Она не ожидала, что настоящий Дантес вернется так быстро и на этот раз не в том костюме, который так не шел ему. Когда несколько секунд назад он появился перед ней и вел себя с такой раздражающей заботливостью и такой нехорошей «благожелательностью», как будто она психически нездорова, она подумала, что ее предали, что он стал сообщником врачей, ее друзей и всех тех, кто вступил в заговор с реальностью и хотел помешать ускользнуть от нее. Она бросилась к нему в порыве, который уже был первым шагом большого пути. Она подняла руку и, улыбаясь, ласково погладила его лицо, оно было суровым, но глаза освещали его успокаивающей нежностью, и хотя она не могла сказать с верностью, что одеяние из голубого шелка с кружевными манжетами, туфли с серебряными пряжками, парик, белые чулки и длинная трость с набалдашником, инкрустированным мерцающими бриллиантами, были точным показателем и она могла выяснить их назначение, цель их путешествия, век и страну, все же она надеялась, что он повезет ее на тот самый праздник, о котором ей столько рассказывала Ма, праздник европейского духа, на котором Европа представала еще в таком многообещающем блеске. Казалось, Дантес прочитал ее мысли и понял, о чем умолял ее взгляд, потому что улыбнулся и покачал головой.
— Нет, — сказал он. — Я не хочу вас никак ограничивать. Европа знала другие минуты. Я говорю «минуты», потому что эти праздники были мимолетны и их великолепие угасало быстрее, чем удавалось им насладиться. Европа никогда не умела стать тем, что позволило бы ей родиться, — конкретным воплощением воображаемого. Она никогда не умела оживить свои шедевры, предоставляя музыку музыке, поэзию поэзии, разум разуму. Этим она обрекла их на изгнание, которое в двадцатом веке назовут отчуждением. Так что я повезу вас всего лишь в путешествие по мгновениям: книга, лицо, стихотворение, музыкальная пьеса, а потом ничего и никого: это просто удовольствие. Я составил программу, более или менее наугад. Сначала перекинуться парой слов с Вольтером, в Фернее, стоит послушать его рассуждения на финансовые темы. Потом Венеция, итальянская «Комедия», там играют первую пьесу некоего Гольдони. Все, кто читал, очень ее хвалят, но это явно его друзья, а такому источнику лучше не верить. Мы будем судить о ней по собственному впечатлению. Декарт, Монтень, Паскаль и прочие — они предупреждены и ждут нас. Я предусмотрел также встречу с Лопе де Вега, чьи бесчисленные произведения восхищают меня меньше, чем он сам, ибо век распущенности не знал большего успеха… Нас ждет еще около двадцати других встреч. На обратном пути советую вам не пропустить одно развлечение — увидеть Бальзака, обжирающегося в «Прокопе»… Идемте.
Он взял ее за руку. Она слышала яростный лай снаружи: оскорбленная реальность дала о себе знать. Вокруг проносились цветовые пятна, бесплотные существа, невидимые волны, которые стремились вырасти, но не осмеливались обнаружить себя слишком явно, ведь они должны были чуть-чуть сторониться ее, может быть, в воздухе была своего рода цензура, какая-нибудь тайная полиция, следившая за нарушениями приличий, из которых худшее — поставить под вопрос то, что существует, это вырождение воображаемого. Стены виллы «Италия» дрожали так, как дрожит поющий мрамор, если кто-нибудь понимает мечтательную нежность старых камней. Вокруг летали пяденицы, которые проснулись раньше времени, потому что свет был еще ярок, даже слепил глаза, и его источник был неиссякаем, словно после крушения запретов открылись двери в чудесную и непобедимую ирреальность, где подготавливается появление новых обществ.
— Идемте, Эрика…
Он увлек ее за собой.