Штольфцер представил художника нескольким хорошеньким женщинам, которые вывели его из себя бессмысленностью своих претендующих на глубину рассуждений, и, быстро развернувшись к ним задом, мэтр пернул прелестницам прямо в лицо; вырвавшиеся при этом на свободу газы, чей убойный аромат был, правда, отчасти смягчен исходящим от девиц запахом духов, тем не менее весьма ощутимо ударили им в нос, смешавшись с кисловатым запахом, реящим над бокалами с шампанским.

Продемонстрированные таким образом надменность и апломб окончательно покорили дамочек, но потом какой-то из них сделалось дурно – непонятно, из-за моей ли выходки или по причине духоты, – и она, падая, зацепилась за один из висящих на стене благоуханных шедевров. Стекло разбилось вдребезги и осколком ей выбило левый глаз.

Владелец галереи, чьи репутация и самоуверенность были столь же несокрушимы, как и репутация страховой компании «Ллойдс», умело использовал инцидент в рекламных целях: о происшествии написали на первых полосах несколько популярных газет, где Соколов был представлен на фото в самом выгодном для себя свете.

Затем наступила очередь критиков, которые заговорили о суперабстрактной манере мастера, о его стилистическом постоянстве, о мистическом формализме, о математически выверенной точности рисунка, о философской напряженности, редкой гармонии, гипотетико-дедуктивном лиризме, хотя нашлись и такие, кто назвал его творчество мистификацией, блефом и вообще дерьмом. Тридцать четыре моих полотна были проданы за две недели, в основном американцам, японцам и немцам, одно пополнило собой коллекцию Университета св. Фомы в Хьюстоне, еще одно ушло в баварское Государственное собрание живописи в Мюнхене; ставки мои резко взмыли вверх, взлетев, как снаряд, выпущенный из противотанкового орудия МАS тридцать шестого калибра, произведенного на оружейном заводе в Сент-Этьенн: прицел – тысяча двести, в прорези – зенит.

Привлеченные внезапно обрушившейся на меня славой, ко мне потянулись эфебы, юные создания мужского пола, хрупкие, как апрельские цветы, и изнемогающие от сдерживаемых преступных желаний, а также женщины – алчущие и страстные; они приглашали меня на вечеринки, где мой спаситель-пес выручал меня так часто, что в знак благодарности я буквально закармливал его всевозможными деликатесами и тающими во рту английскими леденцами, в результате чего он заметно прибавил в весе и принялся портить воздух без моей помощи; Мазепа оставался запертым в машине только когда я шел в ночной клуб, где мог пердеть в свое удовольствие, такой грохот стоял от наяривающих там электроинструментов. Театральных премьер и хождений в оперу я, понятное дело, избегал, ибо с собаками туда не пускают.

Примерно в этот период у меня и начались кровотечения, вызванные, судя по всему, тем, что мне приходилось много времени проводить в сидячем положении.

В тот год через галерею Штольцера был продан сто один мой шедевр: восемьдесят три рисунка и офорта из серии «Газограммы» и восемнадцать живописных полотен – одно в Художественный институт в Детройте, два в стокгольмский Музей современного искусства, одно в Галерею изящных искусств Мальбрука в Лондоне, еще одно в Музей Атенеум в Хельсинки и, наконец, триптих в Государственную художественную галерею Штутгарта. Тогда же Штольцер организовал мне выставки в туринской галерее Галатея, в помещении Банка коммунального кредита Бельгии, и последнюю – в Музее искусств университета Беркли.

У меня завязалось множество романов с представителями обоих полов, однако отчасти из эгоистических соображений, отчасти из боязни, что откроется моя тайна, все они были скоротечны. В результате я приобрел репутацию соблазнителя, раба собственных желаний – ветреного и циничного, но со временем утомившись иметь дело со столь слабо возбудимыми партнерами, – или же жертвами содомической фригидности? Евгений, только не туда, грубое животное! – я в конце концов перешел исключительно на девочек и мальчиков по вызову, которые доставляли мне удовольствие, не требуя ничего взамен: пухлые курочки и безусые юнцы, которых я снимал по нескольку штук зараз, и под ласками чьих бесчисленных пальцев моя чувственность быстро насыщалась.

Что же до опытов в пассивной содомии, то она оказалась слишком мало подходящей для меня: чужой член, явившийся обследовать мои внутренности, мог продержаться там не более двадцати секунд, после чего оказывался вытолкнут оглушительными залпами моего миномета, ставившего в несостоявшемся акте жирную и окончательную точку.

В ту пору бездумного щегольства я передвигался в пространстве на «бентли», – двигатель шесть с половиной литров, салон из черной кожи с отделкой из стали – выпущенном предприятием Харрисон в начале века; за рулем сидел мой слуга, отгороженный от моих эманаций стеклянный стенкой: я устроил так, что он ничего не ведал о моем недуге, вход в святая святых, где я спускал газы, ему был запрещен, так что он так и не узнал, каким целям служила выгородка.

Впрочем, это был простодушный парнишка, застенчивый Пятница, существо без пола, время от времени преодолевавший свою немоту, чтобы потолковать со мной – в бессмысленных, но весьма витиеватых выражениях – об африканской магии и прочем колдовстве.

Иногда я просил его остановить машину у дверей какого-нибудь ветшающего палаццо, где рассчитывал провести остаток ночи. Побродив сперва по его пустынным холлам, чьи ионическо-коринфские своды гулко отражали грозовые раскаты моих выхлопов, я усаживался затем возле барной стойки и накачивался старинными коктейлями – «Леди на озере», «Гоголь-моголь по-балтиморски», «Ту-Ту», «Виннипегская фруктовая смесь», «Лошадиная шея», «В перерыве между танго», «Белая капсула», «Живительная влага» и, наконец, моим любимым – «Монна Ванна и Мисс Дункан»: в тонкий стакан или фужер налить, не смешивая, равными частями «Шерри-бренди» и зеленый «Кюрасао». После чего, пошатываясь, до краев налитый подслащенным алкоголем, я приваливался к стенке лифта, мутным взором следя за мелькавшими номерами этажей.

По контракту я обязан был каждый месяц выдавать Штольцеру полтора десятка рисунков, офортов и живописных полотен, которые обычно хранились у него в запасниках с целью продажи; и вот как-то утром, когда я готовился исполнить третий эскиз – рука на бумаге в ожидании газовой атаки, – мною вдруг овладело легкое беспокойство, быстро переросшее в настоящую тревогу: из моих недр не выходило ни легкого бриза, ни даже слабого дуновения. Лишь под вечер я дождался едва заметного движения воздуха – скорбного вздоха, исторгнутого моим организмом, но рука моя при этом не сместилась ни на йоту. Мертвый штиль повторился назавтра и в последующие дни, – если не считать легких порывов сирокко, но без громовых раскатов, – и, таким образом, ко дню сдачи полотен у меня на руках оказалось лишь три жалких зарисовки. Я попросил отсрочки, но и это ничего не дало. И тогда я решился попробовать рисовать газограммы с помощью одного лишь художественного мастерства. В отчаянных попытках прошел целый день и часть ночи, однако Штольцер, едва взглянув на мои наброски, нахмурился и хлопнул дверью, сухо объявив, что эти жалкие потуги не стоят и кроличьего пука – выражение вызвало у меня поначалу горький смех, после чего я впал в глубокое уныние. «Пердящую задницу, человека реактивного», который давал мне средства к существованию, пока меня не настигла слава, я давно забросил, и вот теперь я знаменит, но полностью зависим от капризов своего желудочно-кишечного тракта. Однако два дня спустя меня разбудил такой могучий выброс газов, что струхнул даже мой пес. Быстро накинув халат, я кинулся к мольберту. Занималась роскошная заря, ни малейший шорох не нарушал мертвую тишину. Однако, к моему прискорбию, ее больше ничто не нарушило почти до самого вечера, и лишь в подступающих сумерках, едва я слез со своего сейсмометрического седла, как мой организм сотрясла новая минометная очередь. Несвоевременность этих проявлений и мрачный комизм ситуации поставили меня на грань нервного срыва. Поразмышляв о том, не попробовать ли закачать воздух в задний проход с помощью велосипедного насоса, я решил сперва почитать медицинскую литературу, чтобы иметь полную ясность относи тельно собственного недуга – разумеется, не с целью излечить его, а напротив – усугубить.

Я добыл исследования В. С. Альвареса Hysterical type of non gaseous abdominal bloating, сочинение А. Ф. Эзбенкирка «Объем и состав желудочных газов человека», книгу А. Ламблинга и Л. Трюффера «Новейшие исследования состава кишечных газов и их взрывчатости при смешении с воздухом», «Болезни кишечника и брюшной полости» Ж. Раше, А. Бюссона и Ш. Дебре, «Заболевания пищеварительного тракта, клинические наблюдения и терапия» Ж. К. Ру и Ф. Мутье, «Метеоризм при гастро-кишечных патологиях» А. Матье и Ж. К. Ру, «Проблемы кишечных газов, неизученные аспекты бактериологии» А. Р. Прево, Concerting action of post pituitary extracts upon gaz in intestines А. Оппенгеймера – и углубился в их изучение.

Для начала я определил состав собственных газов из расчета на сто кубических сантиметров: сероводорода – незначительное присутствие, окислов углерода – ноль, углекислого газа – 5,4, водорода – 58,4, углеводорода в метане – 9,8, азота – 26,4. Затем я проанализировал взрывчатость смесей кишечных газов с воздухом в различных пропорциях: при содержании газов в объеме до 7,5 % взрывоопасность равна нулю, при 8,6 % наблюдается значительная задержка взрыва, при 9,9 % задержка сокращается, содержание газа в 11,4 %, 13,2 %, 15,4 %, 20,4 %, 25,8 %, 27,5 % дает немедленный взрыв, а дальше тенденция меняется: 27,9 % снова дают задержку детонации, 28,6 % ее затрудняют, а при 29,7 % ее не происходит вовсе. И наконец я открыл для себя великие имена самых вонючих анаэробных бактерий – Cl. sporogenes, Cl. sordellii, Cl. bifermentans, Pl. рutrificum.

Углубляя свои познания, я выяснил, что в кишечнике постоянно присутствует некоторое количество газов, играющих двойную роль: уравновешивать атмосферное давление и регулировать перистальтику. Происхождением своим, с точки зрения физиологии, эти газы обязаны трем источникам: выделениям из крови в пищеварительный тракт, вдыхаемому организмом воздуху и отходам пищеварительного процесса. И поскольку первые два играют в поставке газов незначительную роль, я решил сосредоточиться на третьем.

Получалось, что малое количество углекислого газа оказывалось результатом нейтрализации соляной кислоты щелочными выделениями тонкого кишечника. В последней его части в процесс пищеварения вступали обычные микробы, помогающие переварить целлюлозу, сахара и крахмал, начинался процесс кислотного брожения с выделением водорода, углекислого газа и углеводорода, в то время как другие микробы сосредотачивались на оставшихся от пищеварения аминокислотах и альбуминоидных выделениях слизистой оболочки. Все ферментационные процессы проходили с выделением аммиака, сероводорода, метана и углекислого газа. Что же до процессов брожения в толстом кишечнике, то они являются основным источником газов, от которых пучит желудок, и потому режим питания, на мой взгляд, приобретал в моих изысканиях первостепенную важность.

С лихорадочным интересом принявшись за его изучение, я обнаружил в своем рационе избыток целлюлозы в виде сухих и свежих овощей, грубо– и толстоволокнистых фруктов, хлебного мякиша, как свежего, так и сухого, явный перебор крахмала в виде риса и макаронных изделий, и напротив, пришел к выводу, что неплохо было бы поесть белковой пищи не первой свежести – подпорченного мяса птицы и прочей убоины, а также колбасных изделий с душком, протухшей рыбы и грибов. После двух недель строгого следования этой диете мне пришлось заклеивать стеклянный потолок мастерской самоклеющейся лентой крест-накрест.

Раскатисто грохотали пахучие залпы, резкие порывы ветров следовали один за другим, процесс газообразования в желудке протекал неукротимо и яростно, запертые в кишечнике газы вырывались на свободу, перекрывая своим громоподобным буйством звуки всех Бергов и Шонбергов, льющиеся из включенного на полную катушку магнитофона; а моя рука тем временем бегала по бумаге как в буйном паралитическом припадке. Между тем атмосфера мастерской посте пенно наполнялась странными ароматами: гнилостными испарениями, невыносимым зловонием, тлетворным смрадом, галлюциногенными миазмами, дьявольским фимиамом и прочими выделениями, настолько отвратительными, что я уже был готов отказаться от своей затеи, как вдруг вспомнил, что где-то в подвале валяется противогаз типа ОСЗ (обычное средство защиты), которым я пользовался, работая над натюрмортами в пору увлечения кубизмом. С этого момента свои резцы, перья и кисти я видел только сквозь круглые стекла противогаза, который отгородил меня, живую падаль, от запахов, а заодно и от окружающего мира вообще.

Надень свою маску, Соколов, и пусть порывы газов гнилостного брожения, что вырываются из твоего кишечника, задуют в фанфары твоей славы, и эти неукротимые ветры преобразят тупые абсциссы и ординаты в величественные анаморфозы!

За четыре года я, незаметно для себя, оброс целой толпой учеников и последователей в Бостоне, Нью-Йорке, Филадельфии, Штутгарте, Амстердаме, Стокгольме, и все сходились на том, что меня можно признать основателем нового направления – гиперабстракционизма, название которому придумал критик Якоб Джавитс на следующий день после моей первой выставки. Впрочем, нашлись и историки-искусствоведы, которые задались вопросом относительно неясных последствий этого течения в живописи, поставив под сомнение даже и самый смысл его появления; кое-кто вообще рискнул оспаривать подлинность моего творческого порыва, пытаясь взвалить на Соколова и его бредовые, похожие одна на другую работы хотя бы часть вины за трагическую стагнацию современного абстрактного искусства. Но все это витиеватое словоблудие оставляло меня холодным как каррарский мрамор – я воспринимал его тем равнодушнее, чем скучнее было сквозь него продираться; чтение подобных поношений в свой адрес я обычно сопровождал мстительным перденьем, мощным и смрадным.

А впрочем, мне не было до них никакого дела. Мои полотна были представлены в лондонской галерее Тейт, в музее Белфаста в Ольстере, в Национальной галерее Берлина, в галерее Йельского университета в Нью-Хейвене и в Музее современного искусства в Нью-Йорке; Штольцер продавал мои работы по бешеным ценам самым богатым людям, и многие из них – в рамках и под стеклом – вальяжно покачивались на стенах покоев роскошнейших яхт, отражая голубую воду плавучих бассейнов и ловя серебристые блики от шейкера, мелькавшего в руках бармена.

Так обдувай же, Соколов, своими ветрами этот мир, роскошный и призрачный; и когда в его треснувших зеркалах, расколотых острыми углами твоих газограмм, многократно проявятся силуэты подкрашивающих губы нимфеток, пусть твоя вездесущность станет беспощадным отражением земных пороков. О, Соколов, твой всепроникающий слух заставит твою руку дрожать и метаться. Смотри сквозь иллюминаторы своей маски, запотевшие от сотрясающей тебя творческой лихорадки, как рождаются чертежи и графики, а катодные осциллоскопы дрожат и мерцают, рисуя кривую, которая извивается и фосфоресцирует на фоне атональностей Берга и Шонберга, органично вплетая контрапункты твоих выхлопов в их додекафонию!

Теперь кровь появлялась регулярно, каждый раз, вместе с экскрементами, окрашивая орнаментом из алых цветов девственную глазурь унитаза, однако, интерес – сугубо эстетический – вызывали во мне только эти мимолетные наброски; сама же ситуация, чреватая риском дальнейших осложнений, в чем я, начитавшись медицинской литературы, вполне отдавал себе отчет, в конечном итоге оставляла меня равнодушным. Я и вправду с трудом представлял себе, что могу стать жертвой неизлечимой болезни, поскольку был убежден, что мне уготована необыкновенная судьба; и если в голове все же проскальзывала иногда мысль о том, что неплохо бы проконсультироваться у проктолога, я тут же гнал ее прочь из боязни пукнуть эскулапу прямо в лицо.

Настало время поговорить о моей внешности, поскольку мне бы не хотелось, чтобы дочитав мою повесть до этого места, читатель пребывал в убеждении, что я не слежу за собой и выгляжу неопрятно – заблуждение, впрочем, вполне логичное в отношении человека, издающего такие омерзительные запахи. На самом же деле я весьма охотно пользовался душистыми маслами для ванны, лосьонами после бритья, туалетной водой с тонким и легким запахом на основе экстракта иланг-иланга с Коморских островов и индийского сандалового дерева, которые мне присылали из Лондона через Crabtree and Evelyn, Savile Row; и напротив, избегал маслянистых, густых запахов животного происхождения, которые, смешиваясь с моими газами, давали такой ужасающий эффект, что вызывали у меня тошноту, доходящую до рвоты. Пиджаки я носил из английского твида, облегающие, можно сказать, классического покроя, поскольку вовсе не хотел походить на так называемого свободного художника – известный типаж, весьма привлекательный для многих. Что касается брюк, то это были исключительно американские джинсы, но не слишком узкие, чтобы дурной воздух легко выходил наружу. И никаких дополнений к туалету, никаких украшений, в том числе и дорогих, за исключением шестиугольных часов, которые лежали у меня в нагрудном кармане.

Некоторые могут подумать, что при таком калорийном питании, изобилующем белковой и жирной пищей, мне трудно было оставаться в хорошей физической форме. Вовсе нет. Стараясь сохранить юношескую стройность, Соколов тщательно следил за весом, заставляя себя совершать оздоровительные пробежки, во время которых ему отводилась роль собаки, а Мазепе – хозяина. Дорогой мы с псом дружески перепукивались, описывая краткими энергичными звуками знакомых сучек, а Мазепа, кроме того, в их честь орошал своей дымящейся мочой шины припаркованных по соседству автомобилей и под занавес прогулки вываливал кучку, увенчивая ее правильным конусом и при этом вертясь волчком от радости.

Хотя светская жизнь мне порядком надоела, я все же выходил иногда из мастерской, чтобы утолить голод в каком-нибудь из модных ресторанов и там, развлекаясь в ожидании, пока мне принесут заказанные блюда, подсчитывал, сколько времени проводят в туалете представительницы прекрасного пола: две минуты, чтобы пописать, две с половиной – воспользоваться пудрой и губной помадой; но если же дама отсутствовала дольше, мне начинало казаться, что у них там дела более серьезные; я следил за ними бесстрастным, как у моей собаки, взглядом, сделав попутно любопытное наблюдение: их смущение находилось в обратно пропорциональной зависимости к проведенному в туалете времени. Мои гастрономические предпочтения склонялись в сторону дичи – овсянки, жаворонки, дрозды, куропатки, голуби, рябчики, глухари, дикие утки, фазаны и бекасы, гарнир из тушеной капусты или пюре из желтых или красных бобов с маслом или под соусом Суассон. Что до сыров, то из-за слишком слабого запаха я полностью игнорировал жирный грюйер, ливаро, плавленые сыры, сара, честер, чеддер, английский стилтон и голландский гауда, отдавая предпочтение канкойоту, жероме, мюнстеру, ливаро и маролю, отдающим аммиаком, а также корсиканским сырам из Ниоло и старому лилльскому, который называют еще трупной вонючкой. И должен сказать, что вся эта мясомолочная тухлятина вкупе с дымом моих сигар и запахом газов создавала такую атмосферу, что сидящие за соседними столиками находили ее непереносимой, а мое холодное молчание и непроницаемое выражение лица лишь усугубляли смятение окружающих.

И вот, однажды вечером, когда мне только что подали полуразложившуюся куропатку, к которой было заказано mosers, и я собирался приступить к трапезе, предварительно спустив под стол газы, а над ним пустив реять отрыжку от шампанского с примесью ароматов из-под стола – вещи настолько пустячные, что о них не стоило и говорить – как вдруг откуда-то справа до меня донеслись слишком хорошо знакомые звуки, которые однако не могли исходить от Мазепы, поскольку собака лежала у моей левой ноги. Перденье долетало до меня равномерными очередями, как будто его распространяла лошадь, идущая неторопливой рысцой, и даже последовавшее вслед за шумовыми эффектами зловоние словно говорило о том, что вот-вот должен появиться и навоз. Источником наблюдаемого феномена оказался посетитель, в одиночестве поедавший омара – весьма элегантный мужчина лет пятидесяти, с худым костистым лицом; я, не раздумывая, открыл ответные боевые действия, предварив свою атаку энергичной артподготовкой, на что противник тут же ответил залпами из тяжелых орудий, которые я постарался подавить взрывами гранат; потом мощный заградительный огонь с обеих сторон мало-помалу начал затихать, воюющие явно склонялись к перемирию и в конце концов вступили в переговоры. Таким образом я узнал, что моего коллегу зовут Арнольд Крупп, что по профессии он хирург и вдобавок собиратель живописных полотен и гравюр современных мастеров: в его коллекции, помимо прочего, оказались два Клее, три Пикабиа и девять Соколовых. Я со своей стороны счел неуместным раскрывать ему свое настоящее имя, возможно, из опасения ввязаться в еще одну беседу о суперабстракционизме, зато познакомил его с Мазепой и, снова усаживаясь, придавил, выпуская наружу, целую подушку скопившегося в штанах дурного воздуха. Тем не менее, за кофе между нами завязалась-таки беседа о дадаизме. До сюрреализма отсюда было уже рукой подать, и за ликером очередь дошла и до него; затем мы перешли к суперабстракционистам, взяв по сигаре, раскурить которые в условиях вихревого потока газов, выпускаемых из двух источников сразу, было не так-то просто. «Я подозреваю, – бросил Крупп, – что два из моих Соколовых – фальшивки. Слишком похоже на обычные электрокардиограммы», – уточнил он, уставив на меня мутные от выпитого глаза. Я горько усмехнулся: «Доктор, вы обладаете газограммами за номерами сто один и сто два, единственными, которые Соколов исполнил на бумаге, используемой в кардиологии». – «Сто один и сто два, – воскликнул Арнольд Крупп, – точно!.. именно так! Судя по всему, дорогой друг, вы – тоже один из…» – «Что касается меня, – перебил я его, вставая, чтобы откланяться, – то я прикидываюсь человеком, чтобы не быть никем – ни Пикабиа, ни дешевым пижоном по имени Иисус Христос». Тем не менее, визитную карточку, которую с радушием и настойчивостью протягивал мне новый знакомец, я взял, заинтригованный тем, как столь бурное газоизвержение – предмет гордости этого омерзительного любителя живописи – не мешает ему твердо держать в руке скальпель во время сложных операций.

Осенью тысяча девятьсот…, по просьбе Штольфцера, но без особой охоты я отправился в Цюрих, где мне предстояло выполнить серию фресок по заказу кинопродюсера по имени Леви, который недавно построил себе на холме над озером роскошную виллу из стали, бетона и бронированного стекла. Моим газограммам предстояло украсить собой стены огромного холла, мозаичный пол которого мог в случае надобности служить танцплощадкой; в центре же помещения разместилось нечто, напоминающее крестильную купель, окруженную колоннами с капителями в стиле «композит». Этот восьмиугольный бассейн был пока пуст, холл также был безлюден, а гулявшее там громоподобное эхо, многократно отражаемое высоченным стеклянным потолком, наводило на мысль о звукозаписывающей студии. Предчувствуя возможные осложнения, я потребовал от хозяина, расценившего мое требование как каприз эксцентричного гения, чтобы на крышу поднялась бригада рабочих и заклеила потолок самоклеющейся лентой в форме букв X и Z, объяснив это тем, что необходимо слегка затенить помещение от слишком прямо падающего света, который может исказить восприятие художника. И вот, наконец, получив клятвенные заверения, что в рабочее помещение ни под каким видом не будет допущен никто, кроме моего слуги, – в его обязанности входило убирать походную постель, которую я попросил поставить на дно бассейна, обеспечивать меня диетическим питанием и выгуливать Мазепу – я взобрался на алюминиевые леса, оседлал свое трясометрическое седло и приступил к творческому процессу.

Черные штрихи, рожденные раскатами моих выхлопов, многократно усиленными великолепно резонирующими стеклянным потолком и мраморной плиткой пола, не заставили себя ждать, быстро испещряя стены новой Сикстинской капеллы и разбегаясь по ним как трещины от тектонического сдвига. И вот, в один из самых продуктивных дней, когда могучее газоизвержение позволило мне продвинуться сразу на тридцать сантиметров, я слегка отступил назад, чтобы лучше оценить изящество только что исполненного фрагмента, как вдруг внезапное ощущение чьего-то присутствия заставило меня вздрогнуть. Оборачиваюсь и сквозь круглые окуляры маски вижу маленькую девочку, сидящую на моей кровати в купели и неотрывно, во все глаза, глядящую на меня. Соколову стало дурно, голова у него закружилась, и он чуть было не свалился со своих мостков. Жалобно пукнув, я сорвал с головы противогаз, неверными шагами добрел до бассейна и, путаясь в невнятном бормотанье, с трудом выдавил из себя несколько слов: кто она и что здесь делает? Но черты ее красивого тонкого личика, обрамленного локонами цвета платины, оставались неподвижными, как застывшая маска. Дребезжащим от стыда голосом я повторил свои вопросы, стараясь произносить их отчетливо, словно по слогам, все еще надеясь, что вижу перед собой существо примитивное и неразвитое, но тут ее губы наконец-то сложились в слабую улыбку – этот дьявол в обличье ребенка проник в мою позорную тайну. В смятении я чуть было не уступил искушению открыть краны и пустить в бассейн воду, но тут она вытащила из кармашка блокнот, что-то там записала и показала мне записанное издали, словно приглашая спуститься к ней. Подойдя поближе, я смог прочитать старательно выведенные зелеными чернилами буквы, сложившиеся в слова: «Меня зовут Абигайль, мне одиннадцать лет». После легкого колебания я взял у нее блокнот и ручку. Неприятные запахи, которые вы, Абигайль, должно быть чувствуете, это результат химической реакции от смешения различных красок. Возможно точный смысл фразы от нее ускользнул, поскольку в следующий момент из меня вырвался порыв ветра силой в четыре балла, но очаровательный ребенок улыбался мне столь дружелюбно, что моя тревога улетучилась и настроение стремительно перешло от унылой сепии к берлинской лазури; и вот мало-помалу, с течением дней, пока она пользовалась блокнотом, а я изъяснялся на языке жестов и мимики, из нашего молчаливого общения, тишину которого нарушали лишь скрип ее пера и звуки моих выхлопов, родилось чувство такое нежное и трепетное, что воспоминание о нем до сего дня отзывается во мне болезненным стеснением в сердце и внизу живота. У Абигайль вошло в привычку приходить каждый день, садиться на мою постель и грызть печенье или сухарики, так что ночью я кожей ощущал на простыне крошки, просыпавшиеся меж ее детских пальчиков, что еще сильнее подогревало мои преступные желания, вызывая бессонницу, бесполезную эрекцию и мучительные приливы крови. Я демонстрировал ей свое искусство рисовать швейные иголки одним росчерком пера, и чем тоньше и незаметнее получалось игольное ушко, тем больше она веселилась, беззвучно заливаясь нервным смехом и от восторга откидываясь на спину на моем ложе.

Однажды она пришла ночью и, скользнув в мою постель, прижалась ко мне всем телом, покрывшимся мурашками в ледяной пустыне огромного холла; и там, на раскладной кровати, стоящей в пустом бассейне, куда едва проникал рассеянный свет звезд, я в первый и последний раз в жизни произносил слова любви, шепча их на ухо маленькой глухонемой девочке. В исступлении страсти я перемежал свои признания чудовищными непристойностями, вырывавшимися у меня, как у чревовещателя, сквозь стиснутые зубы, в то время как маленькая Абигайль, ведомая инстинктом, беззвучно кричала и билась подо мной, задыхаясь от возбуждения и ожесточенно стремясь к полноте наслаждения! Кончить я не смог. Опасаясь неотвратимой вони из-за выхода газов, скопившихся в кишках и раздиравших мне внутренности именно в тот момент, когда я был готов воспарить от счастья, я со слезами на глазах отступил, прекратив свою атаку.

Так и не выпущенные на волю несколько граммов семенной жидкости ударили мне в голову, нанеся мозгу серьезное повреждение, последствия которого я ощущаю до сих пор в виде часто повторяющихся, болезненно ярко вспыхивающих в мозгу картин прошлого. Долгое время после того я пытался посредством энергичной мастурбации вскрыть гнойник, от которого воспалялся мой мозг, но вытекавшее из меня тепленькое скисшее молочко ни имело ничего общего с кипящей эссенцией той памятной ночи. На следующий день Абигайль увезли в интернат. А я, в два дня покончив со своими тлетворными граффити, покинул Цюрих.

В течение полугода после этой истории работать я был не в состоянии. И в этот период вынужденного безделья мне в голову пришла довольно грустная фантазия – записать звуки выбросов своих слезоточивых газов на магнитофон; прослушивание первых опытов на технике высокого качества произвело на меня двойственный эффект. Как зритель, я живо представлял себе звуковые иллюстрации к мультфильму, снятому по мотивам «Пердящей задницы, человека реактивного», видел своего героя пронзающим кучевые облака и настигающим перисто-слоистые громады, которые он поражал на лету одним залпом из прямой кишки, то глуша свой мотор и идя в крутое пике, то наоборот включая форсаж и оставляя в небе длинный шлейф огня, выпущенного, будто из фюзеляжа, из анального отверстия; я приходил от этих картин в такой восторг, что начинал хохотать, как со мной не случалось уже давно: глаза мои заволакивало пеленою слез, полной, как морские глубины, разнообразных видений, а ноздри заполняла густая опаловая влага, откуда, словно бабочки из кокона, вылуплялись слизни. Как слушатель, я как бы переносился на концерт симфонической музыки, где впадал в тяжелый, подобный столбняку, меломаниакальный транс.

Однажды, придя в себя от этого морока, Соколов принялся делать новые записи на основе воспроизведения прежних методом так называемой перезаписи – туба, бас-тромбон, рожок и офиклеид, – варьируя громкость и выстраивая музыкальную фразу по своему вкусу, посредством контроля за давлением в распираемых газами тонком и толстом кишечнике; на выходе это дало громоподобную симфонию, чье звучание словно бы повиновалось движению палочки лозоходца, с хорошо прописанными партиями для гаубиц и мушкетов из (музея) военной академии Вест-Пойнт, некогда задействованных при записи бетховенской «Битвы при Виттории» («Победа Веллингтона или битва при Виттории» Бетховена – прим. перев. ). Трансляция упомянутого произведения шла под отчаянные завывания Мазепы, а вышеназванного Соколова она навела на мысль о множественных газограммах, выполненных тем же способом последовательного наложения.

Загрузка...