я стал хирургом! Сказать? А вдруг ее милая улыбка (зубки слегка кривые, немножко торчат) мгновенно сменится звериным оскалом? «Ка-ак — «первая»? Так вы что, практиковались на мне? Да как вы посмели? Вы знаете, чья я дочь?» Сказать? Я смотрел на Марину и ничего, кроме благодарности... и симпатии, скажем так, в ее глазах не видел. Сказать? Мне кажется, она обрадуется... за меня. Почему-то.
И на второй, и на третий день живот у Марины был мягкий, температура нормальная. Все путем! Я даже отменил промедол, поскольку болей не наблюдалось. Скоро можно снимать швы — и выписывать. И — принимай, Родина, наш подарок!
Я смотрел на нее. Как-то мы сразу соединялись взглядами, как только я входил. Если вслед за мной входила сестра с уколами (в попку), то Марина краснела, и я выходил. Живот-то я трогал периодически, она вроде привыкла, а вот этот дополнительный ракурс ее смущал. Хотя врача не следует принимать за мужчину... но что-то мне кажется, что она во мне видит... не только врача.
На четвертый день я что-то вышел безумно рано... Ну, ясно — пока есть время — побыть с ней. Скоро выписывать... И что?.. Как что? Ничего! А ты что думал?! Накануне я признался ей, что она — «первенькая»! И она обрадовалась! За меня. «Не жалея живота своего!» Таких еще, честно, не встречал!
Я открыл дверь в ее палату и обомлел: одеяло было откинуто, а ее не было. Где она? Выписалась? Но я бы знал. Перевели в другую палату? Ее? Навряд ли! Резко ухудшилось состояние, увезли на повторную операцию? Так быстро это вряд ли могло произойти.
Я шел, озираясь, по коридору. Я хотел обойти уборщицу бабу Шуру с ведром, и вдруг она сказала:
— Эту свою блаженную ищешь?
— Да, — сказал я, — а что с ней?
— В третьей палате сейчас.
— Почему?
— Это ты у нее спроси! «Утки» носит выливать! За ночь у всех переполнились, так всем, видишь, не терпится, меня кличут, погодить, вишь, не могут. Она и пошла! Разбалует всех — а сама уйдет! А я тут!..
Я рванулся к третьей палате... там, кажется, коек двадцать. Потом остановился. Вряд ли ей ловко будет, если я увижу ее за этим занятием! Я оглянулся. Уйти? Но тут дверь из палаты открылась, и вышла Марина в синем халатике и с двумя полными стеклянными «утками». Она в испуге отшатнулась.
— Извините, — пробормотала она.
Я кивнул и, не акцентируя, как бы даже не узнавая, прошел.
Потом меня позвали в приемную — надо было разобраться с доставленной избитой алкоголичкой, которая и тут продолжала драться. Кого к ней направить? Ну конечно меня!
Избитая, оборванная старуха — а может, и не старуха вовсе? — сидела на скамье за решеткой — в «гадючнике», как мы это называем, куда мы сажаем слишком буйных пациентов.
— Сволочи! — Она трясла решетку, ухватив ее синими руками.
— Ну? — глумливо проговорил дежурный врач Санько и достал из кармана галифе ключик. — Ну что, укротитель? Запускать?
Под ней натекла лужа крови, разбавленной мочой.
— Запускай!
Уклоняясь от ее замахов, я сумел все-таки ее осмотреть, обработал ссадины на руках и ногах — там была одна только обширная рана, с которой пришлось повозиться.
— Ну что, забираю? — спросил я Санько.
— Ну нет уж — пусть побудет, пока не успокоится! — усмехнулся Санько.
Но она не успокоилась — ее душераздирающие вопли неслись по всем этажам. Теперь она звала какую-то Марину:
— Марина! Ма-рина! Возьми меня отсюда! Марина! Ну дай же мне пить, я умираю!
Вопли эти слышны были и в ординаторской. Потом дверь открылась, и заглянула уборщица баба Шура.
— Эта твоя... блаженная... там уже!
Я понесся вниз. Марина в халатике, дрожа, стояла у решетки и смотрела на жуткую старуху, словно видела такую впервые. Возможно, что в ее жизни такого действительно раньше не встречалось.
Я тронул ее за плечо, она повернулась, но сейчас вроде не очень даже меня и узнала: настолько ее впечатлила старуха.
— Откуда она меня знает?! — дрожа, проговорила Марина.
— Да ну что ты?! — успокаивая, я обнял ее за теплое плечо. — Какую-то свою Марину зовет.
— А почему ей... не дают пить?
Это уже был сложный вопрос.
«Не дают, потому что не хотят!» — так, наверное, правильно было бы ответить. Но я молчал.
— А разрешите... я дам ей попить? — спросила меня Марина.
Мы переглянулись с Санько.
— Разреши, конечно... но ведь она на этом не остановится, — шепнул мне Санько. Попал в самую суть.
— А где можно воды набрать? — Марина стала озираться.
— В сортире, где же еще! — Любопытная баба Шура оказалась тут же. Интересно, как все быстро почувствовали, что эта дочь своему папе жаловаться не будет, и обнаглели мгновенно!
— Марина! Ну дай же попить! — теперь, глядя уже на эту Марину, завопила старуха.
— Сейчас. — Марина торопливо скрылась в клозете.
Все, как зачарованные, глядели ей вслед.
— Да-а... только в райкомовском заповеднике мог такой ландыш вырасти! — сказал Санько.
Верно. Хотя по тону — враждебно.
Марина вышла с кефирной бутылкой, наполненной мутно-белой водой, протянула старухе. Та, хлюпая, жадно пила. Потом поставила бутылку на скамью, длинно вздохнула, и... наступила тишина. После часа диких воплей то было абсолютным блаженством — думаю, все, кто находились в больнице, испытали его.
Продолжая обнимать Марину за плечи — она еще дрожала, — я повел ее в палату.
— Никогда больше так не делай! — в сердцах произнес я. Даже не понял, как у меня это вырвалось. Потому, наверное, что переживал за нее. Представил ее жизнь в партийном застенке, и сердце буквально сжалось! Марина, что интересно, не произнесла: «Почему?», вообще ничего не произнесла. Видимо, разговоры на эту тему с ней уже неоднократно велись. Да, в семье «стального коммуниста» Кошелева есть одно слабое место, и думаю, он знает об этом.
Наутро у нее было 38,6! Я пальпировал ее живот. Вроде бы пока еще мягкий, не острый. Пока! Перитонит — самое страшное послеоперационное осложнение (семьдесят пять процентов летальных исходов), как раз со скачка температуры и начинается!
— Что там... скальпель зашили? — героически улыбалась она.
Я выскочил в коридор к дежурной сестре:
— Вы знаете... у Кошелевой температура скакнула. Думаю, надо бы капельницу с пятипроцентной глюкозой!
Медсестра, опытная баба, сразу усекла, к чему я клоню, и испуганно вскинула свои окуляры.
— Так скажите Коновалову!
— Вы скажите, — буркнул я, возвращаясь в палату.
Марина встретила меня улыбкой:
— Да это я просто простыла... Не волнуйтесь! Бегала вчера много!
Она успокаивала меня. А ведь перитонит, если б он был (тьфу-тьфу!) — то ведь у нее, а не у меня. А она меня успокаивает! Зачем я сказал ей, что операция моя — первая в жизни? Растрогался! А теперь!..
Потом все закрутилось — прибежал Коновалов, вызвал терапевта, с бряканьем вкатили капельницу.
Ночевал я на раскладушке в ординаторской. Полночи не сомкнул глаз, глядел в окошко, «выл на луну». Потом луну затянуло, и я вдруг сразу крепко уснул. Причем сон пошел сразу, красивый, и я бы сказал, с ощущением небывалого счастья — такое редко бывает наяву: какой-то красивый дом на широкой южной реке. И проспал! Меня растолкал Стас.
— Вставай, ударник коммунистического труда!
Я помчался к Марине, распахнул дверь. Она глянула на меня, буквально сияя:
— Нормальная температура!
— Ур-ра! — завопили мы с ней.
Вдруг дверь распахнулась... и вошел Гришко:
— Вот ты где... Обыскался тебя. Иди — там аппендикс привезли.
Гришко вышел.
— Ур-ра! — снова завопили мы.
Потом она с улыбкой прижала ладошку к шву: не разошелся ли?
Марина
Да, конечно, смешно. Счастье было только в больнице. Ее стены защищали нас. Хотя тревога уже была. Да и так уж сильно миловаться врачу с больной у всех на глазах не положено. И лишь во взглядах — и то, когда рядом никого не было, чувствовалось все.
Потом меня увезли на черной «Волге», сам папа приехал, поблагодарил все больничное начальство, сбежавшееся в приемную. Влада никто не позвал.
Правда, уже в машине отец вдруг вспомнил:
— Да, этому... юному хирургу, наверное, подарить что-то надо?
Я робко обрадовалась — неужели он разрешит мне пойти к Владу? Но надежда была недолгой. Гриня, сидевший впереди с водителем, быстро понял, что требуется от него, и произнес, обернувшись:
— Сделаем!
Я пыталась высказать свое мнение по этому поводу, но отец пресек мой порыв суровым взглядом.
«А ты... молчи, когда джигиты разговаривают» — анекдот, который рассказывал один наш весельчак в музучилище, полностью сюда подходил. Сейчас красавицу заточат в терем, за трехметровый забор, и после под конвоем будут доставлять в музучилище и обратно. Отец — я почувствовала — что-то совсем озверел, видно, пил эти дни, переживая за дочку. За эти переживания «спасибо ему»! Что я сейчас чувствую — ему неинтересно.
Хорошо, я успела пригласить Влада в музучилище на дипломный вечер. Хотя там мы будем у всех на глазах. Препятствия, однако, не пугали меня. Какая же любовь без препятствий? «Потом» будет нечего вспомнить!.. Это «потом» представлялось мне не совсем ясным, но лучезарным. Как я ошиблась!
— Доча! Я в Москву. Будь умницей.
Отец заглянул ко мне в комнату рано утром.
— Не волнуйся, папочка! Я буду умненькая, — тоном прилежной девочки ответила я. Но сердце заколотилось. Отец уезжает! Может, нам удастся увидеться с Владом?
Отец еще долго грохотал — у себя в комнате, а потом — на кухне. Наша «экономка», Полина, которая появилась у нас последние два года, отличалась исключительной ленью и вставала поздно. Почему отец держит ее? Догадываюсь, но думать про это не хочу! Надо бы встать, помочь папе собраться... но сердце так прыгало! Я боялась, что по моему волнению он все сразу поймет и вдруг — никуда не уедет? Буду лежать. И даже глаза не стану открывать: вдруг он заглянет еще раз и по глазам догадается?
Я лежала не двигаясь, но кровь во мне шумела, как прибой. «Увижу его! Сегодня увижу!»
И лишь когда я услышала за стеной густой бас Ивана Сергеича, папиного шофера, я надела халатик и, улыбаясь, вышла. Перед двумя притворяться спокойной и веселой гораздо легче, чем перед одним, особенно перед таким проницательным, как папа. А тут внимание его было уже отвлечено, он задумчиво стоял в прихожей, прижав к носу палец, бормоча: «Так-так-так», пытаясь понять напоследок, не забыл ли чего... Хотя он редко что забывает, особенно то, что не нравится ему! Тут в прихожую этакой лебедушкой, вся на босу ногу, на голое тело, выплыла Полина. Хоть бы слегка запахнулась! Даже неловко перед Иваном Сергеичем. Но — мне, а не ей!
— Ну, смотри, Полина, чтобы все было тут нормально, — строго проговорил он.
Его, конечно, больше всего волновала первая задача Полины в нашем доме... ну, может быть, не первая, а вторая — слежка за мной. Не знаю, как она справляется с первой своей задачей, и знать не хочу, но со второй своей задачей она справляется блестяще.
— Не волнуйтесь, Павел Петрович, все будет нормально! — томно пропела она и, видимо не до конца проснувшись еще, пребывая вся в неге, качнулась к нему пышной грудью.
— Надеюсь! — Батя остановил ее колким взглядом. Поставил на место. Хотя такую поставишь! — Ну! — Пытаясь загладить чуть не случившуюся неловкость, папа повернулся ко мне: — Занимайся, не отвлекайся!
— А Иван Сергеич завтра отвезет меня? — произнесла я. Этакая капризная, избалованная девочка! Перед любимым папкой мне было притворяться очень трудно. Когда они вдвоем с Сергеичем — уже почему-то легче. А когда здесь присутствовала эта Полина, я притворялась даже с каким-то удовольствием! А вдруг папка скажет: «Доберешься сама»? Тогда я увижу Влада!
— Довезет, ясное дело. — Отец усмехнулся как-то многозначительно: мол, не надейся, меня не перехитришь!
Они с Сергеичем вышли. Я спокойно поглядела в глаза Полине и пошла к себе.
Я знала, что все охранники на воротах — ее приятели, и, если я рыпнусь, она успеет позвонить на пост, и охранник так «как бы в шутку» (такое было уже) будет «ласково уговаривать меня» не таскаться пешком, предлагая тут же вызвать машину из гаража райкома. Из «золотой клетки» вырваться труднее всего, даже разозлиться не дают тебе, чтобы ты могла рвануться изо всех сил!
Хочу ли я, чтобы это все кончилось и началась у меня нормальная жизнь? Но что значит — нормальная? Я знала, как живут семьи большинства моих одноклассников по музучилищу. И я вовсе не была уверена, что все изменится в лучшую сторону. Я уже видела некоторые перемены, и они вовсе не радовали меня. Раньше все сводки по городскому хозяйству ложились на стол отцу, и фактически он командовал городом. Но вот в нынешнем 1990 году состоялись первые свободные выборы в городской исполком, и прежде чинную, солидную публику заменили какие-то голодранцы, непризнанные гении, решившие, что теперь все будут делать одни. Три дня они там шумели, «спорили до хрипоты», а потом, так ни в чем и не разобравшись, приказали прибыть отцу, как бы для консультации. Эту картину я видела, поскольку Сергеич забрал меня из музучилища и потом заехал за отцом, и мы ждали. Все эти фанфароны-вольнодумцы, многие в бородках, свитерах, джинсах (пришла вольная пора!), сидели в креслах, а отец — в два, а то и в три раза старше многих из них — сидел в углу, на каком-то жестком стуле, как будто его вызвали на допрос. Стас Гельчевский, в прошлом недоучившийся аспирант, ныне демократически избранный городской голова, держал перед собой городские сводки, прочитывал их, потом, поскольку ничего не понимал в прочитанном, вдруг вспоминал об отце и обращался к нему «за уточнениями». Мол, отвечай, злодей, за содеянное! Отец, всегда аккуратный, подтянутый, тут сидел какой-то нечесаный, даже без галстука, как бы от всего отставленный, уже неофициальный, даже не имеющий права галстук носить. И тем не менее, на все вопросы Гельчевского (это даже вопросами нельзя было назвать — тот просто зачитывал названия сводок) отец давал подробный ответ. Не заглядывая ни в какие бумажки, с лету называл цифры, объемы выпусков, сроки сдачи и так далее. При этом он все откровеннее усмехался: мол, куда вы лезете, щенки? Конечно, это раздражало всех этих «революционеров», но постепенно многие из них начинали «трезветь», соображать, что без Кошелева мало в чем разберутся. «Если вопросов больше нет...» — Папка поднялся. Я гордилась папкой. Я думаю, лишь накал политической борьбы удержал их от того, чтобы проводить его аплодисментами. После этого все городские сводки снова ложились на стол отцу, и директора слушались только его. Конечно, новые вожди, которым, как выяснилось, нечем руководить, не могли простить папке своего поражения и подкапывались под него. «Долой диктатуру райкома!» На площади у памятника Ленину все время шли митинги. Одной из острых тем митингующих было открытие белкового комбината. Все сделались вдруг экологами и кричали о гибели природы, но где-то жители города должны были работать? Оборонные предприятия, на которых были заняты большинство жителей, резко сворачивались. Часто папка, приезжая вечером, рассказывал мне о этих проблемах. «Дурацкое время! О пользе никто не хочет думать!» Насчет комбината, насколько я знаю, он и поехал в Москву — открывать или выждать? «Боюсь, что на следующий год, — вздыхал он, — мы вообще ничего не откроем!» Я понимаю, почему раздражал его Влад. Он то и дело заносчиво задирал бороденку, в точности как Гельчевский, пытающийся командовать, но ни в чем не способный разобраться. Я папку понимала... Но не с его же ровесниками мне строить свою жизнь? Мне надо держаться молодежи, а молодежь нынче такая — папке не по нутру. Единственный, кого он приблизил из новых, — это Гриню, но и то относился к нему настороженно, хотя Гриня свою преданность доказывал не раз. Может, он и в женихи его мне прочит? Но он на десять лет старше меня! Но главное — было в нем что-то фальшивое, отец опасался не зря. Он, потомственный таежный охотник, слышал все шорохи и трески и реагировал мгновенно, с опережением — его трудно было переиграть. Такие совсем не детские мысли одолевали меня, пока я одевалась. Было ли детство у меня вообще? А ровесников, лет начиная с пяти, отец ко мне не подпускал. Зато много занимался со мной сам — научил читать и писать в четыре года, плавать — года в три, таскал с собой на рыбалку и на охоту и вообще воспитывал как пацана. Мечтал о сыне, но не получилось. Понимаю психоз отца: он вообще не мог меня видеть с мальчиком, и родителей Максима, ведших классы домры и гитары, сумел выгнать из училища (им пришлось уехать в Донецк) только за то, что их Максим носил за мной мою нотную папку и на советы «благожелателей» никак не реагировал. Но от этого, насколько я знаю, не беременеют? Отцу это бесполезно было говорить. Я понимала с ужасом, что обречена на одиночество. Но не могла с этим никак смириться. Даже если все изменится и он станет лесничим (дед у него был лесничим), он все равно не отпустит меня от себя. Ну а теперь, когда весь город в его руках, мои шансы вообще нулевые. Так что, кроме «праздника аппендицита», больше ничего радостного меня не ждет.
Вяло позавтракав, я села за рояль и заиграла вечную мою «Песню без слов» Мендельсона, которую готовила для выпускного экзамена. Появится он хотя бы на экзамене? Но и там мы будем у всех на глазах. Похоже, «Песню без слов» я играла с чувством — едкие слезы бежали по щекам.
Вдруг раздался звонок. Это было такой редкостью! У нас в «Дворянском гнезде» редко ходили друг к другу в гости, а о гостях «с воли» обычно звонил охранник и спрашивал, впускать на территорию или нет. Но вдруг — это Влад как-то все же прорвался? Обогнав толстозадую Полину, я кинулась открывать. В дверях стоял Гриня.
— ...Привет, — произнесла я упавшим голосом, и интонация моя вызвала у него усмешку.
— Всего лишь я. Петрович уехал?
Я знала, что многие работники — ровесники отца или те, что постарше, — называли его Петровичем, и мне даже нравилось это. Но в устах Грини как-то покоробило.
— Улетел в Москву, — сказала я сухо.
Тут Гриня как-то лихо мне подмигнул — мол, дело хорошее... Ну и что?
— Хотел тут спросить... — Он пошел к своему синему «Жигулю».
— Ты сейчас куда? — проговорила вдруг я.
— Да в больнице ждут... совещание! — произнес Гриня.
В этом не было ничего поразительного — он работал в отделе здравоохранения, курировал больницы. Но сердце вдруг прыгнуло.
— А подбросишь меня... в училище? — Последнее слово я произнесла специально громко, чтобы эта толстая попа услышала.
— В училище? — Гриня еле заметно моргнул. — Дело хорошее!
Из кухни высунулась Полина, капая вареньем с булки на передник. Увидев Гриню, разлыбилась.
— Подброшу Маринку, — сказал он.
Я кинулась в комнату, сложила ноты, надела куртку.
И села в машину.
— И кто его знает... чего он моргает! — пропела я, и мы с Гришей засмеялись.
Влада я увидела в конференц-зале больницы и сквозь стеклянную дверь долго смотрела на него. Наконец он что-то почувствовал, взглянул на меня и почему-то испугался.
— Тебе плохо? — пролепетал он. Других версий ему в голову не пришло.
Я смотрела на него. Потом покачала головой:
— Нет. Мне хорошо.
Когда, наконец, он окончательно освободился, вышел из зала и подошел ко мне, я заметила, что взгляды коллег, брошенные на нас, его дико смущают. Будто к нему прилетела Аэлита с Марса, и он должен всем объяснить, кто такая.
— Мы можем уйти? — пришла я к нему на выручку.
— Вообще, — пробормотал он, и заулыбался, и закивал кому-то, проходившему мимо. — Сейчас, сейчас! Вообще... — Он снова повернулся ко мне. — Мы... тут... собирались на митинг пойти... против химкомбината.
Ну что ж, дело хорошее... Если более увлекательных предложений у него нет... Митинг так митинг. Не лучшее, конечно, место для лирики. Но зато мы можем бесследно затеряться в толпе. Это его и привлекает, видимо. «Где лучше всего прятать листья? В лесу», — писал мой любимый Честертон. Ну что же, побудем листьями.
— Не знаю, удобно ли тебе... — пробормотал Влад.
— В смысле папы? А можно я без папы пойду?
— Это было бы замечательно! — улыбнулся он.
Славно погуляли на митинге! При выступлении пламенного Гельчевского мы с Владом взволнованно взялись за руки — и так и стояли. Опомнившись, он испуганно посмотрел на меня, но я спокойно ему улыбнулась.
И это — «испанский герцог», взрослый мужик, почти хирург! Когда папка бывал в добродушном настроении и допускал-таки мысль, что я когда-нибудь выйду замуж, он говорил: «Ох, чую, выберешь ты такого мужика, из которого сможешь веревки вить!» Неужели он прав?.. Не торопись, Джульетта! Хотя времени у тебя в обрез: боюсь, до конца митинга будет не достоять — скоро в училище.
— Я так себя чувствую... словно с принцессой Дианой на митинг пришел, — улыбнулся Влад.
— А я... будто с испанским герцогом! — проговорила я, и мы засмеялись. — У меня чаще другой кавалер был... Иван Сергеич. Ветеран труда. Водитель папин.
Мы, наконец, разговорились. Чтобы не отвлекать людей от митинга, нам пришлось уйти.
— Кошелева прибыла своим ходом! Действительно, значит, процесс пошел! — приветствовал мое появление в музучилище наш весельчак Сеня Вигдорчик.
Я спокойно улыбнулась ему, потом повернулась к Владу. По идее надо было назначить очередное свидание, как это принято у нормальных пар. Но что я могла точно назначить, кроме выпускного экзамена по классу рояля?
— Ну, все... я позвоню тебе, — непринужденно сказала я Владу.
У класса, где должна была быть консультация перед экзаменом по музлитературе, я вдруг увидела постоянного своего кавалера, Ивана Сергеича, бледного и дрожащего.
— Что ж это вы делаете... Марина Павловна! — пробормотал он.
После занятий он быстро, как-то даже испуганно, домчал меня. И весь день просидела я «в тереме» под «Песню без слов» Мендельсона, отчаиваясь все больше. Так всю жизнь и проживу? «Счастливый случай» — аппендицит? Да. А что делать? Мелькнула даже мысль: вызвать «скорую», сказать, что шов дико болит, и хоть таким способом снова увидеть Влада? «Песня без слов» чуть ускорилась, оживилась. А вдруг — «Песня» снова замедлилась, стала заунывной — Владу это повредит? Мол, первая операция, и сразу — неудача. Какой ты хирург? Господи — «Песня» снова сделалась бурной, — и о нем я заботиться должна! Я, девчонка, о нем, двадцатипятилетием! Мог бы и сам придумать что-нибудь. Ромео не побоялся во вражеский замок проникнуть, где его шпагой могли проткнуть, а тут — какие ему враги! Папа? Да я ж намекнула Владу вполне прозрачно: папа — в Москве! Не подействовало. А все девчонки, я видела, в музучилище на него загляделись: красавец какой! «Спящий красавец»? Но я-то не Спящая красавица! «Характер бойцовский, отцовский!» — так, в минуту расположения, папа шутил. Все-таки более близкого человека, лучше меня понимающего, нет. Но не век же мне с папой жить? Не дай бог, что-нибудь с Владом сделает! И что? Лучшая конспирация — из дому не выходить? Пусть сначала он профессором станет? Тогда и позвонит? Так, наверное, и родители ему говорят: работай, не отвлекайся. «Нам особенно надо быть аккуратными!» — имея в виду свою национальность, папин заместитель Глейзер шутил. «Ну будь, будь!» — Папа усмехался благожелательно. Его, похоже, эта «особая аккуратность» вполне устраивала. И Влад, видимо, тоже «особой аккуратностью» пытается отличиться? Так что я сюда не вписываюсь! А куда я впишусь? В консерваторию? Тут одних только папиных «длинных рук» недостаточно. Даже в нашем занюханном музучилище есть ребята талантливее меня! А в консерваторию поступать — отовсюду съедутся! Как бабушка, папина мать, говорила: «Куда ни кинь — всюду клин». Однако, хоть «всюду клин», мой отец стал-таки первым человеком, хоть и в нашем городке. А сказать, что жизнь его так уж баловала, нельзя. В своей таежной деревне и не учился почти, промышлял охотой с отцом — на тигра даже ходил. Карьера его с армии началась. А в армии — вовсе не сахар. Атомный полигон в Сибири. Адские холода. А начальник их — папа рассказывал — запрещал уши у шапок опускать и по нескольку часов на плацу держал. Там и я родилась — правда, папа уже начальником был. Но спокойствия не искал — мама цыганка была из табора. И до того как ушла, успела отцу кровь попортить. Поэтому он так за меня и волнуется. То — «характер бойцовский, отцовский!», то вдруг говорит в отчаянии: «Чистая мать!» Да, некоторая неуправляемость у меня от нее осталась.
«Песня без слов» Мендельсона. Исполняется в сотый раз.
Потом авария произошла на полигоне — что-то там внутри их горы, в тоннеле, не так взорвалось. Помню — «скорые» мчались одна за другой мимо нашего дома. Папа тогда враз поседел. И был от армии отлучен, подполковником. После чего мы в Питер переехали. Папа вдруг оказался управляющим гостиницами всего города. Раз человек с атомным полигоном справлялся — с отелями справится. Детство мое в Ленинграде — самая счастливая пора. Вот бы в консерватории там оказаться! После гостиниц папа в райисполкоме большим человеком стал, потом в райкоме. Потом его «повысили сюда». Ему, может, и хорошо, а мне — плохо. Да и ему сейчас тоже неважно, катят со всех сторон. Газета новая, «Утро», только и пишет разные гадости про него. Дочь за отца не отвечает? Но мне тоже нелегко в училище бодренько держаться. Особенно после того, как родителей Максима, отличных преподавателей, по папиной указке уволили, сломали людям жизнь. Как в молодости на тигров охотился — так и сейчас живет.
Мендельсон! «Песня без слов»! Исполняется в сто первый раз!
Так и не дождавшись моего Ромео, легла спать. Рано утром, вместо Ромео, Сергеич явился. И сел плотно, как на посту. Чтобы Джульетта не убежала. У Джульетты, я помню, хоть веселая нянька была, с которой они беседовали на любовные темы. А тут только эта Полина, шпионка!
— Ну, поехали, что ли, Сергеич! — сказала с тоской. Хоть по городу проедусь, на нормальную жизнь посмотрю.
Хотя нормальной жизни не видно. У райкома бушует митинг. Расходились ли на ночь? Не пойму. Стала смотреть — потом даже через заднее окошко, — не тут ли Влад? Но вместо этого кто-то яблоком в машину запустил. Кинул один, а улюлюкали — сотни. За отца тут приходится отдуваться, пока он в Москве! Но оттуда тоже нерадостный приезжает в последний год.
— Надо бы хулиганов этих как следует! — Сергеич, бывший охранник лагерный, проворчал. Он бы не дрогнул. Его жизнь ясна. Это только моя — зверски запутанна! «Куда ни кинь — всюду клин!»
Доехали до училища нашего убогого. Дом купца Рукавишникова. Может, ему неплохо тут было жить — но когда нас столько! Училище гудит. Выпускные, потом распределение. А мне опять «идти сквозь строй», выйдя из папиной «Волги»? Пыталась выскочить на углу.
— Спасибо, Сергеич! Дальше я сама.
— Да нет уж. Доставлю! — злобно Сергеич произнес.
В холл вслед за мной прошел. Хотела сказать ему надменно: «Здесь не гараж!» Но — пожалела старикашку. И напрасно, как выяснилось!
Посмеялась с ребятами, вошла в класс. Сергеич у входа маячил — никто вроде его не замечал. Вроде! Села за парту, открыла учебник истории музыки, преподаватель Солонин вошел. Я стала дочитывать главу, готовиться... И вдруг — голос Сеньки Вигдорчика:
— А это что еще за юное дарование?
Подняла глаза — и обомлела! В дверях Сергеич стоял. Почетный караул! Чтоб он сквозь землю провалился!
— Разрешите присутствовать на занятиях! — браво так, по-солдатски, Сергеич произнес.
— Почетный конвой его императорского высочества! — второй наш шутник, Колька Бархатов, заорал.
Что тут сделалось! Хохот! И Солонин захохотал. И все на меня, конечно, смотрели!
— Давайте! Вместо меня! — подскочила к Сергеичу, к партам пихнула его. А сама выскочила.
Сначала рванула к выходу, но потом подумала (совершенно хладнокровно, как успела заметить): «Нет, так не уйти!» Вбежала в физкультурный зал, в раздевалку, открыла окно — и на спортплощадку. Дорога знакомая. Первый год никак не могла в училище прижиться. Цыганская кровь! Смириться не могла, что кто-то мне, шмакодявке, замечания делает, — вскакивала сразу и убегала. Тем более — от такого позора, как сейчас!
Сбежала с обрыва к реке. Утопиться, что ли? Бр-р-р! Холодный нынче май! Двадцатое число, а еще тонкие льдинки плавают. Пошла вдоль реки. Потом поднялась к больнице. Боже, как я была счастлива, когда лежала здесь! Все проблемы, по случаю болезни, ушли, отступили перед болезнью. Счастливые дни. Что же, выходит, кроме аппендицита, не было счастья у меня? И — не будет? На большие окна операционной поглядела. Влад сейчас там, наверное? «Взлетел с моего живота!» — усмехнулась горько. Теперь ему некогда в окна выглядывать — смотрит, наверное, в чей-нибудь живот и абсолютно счастлив. А я тут стою, никому не нужная.
Влад
«Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь!» — так ведь классик сказал?
Гришко шел навстречу по коридору — я поздоровался с ним, он даже не повернулся. Груб — известно, но чтобы так? Душа упала... явно что-то произошло. Вошел вслед за ним в кабинет.
— Здравствуйте, Петр Афанасьич! — внятно произнес.
Не отвечает. К стеклянному шкафчику отвернулся.
— Петр Афанасьич! — произнес я довольно уже настойчиво. — Что-то произошло?
— Что произошло, спрашиваешь? — наконец повернулся. — Я что велел тебе? Прооперировать райкомовскую дочку, а не... — оборвал фразу многозначительно.
— Что «не»? — Я тут тоже завелся. — Вы знаете что-нибудь?
— А чего знать-то? — буркнул Гришко. — Вон она под окнами стоит. Тебя просит. Вся больница смеется! И больные, главное, тоже. Для всех праздник. На весь город пойдет. А помнишь, как Городничий говорил? — усмехнулся грозно. — «Над кем смеетесь?» Над собой мы посмеемся!
Я подошел к окну. Стояла! Увидела меня. Замахала радостно. А моя рука словно замерзла... Поднять ее? На глазах у Гришко? Сволочь я! Сухо кивнул, отвернулся. Может, еще обойдется все? То ли я вслух это сказал, то ли Гришко прочел мои мысли.
— Не надейся! Не обойдется уже! — швырнул со звоном ланцет на стеклянную полку. — Я-то за что погорел? Раньше хоть за дело!
Вышел, отпихнув меня могучим своим животом. За ним идти? Еще хуже получишь. Как, интересно, он погорел?.. А я?
Глянул с отчаянием в окно. Марины не было. И Марину я потерял! Такая девушка тебя полюбила! А ты... дерьмо!
Я сел на белую лежанку с холодной клеенкой и долго сидел.
Марина
Влад показался в окне, сухо кивнул и отвернулся. Сердце мое упало. Все? Рука по инерции еще сделала несколько взмахов и упала. Зато я увидела другое: во всех других окнах торчали морды, радостно махали мне, оживленно переговаривались. Шоу? Узнали меня? Если бы вышел сейчас Влад, обнял меня и как надо посмотрел бы на них — шоу сразу бы закончилось, все бы мгновенно слиняли от строгого взгляда врача, а я осталась на посмешище одна. Если вышел бы Влад и пресек бы все это, смело обнял меня, мы весело бы помахали этим доходягам: мол, не волнуйтесь так, все о’кей! Неужто не понимает, что только он может меня спасти!
Я вдруг услышала лихой свист. Глянула в сторону — и увидела Гриню в окошке машины. Я пошла к нему и молча села. Мы куда-то поехали.
— Ну ты, мать, крупно сфотографировалась! — произнес наконец он.
Что мне было сказать?
— Ну... что делаем? — поинтересовался он.
Если б я знала! Мне теперь даже Сергеича было страшно увидеть, не говоря уже об отце. Наверняка ему скоро доложат! «У меня уши везде!» Попроситься к Грине? Но он — через один коттедж от нас!
— Отца видел твоего! — вдруг произнес он. Я вздрогнула. — Хреново съездил, — добавил Гриня. — Похоже, недолго осталось ему.
— Дома? — спросила я.
Гриня покачал головой. Значит, на «фазенде», как отец ее называл. Это плохо — если, не заезжая ни домой, ни на службу, сразу поехал туда.
«Опять Петрович... рыбачит!» — фразу эту в последнее время осмеливались все громче произносить.
— Поехали, — сказала я.
С грохочущего грузовиками шоссе мы свернули на извилистую асфальтовую дорогу в сосновый бор — и сразу стало тихо, комфортно и для слуха, и для зрения. Только дятлы тут шумели, перелетая с сосны на сосну. Кто попало не ездил тут. Кому попало незачем было ездить тут. Все прекрасно знали, что дорога эта идет «в рай для начальства». Даже дети тут ездили только особенные. Помню, когда отца из Ленинграда «повысили» сюда, Троицк сначала мне показался большой деревней, и я очень скучала в нем. Но потом пришло лето — и как раз вот эта дорога примирила меня с собой. Меня привезли по ней на озеро Зеркальное, там стояли красивые коттеджи в соснах, и называлось это — лагерь «Зеркальный». Жили тут только «особые» дети со всей страны. Помню, как меня поразил разговор двух девочек в первый день — обе они были очень важные, причем каждая старалась продемонстрировать, что важнее она. «Я здесь от-ды-хаю уже третий год, — капризно говорила одна. — Здесь, в общем, терпимо. Главное — в любую сторону на протяжении пятидесяти километров тут нет никого из простых!» Вторая девочка была, видно, поумней и пыталась победить первую иронией (которой та, первая, абсолютно не воспринимала). «Ну как же нет? — усмехнулась вторая. — А наша обслуга?» — «Я ее как-то не замечаю», — надменно ответила первая. Помню, я сразу почувствовала — если не хочешь быть Золушкой, надо сразу заявить о себе. Для всех я была новенькая, многие уже «спелись», отдыхая не первый год, и со мной пытались общаться кое-как, но я быстро поставила всех на место, пару раз случайно проговорившись, что мой папа тут самый главный и все это — его. После чего со всеми у меня установились четкие отношения, хотя душевными их я бы не назвала. Да и какие могут быть душевные отношения с такими людьми, многие из которых были «из Кремля» и ни на минуту не забывали об этом? Однако я благодарна «Зеркальному» за то, что именно здесь я впервые четко почувствовала, что у меня есть характер и я могу постоять за себя. И даже без помощи отца. Помню, потом приехала вторая смена — и тут я уже решила не говорить, чья я дочка, и тем не менее со всеми прекрасно разобралась. Так же и в музучилище. Сначала «губернаторскую дочь», в духе времени, пытались встретить в штыки, но вскоре я со всеми прекрасно поладила, никоим образом не привлекая к своим делам папу.
Мы проехали поворот на «Зеркальный». Вряд ли я там снова окажусь. Прощай, детство!
Вот поворот на «соловьевскую» (по фамилии предыдущего секретаря) резиденцию райкома. Там папа принимал серьезных гостей, но сам по себе в тех полированных апартаментах бывать не любил. Как наследственный таежник, он выстроил себе «фазенду» в глуши, на том берегу озера. Тоже, впрочем, «справная изба», как с гордостью сказал его папа, таежный охотник, приехав на побывку.
Но до «справной избы» еще ехать и ехать.
— Надо ему свое таежное упрямство забыть! — вдруг проговорил Гриня в сердцах, не в силах, видимо, больше таить свои мысли. — Пора понять, что и в Москве теперь новые люди, и надо перестраиваться под них!
Боюсь, что он преувеличивал свое влияние на папу. Когда, навалившись скопом, одолевали отца (и такое в последнее время случалось), отец соглашался и улыбался только для виду, а потом, все высчитав, четко и жестко делал свое. Не зря в язычестве еще таежники тигру поклонялись. Его стиль! Может, удастся перестроить страну, но не папу. Всего в жизни отец добился диким упрямством, верой только в себя и презрением к окружающим. Вряд ли удастся «перестроить» его. Что тогда от него останется? Он-то, думаю, всегда останется. А вот Гриня за свои вольные мысли как бы не потерял свое теплое местечко. Опять я «дочка начальника»! Но что делать? Такой я выросла! И даже, похоже, такой родилась. Поэтому я холодно глянула на Гришу, и он осекся. «Перед кем разглагольствую!» — видимо, спохватился. Вот так! Неужели это я, как просительница, стояла перед больницей? Да, любовь зла! Но мы справимся!
Дальше мы ехали молча — тем более асфальт за поворотом на «соловьевку» закончился, — и мы прыгали по лесной дороге на выступающих корнях сосен. Можно было прикусить язычок! Конечно, отец запросто мог протянуть асфальт и туда, это ему ничего не стоило, достаточно было только намекнуть. Но он сам не хотел этого — «чтобы не шастала разная шушера!»
Я посмотрела на Гриню, слегка обиженного. «Без меня б не решился! — вдруг поняла я. — Меня везет в качестве «ценного трофея»!»
— Аккуратнее! Не дрова везешь! — произнесла я надменно.
Мы встретились взглядами, и Гриня отвел свои быстренькие глазки. Смекнул, видимо, что стучать не следует на меня. Обожжешься! Отец с дочерью, по-семейному, все равно помирятся, а его — не простят!
Вот так вот! Приехали.
На террасе «справной избы» Сергеич и охранник сидели и пили чай. Отец мрачно в беседке уединился, на мысу. Помахала ему. Он ответил. Побежала к нему. Заметила, что и Гриня за мной идет. Не хочет дать отцу с дочкой наедине побыть. Упрямый хлопец! Все же обозначиться хочет. Но как бы упрямство это боком не вышло ему!
Батя навстречу мне по ступенькам беседки спустился — коренастый, подтянутый. Нежно улыбнулся мне. На Гриню, наоборот, покосился диким глазом.
Тем не менее, Гриня не отставал. Настырный!
— Павел Петрович! Все же хотелось бы продолжить наш разговор!
Но неудачно, видимо, тот разговор начал.
— Геть отсюда! — тихо папа сказал.
Гриня еще постоял, потом повернулся и, сутулясь, побрел. С террасы на него насмешливо Сергеич с охранником глядели: ишь сыскался! Отдых начальства нарушать!
Нарушая озерную тишь, мотор его закашлял, завелся. Отец недовольно повел своим чутким носом охотника: вот, мол, только навонял тут! Мы с отцом переглянулись и улыбнулись. Выглядел он нормально, в костюме, даже в галстуке — вообще вне дома без галстука я не видела его почти никогда. Разве что чуть встрепанный — я пригладила ему волосенки, и мы, обнявшись, пошли к беседке. Все слухи последнего времени о его «чудовищных запоях» — полная чушь. Я же вижу его вблизи. Разве что чуть нежней, разговорчивей становится, в обычное время он суров.
— Как я рад, что приехала!
Мы сели в беседке. Как приехала, «на ком» — такие мелочи во внимание нами не брались.
— Как раз покалякать надо, — произнес он. — Похоже, дочка, перемены идут. — Мы молчали. — Но — к лучшему! — Он вдруг озорно улыбнулся.
Я даже вздрогнула от неожиданности. Перемен к лучшему для него я никак не ждала, особенно после «похоронных» речей Грини: «В Москве теперь новые люди!» По-моему, сейчас все только тем и занимаются, что пытаются отобрать у отца все! Где же — «к лучшему»? Впрочем, при его быстрой реакции его трудно переиграть. Всегда им гордилась! Что-то сделал и тут.
— Короче, — произнес он, — едем, доча, в Ленинград! Хотел я этот... Троицк поднять. Но не хотят — не надо! В Ленинграде у нас возможностей побольше — все старые кореша там. Предлагают хоть сейчас возглавить — хучь банк, хучь стройтрест, хучь Управление гостиниц. Все деньги перевели уже в дела! — Он абсолютно хищно улыбнулся. — Эти тут думают, что они что-то получат! Ничего они не получат, кроме дощатых трибун! Власть с нами уходит. Она там, где деньги лежат!
Теперь видно, что он здорово выпил. Так разоткровенничался (пусть и со мной даже), как никогда раньше. Как-то мне не понравилось это. Тем более, я это четко почувствовала, обращался он не ко мне — себя уговаривал. Я просто так ему пригодилась, чтобы не самому с собой разговаривать о наболевшем. Вряд ли он вообще меня видит, а тем более думает обо мне. Тут он почуял какой-то холод от меня, сразу опомнился:
— Ты там в консерваторию как следует подготовишься: репетитора оттуда возьмем. Только так это делается. Ну и, конечно... — Он подмигнул, имея в виду свои «возможности». — У Муси поживем, пока сами не обустроимся. Квартира у нее отличная, в самом центре... ну, ты ж была!
Еще бы не отличная! Сам сделал ей. Так же как и должность начальницы родильного дома, самого лучшего — простой врачихе из Благовещенска, которую никто не видел в глаза. Похожи они с отцом, оба властные — и даже внешне похожи, хотя в женском варианте это не смотрится. Помню, гостили у тети Муси... Брр! Помыкала, командовала, будто я санитарка в ее роддоме. Даже отец не выдержал, заступился за меня. Вдвоем возьмутся командовать. Брр!
Отец и этот «подводный камешек» сразу просек, обаятельно, как это умеет он, улыбнулся.
— По-моему, сердца наши остались в Ленинграде, — сказал и добавил: — И твое, по-моему, тоже.
Насчет моего сердца он погорячился. Не учел как-то, хоть все справки навел. Где мое сердце — это для него роли не играет. Сказал — «в Ленинграде», значит, там. Но это — с его точки зрения.
Тут все почувствовал. Глянул исподлобья. От нежности к ярости у него — секундный переход.
— Что? — Рот его искривился. — Этот... хирург-самоучка, что ли?
И на меня такая же ярость напала, как на него!
— Между прочим, он жизнь мне спас. И его единственного, как самого лучшего, при клинике оставляют!
«Зря сказала», — мелькнула холодная мысль. Оказывается, и в горячке умею я мыслить холодно. Но к сожалению, не всегда вовремя. С опозданием. И он эту «рыбку» ухватить успел и усмехнулся: «Попалась, девочка! Теперь ты у меня в руках!» Всю жизнь мною командовать будет, указывать, где моему сердцу быть?
— Так что поехали... Муся! — Так же, как и дорогую свою сестренку, и меня называл, с той же усмешкой. Может, из-за того, что Муся так одинокой и осталась, что он ею руководил, так же женихов ее встречал, как моих? Уже «двоих моих» «ласково встретил»! После ласки его костей не соберешь! После этого — Мусе указывает, где «на самом деле сердце ее». Муся номер один, номер два. Начальница роддома, а сама — без детей. И не пыталась даже — под зверским взглядом его. А если пыталась — не одобрил он? Я — Муся номер два? Ну нет уж! Со мной этот номер не пройдет!
Поговорили! И он отлично все понял. Слов больше на уговоры тратить не стал. Знал мой характер. Так же, как свой.
— Не едешь, значит? — только проговорил.
— Летом. В консерваторию, — холодно ответила я.
— Ну... тогда и я тут пока останусь! — зловеще произнес.
Мол, мало вам не покажется... и тебе в том числе. «Похоже, моя блажь на историю повлияет... на историю старинного города Троицка!» — мелькнула мысль, но с каким-то горделивым оттенком: мол, а почему бы и нет?
— Эх! — Уходя к дому, сказал: — Я хотел по-доброму... а ты — так!
Сердце мое дрогнуло. Действительно, что ж это я? Но он не обернулся. Вместо этого:
— Санек! — охраннику весело крикнул. — Оставь ключ ей!
Мол, даже имени ее не припомню — не стоит она того. Перед охранником!
— Раз ей так нравится тут, — произнес издевательски. — Поехали!
Санек вынес сумки, — брякала стеклотара! — запер дверь. Я сидела в беседке, любуясь вечерней гладью озера, на которой с тихим чмоканьем время от времени расходились круги от рыб. Саня вошел в беседку, стукнув, положил ключ на скамью. Испуганно оглянувшись, — хотя, я была уверена, отец не смотрел на нас, — Саня шепнул:
— Еда в холодильнике.
Я не прореагировала. Они вереницей ушли к машине. Все! Заточили в монастырь! Ну нет уж! Я схватила ключ, открыла дом, вошла в зал. И не успели они еще отъехать — ударила по клавишам. Такой бравурной трактовки «Песня без слов» Мендельсона не знала еще никогда!
Ночь я проплакала. Но — проснулась с ясной головой и в бодром настроении. Что я конкретно решила, было пока неясно, ясно одно: я решилась. Вспомнила: так же первую ночь я проплакала в «Зеркальном» — казалось мне, что все рухнуло... но проснулась я твердой. Чего я там добилась? Утвердила себя.
Для начала я искупалась в озере. Потом вкусненько позавтракала. Потом сыграла «Песню без слов», но в последнее время «Песню без слов» я использую для размышлений. Ясно, что именно для этого меня и заточили. «Остынь, цыганка!» — часто мне папа говорил.
Однажды я сбежала отсюда. Это было как раз тогда, когда отец «разбирался» с Максимом и его родителями. Еще одного такого разбирательства я не выдержу. Тогда я выбиралась отсюда — пятьдесят километров! — целый день. И все равно — опоздала.
Интересно, знает уже отец, как я стояла нищенкой возле больницы? Разбирательство может быть самое суровое. «Прыжок тигра». Надо его опередить. В чем? Против чего он борется, чего он больше всего боится? Надо, чтоб он уже этого не боялся. Сурово, но это единственный выход. Если он будет меня все время опережать, то не видать мне счастья. Грустно, но факт. Когда все свершится, он поймет, что проиграл. Любимой дочке он это простит. А если я все время буду проигрывать ему, то ничего из меня не получится. Сделает из меня вторую «тетю Мусю» — и все. Замечательную он выстроил ей жизнь! «У тебя есть все!» — однажды кричал он на тетю Мусю. Действительно, благодаря подаркам, что дарят ей счастливые матери и отцы, квартира ее напоминает музей, а точнее — кладовку магазина. «У меня... нет... ничего!» — с глубокими вздохами, видно удерживая слезы, произнесла Муся. Отец, видно расстроившись, долго молчал. «Ты имеешь в виду... своего уголовника?» — произнес наконец папа. Я, лежа в соседней темной комнатке, навострила ушки. Но тут папа закрыл дверь. Да, он кого хочешь сломает. Но мне он простит, надеюсь, что меня он не сможет сломать?
Спящей принцессой в хрустальном гробу я быть не согласна. Самостоятельно принц, чтобы разбудить меня поцелуем, сюда не доберется. Придется его командировать. Лишь поцелуй, и все! Чтобы папка понял, что я не пешка в его руках. Важней — чтобы я это почувствовала, а то я как-то уже начала в себе сомневаться. Второй раз пятьдесят километров отсюда до города мне уже не пройти. Цыганки одолевают в день и больше, но на телегах. Папа специально оставил меня здесь, чтобы укротить, чтобы продемонстрировать: все! сломалась! Второй раз ты уже не пойдешь. И он прав. Трудней того марш-броска я не знаю пока ничего. «Ты как кошка драная!» — сказал папа, когда меня увидел. Что интересно, он не удивился, когда я появилась в его кабинете, к ужасу секретарш. Секретарш, надо сказать, он не боится и голоса не понижал. Так что они слышали все. Но второго такого раза не будет. Я стала умней. А может, наглей. Сам папка виноват — воспитывал меня в особых условиях: не бойся, мол, дочка, ничего. Выбрасывал с лодки меня, не умеющую плавать. И я поплыла. Но теперь я «останусь в лодке». Пусть он поймет, что я не только упрямая, но хитрая. И будет меня хоть как-то ценить — поняв, что дочь его что-то соображает и может отвечать на его действия быстро и четко. А то он потеряет ко мне интерес, как теряет он интерес ко всем, кто им сломлен. Пусть останется перед глазами у него этакий Аленький цветочек, который ему не сломить.
Думает, заточил меня в монастырь. А может, устроить тут гулянку с сокурсниками? Мы у всех уже в гостях побывали, кроме меня. Не приедут, побоятся. Водяным рвом меня окружил?
Только один может сюда приехать! Операцию, под грозным приглядом, не побоялся сделать, а — в гости приехать? Такой пустяк!.. Ну не пустяк, конечно... Ну так и хватит пустяков! Пора что-то серьезное делать. А кто побоится... вся жизнь у того сойдет на пустяки, на крупное не решится! Посмотрим, какой ты хирург!.. Или всю жизнь будешь кому-то ассистировать? Давай! Заодно и с тобой разберемся, каков ты!.. Никогда еще «Песня без слов» не исполнялась так энергично! Песня на середине оборвалась. Допоем, если Бог даст. В прихожей посмотрела в зеркало на себя. Глаза мои сияли. Неужто папка думает, что я тут плачу? Не такую родил.
Не отключили ли связь? Подняла трубку. Гудок. На слух самый обыкновенный. Но... Однажды Санек, скучая, мне объяснял, что связь эту, правительственную СВЧ, невозможно подслушать. Вот и хорошо. Все-таки какую-то ниточку для связи папка оставил. Вдруг дочка загрустит, попросится на ручки. Нет!
В ящике книжка — «Указатель абонентов»... Отец, естественно, первый... но ему мы последнему позвоним, если ничего у меня не получится, лапки кверху. Сам же, папка, расстроишься, что меня сломал. Был один человек тебе равный!.. Во всяком случае, любящий тебя и мечтающий быть как ты. Пока тебе не буду звонить... понапрасну расстраивать. Пока мне другого хочется — чтобы приехал кто-то, пожалел меня.
Открылась «Городская больница. Главный врач». Владу можно все передать! Одну цифру всего набрала, положила трубку. Представила, как находит Влада главный врач: «Вас по правительственной связи... девичий голос!» «Указом правительства вы направляетесь!» Нет! Хоть и не прослушивается, но для лирических тем не подходит. Так можно и до заикания его довести!
Позвоню-ка я... Вот! Завотделом здравоохранения... Зараев Григорий Игоревич. ЗГИ. Чувствую я себя неважно — обязан помочь!
— Слушаю вас, — тревожно, но на всякий случай ласково произнес. Вот, оказывается, какими голосами по правительственной связи говорят!
— Гриша! Привет!.. Только ты меня спасти можешь!
— Семейка ваша меня уже измучила! — заорал. Хоть считается, что не прослушивается, но насчет «семейки» он зря.
— Меня тут... аппендицит тревожит... понимаешь меня?
Он долго потрясенно молчал, потом уважительно произнес:
— Выбираешь свободу?
— Да.
— Да-а-а. — Гриня произнес. — Мне бы такую. И в прорубь, с концами! — дико захохотал. Вдруг оборвав смех, буркнул: — Попробую.
И пошли гудки.
Я играла «Песню без слов» и смотрела на часы на стенке. Я пробовала ждать иначе: ходила по территории, смотрела телевизор (непривычно бурное, даже у меня холодок шел по коже, заседание Верховного Совета), потом долго ела, не разбирая вкуса, — но сколько же можно есть? Только моя любимая музыка успокаивала меня. Впрочем, не успокаивала, у меня текли едкие слезы... Утешала! Вот это правильно... Но тоже не совсем. Песня была такая грустная. «Тебя в жизни ждет только грусть... но это и прекрасно. Нет ничего прекраснее грусти!» — вот о чем была «Песня без слов». Текли слезы.
Хлопнула автомобильная дверца. Песня оборвалась. Я замерла. Окно гостиной выходило в лес, а не на дорогу. Кто приехал? Отец? Вот и решается сейчас твоя судьба. Если отец... жить тебе в «золотой клетке». А вдруг — Влад? Так быстро? На «скорой помощи», может быть? Нет, для него это слишком лихо. Уговорить коллег, рассекретить свою сердечную привязанность, рискнуть — «использовать служебный транспорт в личных целях»? Нет, это не он. Я уже поняла: все поступки в нашей жизни (если она у нас будет) придется совершать мне. Наверное, в любой паре кто-то сильней, а кто-то слабей. Такой, как мой отец, мне не нужен. «И вся-то наша жизнь есть борьба» — эту песню тоже мы пели.
Половицы в прихожей скрипели неуверенно. Не отец! Дверь медленно поехала... Влад! Я кинулась ему на шею. Приехал! Не побоялся... Правда, стоял при этом как истукан. Я подняла голову, вытерла слезы. Влад улыбался, но как-то криво.
— Да-а... Бедновато тут у вас, — произнес он, озираясь.
Я оглянулась. Действительно, на обычный взгляд, привыкший к советской тесноте, гостиная, наверное, выглядела необычно. В большом зале стоял лишь рояль «Беккер» с открытой крышкой и маленький диванчик вдали.
— А! — Я небрежно махнула рукой. — Пошли отсюда! — И, шутливо пихнув его, втолкнула в свою «светелку», где обстановка была более человеческой — фотографии Рихтера, Гилельса, Макаревича. Мы сели на тахту. Я чувствовала, что в нем все время надо поддерживать бодрость, — он с трудом держит себя в руках. Видно, все его силы ушли на этот бросок. В окно была видна дорога, но никакой машины там не было.
— Ты что, на крыльях прилетел? — Я бодро взъерошила его кудри.
— На крыльях, — со вздохом подтвердил он. — А что мне теперь? Я человек свободный!
— В каком смысле? — Я даже встала, чтобы получше его разглядеть. Особым счастьем не веяло от него.
— Во всех! — Он широко, но как-то невесело развел руки. — Некуда... больше спешить.
Веселье его, с оттенком отчаяния, мне что-то не нравилось.
— Неприятности какие-нибудь в клинике? — спросила я. Как заботливая мама. Или — жена? «Вот оно, начало нашей совместной жизни!» — вдруг подумала я. Всегда его надо будет куда-то тащить, откуда-то вытаскивать. Это было какое-то грустное озарение, пришедшее вместе с солнечным лучом, попавшим в комнату. Так в нашей жизни будет всегда. Правильно говорят: не человек выбирает свою судьбу, а судьба выбирает его!
— Какие неприятности? — усмехался Влад. — Кончились все неприятности! Свободный человек!
Какая-то больно отчаянная свобода.
— А... на дежурство... когда тебе?
— А никогда! Ординатуру зачли мне. И — гуляй!
— Но... Гришко хотел в хирургию тебя взять?
Я-то все помню. Похоже, Влад что-то начал забывать!
— Мало ли что хотел Гришко! — Влад кончил наконец кривляться и смотрел на меня с неприкрытым отчаянием. — Мало ли что хотел Гришко! — с оттенком злобы повторил он.
Мол, есть и другие силы! Это, как я понимаю, относилось уже и ко мне. Я встала... Ясно, на каком «горючем» он домчался так быстро. Ромео поспешает к Джульетте насчет работы поговорить. Может, дочь умаслит грозного отца и все еще наладится?
— Ладно, подумаем! — проговорила я.
Ты что, уже завотделом здравоохранения, чтобы «думать»? С Гришей побеседуем?.. «Не дело это! — вдруг с отчаянием поняла. — Не имеет отношения к любви — только ее пачкает. Ромео и Джульетта не побоялись умереть из-за любви! А мы о каких-то гадостях думаем!»
Я села к Владу, погладила его по спине.
— Ты-то не виновата! — с отчаянием произнес он.
Целуясь, мы обнимались все крепче. Вот то, что я ждала все время, поняла я. Остров блаженства, тепла, среди холодного мира!
...Сколько гадостей говорили про это! А было даже не больно. Было — счастье! Потом мы лежали, обнявшись. Улыбаясь, я дула на его кудри. Потом бегала пальчиками по его спине. Я уже чувствовала себя хозяйкой этого красивого, талантливого мужика. Какого отхватила себе! Ну все. Надо куда-то двигаться. Слегка отстранившись, я смотрела на него. Он как-то растерянно, но счастливо улыбался.
— Можно... отцу позвонить... чтобы не волновался? — спросил он.
Тут я поняла с изумлением, что он говорит про своего отца!
Думаю, его отец будет все же меньше волноваться, чем мой... Ну ничего, моему отцу это полезно — пусть не думает, что он один управляет всем... Стало то ли холодно... то ли страшно, как только я отодвинулась от Влада. Я снова прижалась к нему. Горячо дунула ему в ухо.
— А твой папа... знаком с моим? — шепнула я Владу на ухо.
— Да, наверно... — проговорил он неуверенно. — Спросим у него! Поехали? — Он вдруг обрадовался. Теперь его папа будет решать! Два папы подряд — это для меня многовато. Их воспитанием тяжело заниматься.
— Слушай! — Я стала одеваться. Надо было многое обсудить, а без всего было холодно. — Отлично, что тебя выперли! Едем в Ленинград! Что делать в этом занюханном Троицке? Хватит уже! Я поступаю в консерваторию, ты... в Военно-медицинскую. Красота! Все к лучшему!
Влад озабоченно рассматривал простыню... потом, скомкав ее, сунул в сумку, с которой приехал... Хозяйственный!
— Отцу показать? — Я кивнула на сумку. Захохотав, мы снова обнялись. И вдруг наши объятия как-то омертвели... Шаги! Откуда-то знакомые и какие-то неуверенные... Отец? Потом вдруг послышался стук в дверь. Странно! Мы быстро поправили — сами на себе, а также друг на друге — одежду. Влад метнулся на кресло в углу и даже уткнулся в журнал мод.
— Да, — спокойно проговорила я. Не говорить же — «нет»!
Дверь заскрипела медленно... и появился... Сергеич! Увидев Влада, метнулся назад. Потом снова появился. Никогда я не видела у Сергеича такого лица! Буквально все устои его рушились на глазах!
Мы с Владом захохотали. Когда ждешь большего ужаса — меньший кажется счастьем. Наконец мы остановились.
— Подождите, Иван Сергеич, там. Мы скоро! — величественно проговорила я, сделав ему ручкой «вон».
Мелко кивая, Сергеич попятился. Прикрыл дверь. Мы снова захохотали. Хохот затих. Мы постояли обнявшись. Вот и началась твоя новая жизнь, о которой ты так мечтала... Первый блин, как положено, комом... как простыню комом... но мы победим.
Сергеич быстро домчал — как видно, с испугу. Вот и недостроенный комбинат. За ним — город. Теперь куда рулить?
— На Космонавтов, пожалуйста! — сказал Влад Сергеичу, словно это было такси.
Даже Сергеич, похоже, проникся сочувствием ко мне, глянул в зеркало, и взгляд его говорил: вот они, нынешние женихи!
— Здесь, пожалуйста! — почти радостно вскричал Влад, потом, опомнившись, глянул на меня. — Ну... — Мы как-то вскользь поцеловались, и он стал лихорадочно рвать ручку. Открылось!.. Вздох облегчения. Он еще раз оглянулся.
— Двадцатого, на концерте! — светским тоном проговорила я.
Сергеич заботливо меня довез. Потом, конечно, поехал папе докладывать. Зато Полина «отвела душу» — еле поздоровалась, шваркнула тарелку с чуть теплыми голубцами. Она-то откуда знает? По моему лицу? Я пошастала по дому — и села к роялю.
Наконец заскрипели шаги отца... Я оборвала музыку... и напрасно: он не зашел ко мне. В консерваторию мне придется поступать одной, без его поддержки. Жить где-нибудь в общаге. Слезы потекли. Но не из-за карьеры я страдала тогда — моя любовь оказалась нелепой, неудачной, глупой. Кому я отдала себя? Он совсем про другое думает! Неужели папка не чувствует моего отчаяния? Как бы я хотела поплакать у него на плече, чтобы он погладил мне голову, приговаривая: «Бедная ты моя!»
Чувствую же, что он и сам страдает! Но — не зайдет. Неужели правы те, что сейчас кричат, что партийные вожди — это чудовища? Во всяком случае, они стараются такими казаться. Правильно сказал поэт: «Гвозди бы делать из этих людей!» И потом — распинать этими гвоздями других людей!.. Я тоже не пойду к нему.
Я ждала ужина — за ужином что-то должно решиться. И вдруг заскрипела дверь и вошла Полина с подносом. Вот и ужин! Кушай одна! Вид у нее был крайне оскорбленный... Превратили в служанку! А кто, собственно, она? С ней отец тоже не разговаривал — на кухне лишь тихое бряканье и зловещее молчание. Тут я поняла, в какой он ярости, и даже струсила: лучше не высовываться! Даже не поиграла перед сном.
Утром он ушел все в той же ярости, не поговорив с Полиной, — обычно их голоса на кухне будили меня. А тут — только жахнула дверь! Господи, что же будет?
И как я обрадовалась, когда через два часа появился Сергеич, чтобы везти меня в училище. Два часа я маялась и чего только не передумала. В училище предстоял непростой день. Распределение! Раньше я думала об этом дне как о празднике! Дорога в консерваторию! Но теперь? Неужто он дойдет до такого в своей ярости, что испортит мне жизнь? Папка? С которым мы еще прошлым летом удили окуней, варили ночью уху и пели песни? Да нет. Помолчит недельку, потом придет: «Ну что, доча? Наломала дров? Давай разбираться теперь». И тогда я заплачу.
А пока надо бодренько. У комиссии и тени не должно быть подозрения, что с дочкой «самого» что-то могло случиться! Заварила кашу — теперь расхлебывай. Не бойся, папка, я не подведу.
Но вдруг я как-то упала духом. Сергеич, ведя машину, как-то тяжко вздыхал, поглядывал на меня через зеркало, а когда мы встречались взглядами, опускал глаза. Это еще что за петрушка? Знает что-то? Но не может сказать — служба. Но вздохами хочет о чем-то предупредить? О чем? Сказать, конечно, не скажет — служба. А я уж узнавать о своей судьбе от водителя не хочу. Слишком это унизительно. Ничего, сдюжим!
— Спасибо, Сергеич! — словно ничего не заметив особенного, поблагодарила я и вышла из машины.
Ребята уже клубились у кабинета директрисы.
— Консерваторка Муза Граф! — воскликнул Вигдорчик, увидев меня. Это из нашего любимого Бунина, которым мы все в музучилище зачитывались тогда. Но сердце мое вдруг сжалось... Консерваторка ли?
Все выходили из кабинета с выражением отчаянного веселья: как и ожидалось, всех посылали преподавателями музыки в маленькие городки и поселки — «чтоб музыка звучала везде». Савельева направили концертмейстером в областную консерваторию: там его мама работает, нет проблем! Наконец, вызвали меня.
Комиссия как-то стала усаживаться покрепче, скрипели стулья... К чему-то готовятся? Все как-то приосанились, и лишь преподаватель истории музыки Витя Грушин, почти ровесник и почти друг, как-то вдруг ссутулился и опустил взгляд. Директриса, по фамилии Судак, которую мы все звали Воблой, смотрела, как всегда, надменно и сонно. Заговорила, однако, она ласково и даже умильно:
— Мариночка! Мы знали, что ты мечтала о консерватории...
Мечтала!
— Но, честно говоря...
«Честно!»
— ...мало чем могли тебе в этом помочь. Как ты понимаешь, там совсем другой уровень.
Она скорбно помолчала... И что?
— Но тут мы узнали, — она вдруг засияла счастьем, — точнее, твой папа нам сказал, сама, наверное, ты стеснялась, — совсем уже умильно, как с маленькой, заговорила она, — что ты твердо решила остаться в нашем городе!
Наступила пауза. Витя Грушин поднял, наконец, голову и смотрел на меня. Взгляд его говорил: «Ну, не будь дурой! Защити себя!» Я, однако, продолжала улыбаться. Что мне делать? Заявить, что папка мой врет? Тем более я сама сгоряча — кажется, как давно это было! — сказала, что не уеду никуда. Из-за кого, господи! Но отказываться от своих слов не намерена. Поняв мое молчание как знак согласия, Вобла продолжила.
— Тут мы посовещались, — она переглянулась с толстым лысым Терещенко, парторгом, преподавателем обществоведения... нашла с кем советоваться, — и решили... направить тебя музыкальным воспитателем...
Это еще что? Даже не преподавателем музыки?
— В городской психоневрологический диспансер номер один!
Это она произнесла даже гордо. Витька Грушин горестно уронил голову: «Все же сделали!»
— Эта работа — самопожертвование, эта работа — подвиг! Но мы знаем, что она тебе по плечу. Мы гордимся тобой, Марина, и знаем, что ты справишься с этим нелегким делом..
Заточили в монастырь!
«Да там же одни дебилы!» — с отчаянием думала я. Кто ж у нас не знает про «Страну дураков» в Троицком монастыре? Только желающих войти туда мало. Кто видел, говорит: «Страшный сон!» И теперь мне надо войти в него. Голос Воблы доходил до меня как-то глухо... Да и при чем здесь она! Да, думаю, и парторг Терещенко сам вряд ли решился бы на такое... Ай да папка! Наказал непокорную дочь! И заодно жизнь ей сломал!.. Но это мы еще поглядим. Я улыбалась.
— Работа, конечно, необычная для наших выпускников, — разошлась Вобла, довольная, что все проходит так гладко. А что она думала, что я истерику закачу тут? — Вот у нас тут присутствует директор диспансера Лидия Дмитриевна Изергина (умильно заулыбалась за столом президиума этакая щука в очках). Она тебе может рассказать, что бы они хотели.
— Ну, я думаю, не стоит так сразу, — голос у «щуки» оказался глубокий и приятный. — Скажу лишь, что мы рады, что к нам придет такая талантливая... и серьезная преподавательница, как Марина!
И «серьезность» разглядела она?
— Значит, ты согласна? — проговорила Вобла.
— Для меня это большая честь! — отчеканила я.
Надеюсь, комиссия оценила по достоинству мою стойкость? Изергина чуть заметно усмехнулась, что означало, видимо: «Да, характер! Ну что ж — и не таких мы обламывали!» Все, конечно, понимали, что за «подарок» они мне преподнесли, и теперь, конечно, счастливы были, что я приняла все с улыбкой.
— Тогда распишись вот здесь.
И я расписалась.
«Ну! За каторгу!» — поднял тост Сенька Вигдорчик, и мы чокнулись. Веселья, однако, не получилось, и вскоре я оказалась одна на скамейке на высоком берегу.
Интересно, о чем думает сейчас Влад? И думает ли вообще обо мне? Я понимала его: трудно быть раскованным и душевным, когда везут тебя в черной «Волге» под присмотром. Но теперь я, похоже, от всего этого свободна... Поможет это нам? Жить буду, наверное, в интернате, в монастыре... Да. Мрачная громада. Справа над рекой — больница. Там я уже была. Слева — монастырь. Там я буду. Да. Славный путь. Но Влад — неужели не чувствует, что творится со мной? Совершенно не ощущаю как-то... его флюидов! «А может быть, это потому, что с ним что-то произошло?» — мелькнула мысль. «Уссурийский тигр-людоед» (он же мой отец) вряд ли ограничится одной жертвой, ему надо расправиться со всеми!
Я глянула на больницу. Стояла, как и всегда. Сколько людей там прощается с жизнью — а она так и стоит.
Я побежала туда.
— Все! Фьють! — сказал мне в ординаторской юный хлыщ в белом халате. — Зачли ординатуру ему — и в армию, мгновенно. Зато дали лейтенанта! Младший врач полка.
Он усмехался, явно довольный. Видно, занял место Влада.
— Когда он уехал?
— Сегодня утром.
— И... ничего не передавал? — все же произнесла я жалкую фразу.
— Вот — прощальный подарок! — Он вытащил из шкафа бутыль коньяку. — Сегодня вечером... выпьем!
Он чуть не сказал — «помянем», почувствовала я. Но это уж — без меня. Я вышла. Постояла над обрывом. Все. Вот и кончилась твоя прежняя жизнь. А новая — не началась. Назад, в «Дворянское гнездо», нет ходу. Мне — в монастырь. Играть там для благодарных слушателей!
Я медленно поднималась в пологую гору. Из мрачных, тяжелых ворот монастыря выехала машина. Наша «Волга»! Наша? Извилистой дорогой она съезжала ко мне. Разыскивают меня? Сердце прыгнуло. Значит, отец все же остановился, пожалел, и сейчас мы поедем домой — к моим любимым меховым тапочкам, к моему роялю? Я стояла. Зачем идти, если сейчас мы поедем обратно? «Волга» поравнялась со мной. Остановилась. Опустилось стекло, и выглянул Сергеич.
— Вещи твои туда отвез... — произнес он. И добавил: — Я говорю ему: «Как к концерту-то выпускному она будет готовиться?» А он: «Там есть рояль!»
Я кивнула.
— Ну что... подвезти тебя? — предложил он.
— Спасибо, Иван Сергеич! Не стоит, — сказала я и стала подниматься.
Автор
Зеленый силуэтик самолета на карте мира тянулся клювиком к изрезанным шхерам Ньюфаундленда, но все никак не достигал американского берега, края Америки.
Две стюардессы, тихо брякая, снова прокатили по проходу тележку с напитками. Кошелев и Марина спали, укутавшись пледами по горло, и стюардессы не стали их будить.
Гриня снова взял виски — «красиво жить не запретишь!». Я, не отводя глаз от тетрадки, попросил томатный сок.
— Пр-равильно! P-работай, р-работай! — пророкотал Гриня. — Голливуд должен быть наш!
Влад
По пути я еще представлял себе красивые картины — как я гибну в Афгане, смываю кровью... свою дурь! Но и в этом судьба отказала мне. «Не быть тебе черпалем, сгниешь на подхвате!» — этой фразой из известного анекдота припечатала меня языкастая моя матушка, бросая нас с отцом, с которым у нее тоже были сложные отношения, и уезжая к брату в Хайфу. И справедливость ее слов я особенно ощутил на этом новом этапе, когда жизнь жестко, но четко оценивала меня.
Началось это еще на распределительной комиссии в Ташкенте. Прибыв к сроку, я слышал за дверью громкий веселый разговор, потом хохот, потом оттуда вышел «гарный хлопец» в лейтенантской новенькой форме с медицинскими значками, чем-то очень довольный. Хотя не пойму, чем он так уж мог быть доволен: его направляли в войска?
Почему-то, когда вошел я, на лицах всех членов комиссии воцарилось уныние. Видимо, что-то неприятное было в моей «сопроводиловке», пришедшей к ним своим путем, без меня. Один из «заседателей» что-то шепнул председателю, генералу Петровскому, и получил гневный ответ:
— Ну нет уж! Там хирурги, а не диссиденты нужны!
То есть, как понял я, даже в направлении в действующий госпиталь, где меня ждала бы полезная практика, мне было отказано.
Вот оно, грустное «еврейское счастье»: учился на хирурга, старался, и вдруг — безумная любовь, и я уже «диссидент», а не хирург! То, что я не такой, как все, — это мне объяснила еще мама. Помню, я один вышел на субботник в школе, все остальные весело его прогуляли, потом меня же побили за мою добросовестность. Так же «добросовестно» я «вышел» на эту любовь, хотя чувствовал, что к добру это не приведет, но как же можно не откликнуться? Вся мировая литература — о самоотверженной, вопреки всем преградам, любви. С преградами все оказалось в порядке, а вот как с любовью? Это сложней. Несколько раз я порывался звонить Марине, как человек добросовестный... но потом вдруг ощущал себя каким-то «просителем». Наверняка она уже в Ленинграде, сдает — и сдаст-таки — экзамены в консерваторию (с таким-то папашей). Так что эта часть нашего совместного плана жизни, который она так горячо провозгласила в тот роковой день «на заимке» у своего папани, несомненно, удалась. Насчет моего участия в этом плане (моей работы в Военно-медицинской академии в Ленинграде), видимо, забыто. Пока что я двигался прямо в обратном направлении — оперировал исключительно солдатские мозоли и «панариции», нарывы на руках у танкистов от контактов с несовершенной техникой.
Шел 1990 год, последние наши части вышли из Афганистана. С геройскими мечтами и красивой гибелью и моей фотокарточкой в сумочке у Марины дело не вышло. Танковый полк, в который я попал, так и остался в засаде у вражеской границы. «Красивого звонка» коварной дивчине, кинувшей меня в огненную бездну, не получалось. Все вышло скучней и даже позорней. Подвигом, что поднял бы меня на моральную высоту, и не пахло. А с медициной в полку, кстати, отлично справлялся фельдшер Кравчук, хитрый прохиндей, который всех устраивал и себя не забывал. Сначала он дружески пытался меня приобщить к радостям хищения казенного спирта, но процесс не пошел. Слава богу, мне хватило ума с ним не драться, мы мирно разделили «сферы влияния». Он расхищал спирт и, как я подозреваю, делился с начальством — я читал медицинские журналы, которые мой предшественник, ушедший на повышение, успел выписать, и мечтал о «высокой хирургии», а пока резал танкистам мозоли. Лучше было, наверное, погибнуть в бою, иногда в отчаянии думал я, чем деградировать как личность, потерять знания и квалификацию, все, к чему я так страстно стремился. Так что, если Кошелев мечтал о моей гибели, он ее получил, причем в самой позорной для меня форме.
Однако служба, жара, и надо как-то жить, да еще в этом азиатском аду на окраине туркменского городка. Убитый солнцем плац, чуть живые от зноя солдаты с кругами соли под мышками на гимнастерках.
При господствующей тогда доктрине рассредоточения войск на случай атомного удара все «рассредоточено» было так, что не доехать. До штаба дивизии, а тем более до госпиталя нашей сводной армии, где, говорят, даже лечили, добраться было нереально — да никто там меня и не ждал, — наверняка там были свои гении, мечтающие о настоящей работе. Постепенно, однако, я приходил в себя. Вообще-то делать, конечно, было что, хотя к медицине и тем более к хирургии это не имело прямого отношения. «Младший врач полка»! Но — старший уехал на усовершенствование, так что приходилось мне...
Для начала я отловил в бане нескольких дистрофиков (в бане дистрофия их была особенно видна), потом я отвел их в столовую и спросил, почему они не едят свои порции. «А кто ж их знает почему?» — усмехнулся повар Хасанов. Я заставил его накормить их — они ели как-то испуганно. Потом фельдшер Кравчук пояснил мне, что тут я вступаю в серьезную конфронтацию с «дедами», и не советовал мне этого делать. Недавно командира роты, выступившего против «дедов», жахнули ночью тяжелым крюком, сцепляющим гусеничные траки. В результате мне пришлось оказывать ему первую помощь, а потом отправлять на вертолете в госпиталь армии. Это, как говорится, не вдохновляло. Но потом я пришел в столовую и увидел, что один из моих «подшефных» сидит за столом с пустой миской и к раздаче даже не подходит. И при этом — чуть жив от голода. Обычно в «доходяги» попадали тщедушные парни из глухих русских деревень. Москвичи, питерцы, не говоря уже об азиатах и кавказцах, держались вместе. А эти вот — погибали. За них некому было заступиться. Тут мне буквально ударило в голову. Я ворвался на кухню, схватил «черпаля» за грудки: кому он отдает порции дистрофиков? Тот с испугу сказал. Я пошел к командиру части. Вечером Кравчук шепнул мне, что ночью меня будут «мочить».
Марина
Там был рояль, но давно уже молчал. Когда я заиграла на нем, сбежались все обитатели интерната, что могли самостоятельно передвигаться. Я подняла глаза от клавиш — и тут же опустила их. Многие из вошедших улыбались. Но что это были за улыбки! У мальчика, который подбежал ближе всех, был огромный рот, но не было носа! А вскоре мне предстоит с ними заниматься, по многу часов! Я вдруг почувствовала дурноту и, промчавшись по тусклому сводчатому коридору, выскочила на воздух, стала прерывисто, с какими-то всхлипами, дышать. Продышавшись, я чуть пришла в себя, огляделась. От стен монастыря было видно все: и больницу, где все началось, и райком, и «Дворянское гнездо» за поворотом реки. Совсем недавно я была там, спокойная и счастливая, — и ничего от прежнего не осталось, все так страшно вдруг переменилось. Но я не жалела ни о чем. Наверное, все происшедшее — не случайно. Я вошла в монастырские ворота и села за рояль.
Экзамены я отыграла отлично.
И экзамен по аккомпанементу — я аккомпанировала нашей актрисе из городской филармонии — романс «Здесь хорошо» Рахманинова. Зал ликовал — все уже знали о моей «ссылке» и любили, как никогда.
Потом мы сдавали концертмейстерство, я играла со скрипачкой и виолончелистом из нашего училища «Трио» Генделя.
И — экзамен по специальности, при полном зале — у нас это называлось почему-то «академконцерт». Помню — совсем недавно, казалось, я приглашала на этот концерт Влада и представляла, как играю ему. Влада не было... да и переменилось — все! За такое короткое время! Спокойно. Все это ты сделала сама. Я играла многострадальную «Песню без слов», и отыграла блестяще: видели бы вы реакцию зала!
Даже Вобла растрогалась, обмочила мою блузку слезой и шепнула горячо: «Как бы я хотела, чтобы все было иначе!» — «А я — нет!» — произнесла я с улыбкой. Вобла испуганно отстранилась, и во взгляде ее мелькнуло: «Ну, раз ты такая — и получай!»
Потом мы собрались нашей группой у Сени Вигдорчика. Я была веселой, но заметила, что кое-кто опасается беседовать со мной тет-а-тет: как бы не навредить карьере. Но я, надеюсь, была со всеми мила. До начала работы можно было уехать, тем более большинству нужно заступать в школы с 1 сентября. Многие имели коварный план: в случае поступления в вуз педагогического профиля — например, в ленинградскую Герценовку — по распределению можно было не ехать. Почему-то никто не спрашивал, поеду ли я. Видимо, считали мою жизнь конченой. Изергина, директор интерната, спросила, буду ли я отдыхать. Я ответила, что хотела бы приступить к работе сразу. В интернате меня уже кормили, денег ни на какие поездки у меня не было. А моя келья — из оконца было видно реку — вполне устраивала меня. Вечером я смотрела в столовой для персонала телевизор. Наши уже окончательно вышли из Афганистана... значит, Влада не убьют? Назавтра мне начинать тут работу. Это в других школах — летние каникулы, а тут никаких каникул нет, вечный праздник!
Можно было еще потянуть с началом, никто не торопил... но когда начинается страшный сон, не хочется прерывать его и откладывать: пусть скорее идет! Кстати, страшный сон был повсюду. Телевизор сошел с ума! «Члены бюро райкома города Кузнецка освободили первого секретаря райкома Новожилова от его обязанностей», «Ткачихи Петровского камвольного комбината единодушно подали заявления о выходе из партии». Обычная жизнь, с которой мы уже почти смирились, куда-то проваливалась. И это еще совпало с моими делами!
Для начала Изергина познакомила меня с будущими моими «учениками». Мы вошли в затхлую келью. В кроватках лежали — или сидели — они.
Крохотное тельце, огромная голова.
— Вот Миша Павлов. Три года. Гидроцефалия — водянка мозга. Прооперирован. Вот, потрогайте, за ухом — трубочка для отвода воды. Родители местные, с химкомбината. Написали заявление с просьбой взять сюда. Но будут приходить. Отец работает начальником механического цеха — обещал помочь, с теми же кроватками.
Мне стало вдруг дурно. От духоты? Или от здешних запахов? Но я устояла.
— Вот сестрички-близнецы Балакины. Вес нормального ребенка разделили, так сказать, на двоих.
Балакины лежали зажмурившись, неподвижно. Только носики их шевелились... «Как у кроликов!» — подумала я.
— Слабовидящие, — сказала Изергина. — Но неясно пока — слепота по причине дефекта центральной нервной системы или сенсорная. И понимаете, воздействие на их слух... в том числе и музыкой... — Тут она развела руками как-то неопределенно. — Чем черт не шутит!
В роли «шутливого черта», видимо, быть мне.
— Мать их — в колонии для малолетних.
Я, стало быть, вместо нее.
Мы обошли десять кроваток — и расслабиться, а тем более чему-то умилиться, нигде не пришлось.
— А теперь перейдем в перспективную группу...
Мой друг с огромным ртом без носа радостно встретил меня еще в дверях.
— Музыкальные занятия с ними можете начинать уже в ближайшие дни, а пока познакомьтесь с методиками...
Когда я окончательно поняла, что беременна? Тогда, наверное, когда нельзя уже было этого не понять! Долго я внушала себе, что это от «специфики производства»... но по идее я должна была привыкать к этим ужасам, но тошнило меня все чаще и сильнее.
Бывало, что, резко прервав «два притопа, три прихлопа», бросив моих подопечных, я мчалась в туалет. Возвращалась умытая, с улыбкой. Мои трогательные «ученики» ждали меня, застыв в тех же позах, в каких я оставила их.
К тому же Изергина повадилась со мной обедать, — вот где главная пытка была. Наверное, она мечтала проникнуть через меня в «высшее общество» Троицка, надеясь, наверное, что моя размолвка с моим очаровательным папой пройдет. Но в процессе очередного нашего дружеского обеда (в специальной ее «директорской комнате») взгляд ее становился все тревожней, наблюдая, как я ела, вернее, как я не могла есть. «Да, — явно смекала она. — Дело-то серьезное! Как же это я, дура, так вляпалась?»
И вот настал день — я с замиранием поглядывала на часы в классе, — когда она не пригласила меня на обед. Кончилась любовь? А я как раз собиралась с ней побеседовать.
— Извините, Лидия Дмитриевна! — На правах бывшей фаворитки я вошла мимо секретарши в ее кабинет. — Я хотела бы поговорить с вами о своем будущем!
Изергина вздрогнула. Мое будущее ее явно пугало. «Попросит крестной матерью быть?» — наверное, испуганно подумала она.
— Работа мне нравится, — утешила ее я.
Она слегка успокоилась.
— И кажется перспективной.
Тут она снова дрогнула: что еще за перспективы? В ее кресло? Тут я вдруг подумала: разговариваю так же уверенно и властно, как мой отец. Его школа.
— Но... — Я сделала долгую паузу. — Мне кажется, что мне не хватает...
«Чего тебе еще не хватает?» — затравленно глянула она.
— ...специальных знаний.
Изергина радостно закивала.
— Поэтому я хотела бы...
Мучительная пауза.
— ...получить их.
— Где? — пролепетала директриса.
— Насколько я знаю, лучшее преподавание дефектологии — в Ленинградском педагогическом имени Герцена! — сказала я.
— И ты... вы... намерены туда поступить? А как там на это посмотрят?
— Думаю, что положительно, — твердо произнесла я.
Тут меня затошнило так, что я едва не упала. Потом поглядела на Изергину.
«Кто их знает, этих Кошелевых!» — говорил ее испуганный взгляд.
— Но я сразу же вернусь! — поспешила я ее успокоить. — Насколько я знаю, на дефектологии есть заочный. А лучшей практики, чем у вас... — Я улыбнулась.
«Да, пригрела змею... к тому же беременную... Пусть уезжает, хоть куда!» — Улыбка Изергиной выражала именно это.
— Да, когда я брала тебя, я чувствовала — перспективная девочка! — твердо произнесла она. Мол, все идет по плану, сбываются чаяния!
Изергина, как узнала я, до того работала в колонии для малолетних преступниц... Так что закалка у нее еще та!
— Пусть Верочка (едва умеющая тренькать) поведет пока... — «Я уже тут почти командую», — подумала я. — Сдам экзамены — и вернусь!
Хорошая девочка ласково улыбнулась. Вот сделает хорошая девочка аборт... а может, и в институт поступит... и вернется к тебе, моя старушка!
— Я в тебе не ошиблась, — похоже оценив мое самообладание, проговорила она.
Марина
Я подняла середину нижней боковой полки, сделала столик, облокотилась на него и стала смотреть в окно, на тускло освещенные вокзальные своды. Думала ли я когда, что буду вот так уезжать из Троицка, чтоб ни одна живая душа не провожала меня!.. Впрочем, одна «живая душа» со мной ехала... но недолго осталось ей!
Думаю, тетя Муся испугается — такое докладывать отцу. А аборт делать, не уведомив его, — не испугается, нет?
«Ладно, прикинем на месте!» — утешала себя я, но боялась.
— В отпуск, что ли? — Толстая, неряшливая бабища заполнила собой место напротив.
Где-то я ее видела. В страшном сне?
Сначала я, не желая контачить с ней, сухо кивнула, потом, вникнув в суть вопроса, уставилась на нее.
— Почему... в отпуск? — пробормотала я.
— Видела там тебя. Подумала сперва... мамка малолетняя...
Нет. «Мамкой малолетней» я не буду.
— ...а потом скумекала — учительница их.
Как раз от этого ужаса я и хотела оторваться, но он тянется за мной. Пересесть? Полвагона свободно.
— Мой-то там как раз. Зуев Леша... Ты чего думаешь? Как он?
Я вздрогнула. Лешу, конечно, я помнила. Дефект носоглотки, так называемая «волчья пасть». Незаращение верхнего нёба. Не может есть — а изо рта попадает в нос, забивает дыхание. Такое надо оперировать сразу после рождения — но мальчика мать родила в глухой деревне и там прожила с ним год, а потом доставила в диспансер — тем более умственная отсталость у него налицо. Так вот эта «заботливая мама»!
— У нас все любят его! — сказала я чистую правду, но этого, конечно, было мало ей.
— Сделать-то чего можно?
«Вовремя заботиться надо было!» — надо бы ей сказать. А теперь!..
— У нас — навряд ли, — честно сказала я. — Нас самих, глядишь, скоро закроют. Епархия, в духе нынешних времен, требует монастырь обратно — и, похоже, получит!
Папа, старый коммунист, теперь крепко с церковниками дружит!
— И вообще медицину, — добавила я, — хотят теперь «на самостоятельность» перевести... медики, возражают, конечно, а пока деньги где-то блуждают. Директриса наша задергалась вся — деньги сейчас только от химкомбината получаем в помощь. А его как раз требуют закрыть, потому как из-за него, говорят, больные дети и рождаются!
Даже не ожидала, что так, оказывается, волнуюсь за это. Уезжаю — а душа там. Тут меня привычно уже затошнило, я быстро встала, посетила туалет, умылась холодной водой, вернулась.
— Я вижу, девка, у тебя и свои проблемы есть! — проницательно сказала она. Я, глядя в темное окно, молчала. — Я тоже, когда пришла пора рожать, в деревню уехала. Представляла уже себе, что рожу — от алкаша-то!
Я вскочила. При чем здесь я-то? Что она говорит? Я пересела от нее с бокового места на пустую нижнюю полку и зарыдала. Потом — утонула в необъятной ее теплой груди.
— Надо было к врачам ехать, а не в деревню! — всхлипывая, говорила я.
Она гладила меня по голове, грустно вздыхала, и вздохи ее просто было понять: «Уж ты-то, я гляжу, все правильно делаешь! Куда едешь-то и чего хочешь? Сама ведь не знаешь!»
Вопрос этот все равно бы встал — просто я не ждала, что так быстро. Давно замечено, что вагонным спутникам мы рассказываем то, чего никому бы из близких не рассказали.
— Ну сделает тебе тетка аборт... так это ж грех! — сказала Капа (так звали попутчицу). — И на работе тебе с этим ходить не сладко, одной-то! А ты поживи пока у меня — там решишь!
Откладывать трудное — приятно всегда. Я вдруг почувствовала облегчение.
Обшарпанный Капин дом оказался прямо у вокзала, на Гончарной улице. Мы поднялись по лестнице со стертыми ступенями.
Господи! Откладывая трудное, мы загоняем себя в капкан. Это я сразу поняла, только мы вошли с Капой в ее квартиру. Длинный темный коридор, затхлый запах. Услышав бульканье воды, я рванула дверку. Унитаз был черный от грязи. Я вышла, утираясь, но тошнота не прошла.
— Развели тут срач без меня! — сурово проговорила она, когда мы вышли с ней на большую кухню со множеством столиков с грязной посудой.
Но вряд ли и при ней тут было намного лучше: грязные стекла, пол кухни как-то проваливался к середине, проводка (впервые видела провода снаружи) соскочила с роликов и висела, местами растрепанная и даже голая.
Ее жилье оказалось за кухней — она потянула дверь (в щель почему-то была заткнута тряпка). За дверью шли ступеньки вниз, — видимо, в прежней, барской квартире здесь жила кухонная прислуга, которой полагалось «быть ниже»?
Я лишь вдохнула тот запах — и рванулась назад.
— Можно... мне позвонить? — пробормотала я.
— Звони! — произнесла Капа уже с обидой: мол, не нравится «вам» у нас!
Черный телефон висел на засаленной стене (терлись все, что ли, об нее, когда разговаривали?). И при этом — не мылись. Впрочем, тут «помоешься» — я вспомнила унитаз, и меня опять затошнило. Обои вокруг телефона были исписаны номерами, вкривь и вкось... да, люди тут как попало живут! Я глянула на часики: полвосьмого утра. Тетя Муся, наверное, дома еще. Замирая, я набрала номер. Долгие гудки... «Ушла?» — подумала я с облегчением.
— Алло! — раздался сухой ее голос.
— Это... я.
— Я знаю, — холодно проговорила она и умолкла.
«Что она знает? — испугалась я. — Видимо, все!»
Но это, похоже, ее мало волнует? Или папа так приказал ей — «не волноваться»?
— Что мне делать? — пробормотала я.
— А вот этого я не знаю, — проговорила она и снова умолкла.
Я послушала шорохи — видно, ничего более там не услышу. Да, гвозди бы делать из этих людей! Я повесила трубку.
И Капа встретила меня уже как-то отчужденно: обиделась, что я пришла в ужас (это она почувствовала) и сразу побежала звонить? Понимаю ее — легко быть душевной в поезде, поэтому все там так разговорчивы... но когда придешь в свои проблемы, в свой «срач»!
— Поешь вот! — кивнула на тарелку с макаронами и с половинкой (почему-то) сардельки. — Или аппетита нет?
Еще издевается. Я вдруг почувствовала, что поднимаются слезы, и с трудом удержала их.
Мы сидели в маленькой комнатке без окон, с тусклой настольной лампой. Судя по количеству банок на полках, это была кладовка и одновременно как бы столовая (клеенка на шатком столе).
Дальше была приоткрытая дверь в «настоящую» комнату — там был виден на стене даже базарный коврик с лебедями. Там тоже горела настольная лампа и кто-то нетерпеливо вздыхал.
— Этому... не терпится уж с тобой познакомиться! — произнесла Капа ревниво и в то же время с каким-то восхищением, словно нас ждал там король.
Она пихала меня почему-то впереди себя — видимо, как «подарок королю». Мол, недаром съездила! К такой роли я была не готова.
«Король» лежал на кровати, лицо у него было красное, надутое. Он улыбнулся криво, одной стороной, и поднял, даже как-то лихо, левую руку. Правая часть не работает?
— Вот он... герой! — произнесла Капа горько и в то же время с каким-то вызовом: что, не нравится?
Я кивнула, потом, пересилив себя, улыбнулась.
— Вот, сиделку тебе нашла! — проговорила Капа, зло глянув на меня, — мол, куда ты денешься? — Перемени рубашку ему! — скомандовала Капа, вынув из шкафа мятую ковбойку. — Вот повезло тебе, Толик!
— Т-тай н-н-нову-ю р-баш-к! — с трудом выговорил тот.
— Ишь, красотку увидал! — задорно проговорила Капа.
Видно, я тут нужна для взбадривания их постылой жизни.
— Н-на! — Капа схватила рубашку и кинула ее почему-то в меня, словно это я все затеяла. — Давай... Я счас!
Мне тоже хотелось швырнуть в кого-нибудь эту рубашку... Я-то тут при чем? У меня своего горя мало?
Но тут словно какой-то голос шепнул мне: «Держись! Выдержишь это — выдержишь все!»
— Нагнись немножко! — скомандовала я Толику. Это уже мой интернатовский опыт работал — притерпелась к необычному.
Толик — одной, правда, половиной лица — явно кокетничал. Решил, видно, что я действительно «подарок» ему. Да нет. Я никому «не подарок»!
— Давай, что ли! — аккуратно, но твердо пригнула его, стянула рубаху.
Да, давно ее не меняли! Видно, ждали меня. Как ни странно, при этом меня не затошнило. Привыкаешь? Молодец.
Да, спать с ними в одной комнате — дело нелегкое. При всем при том, оказывается, они еще бурной жизнью живут!
Утром, буркнув что-то неразборчивое, я упорхнула от них и, выйдя на прекрасный Невский, жадно вздохнула: вот она, настоящая жизнь!
Я зашла в парфюмерный магазин на углу Литейного, быстро привела себя в порядок перед большим зеркалом. Пробьемся!
Пешком, все больше наполняясь счастьем от этого города, я прошла по Невскому, свернула у величественного Казанского собора, вошла во двор по стрелке «Приемная комиссия».
— Нет, на музыкальное воспитание — только дневное! — сказала мне пигалица, наверное, чуть старше меня. — У вас музучилище? — проглядела анкету мою, автобиографию. Что-то ее там заинтересовало, я уже поняла что. — А... отец ваш, — шепнула она таинственно, — не может нашему ректору позвонить?
— Не может, — холодно ответила я. И почувствовала, что нажила себе врага: мол, какие мы гордые и наглые! Знала бы она... Впрочем, я не намерена перед каждой тут распахивать душу!
— Тогда вам лучше на дефектологию, — небрежно проговорила она. — Туда, как понимаете, желающих... — слегка покривилась, брезгливо.
Кого они держат тут?
— Вы буквально угадали мою страсть! — произнесла я. — Именно о дефектологии я и мечтала!
— Но там... только заочное, — слегка удивившись и даже смутившись, проговорила она. — Это вы серьезно? Но туда — только с работой по специальности.
— Именно! — Я подвинула к ней по столу справку из интерната.
— Кем же вы... там работаете? — Пигалица буквально была потрясена.
— Там написано, — холодно сказала я.
— Тогда... пишите заявление.
Я отдала листок и спросила об общежитии.
— Какое ж общежитие — на заочном-то? — пролепетала она. — Может быть, на время экзаменов? — Она вышла, но быстро вернулась. — Для заочников — нет.
— Сама покорми его! — рявкнула Капа.
С момента приезда она не просыхала. Зазвонил телефон. Капа сняла трубку в коридоре:
— Да, Робертыч. Болею я! Чем-чем! Женской болезнью! И Ленка, говоришь? Вот так вот! Напало!.. Сейчас... — Долго пристраивала трубку на полочку. И подошла почему-то ко мне. — На работу выйдешь вместо меня. Наука не хитрая. С документами мы уладим вопрос. А гордость твою засунь... кому ты еще тут нужна?
Как-то не очень, видно, боясь Робертыча, тщедушного и лопоухого, Капа сама отвела меня на рабочее место — кривой флигель на задворках вокзала. Из щелей, облупливая последние куски краски, струился пар. Внутри был он гораздо гуще, стоял банный гул.
— Вот тут будешь стоять! — рявкнула Капа. — Вот, Робертыч, молодая смена тебе! Смотри вот.
В этот момент нам как раз подкатили с грохотом железную тележку с бельем, на уголках чернел штамп МПС — Министерство путей сообщения. От белья, сваленного кучами, валил пар.
— Только из центрифуги, выстирано как бы, — пояснила она. — Берешь вот так — и — в каландр! Каландровщица называется наша специальность.
Капа взяла за углы простыню, исходящую паром, расправила, дернув за углы, и стала вставлять между двумя крутящимися горячими валами.
— О! Засосал! Пробуй сама!
Я взяла простыню, развернула... тщательно, чуть не прикусив язык, всунула.
— О! Ну, я пошла. С тебя, Робертыч, причитается. Молодой кадр!
Робертыч тоже растворился в пару. А я осталась одна с горой мокрого белья на тележке. Я огляделась по сторонам. Длинный строй каландров в два ряда. Перед каждым — замученная, запаренная женщина, лихорадочно спешащая... Тележки грохотали по проходу одна за другой. Это — мне уже вторую привезли?.. Нет, мимо. Первая радость.
Тут от соседнего каландра ко мне подошла молодая женщина с влажными мелкими кудряшками, торчащими из-под платка. Как раз пустая тележка отъехала от нее, а новой пока что не подвезли. Пауза. Как это она так управляется?
— Слушай сюда! — сказала мне она. — Так ты не заработаешь ничего, да и задергают тебя. Ты наловчись маленько — и по две простыни сразу в каландр заправляй!
— А... удобно? — усомнилась я.
Но в этой суровой жизни эти понятия отметались.
— Неудобно только на потолке спать — и то иногда приходится!.. Давай, бери за конец.
Мы сложили две простыни вместе — и вращающиеся горячие валы «засосали» их. Правда, вышли простыни из валов не такие уж глаженые и сырые на ощупь. Теперь, когда белье в поездах дадут влажное, не буду ругаться, а буду знать, что таким способом бедные, усталые женщины пытаются успеть хоть что-нибудь заработать!
— Ничего! Водки выпьют — и нормально поспят! — улыбнулась женщина и отошла: к ее каландру подкатили тележку.
Я заправляла по две простыни, потом даже по три (я поглядела, все так делали), но все равно еле-еле успевала: грохот подвозимых тележек в моих ушах казался непрерывным.
Конец смены наступил, кажется, через год. Такого длинного дня еще не было в моей жизни. Но это, наверное, хорошо? Вышла из этого дня я уже совсем другой, чем вошла.
Выйдя, я долго сидела на грязном ящике у дверей, в клубах пара, не в силах встать и пойти.
С усмешкой я вспоминала, как прежняя «Мариночка», сюсюкая, говорила о Ленинграде: ах, набережные! ах, музеи! мосты!.. До мостов мне было добраться как-то недосуг — вся жизнь моя шла на задворках вокзала, от бельевого цеха — домой (я уже считала это домом!). И когда Капа с Толиком угомонятся, учебники полистать — скоро экзамены. А утром, до смены, успеть еще выстоять очередь — это был год талонов — по ним давали почти все: мясо, сахар, крупу, масло и даже водку — и все отдельно, а не сразу — сколько очередей выстоять пришлось. Талоны были их, а деньги в основном мои. Поселив меня, Капа как-то расслабилась — к каландру выходила лишь изредка, а в остальное время пила. Вот только водку я отказывалась отоваривать и оплачивать, из-за чего происходили скандалы: «Чтоб ноги твоей завтра здесь не было!» Но потом наступало хмурое утро, и надо было покупать хлеб. «Ты любименькая моя!» — умилялась Капа.
В прежней жизни я всегда сладко мечтала о лете — лагерь «Зеркальный», «фазенда», часто мы ездили с папой в Сочи, в санаторий ЦК.
Вот уж не думала раньше, что лето может быть таким жутким, и где — в красивейшем городе мира! Я шла мимо грузовых пакгаузов, где выгружали и хранили картошку, овощи, мясо, и кучки обрезков, облепленных мухами, гнили на путях, и все проходили равнодушно, словно их это не трогало. Потом я входила под арку нашего дома, и там воняли переполненные баки, которые никогда не убирались, новую тухлятину кидали на старую. Я входила в дом — и пахло ржавой водой и никогда не мытым унитазом, в котором вечно журчала желтая струйка.
Ночью меня съедали комары. Помню, наше «Дворянское гнездо» расположено было фактически за чертой города, в лесу, среди природы, но никогда там не было таких комаров! Бывало, помню — зазвенит один к вечеру, то приближаясь, то удаляясь, но в этом было даже что-то лирическое — вот, еще один хороший день прошел, солнце садится... Подлетит этот нахал совсем близко, зазвенит — с улыбкой, рассеянно, отмахнешься книжкой — и снова читаешь стихи. Что за вечер без комара?
А здесь — не вечер их время. Ночь! Причем они не звенели, ели молча, и в этом было что-то особенно зловещее. Подвалы, как было принято в Ленинграде, стояли затопленные, и какая-то особая городская порода плодилась там. Ночью, вся в укусах, расчесах и волдырях, не в силах больше терпеть, я зажигала лампочку — и видела их, каких-то белесых и беззвучных, залепивших всю стену надо мной, — видно, все они, вся эта толпа, собираются полакомиться моей кровью! Господи, почему я здесь? Потом я смотрела на себя в зеркало... Нет, вот такой я дома быть не хочу. Уж лучше здесь! На рассвете я засыпала, но вскоре вставала — мы с соседкой через день занимали очередь в магазин. Потом я готовила жрачку, но не могла есть, вставала и уходила на свидание с унитазом.
— Хватит тебе мучить-то себя! — однажды не выдержала даже Капа (они почему-то с Толиком храпели вовсю, их кровью, отравленной алкоголем, комары не интересовались). — Давай! — предложила Капа. — Если ты к тетке своей боишься, я тебя к одной хорошей женщине пошлю! Та без ножа все сделает! Я недавно ходила — сделала все о’кей.
Она задорно глянула на Толика: тот грозно насупился половиной лица: мол, от кого это делала ты, я что-то не помню. Такие у них любовные игры, и у меня была в них своя роль.
— Ну, я иду звоню? — приподнялась Капа.
— Подожди, — собрав последние свои силы, сказала я. — Сейчас!
Я ходила по коридору — вот и пришло время решать! И не с кем посоветоваться — ни с Владом, ни с отцом! Если бы захотели, могли бы меня найти — Изергина знает, куда я поехала, на институт многим приходили письма. Но не мне. Значит, я никому не нужна! Я вернулась в комнату. Капа, подвинувшись к маленькому окошку, шевеля толстыми губами, считала петли — вязала свитер своему Леше, собираясь поехать к нему.
— Вяжешь? — сказала я.
— Так холодно там у вас, — вздохнула она.
Да. Одному холодно. Но ведь она приедет к нему, привезет свитер, гостинцы. А моя девочка — я почему-то знала, что это девочка, — не увидит ничего?
— Ну, давай позвоню, завтра и сходишь, — приподнялась Капа.
— Не надо, — сказала я.
— И правда. Наше дело — терпеть! — чуть ли не с гордостью проговорила Капа.
Сочинение я написала на «пять». «Тема юности в советской поэзии». На три счастливых часа я оказалась вдруг в прежней жизни, забыла, что со мной и где нахожусь. Сдала сочинение последняя, а оказалась первая.
Как мне сказали в коридоре, конкурс, даже на дефектологию, нынче такой, что одна «четверка» — и человек пролетает.
Между тем как раз «четверкой» пахло на устном экзамене по литературе. Пролистав мое сочинение, преподаватель проникся антипатией к слишком правильной теме и слушал меня вяло, с кислой миной. Мол, нашлась еще одна ярая комсомолка — он-то был явный, точнее, конечно, тайный диссидент, как вся интеллигенция в эти годы. К тому же мне попал сейчас билет о поэме Маяковского «Ленин» — трудно тут что-то оригинальное сказать, мне самой было скучно слушать себя.
— Ну, хватит! — не выдержал он и потянул к себе ведомость.
В лучшем случае — «хор.»! Вот снова решается моя жизнь... а я стою молча и неподвижно.
— А спросите меня что-то еще, — проговорила я жалобно.
Вздохнув, он отложил ведомость.
— Ну, скажи... какие журналы ты читаешь?
Журналов-то я мало читала — музыка занимала все. Выписывала только «Искусство кино», мечтая о той замечательной жизни.
— «Искусство кино», — выговорила я.
— Да? — Он наконец с интересом глянул на меня. — И кто же твой любимый режиссер?
— Тарковский! — мгновенно, навскидку произнесла я, и не ошиблась!
Он буквально расцвел.
— Отлично, — уже как своему, близкому человеку, улыбнулся он.
Я выскочила радостная. Всех победим!
— Поступила, Лидочка Дмитриевна, все хорошо! Я так рада, так рада! — Я специально щебетала в трубку без остановки, надеясь все три заказанных мною минуты прощебетать и не дать ей задать лишних вопросов, на которые трудно отвечать. — Лидочка Дмитриевна, нас сразу в деревню посылают, на уборку картошки, потом сразу занятия. Но я мечтаю приехать! И все расскажу! Спасибо вам, Лидия Дмитриевна!
Все. Я прошла через холл Центрального телеграфа, посмотрелась в зеркало. На щеках уже бурые пятна, подбородок опух и обвис. Фига они увидят меня такой! Только прекрасной мадонной с младенцем на руках, счастливой и всем довольной, не имеющей ни к кому ни претензий, ни обид. Я так решила.
— Хватит тебе у каландра сыростью дышать! — решила Капа. — Тут одна подруга моя на овощебазе... гниль отбирает. К ней пойдешь — мальцу твоему витамины нужны.
Она почему-то знала, что будет мальчик, но я-то знала, что девочка.
Марина
На Рождество Капа поехала в Троицк. Увы, я не могла ехать с ней... Мне, наоборот, скоро из Троицка «приезжать» сдавать сессию. Хоть башка уже туго варила. Но я училась, не превращалась в «Капу вторую»!
— Ну, — спросила она, уже нагрузившись узлами, — может, кому все-таки что передать?
Кому? Что? Если бы хотели, давно бы нашли меня — в том же институте, куда я часто хожу. Костерева, та пигалица, секретарша декана, теперь лучшая подруга моя, и передает все заочные задания прямо мне, не отсылая в Троицк... Если бы хотели — нашли... Лидии Дмитриевне тоже ни к чему узнавать лишние детали. Тем более — от Капы.
— Леше привет от меня передай... если помнит, — сказала я.
Капа буквально расцвела.
В ту зиму были жуткие метели и заносы, отменяли даже междугородние автобусы и поезда. Позвонила Капа — из Троицка! — так глухо, словно с другой планеты, и прокричала, что к Новому году постарается, но, может, застрянет там. Я вдруг представила Троицк... но почему-то летом.
В ночь на 31 декабря мне приснился потрясающий сон: веселый праздник у меня дома, в гостях все мои однокурсники. Отец и Влад сидят рядом, дружески беседуя. Неужто я увидела явь, недалекое будущее? А почему бы и нет? Ведь люди-то не злодеи, и прощают ближних, особенно когда любят их. А тем более когда... а тем более... Тут я проснулась окончательно, оглядела убогое жилище. Тем более... но где же она, моя доченька? Если это будущее, почему там нет ее? В другой комнате? Но в снах, тем более вещих, «других комнат» не бывает! Где же она? Я с испугом приложила ладонь к животу. Она не двигалась! Но вот торкнулась! Я вспотела от счастья.
Что же этот сон означает? Приехал Влад и меня разыскивает? Может, уже вместе с папой? Одевшись, я вышла на улицу. Сразу я боялась звонить — не спугнуть бы. Позвоню-ка я Грине сначала — он-то скажет мне все.
— Точно! Вернулся Влад, — произнес Гриня. — А откуда ты знаешь? Как твои дела?
— Он... не спрашивал... тебя? — произнесла я.
Тот молчал.
— Да он... не в себе маленько, — произнес наконец Гриня. — Долго в госпитале лежал. Серьезная черепно-мозговая травма. Он и раньше-то был... А теперь... В общем, не хочешь портить настроение — пока не приезжай.
— Спасибо, — пробормотала я и повесила трубку.
С моим животом мне ходить уже было трудно. Выходя на улицу, я поскользнулась и проехала задом по ступенькам. Встала, чувствуя в пояснице глухую боль.
В квартире вдруг напала на меня жуткая сонливость. Ничего не объясняя, я легла и проспала весь день. И даже во сне, среди всяких дурацких снов-обрывков, я, помню, тряслась от страха, как бы снова не увидеть тот сон: прекрасный, а на самом деле — ужасный, в котором не было девочки моей!
Помню, Толик звал меня, глухо кричал (как мне казалось, издалека), что надо встречать Новый год. Я отмахивалась, что-то мыча... Не хотела я встречать этот год и, как в далеком детстве, сжималась испуганно под одеялом: может, если спрятаться, страшный Новый год тебя не найдет и ты останешься в старом, где все знакомо и привычно? Кажется, я спряталась. Ночью я проснулась от страшной боли — словно кто-то открыл внутри зонт со спицами и теперь резко выдергивает его. Я застонала. Капа нависла надо мной. Приехала? Согнувшись, она пощупала простыню подо мной. Я и сама уже чувствовала — мокрая!
— Мать честная! Семимесячного рожаешь! И воды уже отошли. Ну все, теперь только к тетке твоей — хочешь не хочешь. И надо же — первого января, когда бухие все! «Везучая» ты! — Приговаривая, Капа одевала меня.
Перебравшись через сугроб, мы поймали такси. Так же я ехала от вокзала к тете Мусе на такси с отцом. Но тогда было лето, я смотрела и радовалась: сколько людей! Сейчас разукрашенный, но абсолютно пустой Невский напоминал нарядного мертвеца.
Мы свернули на Литейный, на Чайковскую. Меньше всего я хотела бы видеть сейчас строгую тетю Мусю, которая сразу же позвонит папе... и опять я в тисках!
Мы вылезли у «Мусиного» роддома... Сейчас она начнет давить!
Впрочем, давить стала еще дежурная, властная женщина:
— Та-ак! Девчонка совсем! С мамочкой!
Мол, откуда у такой маленькой муж? Тут она угадала.
— Где же ты раньше была? — продолжала она воспитывать.
— Давай оформляй! — Капа протянула мой паспорт и медицинскую карту.
— Семь месяцев!.. Да еще и не наша! — Дежурная кинула паспорт.
Пришлось мне брать себя в руки.
— Здравствуйте! — вежливо произнесла я. — Я племянница Марии Петровны Кошелевой. Позвоните, пожалуйста, ей.
— Так раздевайся же скорей! — вскричала дежурная.
Она сунула мне целлофановый пакет. Я натянула длинную полотняную рубаху, с трудом обула на ноги белые бахилы, но не могла завязать на них лямки. Дежурная завязала их, уложила меня на каталку, стала звонить. Но никто, видимо, не брал трубку.
«Все-таки хоть в конце, а удалось мне воспользоваться блатом!» — взбадривала себя я.
Вместо одеяла меня «по блату» накрыли рваной простыней, и две мрачные санитарки повезли куда-то. Поставили в каком-то узком помещении со стеклянными стенами, состоящими как бы из сплошных форточек, и надолго бросили. Вот так блат! Время от времени, когда накатывала боль, я стонала, чтобы напомнить о себе. Появилась какая-то совсем молодая девушка (практикантка?) и, глянув на меня, прошла мимо!
— Я... тут, — напомнила я с улыбкой, но улыбка вышла жалкая и кривая.
Она мельком на меня глянула.
— Вам рано еще!
И действительно, словно по ее приказу, схватки утихли. Однако лежать тут было не очень — я дрожала от холода и, как ни странно, очень хотелось есть. Но никто не появлялся. Повезло мне — оказаться тут первого января. Что-то несчастья преследуют меня... или я сама их преследую?
Паузы становились все короче, а схватки все больней. Меня вкатили в комнату с высокими окнами, подошла еще молодая практикантка.
— Да упирайся! Упирайся ногами! — кричала она. — Тужься!
Но ноги мои в полотняных бахилах соскальзывали с барьерчика, все мои силы уходили на то, чтобы упереться, а о том, чтобы еще и тужиться, речи не шло.
Деловито и рассерженно вошла пожилая дежурная, но от ее появления я почувствовала себя как-то спокойней.
— Давай! — скомандовала она то ли мне, то ли практикантке.
Вместе с ней они ритмично давили мне на живот. Я тужилась изо всех сил, оскалив зубы. Но дело не двигалось. Это я поняла еще по тому, что дежурная отпустила мой живот, утерла запястьем свой лоб.
Паника снова охватила меня. «Вот так вот я и умираю!» Я оглядела комнату, пустые столы. Конечно, только меня угораздило первого января... умирать! Я дрожала.
— Чего задумала-то! — сурово проговорила дежурная. — Первый раз — и на сухую рожать, воды упустила!
Снова на меня повеяло тихой надеждой: все понимает она!
Практикантка запеленала мне руку, померила давление.
— Давление критическое... надо стимулировать, — дрожащим голосом проговорила она.
— Сейчас мы дадим ей касторочки! — бодро проговорила дежурная. — Любишь касторку-то?
Я кивнула.
— О, гляди! Улыбается! — сказала она.
Но и с касторкой дело не пошло. Время от времени я выныривала из забытья, видела их измученные, потные лица, отчаянные взгляды, которыми обменивались они.
Вынырнув в очередной раз, я увидела над собой тетю Мусю, а за ее плечом — лицо отца. Морщась, он плакал. Снова все затянуло туманом.
— В операционную, — долетел до меня голос Муси. — Борису Айзековичу звони!
— ...Сердцебиение плода не прослушивается!
— Наркоз!
Очнулась я в уютной белой палате. На подоконнике сверкал снег, каждая снежинка переливалась зеленым-синим-красным. Давно я не чувствовала такого блаженства. Главное — чувствовала я — в этом есть что-то необычное. И тут меня осенило: раньше я не могла бы видеть подоконник! Из-за живота! Его не было. Я повела ладонью: плоское место! Шершавые бинты, между пальцами попадались какие-то резиновые трубки.
«А где же...» — ударила мысль.
В коридоре вдруг раздалось какое-то веселое дребезжание. Вот сейчас все и... Я села в кровати. Двигаться было непривычно легко, хотя под бинтами все дико болело. Я сидела, придерживаясь за стенку, потом, собравшись с силами, толкнула дверь, она со скрипом открылась. По коридору, косо освещенному солнцем, ехал целый поезд из сцепленных тележек, в каждой было несколько крохотных, белых, пищащих свертков. Я замерла. Вслед за дюжей нянечкой-«паровозом» продребезжала первая тележка... вторая... третья... четвертая! Дребезжание стало удаляться... Все! Я упала на подушку.
Я молча вошла в кабинет.
Муся в мою сторону не смотрела. Глядя в окно, она взяла со своего стола листочек и протянула мне. И я увидела страшные, невероятные буквы: «СВИДЕТЕЛЬСТВО О СМЕРТИ. Причина — декомпенсация сердца. Пол — ж.»
Я подняла глаза:
— Это была девочка?
— Да.
У нее, такой маленькой, была уже декомпенсация!
Вот мы и не увиделись. И не увидимся.
— А... где она сейчас? — произнесла я.
— Таких мы... не выдаем! — с некоторым усилием произнесла Муся.
Да и не смогла бы я жить дальше, увидев ее.
— В следующий раз отнесешься серьезнее, — чуть смягчась, проговорила тетя. И открыла какую-то папку. Все? Уходить?
— А... папа уехал? — пролепетала я.
— С чего ты взяла? Не было тут твоего папы! Размечталась! — раздраженно проговорила она и, помолчав, хмуро добавила: — А в Троицк ты поезжай. В «монастырь» свой, замаливать грехи!
— Спасибо, — почему-то поблагодарила я.
И я поехала в Троицк... Без нее!.. А ведь она живая была. Активная! Мы даже играли с ней. Я прикасалась к животу — и она веселым толчком отвечала!
В Троицке я шла с вокзала пешком. Спешить мне было уже некуда. Ноги завели меня на кладбище под монастырем. О! Вон детская могилка. Я подошла. На белой плите была надпись: «Милая моя! Ты не увидела ни одного из чудес, созданных Богом и человеком».
Я упала.
Марина
— Хорошо выглядишь! — проговорила Изергина.
А что мне оставалось еще, кроме как «хорошо выглядеть»?
Чуток поработав в «монастыре» и заручась справкой с места работы, я снова уехала в Ленинград (жила на этот раз в общежитии), сдала первую в своей жизни сессию на одни пятерки (ну просто какая-то «звезда дефектологии»!) и вернулась назад.
За время моего отсутствия, пока я «делала свои делишки», Троицк как-то изменился. Кончилось какое-то могильное оцепенение, которое долго держало город, после того как все старое кончилось, а новое не началось. И вдруг пошло какое-то шевеление. По улице Ленина шныряли какие-то красивые иностранные автомобили. Еще совсем недавно возле каждого из них собралась бы толпа зевак, а теперь все спокойно проходили мимо: значит, изменилось что-то в сознании людей! Не удержавшись, я однажды вышла из своей «кельи», дошла до родного музучилища и буквально обалдела! Над скромной дверкой, в которую я входила четыре года, красовалась разухабистая надпись: «Трапезная» — с учетом местного колорита. У тротуара стояли шикарные авто — в этот ранний час уже кто-то «трапезничал». А как же музыка? Продана? Нет. Из форточки на втором этаже понеслась вдруг «Песня без слов» Мендельсона, и сердце сжалось. Значит, музыка и жратва совместимы? Напрасно нас воспитывали в гордой бедности: мол, духовное — это все, а материальное — ничто. Что-то тут изменилось. Из двери — да и сама дверь изменилась в лучшую сторону! — вышла вдруг директриса, Вобла, и по тому, как она была «упакована», было видно, что слияние духовного с бездуховным отразилось на ней весьма благотворно.
Да и моя начальница, Изергина, из «щуки в очках» превращалась в стройную, подтянутую старушку, не чуждую... всему. Какие-то наряды у нее появились вместо прежней «партийной рясы», и Францией сладко попахивало. Во жизнь! У нас никогда не предугадаешь, чем обернется она.
— Выручает как-то... один тут фонд, — скорбно проговорила Изергина.
В тонкости она меня не пускала, предпочитала мучиться одна. Хотя однажды вскользь у меня спросила: «Папу не видела давно?» Интересовал ее мой папашка, похоже, больше даже, чем меня!
У райкома, как я заметила, тоже парковались красивые автомобили. Жизнь, значит, не обошла и это заведение. Впрочем, папа, как с гордостью доложила Изергина, порвал с партийным прошлым и теперь возглавлял исполком — отчего мало, как я поняла, изменилось: по-прежнему все в городе зависело от него. Но я от визита к нему отказалась.
— Понимаю, — проговорила Изергина.
Что, интересно, «понимает» она? Насколько понимаю я — нет никаких утечек. Даже если и отец был тогда... тем более, если в виде галлюцинации, ему совсем ни к чему рассказывать то, что он видел. Других источников нет. Все похоронено, в моей душе.
Гриня пару раз забегал, по-прежнему он управлял здравоохранением, сидя, как он сказал, в том же кабинете, но уже в исполкоме, а не в райкоме, но опять рука об руку с отцом. И это хорошо. Если мне что-то срочно от отца понадобится, передам через Гриню, все такого же веселого и дружелюбного, а пока от похода с Изергиной я отказалась.
Влад? Он, как сказал мне Гриня, был здесь... «Но лучше тебе, ей-богу, его не видеть»... Слушаюсь. Ошибки молодости бывают с каждым... но не надо их размазывать на всю жизнь.
Изергина явно готовила меня своей наместницей, во всяком случае заместительницей, то и дело советовалась со мной и говорила мне дружески:
— Давай, скорее заканчивай свой институт.
Но к сожалению, раньше чем за пять лет, тем более на заочном, его не закончишь. Впрочем, и так жизнь менялась буквально на глазах.
К нам приехали два юных дефектолога, Вася и Костя, буквально начиненные новыми прогрессивными идеями, исключительно западными, выпускники того самого факультета дефектологии, на котором училась я, поэтому мы сразу подружились. Жизнь как-то сразу стала интересней — из убогого сиротского приюта с ощущением безнадеги все вокруг вдруг превращалось в интересное научное учреждение, где можно было что-то делать и чего-то добиваться. Как-то исчезло — или отошло в сторону — жалобное скуление нянечек над убогими детишками: «Несчастливые вы мои», Вася и Костя общались с детьми весело, но строго, ставили задачи и давали задания, требуя их выполнения, — и вдруг в глазах самых оставленных, самых забытых, самых «отключенных» вдруг вспыхивал какой-то огонек. Это ли не счастье? Как хорошо, что я вышла на это... правда, через несчастье. Но даром ничто не достается.
— Методика Монтесори! — важно произносили Вася и Костя.
И действительно, с этим Монтесори здешняя жизнь обрела сразу движение и смысл. Хотя у нас, как надменно говорили питерские снобы Вася и Костя, базы фактически нет. Но мы вместе с Изергиной — крутились.
Знаменитые «треугольники Монтесори» сделали на нашем комбинате — сын начальника цеха находился у нас. «Дифференциальные» кубики: синие — тяжелые, желтые — легкие. Теперь я не только «оживляла» их музыкой, но еще и «учила по Монтесори».
— А теперь возьмите такой кубик! — Я поднимала желтый.
И дети, которые считались безнадежными, «бесконтактными» (многие не могли даже ходить), вдруг, посидев неподвижно, поднимали в ручонке желтый кубик, и в глазах их — впервые — загорался смысл, и даже ликование: «Я есть! Я живу!»
Даже грудные детишки (грудными, конечно, их называли условно — кормили их искусственно) начинали различать кубики и, подняв желтый, пускали пузыри и улыбались. Крошки-близнецы сестры Балакины, которых считали слепыми или слабовидящими, четко хватали желтые кубики, я гладила их по головкам, и они улыбались. Им раньше просто незачем было видеть, а теперь, когда за удачу их хвалили, они уже могли что-то различать.
Положила я кубики и перед Ксюхой Троицкой (безымянный подкидыш, имя и фамилию придумала ей Изергина) — малышка, отпустив погремушку, подвешенную над ней, положила ручонки на кубики, и глазки ее вдруг стали хитренькими и веселенькими, она явно подумала о чем-то: может, впервые.
— Соображает чего-то! — произнес Костя, и мы с ним засмеялись.
Хотя меня вдруг резануло отчаяние: только моя никогда уже ничего не почувствует!
Однажды Изергина пришла ко мне на занятие и с умильной улыбкой просидела на нем до конца. Из груды сваленных на низком столике коротких веточек и сухих цветочков ребятки, держа в ручках баночки (кто не мог держать, ставил их на столик), составляли букетики — брали цветочек, потом палочку... вставляли. Порой вспыхивали даже стычки из-за какой-то веточки — но и это не полагалось подавлять: ценились любые, хоть какие-то проявления смысла! Половина группы так и сидела безучастно — некоторым я вкладывала в ручку цветочек, но дальше они так и сидели, неподвижно, потом роняли цветок, не реагируя на это.
Время шло, и Изергина, почему-то расцеловав меня, попросила зайти к ней, «пошептаться», как доверительно произнесла она.
— Как твое ощущение... вообще? — вдруг спросила она, когда мы уселись с ней в креслах напротив.
Да, похоже, я пошла в отца, если со мной, первокурсницей, «шепчется» директриса. Впрочем, «шепот» этот, увы, касался не столько меня, сколько отца.
— Ты знаешь, как фонд «Врачи мира» помогает нам! — произнесла директриса.
— Так половина пособий — от них! — Я не стала с ней спорить.
«Интересно только, — подумала я, — откуда у нее эта помада? Тоже от «Врачей мира»?»
— Так вот... скоро к нам приедет их главный менеджер...
Слова-то научилась говорить какие!
— Джуди Макбейн. — Она строго глянула почему-то на меня. — А это, сама понимаешь, налагает!..
— Ну, так не все же пособия есть — не все получается! — с отчаянием проговорила я. Кто же знал, что эта Джуди так скоро приедет, — я всего полгода после возвращения проработала тут!
— Ну, как раз помогать нам в этом она и приедет, — сказала Изергина. — Интернат как раз не очень беспокоит меня — у нас все более-менее, в меру наших сил! — Она скромно вздохнула. — Меня больше беспокоит другое...
Что же, интересно, еще, кроме интерната, может так уж беспокоить ее?
— Город, — проговорила она и уставилась на меня в упор. Мол, город — это уже по вашей части. Да нет. Многовато чести!
— А что ж я могу?
— Вот. — Она взяла с нижней полки журнального столика газету и положила наверх.
«Утро». Городская газета. Одно время прекратила свое серое существование (помню, одни мелкие буквы, однообразный фон) и вот — внезапно возродилась, став гораздо пестрей.
— Вот. Выпускается на средства твоего папы...
К папе все же подобрались!
— Ну не на личные, разумеется, на общественные! — поправилась Изергина. — И вот — статейка. Режет нас без ножа!
Броско напечатано! Раньше у нас «Вечерка» позволяла себе такой более-менее бойкий стиль. Но «Вечерка» исчезла. И видимо, «лучшие кадры» влились сюда. «Похитители душ». Подпись — О. Невинный. Хороший псевдоним!.. Это мы, оказывается, «похитители душ» — с помощью американских методик, разработанных ЦРУ, помогаем этой организации похищать души наших детей (причем — ослабленные души больных детей!). Мы вселяем в них алчность, агрессию, чуждую нам мораль: «Утопи ближнего!» и т. д. Как будто раньше их души цвели... Они вообще спали!
Я подняла взгляд на Изергину. Выражение ее лица меня испугало. Зависть, страх, ненависть — и соус какой-то сладкой льстивости. Что она думает обо мне? Что-то такое, видимо, чего я сама не знаю! Однако я выдержала ее взгляд.
— Ну... и что скажете? — Она вдруг перешла даже на «вы».
Судя по проницательному ее взгляду, она ждала от меня не политической оценки: тут, как говорится, все было ясно и ежу. Она выведывала что-то другое... Ага! Поняла.
— Ну... Ясно, что автор довольно подробно все знает, что тут у нас. Или кто-то у нас... подробно ему рассказывает!
Глаза Изергиной вспыхнули черным пламенем. В цель! Взгляд ее стал еще пронзительней: «Ну! Намекни хотя бы!»
Ах вот она о чем! Не засланный ли я «казачок»? Точнее — «казачка»! От папы — в это богоугодное заведение, в котором мировой капитал точит свои зубы. Я — О. Невинный? Вот почему она так со мной почтительна! Боится, приглядывается... с чего это дочь «самого» в столь убогое заведение пожаловала? Чуют, может, «золотой дождь»? Не упустить бы! Вот что читалось во взгляде Изергиной... Да, много чего на мои хрупкие плечи. Это в мирные, называется, игры они тут играли, добро сеяли в душах!.. такой оскал.
— Ну, я бы, наверное... женский псевдоним бы взяла. — Это я произнесла, кажется, вслух.
— Так кто же тогда? — воскликнула она.
«А может, — я поглядела на нее, — это она сама почти одновременно играет на двух роялях?.. Была у нас в училище такая развлекуха».
Но тогда не глядела б так страстно на меня? Притворяется?
— Только не я! — сказала я твердо.
Пусть и не мечтает о том, что «разоблачила шпиона». У меня же теперь вся жизнь связана с этой работой, все надежды... на какое-то искупление! Этого я конечно же не сказала ей. Говорить все, кроме правды, во всяком случае кроме самого сокровенного... это уж точно. Побережем себя.
— Тогда мы должны сходить с тобой к твоему отцу. Жестко поговорить с ним: что ж это такое деется? — Она возмущенно тряхнула газетный лист.
— А без меня вы не можете? — робко пискнула я.
Изергина задумчиво смотрела на меня с легкой усмешкой: похоже, она не верила вовсе в нашу ссору с отцом: мол, зачем ссориться в такой-то семейке, которая может взять все? Просто так, мол, разбились на фланги... А если и поссорились, то так... пустяки. И помирить их — святое дело. «Заблудшую овечку» привести, растопить каменное сердце тирана. Вот в какие игры они играли тут — и похоже, еще играют. Обменять меня на О. Невинного. Мол, я вам дочь, вы мне этого, языкастого... который срывает «процесс, что пошел». А батя, «уссурийский тигр», на это поддастся? Не уверена. Но если он — «уссурийский тигр», то я — «уссурийская тигрица». Со временем, думаю, мы с ним на равных будем.
— Вы ему скажете, — произнесла я, — что эта Джуди Макбейн мечтает буквально — первый свой визит по приезде ему нанести... «городскому голове»... поделиться мечтами, планами...
Главное, конечно, в проект его взять, совместно пролить над детишками общую слезу, а не ссориться, из-за детишков-то. Детишков-то хватит для того, чтобы всех морально возвысить — и так называемых «приспешников ЦРУ», и «уссурийского тигра».
— А Джуди, вы думаете, согласится? — уже просительно заглядывая мне в глаза, произнесла Изергина.
— Джуди ведь ваша подруга? — проговорила я. — Думаю, она счастлива будет, если «городской голова» с объятиями примет ее!
То, что папа сориентируется правильно, — я в этом не сомневалась.
— Ну обговорят там кое-что. Город наш на путь демократии встанет. А то все время в какой-то «красный пояс» записывают нас.
— Сейчас же звоню Джуди! — возликовала она.
— Сначала обговорите все же с Павлом Петровичем! — строго поправила я.
Изергина, радостно кивая, проводила меня.
— У них такие планы! — щебетала она. — Вплоть до того, что больных наших детишек за границей лечить!
Я вышла... Детишки поедут за границу, вылечатся, увидят мир... Только моя дочь ничего не увидела! Даже снега за окном!
Который, кстати, тает уже. Сосульки сияют.
Влад
Работать на экстренной «скорой», или, как ее называют, «штурмовой» — удовольствие не большое. Дело суровое. Это не то что хирургу — спокойно стоять себе в операционной. Кстати, кроме «штурмовой», мне ничего и не предлагали по возвращении в Троицк. Какой я теперь хирург, с ушибом головного мозга?
— Такому герою, как ты, на «штурмовой» самое место! — Гриня, командир нашего здравоохранения, меня напутствовал. При этом, конечно, все уже знали тут, что увечье свое я не в бою получил. Герой тыла! Инвалид «битвы при столовой». За это, в отличие от настоящих героев (и боевых инвалидов), не получил я ни почестей, ни благ.
Так что спасибо Грине, что хоть на «штурмовую» доверил мне. У меня ведь и припадки случаются... пока я их не определяю как эпилептические — просто помутнение разума на почве бешенства, время от времени охватывающего меня. Ну не бешенства... ярости скорее. Пока удавалось сдерживать себя. Благодарить я за это, конечно, должен Кошелева, городского голову, и его любвеобильную дочку, бросивших меня в этот котел, в армию, откуда я вырвался вот такой лишь ценой! Месяц лирического опьянения — и расплата длиною в жизнь. Такое наше «счастье»... но, может, и удастся поквитаться как-нибудь.
Тем более — славная эта губернаторская дочурка, тут появившись, последней моей радости лишила меня. Случайной радости, подарка новогоднего!
Выпало мне, с обычным моим везением, дежурить в новогоднюю ночь — и еще сутки. Выезжал в основном на пьяные драки — что-то горбачевский сухой закон слабо действовал — изрезанных, покалеченных в этот Новый год, говорят, больше стало.
Но, слава богу, пик, помню, прошел. Сели с другой бригадой «штурмовой» чокнуться, с новым счастьем... Вызов! С вокзала! Кто-то в вокзальном медпункте новорожденную «забыл» — дежурная даже и не заметила, только услышала писк! Примчался — явно больная девочка, синюшная, задыхалась... Чуть откачал ее, утер лоб, и вижу вдруг — улыбается! Первый день, наверное, на свете — который чуть для нее последним не стал, — и радуется. За сердце меня взяла! В больнице лишь осмотрели ее — лечить не стали. Мой старый друг Стас, назвавший себя хирургом, сказал мне: «Что ж хочешь ты — комбинированный порок сердца у новорожденной! Такого у нас даже в Бурденко не делают. Но задыхается только в моменты активности — когда ест, например. А так — жить будет... года полтора». Созвонились — и я в интернат ее отвез, сдал Изергиной. Там тетки хорошие. Но что могут они? У нас и в больнице-то хирургии теперь нет настоящей — после того как Гришко в Питер в Военно-медицинскую перешел... как ему, в общем, и положено... а смену не взрастил. Меня, помнится, взращивал... но клиент оказался глуп.
И единственная радость у меня оказалась — «крестницу» свою в интернате навещать.
И тут — вернулась эта красавица. В Ленинграде, в их консерваториях или где там, не понравилось им. Решила детей своей музыкой глушить! А меня, сама, может, не ведая того (где «генеральским дочкам» до «титулярных советников»), последней радости лишила. С тех пор, конечно, как возникла она, я там не появляюсь. Как там Ксюха моя? Как теперь увидеть ее? И сколько еще будет меня душить «губернаторская семейка»?.. Ярость нашла, почти до потери сознания, но сдерживался на самом краю. Если еще «штурмовую» потеряю — куда тогда? Последняя радость — веду дневник. Может, пригодится кому-то... или мне самому.
— Левин! На выезд! — Тамара, диспетчер, порадовала. — Путь не близкий выпал тебе — в зверосовхоз! Кто-то из начальства — не разобрать толком, все пьяные — в бане подавился шашлыком. Вроде Кислюк сам, директор. Давай!
Кому-то нечего есть, а кто-то шашлыком давится! «Перестройка»! Поехали. В зверосовхозе, похоже, самоубийцы живут — «скорую» вызывают, а дороги не расчищают — добирались по окна в снегу. Прибыли. Я привык уже, что клиенты «штурмовой» — народ еще тот, демонстрируют свою удаль даже врачам, только увертывайся, но тут я по полной получил.
Вошли в сауну. Кислюк лежал в горнице на столе, среди недоеденных закусок... Вот она где, наша еда! Пьяные толстые люди (голые, но сразу видно — начальство) неумело делали ему «рот в рот». Дыхания у него почти уже не было.
— Что произошло? — спросил я у наиболее трезвого и наименее важного.
— Жевал... рассказывал анекдот...
Почему-то тут глянул на меня. Анекдот про евреев был, видимо.
— Водкой запил — и вдруг закашлялся, поперхнулся... Может, водка была несвежая? — пошутил он.
Как-то не очень тут переживают они! Странно, что «скорую» вызвали. Видно, чтоб неприятностей не иметь.
Я открыл рот Кислюка пошире. Дыхание есть, но гаснет. Я очистил ему рот. Взял ларингоскоп с зеркальцем, погрузил в гортань... Сверху ничего... поглубже. Ага. Вот он, кусок красной рыбы. Такие все норовят заглотить — даже ценой собственной жизни.
Теперь надо попробовать это вытащить. Но вдруг не ухватишь, а глубже протолкнешь, в зону недосягаемости? Тогда — кранты. И тебе, кстати, тоже. Руки дрожали. Я взял из сумки «окончатый зажим», пощелкал кольцами-захватами на его конце. Погружал осторожно... та-ак. Ухватил кусок лишь за тоненькую разлохмаченную прядку на конце. Потянул... Оборвется? Идет помаленьку! Уф!
Сел на скамью, с зажимом в руке. Рассмотрел добычу. Вот он, кусочек смерти!
— В машину его! — сказал фельдшеру.
Отнесли. Вставил трубку ему, развентилировал легкие. Грудь, сперва медленно, стала подниматься. В лице появился цвет.
— Ну что? — Какой-то начальник отпахнул заднюю дверцу. «Имеет право»! За ним стояли эти гуляки.
Кислюк медленно открыл веки. В глазах его стало появляться выражение — не слишком, сказал бы я, дружелюбное.
— Господи... и на том свете евреи! — рявкнул Кислюк, уже явно ощущая себя на этом, «работая на толпу».
Раздался здоровый смех. Живы-с! И даже изволят-с шутить!
— Выходи. — Я поднял его за шею.
— Ты чего? В больницу поехали! — Он развалился на носилках.
— Приехали! — Я силой поднял его, выпихнул из машины.
— Ты еще пожалеешь об этом! — во всю свою, мною прочищенную глотку рявкнул он.
Я жахнул перед его носом дверкой.
— Поехали! — скомандовал я.
Водитель, поколебавшись, поехал.
— Не привез? — спросили меня.
— Выронил, — мрачно ответил я.
На время забыли про меня — правда, я не сумел и тут расслабиться. Разговор... уж больно резанул мне, серпом по... чреслам. Все находящиеся тут с придыханием говорили, что к нам в город направляется великая международная миссия «Врачи мира», протягивают руку... и наверняка что-то можно будет урвать. Я был в бешенстве. Сами же все развалили, а теперь... иностранные дяди будут тут командовать. В интернате живет пацан с «волчьей пастью»! Элементарная операция, вовремя не сделанная... а теперь какой-нибудь Жоао Жильберто сделает ее — и все газеты наши будут восхищаться — ах, ах! Европа! Америка!.. А что таких хирургов, как я... каким я мог бы быть... сживают со света — это хорошо. Сам же Кошелев ленточку перед ними будет разрезать, на каком-нибудь «гуманитарном» «мерседесе» будет ездить, подаренном городу. А тут — погибай! Может, и Ксюху вспомнят. Прооперируют. Но не я!.. Хотя через год-два и мы бы с Гришко вышли на эту операцию!.. Но разве дадут? А из Ксюхи, глядишь, сделают медицинскую сенсацию, мировую знаменитость. На Тетраде Фалло, что у Ксюшки, самые модные нынче операции. Куда уж мне!
— Зайди-ка! — высунулся из кабинетика Илья Зайчик, главный наш.
— Я?! — приподнялся.
— Ты, ты! — произнес грозно.
Вот это — мне. Очередная порция... плюх. Кому же еще?
— Что ты там натворил?
— Да спас одного... индюка. Кусок, которым он подавился от жадности, из глотки его вытащил... Что-то не так? Требует, чтобы я кусок этот в глотку ему вернул?
Я был в бешенстве. Уж Илья-то, сам старый «штурмовик», мог бы меня понять. Сколько вытерпел всего — сам же рассказывал!.. Но — вытерпел. Потому и начальник. А я — терпеть не могу!
— Помощник самого Кошелева звонил.
— Не было там никакого помощника!
— Значит, был. Так вот. Надо тебе туда вернуться и... говнюка этого, что подавился, в больницу отвезти. Ну и извиниться, соответственно.
— А он, интересно, извинится? Ты знаешь, что он сказал?
— Догадываюсь, — усмехнулся Илья. — Но у врачей нервов нет. По определению.
— А когда в морду тебе плюют? Что делать?
— В свободное время — уши отрывать. А на работе — терпеть.
— Ну нет уж!
— Тогда ты больше здесь не работаешь! Я не могу тоже за каждый твой выезд дрожать!
— Давай! Дрожи тогда отдельно! Сам в жопу к ним лезь!
Я выбежал.
Марина
— Кошелев вместе с Джуди едет! — в волнении вбежала Изергина.
Я закончила играть детям песенку «На зеленом лугу — их! ох!». Детишки, топнув последний раз, застыли, глядя на меня.
— Ну и что? — спокойно произнесла я.
Изергина глянула изумленно: «Как это — ну и что, когда сам Кошелев едет!..» Забыла, видимо, сгоряча мою фамилию. Такая же, как у него. И такой же характер, я надеюсь. Не виделись, правда, давно... Вот и увидимся... Чудесно произошло! Помахали друг другу пальчиками — привет, мол, но сейчас недосуг. Он из своей толпы, из гущи начальства, я — просто из толпы. Изергина глянула радостно. Последние ее мысли о том, что у нас с папой какие-то размолвки, растаяли, как снег.
Джуди, знаменитая Джуди Макбейн, оказалась довольно пожилой, но спортивной, подтянутой женщиной, с будто приклеенной улыбкой. В общем, держалась она мужественно — учитывая то, что она здесь увидела. Изергина — видимо, крепко надеясь на помощь Джуди, — решила ничего не скрывать, а показать все как есть. В зале, перед президиумом, который заняли почетные гости, находились отнюдь не все наши дети, и даже не самые тяжелые — привезли в основном таких, которыми еще можно как-то управлять. Но зрелище было не для слабонервных, особенно если видишь это в первый раз.
Девочка Катя трех лет с ненормально широкой переносицей (типичный плод пьяного зачатия) сначала сидела тихо и почти отрешенно, потом вдруг начала звонко и монотонно выкрикивать: «А-а-а!» Нянечка глянула на Изергину, сидящую в президиуме: «Увезти?» Изергина неторопливо и с достоинством покачала головой: мол, увозить не надо. «Зачем? Пусть все видят. Мы не скрываем наших проблем: не те времена!» И Джуди одобрительно с ней переглянулась: «Правильно! Именно проблемы мы и приехали сюда решать». Так все и шло под монотонные, но дерущие душу крики девочки: «А-а-а!»
Рядом с Катей сидел в креслице на колесиках двухлетний Костя, мальчик с веселым и умным лицом, однако абсолютно аутентичный, почти не реагирующий на окружающее (чуть-чуть реагировал на музыку — правда, от нее плакал). Костя, никак не реагируя на то, что говорилось со сцены, тряс в левой руке погремушку (свои собственные затеи он любил). Правой руки у него вообще не было, не было даже плеча.
Детей было тут около пятидесяти — их, как могли, принарядили. Был здесь и Миша, с водянкой мозга, с маленьким тельцем, огромной головой и водоотводящей трубочкой за ухом и бессмысленным взглядом. Был тут и Леша, сын Капы, мальчик живой и веселый, но с «волчьей пастью».
Вообще, конечно, зрелище было ужасное. Я вдруг заметила из зала, что глаза Джуди странно блеснули. Неужели слезы? Изергина говорила мне, что Джуди с миссией «Врачи мира» объехала самые бедственные, самые ужасные места на планете и повидала все. Но оказывается, даже для нее здешние впечатления были не из легких. Я-то уже немножко здесь привыкла, но тут увидела все словно в первый раз — и снова содрогнулась. Столько несчастий вместе, доставшихся ни в чем не повинным детям! Что мы можем сделать для них? Хоть как-то постараться облегчить им жизнь, выпавшую им в наказание за наши грехи: своих грехов у них не могло еще быть, да и вряд ли они у них будут.
Вел все это мероприятие, естественно, папа. Знал бы он, что только по совету дочурки его и пригласили сюда! Может, больше бы со мной считался... Впрочем, если бы я бухнулась ему в ноги, он бы, конечно, не выгнал меня, и я раньше бы оказалась у тети Муси, и дочь моя, быть может, была жива. Но где же мне взять мягкий характер? Характер его! И между нашими характерами, как меж жерновами, погибла она. Нет мне прощения! Слезы мои не выглядели странно. Все, кто работал здесь, вроде попривыкли. Но сейчас, глядя на слезы Джуди, плакали. Но в основном как-то просветленно — радуясь, что вот этот «корабль несчастий», затерявшийся в нашем общем несчастье, вдруг подхватил, наконец, ветер удачи! Фраза эта, чуть успокоившая меня и даже заставившая улыбнуться сквозь слезы, явно была заимствована мной из любимого Александра Грина. И что?
Папа сказал:
— Я очень рад, что к нам приехала добрая волшебница.
Врачи и воспитатели захлопали, и некоторые дети тоже захлопали, хотя что-то поняли далеко не все — для некоторых это была лишь возможность поегозить. Однорукий Костя радостно тряс погремушкой.
— Ну все, ребята! — с улыбкой проговорила Изергина, и шум утих.
Что-то чувствуют они!
Гриня удивительно долго переводил Джуди слова моего папы — видно, не знал, как по-английски будет «волшебница». Помню, над его знанием английского мы когда-то вместе смеялись. Однако вылез нахально — обязательно должен быть на виду. Если не в связи со здравоохранением в нашем городе (пришедшим в последние годы в упадок), то хотя бы в связи с приездом иностранных гостей.
— Она приехала из далекой Америки...
Отец сделал паузу. Раздраженно глядел на Гриню — так долго тот переводил на ухо Джуди.
— ...и привезла вам много подарков — игрушек и лекарств! — закончил папа.
Изергина захлопала, за ней все. Джуди, не дожидаясь конца перевода, встала и, улыбаясь, помахала рукой. Изергина посмотрела на нее — и Джуди кивнула. Значит, будет говорить. Гриня, бедолага, утер кружевным платочком пот. Изергина что-то шепнула ему, и он с облегчением кивнул. Она нашла взглядом меня и поманила пальчиком. И вот я на сцене! Спасибо Инне Викторовне, жене командира из дальнего гарнизона, которая занималась мною с четырех лет, учила музыке и английскому... Помнишь, папка? Я посмотрела на него. Он сдержанно улыбнулся. Инну Викторовну он, видно, забыл. Хотя, по-моему, у них было что-то — но такие мелочи жизни он вряд ли помнит. Хорошо, что Изергина вспомнила про меня, — не зря я переводила ей научные журналы.
Я переводила почти синхронно. Джуди с некоторым изумлением глянула на меня. Она говорила о том, что у них в США много делается для того, чтобы люди с отклонениями здоровья и психики чувствовали себя равноправными членами общества, и она надеется, что в России вместе с наступлением демократии улучшится жизнь детей, находящихся здесь, а также и условия работы персонала, и в этом их фонд готов оказать посильную помощь. Хотя она и так высоко ценит работу медиков и воспитателей и видит замечательные результаты их труда.
Внесли подарки.
Особенно, помню, меня потряс настоящий десятиметровый бассейн, установленный прямо здесь, в зале. Вместо воды он был весь заполнен разноцветными упругими шариками, наподобие шариков для пинг-понга. Слаборазвитые дети, барахтаясь в них, развивали координацию, сенсорные, тактильные ощущения, понемногу начиная выполнять несложные задания педагогов. Представляю, сколько стоит эта «купальня»!
Было также десять комплектов оборудования по методике Монтесори. Больше всего впечатлила меня «настенная дорожка»: дети, идя из спальни в столовую, вели ручонкой по этой дорожке, и каждая следующая «клавиша» была другой — шершавая, гладкая, звенящая, пищащая, упругая, липкая, светящаяся. Через час детишек повели на обед, и я видела, как они реагируют, ведя рукой по дорожке, — то радуются, то задумываются, то хватают и жмут. У некоторых на лице в первый раз появилось хоть какое-то выражение.
Уезжая, папа ласково похлопал меня по плечу, словно ничего страшного между нами не было. Просто дочурка выбрала трудный путь, и папа этим гордится. Мы вышли их провожать. Сергеич, поздоровавшись со мною, шепнул, что гостей повезут в Дом приемов (на официальную дачу)... Нам там, видимо, делать было нечего. Изергина была явно оскорблена.
И обиду ее я понимаю — жизнь у нас, прежде тихая, медленная, вдруг стала какой-то слишком бурной, а нашими мыслями и ощущениями не интересовался уже никто.
Раньше мы хоть решали что-то, а теперь как-то все делалось помимо нас. Вскоре опять появилась Джуди с какой-то важной дамой из Москвы. Я оказалась в кабинете Изергиной как переводчица Джуди. Московская дама сообщила нам, что «сама Раиса Максимовна Горбачева» дала добро на усыновление американскими семьями русских сирот, с условием оказания им медицинской помощи, которой им в России не могут оказать. Замечательно! Но... оказывается, уже у них и список был готов. Да, Джуди всего день здесь в прошлый раз провела: вот что значит американская деловитость! Мы с Изергиной даже как-то растерялись. В списке я с удивлением увидела Лешу Зуева, сына Капы... какой же он сирота? На мой вопрос важная дама ответила с надменной улыбкой, что это всего лишь предварительный список, — конечно, он будет согласовываться со всеми заинтересованными лицами, а также с законом.
— Но насколько я знаю, закона об иностранном усыновлении у нас вообще нет... пока, — жестко произнесла Изергина.
— Да... но наш детский фонд имени Ленина, — несколько засуетилась важная дама, поняв, что имеет дело с равной, — работает непосредственно с Раисой Максимовной... и я думаю, нам удастся конструктивно решать проблемы...
И тут подала голос я.
— Насколько я знаю, Алексей Зуев, — я ткнула пальцем в список, — не сирота. Я знакома с его родителями.
С Капой и с Толиком... И еще как знакома. Навсегда в меня въелось житье у них, самые тяжелые мои месяцы. И только они мне тогда помогали.
Потом я перевела свой вопрос Джуди. Та вопросительно глянула на даму. Та стала лихорадочно шерстить бумаги в папке, вытащила листок.
— Но... как я вижу, тут... он срочно нуждается в операции.
Его случай, насколько я знаю, оперируется и у нас, если, конечно, не все еще развалилось.
— Кроме того, ведется дело о лишении родительских прав! — уже опять гордо произнесла дама.
— Так не будем решать заранее, — жестко проговорила Изергина. — И я настоятельно просила бы вас не решать судьбу наших воспитанников без нашего участия.
На этом раскланялись.
Потом вдруг нагрянула высокая комиссия — возглавлял ее сам Гришко, знаменитый хирург, в полковничьей форме. Уже больше года, как он уехал в Ленинград, стал там светилом. Впрочем, таким он был и у нас. Столь яркую личность знали все, даже те, кто пока не сталкивался с медициной. Вел он себя абсолютно спесиво, при этом задавал такие вопросы, словно никогда не бывал в этом городке, а ведь он тут прожил у нас свою «ссылку»... и многим, кстати, спас жизнь.
— ...Так что мог бы держаться и подушевней, — этой мыслью я поделилась с Изергиной.
— А вот ты стань величиной такого ранга, — усмехнулась она, — тогда и решай, так себя вести или этак!
Снова мы нервничали. Опять эти Карабасы-Барабасы приехали за нашими детьми.
Гришко рассказал (верней, пробурчал) на пресс-конференции (впервые журналисты посетили нас), что вскоре ожидается приезд американских хирургов-кардиологов, они проведут здесь уникальные операции на сердце, в том числе и на детях, которых иначе тут не спасти... в рамках международной акции «Путь к сердцу».
Я вдруг почувствовала, что Гришко так брюзглив вовсе не потому, что высокомерен, а потому, что расстроен, что операции эти делаем не мы.
— Я бы не сказал, — подтверждая мои мысли, буркнул он, — что у нас нет хирургов того же класса... но некоторые технические... и финансовые моменты делают их безусловными лидерами... в некоторых областях. Все! — Так он закончил и резко встал.
Потом пошел осмотр «намеченных».
Первой вкатили Ксюху. Сердце мое дрогнуло. Неужто можно — такую маленькую, слабенькую, больную — разрезать, отключить сердце, отрезать, пришить, а потом — оживить снова? Не выдержит этого она!
Но этим большим дядям важнее их собственные дела!
С собой они привезли диагностическую суперсовременную установку — и на экранчике появилось что-то напоминающее съемку атмосферы Земли из космоса, волнами проносились какие-то тучи и смерчи. Как я поняла, это билось Ксюхино сердце!
— Ну, как вы все видите, — Гришко протянул указку, — классическая Тетрада Фалло, комбинированный порок сердца...
Ксюха, словно поняв это у себя в кроватке, вся облепленная датчиками, стала громко икать. Бедная... такая маленькая и уже — такая знаменитость! Я сама шутила с собой и улыбалась Ксюхе: ведь от нашего настроения тоже что-то зависит!
Тут Гришко снизошел до уровня аудитории (не все были тут звездами), кивнул ассистенту, и тот развернул рулон и повесил схему сердца: синий правый желудочек, переплетенный с красным левым.
— Тетрада Фалло, — с утомленным вздохом проговорил Гришко (сколько же можно элементарное объяснять?), — сложный порок. Мы к Тетраде Фалло только подбираемся — проведены несколько попыток, — слово это он произнес как-то вскользь, без удовольствия, и умолк, не уточняя, чем эти попытки кончились. — Поэтому помощь американских хирургов и общества «Врачи мира» (поклон в сторону какого-то дяди в очках) мы принимаем и готовы сделать все с нашей стороны. Поэтому вот... — он глянул в формуляр, — Ксения Троицкая в скором времени, после соответствующей юридической и медицинской подготовки, отправится в Питер, в больницу номер два, где — опять же после соответствующей подготовки — ей будет проведена операция по поводу Тетрады Фалло... крупным американским хирургом Кристофером Дюмоном. Есть вопросы?
«Мы как-то спокойно тут сидим, будто речь идет не о жизни маленькой девочки!» — подумала я и не удержалась:
— А есть гарантия, что все кончится благополучно?
— Гарантию дает только сберкасса! — Гришко усмехнулся. — И то теперь уже нет.
Большие дяди играют в свои большие игры, где девочка для них — так, просто мячик!
— Лично я, — уже вполне серьезно сказал Гришко, — не даю никакой гарантии даже на то, что ее транспортировка в Ленинград пройдет успешно. Малейшее напряжение при ее сердце может дать летальный исход, а тут — триста километров по нашим дорогам! Но... — Он кинул косой взгляд на членов комиссии. Мол, очередная «перестроечная» шумиха эта акция... С политикой все ясно, а медицину «пристегнули», не особенно спросив. — В Америке, конечно, делают операцию Фалло на маленьких детях, но то в Америке! А мы даже нитки выдираем из швов, чуть заживших, и снова используем, пока не порвутся!
Он сел. Мол, сами решайте. Свою роль «свадебного генерала» я сыграл, а серьезный медицинский разговор на этом вот уровне бесполезен.
— Решайте! — проговорил он.
Изергина вдруг уставилась на меня. Мне, что ли, решать? Господи, мне еще и восемнадцати нет, а уже столько легло на меня!
Как радостно говорил мне мой отец, когда я закончила восьмой класс на одни пятерки: «Большому кораблю — большое плавание!» Получается немножко не так: «Большому кораблю — большие горести!» И тут надо решать самой, проявлять самостоятельность! Один раз я уже проявила самостоятельность — и кончилось это ужасно. Но опять надо что-то решать мне — большие дяди и тети смотрят равнодушно: у них есть другие задачи, более важные. Даже Изергина уткнулась в какую-то папку!
— А какого-то... более надежного варианта нет? — услышала я свой голос.
Величественные члены комиссии, которые до того даже не поворачивались в мою сторону, углубленные в свои мысли, тут нетерпеливо, с досадой заскрипели стульями, поворачиваясь ко мне: мол, эту настырную девчонку нельзя уже слушать вполуха, приходится поворачиваться! И Гришко уже с интересом посмотрел на меня. Мужик-то он, видно, неплохой, но больно много всяких заседаний выпадает ему, где приходится быть «свадебным генералом», на все не хватит души. Но она у него есть — я это почувствовала.
— А кем вы приходитесь... девочке? — Он заинтересованно сверкнул глазом.
Я молчала. О моих глубоких чувствах тут, видимо, не время говорить... а больше мне сказать нечего.
— Марина... преподаватель, — пришла мне на помощь Изергина.
Гришко еще некоторое время разглядывал меня — мол, какие нежные преподаватели пошли. Даже странно.
— Ну что ж, — наконец проговорил он. — Тогда я тем более ценю ваши переживания. Что я могу сказать?
На гладком его лице впервые за этот час появились некоторые сомнения.
— Вообще, — произнес он, — есть безопасный выход. Операция по Блелоку. Без остановки сердца... даже не прикасаясь к нему. Эта операция уменьшает задыхание и дает возможность ребенку расти и развиваться до тех пор, пока он не окрепнет, и ему с меньшим уже риском может быть сделана кардинальная операция на сердце по Тетраде Фалло. Но эту операцию, я думаю, и у вас можно сделать — при чем здесь Америка? — Он повернулся к разнаряженному Грине, который восседал в центре президиума и казался чуть ли не главным. Гриня глянул холодно и как-то недоуменно.
— Вот именно, — произнес он, — тогда я не понимаю, при чем здесь та... высокая миссия, ради которой мы здесь? Ради которой лучшие американские хирурги, чья минута стоит тысячу долларов, бросают все и приезжают сюда?
Он обвел взглядом президиум. Солидные и наверняка заслуженные люди, которые сидели вольготно и весело перешептывались, тут как-то вытянулись, оцепенели, сделали важные лица: мол, действительно, миссия... это святое!
Какую-то, видно, власть Гриня, всего лишь уездный чиновник, над ними имел — наверное, был главным «мотором» всей этой акции, и все зависели от него. Один лишь Гришко имел достаточно силы и упрямства, чтобы сочувствовать мне, а не впиваться взглядом в Гриню, как все. Что Гриня сволочь и ради своей карьеры сделает все, я давно догадывалась, еще в те золотые времена, когда он был активным комсомольским работником и другом дома, а я — избалованной «губернаторской дочкой». Теперь ему плевать было на меня! Главное — международная акция, полеты за океан.
Чуть сбоку от комиссии сидел какой-то человек, от которого я не могла отвести глаз, то и дело поглядывала на него. Почему такое волнение, откуда я знаю его? И тут я заметила, что он глядит на Гриню с неприкрытой ненавистью. Так же, как и я, понимает все и, в отличие от меня, может дать волю своим чувствам. Но кто он? Почему смотрит на меня? Судя по нему, он прожил бурную жизнь, в которой я вряд ли могла участвовать. Почему же злой его взгляд так волнует меня? Седая клочковатая борода, на черепе, среди примятых кудрей, лысая «долина» — словно прижгли утюгом. За что же он так Гриню ненавидит? Местный, наверное? Почему же я не знаю его? Или знаю? Но еще больше волновал меня Гришко — единственный тут человек, который думал о девочке, а не только об «акции», и мог чем-то конкретным помочь! Гришко молча почесывал нос. Да, большой хирург — это еще и мощная фигура, много всего, помимо хирургии, приходится «продавливать» своим животом. При этом делать так, чтобы все были довольны.
— Вообще, по Блелоку — не худая операция, — проговорил он. — Ну, вы все Никифорова знаете!
В президиуме все задвигались, заулыбались: видно, Никифорова не только знали — любили. Напряжение растаяло. Молодец Гришко. Еще и хитер.
— Ну так Никифоров этот, — Гришко с улыбкой повернулся ко мне, — до сих пор с Блелоком живет. В свое время родители его побоялись сердце оперировать ему — так и живет. И ничего — известная личность!
Все заулыбались. Вот родители Никифорова почему-то забоялись — а я не боюсь? Но то был их сын, а тут — чужая девочка, которую я опять почему-то смертельно полюбила?! Мало тебе одной? Остановись! Послушай хотя бы внимательно, что Гришко говорит!
— ...известный анестезиолог, профессор! — сказал он.
Все одобрительно закивали. О родном и приятном легко говорить. Всех это устраивает — тем более вопрос о том, делать или не делать Никифорову опасную операцию, давно отпал — никакой уже ответственности, ни для кого! Можно поулыбаться.
— Правда, чуть напряжения — синеет! — улыбнулся Гришко, и все тоже заулыбались. Для профессора это, видимо, уже не трагедия, а так, штришок, за который, может, еще сильнее уважают его.
— Когда на операции стоит — синий весь! — почти радостно сообщил маленький лысый человечек, и все засмеялись. Просто какой-то праздник у них!
— Но правда, не знаю, — Гришко снова взял в свои руки штурвал. Улыбки погасли, все снова серьезны. — Не знаю, — он глянул на Ксюху в кроватке, которая снова стала икать, — как нашей красавице... пойдет ли синий цвет? Ей ведь женихов надо искать! — Все снова заулыбались, но он вернул всех снова к серьезности. — Ну и, конечно, о том, чтобы рожать, речи быть не может. Так что Блелок — это полжизни, а не... целая жизнь.
Я встала вдруг почему-то, поймав удивленные взгляды на себе, снова уселась. Откуда в тебе такая страсть? Жизнь наполовину нормальная — это мало, что ли, для больной девочки, у которой до этого вообще шансов не было до года дожить? Мало тебе? Упорство твое... уже одну жизнь погубило! Остановись. Все молчали, кажется, собираясь уже вставать. Я так и не поняла — оставляют Ксюху или увозят? «Подвесят», видно, вопрос, а потом забудут. С облегчением разъедутся: позаседали — и хорошо. Никакой ответственности не взяли на себя. Оно и спокойней. Мне, что ли, ответственность брать?
— Впрочем, синева его не помешала Никифорову родить трех здоровых детей! — сказал лысый и кругленький. — Тоже уже врачи!
Все засмеялись и стали вставать. Мол, нет так нет.
— Ну, нам, мужчинам, это легче, чем женщинам, — сказал Гришко.
И все, посмеиваясь, пошли.
— Ну, так вы берете девочку или нет? — вдруг услышала я свой дрожащий голос.
Многие уже с облегчением шли к дверям, разминая в пальцах папиросы. Гришко, задумчиво постояв, вернулся, и все вернулись за ним, со вздохами сели.
— Ну так что... берем? — спросил Гришко.
— Ну, берем, наверное, — неуверенно произнес кругленький. — Раз тут...
Все снова уставились на меня. Что — тут?!
— ...раз тут не возражают, — закончил он.
И тут седой, клочковатый, дергающийся тиком, на которого я глядела со все возрастающим страхом, чуть все не испортил!
— А с-скажите! — дергаясь и заикаясь, произнес он, и по голосу я его сразу узнала. — Вы специально отбираете пациентов среди сирот, чтобы нести меньшую ответственность?!
Влад! Его голос! И характер его, только стал уже совсем дерганым! Что же случилось с ним?.. Впрочем, начало ты знаешь. А конец... вот он, перед тобой.
Все завздыхали тяжело: сидение это затягивается, притом принимает неприятный оборот, за который они вовсе не хотят нести ответственность. Все теперь глядели на Гриню — на такие вопросы отвечает он. Гриня глядел на Влада с такой же неприязнью, как тот на него.
— Да, — заговорил он, — в некотором роде это требование американской стороны — по возможности упростить юридические вопросы. При родителях это сложней. Так что, считай, повезло сиротам! — улыбнулся он.
— Или не повезло, как получится, — тихо проговорил в зале кто-то из наших, но Гриня оставил эту реплику без внимания. Как опытный человек, он понимал, что всего не решишь, каждое решение — приблизительно, с долей риска, но иначе не решишь вообще ничего.
— Ну хорошо... оформляйте! — Гришко с некоторым облегчением глянул на Изергину.
Но тут снова вскочил Влад. Мало он жизни мне испортил?.. А я — ему... Может быть, можно остановиться? Нет же, он не таков!
— А с-скажите... — Влад глянул вдруг на Ксюху, неожиданно нежно... ему-то что она? — С-скажите, как вы собираетесь ее доставлять?
Вот настырный! Гришко с досадой глянул на него, потом на кругленького доктора, видимо своего ассистента.
— По воздуху, думаю... для скорости? — неуверенно произнес тот.
— Вы с-с с-с с ума сошли! — взвился Влад. — Она же (снова взгляд на Ксюху!) этого не перенесет! Такой перепад давления, для ее сердца! Вы что?!
— Ты... уполномочен по этому делу? — на «ты» обратился к нему Гришко. Видно, помнил все же своего любимого прежде ученика! А Влад — тот взахлеб о нем рассказывал! И вот чем кончилось все.
— ...У-у-уполномочен! — с вызовом произнес Влад.
Гришко глянул на ассистента, тот кивнул, пересел к Владу. Подойти, что ли, и мне к нему?.. Нет, мои силы кончились!
Влад
Как хорошо, что я все же в «Скорой» остался. А то эти в тупом своем генеральском чванстве, вместе с надменной (вся в папу) и растолстевшей Маришей чуть не сгубили мою «крестницу». Помню, как я ее вез, задыхающуюся, от вокзального медпункта, куда ее подкинули, до больницы. Сердце подсказало — прийти сейчас. Мой шеф Зайчик оказался не таким уж и робким, отстоял меня. А вот у Кислюка после того скандала нелады — со «спецбаней» и барскими замашками, его вызвали в исполком — и сняли! Так что я мог бы торжествовать. Но не было настроения. Какие-то люди после того звонили мне и угрожали. Хватит уже бить по моей голове! После второго раза я точно сдохну! Хватит уже того, что я потерял свою любимую профессию хирурга, на которую возлагал столько надежд! Почему это я всегда оказываюсь там, где «дают по кумполу»? Я вовсе не такой активист!
Но что делать — если опять пришлось встрять, сделав себе же хуже, похерив робкую мою надежду на то, что Гришко вспомнит и приголубит меня. Жди!
Я не обольщался мечтами о лучшем. Зря пришел? Посмотреть на Марину?.. На Ксюху я пришел посмотреть! И вовремя: ее чуть не уморили — перелета она точно бы не перенесла!
Не зря все же я выступил: ко мне подошел ассистент Гришко (сам шеф, конечно, не удосужился), и мы стали обсуждать транспортировку Ксюши. Когда ее увозили, она точно глянула на меня! Узнала своего «крестного папу».
Марина же, наоборот (где та робкая Джульетта?), равнодушно глянула на меня и, явно не узнавая, ушла.
Марина
Что он так прицепился к Ксюхе? Волновался бы так за свою собственную дочь — глядишь, она была бы жива! Целых два месяца после нашего с ним расставания, пока я еще была в Троицке, я звонила нашей «домоправительнице» Полине — днем, когда отца не было дома, болтала с ней черт знает о чем, сама ужасаясь, что я несу, но та прекрасно все понимала.
— Тебе ничего нету, детка моя! — каждый раз говорила она в конце, хотя я ее об этом не спрашивала. Понимаю, что он мог обидеться на отца, но на меня-то за что? И неужели не чувствовал, что у нас была дочь?! Могла бы быть!.. Нет, была! Может быть, она даже успела что-то увидеть?! Почему-то меня особенно мучил этот вопрос.
Крис
Я собирался в тот день улететь с семьей в отпуск в Луизиану, где нас ждали мои веселые родственники с луизианскими раками и местным пивом.
Моя жена Марта считала их несколько вульгарными и после каждого отпуска там брала с меня клятву, что в следующий раз мы все поедем на отдых в другое место — например, к ее чопорным родителям в Новую Англию на побережье Атлантики. Ее предки высадились некогда там самыми первыми со знаменитого корабля «Мейфлауэр», и из этих людей, как считалось у нас, произошел самый цвет американской аристократии. Я соглашался с Мартой... но, когда приближалось лето, я начинал чувствовать, что, если не отдохну у своих в веселой, вольной Луизиане, у меня не хватит сил на следующий год.
Главным достижением моей жизни была карьера хирурга, а в ней главное — не богатство и слава, которые я как-то не успевал ощущать, главным было то, что я теперь делал несколько тысяч операций в год и почти не отходил от стола... Поэтому мог я отдохнуть так, как хотелось мне? Марта, моя жена, занималась лишь какими-то обществами, кажется благотворительными, в нашем городке и вряд ли так выматывалась, как я. Поэтому я снова настоял на Луизиане — и мои дети с восторгом поддержали меня.
Давным-давно мои предки переехали в Луизиану с юга Франции, с реки Гаронны, у границы с Испанией, где они были рыбаками, охотниками и контрабандистами. Потом они, с присущим им (и мне тоже) авантюризмом, двинулись в Луизиану, где занимались тем же, чем и во Франции. Долгие десятилетия Луизиана была чисто французской, по-английски здесь никто не говорил. Мой отец и четверо его братьев были рыбаками на Миссисипи, как и их дети, — я один из всех почему-то уехал учиться в Нью-Йорк и стал довольно известным хирургом. Поэтому я был гордостью всей семьи и меня ждали особенно страстно. Мои сыновья тоже любили там бывать и мечтали целый год, как они будут летом с дядюшкой Билли бить рыбу острогой в устье Миссисипи.
Правда, жена моя Марта мучилась там. Повторяю: она у меня из аристократов, так называемых «васпов». Их еще называют «осами» — по-английски «васп» — «оса». Да, некоторое сходство с этим насекомым у нее есть. Но куда же ей деться от нашего семейства? Приходилось ей ездить с нами и стоически улыбаться, садясь в утлую лодку с моим старшим братом Биллом, слегка покачивающимся от чрезмерного употребления крепких напитков. Так что все собирались туда с восторгом, кроме нее.
Я уже торопил их: добраться из нашего маленького Ливингстона в Нью-Джерси, почти через весь Нью-Йорк, до аэропорта было нелегко, как раз наступало время «траффиков» — дорожных пробок.
И тут позвонила моя старая подруга, Джуди Макбейн, знаменитый международный менеджер, автор многих великолепных проектов, выставок и фестивалей, принесших ей славу (но опустошивших счет, оставленный ей покойным мужем-миллионером). Но видимо, не до конца. Джуди сразу спросила меня: не хочу ли я поехать поработать в СССР?
Я преклоняюсь перед Джуди, перед ее энергией и добротой. Должен добавить, что благодаря ее фонду я получил образование и стал тем, кем стал. Но со временем мы сделались с ней близкими друзьями, и я мог уже разговаривать с ней абсолютно свободно.
— Нет уж! — радостно ответил я ей. — Ты опоздала. У нас билеты на самолет, и дети ждут не дождутся встречи с дядюшкой Билли.
— Значит, нет? — произнесла Джуди.
— К сожалению, нет! — ответил я твердо.
— Тогда я сейчас приеду, — сказала она и повесила трубку.
— Собирайтесь скорей! — крикнул я своим. — А то сейчас сюда приедет одна знакомая ведьма и всех нас заколдует!
Дети — Джон, Керолайн, Тутси и Карл — с воплями ужаса разбежались по своим комнатам. Может быть, этот звонок был кстати: они возились бы со своим багажом до последней минуты, и потом на пути в аэропорт мы попали бы в пробку и нервничали. А так мы выскочим чуть раньше. Спасибо, Джуди!
«Нет уж! — думал я, упаковывая клюшки для гольфа (никаких научных книг и журналов!). — Второй раз я ей не поддамся!» Хватит того, что она закинула меня на год в Африку, Марта тогда чуть со мной не развелась. Правда, миссия «Врачи без границ» в той же Африке многое мне дала как хирургу. Те операции, которые я там делал на сердце, спасая африканских детей, здесь, в Америке, мне дали бы делать еще очень нескоро. Пробиться в высшую хирургическую касту, к сложным операциям у нас нелегко, здесь к тебе присматриваются десятилетиями. А в Африке все было проще: я разработал там уникальные методики, по возвращении опубликовал их и сразу же сделал себе имя. Кстати, некоторых моих коллег многое в Африке ужасало, они не выдержали и уехали, а я проработал там до конца, все выдержал и добился всего, чего хотел. Видимо, мои предки, охотники и контрабандисты, передали мне долю своего авантюризма — и я вовсе не жалею, что тогда рискнул.
Но теперь, когда у меня есть все: имя (и соответствующие гонорары), прелестный дом в Ливингстоне, самом фешенебельном городке Нью-Джерси, очаровательные дети, стоящие, кстати, кучу денег... Вторая Африка мне абсолютно не нужна! В России тогда, судя по нашей прессе, творилось что-то невообразимое, хотя Горбачев всем нравился... и вдруг на улицах Москвы оказывались танки! Я не знал еще тогда, что Россия станет самым большим приключением в моей жизни, самым увлекательным и самым опасным. Теперь даже операцию русской девочки кто-то пытается использовать против меня! Однако вы видите, что я снова у вас, уже в десятый раз. Я считаю, что польза, которую я приношу, а кстати, и получаю здесь, гораздо важней всего прочего.
Но тогда я еще не знал всего этого — лишь испытывал легкое беспокойство: мои все еще не собрались, а Джуди живет совсем рядом, в городке Игл-Рок. Но когда ее «понтиак», шурша галькой, подъехал к моему крыльцу, я был настроен вполне еще решительно: никакой России!
Джуди — она выглядела, кстати, великолепно! — любезно поздоровалась со мной и Мартой (Марта кинула на меня тревожный взгляд), и мы с Джуди уселись возле бассейна.
— Извини, но в доме хаос! — объяснил я ей (приглашение в кабинет предполагало разговор более долгий).
Джуди, вздыхая, стала рассказывать о бедной русской сиротке, которая умирает с Тетрадой Фалло — комбинированным пороком сердца. Речь идет буквально о неделях, о днях, которые ей остались. Она знала, чем меня зацепить, — о хирургии, особенно детской, я не могу думать равнодушно. Но и разбираюсь я в этом несколько лучше, чем Джуди!
— Но они же могут сделать ей временную операцию по Блелоку, — терпеливо объяснил ей я. — Она продлит девочке жизнь — на месяцы, если не на годы. Операция абсолютно безопасная, но кровь обогащается кислородом, ребенок может дышать, быстро растет и крепнет. Ведь советская хирургия известна как одна из лучших в мире! Неужели они не способны сделать даже такую простейшую операцию?
— Боюсь, что в России не осталось уже ничего советского, — со вздохом произнесла Джуди, — в том числе и хирургии.
— Конечно, мы поддерживаем их перестройку, — сказал я. — Но это же не означает, что мы должны делать все за них?
— Я надеюсь, только какое-то время, — сказала Джуди.
Я знал, что за ней стоит большая политика, один из самых известных сенаторов — ее близкий друг. А с большой политикой лучше не ссориться... Но...
На крыльце, с трудом двигая рядом с собой огромную сумку, появился младший, Карл, рыжий и в веснушках — похожий на мать. Карл увидел нас с Джуди в креслах у бассейна и крикнул весело:
— Я первый, па!
— Молодец! Ты первый поедешь на рыбалку с дядей Биллом!
Я встал. Но Джуди по-прежнему сидела. Пришлось и мне сесть. Я, конечно, понимал, что в России, после крушения власти коммунистов, должны восторжествовать подлинные ценности, и все мы должны способствовать этому. Но... Я поглядел на счастливого Карла...
— Пусть поедет Фред — он хороший хирург!.. И только что вернулся из отпуска.
— Комиссия даст деньги, только если поедешь ты! — отчеканила Джуди. — Важная международная акция «Путь к сердцу» в твоих руках.
Я с отчаянием посмотрел на счастливого Карла.
— Не берите много личных вещей! — инструктировала нас Джуди. — Вероятней всего, что их украдут! Все аэропорты в России фактически захвачены бандами.
И первой радостью по прилете в Петербург были неукраденные наши вещи. Видимо, даже русские бандиты оценили, что мы приехали спасать русских больных.
Помню маршрут из аэропорта в город. Таких темных улиц я не видел раньше никогда. Было впечатление, что идет война и город замаскирован от бомбежки. Было тревожно и даже страшно. Через неделю я уже был полностью очарован Россией!
Это была не жизнь, а сплошное приключение. Город был нищий и грязный, но всегда возбужденный, часто радостный. Проносились орущие толпы с какими-то лозунгами, чуть не на каждой площади бушевали митинги — и эта энергия передавалась и нам. Мы чувствовали, что приехали сюда в важный для страны момент и действительно можем как-то повлиять на ее историю. Хотя что нам есть и как нам жить, было неясно. Нас поселили в недостроенной больнице, где еще не было даже воды! Но потом появился Гриша и многому нас научил. Он повез нас в «Березку», там мы напихали во все карманы американских сигарет, и это оказалось нашим спасением. Наши доллары никто не брал (боялись). И наш «куратор» (я правильно называю?) сказал нам, что если мы будем давать доллары, то можем «уехать надолго в Сибирь». А сигареты оказались лучшей валютой. За одну пачку «Мальборо» можно было доехать куда угодно, покушать в кафе. Однажды я шел в гости и заблудился. Ко мне подъехала полицейская машина. Я боялся, что меня заберут в русскую тюрьму (я был не очень трезв), но за две пачки «Мальборо» они довезли меня до места и потом долго жали руку, желали успехов. А потом началось знаменитое русское гостеприимство, и я понял, что Россия — самая веселая и душевная страна!
Но насчет дела, ради которого мы приехали, все оказалось не очень просто. Было такое ощущение, что кто-то препятствует нам. Я думаю, это были не медики, — мы с ними активно общались, и они нравились мне. Мешал кто-то другой. Прошло уже две недели, а я еще не сделал ни одной операции. Я читал лекции, показывал мои фильмы об операциях, но ни разу еще не встал за стол. Больница, где мы работали, производила очень странное впечатление. Не было хороших инструментов, многих абсолютно необходимых хирургических препаратов. Даже нитки, как с мрачной усмешкой сказал мне Харитон Борин, главный хирург, — даже нитки они используют по нескольку раз: сначала для одной операции, потом вытягивают их и применяют для следующей. Мы готовились к чему-то такому и привезли много всего, но такого ужаса я не ожидал. Больше всего меня поразил ад в приемном покое: окровавленные, умирающие больные лежали там часами — и почти полностью пустые больничные палаты. Борин объяснил мне, что государство почти полностью прекратило финансирование медицины. Всем дали свободу — главным образом, свободу от денег, — и теперь, чтобы выжить, они вынуждены брать с людей плату за пребывание в больнице. А денег никому не платят, поэтому палаты пусты. Я подумал: весь наш приезд не есть ли чья-то большая провокация?
Я спросил Джуди (мы пили с ней жидкий кофе в столовой для врачей), когда же, наконец, начнется работа, ради которой мы здесь? Джуди вздохнула. Она сама, кстати, не совсем здорова и из-за неполадок здесь уже пропустила встречу в Америке со своим доктором. Но похоже, эти русские не берегут ни свое, ни чужое здоровье. Мы с ней пошли к Харитону Борину, большому хирургу, а также к большому начальнику и бюрократу. Он сказал, что «утрясаются последние формальности». Тут я вспылил и сказал, что я привык не утрясать, а работать хирургом, и мое время стоит довольно дорого. На что Борин не придумал ничего лучшего, как пригласить меня в ресторан. Я сказал, что от «русского гостеприимства» у меня уже все болит, и вернулся к проблеме:
— У вас, наверное, есть менеджеры, которые должны были заранее все подготовить?
— У нас денег на врачей нет, не то что на менеджеров! — вздохнул он.
— А на ресторан — есть? — спросил я.
— Ну это другое дело, — усмехнулся он.
Марина
— Ну что ты так убиваешься? — проговорила Изергина. — Ксюху ведь в Ленинград увозят, а не куда-нибудь. Прооперируют — и...
Тут она умолкла. Вот в этом «и» вся загвоздка! Прооперируют, и даже удачно, и... что?
— И приедет она сюда, и снова будешь с ней миловаться! — бодро сказала Изергина.
Хотя ничего хорошего в этом не было. Вернут сюда, и дверь навсегда захлопнется. Многим даже здоровым ребятам без родителей некуда было отсюда уйти, и они постепенно «уравнивались» в умственном развитии с остальными. В счастливую жизнь отсюда еще никто не уходил.
Мы с Изергиной думали об одном и том же, но первая заговорила она.
— Выбрось это из головы! — сказала она решительно. — У тебя будет еще нормальная семья и нормальные дети. А так ты отрезаешь себе этот путь.
— Да что у меня будет? — с отчаянием произнесла я.
Тут к Изергиной вошла секретарша Люба и что-то ей прошептала, глядя на меня.
— Там... тебя спрашивают! — строго сказала Изергина.
Я вышла. Это был Влад.
Мы спускались с ним вниз с холма. Солнце то скрывалось в тучах, то выглядывало опять.
— Но я же не знал этого! — стонал Влад.
Я заплакала.
— Да, мы страшные грешники, — проговорил он. — И нам положено мучиться до конца дней. Но — Бог послал нам Ксюху, чтобы спастись!
Я глянула на него. Только что я думала почти о том же, но — без него.
— Ты имеешь в виду... — Я уставилась на него.
Он кивнул.
— Но... чтобы удочерить ее, нам надо, как минимум, пожениться! — сказала я.
— Но когда-то мы мечтали об этом! — вскричал он. — Чуть больше года прошло!
И все изменилось. И мы уже не те.
— Мы спасем ее, а она — нас! — произнес Влад страстно.
Мы только что с Изергиной закончили оформление бумаг на Ксюху. Кто бы мог ожидать, что будет столько преград — неофициальных и официальных. Даже в Министерстве здравоохранения начальник отдела был против того, чтобы разрешать американскому хирургу трогать сердце русской девочки. Родителей Ули Семеновой из Зеленограда он «накачал» так, что они гордо отказали американцам в операции. Пусть девочка помрет «патриоткой»! Боже, сколько гадости прилипло к этому, и так быстро! На Ксюху он согласился только после того, как узнал, что она круглая сирота, безвестный подкидыш, и, значит, в случае чего родители «не снимут с него скальп» (его слова). Удочеренную девочку он «не отдаст врагу» — так больше риска лично для него. Пусть Ксюха и останется сиротой — лишь это ее может спасти. А Влад — дополнительное беспокойство. Дай только ему волю — наломает дров! Вот такая «любовь»!
— Поезд ушел, — сказала я скучно.
Он повернулся — и побежал.
Пришел август.
И вот настал этот день. Накануне я весь вечер сидела с Ксюхой. Если расстаемся надолго (о худшем я не думала) — пусть запомнит меня!
Да, это был исторический день, но не из прежней истории, а уже из новой: происходило то, чего раньше быть не могло. О Ксюхе и ее «высокой миссии» уже трендели и радио, и телевидение. Эта маленькая девочка рисковала своим сердцем (и даже без ее согласия), для того чтобы жизнь стала лучше, для того чтобы (в будущем?!) таких, как она, можно было спасти. В толпе репортеров, сверкающих объективами фото- и телекамер, я стояла на горе у ворот монастыря, и все мы пристально, до слез, вглядывались в уходящее за горизонт шоссе, обсаженное огромными старыми ветлами, ведущее прежде в Петербург, потом — в Ленинград и вот теперь — решилось! — опять в Петербург. Это были последние минуты, когда я еще могла пообщаться с Ксюхой, но я специально ушла. Вдруг мы вцепимся друг в друга и нас будет не оторвать? Я почему-то знала, что она больше не вернется сюда. Другие люди и другие силы, гораздо более мощные, чем раньше, заберут ее. Зайти к ней?.. Поздно. Показалась машина. Сначала саму ее было не видно: сверкнул, отразив солнце, длинный луч от лобового стекла и тут же исчез — машина въехала в тень дерева. И снова, поймав солнце, кинула луч и снова исчезла, попав в тень. Специальная «скорая» из Питера с опытной кардиобригадой — Влад сумел этого добиться.
И вот в сопровождении толпы сестричек, нянечек и врачей вышел Влад («начальник экспедиции»), бережно неся на руках Ксюху. Застрекотали камеры. «Скорая» подъехала. Ксюха беспокойно озиралась. Искала меня?
«Я сейчас», — пробормотала я.
Убежала внутрь — и через минуту вышла с сумкой.
— Я с вами! — сказала я Владу.
И увидела абсолютно счастливый его взгляд!
...И через час — абсолютно несчастный. «Скорая» брала затяжной крутой подъем — и Ксюха вдруг стала задыхаться. Глазки ее заметались то ко мне, то к Владу. «Эй! Вы что?» Потом глазки ее закатились, она стала почти фиолетовой, и на ее тоненькой шейке вздулись уже довольно мощные, как жилы, вены. Сколько раз она жадно тянула через них воздух! А дышать нечем все равно. Реаниматор накрыл ее маленькое личико маской, и вены, еще несколько раз вздувшись, опали. Ксюха лежала тихо... Все?
Крис
Я уже начинал выходить из себя от бесконечных стаканов жидкого кофе в больничном буфете и от визитов к Харитону Борину — главному хирургу больницы и главному бюрократу. Тот говорил со мной все более высокомерно, как с надоедливым просителем. Зачем я сюда приехал, бросив все, и, главное, семью, в которой не так уж благополучно? Джуди время от времени звонила Горбачеву (тот дал ей свой личный номер) и иногда давала послушать мне его мягкий, гортанный голос. Мне стало казаться, что он не знает всей правды о стране. Может быть, даже «гласность», о которой столько говорят в России, где-то и присутствует, но уж «ускорения», о котором тоже твердят все время, точно нет. Если то, что происходит сейчас в больнице, называется «ускорением», то как же назвать то, что было раньше? Раньше, я слышал, операции здесь все же делались, и русская хирургия в некоторых областях, например в пульмонологии, была очень сильна. Так что, по-моему, мы сейчас как раз наблюдали «замедление».
Все это я хотел сказать, когда в очередной раз оказался в кабинете Борина и глядел на сладко улыбающегося с портрета Горбачева, уверяющего, что «процесс пошел». Борин, даже не поздоровавшись, продолжал важный и неторопливый разговор по телефону. Если бы я так повел себя хотя бы с уборщиком моего кабинета, вспыхнул бы скандал и с моей репутацией было бы покончено. Однако Борин считал себя вправе вести именно так. Я хотел уже встать и уйти и тут же улететь. У меня достаточно было своих проблем. Я еще успевал немного погостить у моих родственников в Луизиане. Это был мой последний шанс отдохнуть перед длинным годом работы — мне предстояло сделать за год более тысячи операций, весь год у меня был расписан буквально по часам. А я вместо отдыха томился здесь, глядя на портрет Горбачева, большого мастера говорить, как я понял. А мои нервничали без меня в Луизиане, Марта никак не находила контакт, — я это понял по телефонным разговорам — не ладила с моим старшим братом Билли, рыбаком-выпивохой, особенно ее тревожило его влияние на детей, которые с восторгом проводят с Билли все время. Что я мог сказать ей? Я даже не провел тут ни одной операции! Такого не было со мной уже двадцать лет! Оказывается, безделье — это самое трудное времяпрепровождение. Но стоило ли ради этого открытия лететь так далеко и терять столько времени? Я уже встал, чтобы уйти, но тут вдруг Борин положил трубку и вдруг вполне благожелательно обратился ко мне на ломаном английском (я предпочитал общаться на ломаном русском):
— Ну вот они и приехали. Пойдемте.
— Кто?
— Девочка... и ее... ближние...
Слово это взволновало меня, и я думал об этом все время, пока мы с Бориным шли по коридору, входили в лифт и ехали вниз. Что значит оно? По словам Джуди, родители девочки неизвестны, что несколько упрощало юридические проблемы. У нас юридический вопрос — первый, с которым сталкиваешься. Иногда в карточке больного записан отказ от какой-либо операции, иногда вид медицинской страховки не позволял найти средства для сложной операции, и этот вопрос приходилось урегулировать. В России, мне кажется, на это не обращают внимания. Есть возможности для операции — режь, потом разберемся! Но боюсь, это обещает большие неприятности — когда вдруг появятся родители и начнут судиться. Мой менеджер в Америке все это давно бы уладил, а тут, похоже, я сильно рисковал. Но объяснять это Борину, тем более сейчас, было бесполезно, а Джуди сама пребывала в растерянности. Я вошел в приемный покой — и сразу почувствовал, что в моей жизни что-то происходит. Я был поражен красотой Марины, живостью ее взгляда. Но главное, я не мог не заметить, что она как-то вздрогнула, увидев меня, и опустила глаза. У нас женщины, под усиленным прессингом феминисток, давно уже не реагируют так на мужчин. Никогда американская женщина, а тем более из «хай-класса», не даст понять мужчине, что он сразу понравился ей. Такое возможно только в дикой России, в которой я, кажется, начал терять свою профессиональную твердость и даже изменять некоторым своим принципам, главный из которых — не иметь с клиентами никаких личных дел. А тут... я даже заметил румянец, вспыхнувший на щеках этой красивой смуглой девушки (ее имя мне было тогда еще неизвестно). Девочка, что тоже поразило меня, сразу радостно протянула мне ручонки и заулыбалась. Какая-то слишком эмоциональная сцена для высокопрофессионального хирурга, подумал я и даже вроде бы испугался. В этой России все излишне эмоционально, загадочно и... опасно. Налет опасности на всем, что происходит вокруг... Но не за этим ли ты и приехал в Россию? Может быть, твоя слишком размеренная жизнь надоела тебе, потомку рыбаков, охотников и контрабандистов? Перед отпуском я мечтал об охоте на уток в Луизиане. Похоже, здесь тебя ждут какие-то более интенсивные приключения. Стоп! Кажется, я начал терять голову в этом хаосе. Никакого риска! Никаких неясностей! Это недопустимо!
Возле «мадонны с младенцем» стоял какой-то неопрятный тип с нестриженой бородой и диким взглядом, однако в белом халате и, что поразило меня, тоже в джинсах и кроссовках, как и я. Но я уже начал разбираться здесь кое в чем. Если у нас джинсы и кроссовки никак не характеризуют человека социально и психологически, их может надеть любой, вплоть до сенатора, то здесь это выглядит некоторым вызовом, признаком неуправляемости и даже знаком опасности — все «благонадежные» люди носят солидные костюмы, а в джинсах — это уже какой-то... ковбой! Кажется, пообщавшись с советскими бюрократами, я сам сделался похожим на них. Но эти бюрократы с их многочисленными бумагами не смогли — или не захотели — обеспечить достаточную юридическую обоснованность предстоящих событий. Своей интуицией врача я чувствовал в воздухе какую-то опасность, особенно веяло ею от небритого «ковбоя».
— Кто эти люди? — тихо спросил я у Джуди, имея в виду «ковбоя» и «мадонну».
— Медики, очевидно, — ответила Джуди, однако полной уверенности я не чувствовал и в ней.
— Ну... приступим! — проговорил Борин.
«Мадонна» положила девочку на стол и стала разворачивать.
В приемную вкатили американскую диагностическую ультразвуковую установку. Мы с Джуди невольно переглянулись. Нашим сенатом был принят закон о запрете ввоза в Россию высоких технологий. Как же эта установка оказалась здесь? Видимо, как-то незаконно, через третьи страны.
Усилилось ощущение какой-то тревоги и опасности, надвигающейся со всех сторон. В Африке было как-то спокойнее. Но поздно уже было что-то говорить по этому поводу. К девочке, дрожащей от холода (помещение, кажется, не отапливалось), присоединяли датчики — и делали это довольно профессионально, надо заметить. Похоже, эта установка у них уже не первый год.
«Да, только такой безумец и авантюрист, как ты, мог сюда приехать! — говорил себе я. — Марта была абсолютно права, удерживая тебя от этой поездки».
Но мой взгляд уже был на экране установки — я увидел там сердце девочки, и эта ужасная картина заслонила все.
Конечно, делая тысячи операций в год, нельзя давать волю эмоциям, иначе твое собственное сердце не выдержит. Приучаешь себя думать не о жизни, которая может оборваться или продлиться благодаря тебе (так можно разволноваться и сделать ошибку), а видеть лишь механизм, машину, которую надо починить. И спокойно смотришь — возможно это или нет, стоит ли браться или сразу твердо отказаться. Это тяжело слышать и самому больному, и его ближним, но у нас в прагматичной Америке принято это говорить. Зачем зря тратить огромные деньги на иллюзию? В России, как успел я понять, всех влечет именно невозможное: соверши невозможное — и тогда ты знаменит. Такой метод мне глубоко чужд — он, как правило, приводит к трагедиям. Но именно на них и построена вся великая русская литература, с которой я немного знаком. В России, наверное, надо считаться с ее привычками? Но и изменить своим принципам я не могу. Если бы я еще приехал сюда с моей слаженной хирургической бригадой (хотя иногда приходится работать с чужими, как дирижеру с незнакомым оркестром, но те ребята хотя бы понимают твои слова)! А здесь пока синхронного медицинского переводчика я не нашел. Милый Григорий, который активно предлагает свои услуги как чиновник и как переводчик, согласился переводить в процессе операции, но для этого он, увы, слишком мало разбирается как в хирургии, так и в английском, — это я успел уже понять. Но главное, что волновало меня сейчас — взгляд этой девушки. Просто сопровождающие так не смотрят. Какое именно отношение имеет она к этому ребенку? Глубокая тревога не отпускала. Я встретился с ней взглядом... и, не выдержав, отвел глаза.
Марина
Надо научиться сдерживать себя. Чувствую, я напугала американца — к таким страстям он явно не привык в своей размеренной американской жизни. Но он действительно сразу же поразил меня... Чем? Своим сходством с Владом — те же брови, нос, глаза, даже жесты. Пожалуй — поняла я, — он даже больше походил на моего Влада, чем тот, который сейчас стоял сбоку от меня и уже мало напоминал того, о котором я когда-то грезила. А это — был Влад удавшийся, состоявшийся, уверенный в себе, знающий себе цену, хирург с мировым именем. Об этом мечтал когда-то Влад. И я мечтала. И вот я увидела свою мечту — но недосягаемую. И Влад чувствовал сейчас примерно то же — я услышала, как неровно он задышал. Ему-то еще тяжелее это видеть, чем мне!
При этом гость не выглядел этаким «мистером» (я боялась этого, когда ехала). Он улыбался даже как-то виновато — вот, мол, я какой... уж извините... не эталон. Рубашка его была расстегнута, кудри слегка растрепаны, джинсы потерты, как и кроссовки... И это особенно пронзило меня. Человеку незачем что-то изображать из себя. Он есть на самом деле. Важность напускают на себя лишь неудачники и глупцы. Ему это ни к чему. Он не за этим приехал. Он приехал помочь!.. Но почему же отвел глаза? Из-за меня, видимо? Уймись. Ты же не на танцах, чтоб так глазеть! Мне показалось, что он испугался, увидев во мне что-то, чего я сама не знала. Или — знала, но боялась сказать даже себе? Уймись. Не хватает только — распугать сейчас всех своими нелепыми страстями и фантазиями! Дело еще только сцепилось, еще неизвестно — получится ли? Двигаться надо очень осторожно. Взяв себя в руки, я скромно отошла в сторону. Доставила девочку (слава богу, живой, благодаря Владу) — и все. Отойди. Не мешай тем, кто действительно ей может помочь! Крис, улыбаясь, подошел к ней — и она ему улыбнулась.
Крис
Кроме ультразвуковой диагностической установки, которая неизвестно каким образом здесь оказалась, современного оборудования практически не было. Русская «перфузия», установка искусственного кровообращения, была древней, от таких мы отказались уже давно. После каждой операции всю ее надо было разбирать, тщательно мыть и сушить почти сутки — и все равно после столь тщательной подготовки она давала сбои. А свою, более совершенную технику из-за сенатской поправки в эту «империю зла», как назвал Россию Рейган, мы не имели права привезти. Нужны были какие-то срочные переговоры на уровне правительств, Джуди звонила своим друзьям-сенаторам, но власть имущие всегда и везде стараются показать свою значимость и никогда не торопятся.
Столько времени, пока все это наладится, бедная девочка явно не проживет. Кроме того, меня — и Джуди тоже, как я заметил, — взволновали ее «ближние», которые ее привезли. Борин объяснил нам, что это всего лишь сопровождающие — воспитательница из интерната и врач-реаниматолог, сопровождающий ее... Но я же видел, как они на нее глядели. Просто «сопровождающие», лишь добросовестно исполняющие свои обязанности — и не более того, — так не смотрят. Мы с Джуди тщательно изучили «дело» девочки: сирота, попала в интернат 2 января 1991 года, подкинута кем-то в медпункт железнодорожного вокзала города Троицка... Кем? Может быть, кем-то, кто захочет «выйти из тени» в самый неподходящий момент, предъявить свои родительские права и объявить нашу акцию незаконной, а меня — преступником, нарушающим ради своих экспериментов местные законы, оперирующим без разрешения? Тревога не покидала меня. Конечно, враждебная акция будет особенно результативной, если вдруг моя операция закончится плачевно. «Приехали резать наших детей, тренироваться, проводить эксперименты», — слушая в переводе Григория, всюду нас сопровождающего и помогающего нам, здешние статьи, полные злобы и нападок, я уже представлял себе, как нас уничтожат. Наверняка это дойдет и до Штатов, и моя безукоризненная до того репутация может пострадать. А у нас не терпят хирургов даже с чуть-чуть подмоченной репутацией — клиенты обходят таких. Всю жизнь свою я поставил на карту. Ради чего? Неужели меня в такой степени касается — победит здесь зло или добро?
И мои опасения подтвердились.
Однажды нас с Джуди вызвали в наше консульство на длинный разговор. Суть его сводилась к следующему: наверное, нашу благородную акцию надо сворачивать, в теперешней политической ситуации она может быть использована врагами Соединенных Штатов. Он показал нам статьи в некоторых газетах (правда, коммунистических, как сказала Джуди) — тексты были направлены против нашей акции и даже лично против меня.
— Откуда у них, интересно, столь подробная информация лично обо мне? — спросил я у консула.
Он многозначительно пожал плечом.
— Вот откуда! — Сопровождающий нас Гриша показал в окно на возвышающуюся над крышами домов серую гранитную громаду — КГБ!
Буквы эти слишком хорошо знали в Америке — с ними было связано все мрачное в отношениях наших стран.
— Но откуда у них чисто медицинская информация? — спросил я.
— У них свои люди везде! — усмехнулся Гриша.
Я попросил поподробнее перевести статьи. Лучше всего я запомнил одну статью, благодаря хлесткому названию — «Ковбой со скальпелем». Суть ее была такова: лихой американский ковбой со скальпелем приехал поэкспериментировать на наших детях, что стало возможно лишь благодаря предателю Горбачеву, продавшему русских детей американцам. Слышать это было противно. Особенно взбесило меня слово «поэкспериментировать». О каких экспериментах здесь идет речь? Вот в Африке я действительно разрабатывал, и весьма успешно, новые операции. А здесь, в этих условиях, медицинских и политических, самую обычную операцию, которую делают у нас уже во всех клиниках, будет не провести.
— Решайте! — сказал мне консул. — Вот этого, — он встряхнул газеты, — вполне достаточно, чтобы мы заявили протест, и вы уехали, сохранив честь и профессиональную репутацию.
Да, провалом это будет и для Джуди. Она вложила, я знаю, свои последние деньги. И у нас тоже есть злые журналисты, которые напишут, что ее совместная с КГБ акция удалась, и больше ей никогда ничего серьезного не доверят, а она только этим и живет... Сама, кстати, серьезно больная. Я знал это, хотя она не жаловалась.
Потом я вспомнил бедную девочку и ее дырявое сердце — такой ужасной Тетрады Фалло я давно не видел. Вспомнил девушку, сопровождающую ее, — страстный ее взгляд, полный надежды, словно я мог спасти не только жизнь девочки, но и ее.
— Могу я подумать? — произнес я.
Джуди глянула на меня с благодарностью, консул — с неудовольствием, но, как опытный дипломат, взял себя в руки, позвонил секретарю, и в комнате появилась тележка с классной выпивкой (я уже начал скучать здесь по любимому «Баллантайну»).
Через два дня последовало приглашение в гости к «великому», как сказал Гриша, хирургу. «На пельмени», — он долго объяснял мне, что это такое. Я посоветовался с Джуди, и мы решили поехать. В машине, которая за нами пришла (то была личная машина великого хирурга), кроме молчаливого шофера, оказалась еще девушка. Сначала меня поразили пышные темные ее кудри, потом она повернулась, и я узнал Марину — сопровождающую девочки, которую я должен был оперировать. Сначала я был удивлен, переглянулся с Джуди. Но потом Марина заговорила по-английски довольно хорошо, и я сказал себе, что она, видимо, добавлена нам в качестве переводчицы — и вообще для приятной компании. Ну что ж. Допустим. Хотя меня предупреждали, что в России ничего не бывает просто так, во всем надо искать тайный коварный смысл, я разговаривал с ней с удовольствием. Волнение ее, которое поразило меня при встрече, чувствовалось и сейчас, хотя и уменьшилось. Разговаривали мы в основном о девочке, которую мне предстояло оперировать.
— Благодаря ей я и осталась здесь, — улыбнулась Марина. — Не отпускает. Плачет.
— Да, нервничать ей нельзя, — сказал я.
Любое напряжение, эмоциональное и физическое, может окончиться для нее трагически — я уже достаточно изучил ее.
Мы переехали широкую Неву — слева торчал золотой шпиль Петропавловского собора, где, как сказала Марина, были похоронены русские цари, кроме последнего царя и его семьи. О том, чтобы похоронить их прах здесь, сказала она, ведутся переговоры, новый прогрессивный руководитель Петербурга считает необходимым соединить их прах с прахом предков и тем самым хоть немного загладить вину перед ними, поскольку, оказывается, последний царь и его семья были казнены.
— Варварство! — произнес Гриша.
— Да, — сказал я. — В Америке такое было бы невозможно. Такое было возможно, — добавил я, — только в Англии. И еще во Франции, где тоже время от времени казнили королей.
Марина поняла, что я хотел немного облегчить разговор, и улыбнулась. Обогнув широкую площадь, мы подъехали к высокому дому с дорическими колоннами. (Такие дома в имперском стиле в большом количестве строились и в Америке в пятидесятые годы. Я все больше понимал, что при всех различиях в главном — в стремлении к величию и власти над миром — наши страны очень похожи. Именно мысль о могуществе возникала при взгляде на этот дом.)
— Выходим, — сказал Гриша.
— Спасибо, — сказал я по-русски водителю, но он ничего не ответил и даже не повернулся. Если великий хирург окажется таким же, как его шофер, то вечер вряд ли будет удачным.
В парадной возле лестницы стоял столик с лампой и сидел коренастый охранник. Он посмотрел на нас и сделал приглашающий жест. Лифт, однако, не работал. Пока мы поднимались по широкой лестнице на третий этаж, Гриша говорил. Надо сказать, этот парень делал все возможное, чтобы мне было не скучно здесь. Гриша рассказывал, что великий хирург жил на одной лестнице с бывшим хозяином города, партийным боссом, и именно из-за ссор с ним хирург надолго был выслан в провинцию и лишь недавно, с приходом гласности и демократии, вернулся сюда.
— Они что, подрались на лестнице? — спросил я.
Мне очень нравилось, как Марина улыбается. Я бы хотел, чтобы она это делала чаще. Гриша тоже улыбнулся, но объяснил, что нет — ссора произошла не на лестнице. Партийный босс грубо приказал хирургу сделать операцию своей родственнице, но хирург отказался, поскольку операция была бесперспективной. Босс настаивал, хирург отказывался. В результате хирург был исключен из партии и уволен из клиники — и ему пришлось искать работу в провинции. Я сочувственно вздохнул (именно этого, думаю, Гриша и добивался), но сам подумал, что жизнь хирурга в Америке тоже не безоблачна. Порой, по ряду условий, приходится работать именно в провинции — там условия лучше.
Григорий нажал звонок, дверь распахнулась, и оттуда донесся многоголосый, веселый гвалт. Неплохо живут великие хирурги в бедной России — дом, как я понял, полон гостей.
Навстречу нам вышел высокий полный мужчина с круглым лицом и маленькими хитрыми глазками. Он поздоровался, сгреб пальто, которое дала ему Джуди, и бесцеремонно бросил его на сундук — вся вешалка была завешана, в несколько рядов.
— Платон Гришко! — представился хозяин и коряво, но уверенно заговорил по-английски.
Уверенности, как я понял, ему хватало вполне. Мне он сразу понравился. Мы вошли в большую комнату с огромным столом и яркой хрустальной люстрой и были встречены радостным ревом. Давно не помню, чтобы кто-то меня так встречал, если не считать моих неотесанных родственников в Луизиане. И я вдруг почувствовал себя почти так же, как чувствовал себя там.
Нас всех усадили на почетные места, на одной стороне стола с хозяином. И сразу налили в большие фужеры по «штрафной». Обычай этот, идущий, оказывается, еще от основателя города царя Петра, объяснил мне Платон. Пришлось мне подчиниться местному обычаю. Пока я пил, все восторженно мычали и потом разразились аплодисментами. После этого сразу стало тепло и хорошо. Я с удовольствием увидел за столом много знакомых лиц: опытную хирургическую сестру Маргариту (сейчас она была в декольте, открывающем пышный бюст), главного «бюрократа» Борина — здесь он был в пестром пуловере, шелковом шейном платке, весел и беззаботен (потом выяснилось, что он неплохо поет). Было много специалистов, с которыми я уже сотрудничал в клинике, там они были серьезны, сосредоточенны, но оказались веселыми, добрыми людьми.
Стол был заставлен многочисленными хрустальными графинами с выпивкой разных цветов. Я угадывал — Марина переводила. Если я говорил правильно, все аплодировали: клюква (аплодисменты)... грейпфрут? Общий хохот. Не угадал?
— Американская помощь! — Платон указал на графины.
Я не понял.
Платон пошел на кухню и принес пластиковые баллоны с большими буквами «Рояль». К моему удивлению, на баллоне было написано, что спирт этот произведен в США. Как же он здесь оказался? Платон сказал мне, что после введения в России Горбачевым сухого закона все русские сделались роялистами.
Воспользовавшись случаем, я поднял тост — Марина, тоже развеселившаяся, раскрасневшаяся, переводила. Я сказал, что я благодарен аудитории за то, что расширил здесь свои знания об Америке. Раньше мне казалось, что уж о выпивке в Америке я знаю все (хохот, аплодисменты), но оказалось, что нет. Тут я столкнулся еще и вот с этим замечательным изделием моей великой страны. За сотрудничество наших стран во всех сферах!
Я имел успех.
Общение становилось все более тесным и плотным. При этом, я заметил, никто не был сильно пьян, все говорили четко и по делу, хотя и несколько возбужденно. Я был счастлив: я находился среди хороших людей и настоящих профессионалов.
Гришко, обняв меня своей могучей лапой, говорил, что вообще-то русская хирургия лучше американской...
Что так было в прошлом веке, я и сам знал.
...и что сейчас, немного пройдет ахинея... то есть абсурд, и они снова будут делать уникальные операции. Гришко сказал мне, что он сейчас разрабатывает операцию на сердце без остановки его!
Это требует, конечно, уникального мастерства, сказал я, и вряд ли будет внедрено в широкое применение, а в Америке стремятся все операции сделать стандартными, распространенными. Ничего, Гришко жахнул меня своей лапищей, мы свою тоже распространим.
Я огляделся и увидел, что все общаются так же увлеченно и горячо.
Потом высокая и полная жена Платона принесла пельмени в большой миске, и все накинулись на них и ели их очень много. Я старался не отставать. Разговор, однако, не утихал, хотя перешел, как я заметил, на бытовые темы. «А ты!..», «А я!..» — звучало со всех сторон.
Платон снова облапил меня, глянул на раскрасневшуюся, красивую Марину, которая несла вместе с его женой новые миски с пельменями, и шепнул мне примерно следующее:
— А хорошую спутницу... прикрепили к тебе!
Я слегка отстранился, глянул на него. Видимо, слова его следовало понимать в том смысле, что красивая Марина прикреплена ко мне органами для слежки за мной. Я и сам, признаться, думал об этом. Но сейчас, в обстановке радушия и веселья, это уже не казалось мне чем-то ужасным. Я посмотрел на Платона, потом засмеялся и махнул рукой. Мы оба с ним понимали эту ситуацию примерно одинаково. Мол, прикрепили, ну и пусть! Куда же от этого денешься? Ладно, что хоть хорошенькую!
Платон подмигнул мне, и мы выпили. Я повернулся к Марине. Она была сейчас такая близкая! Но... американский спирт, наше тайное оружие, действовал сильно. Мне вдруг начинало казаться, что я забываю, кто я... Я воображал себя бесстрашным Джеймсом Бондом, играющим в тонкую игру с русской разведчицей. Чарам ее противостоять трудно, но на то и Джеймс Бонд. «Из России с любовью!» Мои сыновья-балбесы обожали этот фильм — и сейчас я вдруг в нем оказался. Потом были танцы, я прижимал, пожалуй, ее слишком уверенно, как агент 007. И чувствовал, как дрожит ее спина. Марина смущенно пыталась высвободиться из моих стальных объятий.
На следующий день, когда я встретил ее в коридоре клиники, мне стало неловко за мое вчерашнее поведение. Я изобразил опьянение — схватился за голову, закатил глаза, зашатался. Марина засмеялась.
Хотя радости этот день не предвещал. Мы только что провели генеральную репетицию нашего «сводного оркестра», и результат был печален. После многих репетиций все, наконец, заработало слаженно, я включил электрокаогулятор — резак, и тут же погас свет во всем здании. Запасной генератор, который должен был включиться немедленно, очевидно, был неисправен и заработал лишь через двадцать минут. Если бы шла не репетиция, а операция и свет бы выключился в момент включения искусственного кровообращения, для девочки это означало бы смерть. Как хорошо, что я решил прорепетировать, хотя русские коллеги уговаривали меня сразу приступить к операции. Нет, думаю, репетицией мы в этот приезд и ограничимся. Именно с этим твердым решением я и шел на совет, когда встретил Марину. Ей я сказать ничего не смог. Она так надеялась!
Полное молчание воцарилось после моего сообщения. Неужели мы похоронили надежду? Но я ли один был в этом виноват? Ведь не выступил ни один, кто бы взял на себя ответственность за неприятности с аппаратурой! Никто конкретно за это не отвечал? Или русские не захотели выяснять между собой отношения перед американским гостем? Главное — никто не сказал, в чем проблема, как она решается и когда будет решена. Безнадежно! В России не умеют решать проблемы — умеют только их создавать. Мне неловко было смотреть на Джуди — для нее это означает крах. У нашего проекта в США было много врагов, и сейчас они восторжествуют. Но рисковать для политики жизнью ребенка я не мог — все-таки в первую очередь я медик, и лишь потом уже патриот. Джуди накануне говорила мне, что и в России, кажется, реакционные силы готовятся нанести удар, у нее есть конфиденциальные сведения из консульства. Так что проект наш, похоже, терпит крах!
Молча мы выходили из конференц-зала на первом этаже двенадцатиэтажной больницы, и тут к Борину торопливо подошла секретарша и что-то шепнула, глядя на меня.
— Ах да. — Борин с досадой повернулся ко мне (видимо, теперь я вызывал у них лишь досаду). — Совсем забыл! Для вас же заказана экскурсия в Гатчину... ну... резиденцию царей... музей... парк! — Последнее он выговаривал уже торопливо, явно стараясь отделаться от надоедливого гостя с его блистательными, но нереальными проектами.
Я хотел ему ответить тоже с досадой, что я не затем приехал сюда, чтобы тратить время на бессмысленные экскурсии, но тут за стеклянной широкой дверью больницы увидел Марину, которая радостно махала мне рукой.
— Вот... с ней, — торопливо проговорил Борин и ушел, и все мои русские коллеги тоже разбрелись, лишь Гришко сочувственно потряс мне плечо, добавив несколько русских слов, — значение их я узнал значительно позже.
Оставшись в холле один, видимо никому больше не нужный (Джуди тоже ушла), я пошел навстречу Марине, моей «сопровождающей». Неужели она действительно приставлена ко мне для слежки? Сердце мое болезненно сжалось. Какое красивое, я бы сказал, одухотворенное лицо, особенно сейчас, когда мы шли навстречу друг другу. Не может быть, подумал я, чтобы она «служила» против меня. Что же ей — специально приплачивают за то, чтобы она была радостной? По-моему, за деньги (если она получает их за работу со мной) нельзя выглядеть такой счастливой. За деньги нельзя выглядеть... такой влюбленной. А именно такой она выглядела. И этот ее образ взволновал меня гораздо сильней, чем взволновал бы образ опасной и коварной русской шпионки. С той бы я расстался, уехав отсюда (вряд ли ее командировали бы в Нью-Йорк), а с Мариной, вдруг почувствовал я, расстаться будет не так-то просто. Мы так разбежались навстречу по скользкому каменному полу, что чуть было не прильнули друг к другу, пришлось выставить вперед руки — и мне, и ей.
Так что со стороны можно было принять это за объятие. Впрочем, так же восприняли это и мы — мы подержали друг друга за руки, слегка дрожа, потом, испугавшись, разъяли руки.
С моей Мартой мы поженились в полном удовлетворении нашим союзом (чего не скажешь об отношении к этому браку наших родителей), жили дружно, родили детей... но я не помню, чтобы у нас даже в самом начале была бы хотя бы одна такая встреча, как эта.
Мы молча стояли в центре холла. Марина, я чувствовал, тоже была потрясена этой неожиданной вспышкой чувств, которые накапливались, накапливались понемножку и вдруг — прорвались. «Ку ле фудр» — «удар молнии» — так называют мои предки-французы внезапную роковую любовь. Это уже не исчезнет, не кончится «ничем» — это я понимал абсолютно четко. Неужели рухнет моя устоявшаяся, удавшаяся профессионально, благополучная во всех отношениях жизнь? За этим ты приехал сюда?
Мы пошли с Мариной к выходу. Возле автомобиля Марина, надо сказать, первая взяла себя в руки и хрипло произнесла, растерянно глядя на меня, но на английском (может, все же «приставленная»?):
— Чуть не забыла. Надо немного подождать — с нами еще Гриша поедет.
Это «надо немного подождать» снова насторожило меня. Кто приказал? Одной «сопровождающей» мало, нужен второй? Большая честь для меня!
«Второй» долго не шел, и мы с ней смотрели друг на друга, и подозрения растаяли, и осталась только любовь.
Но как сохранить ее? Мы еще ничего не сказали друг другу, а уже предстояло первое испытание: я должен прямо сейчас огорчить Марину, сказав ей, что операции Ксюши не будет.
Поэтому, когда пришел веселый Григорий, обнял меня (что-то меня сегодня много обнимают), и мы поехали, я долгое время молчал.
Сказать? Вот сейчас. Выедем с территории больницы на улицу! Но на широкой окраинной улице, окруженной стандартными домами, так грохотали грузовики вокруг нас, что сказать что-то в нужной интонации было нелегко. Потом пришла отвлекающая мысль: может быть, попросить заехать в гостиницу, чтобы я мог для загородной прогулки взять плащ? Август в том далеком 1991 году был прохладный.
Но тут я мысленно прикрикнул на себя: хватит тянуть время, ни к чему хорошему это не приведет. Все уловки — лживы и губительны. И, повернувшись к улыбающейся Марине, я, продолжая улыбаться, сказал:
— К сожалению, я не смогу сделать Ксении операцию.
Марина побледнела и отпрянула в дальний угол кабины (мы сидели с ней сзади). Потом, анализируя этот момент, я вспомнил, что удивился поведению Григория: он не прореагировал никак и даже не повернулся. Сообщение мое не взволновало его? Но ведь он с самого начала сказал, что направлен Министерством здравоохранения для помощи нашей акции. И теперь, когда все неожиданно рушится, это не трогает его? Уже знал? Откуда? На совете в больнице он отсутствовал. Но это удивление было не сильным — все мои эмоции были отданы Марине. Испугавшись за нее (так она побледнела), я стал торопливо говорить ей, что решение это принято ради безопасности жизни Ксюши, что пока еще здесь «не все готово» для операции.
— И что же будет? — тихо спросила Марина.
А я еще считал ее «приставленной», нанятой для слежки за мной! Ни за какие деньги, ни за какие гонорары не получится так искренне переживать!
Но тут меня посетила другая тревога: почему же она переживает так за чужую девочку? Конечно, она воспитательница, нанятая для работы с детьми. Но разве можно, если тебя всего лишь наняли, переживать так за свою подопечную?
То, что моя жизнь начинает падать в какую-то пропасть, причем сладкую и манящую, я тогда чувствовал лишь смутно. Все переживалось неосознанно, не в словах, а в смутных ощущениях. Я попытался успокоить себя: ну что ты волнуешься? Ты сказал только что, и достаточно твердо, что не будешь делать операцию, не будешь делать ничего. Ты хотел помочь, не жалея своего дорогого времени и сил, но все тут оказалось неподготовлено, невозможно и... опасно. Для кого?.. Да даже и для меня. Свою репутацию я точно могу тут похоронить. Я говорил все это себе... и в то же время не мог отвести глаз от Марины.
И тут машина резко тормознула — мы с Мариной вместе стукнулись в спинки передних сидений и, выпрямившись, улыбнулись друг другу. Но шофер впереди что-то зло сказал Григорию. Видно, что-то произошло на дороге. Мы стали смотреть вперед. По поперечному шоссе медленно двигалась колонна танков. Конечно, в любой сильной стране есть танки, но то, что они передвигались в таком количестве днем, не считаясь с движением на дороге, насторожило меня. Мы переглянулись с Мариной, и во взгляде ее было отчаяние — так же, как, наверное, и в моем. Вот и кончилось счастье. Нам напомнили, в каком мире мы живем и, главное, в какой стране мы находимся.
— Что это? — спросил я у Гриши, тронув его за плечо.
Но он ничего не сказал и даже не обернулся. От его легкого, приятного стиля общения вдруг не осталось и следа. И тут я окончательно понял, что происходит нечто серьезное и даже трагическое. Больше всего, должен сказать, меня напугали даже не танки, а неожиданное резкое изменение Гришиного поведения. То ли он был сейчас настолько напуган, что даже боялся со мной говорить, то ли, наоборот, преисполнился наглости: «Хватит, поговорили»? Скорее я склонялся ко второму. Не зря я всегда чувствовал какую-то угрозу, исходящую от него, — несмотря на все любезности, а может быть, даже благодаря им, — отнюдь не всегда его тон казался искренним. Ничего враждебного он тоже мне не сказал, просто продолжал сидеть неподвижно и молча, глядя вперед. Нам тоже не оставалось ничего другого, как глядеть туда.
Танки все шли и шли — приземистые, в пятнистой камуфляжной окраске.
На перекрестке стоял солдат, также в пятнистом камуфляже, и, держа в поднятых руках флажки, махал ими, скрещивал их, показывая каждой вновь подъезжающей машине, что дорога перекрыта. Какой-то важный господин вылез из большой черной машины и пошел на солдата, крича и размахивая руками. Солдат торопливо запихнул флажки в чехольчики на поясе, и руки его оказались на автомате, и он направил дуло его в сторону господина. При этом вид у солдата был испуганный — но именно так, от испуга, он и может начать стрелять. Следующие машины останавливались безропотно. Потом произошло самое ужасное: солдатик остановил «скорую». Водитель ее заехал гораздо дальше, чем остальные машины, видимо надеясь проскочить между танками. Из машины выскочил доктор в белом халате и стал кричать на солдата — и снова тот схватился за автомат. «Скорая» развернулась и поехала обратно. Нет, понял я, в этой стране ничего у нас не получится. Это имело и самый конкретный смысл: с Мариной, очевидно, нам скоро придется проститься, чтобы не увидеться больше никогда. С этой отчаянной мыслью мы и глядели друг на друга. Наша машина тоже развернулась и поехала назад.
Мы вернулись по моей просьбе к больнице. Марина поняла, что наша миссия в России заканчивается, и смотрела на меня умоляющим взглядом. Но что я мог сделать? Судя по происходящим событиям, — Гриша наконец-то разговорился и перевел мне то, что сообщало радио, — не только нашей акции пришел конец, но и вообще отношениям между нашими странами! Однако взгляд Марины будоражил меня. Не мог я все бросить просто так!
— Если я успею, я сделаю альтернативную операцию, по Блелоку, — сказал я Марине. — И Ксюша некоторое время сможет жить. А потом, я надеюсь...
Марина сияла! Поцеловав ее, — Гриша глянул на это с некоторым изумлением, и пускай, — я ушел в больницу.
На следующее утро мы с Джуди спустились в холл гостиницы «Ленинград». После того как нас стали часто показывать по телевизору и о нашей акции стала писать пресса, нас переселили в эту гостиницу, впрочем довольно плохую. Спустившись в холл, мы попали в тесную и шумную толпу. Как мы сразу поняли, из отеля не выпускают. Несколько одетых в штатское, но одинаково коротко остриженных парней стояли у стеклянных дверей и сдерживали разъяренную толпу: люди приехали в этот прекрасный город, видный сквозь стеклянные двери, вовсе не для того, чтобы торчать здесь. Можно было пожалеть и этих парней, выполняющих приказ, — обливаясь потом, стараясь при этом улыбаться, они извинялись сразу на многих языках, объясняя, что все это делается для безопасности гостей, — в городе возможны военные действия.
В холле было много очень хорошо выглядящих, явно приехавших из-за границы людей, громко и яростно говорящих по-русски. Употреблялись и некоторые неофициальные обороты речи, которые я тоже научился тут понимать. Джуди объяснила мне, что как раз сейчас происходит здесь «Конгресс соотечественников» — знаменитые русские со всего мира, поверив сведениям о радостных переменах в России, приехали сюда на конгресс — и вот как тут их встретили: устроили путч! Я уже видел танки по телевизору (а не только из машины), но все же надеялся, что мы как-то проскочим. Должен заметить, что в русской толпе тоже не было отчаяния или уныния, все говорили громко и решительно, некоторые даже весело — было ясно, что происходящее взволновало, но не испугало их. Все они были полны решимости и теперь оживленно обсуждали — как быть. Я тоже решил не бездействовать. Я протолкался вперед, к охраннику, чье лицо показалось мне наиболее сообразительным и симпатичным, и стал настойчиво, то по-английски, а потом даже по-русски, как мог, объяснять ему, что я американский хирург и должен сейчас делать операцию русской девочке, жизни которой угрожает опасность.
— Ничего не знаю... нельзя, — уныло повторял он.
Марина
Я бегала по больничному коридору, глядя на часы. Жила я все эти дни у Капы. И так-то жизнь у нее напоминала ад — и вдобавок к этому старенький ее приемник в это утро на разные голоса рассказывал о танках на улицах, о готовящемся штурме Белого дома в Москве, о погибших ребятах. Что будет с Крисом? И что — с Ксюхой? Потом я решила все-таки ехать в больницу, приехала очень рано. Ждала. Он не появлялся. Потом часы показали девять — время начала операции. Криса не было. Наконец в коридоре послышался гул, вдали показалась толпа. Впереди шел огромный Гришко, за ним — свита. Я кинулась им наперерез.
— Скажите, — проговорила я, — из-за... событий... ничего тут... не отменилось?
Наверное, в толпе он принял меня за журналистку.
— Нам плевать! — проговорил он яростно. — Наше дело — исполнять свой долг!
Вместе со всеми я вошла в операционную. Она была большая, светлая и... красивая. Не думала, что такое можно сказать о медицинском помещении — но это было именно так. Как я поняла, для важного гостя из Америки было приготовлено все самое лучшее. Кольцом вокруг стола стояли ассистенты, отвечающие за анестезию, за искусственное кровообращение, за ними, по стенам операционной, стояли зрители, переговариваясь. Помню, меня поразила некоторая торжественность и даже праздничность вокруг. Все это радостным ожиданием напоминало премьеру... В свое время мы немало посетили их с папой и в Ленинграде, и в Москве. Некоторые дамы, как заметила я, были весьма ярко накрашены, блистали драгоценностями. Видимо, к предстоящему действию отношение было особое. Всем что-то представляющим собой полагалось быть на этой «премьере».
Эта операция была нашим дерзким ответом путчу! Но...
Не было только главного солиста. Все перешептывались, поглядывали на большие часы на стене: от срока прошло уже двадцать минут!
«Я сама еле добралась...», «...перекрыто», — доносилось до меня.
Ксюха лежала на столе, маленькая и несчастная, уже «спящая»... Каждая лишняя минута этого сна, как я поняла из разговоров, для нее опасна! Ее левая ручка была задрана и привязана к голове. Она, бедненькая, словно отдавала пионерский салют. «Всегда готова!» Только вот мы не готовы!
И вдруг пошла волна шума... и появился Крис!
Он нашел меня взглядом и улыбнулся мне.
Крис
Самолет набрал высоту и стал разворачиваться, наклонившись влево. Далеко внизу, как рассыпанные кусочки сахара, стояли одинаковые дома окраин. Где-то там, один из этих «кусочков», — наша больница. Я уже сказал себе «наша», но, наверное, зря. Консульство велело нам вылетать немедленно, и у больницы уже стояла машина. Как объяснил нам консул, который тоже приехал, положение в стране еще очень неустойчиво, и в любой момент может получиться так, что с вылетом иностранцев могут начаться проблемы, можно вместо Нью-Йорка оказаться в Сибири. Я еле успел проститься с Мариной (это было в реанимации, куда после операции вкатили Ксюшу). Операция, несмотря на некоторые сбои из-за несогласования действий персонала, прошла нормально — теперь Ксюша будет дышать кислородом, а не углекислым газом. Впрочем, дышать, «шевелить легкими» придется ей гораздо активнее... хватит ли сил? Я сказал Марине, что через год сделаю Ксюше окончательную операцию, и запомнил радость в глазах Марины и сомнение: как ты это сделаешь? Где? Ведь ты больше не приедешь! Кто теперь приедет к нам — после того, как их встретили танки?
Я подержал ее за плечи. Быстро поцеловал... Вокруг нетерпеливо переминалось больничное начальство, несколько удивляясь тому вниманию, которое я уделял молодой, никому не известной девушке, когда вокруг происходило такое!
— Ну, спасибо тебе. Надеюсь, свидимся! — обнял меня тучный Гришко.
И вот уже — самолет. Передо мною — глаза Марины после того, как я обещал вернуться и сделать Ксюше окончательную операцию. В глазах была радость не только за девочку, но — и за себя... за нас. Буду оперировать, значит, увидимся... Увидимся ли? И дома меня ждут такие проблемы! Я сжал ладонями лоб и тихо простонал, к счастью, никто не заметил этого — все, взволнованные последними событиями, особенно переживали взлет — не произойдет ли чего? Когда, наконец, самолет выровнялся и мерно загудел, по салону пронесся вздох облегчения. Многие отстегнулись, стали ходить по проходу. Замелькали стаканы, пошел оживленный гул, разговоры, смех.
Я глянул в иллюминатор — земли уже не было, только ровные кудрявые облака.
Марина
И произошло чудо: после операции Ксюха стала расцветать! Дышала она, правда, еще напряженно и учащенно, но как-то с удовольствием, глазки ее весело блестели. Она чувствовала, что «работает» не зря, что теперь при ее дыхании в легкие попадает не углекислый газ — кислород! Я не вела еще музыкальных занятий в группе малышей, где лежала она, но часто к ней заходила. «Лежала» вместо «была» я произнесла не случайно. «Лежала» она в неперспективной группе, где «лежали» неперспективные дети. Это нормально, что все дети до полугода лежат и даже не садятся, но эти дети — на них было страшно смотреть — не садились и в полгода, и в девять месяцев... и большинство из них не сядет никогда! Раньше Ксюха выделялась из них только веселым, живым взглядом и беспокойными ручонками, которые жадно за все хватались. Но после операции произошло чудо. На десятый день я пришла к ней, она протянула ручки, а я вдруг почему-то решила поиграть с ней, отдергивала свои ладошки от нее. Сначала она гневно нахмурилась — вообще характер в ней чувствовался сильный. Потом она улыбнулась, но как-то напряженно, слегка напряглась — и вдруг села в кроватке и, торжествующе улыбаясь, схватила мои ладошки! Мы были счастливы — и я, и она. Потом я огляделась — со всех сторон доносилось бессмысленное гульканье, однообразные крики... Почему мы с Ксюшкой здесь? Я уже замечала на своих занятиях, что группа всегда в конце концов выстраивается под самого отсталого. Ребенок более развитый постепенно становится таким же ограниченным, как самый отсталый. За некоторых я хлопотала — о переводе в перспективную группу, но чаще случалось так, что по каким-то критериям (они были установлены здесь весьма четко) до перспективной группы он чуть-чуть недотягивал — и буквально на глазах деградировал, общаясь только с неперспективными. На бесперспективных и мне приходилось ориентироваться в своих занятиях — приходилось проводить лишь те «распевки и притопы», которые могли выполнить все. Но глядеть на мальчика или на девочку, которые становились дебилами не только из-за дефектов рождения, но и по обстоятельствам, и по нашему решению, было тяжело. Неужто такое произойдет и с Ксюшей?
Я подъехала с этим разговором к Изергиной, но она сурово сказала мне, что распределением по группам и вопросом переводов занимается только Мынбаева, главный врач. «Идите к ней!» К Мынбаевой мне идти не хотелось, но я пошла. Мынбаева как раз возглавляла ту группу персонала, которая не любила меня, считая «папиной дочкой», присланной, чтобы шпионить, а потом захватить власть... Хотя с папой я не виделась уже давно, они могли бы это заметить! Но — не хотели замечать. Даже то, что я поехала с Ксюшкой на операцию и там общалась с «медицинским бомондом», вменялось мне в вину, считалось «блатом»!.. Хотя — интересно, кто бы из них так возился с Ксюшкой, как я?.. И тем не менее, я собрала всю свою волю и, полюбезничав с секретаршей, вошла к Мынбаевой. Мынбаева, скуластая пожилая татарка, не переставая курить, сразу резко напала на меня (тему она знала — Изергина уже позвонила ей). Мынбаева произнесла издевательски, что мое «высокое происхождение» (опять речь о нем!) не дает мне права командовать делами, в которых я «не петрю».
— По-моему, те времена кончились, — язвительно проговорила она, — когда партия нас учила, как и кого лечить.
При чем здесь «партия»? Я даже комсомольской активисткой никогда не была, и отец, кстати, никогда не толкал меня к этому. Просто я переживала за Ксюшку!.. Нельзя? Да. Видимо, не стоит. Уж точно не стоит делать вид, что я могу что-то решать или даже предлагать. В этой ситуации мои усилия могут иметь обратный эффект. Поэтому я смущенно потупилась и робко пролепетала:
— Извините, Фарида Латыповна! (Это унижение ты еще попомнишь у меня!) Я вовсе и не собираюсь ничего предлагать. У меня же нет медицинского образования! Мне просто кажется, что Ксюша... более развитая. И потом, эта операция так помогла ей!
Латыповна тут немного смягчилась (поставив меня «на место», как казалось ей). Она достала медицинскую карту Ксюхи, читала, вздыхая.
— Да нет. Все правильно, — проговорила она.
— Что — правильно? — пролепетала я.
— Правильно она... в этой группе находится! Вот... гляди, — протянула она мне рентгеновский черный снимок, на котором брезжили вроде как дольки лимона. — Гидроцефалия у нее! Вода в клетках мозга! Конечно, не такая, как у Миши Павлова. Жить она будет...
А Миша не будет?!
— Но полноценной она не станет, и чем дальше, тем больше она будет отставать от своих ровесников. Так что... — Она решительно засунула Ксюхину карточку в пачку. Мол, окончен разговор!
— Но ей ведь операцию сделали! — сказала я. Уйду, и все — Ксюха обречена быть дебилкой!
— Но ей же не на мозге операцию сделали! — резко сказала Фарида. — А я тебе про мозг говорю!
Что-то я не помню, чтоб мы с ней переходили на «ты»! Но об этой ее «небрежности» мы лучше вспомним как-нибудь потом. А пока...
— В Америке — там занимаются реабилитацией их, вместе с нормальными учат, и даже выучивают. И другие дети это терпят, и даже помогают этим. А у нас... Ты только представь себе умственно отсталую в обычной школе. Загрызут. Причем учителя первые! Они и с нормальными учениками у нас кое-как обращаются, а уж с такими... Так что устрой ее в Америку — ты ж можешь? — Она как-то блудливо посмотрела на меня: мол, не зря ж ты перед американцем прыгала?
Я еле сдержалась, но это мне удалось. Кивнув, я пошла к выходу.
— Так что ты не в Чикаго, моя дорогая! — издевательски произнесла Мынбаева мне вслед.
При выходе я столкнулась с Изергиной — она явно спешила узнать у своей подружки, как та поговорила со мной.
Почти месяц потом было все тихо, и вдруг Изергина появилась аж на занятиях — видно, какое-то важное известие. Посмотрела на моих марширующих «солдатиков» и, видно уняв свое волнение, строго проговорила:
— После урока сразу зайди.
Она все-таки взяла себя в руки, но тут разволновалась я. Что за новости?.. Откуда? Я перебрала все. Вроде неоткуда ждать мне радостей. Разве что письмо от Криса? Но тогда могла бы и сразу отдать. При чем здесь она и ее кабинет, если письмо — мне!.. Не мне?
Я играла. Солдатики маршировали.
...А кому? Ей? Передает мне приветы? Через нее? Обозначает дистанцию — мол, ничего личного, только общественное, спасибо за приятное сотрудничество, привет-привет!
Тогда можно не торопиться. После урока, когда пришли нянечки забирать детей, я еще некоторое время поиграла для себя. «Песню без слов» Мендельсона. Сколько уже длится она? Началась еще тогда, когда я была счастлива и влюблена. А сейчас? Счастлива? Влюблена? Нет, не счастлива. Но — влюблена, почувствовала я, причем гораздо сильнее, чем тогда. Но — не побегу. Чтобы никто не догадался. В тот, первый, раз догадался кое-кто, и вышло печально. Я встала и не спеша пошла к Изергиной.
— Ну, где же ты?! — воскликнула она нетерпеливо, когда я вошла.
У нее-то что за азарт?
— Тебе привет от Криса! — доверительно, как подружка, шепнула она.
Привет через начальницу?.. А мне-то казалось — что-то было у нас! Да, такие «приветы» — это «два шага назад»! Впрочем, тебе, наверное, почудилось тогда? Возраст такой у девушки, когда всюду мерещится любовь.
— От кого? — спросила я глуховато-придурковато.
Пусть Изергина не надеется, что тут ей обломится свахой быть. Да и никто вроде бы и не сватается?
— Ну, от Криса... американского хирурга. Помнишь? — с сомнением спросила она, видно полностью разочаровавшись в моих умственных способностях. И это хорошо.
— А, — проговорила я тупо.
Не расколешь меня. Тем более, вижу я, незачем тут раскалываться!
— И чего он?
— Ну... — произнесла Изергина (видно, сбившись с какого-то плана). — Шлет тебе привет...
Я послушно кивнула.
— И чего пишет? — Я хотела даже зевнуть, но потом решила, что это слишком.
— Дело у него к нам! — снова азартно проговорила старушка.
Прям огонь! Какое же дело, интересно, может быть у него к «нам»?
— Ксюху удочерить он хочет! — выпалила она.
Я чуть не упала. Прилив счастья вдруг сменился приливом отчаяния.
«А как же я?!» — чуть было не вырвалось у меня.
А что «я»? А я — сбоку. Хорошо, что хоть привет передал! Забудь свой бред. Дальше я слышала уже все как-то глухо. Изергина говорила, кажется, что вокруг этого дела — усыновления и вывоза наших детей за границу — целая буча поднялась. У нас многие политики, «патриоты», кричат: «Не отдадим им наших детей! Даже больных! Мол, пусть здесь помирают, но врагу не дадим!» Горбачев пытается что-то сделать, но после путча авторитет у него уже не тот. Да и в Америке буза. С помощью Горбачевых и Детского фонда имени Ленина дочь бывшего американского госсекретаря Шульца усыновила нашего ребенка. Так и в Америке поднялся крик! Америка страна демократическая — там возмутились все: дочери госсекретаря можно, а нам нельзя?
Изергина, прервавшись, с опаской глянула на меня — не задело ли это меня, «дочь секретаря»? Нет, не задело. Я что?
— Крис пишет, — ласково улыбнулась она, — что Джуди это дело ведет. Дело это тонкое, неопробованное. Куча разных соглашений... показаний лиц... Надо, чтобы все было о’кей... ни сучка, ни задоринки.
Она глянула на меня. Ясно, зачем она меня позвала. Я как раз и тот сучок, и задоринка, которая может дело сорвать. Да нет — с какой стати? Я даже руками развела.
Изергина успокоилась, разулыбалась.
— Крис пишет, — снова доверительно заговорила она, — что за Ксюху они, как положено, «калым» внесут. Откуда он, интересно, слово такое знает? — Приглашая поделиться девичьими секретами, она хитро глянула на меня.
Я пожала плечами. Откуда я знаю? Я этого слова не говорила ему. Ко мне не имеет отношения оно. За меня «калыма» никто не прелагает!
— Пишет, что фонд Джуди собирается выделить нам набор новейших пособий, оборудования... целый список лекарств! — Она буквально задохнулась от счастья. Ну, ясен тут ее интерес. Да и не только ее... Я тоже очень рада. Я ведь работаю здесь... и, похоже, буду работать всегда.
Но оказалось, то был не единственный ее интерес. Я уже хотела встать, удалиться... унося дорогой «привет» с собой. Но оказалось — это не все.
— Короче, — проговорила она, — пока наши там, — она кивнула куда-то вверх, — остановились на том, что вопрос об иностранном усыновлении — отдавать или нет — должны главы местных администраций решать.
Она уставилась на меня. Так вот меня зачем звали! Как, все-таки «дочь секретаря»! Но только дочь американского секретаря себе ребеночка выпросила, а я должна идти хлопотать, чтобы меня того жалкого лишили, что у меня есть! Несколько раз я собиралась к отцу с добром пойти — помириться, поплакать, но уж — не с этим! Ксюху я им не отдам!
Я вдруг почувствовала на щеках горячие, едкие дорожки слез. Изергина явно не ждала, что я расклеюсь именно в этом месте, вскочила, забегала, капала в ложку валерьянку. Хлебнув ее, я немного успокоилась, но некоторое время еще всхлипывала, она гладила меня по спине, приговаривая: «Бедная ты моя!» Почему — бедная? У меня вся жизнь еще впереди. У меня еще свои дети будут! А Ксюха... Тут я слова Мынбаевой вспомнила: «Ты не в Чикаго, моя дорогая!» А там Ксюха, глядишь, красивая и нормальная станет!.. Но к отцу я с этим не пойду. Не могу!
Я покачала головой молча, и умная Изергина поняла, вздохнула. Но жизнь разнообразная у нас. И жесткая. Всегда к больному месту путь найдет.
Зазвонил телефон. Я встала, в растрепанных чувствах, чтобы поскорей уйти и поплакать где-нибудь втихомолку. И Изергина уже рассеянно кивнула мне — мол, иди. И вдруг властно показала ладошкой: садись!
— О господи! — воскликнула она.
Я опустилась в кресло. Ну что там еще? И явно что-то такое, что мне опять придется на рельсы лечь. Господи, что за жизнь такая мне выпала? За что? Как говорил в далеком прошлом отец, мной любуясь: «Большому кораблю — большое плавание!» Но я-то в луже пока.
— Ясно, — вздохнула она.
И повесила трубку. И уставилась на меня с бабьей жалостью: мол, достается тебе!.. Ну?
— Яхнов звонил! — Она не сводила с меня глаз.
Ну. Яхнов. Филипп Матвеич. Наш завхоз. Точнее, ее зам по хозяйственной части. Я-то тут при чем? Я с наслаждением почти чувствовала, что отчаяние отпускает меня. Как оказалось, напрасно.
— С хлебозавода, — добавила она.
А... Давно уже разговоры шли, что никакое министерство денег нам сейчас не дает, и даже хлебозавод отказывается хлеб нам отпускать, в долг нам уже не верит. Теперь детишки и без хлеба уже? Я подняла голову — мы с ней глядели друг на друга.
— Говорит — надо нам к Кошелеву идти!
Могла бы и не договаривать. «Попроси, девочка, хлеба у папы, для бедных детишек в переходный период!»
А куда денешься?! Заодно и с Ксюхой порешим!
Здравствуй, папа!
Зоя Игнатьевна, старая секретарша отца, не узнала меня. Неужели я так изменилась? Да, прежней девочки с бантиками уже нет. А кто — есть? Вот сейчас и узнаем!
— Проходите, — сухо сказала Зоя Игнатьевна.
Отец, к счастью, меня узнал. Более того, вышел из-за стола, обнял меня и поцеловал. Потом даже одобрительно потряс меня за плечи. Ни с моей, ни с его стороны не было высказано ни малейшей обиды и даже намека на то. Вот, отец наставил дочь на правильный путь и теперь гордится ею. И я горда. Только почему этот правильный путь такой тернистый? «Большому кораблю»?
— Знаю, знаю! — сразу замахал руками отец, как только мы уселись. С приходом демократии он стал гораздо мягче, улыбчивей... почти как Горбачев на портрете. — С хлебом решим. Сегодня отгрузят вам. Ну а дальше... — Он вздохнул. — Не в моей епархии вы — в федеральном подчинении. А им не до нас! — Он глянул на Горбачева с легкой насмешкой. — Самим бы усидеть... — Он задумался. — Как вы насчет того, чтобы потесниться? Реставрационные мастерские подселим к вам! Они как раз сейчас монастырь будут реставрировать, в первоначальный вид приводить — по программе ЮНЕСКО. Так что деньги будут у них. Оформим субаренду ваших помещений — и деньги будут у вас... хоть какие-то.
Мы с Изергиной переглянулись: а когда монастырь отреставрируют, в «первоначальный вид» приведут, наше убогое заведение вряд ли оставят там? Выкинут?
Но отец улыбался так душевно, что наши черные подозрения спрятать пришлось.
— Кстати, возглавляет их знаешь кто? — Он как бы сообщал мне большую радость. — Зотов, Игорь! Ну, ты знаешь его! Щук еще вместе тягали — помнишь?
Помню, конечно, — как это забыть? Отец мечтал, чтоб у него родился сын, и с детства воспитывал меня по-мальчишески: поддразнивал, разрешал лазать по деревьям, брал на рыбалку, хотя сам к этому относился с усмешкой: «На одном конце — червяк, на другом — ...» И всей технической частью ведал у нас Игорь — ловил, чистил. Я помогала ему. Как не знать. С ним, можно сказать, выросла. Симпатичный мужик. Красивые русые кудри, синие глаза. Лицо... хочется сказать — старинное, словно с иконы, хоть и молодое. И какая-то особая стать — приятно было на него смотреть. Первая детская влюбленность? Может быть. Отец все шутил с ним: «Вот подрастет моя Машка!» Я, помню, краснела, с треском сучьев убегала в кусты. Да, умеет папа играть на струнах души. Угодил, как всегда, в десятку, все по-своему сделал. Вроде бы мы к нему пришли с прошением, а он «продавил» свои хитрые дела.
Пришлось и Изергиной радостно осклабиться — куда деться? Мол, если уж друг детства — какой разговор?! Разволновал папа: снова с Игорем Зотовым рядом оказаться!.. Кстати, Игорь был — тогда уже — не какая-то шестерка! Начальник отдела строительства райкома, колоссальная мощь была в его руках! При этом — простой, веселый парень. Я думаю, войдет в наше положение, поможет. Ясно, на реставрацию он перешел — себе не в убыток!
— Давайте попробуем, — сказала Изергина.
Да, изменились времена. Раньше, помню, тут в покоях «первого» была такая чопорная тишина, посетители, как тени, скользили, опустив глаза. А теперь я, пока ждала, дивилась переменам — люди снуют энергичные, хохочущие, взгляд быстрый у них, входят без стука... Закипела жизнь — и батя, похоже, не растерялся!
— Ну!.. — Отец шлепнул ладонями по коленям, показывая как бы, что ему надо куда-то бежать. Хотя бежать на самом деле пора нам.
Но Изергина — тоже непроста. Тоже из этой партийной школы. Вдруг «вспомнила», с беспокойством на меня посмотрела.
— Мариночка! А...
Уже надеялась я, что без этого «а» обойдется и все как раньше останется... Но нет. Не останется. Перемены — неотвратимы. Особенно ясно я это здесь поняла.
— ...еще один маленький вопрос. — Изергина почему-то на меня смотрела. Эта не отцепится!
— Что такое, доча? — Папа тут взволновался, в основном как бы за меня.
Тут Изергина, видно, решила, что уже достаточно использовала меня, пора уже форсировать события.
— Еще одно последствие... нашего бедственного положения, — горестно глянув на папу, вздохнула она. — Речь идет... об иностранном усыновлении детей из нашего интерната. Сами видите — порой даже хлеба нет!
При этом, кратко вздохнув, они с отцом глянули на Горбачева. Спелись! Впрочем, уже давно. Слышала я, в училище еще, что у папы с Изергиной было что-то. Давно. Идейная близость явно осталась.
— О-хо-хо! Времена! — простонал папашка.
Да неплохие, думается, для них времена, на самом-то деле!
— Вы-то, я думаю, заинтересованы? — усмехнулся батя.
— Ну... обещают некоторую помощь, — скромно проговорила Изергина.
— А шо про меня скажут земляки-то? — Батя перешел на просторечие, что бывало с ним, когда он особенно хитрил. — Шо детишек наших за рубеж продаю? А у меня ж скоро выборы!
— Ну, несомненно... все это будет делаться с вашим участием! — пропела она. — И думаю, благородная ваша роль будет отражена!
— Да знаю я. — Он дернул на столе какую-то папку. — Прислали тут!
Всегда он все знает!.. Все?
Он что-то очень долго молчал, потом произнес вдруг:
— А у нас... вылечить нельзя?
Неужели все знает?
— К сожалению, — сказала Изергина. — Вы, наверное, знаете... Ксении Троицкой, сироте... названной в честь нашего города, — лучезарно улыбнулась она. Отец склонил голову «с пониманием». — ...была сделана операция на сердце американским хирургом. Но — предварительная, не окончательная. Полноценной жизни не будет после нее. А для окончательной, увы! — Она развела руками. — К счастью, — снова расцвела она, — американский хирург настолько привязался к этой девочке, что теперь жаждет ее удочерить!.. Но все, конечно, зависит от нашего с вами согласия! — вспомнив, видимо, о партийной дисциплине, строго закончила она.
— Но там, наверное, куча бумаг? — произнес папа задумчиво. — И потом, родители ее не возникнут? — Тут он посмотрел почему-то на меня.
— Не возникнут, — проговорила Изергина.
— А что, они... известны? — спросил он.
Изергина с отцом как-то переглянулись.
— Пока никто не объявлялся, — сухо проговорила Изергина.
— А вдруг объявятся — в самый неподходящий момент? — произнес папа.
Я вдруг почувствовала, что куда-то улетаю, слышу и вижу это откуда-то очень издалека. Такое я замечала еще в детстве: все слышишь словно сквозь воду, и самый простой разговор вдруг кажется таинственным и даже страшным.
— Ну хорошо. Держим под контролем! — произнес отец.
«Вода» как бы вдруг вытекла из моих ушей, теперь я все слышала так же, как перед этим, и даже еще громче и как-то... звонче.
Вместе с отцом, обнимающим нас за плечи, мы вышли в приемную. Там при его появлении вскочили на ноги сразу несколько ожидающих — все какие-то холеные, уверенные, нагловатые.
— Пал Петрович... Пал Петрович! — почтительно, но с какой-то ноткой фамильярности загомонили они. Да, интересные тут дела!
Зоя Игнатьевна наконец-то узнала меня:
— Ой, Мариночка! Как вы... повзрослели! Я даже сразу не узнала вас!
Опять вернулось странное состояние — казалось, я вижу это словно во сне...
А сон в эту ночь приснился, наоборот, какой-то реальный. Кусок моей жизни? Из будущего? Да нет, скорее из прошлого. Но почему-то забытого мной... вырванного из жизни. Я вспомнила, что несколько раз уже была в этом сне, но наутро испуганно отгоняла его. Я зябну, вся моя нижняя часть оголена. Я чувствую за бесстыдно поднятыми моими ногами плещущую воду в каком-то корыте. И чувство это вдруг подтверждается: чья-то маленькая ладошка звонко шлепает по воде, и до меня долетают брызги, и моя нежная кожа вздрагивает.
«О! — доносится до меня знакомый голос молодой врачихи. — Пловчихой будет!»
В тумане, застилающем взор, смутно проступает высокое сводчатое окно, верхняя его часть — круглый цветок из зеленых и красных стеклышек...
Я резко, в поту, просыпаюсь... А вдруг моя «пловчиха» где-то плывет? Почему так ясно, как никогда, вернулся этот сон после разговора с папой? Сама знаешь почему! Оставь фантазии! Ксюху надо спасти!.. А стало быть, отдать... Она — не «пловчиха»! Все!
Глянув на часы, я отбросила одеяло.
— ...А уехала Лидия Дмитриевна! — радостно сообщила мне секретарша Изергиной, Верочка, когда я сунулась туда.
— А куда же она уехала? — почему-то испугавшись, спросила я.
— А в Ленинград... что-то там насчет удочерения! — сообщила Верочка, простодушная племянница Изергиной.
— В Ленинград? А зачем — в Ленинград? — пролепетала я.
Как-то все вдруг передо мной затуманилось. Вдруг снова выплыло «то» окно с цветным витражом-цветочком наверху.
— А я знаю? — улыбнулась Верочка.
А я — знаю?
Мне казалось (или это — нервное?), что Изергина после приезда избегала меня. Впрочем, наверное, нервное... Почему, собственно, директриса должна так уж якшаться с девчонкой-преподавательницей? У нее важнее дела!.. Так говорила себе я, но это не успокаивало. Почему-то.
И вдруг — Изергина появилась сама! Во время уроков! При этом она сияла, как медный пятак!
— Пошли! — произнесла она радостно, как одна подружка другой.
По ее сиянию я все поняла.
— Сейчас... только попрошу... нянечку посидеть, — пролепетала я.
— Уже идет. Пошли! — Нетерпеливая подружка дернула меня за руку. — Ждет!
Я и сама была счастлива. Правда, посередине пути, под сводами коридора, испугалась: вдруг она тому радуется, что пришел Игорь Зотов, мой «жених»? Я глянула на Изергину. Она улыбалась.
— Представляешь, — сообщила она. — Даже русский выучил, чтобы с Ксюхой по-русски болтать!
Только мне не придется с Ксюхой болтать!
Телефонная трубка, отражаясь, лежала на полированном столе. Я взяла ее, поднесла к уху.
— Хэлло, — хрипло проговорила я.
— Здорово! — Знакомый голос произнес незнакомое слово. Раньше — незнакомое. А теперь...
Не так уж он выучил русский язык. Без всяких нежностей — к делу приступил.
— Не могу сейчас приехать я. Много есть работы. Но Джуди все сделает хорошо!
Не сомневаюсь.
— Не плачь!
Это он в самую точку попал: именно этим я и собиралась заняться.
— Мы с Ксюшей... увидим тебя... в прошлом.
Ошибся маленечко... Но опять в самую точку попал. В прошлом — было, действительно.
— Прош-шай!
И это тоже правильно. Хотя, если бы хорошо знал русский, «до свидания» сказал. Выходит, кто меньше язык знает — меньше врет?
Гудки. Все. Я упала в кресло. Радость сползала с личика Изергиной. Появилась злоба: вот, мол, хочешь порадовать, и где же благодарность? Сейчас изобразим. Улыбнулась. Начальница успокоилась. Но ненадолго.
— Ну что? Ксюхины дела все готовы? — бодро осведомилась я.
— Ну! — Изергина так же бодро кивнула на папку с тесемками.
— А можно посмотреть? — Я улыбнулась невинно.
Краска вдруг стала сползать с ее лица.
— Нет... это не то. — Она торопливо сунула папку в стол, стала судорожно хлопать ладошкой по столу, на котором ничего не было, кроме скрепок. — Сейчас. — Она встала. — Нет. Потом. — Она села. — Сейчас мне... срочно позвонить надо.
...Почему я вышла тогда?
Давно уже я не ходила столько по городу! Осень, оказывается. Октябрь. Долго стояла на главной площади. Покрашенный бронзовой краской Ильич облупился, как никогда. Перестройка!
Нет... К отцу я не пойду. Его стальное сердце не разморозишь...
Гриня. Вот кто! Он завздравоохранением — и мой друг. И он — скажет, увидев сейчас меня. У него-то, надеюсь я, еще живое сердце?.. Он скажет... если есть что.
Я взлетела по лестнице.
— ...Бред! Хотя — вполне естественный. Я понимаю тебя.
— А как же... окно?
— Да. Ты была там. Но... выкатили тебя оттуда... одну. А ее... вынесли. Мертвую.
— А ты, что ли, был там?!
— Нет... Но ты так рассказываешь! — улыбнулся он. — А сон... Это так... мечта. То, что мы хотели бы... Вот.
Он умолк. Но чувствовал, что я не успокоилась.
— Григорий Васильевич! — всунулась секретарша.
Он с досадой махнул рукой, и она исчезла.
Да, я не успокоилась. Это чувствовал он.
— Ну ладно! — с отчаянием вымолвил он. — Ты правильно чуешь. Не обманешь тебя! Есть тут одна... тайна!
— Ну... скажи...
Тянулась жуткая пауза.
— Нет, — произнес он решительно. — Сейчас не скажу!.. Я тебе лучше... покажу.
— Что?
— Увидишь. Я позвоню.
— Что с тобой? — встревоженно встретила меня Изергина. Пощупала пульс. — Ты не в порядке. Иди ложись. Сейчас Мынбаеву пришлю!
Я пошла, послушно разделась, легла. Через полчаса пришла Мынбаева с чемоданчиком, почему-то очень мрачная. Сделала мне укол. И я уснула. Но к сожалению, не навсегда!
Кто-то меня тормошил. Я проснулась. Нет, «то» окно больше не снилось мне! Надо мной стояла Изергина.
— Вставай, — заботливо проговорила она. — За тобой приехали.
— Кто? — Я встала, слегка пошатываясь.
— Григорий Васильевич, — сказала она.
Надо же, какой заботливый! И все такие заботливые! На меня напала слезливость... вместе с какой-то глубокой апатией.
Гриня встретил меня у двери, заботливо отвел в машину. Мы ехали молча. Листик прилепился к стеклу.
— Куда это мы? — встрепенулась я.
— На вокзал, — помолчав, проговорил Гриня.
— На вокзал?! — воскликнула я. — В медпункт?!
Так я и знала! Ведь именно на вокзал в медпункт была подкинута Ксюха! Оттуда ее Влад и привез! А кто — туда?.. Гриша знает!
— Увидишь, — только и сказал он.
У широких вокзальных ступенек мы вышли. Под гулкими сводами нас встретил какой-то суетливый тип.
— Григорий Васильич? Это с вами?
Он солидно кивнул. «Это» не прореагировало.
Мы молча шли под высокими гулкими сводами.
— На месте? — высокомерно осведомился Григорий Васильевич.
— На месте! — как-то гнусно усмехнулся тип.
Красный светящийся крест сиял впереди путеводной звездою. Вот сейчас!.. Отсюда Ксюха начала свой жизненный путь... верней, продолжила. А где — начала? Сейчас я узнаю это.
Меня колотило... Мы прошли почему-то мимо креста.
— А-а... — Я растерянно дернула Гришу за рукав.
— Сейчас. — Он, успокаивая, поднял ладонь.
Мы вошли в милицию, в тускло освещенный зал. Милиционер за барьером торопливо надел фуражку и, поднявшись, отдал честь.
Я огляделась. В углу зала была покрашенная в белое металлическая решетка, а за ней, схватившись грязными пальцами за прутья, стояла растрепанная, окровавленная старуха.
— Не дралась я ни с кем! — вопила она.
— ...Уймись, Федулова! Увести? — Дежурный почему-то спросил у Гриши.
— Нет. Погоди, — произнес Гриша.
...Почему? Почему-то, взяв под локоть, он повел меня ближе к решетке... Почему?
— На квартирку пригласили, только вы...ать забыли! — кривлялась она.
Зачем Гриша так ужасно, так близко подводит меня к ней?.. Старуха разглядела меня, и вдруг в глазах ее вспыхнуло что-то человеческое.
— Марина! Марина! — вдруг завопила она, сотрясая решетку.
Откуда она меня знает? И откуда я знаю ее? Такой ужас я испытывала, только когда тонула в детстве, и тьма все на более короткое время выпускала меня.
— Марина! — завопила она. — Дай мне попить! Я умираю!
Боже мой! Вспомнила! Та самая старуха, которую я видела в больнице, тоже за решеткой!.. в самом начале всего этого... когда еще Влад прооперировал мне аппендицит, и жизнь была... в сладком тумане... Я еще дала ей пить. Но почему — снова она? Зачем меня подвели к ней?
— Марина! Дай мне попить! — завопила старуха.
При этом я заметила, что она глядит почему-то мимо меня. Я оглянулась на дежурного. Тот глянул на Гриню. Гриня кивнул. Милиционер налил стакан воды из графина и поднес мне. Я протянула его к решетке. Старуха ухватила его грязными пальцами. Кадык ее ходил вверх и вниз. Остановился. Стакан со звоном врезался в бетонный пол, но почему-то не разбился.
— На квартирку пригласили, только вы...ать забыли! — снова завопила она.
— Вот... это мать Ксюхи, — сказал Гриша.
— ...Естественно, ничего уже не помнит, — добавил он, когда мы вышли.
До самой машины мы молчали. И только у машины он сказал:
— Так что... понимаешь сама — в интересах Ксюхи это лучше не разглашать.
Я кивнула.
И вот опять настал день отъезда. Ксюха уже уезжала отсюда один раз. Но тогда вернулась. Теперь уже не вернется. Опять все стояли на холме у ворот монастыря и смотрели на шоссе. Как и в тот раз, светило низкое утреннее солнце, но тени облетевшие деревья на шоссе давали меньше, чем тогда. После долгой размазни наконец-то приморозило, все сверкало. И наверное, от этого у многих текли слезы — во всяком случае, иногда в сверкании лучей в слезинках все исчезало, потом я вытирала слезы и снова смотрела на дорогу, по которой скоро — с минуты на минуту — должны были увезти у меня Ксюху. Лучше, чем сказал великий поэт, не скажешь: «Зима! И все опять впервые. В седые дали ноября уходят ветлы, как слепые, без палки и поводыря». И вот появились машины. Луч, попадая на лобовые стекла, сейчас почти не перебивался тенью голых деревьев и сверкал без пауз. Слезы потекли сильней. Я повернулась, побежала. Я вбежала в палату, подошла к Ксюхиной кроватке. Она — впервые! — держась за ограду, стояла и ликовала по этому поводу. И вдруг она отпустила прутья и протянула ручонки ко мне. «Мама!» — проговорила она и, словно бы удивившись первому своему слову, сама стала падать назад. Кинувшись, я успела в последний момент ее подхватить, прижала к груди. Какая она тепленькая, мягонькая! В оконце я увидела, что Крис, Джуди, целая толпа идут наискосок через монастырский двор, мимо высокой звонницы, направляясь к нам. «Не отдам тебя, Ксюха!» — проговорила я и выскочила с ней в коридор. Под сводами уже грохотали шаги. Я метнулась в обратную сторону, пробежала почти весь коридор по кругу и — снова послышались голоса — приближалась к ним. Я вбежала в туалет, лихорадочно защелкнулась в кабинке. Стояла там, тяжело дыша, озираясь. Вот клетка эта — последнее наше прибежище. Ксюха, испуганная этим безумным бегом да и всем моим поведением, вытаращив глазки, смотрела взволнованно на меня и вдруг — стала задыхаться. Глазки ее испуганно забегали, потом уставились на меня: «Ну, сделай же что-нибудь! Спасай меня!»
Я выскочила из кабинки, подбежала к раковине, полив холодной водой ладонь, смочила ей личико и — выбежала в коридор. Все изумленно остановились, не ожидая, очевидно, что я буду с Ксюшей на руках так быстро бежать им навстречу. Все радостно загомонили — я успела лишь разглядеть Криса и Джуди. Крис кинул взгляд на Ксюшу и помчался следом за мной. Мы почти вместе домчались до остановившейся у ворот реанимационной «скорой». Мы сунули туда Ксюху и сами с Крисом торопливо залезли туда. Нет, одна я не спасу Ксюху... только погублю!
Влада в этот раз в «скорой» не было. С его навязчивой идеей — он отказался участвовать в отъезде Ксюхи навсегда. Несколько раз незадолго до этого он появлялся, сильно пьяный, орал на меня, что я отдаю в Америку нашу дочь!
— Дай тебе сейчас — ты ее уронишь! — не выдержав, сказала я.
Лучше эту версию нам не прорабатывать — становится только больней, а для Ксюхи — смертельно. Я-то знала страшную правду! Во всяком случае, убеждала себя, что верю полностью. И однажды не выдержала.
— Если ты ее отец, — закричала я Владу, — то возлюбленная твоя — проститутка с вокзала, некая Федулова. Это ее дочь ты тогда привез!
После этого я зарыдала, Влад испугался, протрезвел.
— Ну, что ты... какая Федулова? — бормотал он испуганно, гладя меня по спине.
— Такая... — сказала я. — Так что, если хочешь Ксюху спасти, исчезни со своими идеями!
И он исчез.
У Ксюхи на щеках проявился тихий румянец... она открыла глазки.
— Ну, мы едем или стоим? — Врач «скорой» посмотрел на часы.
— Увидимся, — пробормотал Крис, глянув на меня.
Когда?
Мы неловко обнялись, прямо в машине. В последний раз мы поглядели с Ксюхой друг на друга. Лицо ее стало морщиться плачем, и, пока не послышался ее рев, я вылезла из машины.
И вот уже слепило с аллеи, посылая луч и выбивая слезы, заднее стекло консульской машины, в которой ехала Джуди. Потом все исчезло. Я повернулась и пошла. Туда, где не было уже Ксюши.
Неясно, что за эксперимент я ставила на себе, но ноги вдруг принесли меня на кладбище под монастырской стеной. Я нашла ту маленькую могилку, возле которой потеряла сознание в прошлый раз. Снова, смаргивая слезу, прочитала надпись на плите: «Милая моя! Ты не увидела ни одного из чудес, созданных Богом и человеком!» Надпись эта снова покачнула меня, но сознания в этот раз я не потеряла. Я чувствовала, что в темном отчаянии, в глубине его, светлеет неясная надежда.
Автор
Зелененький силуэтик самолета на светящейся карте коснулся, наконец, клювиком крайней точки одного из извилистых мысов Лабрадора. Слава богу! Все, не только я, радостно задвигались в креслах, почувствовав какое-то облегчение. Перелетели. Позади пучины океана, мрачные острые пики Гренландии, и снова — вода... И наконец, материк! Перелетели!
И хотя под крылом абсолютно безжизненные — ни одной крыши, заснеженные — в августе! — длинные изрезанные «щупальца» сурового архипелага, все развеселились, заговорили, застучали бокалы... Еще один перелет позади! И хотя случиться может что угодно: лета осталось три часа, да и больше несчастий случается как раз при посадке... но — нет. Это все — из головы вон. Какие неприятности тут? Под такое-то настроение?
Америка в третий раз! Дважды уже, улетая отсюда, я грустно думал, что навсегда. Откуда еще раз возьмется столь гигантская сила, чтобы перекинуть меня через океан? Ну в первый раз — это понятно. Внезапно появившаяся вдруг возможность увидеть лучших людей, которых ты уже похоронил мысленно, а они — тебя... И вдруг — открывшаяся радость: перелететь на тот свет (или с того света) и увидеть любимых, потерянных! Казалось, тогда можно было бы и без самолета прилететь, на своих крыльях: такая радость, такая любовь!
Второй раз... все было уже несколько сложнее. А в третий раз... Ну ладно. Раз в салоне — всеобщее расслабление, я тоже могу отложить на чуть-чуть тетрадку с записями «голосов» моих героев и, немножко отвлекшись от этого, подумать о себе: что же со мной произошло между этими вехами — перелетами через океан? Как изменился я, как повернулись чувства и мысли, как изменился мир? Хотя он-то — если глядеть с высоты — особенно и не меняется. Меняемся мы.
Помню первый свой перелет в Америку в 1990 году — ощущение полного счастья, сбывшейся наконец мечты. Уже умер в Нью-Йорке Довлатов (какая жалость, мы ведь надеялись с ним, наконец, увидеться!). Но эта смерть еще не казалась нам началом конца... скорее наоборот — концом начала. Америка уже наша, и весь мир — наш! Была уже первая тучка: слух о том, что на похоронах Довлатова не было американцев, даже собственный его литагент где-то подзадержался. Но зато Довлатова печатал журнал «Нью-Йоркер» — самый престижный в Америке, а значит, и в мире, литературный журнал. И вот в Америку летел я!
Помню, моего блаженства тогда не смутила даже довольно суровая сцена в аэропорту. Толстая негритянка в полицейской форме (кубометр бешеной энергии) буквально утрамбовала нас, неграждан Америки, в маленькую бетонную нишу и не выпускала, пока через паспортный контроль не прошли граждане Америки: какая-то еле живая старушка... явно нетрезвый растрепанный хиппи... Не имеет значения! Они — граждане своей страны, и их всех уважают здесь, независимо от облика. Даже мы, стиснутые в нише, переполнялись гордостью. Вот это страна! Особенно — после России, которая тогда любила своих граждан в последнюю очередь, не пускала в «Березки», где хоть как-то можно было одеться, и в хорошие рестораны, где нормально можно было поесть, выселяла из гостиниц, если приезжал «интурист». Боже, храни Америку! Вот к какой жизни нам надо стремиться!
Помятые, потные, выбрались мы тогда из ниши и прошли паспортный контроль. Помню, розовый тучный гигант долго расспрашивал меня с украинским акцентом, кто я и зачем, но и это казалось великолепным. Порядок нужен всегда — это вам не наш хаос! Поразила, помню, жара в октябре... настоящая парилка! И от этого — тоже восторг. Тем более встречающий в шоферской кепке сразу провел меня тогда в «кадиллак» — белую машину небывалой длины (во, Америка!). Голова его маячила у руля далеко впереди. И мы — выехали в Америку. Прыгнули до небес небоскребы, вытянулись через реки мосты. Мы ехали тогда в Коннектикут-колледж, в Новую Англию на берегу Атлантического океана, по суровой дороге, прорубленной в сплошной скале. Какая мощь! Какие люди тут! А потом — чистые лужайки, осененный огромными «белыми дубами», изображенными на гербе штата Коннектикут, уютный и простой учебный кампус. Наутро начались занятия со студентами-русистами, и вдруг — в соседней комнатке, где размещалась кофеварка, скрип быстрых шагов и знакомая картавая, быстрая речь. Неужели я сейчас увижу его (хотя по его вызову и летел) — бывшего питерского приятеля, порой небритого и небрежного, ныне — небожителя, нобелевского лауреата? Ведь казалось — они уезжают на тот свет (или — мы остаемся на том свете), и увидеться нам больше не суждено. И вот — благодаря Америке — мы снова встретились, через двадцать лет. И вот вошел Бродский, измученный славой и инфарктами, посмотрел весело. «Валера, привет! Ты изменился только в диаметре!»
Боже, храни Америку! Она хороша не только сама по себе — она еще приютила и сберегла наших гениев, помогла им состояться, подняться и впервые по достоинству наградила их. Она нам показала, чего на самом деле достойны мы!.. Как жаль мне того ощущения счастья — увы, минувшего. Впрочем, и себя мы тогда любили, и даже верили, что и у нас все будет хорошо. У какой страны, у какого народа был когда-нибудь такой всплеск эйфории, таких надежд, как тогда у нас? Были у других народов, но — давно. А у нас — только что. И это было прекрасно. Может быть, и Америка тогда светила нам нашим же отраженным светом, как Луна, а мы этого не понимали, принимая за источник света — ее? Так, наверное... А теперь Америка светит нам ровно настолько, насколько светимся мы. Все закономерно. Мы сами загубили ее, я имею в виду — нашу Америку. Помню первый свой «улет» из нее и мой гигантский — выше меня — баул, который я толкал перед собой на колесиках. Вижу насмешливые взгляды американцев: эти русские всю Америку хотят увезти с собой! Да, мы слегка замучили их — безумными страстями, нашей восторженной жадностью, корыстной любовью: вынь да положь нам рай! Вот мы им и надоели. И они с облегчением стали самими собой. Америка — обыкновенное государство, строгое, бюрократическое, а мы почему-то глупо надеялись, что там можно все! Вот и получили. Так, наверное, разочарован юнец, небескорыстно влюбившийся в миллионершу. Страсть прошла, а в остатке — ноль. Ничего серьезного, кроме нашей безумной любви, мы им не предложили, а безумная любовь быстро надоедает, причем обоим партнерам. Впрочем — я огляделся, — самолет наш, хоть отношения и охладели, полон русскими. И я, кстати, тоже лечу... с весьма непростой компанией! Нет, не удастся мне побыть с моими мыслями.
Сначала меня отвлек крик в конце салона. Какой-то тощий, болезненный американец в белой грязной кепке-бейсболке что-то орал, размахивая перед собой маленьким чемоданчиком. Слова его были непонятны — и потому, что я плохо знаю английский, но главное — потому, что он был вне себя, в каком-то странном «задвиге» — сам, видимо, не совсем понимая, что он делает и кричит. Да, не для всех этот перелет проходит гладко — для многих это значит какой-то слом в судьбе, как, может быть, и для этого пассажира. Стюардесса — пышная блондинка, пробегая туда, приказывала всем оставаться на местах — по-русски и по-английски. Не хватало еще только, чтобы все хлынули туда, нагрузив нос и еще больше запугав истеричного пассажира. Похоже, что-то вовсе не безобидное было в его чемоданчике! Стюардесса, почти страстно повиснув на скандалисте, мягко вынула из его рук чемоданчик и отдала напарнице. Затем она стала ласкать его, почти что любовно: сняв кепочку, гладила его по длинным спутанным волосам, ласково приговаривая — на английском, а потом уже и на русском: незнакомая ласковая речь, похоже на то, завораживала его еще больше. Потом они, как любовники, тихо беседовали, прижавшись тесно в кресле, потом вдруг вместе рассмеялись чему-то. Молодец баба! Но недолго длился ее покой.
Тут же раздался крик:
— Стюардесса! Подойдите скорей!
Это кричала Марина. Я поглядел туда. Она держала за руку Кошелева, своего отца, а тот почти полностью сполз с кресла, закатив глаза и открыв рот.
Да, полет этот не будет спокойным, я это с самого начала понимал!
Марина
Много лет я ждала — и боялась — этого разговора с отцом. Казалось, зачем уже? У меня все хорошо — я директор, вместо ушедшей Изергиной, защитила по дефектологии диссертацию, даже езжу на международные конференции — уверенная, на вид холеная дама... сама себе порой удивляюсь в зеркалах.
Папа все сделал для меня... но при этом — отнял у меня мою жизнь. Нет, на вид я вполне жива, бываю даже деловой и настойчивой, но... в душе царит лютый холод. Что, кроме моей работы, есть у меня? Работа, да еще Влад, обычно в пьяном виде появляющийся у меня, с криком: «Зачем ты это сделала?» Что?
Крис приезжает каждый год — их кардиологическая экспедиция «Путь к сердцу» стала регулярной. Но он — в Москве, в Питере, а я — здесь. Мы встречаемся радостно, он показывает Ксюхины фотографии, я восхищаюсь... Ненавижу Мынбаеву, которая сказала, что Ксюха останется дебилкой навсегда, а получилась прелестная, чуть раскосая девчонка!.. Впрочем, Мынбаева сказала, что она останется дебилкой тут, а там Крис сделал так много для нее... не говоря уже об операции, прошедшей блестяще!.. Но — без меня!
Тут американцам досталось от наших коммуняк. «Ковбой со скальпелем» — это еще самое мягкое название статьи! Они обижались, но на следующий год, улыбаясь, приезжали вновь. Железные люди!
Потом пошли заморочки с усыновлением. За эти десять лет — с активной помощью Джуди — многие наши больные детишки уехали и вылечились там, в том числе больной мальчик Толика и Капы, — я особенно переживала за него. И вдруг — волна скандалов. Писали, что американские родители истязают усыновленных детей из России. Пошли суды. У некоторых «сирот» вдруг появлялись родители и мучили своими домогательствами американцев, усыновивших их детей. Где эти «благородные предки» были раньше?.. Переживала не только я: Джуди, выйдя с одного из судов в Новосибирске, вдруг села на подоконник в коридоре и... умерла. Мгновенно. Инсульт. Оказывается, заботясь о прочих, не заботилась о себе.
Крис тоже часто бывал какой-то дерганый. По американской традиции улыбался, но до меня доходило из его шуток, что у него — проблемы в семье, в том числе из-за удочерения Ксюхи и частых поездок сюда.
Не было покоя и сейчас, когда мы летели... зачем? Формально — наш бывший земляк Игорь Зотов, прославившийся и разбогатевший в США, внес в Комиссию по культуре ООН предложение о праздновании пятисотлетия Троицка, и дело пошло, — видно, Игорь там вырос в действительно крупную величину. Но... из-за этого ли мы сейчас туда стремились? У каждого был свой, тайный, глубинный ход мыслей.
Больше всего меня удивило, как волновался отец. Бывший «уссурийский тигр», как его раньше звали, обмяк, поседел, хотя старался, из последних уже сил, держать все нити в городе. Но сил уже не хватало... Но я не ожидала, что на него так подействует перелет! И мучился он не только физически — и муками своими изводил и меня... Зачем? «Формально все нормально», как говорил писатель, взявшийся про нас написать. Что надо? Батя, однако, бледнел все сильней и вдруг произнес сдавленным голосом:
— Позови стюардессу!
После того как та сделала ему укол, цвет лица к нему возвратился, но не спокойствие.
— Господи! Успеть бы хоть!
— Отец, прекрати! Все будет нормально! Что именно ты боишься не успеть? Мы едем на десять дней — времени достаточно.
— Да. — Он глядел на меня так нежно, как, пожалуй, глядел только в детстве. — Воспитал я тебя, дочка. Вся в меня... такая же бесчувственная!
Развезло старика!
— Конечно, папка! Вся в тебя. А ты как думал? — бодренько ответила я. — Так чего ты боишься не успеть?
Я глянула на него жестко. Больше всего я боялась сейчас запоздалых откровенностей... теперь уже могу не выдержать я! Кроме того, кругом посторонние уши... а главное — родные и близкие — это страшнее всего. Хорошо хоть, что Влада нет рядом... а то он устроил бы тут... почище того психа в футболке, которого еле-еле успокоила стюардесса... Кроме того, я почти уверена, что психа этого полиция будет встречать.
Хватит уже! Влад, кстати, съездил в США — через Криса его пригласили на курсы парамедиков (врачей «Скорой»), Влад побыл там успешно, многое привез... вообще «по «Скорой» он считается одним из лучших. Но нет от него помощи мне!.. Одно беспокойство. Так и тут. В Америке он побывал у Криса, Ксюшу повидал... и вернулся, плача. «Ну что с тобой?» — «Ты сама знаешь!» — бормотал он, утираясь рукавом.
Теперь еще батя возник. Ослаб «уссурийский тигр»! Если заведет ту же тему... при всех... я не выдержу.
— Так что, отец?! — Я в упор на него смотрела, как когда-то он на меня. — До чего ты... боишься не дожить?
— Хочу... снять грех... Чтобы икону в Троицк вернули!
...Ну это еще ничего. Чудодейственную икону Пресвятой Троицы вывезли из Троицка немцы во время войны, и теперь ее след обозначился на Западе — и Игорь прилагал силы, чтобы к пятисотлетию ее вернуть! Молодцы коммунисты! Наломали дров, а теперь мечтают прильнуть к иконе и замолить все! Тем, прежним, хитрым и цепким, отец, как ни странно, мне нравился больше, чем этим плаксивым стариком!
— Я думаю, Игорь вернет икону! — взволнованно произнесла я.
Некоторое время мы еще держались, но вот, взявшись за сердце, он прохрипел:
— Нужно, дочка, с тобой поговорить... Обещай, что простишь меня!
Он взял меня за руку... рука его была мокрая и мягкая... твердая — лучше была?
— Что ты ухо-то свесил, будто не знаешь?! — рявкнул он, и Гриня, вылетев из кресла, улетел в туалет.
Вот и настал этот миг... о котором я так давно мечтала... и так боялась его!
Отец испуганно огляделся. Уже стал труслив? Надо же, что десять лет гласности сделали с ним!
— Хочу... Ксюху увидеть, — прошептал он.
Вот и все!.. Считать это за признание? Признание всего? Вот я и мама! И жизнь уже не бессмысленна моя. Мать-одиночка. Я заметила, что даже об этом стараюсь думать с иронией. Так уж выросла, с кривой усмешкой, веря — и не веря. Ну а что? Заорать? Устроить скандал? Нет уж. Пусть бедная стюардесса отдохнет — хватит с нее! То, что сказал отец, я давно уже видела во сне, но не было шанса об этом сказать! Ксюху спасали. Страдания наши тяжки вдвойне — не имеем мы такой роскошной возможности высказать их, прокричать. Улыбайся. Этот... нанятый писец тоже ухо свесил между кресел. Но ему, наверное, надо знать — может, напишет потом о наших страданиях?
— Что значит — хочу? — сказала я папе с улыбкой. — Ты у нас глава делегации города, любое слово твое — закон. Через три дня будет утренник, соберут всех детишек, усыновленных из России... можешь торт им подарить.
Я улыбалась, но в голове звенели слова: усыновленные дети навсегда расстаются с прежними родителями. И все попытки увидеться — противозаконны. А Америка — законная страна. Что ли папа этого не знал, когда подписывал? Знал. Даже Капа, спившаяся вконец, плакала, когда сынка увозили ее! А этот — не подавал вида. Выборы... бизнес... лишнее может повредить! Теперь лишь, когда сердце стало сбои давать, понял вдруг, что «лишнее» — это главное? Поздно. Хотела это напомнить ему, но не стала... уж больно бледный вид у него. Может не выдержать.
— Но ты ведь, наверное, знаешь... как там, — пробормотал он.
Что я знаю? Десять лет уже не видела ее... и могу теперь никогда не увидеть! Так что лучше — молчать. И папку утихомирить. Что «я знаю»? Только фотографии видела. Красивая, гладкая девочка... все более чужая. Знаю, что у Криса из-за нее неприятности в семье, — жена обвиняет его в том, что Ксюхе он больше внимания уделяет, чем остальным своим детям... Но ведь она и требует большего внимания!.. И тут совесть мучила меня. Но наверное, зря? Ведь если б у них с женой настоящая была бы любовь — не стала бы та придираться? Впрочем, что ты понимаешь в настоящей любви? Ты ее знаешь? В двадцать семь лет у тебя никого!.. И виноват в этом папа. Вот этот седенький старичок! Поздно он меня родил — когда уже сорок было ему. Все рассчитывал, видимо. И просчитался в конце концов. И меня погубил! Руку мою не отпускает, держит! Всегда теперь будет держать?
— Так, может, мы Ксюху в комитет по пятисотлетию Троицка выберем? — усмехнулась я.
Отец болезненно дернулся, потом глянул на меня с отчаянием: жестокая ты!.. А он — мягкий? Кто изувечил мою жизнь? И жизнь Влада? Тут я уже сама сдерживаться не могла: выдернула руку и ушла.
Но недолго я наматывала сопли на кулак: в туалете вдруг стало меня кидать — сначала ударило меня в одну стенку, потом — в другую.
Падаем? Я выскочила в салон. Да, действительно, мы падали на Нью-Йорк!.. Но видимо, правильно падали. Все в салоне, пригнувшись к иллюминаторам, оживленно переговаривались, показывали пальцами... Меня снова качнуло. Небоскребы в иллюминаторе вытянулись горизонтально! А река, наоборот, блеснула вертикально, как стена! Сзади кто-то взял меня за бока. Я оглянулась: все та же многострадальная стюардесса оттащила меня на место. Папа бледно выглядел — тут уж не до разговоров. Правильно упасть бы! Под нами побежали низенькие дома... Грохнулись! И покатились, подпрыгивая. Салон глухо зааплодировал... Глухо, наверное, потому, что заложило уши.
Потом была толчея на паспортном контроле, и мы вышли в низкий и тесный зал встречи; нетерпеливо заглядывая за барьер, стояли толпы встречающих, многие с табличками в руках. Я вела отца под руку — он задыхался в этой тесноте-толчее. Сразу за барьером к нам кинулась негритянка-медсестра, и мы вместе потащили отца в медпункт. Потом рядом возник высокий седой человек, смутно знакомый, сразу заговоривший со мной как со старой подругой... Игорь? Зотов? Я вспомнила русого статного красавца. По-прежнему статный, но — седой. Да, жизнь в Америке не проста! Впрочем, в России тоже. С суетой вокруг папы я как-то даже не успевала никак почувствовать себя в незнакомой стране — только странно было видеть вокруг столько людей с черной кожей. Главная в медпункте — тоже черная — сделала папе укол.
— Да. — Достав бумажник, Игорь перебирал в нем какие-то карточки. — Госпитализировать человека в Америке, тем более без страховки — проблема!
Потом выдернул какую-то карточку и пошел к главной. Они надолго ушли внутрь, вернулся он один.
— Ну, о бате не беспокойся — заберут, все сделают. А нам — надо мчаться! — Он глянул на часы. — Пошли за вещами!
Без него бы мы ни в жизнь не разобрались в этом муравейнике! Мы шли по каким-то лесенкам, тесным коридорчикам, спускались-поднимались, поворачивали... потом вышли в гулкий зал. Наши вещи — впереди плыл чемодан отца, — объехав круг, уже собирались скрыться, мы еле успели ухватить их. Зотов взял чемодан отца.
— Разберем с тобой, — улыбаясь, сказал он мне. — Что нужно — ему доставим.
Мне оставалось только кивнуть. Игорь — еще детская моя любовь, — появившись, вдруг стал самым главным здесь, мы двигались за ним, как толпа баранов, — даже Гриша, который не терялся, кажется, никогда, тут растерялся. Еще пошныряв по лабиринту, мы вышли в полутемный душный тоннель, с гулким, каким-то банным эхом.
Чуть поодаль стоял длинный белый лимузин — оттуда, из-за руля, улыбался негр в белой кепке.
— Это — Керолайн! — сказал Зотов.
Оказывается, это она. Когда Керолайн вышла, в этом не оставалось сомнений... какая стать!
— Керолайн — это секретарь нашей комиссии. По-русски, к сожалению, не говорит.
Керолайн улыбалась все радушней.
— Она отвезет вас в гостиницу, а завтра в восемь утра по местному — переставьте часы — она за вами заедет и привезет ко мне в офис, на первое заседание нашей комиссии. О’кей?
Как-то не успевали мы за американской стремительностью, даже Гриня растерянно молчал.
— Ну, значит, о’кей! — уже нетерпеливо проговорил Зотов. — Держим связь! — Он дал автору и Грине визитки. — Вот — для Павла Петровича, нашего вождя, я приготовил телефончик... теперь вручаю его вам... Павел Петрович так распорядился! — Он отдал мобильник мне.
Гриня затравленно усмехнулся — видно, он надеялся скипетр получить. Зотов некоторое время молчал, что-то вспоминая.
— Да. — Он вдруг повернулся к автору, тучному человеку, который в этом душном тоннеле тоже дышал прерывисто. — Лауэр... ну, адвокат нашей комиссии — Валерий Голод, оказывается, знаком с вами давно... Хотел бы вечером заехать за вами в гостиницу и пообщаться. Вы, надеюсь, не против?
— А?.. Голод? Сколько уже его не видал. Так он здесь? Нормально.
— Ну, вот и хорошо. Все! — Зотов вдруг накинул мою сумку себе на левое плечо, в правую взял чемодан. — Марину Павловну, как новую начальницу, я похищаю, а с вами договорились... Керолайн!
Керолайн, менеджер, шофер и красавица по совместительству, радушно пригласила всех в лимузин. Кроме нас с Игорем... быстро это он!
— А... — Гриня проговорил, наш вездесущий «министр медицины», но «сущий», видимо, не везде.
— Б, — насмешливо произнес Игорь.
Видимо, их отношения не заладились. Неужто из-за меня?.. Размечталась! Думаю, противоречия у них посерьезней. Пятисотлетие Троицка — мировой проект — много чего сулит... и много кому грозит: дело, это поняла я, не простое, многое примешалось тут. Теперь, с помощью Игоря, предстоит разобраться. Мы оставили наших с Керолайн — головы их вертелись в лимузине, пока тот отъезжал. Мы с Игорем пошли по тоннелю в другую сторону и вышли на ослепительную жару. Шесть часов вечера, и уже август! Как жарит, однако! Пахло почему-то — я долго не могла узнать столь знакомый запах — калеными семечками! Вряд ли их тут продают! Мы сели в высокий джип.
Сначала шли невысокие домики вдоль грохочущего — во много рядов — шоссе. Сверху гремели лайнеры, взлетая.
— Ты не здесь живешь? — спросила я Игоря.
— Да ты что? — Он усмехнулся. — В этом-то аду!
Дома все росли, закрывали небо. И вот мы выехали к реке.
— Думал ли раньше я, простой деревенский хлопец, что буду ездить здесь! — слегка дурашливо произнес он. — ...Манхэттен!
Действительно... Впечатляет!
За широкой рекой на том берегу, как горный хребет, громоздились небоскребы, слева, на краю острова, вздымались вверх два самых высоких — небоскребы Всемирного торгового центра, их знал весь мир. Прямо перед нами, на том берегу, стоял еще более знаменитый стеклянный параллелепипед, с вьющимися флагами всех стран вдоль фасада.
— ООН! — произнес Игорь. — Через неделю тут будем докладать на комиссии о подготовке к нашему празднику!
— Спасибо тебе, — сказала я, благодаря его сразу за все.
— Ну ладно... Полюбовалась — и будет! — проворчал Игорь, и пейзаж начал исчезать постепенно: мы въезжали в грохочущий полутемный тоннель. — Квинс-мидтаун-тоннель! — прокричал мне в ухо Игорь.
В тоннеле мы то и дело останавливались и стояли подолгу.
— Нью-Йорк! Сплошные проблемы! — сообщил мне он, но почему-то с гордостью.
Наконец мы выбрались из тьмы. На берегу разгружалась баржа с цементом, летела удушливая пыль. Дома вдоль тротуаров прыгали то вверх, то вниз, но становились все импозантней, а толпа на тротуарах — все гуще. Поражала какая-то ее... раскованность. Рядом шли расхристанный хиппи в шортах с торчащими нитками и грязной майке и с ним — джентльмен в строгом черном костюме, в галстуке, золотых очках. Задев друг друга на углу, они раскланялись одинаково радушно — ни в коей мере не ощущалось, что хиппи как-то подобострастен, чувствует себя ниже, никакого своего превосходства не показывал и джентльмен.
Игорь заметил мой взгляд и заулыбался:
— Да... такая вот жизнь тут — все уважают друг друга. Кстати, тут вполне может оказаться, что этот вот оборванец в сто раз богаче, чем тот пижон!
Каменное ущелье тянулось долго — иногда над низкими домами прорывалось солнце, и вновь его закрывал высокий дом. В стеклянных стенах небоскребов отражались облака. Но вдруг ущелье оборвалось, впереди показались деревья, целый лес.
— О! — воскликнула я.
— Централ-парк! — гордо доложил он. — Тут вокруг в основном живут самые состоятельные люди!
— Например?
— Например, я! — улыбнулся Игорь.
Мы объехали парк, нырнули в узкую улочку, плавно спустились вниз, в гараж.
Лифт роскошный пришел, с бархатом и зеркалами.
— Прошу... мисс!
Мы поднимались недолго. Двери разъехались. Перед нами возникла решетка, сотканная из железных цветов. Игорь отпер ее ключом, и мы вышли на маленькую, покрытую желтым ковром площадку. Только две двери были на ней — налево и направо.
— Тут еще только одна кинозвезда живет, — пояснил Игорь, — но в основном она в Голливуде.
Он открыл дверь. Огромная комната заканчивалась большой стеклянной лоджией, освещенной вечерним солнцем. Белый столик и стулья стояли там среди тропических зарослей. Прямо за стеклом торчали шпили католического костела, чуть дальше поднимались макушки деревьев Централ-парка.
— Тут рядом знаменитый дом Дакота, где Леннон жил.
— Как же ты так... поднялся? — изумленно озиралась я. — Рядом с Ленноном-то оказался?
— Да так... простая русская смекалка, — усмехнулся Игорь. — Опыт работы прорабом, потом — в стройотделе райкома... после тех хитроумных дел — тут элементарно все. Помнишь, реставрационная мастерская была у меня, в монастыре, рядом с вами? Попал с реставрационными делами сюда, в Комиссию по культуре ООН, потом притулился тут. Кое-что изобрел. Главное, конечно, — это фонд юбилея родного Троицка тут.
— По-моему, в этом фонде денег больше, чем в бюджете Троицка.
— Фактически это одно и то же, — усмехнулся Игорь.
— И давно?
— Да уже давненько.
Ясно. Помню год, когда у нас и леспромхоз, и химкомбинат, и рыбозавод оказались банкротами. Отец скорбно кивал на перестройку...
— Так вот они где, денежки-то! — сказала я.
— И не валяются... Приумножаются тут! Соображаем кое-что! — Он постучал по лбу.
— Так что — я, выходит, миллионерша?
— Со временем... тьфу-тьфу-тьфу! Срочно узнать, как там Павел Петрович! — Позвонив, он долго говорил по-английски. Повесил трубку. — Ну, слава богу, оклемался старик!
Автор
Трудно освоиться в Америке, особенно после долгого перерыва! Все здесь не так. Унитаз наполнен водой... и все держит на поверхности, пока не спустишь. Душ не гибкий, как у нас, а торчит железным дрыном! Резко распрямившись, чуть голову не разбил. Потрогал — шишка будет. Вышел, прилег. Невыносимо душно! Кондишена в этом клоповнике нет. Подергал окно... Не как у нас открывается! Форточек нет. Надо всю раму поднимать вверх, рывком! Наконец поднял. И оно тут же упало вниз! И я упал. Полежал. Потом пошел на штурм снова. Приехал в Америку — действуй! Наконец закрепил раму, высунулся во двор. Душный колодец, без продува. Вдоль стен змеятся ржавые лестницы. Да, судя по обшарпанности, в этом райончике могут и влезть! Пришлось опустить окно и рухнуть на койку. Ну и что? На фига ты сюда приехал? Хеппи-эндом не пахнет тут! Кто-то забарабанил в дверь. Видимо, гангстеры?.. Налетай!
Я распахнул номер... Вот это да! В дверях стоял Валера Голод, старый ленинградский приятель... не виделись с шестьдесят... не помню уже какого... Был диссидент — умеренный, впрочем, в основном по кухням бушевал, переводил прозу с английского, всегда был возбужден — то недоволен, то дико счастлив. Потом — исчез... Крупный американский адвокат! М-маленький з-заика! Сколько же упорства, цепкости, сообразительности пришлось ему проявить, чтоб так подняться! Впрочем, почти не изменился на вид (как вскоре выяснилось, так же заикается и беспрерывно матерится — или только на радостях?). Только костюм темный, роскошный, да блеснувшая булавка на галстуке, да уложенный четкий пробор в мелких кудрях, а так все такой же!
— Валера! (Там-та-ра-рам!) Ху... ты тут делаешь? Быстро пошли!
— Ну, погоди... Давай хоть обнимемся!
— Ах да... Замудохался сегодня.
Мы обнялись.
— Ну все... Поехали.
— Куда?
— Ре-решим!
— Ну, мне как-то неудобно.
— Ну давай хотя бы спустимся в мой «линкольн», — у меня там кондишн, а тут буквально нечем дышать.
— Этих наших орлят, — говорил тезка (мы плавно двигались в строю шикарных машин), — буквально приходится держать за руки. Что они тут творят! — Кинув руль, он вдруг схватился руками за голову... «Линкольн», к счастью, никуда не нырнул.
— То же и к нашей миссии относится? — поинтересовался я.
Он смотрел на меня некоторое время, в глазах его прыгали черти... Не сказать? Сказать?
— А! — Он, наконец, махнул крохотной ладошкой. — Ты лучше не думай об этом! Расскажи лучше, как наши там!
«Наши», как выяснилось, оказались здесь. Пока мы с ним ехали через Бруклин, по Оушн-вей, широкому бульвару (все прохожие в черных цилиндрах, с закрученными пейсами), выяснилось, что из наших общих друзей никого не осталось — в смысле, на невских берегах.
— И Вичка здесь? — Он то и дело бросал руль, хлопая по коленям. — И ты знаешь номер ее?
Некоторые интонации все же выдавали, что он долгое время жил не у нас.
Центр ностальгии многих русских, еврейских «наших» — Брайтон-Бич, темная улица под железной крышей, по ней грохочет сабвей.
Как выяснилось, это центр ностальгии и для меня. Как только мы вошли в ресторан «Людмила», недалеко от берега Атлантического океана, мы сразу оказались в восьмидесятых годах. Люди уезжали оттуда из-за неприятия той страны, того времени... И — о, парадокс — теперь та страна и то время есть только тут!
Лишь тогда — сердце мое вдруг сжалось — женщины наши были такими тучными, носили переливающиеся платья и высокие прически... и лишь тогда наши собирались в ресторанах вот так, целыми учреждениями, с директором и главным бухгалтером во главе стола... и так же таинственно гас свет во всем зале, и луч упирался в изогнувшуюся, переливающуюся радугой женщину, стоящую на руках... Акробатический этюд! Максимум эротики, что допускался тогда!.. Только тут это сохранилось.
И только у нас и только тогда, чуть выпив, все кидались в пляс под оркестр, колыхаясь роскошными телами. Теперь все это ушло, и нигде в мире я уже больше этого не встречал. И вдруг — живо!
Мы с Валерой таяли, оказавшись вдруг в нашей молодости. Но суровая реальность проступала и здесь. Лицо Валеры — растроганное, красное — вдруг приблизилось, и он произнес:
— Т-тебя... З-зотов в гостиницу п-поселил? Мой с-совет! С-сваливай от-туда! Н-не-чисто т-там!
— Ты имеешь в виду... в гостинице? — изумился я.
— М-мудак! Я им-имею в виду — З-зотова и всю его компанию. Мне, как л-лойеру, положено со всякой ш-шушерой дело им-меть, а т-ты держись подальше от них...
— А что? — Меня прошиб пот. Во влип! Да еще на чужбине.
— Я д-двадцать л-лет в России не был, но знаю, похоже, все лучше тебя! Это ж типичная п-пирамида перед тобой. Там л-лохов кинули, деньги забрали их — теперь тут изображают п-просвещенных меценатов... Давай лучше я тебя с настоящими людьми тут сведу! Саша Цаплин, компания «Надежда» — тот всерьез ус-сыновлением больных русских ребят занимается, по всей России мотается, вчера из Красноярска прилетел. Раньше помогал Джуди, теперь — сам! Все! Едем сейчас к нему!
— Так ночь уже!
— Я говорю тебе — отличный мужик! Едем!.. П-правда, я в Нью-Джерси, г-где он женился, не был у него... Разыщем!
И вот неугомонный Валера мчал уже меня в нью-йоркской ночи. Мы летели по бесконечному мосту над океаном, мост разветвлялся, переплетался с другими, и все это над океанской бездной! Валера неотрывно смотрел на указатели, но на какой-то один номер мы ошиблись, и вдруг оказалось, что мы с прежней бешеной скоростью мчимся уже обратно!
Валера выругался, и мы поехали ночевать к нему в Квинс.
Утром он с трудом растолкал меня. Мы всю ночь с ним пили водку и спорили — как когда-то, в шестидесятых, делали это сотни раз... Теперь это бывает только здесь. И думаю, редко — теперь уже нет в нас тех сил. Валера, однако, был бодр, даже в нетерпении подпрыгивал. Мы прошли с ним через милый зеленый райончик (часть Квинса, самая респектабельная) и сели на электричку.
Из подземного перехода мы вышли на Тридцать четвертую улицу, напротив огромной стеклянной Пенсильвания-стейшн. Америка казалась мне привычной, будто я уже долго жил здесь. Валера, однако, дрожал от нетерпения, торопясь все мне здесь показать.
Он вдруг схватил мою руку и стал подушечками моих пальцев гладить стенку подземного перехода.
— Ну? Понял?
— Что?
— Пупырышки нащупал?
— Какие пупырышки? А, да. Что это?
— Азбука Брайля, для слепых. Чтобы сами могли найти дорогу. Конечно, они могут спросить, но не хотят унижаться. Здесь не принято людей унижать! — Он гордо выпрямился.
— Здорово, — сказал я.
При выходе наверх, на солнечном углу, сидел здоровый, почти голый негр с какой-то табличкой на груди.
— Видел? Читай! — указал мне на него Валера.
— Фо ту долларс тейк ми фа... За два доллара... можешь послать меня далеко?
— Точно! — восхитился Валера, потом быстро подошел к негру, о чем-то поговорил с ним, потом потрепал своей маленькой ручонкой его по могучему плечу и, сияя, вернулся ко мне. — Понял?
— Да... — произнес я не совсем уверенно.
— Вот так! — произнес он торжествующе. — В самом центре Нью-Йорка, в респектабельном районе, сидит почти голый негр — и все уважают его! И я, преуспевающий адвокат, говорю с ним на равных, и он не видит в том ничего противоестественного! Ты понял, нет?
Потом мы вошли в большой мраморный холл офис-билдинга, где была контора Игоря Зотова. Валера, глянув на часы, сказал, что мы успеем еще перекусить. Мы вошли в буфет на первом этаже.
— Ты понял! Свеж-жайшие булочки! — восклицал он.
Я хотел было сказать, что свежайшие булочки есть теперь и у нас, но, поглядев на него, поддался его энтузиазму и съел две.
Марина
За стеклянной стеной громоздились зубцами — то выше, то ниже — каменные небоскребы. Самый высокий, стеклянный, отражал облака. У самых низких были видны лишь плоские крыши под нами, на них стояли черные бочки, видимо пожарные. Отвернулась: кружилась голова.
В кабинет наконец-то вошли адвокат и автор, и Зотов, кивнув им, начал говорить.
— Представляю всем, адвокат Валерий Голод, наш юрисконсульт. Поначалу обрадую вас: Павлу Петровичу уже лучше, но все же он попросил сегодняшнее заседание комитета провести без него.
На стене кабинета был плакат: фотография Троицкой крепости и цифры — 500! На другом плакате было смутное изображение Троицкой иконы. Ее явление князю Григорию заставило того учредить там город пятьсот лет назад. Теперь судьба юбилея решалась здесь... почему-то. Впрочем, где деньги, там и слава.
— Через шесть дней слушание наших предложений в Комиссии по культуре ООН, но сегодня у нас иная тема. — Он почему-то посмотрел на меня. — Фонд международной инициативы, который так блистательно возглавляла незабвенная Джуди Макбейн... — он выдержал паузу, — и которым пока руководит член совета, знаменитый хирург Кристофер Дюмон...
Я вздрогнула.
— ...отказался поддерживать наш юбилей. Все переговоры с Кристофером зашли на сегодняшний день в тупик!
Все теперь уже явно уставились на меня. Так вот для чего меня сюда волокли! Господи, будет ли когда-то в моей жизни покой, не говоря уже о счастье!
— А почему вы решили, что фонд вас поддержит? — проговорила я.
— Не «вас», а нас, Марина Павловна, — проговорил Игорь строго, так, как будто мы не веселились и не хохотали с ним до утра. — Нам кажется, что судьба Криса все-таки... как-то связана с историей нашего города!
То есть со мной! То-то меня удивляли слишком бурные планы этого юбилея, о которых не раз вещал на весь город отец. Теперь дело папы должна была продолжить я... чтобы юбилейные деньги оказались у Зотова... и он на них снова... что-нибудь тут изобрел.
— Но ведь имеются рычаги воздействия на него! — проворчал Гриня, и тут же адвокат выпрыгнул из кресла.
— Ид-диот ты! — завопил он. Повернулся к Зотову: — Ты-то в Америке не первый год... мог бы понять, — он глянул на меня, — что т-такие методы тут не идут! Шантажировать можно... в Крыжополе, в лучшем случае — в Одессе. Но здесь! Оп-помнитесь! Многих наших д-дураков приходилось мне тут выт-тягивать, но вас я вытянуть не смогу!
— Но мы будем действовать со всей тактичностью. — Зотов посмотрел на меня.
— Что за рычаги воздействия вы имеете в виду? — произнесла я.
Зотов и Гриня, переглянувшись, вздохнули — мол, кукла оказалась даже глупее, чем ожидали они!
— Пойдем-ка выйдем! — вздохнул Гриня и почти выволок меня в коридор.
Молча мы зашли с ним в тупик возле туалетов. Окно в тупике было открыто, и издалека, словно со дна колодца, поднимался шум улицы.
— Ты слышала, сколько скандалов сейчас у нас по поводу неправильного усыновления? — произнес он. Я молчала. — Для респектабельного американца — это конец... если он, зная о существовании матери, сделал вид, что не знает о ней.
— Он не знал! — закричала я.
— Ну, так узнает... пока — он один.
— Сволочи! — закричала я. — Зачем вы это делаете?
— А ты... разве счастлива? — усмехнулся он.
— А вы... сделаете меня счастливее? — заплакала я.
— Мы сделаем тебя богаче, дура! — грубо сказал Гриня.
Боже! Куда мне бежать от них? Отец мой лежит в больнице... и все равно меня продает! Выпрыгнуть в это окно? Но тогда Крису будет еще хуже! Бежать к нему? Но что мне сказать ему? Что я только сейчас об этом узнала?! Не поверит! И будет прав. Но я на что-то надеялась! На что?
Надо Криса предупредить, хотя ничего уже не изменишь. Вот он, главный свидетель! Стоит! Гриня, который все это заварил.
— Ты... привез Ксюху в Троицк? — выговорила я.
— Я.
— Какая же ты сволочь!
— Сволочь — не я! Если ты хочешь знать... Твой отец, когда узнал, что она родилась... со смертельным пороком, распорядился вообще ей... не помогать! Это я уговорил твою тетю — вплоть до того, что угрожал ей! Потом целый час я уговаривал твоего отца по междугороднему — и вдруг он сломался: ладно, вези!
Какие-то просто волхвы, добрые ангелы!.. теперь требуют гонорар!
— Не стыдно тебе... Ксюхой торговать?! — стараясь держаться, спросила я.
— А больным детям помочь ты не хочешь? Ксюха здорова — а они там!..
— Но фонд же нам и так помогает! Но уж на юбилей — это уже хамство! А! — Я махнула рукой.
Все погибло. Никогда уже не отмыться мне... И главное — эти идиоты сядут в тюрьму... и ничего не добьются. Будет только позор! Приехали завоевывать Америку, но нахрапом ее не возьмешь.
— Если надо — я все расскажу как было! — благородно произнес он.
— А я тебе расскажу, как все будет!.. Никак. — Я повернулась и пошла.
— Эй, куда ты? — закричал он вслед.
Подняв правую руку, я разжала и сжала кулак. Тут из кабинета, сопя и отдуваясь, вышел наш писатель. Гриня кинулся к нему, страстно шепча:
— Ну, ты понял, нет? Разоблачим с тобой эту шоблу — и Голливуд наш!
Я шла по оживленному Нью-Йорку. Счастливый город. Тепло и как-то безмятежно. Под ногами решетки — вентиляция метро. Когда шел поезд, оттуда вырывался вихрь, приподнимая юбку, — я вспомнила знаменитый кадр с Мэрилин Монро: она, улыбаясь, стоит на решетке, придерживая юбку рукой. А жизнь между тем была у нее нелегкой. Потяжелее твоей. Но она улыбалась. Улыбайся и ты! В жизни много зависит от настроя. А в Америке это — самое главное. Я шла по улице, и веселая, энергичная толпа заряжала меня бодростью. Не думаю, чтобы у них все было гладко, но они как-то пробиваются! Пробьемся и мы. Назад хода нет. Если Крис вдруг поймет, что я заодно с этой бандой, — ни его, ни Ксюху я не увижу никогда. И — никогда не увижу ее, если он вдруг узнает правду. «Бывшим родственникам усыновленных детей нельзя их видеть!» Ты — просто Марина, и больше — никто. Только так ты можешь увидеть Ксюху и не потерять ее навсегда. Обратный билет у меня, к счастью, с собой. Есть телефон подруги по училищу, Иры Скринской, живущей где-то под Нью-Йорком... Не пропаду. В сумке — триста долларов и мобильник. Сегодня — десятое сентября... Обратный билет — на семнадцатое. Не пропаду. Вдруг я увидела высокий столб света в небе. Что это? Стояла, вглядываясь в небесную мглу. A-а, наконец поняла я, это просвет между небоскребами-близнецами Всемирного торгового центра!
Я шла вдоль цветочного магазина. Из него на тротуар были выставлены бочки с огромными растениями, я шла, как в тропическом лесу, любуясь цветами, вдыхая запахи. Из «леса» я вышла почти веселая. Что мне грустить? У меня есть все! Правда, это «все» недоступно, но оно ведь есть! Надо позвонить Крису, опередить эту банду, пока они не изгадили все. Объяснить ему что-то... соврать, что я ни при чем, что они все придумали?.. Только так. О господи! Нет, не буду звонить — мой английский груб, а тут — надо объяснить ему то, что объяснить невозможно. Только чудо может меня спасти!.. Какое чудо? Любовь! Других чудес на свете не существует. Но какая любовь выдержит, если травить ее — так, как травили мою любовь, только она появлялась, — любовь к Владу, любовь к Ксюхе, любовь к Крису... Все отравили они!
Увижу его — и все станет ясно. Когда он уезжал в последний раз, он грустил... Но Америка — не Россия: тут не принято долго грустить.
«Поеду!» — решила я и остановила желтое такси.
Водителю, смуглому латиноамериканцу, я сначала читала вслух визитку Криса, потом, видя, что он ничего не понимает, просто ему ее отдала. Он долго ее вертел... Неграмотный, что ли?
Повернувшись, он долго смотрел на меня, потом вдруг радостно улыбнулся.
— Русская, да? — с кавказским акцентом произнес он.
— Да! — воскликнула я.
— Так бы и говорила! Я ж из Баку!
— Знаете, где это? — Я кивнула на визитку.
Он почесал в затылке. Развернул на коленях карту.
— Так это ж рядом совсем! Сто раз там был, но все названия путаю. Повезло, землячка, тебе. Вашингтон-сквер!
Мы ехали по широкой улице с шикарными витринами.
— А это что за улица?
— Так их Пятая авеню!
— А-а!
Пятая авеню утыкалась в сквер — тот самый. Здесь уже был другой Нью-Йорк: невысокие старинные дома с наружными лестницами, скорее, крылечками перед богатыми, резными дверьми. Посередине деревья, газоны — на травке блаженствовали люди, в основном молодежь, разувшись, развалившись, раздевшись до пояса. Притом многие читали книжки. Готовились к экзаменам? Вот оно, счастье жизни, которого не было у меня.
Шофер помог мне найти офис Криса — широкие ступени с витыми перилами вели к двери на первом этаже, чуть приподнятом... или как этот этаж тут называется? Я не могла заставить себя преодолеть эти четыре ступеньки.
— Ну, иди, землячка! — подбодрил меня шофер. — Сам сначала стеснялся тут!.. Ну все, я пошел! — Он помахал рукой.
Эта неожиданная поддержка мне помогла — я хотя бы взялась за перила. Только чудо может спасти тебя!.. Какое чудо? А то, которое спасает всех.
И я вошла... Но — чудом и не пахло!
Строгая секретарша, сидя у окна с роскошными витражами, допросила меня — договаривалась ли я о встрече с доктором? Тут, похоже, не любят чудес!
— Но мне очень нужно видеть его!
— Хорошо. Тогда подождите здесь, — вдруг, нарушая все легенды об американской четкости и суперделовитости, улыбнулась эта седая загорелая женщина. — Он скоро выйдет сюда!
И вот за высокой белой дверью, чуть приоткрытой, послышались голоса. Они и раньше чуть доносились, но теперь сделались громче. Я четко слышала теперь тенор Криса и раскатистый женский бас. Оказывается, не только в России, но и в Америке люди слегка оживляются на выходе, видимо радуясь, что трудное дело позади, но порой это прощание затягивается надолго.
Наконец они появились: очень тучная женщина (у нас в России таких не бывает) и почти такая же девочка... но они — вместе, и мать заботится о ней!
Крис заметил меня краем глаза, но не повернулся, пока не довел их до двери.
— Марина! — наконец-то воскликнул он. — Рад видеть тебя!
Да, через эту стальную улыбку пробиться труднее, чем через дверку сейфа!
Мы кратко поцеловались.
— Ты выглядишь великолепно!
А что еще остается мне?
— Ну, как тут Ксюха? — переходя на всякий случай на русский, спокойно сказала я.
— О, тебе повезло! — улыбнулся он. — Сегодня я рано освободился и как раз собираюсь поехать к ней. Обычно я ночую здесь, в городской квартире в Виллидже, но сегодня поеду в дом.
— С кем она там? — спросила я беззаботно.
— О! С няней... из России!.. — добавил он.
«Значит, жены там нет?» — подумала я. Почему, впрочем, ты так решила? Наверняка она там, просто ей не хочется цацкаться с чужим дитем!
— Хотя ты, наверное, занята? — У него снова появилась стальная улыбка. — Я читал в газете о вашем приезде. Я стараюсь не забывать про Троицк! Но... — Он оглядел свою приемную. — Вот моя жизнь!
Хорошо, что он не все еще знает про наш приезд! Или, может быть, знает уже все? Нет, даже у американцев не может быть такой выдержки, даже американец, думаю я, узнав подробности, выгнал бы меня вон! Пользуйся!
— Так ты занята? — спросил он снова.
— Да не особенно, — произнесла я.
Если не считать того, что пытаюсь как-то спасти остатки жизни, ничем особенным не занята.
Зазвонил телефон.
— Джаст э минит! — произнесла секретарша.
— Кто это? — тихо спросил он.
Отвлекаю его! Ну ничего... это не надолго.
— Адвокат, — сказала она.
Я похолодела.
— Кто именно? — колебался Крис.
— Его фамилия Голод! — проговорила она.
Ну вот и все! Я огляделась. Лучше — быстро уйти.
— Что ему нужно? — Крис продолжал колебаться.
Жизнь моя качалась над бездной... туда... сюда.
Секретарша поговорила в трубку.
— Он говорит, это конфиденциально!
— Видимо, это по поводу развода, — сказал Крис. — Скажите, что я занят, у меня прием. Пусть позвонит в понедельник.
Секретарша, поворковав, повесила трубку. Я спасена! Но надолго ли? Что можно успеть? Только — увидеть Ксюху. В последний раз.
— Ну, так поехали? — беззаботно сказала я.
Крис, помедлив, кивнул. Я вдруг почувствовала, что он взволнован не меньше, чем я. И его жизнь решается? Да нет! У них все тут солидней! Прокатимся — и о’кей!
Пультиком он открыл подземный гараж, мы спустились... и вдруг в полутьме он обнял меня. И я вдруг расчувствовалась... Неподходящий момент! Но другого не будет! Голод — не тетка. Адвокат Голод, я имею в виду. Но пока его нет... Я даже почувствовала давно забытое возбуждение. Но Крис, кстати, первый отстранился!
— Миссис Талман встревожится! — Улыбнувшись, он показал пальцем наверх.
Все тут у них начеку!
Сначала мы ехали с ним по извилистым улочкам с восточным колоритом — иероглифы, экзотические лавки, потом пошли какие-то складские, предпортовые переулки. Потом выехали к реке. Ого! Со всех улиц, что были видны отсюда, с трехэтажных эстакад, плавно изгибающихся, стаи машин стекались в узкий темный тоннель. Мы ехали все медленнее... и вот остановились совсем.
— Конец рабочего дня! Траффик. Главное нью-йоркское развлечение! — Досада прорвалась в нем. Нет, он не был спокоен! Что думал он?
Помолчав, он указал на номер застывшей перед нами желтой машины.
— Видишь, на номере — Гарден-Стейт? Садовый штат. Сразу за рекой. Все сейчас мечтают туда прорваться, воздухом подышать.
Да. Здесь, к сожалению, с воздухом неважно. Больше — бензин! Да, напряженная тут жизнь. Напряженнее нашей. Напрасно ты надеялась найти тут покой! Что же такого особенного имеют они за это постоянное напряжение, которое испытывают тут? Этот вопрос волновал меня. Вряд ли сумею найти ответ. Не успею!.. Сколько осталось мне?
Колонна медленно втягивалась в полутемный тоннель. Крис молчал, устало и озабоченно. Кроме тяжкой его работы, еще и это теперь! Да еще и я тут добавилась... огневушка-поскакушка... с моими гадостями! Мне стало вдруг так стыдно!.. Хоть выходи! Впрочем, успеешь еще! Спокойно!
Наконец мы выползли из тоннеля... Вот это да! Настоящий автомобильный ад оказался тут: кроме тоннеля, сюда еще сходилось множество эстакад, извилистый строй машин стоял в очередь по дороге, спускающейся с высокой каменной горы. Голова отвалится, если все сразу пытаться рассмотреть! Кроме машин, стояли еще огромные каменные здания без окон, контейнеры. Как разобраться тут? Они разбираются, но с диким напрягом, каждый день!
И тут вдруг задребезжал телефончик! Мой! Нет. Телефончик Криса, подвешенный возле руля.
— Хэлло! — проговорил он благожелательно... и надолго замолк. Необычный, видимо, разговор! Обычно он реагирует оживленнее! — ...Голод? — произнес он.
Ну, вот и все! Два огромных грузовика сдавили нас слева и справа, грозно дымя. Вся железная армада медленно поползла.
— Хорошо. Я готов встретиться с вами.
Крис неторопливо подвесил трубочку и поглядел на меня. Он улыбался.
— Так вот зачем ты приехала! — проговорил он.
Зачем я приехала? Я ведь не знала... всего! Но объяснять это уже бесполезно. Я дергала дверцу. Вот — прямо под грузовик.
— Сиди... Здесь нельзя выйти, — произнес Крис.
Он выглядел более убитым, чем я... впрочем, себя я не видела. Боже мой! Как совместить это страдание с этой невыносимо медленной ездой!.. «Ну скажи что-нибудь еще!» — молча умоляла я Криса. Но что он может еще сказать? Спасибо, что не выбросил под колеса! С такой шантажисткой, как я, он обращается еще достаточно благородно. Впрочем, отсюда и не вырвешься — он просто вынужден меня везти! Еще немного прокатит, прежде чем скажет: выходи. Смотреть на меня не может! И его надо понять! Неужели Голод ему сказал, что я самая опасная?.. Ну а какая же я? Если бы не мои приключения, они бы не привязались к нему. Столько адвокатов, поняла я, рвут на части его, занимаясь разводом... теперь добавился еще один адвокат! Да, трудная тут «любовь»! Вряд ли самая страстная любовь это выдержит... хотя бы этот невыносимый путь! Садовый штат, но садом тут пока что не пахло, пахло другим. Шоссе-виадук тянулось над каким-то ржавым болотом с жухлой травой. Вот под нами прогрохотал товарняк, распыляя с открытых платформ вихри цемента. Потом на горизонте встал какой-то серый замок без окон, с буквами: «Кэмикел». Да, химия здесь чувствуется. Я вспомнила какой-то американский боевик — Нью-Джерси там называли не «Садовым штатом», а «штатом-подмышкой». Пахнет примерно так. И что же, — огляделась, — это и есть то, что имеют они за адское напряжение всей своей жизни?! Да, не позавидуешь им! Крис упорно молчал. Не было, видно, настроения. А ведь он бы мог выведать у меня кой-какие подробности, попытаться спастись! Теперь только через адвоката? Видимо, да. Всякие тайные перешептывания презирают они, истинные аристократы духа!.. А ты кто? К кому я вернусь? Конечно, эти докажут, что Ксюха — моя дочь. Гриня все расскажет, если Крис им навстречу не пойдет! Да поздно уже — Голод взялся за дело! Да и так бы Крис не поддался им! Им никогда не оценить благородства: Крис примет все наказания, но на гадости не пойдет. Неужто они не понимают?.. Ксюху отнимут у него? И что дальше? Мне передадут? Но жить с этим стыдом мы не сможем! Так куда же ее? Снова в интернат для убогих? Боже, помоги!
Между тем пейзаж вокруг начал меняться. Замелькали маленькие деревянные домики, выстроившиеся в узенькие, трогательные «стрит». Повеяло патриархальностью, покоем. Машины, разбегаясь в эти улочки, исчезали, и вот мы уже ехали в тишине... абсолютно невыносимой: в грохоте было как-то веселей!
Потом уже началась какая-то райская долина: луга с мощными дубами, с кустами роз. Дома попадались реже — в стороне от шоссе, за газонами и клумбами, они становились все шикарней: каменные особняки в вычурном колониальном стиле или в английском стиле Тюдор — с деревянными балками по фасаду. Так вот, оказывается, что имеют они в награду за свою работу!.. Разумеется, настоящие американцы и за настоящую работу. Только так.
— Вот это, — холодно сказал Крис, показав на серый каменный в староанглийском стиле дом, — наша деревенская школа!
Ничего себе!
— Школа частная, разумеется? — показывая свое знание зарубежной действительности, спросила я.
— Ну почему ж частная? — усмехнулся он. — Обыкновенная... деревенская!
Действительно, зачем здесь частная школа? В этой замечательной «деревне» и муниципальная школа наверняка замечательная!
— Кстати, здесь учится Ксюша, — со вздохом произнес он.
Испортили человеку счастье, но стыдно почему-то лишь мне!
— Мои сыновья... тоже учатся здесь, но сейчас жена увезла их! — произнес он почти с отчаянием.
И это ведь тоже — из-за меня! А ему это — все за то, что захотел помочь нам! Сколько же на него обрушилось! А теперь я еще приехала... чтобы домучить его! Где здесь автобусная остановка?
Но Крис почему-то разговорился. Так, видимо, было легче скрывать страдания?!
— А вот это, — он показал большое здание на обрыве, у еще одной «райской долины», — наша больница.
Да, и «дорога в рай» тут уютная.
— ...Я оперирую в разных больницах... Но Ксюшу — тут.
За кустами роз появился стеклянный купол.
— Это... церковь? — Я, как могла, поддерживала «экскурсовода», чтобы он окончательно не пал духом.
Хотя, наверное, лучшее, что я могу сделать, — это исчезнуть!
— Нет, — терпеливо продолжил Крис. — Это бассейн... здесь Ксюша занимается плаванием... и делает успехи!
Я вспомнила вдруг комнату с высокими окнами, шлепок маленькой ладошки по воде в тазу и голос молодой врачихи: «Пловчиха будет!» Пловчиха будет... но без меня!
— Сейчас мы заберем ее, — проговорил он. — ...Умоляю тебя!
Мольба эта включала в себя все: и держаться в отдалении, и не выказывать нежности, чтоб ни в коем случае она не подумала, что я ее мать!
— Я вообще-то сказал ей, что может приехать тетя из России, — она всем русским очень интересуется... Ты — просто знакомая... и никогда не видела ее!
Я торопливо кивнула. Из-за стеклянной двери выскочила и, подпрыгивая, побежала к нам красивая смуглая девочка. Я вспомнила фотографию в нашем альбоме... десятилетняя я! Сейчас же все откроется! Я с отчаянием посмотрела на Криса — и он с таким же отчаянием посмотрел на меня. А я-то надеялась еще, что хоть он все обдумал! Но у него, видно, болела душа, и он, видно, решил — никакого обмана больше, пусть будет то, что будет! А что может быть?!
Она прыгнула в машину, чмокнула Криса.
— Привет, папочка! — сказала она по-русски и лишь мельком глянула на меня. «Видно, не впервой привозит девушек!» — кольнуло меня.
Да-а, сходство полное! Он не мог этого не понять — и довольно уже давно... — и жил с этой мукой много лет.
— Это Марина, из России, — сказал ей Крис.
— A-а, здравствуйте! — равнодушно проговорила она и отвернулась, вся в волнениях этой жизни. — А меня Бабенко похвалил!
Пусть не догадывается... это хорошо.
— Бабенко — это наш тренер! — Крис, видно, тоже испытывал облегчение, что поначалу все обошлось. — Олимпийский чемпион с Украины! — добавил он с гордостью. — Теперь — здесь!
Ну конечно — где же теперь и быть бывшему олимпийскому чемпиону с Украины? Только здесь!.. Плыви, пловчиха, я тебе не буду мешать!
Мы снова ехали мимо школы-замка. Крис притормозил... Выхожу?.. Ну, что же. Пора.
— Минуту, — произнес Крис.
Сияющая блондинка, ступив с тротуара на проезжую часть, подняла красный кружок на палке. Дорогу, беззаботно болтая, переходила толпа малышей. Они прошли, блондинка благодарно улыбнулась нам, и Крис медленно тронул с места... Уф!
Мы, казалось мне, вовсе уже заблудились в лесу, ехали по узким дорожкам в буйных кустарниках, свернули еще раз, еще — и встали у каменного замка, увитого плющом. Пахло скошенным сеном. В тихой, неподвижной жаре стрекотали кузнечики.
— Это что... тоже школа? — проговорила я, глядя на замок.
— Нет, — проговорил он. — Выходи...
— Это... твой дом? — изумленно произнесла я.
Изумление мое ему явно понравилось. Мы вошли в большой светлый холл с окнами в два этажа. От него расходились широкие коридоры — один вел в красивую светлую кухню, заканчивающуюся террасой. Всюду кожаная мебель, цветы. Теперь ясно, что имеют они за свой непрестанный напряженный труд!
Из кухни вдруг вышла курносенькая девушка-пампушечка в пестром передничке, поклонилась.
— Марина, — отрекомендовал меня Крис, — а это Виолетта. Она из Краснодара приехала. Занимается с Ксюхой русским языком... ну... и хозяйством, — несколько смущенно добавил он. Похоже, что слово «хозяйство» имело самый широкий смысл.
— Здравствуйте... Кушать хочете? — добродушно улыбнулась она.
— Да... Накрой нам, пожалуйста, на террасе, — произнес Крис, продолжая смущаться.
Сколько неловкостей принес мой приезд.
— Хочешь, наверное, отдохнуть? — сказал мне Крис. — Твоя комната будет наверху.
— Я хотела бы принять ванну.
— В той комнате все есть. И ванна, и новые халаты... — несколько торопливо произнес он. Видно, тоже мечтал отдохнуть — от меня и всего, что навалилось на него с моим приездом.
Я пошла на второй этаж по деревянной лестнице вслед за ним. На втором этаже был тоже холл, но поменьше. Через приоткрытую дверь я заглянула в комнату Ксюхи — плакаты на стенах, компьютер. Ксюха, крутясь в креслице и задрав ноги на стол, оживленно трещала по телефону, по-английски. А ты что думала? Вся жизнь ее прошла без тебя... кроме той части жизни, которую, как правило, и не помнит никто! Моя дверь оказалась далеко от Ксюхиной... а ближе мне и не быть!
Крис провел меня в комнату, приоткрыл дверь в кафельную ванную и, устало улыбнувшись, ушел.
Я рухнула на широкую кровать. Какой удобный, мягкий матрас! Какой сладкий луговой воздух льется в окно! Такой был лишь в далеком детстве!
Ужинали мы на террасе, выходящей на бэк-ярд — задний двор, стриженую лужайку, окаймленную седыми ивами. Виолетта хлопотала над барбекю — американской шашлычницей. Становилось сыро, прохладно. Ксюха контачила только с Крисом, трещала только по-английски. Она должна была писать реферат «За что я люблю Америку», и они договаривались с Крисом завтра поехать в город и подняться на самую высокую точку — Всемирный торговый центр, чтобы увидеть панораму города, статую Свободы и проникнуться, так сказать, гордостью за великую страну. Заодно и меня высадят где-нибудь там... навсегда! А на что ты надеялась? Что она с ходу кинется незнакомой тетеньке на шею? Забудь.
В конце концов и сам Крис почувствовал неловкость и строго сказал Ксюше по-русски:
— Ксения! Ты ведь помнишь, что ты родилась в России! Ты же сама просила привезти кого-нибудь оттуда, чтобы поговорить! Вот, тетя приехала, сделала любезность, а ты совершенно не общаешься с ней!
Ксюха, с досадой глянув на меня, тяжко вздохнула. Вздох ее был понятен мне: вот, целый день трудилась — в школе, потом — в бассейне, и даже вечером не дают отдохнуть! И тут она выдала! Я чуть не упала!
— Ладно! — проговорила она. — Тогда пойдемте лягемте вместе в гостиной, посмотрим ти-ви!
Да! Виолетта хорошо ее учит русскому языку! Меня она уже никогда не услышит, мы будем теперь только удаляться друг от друга, бледнея в памяти... Впрочем, она для меня никогда не исчезнет!.. А меня у нее и нет! И все ограничилось лишь Ксюхиной фразой, и то сказанной неграмотно. Никакого «лягемте» не получилось у нас: наверху, в комнате Ксюхи, затрещал телефон — она радостно умчалась туда и больше не спускалась. Крис уже клевал носом... Все! Кончился этот день!
Пожелав друг другу доброй ночи, мы разошлись.
Проснулась я резко, в глубокой ночи, от каких-то страшных воплей: кто-то кому-то перегрызал горло, и тот предсмертно вопил, булькал, захлебываясь кровью. Я в ужасе вскочила. Где это? Я подошла к двери Ксюши. У нее все тихо. И тут — булькающий, клокочущий вопль повторился снова. Он шел откуда-то снизу. По лестнице я спустилась в холл. В огромные двухсветные окна светила луна. И вдруг из коридора медленно вышел серебристый силуэт!.. Это был Крис в светлой пижаме. Я кинулась к нему. Мы обнялись. Он гладил меня по голове.
— Успокойся! Ничего страшного... — шептал он.
Мы прижались друг к другу. Я поцеловала его в ямку между ключиц. И тут руки его как-то стали твердеть, и он с некоторым усилием отодвинул меня.
— Ничего страшного! — уже громко и очень спокойно произнес он. — Это енот подрался с соседской собакой. Очень много енотов тут. Спи! — Он как бы шутливо-ласково отпихнул меня.
Весь серебристый, он уходил в лунном свете... Ну просто ангел отлетел! Спасибо еноту — если бы не он, то и этого бы не было! «Енот... вай нот?» — вертелась в голове дурацкая строчка, пока я поднималась наверх.
Как ни странно, дальше я крепко спала. Когда рано утром я спустилась в холл, косо освещенный солнцем, Крис уже разговаривал по телефону в своем кабинете, я увидела его за приоткрытой дверью, он был уже в костюме и галстуке.
— Йес, мистер Голод... Йес...
Вот и все! Взгляды наши встретились, но никакой особой симпатии в его глазах я не заметила.
У большого зеркала в холле стояла Ксюха, расчесывая длинные черные волосы, и как-то задумчиво разглядывала себя. И тут в золотой раме за ее спиной появилась я. Да, тут трудно было не вздрогнуть! Одно лицо!
Но тут бдительный Крис выглянул из кабинета:
— Марина! Зайди, пожалуйста. Нужно поговорить!
Мы в последний раз переглянулись с Ксюшей, и я пошла. Крис сидел за компьютером — на мониторе был текст по-русски: «Я, Владислав Анатольевич Левин, заявляю о том, что моя дочь Ксения вывезена в США по поддельным документам...»
Крис глядел на экран, потом повернулся ко мне:
— А твое заявление где? Или ты... бережешь его... для пресс-конференции?
— У меня нет никакого заявления, — произнесла я. — У меня есть только свидетельство о ее... смерти. — Последнее слово я сказала шепотом.
Но и то — мы оба вздрогнули и посмотрели на дверь.
— Лучше, если она это свидетельство не увидит никогда... и тебя тоже, — произнес он со вздохом.
Он встал, и мы обнялись. И тут зазвонил телефон. Он звонил и звонил не переставая... вряд ли приличные люди так долго звонят. Наверное, Крис думал о том же, постепенно отодвигаясь.
— Неужели твои друзья... — произнес он.
Мои «друзья»!
— ...не понимают главного: возможно, я истрачу денег на адвокатов гораздо больше, чем даже требуют они, но я никогда не пойду на сделку с ними!
Он глянул на меня, но я отвернулась. Быть «связной» с моими «друзьями» и что-то передавать им я не собираюсь. Не для этого я приехала сюда... А для чего?
— Моя жена была абсолютно права: не надо иметь с русскими никаких дел, — вздохнул он. — Это никогда не проходит безнаказанно. Извини, не связывай это с твоим визитом, но Виолетту я хочу уволить: мне кажется, она оказывает на Ксению дурное влияние.
Господи! И бедной девушке я испортила жизнь! И порчу все, к чему имею отношение! Как-то я здесь надеялась искупить свою вину... Но всем сделала только тяжелее, особенно себе.
— Хорошо... скажи, как мне уехать, — сказала я.
— Ладно... сейчас. — Он встал, открыл дверь кабинета в дальней стене. — Виолетта! — крикнул он. — Зайди ко мне!
Вот они, американские темпы! Я вышла.
Через десять минут я спустилась с сумкой в холл.
— Так, — деловито произнес Крис (деловитость уже распирала его), — сейчас мы с Ксюшей поедем... на маленькой машине в город. Я обещал с ней подняться на Торговый центр. Это ей нужно для сочинения...
Спасибо за информацию! К сожалению, последнюю.
— В двенадцать часов появится Джейкоб, мой шофер. Он на «кадиллаке» отвезет вас с Виолеттой туда, куда вы скажете.
«Тебя, видимо, к твоим друзьям?» — говорил его взгляд.
На «кадиллаке»? Большая честь!
— Тебе нужны деньги? — поколебавшись, добавил он.
— Нет.
Мы помолчали.
— Знаешь что, Крис? — сказала я. — Не жалей ни о чем. Ты сделал главное... дал Ксюхе жизнь... Остальное — уладится.
Он кивнул. Мне показалось, он как-то колеблется. Но он взял себя в руки. Посмотрел на часы.
— Извини. Сейчас сюда спустится Ксюша... Я не хочу, чтобы вы еще раз виделись. Побудь, пожалуйста, на кухне.
— Хорошо.
Потом я сидела на кухне. Слышала, как с тихим журчанием отъехала машина. Все! Тишина! Только стрекот кузнечиков.
— Выпью, на фиг, все его виски! — бушевала Виолетта. — Давай, подруга!
Я отказалась. Но зато выслушала более чем часовой рассказ о ее жизни.
— ...на фиг мне там учительницей быть?
Учительницей ей действительно «на фиг». Потом последовала сага о бестолковой их жизни здесь, о ее муже, жившем на пособие, но ругающем американцев, не способных оценить его гениальную живопись.
— А там его живопись ценили?
— Так там вообще темнота! — возмущенно воскликнула Виолетта, поднимая новый стакан с виски. — Давай, подруга!
Не буду я пить с нею... Я вовсе не считаю, что там «темнота»!
— ...Сначала этот Голод нам помогал... потом бросил, — доносилось до меня. — Витя что-то сделал не так, а тот сразу в принцип!
Ей кажется, лучше б их не было, этих принципов?
Вдруг что-то рядом заверещало, я долго не могла понять — что? Поняла, наконец, — телефончик у меня в сумке. Вытащила его... Кто это разыскал меня тут? Мои «друзья»? Вряд ли они меня дождутся!
— Алло.
— Мариша... это ты? — слабый, дребезжащий, рвущий душу голос отца.
— Да, папа.
— Мне очень плохо, доча.
— Я скоро приеду, отец. Спроси, как найти тебя!
Долгое время в трубке был лишь громкий шорох, потом голос вернулся.
— Бруклинский госпиталь.
— Хорошо. Я тебя найду.
— Но я не поэтому тебе звоню.
Ах, не поэтому? Видимо, «друзья» уже рядом с ним?
— У меня... последнее желание. Я хочу...
Долгая пауза... Плачет?
— ...Ксюху увидеть. Больше мне не надо ничего.
— К сожалению, это невозможно, отец. Я сама ее больше не увижу.
Мы с отцом плакали вместе... Но наверное, это не обязательно по телефону! Я отключилась.
Долгое время я была словно глухая, потом прорвался «ховор» Виолетты.
— ...Нет, это же у них не страна — это ж сумасшедший дом! Совсем же недавно тут какой-то идиот на парашюте хотел сесть на статую их Свободы, теперь хто-то пробил небоскреб! Гляди... Что он говорит?
На экране был седой диктор, возбужденно говоривший... текст я разбирала... но, мне кажется, он сам не понимает, что говорит!
Но даже картинку трудно было принять за реальность! Над спокойной солнечной рекой, с сонно плывущими баржами, летел самолетик... я сама только что прилетела на таком! Как близко он подлетает к небоскребам Всемирного торгового центра, двум стеклянным параллелепипедам, подпирающим небо... Но это, наверное, кажется так? И вдруг он вошел в стеклянную стену и исчез в ней! Что это? Какое-то время казалось, что это лишь померещилось, — самолетик исчез (наверное, спрятался за домом?), стены стоят... И вдруг с той стороны вылетели горящие обломки, по длинной кривой падая вниз, и из дома сразу же повалил желтый дым, моментально окутав его до верха!
Господи! Это же Всемирный торговый центр! Как раз туда Крис собирался подняться с Ксюхой! Они сейчас там!
Как я могла произнести такое: «Я сама ее больше не увижу»!..
Но я же совсем не это имела в виду!
Я зачем-то стала выдергивать ящики всех буфетов. Наверное, надеялась найти номер телефона шофера, который должен был нас повезти? Какие-то книжки там попадались, но не те!
— Они же сейчас там! — сказала я Виолетте.
Она вдруг завыла:
— Ой, боженьки вы мои!..
— Я должна туда поехать! — Я решительно встала.
— Да ты шо? Погляди!
Врезался второй самолет, и второй небоскреб окутался дымом. «Это только начало! — подумала я. — Сейчас везде будут бомбить!» Вдруг кончилась прежняя жизнь, и если что-то будет потом, то что-то совсем не похожее. Крыша с торчащей белой антенной стала проваливаться в бурое облако.
По улицам клубы белой непроницаемой пыли гнались за бегущими, накрывали их, люди падали, их пытались тащить...
Но все равно — мне надо быть там. Теперь остался единственный способ мне снять свой грех — погибнуть там же, где и они!
Заверещал мобильник. Я завороженно на него глядела... Вдруг — они?
— Ты видишь? — тихий, словно с того света, голос отца.
— Вижу, — проговорила я.
— Что делать-то?
— Я приеду к тебе! — сказала я.
...Господи, даже умереть не дают!
Надо жить... но сейчас я должна быть там... где оказались они!
— Где тут остановка?
— Да какие уж тут остановки теперь? — произнесла Виолетта, наливая себе виски. Видно, решила остаться тут навсегда!
Махнув рукой, я выбежала из дома... Ну, куда?
Тишина. Солнышко... Рай! Стрекотание кузнечиков. Сюда не докатилось еще.
В конце аллеи показался автомобильчик. Попадая в тень, исчезал, выезжая на солнце, пускал длинный луч лобовым стеклом... Белый автомобильчик... Я не видела, на каком уезжали они!
Слепя лобовым стеклом, автомобиль подкатил. Я посторонилась. Он встал... Отъехала дверца, и выглянул Крис.
— Вот... — проговорил он. — Ксюша приказала вернуться... Спрашивает все время — кто ты?
Она вылезла из машины и смотрела на меня.
Потом она кинулась ко мне.