Последняя проблема Запада

Ритмика мировой истории (учение об эонах)

Согласно закону эволюции, действие которого мы ощущаем, не будучи способны до конца его уяснить, духовные события совершаются в некоей ритмической последовательности. Пред взором, обращенным в прошлое человеческой истории, выделяются отдельные эпохи с ярко выраженными типическими чертами, определяющими духовный облик как всего общества, так и отдельных личностей. Эонические архетипы[2], изначальные душевные прообразы с резко очерченным характером, в вечной смене следуя один за другим, стремятся найти свое воплощение в живущем человеческом поколении. Развитие того или иного архетипа, его борьба против своих предшественников и преемников придает истории культуры ритм и, в известной мере, напряженность и противоречивость.

Действие эонического архетипа превосходит рамки наций и рас. Он может охватывать целые континенты. Трудно определить границы его проявления, но в сфере своего господства он пронизывает своим своеобразием все, вплоть до последнего индивида, не лишая его при этом нравственной свободы. Отдельная личность вынуждена ориентироваться на этот архетип: она может либо воплотить его, либо воспротивиться ему, но не может его игнорировать. Она вынуждена его признать. Ведь и сопротивление есть форма признания. Эонический архетип ставит великие проблемы эпохи. Он заставляет звучать доминанту, относительно которой отдельные личности в виде контрапункта ведут партию высокого голоса. Он определяет широкие духовные рамки, в которых индивидуумы, с их частными желаниями и целями, движутся в меру своей нравственной свободы.

Всякий раз, когда человечество оплодотворяется новым архетипом, повторяется начальный процесс созидания и культуру охватывает кипучее ощущение молодости. Только тогда кажется найденным смысл бытия. Все существовавшее ранее осмеивается, разрушается, отбрасывается как изжившее себя. Начинается "новое время". Но и оно постепенно стареет, уступая место более новому. Видимо, за этой сменой ионических архетипов скрывается какой-то непостижимый закон, согласно которому божественные силы вливаются в материальный мир и вновь покидают его. Об этой закономерности мы можем лишь догадываться, до конца уяснить ее нам не дано. О ней можно говорить лишь иносказательно или молчать.

Учение об эонах, которое я здесь развиваю, имеет своими истоками древнейшую сокровищницу человеческого духа: буддийское учение о кальпах[3], учение о четырех возрастах мира у персов[4] и иудеев (Книга пророка Даниила[5]), древние саги индусов и мексиканцев о вечной смене крушения и обновления мира. Эмпедокл[6] высказывал ту же мысль следующим образом: «Мир находится в вечном колебании от ненависти к любви и от любви к ненависти. Всегда бывают целые эпохи борьбы и ненависти, и также неизменно, как времена года, на смену им приходит новый расцвет более светлых времен». У Гераклита[7]эта мысль скрыта в следующем физическом определении: «Периодически происходит смена воды огнем и огня водой». С точки зрения естественных наук эту формулировку признать нельзя, но с точки зрения метафизики тут есть доля истины. Она становится очевиднее, если сделать ударение не на элементах, которые, якобы, сменяют друг друга, а на самом понятии «смена». Гераклит хотел этим сказать о ритмичности мировых событий, о том, что было для него очевидным. Но, когда он пытался облечь эту мысль в слова, он выражался неясно и говорил о воде и огне.

Во времена Средневековья и в последующую за ним нехристианскую эпоху воззрение на ритмичность мира было, хотя и по разным причинам, забыто. Средневековье, с его преобладающим чувством успокоенности, было слишком статично, Новое время с его волей к власти – слишком одержимо стремлением к прогрессу, чтобы увидеть в истории волнообразность движения – это вечное вверх и вниз. И все же мысль о ритмичности происходящего не совсем угасла. Ее можно найти у Гете[8], который усматривал в мировых процессах систолы и диастолы подобно биению некоего мирового сердца. Ее можно найти в учении Ницше[9] о вечном возвращении и в теории Шпенглера[10] о типах культуры. Ощущение эонов присутствует и в таких выражениях, как "дух времени", "дух эпохи"; в таких терминах, как готика, барокко, рококо, которые, правда, лишь в частной области культуры отражают своеобразие нескольких поколений независимо от границ отдельных народов. Наконец, слово "современник" достаточно красноречиво говорит о том, что жизнь в одном и том же эоне представляет собой не просто малозначительное совпадение по времени, а единение людей во времени, общность их судьбы, что имеет, по меньшей мере, то же значение, что и принадлежность к одной нации.

Персы и иудеи с верной интуицией ограничивали число мировых эпох четырьмя. Действительно, имеются четыре архетипа, которые сменяют друг друга и в зависимости от своего доминирования создают гармоничного, героического, аскетического и мессианского человека. Они отличаются друг от друга той жизненной установкой, которую люди принимают по отношению ко Вселенной. Гармоничный человек воспринимает Вселенную как космос, одушевленный внутренней гармонией и не подлежащий человеческому управлению или упорядочению, а долженствующий быть лишь созерцаемым и любимым. Здесь нет и мысли об эволюции, а лишь полный покой – мир достиг своей цели. Так чувствовали гомеровские греки, китайцы эпохи Кун-цзы[11], христиане времен готики. Героический человек видит в мире хаос, который он-то и должен упорядочить своей преобразующей силой. Здесь все в движении. Миру ставятся цели, определяемые самим человеком. Так чувствуют древний Рим, романские и германские народы Нового времени. Аскетический человек переносит бытие как заблуждение, от которого он пытается скрыться в мистической сути вещей. Он покидает этот мир без надежды и без желания улучшить его. Так чувствуют индусы и греки-неоплатоники. Наконец, мессианский[12] человек чувствует себя призванным создать на земле более возвышенный, божественный порядок, образ которого он скрыто носит в себе. Он стремится создать вокруг себя ту гармонию, которую чувствует в себе. Так чувствуют первые христиане и большинство славян. Эти четыре архетипа можно определить следующими ключевыми положениями: согласие с миром, господство над миром, бегство от мира и освящение мира. Гармоничный человек живет в мире и со всем миром, связанный с ним в одно целое. Аскетический человек отвращается от мира. Героический и мессианский вступают с ним в противоборство. Первый – из желания полноты своей власти, второй – во имя и по воле Бога. Гармоничный и аскетичный человек – статичны, два других – динамичны. Гармоничный человек считает замысел истории исполненным, аскетический – исключает даже возможность когда-либо увидеть это исполнение. Оба они не предъявляют своему времени никаких требований. В противоположность этому, героический человек и мессианский хотят видеть мир иным, чем тот, который им представляется. Это волнует их и понуждает к напряжению всех сил. Поэтому их эпохи активнее и динамичнее других.

Картины мира у гармоничного и мессианского человека родственны между собой. Однако то, что первый воспринимает как данность, другой видит лишь как дальнюю цель. Для обоих, однако, мир – как возлюбленная, которой они отдаются, чтобы соединиться с нею. В отличие от них, героический человек смотрит на мир как на рабыню, которую он попирает ногой; аскетический же человек – как на искусительницу, которой следует избегать. Героический человек не взывает смиренно к небу, а полный жажды власти, злыми, враждебными глазами смотрит вниз, на землю. По самому существу своему он все дальше и дальше удаляется от Бога, все глубже и глубже уходит в материальный мир. Секуляризация – его судьба; героизм – его жизнеощущение; трагизм – его конец. Мессианского человека вдохновляет не воля к власти, а настроенность к примирению противоречий и к любви. Он не разделяет, чтобы властвовать, а стремится к соединению разобщенного. Им движет не чувство подозрения и ненависти, а чувство глубокого доверия к сущности вещей. Он видит в людях не врагов, а братьев; в мире – не добычу, на которую надо набрасываться, а хрупкую материю, которую надо спасти и освятить. Им движет чувство некоей космической взволнованности. Он исходит из ощущения целостности, которую он носит в себе и которую пытается восстановить в окружающем расколотом мире. Его не покидает тоска по всеобъемлющему и стремление сделать его осязаемым.

Кто смотрит на историю именно так, как на ритмичный процесс сменяющихся в ней архетипов и их земных воплощений, тот избегает соблазна относить смысл и цель мира к далекому конечному будущему. Ему нет нужды выдавать вексель на это неопределенное будущее. Для него, как для Ранке[13], все времена «равны перед Богом», даже – героические, которые и знать не хотят о Боге. Каждый эон несет в себе смысл мира. Подобно паузе в мелодии, и безбожные эпохи имеют в космическом ритме свою функцию: лишь на фоне темных эонов светлые выступают во всей своей сияющей полноте. Только так для Божества возможно открывать себя человеческому роду. Привыкшие к свету, пресыщенные им глаза вряд ли узрели бы Божественное. Сумерки же обостряют зрение и побуждают искать свет.

История представляет собой наиболее захватывающую картину как раз в тот момент, когда одна эпоха меркнет, а за ней начинают проступать очертания новой; когда линия ритмической волны меняет свое направление; когда волна, достигнув низшей точки, прекращает движение вниз и начинает подъем на новый гребень. Это – не что иное как междувременье, апокалипсические моменты в жизни человечества. С ними приходит ощущение разрыва со всем прежним, хотя на самом деле происходит лишь вытеснение старого архетипа новым. Но переживание контраста между сегодня и вчера столь сильно, что человек смотрит на происходящее, повторявшееся и прежде бесчисленное множество раз, как на исключительный случай истории. Так появляются учения о делении истории на две части, особенно это свойственно религиям; их зарождение – это, как правило, прелюдия к целой эпохе. При этом на прошлое смотрят как на ошибку, в лучшем случае как на начало процесса, а в будущем ищут смысла и оправдания, в том числе и прошлого.

К такому междувременью относится XX век. Уже в течение десятилетий те немногие, коим доступно виденье дальних перспектив общего развития, сходятся в том, что на наших глазах что-то движется к концу. По Мережковскому[14] – это постатлантическое человечество; по Унамуно[15] – христианство; по Шпенглеру – тысячелетняя культура Запада; по Бердяеву[16] – эпоха Ренессанса; по Фриду[17] – капитализм. Это не просто отзвук настроений ’’сумерек века”, которые, как считают некоторые поверхностные умы, свойственны исходу каждого столетия, – как будто внутренний ритм истории определяется датами, произвольно надуманными человеком.

Мы живем в переходное время, и это делает его столь же подвижным, сколь и противоречивым. Наше время преисполнено не только пессимизма, но и надежд. Над ним в одинаковой мере парит и роковое предопределение, и обетование. Мы переживаем несколько десятилетий мощных потрясений между угасающей и нарождающейся эпохами. Таким образом, на наших глазах умирает не раса и не культура – умирает эпоха.

В последнее тысячелетие на европейской почве оставили свой след две эпохи: готическая и прометеевская. Готическая, возникшая из духовных потрясений XI века, продолжалась вплоть до XVI века и была воплощением архетипа гармонического человека. (Чтобы быть правильно понятым, подчеркиваю, что понятие "готическая" я не ограничиваю ни пространством германской расы, ни сферой влияния художественного стиля – готики). Насквозь пронизанный ощущением вечности, готический человек обращал свой доверчивый взор вверх. Все молитвеннее тянулись вверх его храмы, и забывалась им юдоль земная. Готический человек заботился только о спасении души, об обращении к Богу и упокоении в лоне Его благодати. Однако между 1450 и 1550 годами происходит мощный поворот – переход в прометеевскую эпоху, отмеченную знаком героического архетипа. Новый человек обращает свой взор к земле, заглядывая в дали дальние вокруг всего земного шара, а уже не в выси безмерные. Лишь в результате этого начинаются физические и географические открытия, и речь уже идет не о спасении души, а об овладении миром. Новый человек жаждет быть господином земли и поэтому хочет быть без Бога. Я называю его прометеевским человеком по имени гордого титана, восставшего против богов, коварного владыки сил природы, провидящего (προ-μηθέω)[18], возжелавшего создать мир по своему плану. Прошло 500 лет; и опять мы на пороге новой эпохи. Сегодня над прометеевской культурой нависли черные тучи рока, из которых вот-вот поразят ее смертельные молнии. Европа идет к самой кровавой своей катастрофе, приближается к концу, неизбежно заложенному в ней от рождения. Этой роковой судьбы уже не изменить. Камень катится, и не только с 1914 года – он катится в течение четырех столетий. Но на горизонте уже брезжит нежная утренняя заря нового мира – провозвестница иоанновской эпохи с мессианским архетипом человека. В ней обнаружатся черты, родственные с эпохой готической, а потому ее будут столь же почитать и ею восхищаться, сколь прометеевский человек презирал ее и ненавидел. Теперь Европа всеми силами стремится к идеалам, которые существовали в Средневековье. А потому она все настойчивее, хотя и бессознательно, пытается в некоем акте всеобщего уничтожения освободиться от всего, что лежит между готикой и нынешним днем. Именно к этому с необычайно демонической страстью движется развитие последних десятилетий. Новый эонический архетип ищет своего воплощения в человеке. Запад, магически увлекаемый образом нового, начинает ненавидеть завершающуюся эпоху, которая еще стоит в плену другого архетипа. Я называю этот новый эон иоанновским, по Евангелию от Иоанна, поскольку ему в высшей степени свойствен дух согласия, любви и примирения. Особенно думаю я о стихе 17, 21, в котором пламенное желание переходит в молитву: «Да будут все едино». Эта борьба за всеединство и станет основополагающей чертой иоанновского человека.

Тут возникает одна трудность: несомненно существуют сообщества людей, проникнутые духом единого эона и все же совпадающие друг с другом не во всех существенных чертах. Есть национальные различия. Отдельные народы обладают свойствами, которые иногда переживают смену архетипов. Да, широко распространено мнение о наличии ярко выраженных национальных характеров, народной души, не подвластной влиянию времени. Следовательно, в жизни общества должны одновременно действовать переменные и постоянные факторы. Перемену вызывают эонические архетипы. Но что же тогда действует как постоянные силы истории?

Прежде всего это – дух ландшафта или земли, genius loci[19], который пересекается с духом эпохи. Наряду с эоническими архетипами земля и климат соучаствуют в формировании человека. Они накладывают на его лик те черты, по которым и различаются народы и расы. В молитвах местным богам отдается должное как раз этим силам, этим чарам пространства, этому статичному принципу истории. – Из духа земли вырастает душа народа. Этот дух определяет его постоянные национальные качества. В бесконечно широких, беспредельных равнинах человек особенно ощущает свою малость, свою затерянность. Величаво и спокойно взирает на него вечность, увлекая его от земли. Так зарождаются религии. Как много значили в религиозных судьбах человечества степи Китая и России, равнины Индии, пустыни Сирии и Аравии! Божественное просветление снизошло на Будду на широких равнинах Патны. Основатели других религий, как Христос, уходили в пустыни, чтобы восприять откровение. – Совсем иной человеческий тип порождают горы. Если степь безымянна и безгранична, то в горах каждая вершина и долина имеют свое название и свою индивидуальность. Это способствует укреплению в человеке самостоятельности и в то же время – себялюбия, оригинальничанья; защищает от искусственной централизации, но и создает опасность раздробленности. Примеры тому – Эллада и Швейцария.

Суровая местность делает человека твердым, деятельным, заботящимся о будущем. Теплые, плодородные края развивают в нем склонность к созерцательности. Резкая грань между Севером и Югом, не объяснимая свойствами крови, проходит через большинство народов земли – итальянцев, испанцев, французов, немцев, через Китай с его северным городом (Пекин) и южным (Нанкин), через северо-американский континент, где различие между северным и южным человеком вылилось в самую кровавую войну американской истории. Америка во всех отношениях является примером чар пространства, обусловленности души местом обитания. Американский континент, на который столько рас выбрасывают свой живой товар, обладает силой вылепить из этой смеси кровей новый тип, заметно отличающийся от тех народов, чью кровь он в себя вобрал. За фасадом отпочковавшейся от Европы цивилизации оживает древняя индейская душа, например, в преступных сообществах больших городов. Другим примером такого рода являются евреи, развивающиеся по-разному в зависимости от страны своего проживания. Еврей в Германии гораздо ближе немцу, еврей во Франции ближе французу, нежели оба они – еврею русскому. Мрачная мистика хасидов[20] могла созреть только на восточной почве, в то время как кристально ясная система Спинозы[21] там не появилась бы никогда. Третий пример формирующей силы земли я приведу из русской истории. Великий Князь Киевский Владимир, обративший русских в 998 году в христианскую веру, внук норманна Ингвара, то есть Игоря, был нордического происхождения[22]. Тем не менее из-за своего мягкого, ровного характера он был воспринят как истинно славянский князь, которого народ прославил. В национальную историю России он вошел как Святой Владимир.

Силы почвы фундаментальнее и прочнее сил крови. Почвенные силы меняются лишь в ходе миллионов лет, и если подойти к ним с короткой меркой человеческой истории – то они покажутся постоянными, в то время как силы крови, как все живое, подвержены законам старения. Тонкое чутье в этом плане проявляют англичане, когда они в вопросах национальной принадлежности отдают предпочтение ’’праву территории” – jus solis перед "правом крови" – jus sanguinis: каждый человек, родившийся на английской земле, получает английское гражданство вне зависимости от происхождения своих родителей и их гражданства. – Народы и расы не есть нечто изначальное – они являются образованиями, формируемыми уже духом ландшафта. Поэтому, проживая на одной и той же территории, чуждые расы становятся сходными, а родственные, обитая на разных землях, становятся непохожими. Можно ли представить себе более резкий контраст, чем между индусами и германцами, – а ведь они принадлежат к одной, индо-германской расе. Романские народы и германцы отличаются от индусов больше, нежели от семитов Ближнего Востока. Достаточно сравнить правовые способности древних вавилонян (Хаммурапи[23]), законническую религию иудеев, культуру юриспруденции римлян, идею оправдания у лютеран – с отличным от этого идеалом ненасилия у индусов (ахимса) от Вед[24] до Ганди[25], с отвращением к власти у русских от их истоков до Л. Толстого, дабы убедиться, что линия раздела проходит через эти расы посредине: индусы и русские стоят по одну сторону ее, семиты, римляне, романские народы и германцы – по другую. Происхождение многих русских писателей и поэтов показывает, насколько силы земли влиятельнее сил крови. И как раз те из них, кто считается истинно русскими по духу, имеют в своих жилах большую примесь чужой крови. Среди ближайших предков Пушкина был негр, у Лермонтова – шотландцы, у Жуковского – турки, у Некрасова – поляки; Достоевский по линии отца был литовцем; Л. Толстой – потомок немцев-переселенцев. В отличие от них, Тургенев – чистопородный русский, но как раз он из всех производит наиболее западное впечатление!

Кровь и земля – два различных элемента, которые в понятийном плане не имеют между собой ничего общего. Принципом крови руководятся кровные кланы, союзы людей одной крови, независимо от того, где они проживают. Принцип земли обусловливает территориальное единство людей, обитающих на данном пространстве вне зависимости от их крови. Внутреннее противоречие обоих понятий является предметом спора, касающегося личностного и территориального принципа современного уголовного и гражданского права. Дух ландшафта обусловливает различия в пространстве, дух эпохи – различия во времени. Если бы не было (расообразующего) духа ландшафта, то люди одной и той же эпохи были бы везде одинаковы в своих основополагающих духовных качествах. Если бы не было (расоизменяющего) духа времени, то люди одной территории были бы в сути своей всегда похожими. Одной из расхожих бессмыслиц современности является формула "кровь и земля", будто оба этих понятия выражают одно и то же.

Наиболее резкие возражения против учения об эонах выдвинут, конечно, представители расовой теории. Согласно их концепции, расы и народы являются носителями судеб мира, влияние же окружающей среды, природы, климата, национальной истории не имеет большого значения. Силы эона, в этой трактовке, имеют мешающий характер "поперечных волн", действие которых, по возможности, надо пытаться исключить. Пестрота истории объясняется у них сменой наций, из которых каждая в свой черед берет на себя лидерство. Изменения внутри каждого народа объясняются различными стадиями его зрелости. Однако законы природы, которым народ в целом несомненно подчиняется как организм, сами по себе еще не вызывают радикальных изменений в жизни народа. В этой связи открытым остается вопрос: чем объяснить, что целый народ – хотя бы те же греки – заканчивает свое развитие на полюсе, противоположном исходному? Ведь превращение в свою противоположность не заложено изначально в сущности организма. – Люди одной крови, но различных эпох, отличаются друг от друга не только возрастной Стадией своей расы, но и в своей основе, всем своим существом. Великую эпохальную перемену XVI века нельзя объяснить феноменом крови. Было бы неубедительным рассматривать Реформацию как "подростковый” протест германских народов на пороге их половой зрелости. Скорее здесь действует принцип духовный, который уже не объяснить из ощутимой действительности, и принцип этот – смена эонических архетипов. Надо оставить попытки рационального его объяснения, смирившись с тем, что он таковому не поддается. Не стоит распылять свои силы в поисках материальных причин, которые ничего не могут доказать. Так, в 1500-е годы не великие открытия изменили настрой души. Наоборот, открытиям предшествует влечение к ним. Открытия не порождают новое жизнеощущение, а лишь подтверждают его наличие. Они являются не причиной, а следствием больших душевных перемен. Почему они происходят, почему как раз в данное время и в данной форме, – вопросы, покрытые метафизической тайной.

Расовая теория принуждает к зоологическому пониманию истории, когда на судьбы человеческой культуры смотрят с точки зрения развития биологического вида. Эта теория столь же материалистична, как и экономическая трактовка истории в марксизме. В противоположность той и другой, эоническое учение – как иррациональное понимание истории – делает акцент на духовной стороне человеческого существования, возвращая человеку его достоинство и самоуважение, которых его лишили материалистические утверждения.

Итог вышеизложенных соображений я могу резюмировать следующим образом. Есть два фактора, определяющие человеческую историю: постоянная власть земли и переменная власть эонических архетипов. Взаимодействие и противоборство этих двух противоположных принципов – земного и духовного, борьба между архетипами, сменяющими друг друга, определяют как содержание судеб человеческой культуры, так и трудность ее научного объяснения.

Смена эпох исключает возможность формирования стойких черт национального характера. Есть только отдельные национальные свойства, а именно – связанные с силами земли. Проявляются они с разной силой – в зависимости от того, с каким эоническим типом они совпадают. Также и способ, которым человек приноравливается к ландшафту и к его воздействию – доверяясь ли ему или абстрагируясь от него, – есть характерная черта эпохи. Поэтому даже постоянные свойства нации порою неустойчивы в интенсивности своего проявления. Они могут доминировать в общем духовном облике народа, а могут и затеняться другими свойствами так сильно, что становятся едва различимыми.

Когда постоянные черты нации совпадают с основополагающими чертами эонического архетипа, народ достигает вершины своей культуры, что может совпасть, а может и не совпасть с апогеем его политической мощи. Если дух ландшафта родствен духу эпохи, они притягивают друг друга и усиливают свое воздействие. Если же они разнородны, то ввергают людей в мучительные судороги и конфликты. Россия двух последних столетий являет собою потрясающий пример такого возможного противоречия между духом ландшафта и духом эона. – Развертывающийся во времени архетип не везде встречает одинаковые местные условия. Где-то он находит благоприятный для себя уклон, по которому легко и свободно скользит в реальную жизнь. Где-то он наталкивается на упорнейшее сопротивление. Соответственно, судьба эона связана с характером ландшафта довольно своеобразным способом. Иначе говоря: каждая эпоха имеет свои региональные основы и предпосылки развития. Эти тонкие взаимоотношения между эоном и ландшафтом открылись пророку Даниилу, когда он предвидение о четырех возрастах мира связал с идеей о четырех царствах – гениальное прозрение во тьму веков. Вот что прозрел Даниил, хотя и не высказал этого четко: со сменой эона меняется и арена истории. На передний ее план выступают те народы, которые благодаря своим постоянным национальным свойствам, то есть силам своего ландшафта, имеют благоприятные условия для реализации человеческого типа, предписываемого всей эпохой. Отсюда становится понятным возвышение Пруссии среди других немецких племен, все возрастающий перевес немецкого Севера над Югом и Западом; и этот перевес становится тем более очевидным, чем больше происходит вытеснение готического архетипа * не только в Германии – архетипом прометеевским. Немец не потому становился все более пруссаком, что Пруссия захватила лидерство в Германии, а наоборот: Пруссия возвысилась потому, что племенные свойства сделали ее наиболее пригодной для воплощения общего идеала того времени. Пруссак, как и его ландшафт, – холоден, трезв, расчетлив, лишен фантазии, интересуется только политикой, предпринимательством и войной. Именно такому человеческому типу суждено было, в известных пределах, взять на себя роль духовного лидера в эпоху безрелигиозности и земных интересов. Пруссак, наряду с англосаксом, был образцом своего времени. Таким, каким он в принципе был всегда, теперь старался стать каждый. Ему подражали и русские со времен Петра I, и итальянцы со времен Муссолини, и японцы в течение ряда десятилетий.

Эмансипация и рост власти евреев в последние 150 лет тоже пример того, что народ становится душевно и духовно тем влиятельнее, чем больше его постоянные свойства характера соответствуют архетипу эпохи. Находящийся в плену прометеевского идеала европеец – особенно северный, с его деловой хваткой и рационализмом – все больше уподобляется еврею диаспоры и все больше поддается еврейскому влиянию. В готическую эпоху считалось позорным делать гешефт и заниматься ростовщичеством. Сегодня же восхищением и признанием пользуется тот, кто делает это с успехом и без всякого зазрения совести. В Прометее все заметнее проступает облик Агасфера[26] – вечного, гонимого жида. Но это происходит не потому, что евреи в течение многих поколений целенаправленно стремились к европейскому образу мышления, который наиболее соответствовал их собственным интересам. Для этого у них нет ни духовной, ни материальной власти – духовной особенно. (Безнадежное невежество евреев постоянно обличается в летописях Средневековья как одна из самых ярко выраженных их черт.) Скорее получилось так, что те душевные изменения, которые со времен Реформации произошли у западноевропейцев, пошли на пользу евреям и те смогли воспользоваться этими изменениями, не будучи их причиной.

Готическая эпоха создала духовное единство западной Европы. До этого в Европе были лишь племена и народности. С угасанием готики здесь остались опять-таки лишь отдельные образования – национальные государства. То, что мы сегодня еще имеем от западного чувства общности, – лишь жалкие остатки драгоценного наследия, почти полностью растраченного. Понятие и реальность западной Европы – в готической культуре. Эта была синтетическая культура. В ней преобладали цементирующие силы. Потому одной из главных ее задач было устранить противоречия между Севером и Югом и не допустить региональной раздробленности. В римских походах германских императоров, в создании Римской империи германской нации[27], даже в спекулятивной схоластике того времени обнаруживается твердая решимость к слиянию готически-христианской культуры с античной культурой Средиземноморья. Тем не менее, напряженность между Севером и Югом чувствовалась на протяжении всего готического эона; она проникла и вглубь прометеевской эпохи. Даже жизнеощущение Гете еще у нее в плену. Вторая часть "Фауста" представляет собою грандиознейшую, хотя и неудавшуюся попытку примирения Севера с Югом, германцев с греками. Вместе с романтизмом[28], последним отзвуком готической культуры, иссякает и притягательная сила Юга. Что для сегодняшнего европейца античная культура? Воспоминанье, миг отдохновенья, любительское увлечение – но только уже не судьба!

В прометеевскую эпоху господствуют разъединительные силы, сказывающиеся незамедлительно и в региональном плане. Прометеевская культура начинает с отпадения Севера от западной Европы. Сначала это произошло в церковной сфере – в виде Реформации. В политике дело Лютера[29] повторил Фридрих II Прусский[30]. В обоих случаях речь идет об одном и том же – о протесте Севера, о покушении на европейское единство. Прометеевская культура уже не ищет дружбы с культурами Средиземноморья, они противны ей, и она старается от них отделаться. "Прочь из Рима" – вот ее лозунг. Новая культура – это культура нордическая. В резком проведении Шпенглером различия между фаустовской[31] и античной культурами, в отрицании им какой бы то ни было зависимости одной от другой – это своеволие нордической культуры проявилось с предельной отчетливостью. Чем больше она утверждалась, тем дальше на Север сдвигался центр тяжести европейской культуры. В упорном трудолюбивом человеке северных стран героический архетип нащупал для себя благодатный материал. Развитие идет с точным соблюдением законности, без рывков, постепенно. Проходят еще столетия – пока Север начинает доминировать. Даже XVI век принадлежит еще итальянцам и испанцам. XVII век французы с полным правом называют своим grand siècle[32]. Затем лидерство переходит к Германии. Наконец, очередь доходит до англосаксов и скандинавов. Тем самым отход Севера от единой Европы и его победа становятся очевидны. Нижнегерманцы и англосаксы, пруссаки и пуритане[33] – и есть, собственно, титаны современной технократии.

В иоанновскую эпоху центр тяжести культуры снова сместится. Потому что эон мессианского человека с его религиозной душой не может смириться с духовным лидерством северных народов, привязанных к земному. Он передаст лидерство в руки тех, кто обладает склонностью к сверхмирному в виде постоянного национального свойства, а таковыми являются славяне, и в особенности – русские. Грандиозное событие, которое сейчас готовится, – это восхождение славянства как ведущей культурной силы. Возможно, это кому-то режет слух, но такова судьба истории, которую никому не дано остановить: грядущие столетия принадлежат славянам. Северная культура идет к своему концу, ее место занимает восточная культура. Иоанновская эпоха будет эоном славян.

Для обретения более широкой перспективы при рассмотрении проблемы Восток-Запад придется начать речь издалека, чтобы не свести ее к вопросу сугубо специальному, историческому или политическому. Чтобы понять сущность взаимосвязей и взаимоотношений между Востоком и Западом во всей полноте, надо поставить их в широкие рамки всемирной картины. Надо увязать их с последними вопросами человеческого бытия. Иными словами: надо сделать их предметом философского рассмотрения. Кто занимается историей, не будучи философом, тот просто хроникер.

У русских, с их четко выраженной способностью к цельному созерцанию, всегда было сильно развито чувство, что ничто не следует рассматривать в отдельности.

Как только они стали заниматься собой, их мысль – от Чаадаева[34] до евразийцев[35] – вертится вокруг вопросов: кто мы по отношению к Европе? Неполноценные или просто более молодые? Или совсем другие? Запоздавшие последыши европейской культуры или провозвестники новой культуры Востока? Эти вопросы сводятся к одному, более общему: что разделяет народы – разница в возрасте или противоположность типов? А это уже касается последних проблем: каковы определяющие факторы истории? В чем ее смысл? Кто рассматривает судьбы народов в такой плоскости, тот расширяет рамки их исследования до всеобщей философии культуры. Именно так будем рассматривать эти проблемы и мы.

Противоречие между Западом и Востоком как проблема культуры

Чувство неуверенности и подавленности впервые закрадывается в прометеевскую культуру с именами Руссо[36] и Шопенгауэра[37]. Возникают симптомы культурной усталости, пресыщенности, духовных падений. Европейский континент охватывает нарастающее беспокойство, которое неизменно сопутствует чувству гордости за свою культуру и осознанию прогресса, что приводит в конечном счете к отрицательной оценке любой культуры, в том числе и существующей. Появляется целый ряд пессимистически настроенных философов культуры – от Шопенгауэра и Ницше до Шпенглера и Клагеса[38]. Все они – больная совесть Европы. Первым, кто не просто смутно почувствовал этот процесс, но и четко осознал, будучи в стороне от него, – был, однако, Киреевский[39]. Уже в 1852 году он высказал смелое утверждение, что Европа стоит на пределе своих возможностей и в своих ведущих умах она пришла к осознанию или, во всяком случае, к предчувствию своей узости и односторонности. Чем сильнее теряла она внутреннюю уверенность, тем более заискивающе обращала свой ищущий взор на другие культуры. Этим объясняется все ее увлечение древними греками. Так покинутый красавицей и павший духом мужчина вновь добивается ее благосклонности. «Каждый по-своему является греком» – этого требования Гете греки не предъявляли даже к себе. Разве в этом стыдливом взгляде, искоса бросаемом на Элладу, не угадывается краска смущения и весь характер классицизма как бегства, родственного в своем главном чувстве романтизму и слившегося с ним в Бёклине[40], Маре[41] и Фейербахе[42]? – Прометеевский человек ищет вокруг себя чужие ценности, поскольку собою он уже не удовлетворен. И в этом плане поворотный пункт был обозначен Шопенгауэром, Он первым обратил внимание своих современников на мир Индии, и хотя он не мог пробудить в себе индусского жизнеощущения, все же он ввел древнеиндусскую мудрость в свое по-гречески воспитанное сознание. Тем самым он не только положил начало скептической критике культуры, но был первым в ряду тех, кто стал искать в Индии дополнительные ценности для прометеевского человека. За Шопенгауэром последовали по этому пути Вильгельм фон Гумбольдт[43], Э. фон Гартман[44], Рюккерт[45], Дейсен[46], К.Е. Нейман[47] и многие другие. Но еще до них два других ума, порожденных Европой, – Лейбниц и Гете – высказали предположение, что только совмещение восточного и западного душевных типов могут создать цельного, совершенного человека. Лейбниц[48], с его устремленностью к гармонии и сглаживанию противоречий, рекомендовал – в "Novissima Sinica" – создание западно-восточных академий для поощрения духовного обмена (одну из них он предусматривал и в Петербурге). Гете свое восхищение Востоком высказывал в "Западно-восточном диване”: «Признайте же – поэты Востока Выше нас, поэтов Запада».

Это уже не высокомерие Европы по отношению к βάρβαροι[49] и язычникам. И Лейбницу, и Гете виделся, пока еще смутно и расплывчато, мощный идеал всеобъемлющей единой западно-восточной культуры. «Божий Восток, Божий Запад…», «Восток и Запад больше не разделить…»

На последнем этапе этого развития прометеевский человек сталкивается с самым юным носителем восточного духа – с русскими. Тут надо назвать прежде всего имя Гердера[50]. Даже славяне считают его своим пробудителем, отцом их духовного возрождения, каковым он и стремился прослыть. Во всяком случае, он был первым европейцем, кто смог, полный участия и любви, проникнуть в русскую сущность – особенно во время своего пребывания в Риге (1764–1769) – и высказать об этом мысли, для того времени совершенно необычные. Он писал о культурной усталости Европы еще до появления Гете, и он назвал Россию страной будущего для человечества – еще до того, как Державин создал оду "Бог”, одно из самых ранних русских поэтических произведений. Но самое удивительное в том, что свои большие надежды на Россию он связывал не с юностью русского народа и нерастраченностью его сил, а с неповторимостью его души. Он видит в русских будущих носителей высшей человечности, прирожденных освободителей и обновителей человеческого рода, единственных, кто способен и достоин воплотить в себе гердеровский идеал добра – и это в 1765 году, за сто лет до появления "Преступления и наказания" Достоевского. Это было поистине одно из величайших прозрений, когда-либо выпадавших на долю европейца. Гердер предостерегал русских от втягивания их в «европейскую суматоху». Он хотел, чтобы они оставались восточными людьми. Он видел их национальную миссию в единении европейской и азиатской жизни. Гердер никогда не увлекся бы так славянской сущностью, если бы сам, хотя бы частично, не носил ее в себе. В Гердере много славянских черт, достоинств и недостатков. Он подвижен, порывист, полон противоречий, незрел, гениален, подвержен малейшему впечатлению. Предтеча романтизма, он любит кажущееся произвольным многообразие всего растущего. Он ненавидит Канта[51] и жесткие правила рационализма. Он – "un Prussien libéré"[52]. Но, имей он душу Декарта[53] или Канта, он никогда не полюбил бы русских, а кто их не любит – тот никогда и не поймет.

Ряд европейцев, обращавшихся в своих поисках к русскому Востоку, находит продолжение в лице Франца фон Баадера[54], писания которого оказывали длительное влияние на Чаадаева и которые с большим увлечением читал царь Александр I. Баадер принадлежал к тем немногим западным мыслителям, которые вспомнили о существовании восточной формы христианства. Столь серьезные исследования о восточной Церкви, как у Баадера, стали снова появляться в европейской литературе только в XX веке (например, Карл Голль[55] и Фридрих Гейлер[56]).

Европа послеромантического периода совершенно отвратила свой взор от русского Востока. Все сильнее проявлялась национальная гордыня западных народов, уже не желавших заимствовать что-либо у других культур. Все смелее, от успеха к успеху, вторгалась современная цивилизация в сферу техники и точных наук. Прометеевская культура стояла в зените своих достижений, своей действенной силы и гордого самоосознания. Она казалась себе вершиной и оправданием всех доселе существовавших культур и уже не ощущала потребности в заимствовании из других культурных ценностей. В упоении прогрессом замолкли голоса предостерегающих и сомневающихся. Отстраненно и одиноко протекала во времени струя культурного пессимизма Ницше. Примечательно для тогдашних настроений, что появившийся в 1880-е годы первый немецкий перевод "Записок из мертвого дома" Достоевского остался совершенно незамеченным. С трудом было продано 150 экземпляров, остальное пошло в макулатуру. Правда, со временем весьма благосклонно были встречены некоторые шедевры русского искусства, музыки и литературы, но в целом Россия была для Запада страной, духовные ценности которой оставались столь же невостребованными, как и богатства ее недр. Те же, кто мог бы стать самым активным посредником между Западом и Востоком – балтийские немцы, – как раз пустили в ход самые неверные суждения о русских. (Взять, например, Гарнака[57] с его критикой восточной Церкви.) Они смотрели на Восток с предубеждением, с ощущением некоей противоположности себе, с ненавистью или страхом, почему и не поняли Востока, однако сумели сделать вид, будто понимают его. Мнение, что Россия является отсталой частью Европы, больше всего утверждалось именно балтийцами.

До 1917 года русская культура и русский характер были почти неизвестны Западу. Там знали главные произведения Л. Толстого, Тургенева, Достоевского, несколько симфоний и опер Чайковского, возможно, несколько народных песен и романсов, возможно, несколько произведений Горького или Андреева. И это все. Пушкина, Лермонтова, Гоголя или Чехова знали лишь понаслышке. О Тютчеве, Некрасове, Островском и Арцыбашеве[58] даже не слышали. Вопрос о том, есть ли у русских своя философия или живопись, на Западе даже не ставился. Когда один из моих друзей в 1910 году порекомендовал немецкому философу Зиммелю[59] работы В. Соловьева[60], Зиммель с удивлением признался, что такого имени никогда не слыхал. Интересно, что бы сказали на Западе об образованном русском, который не знал бы имени Лейбница? Возможно, в некоторых книгах по истории искусств упоминались парой строк картины Верещагина или Репина, но другие русские живописцы, как демонический Врубель, талантливый портретист Серов, рано умерший Рябушкин, задумчивый мастер пейзажа Левитан – и по сей день остаются неведомыми для Запада величинами. И это в то время, когда техника передвижения все больше сокращает расстояния между странами, а народы, занимаясь раскопками, ищут самые незначительные изделия умерших поколений с таким усердием, как если бы речь шла о спасении души. Парадоксальность этого явления, кажется, еще не дошла до сознания Запада.

Война 1914 года изменила ситуацию. Прежде всего эта перемена коснулась тех народов, которым пришлось скрестить оружие с русскими. Миллионы немцев и австрийцев ринулись в неведомое пространство Востока, поставив перед собой и своими народами вопрос: кто же они такие – эти русские? Вслед за этим большевицкая[61] революция с ее непостижимыми загадками вновь магически приковала взоры Запада к Востоку. К тому же после войны сдерживаемая какое-то время самокритика Запада вспыхнула с новой силой, похоронив или поколебав удобное высокомерие прогресса и чувство безопасности цивилизации. Настроение упадка стало доминировать не только у побежденных народов, и это снова заставило Европу искать помощи за пределами своей культуры. Наконец, в 1918 году происходит событие эпохального значения – русская эмиграция. Она, хотя это сейчас и мало кто видит, является для взаимоотношений Востока и Запада, а следовательно, и для духовной судьбы Запада чем-то более значительным, чем тот поток культурных людей, который хлынул в Европу в 1453 году после захвата турками Константинополя. Только с этим явлением можно в какой-то степени сравнить русскую эмиграцию, но она никак не напоминает эмиграцию из Франции в период религиозных и революционных потрясений. Стоит только представить себе: три миллиона человек с Востока, принадлежащих большей частью к духовно ведущему слою, влились в европейские народы и возвестили им культуру, которая до того времени была Западу почти неизвестна и недоступна. Это событие должно вызвать длительные последствия, которые станут отчетливо видимы лишь спустя десятилетия. Поэтому 1918 год являет собою глубокий перелом в духовных связях Востока и Запада. С этого времени на Западе оживился и стал расти не просто интерес к ценностям русской культуры, но и понимание ее, и это относилось, в отличие от прежнего, не только к музыке и литературе, но и впервые – к русской философии и к русской форме христианства. В новых, написанных в изгнании работах и в новых журналах, издающихся на языках приютивших их стран, русские мыслители и писатели, нередко в сотрудничестве с европейскими учеными, обращались к окружающему их образованному миру и находили доступ к западным читателям легче, чем прежде в России. Я не упускаю из виду, что влиятельная сила русскости в последние годы несколько ослабла. Кое-где ненависть к большевизму приводит к отрицанию всего русского вообще, препятствуя тем самым оживлению Запада Востоком. Не отрицаю я также и того, что увлечение русскими в первые послевоенные годы было отчасти модой, которая прошла, не оставив заметного следа. Тем не менее в глубине прометеевской души эволюция неудержимо продолжается. Стремление на Восток не дает ей покоя как неизбывная тоска по какому-то восполнению, как потребность закрыть в себе некий пробел – и этот голос культурной совести нельзя надолго ни усыпить, ни дезориентировать пустым фразерством. Прометеевская культура, согласно присущему ей внутреннему закону, стихийно стремится к русскому из ощущения своей ущербности. Славянский Восток идет навстречу этому стремлению, но совсем по другим мотивам: его толкает на это не щемящее чувство собственной недостаточности, а пьянящее чувство избытка. Европа никогда не испытывала такого чувства, а потому она никогда и не претендовала на какую-либо миссию по отношению к России. В лучшем случае она жаждала экономических выгод, концессий. Россия же – почти целое столетие – вынашивает по отношению к Европе мысль о своем призвании, что в конечном счете стало русской национальной идеей. Россия не стремится ни к завоеванию Запада, ни к обогащению за его счет – она хочет его спасти. Русская душа ощущает себя наиболее счастливой в состоянии самоотдачи и жертвенности. Она стремится ко всеобщей целостности, к живому воплощению идеи о всечеловечности. Она переливается через край – на Запад. Поскольку она хочет целостности, она хочет и его. Она не ищет в нем дополнения к себе, а расточает себя, она намерена не брать, а давать. Она настроена по-мессиански. Ее конечная цель и блаженное упование – добиться всеединства путем полной самоотдачи. Так думал Соловьев, выразив в 1883 г. такую примечательную мысль: «Будущее слово России – это сказанное в союзе с Богом вечной истины и человеческой свободы слово примирения между Востоком и Западом»[62].

Восток и Запад – не только географические понятия, но и понятия, определяемые строем души. Расколотая, тесная, разъединенная Европа подчинена иному духу ландшафта, нежели Азия с ее безграничной далью равнин. Местные условия и возможности диктуют Европе формирование человеческого типа, отличного от восточного. Азия стала истоком всех больших религий, Европа не дала ни одной. Лишь единственный раз на Западе появилась культура, обусловленная религией, – в эпоху готики – и то натолкнулась на сопротивление и нападки. Дважды, в эпоху Древнего Рима и прометеевской культуры, стояла Европа под знаком героического человека, который очень редко возникает в Азии, за исключением разве семитских народов.

Проблема Востока и Запада – это прежде всего проблема души. Она была темой уже древнегреческой культуры, пытавшейся подчинить строгим эллинистическим формам богатое наследство Востока. То же самое внутреннее противоречие между восточным и западным мироощущением раскололо и Римскую империю, как позже и христианскую Церковь – на восточную и западную части. В Средневековье западно-восточная проблема представлялась как противостояние между христианством и исламом. Даже Гете застал ее в этом виде. Сегодня она предстает перед человечеством в своем новом, возможно, последнем обличье: как противоречие между Россией и Европой. Этой темой вдохновилась русская мысль в сороковых годах прошлого века, ею же заканчивает ныне и европейская мысль. Это первая проблема иоаннической и последняя – прометеевской культуры, главный вопрос будущей духовной жизни, а не просто вопрос внешней политики для России и Европы! Между восточной и западной установками души намечается сближение большого размаха, которое определит культурную судьбу грядущих поколений. Ибо только в направлении примирения, взаимооживления и взаимооплодотворения можно найти решение этой грандиозной проблемы. Здесь ни одна из сторон не может повергнуть другую, а может только проникнуть в нее. Никогда прежде, даже во времена римских цезарей, не была Европа столь далека от понимания Востока и его души, как в прометеевскую эпоху. Противоречие между Востоком и Западом достигло высшей точки своего напряжения, но столь же велико и стремление к его изживанию. Напряжение это старо, как мир, но осознанная борьба за снятие его еще не настала, по крайней мере в Европе. Это будет самой последней и самой серьезной темой для европейского духа.

Какие возможности при этом появятся! Какие перспективы откроются перед примирившимися континентами Запада и Востока! Какая цель – слить снова воедино распавшееся на две половины человечество, полностью использовать душевные возможности, распределенные между двуми существенно разными частями земли, создать новый человеческий тип, вбирающий в себя лучшие черты Востока и Запада! Вот она – проблема взаимоотношений между Западом и Востоком, и никак не меньше. Проблема последняя не только хронологически, перед которой поставлена Европа, но последняя и в плане эволюции духа, которую вообще можно себе ставить. Не странно ли видеть в такой ситуации умные головы, с необычайным воодушевлением считающие тычинки цветка или комментирующие древнее морское право Амальфи[63]! Как можно заниматься такими пустяками в то время, когда на горизонте вырисовываются очертания грандиознейшей духовной задачи, когда-либо стоявшей перед человечеством: задачи примирения Востока и Запада, рождения восточно-западной культуры.

Задача живой мысли состоит в том, чтобы довести смутное подспудное течение эпохи до ее сознания. Применительно к настоящему это означает развертывание проблемы взаимоотношений между Западом и Востоком во всей ее значимости и трудности. Дело не в том, чтобы воспротивиться натиску чужих народов: для этого было бы достаточно выставить армию. Дело в том, чтобы дать когда-нибудь возможность душевным токам восточного и западного мира пронизать друг друга для взаимного оплодотворения. – Академическая философия Запада до сих пор едва ли замечала этот вопрос. Если же ее натолкнуть на него, она сочтет его второстепенным и ненаучным, поскольку смотрит только назад и коллекционирует только былое. Тем самым философия низводит себя на уровень всего лишь истории философии. Она ничего не дает нашему поколению, изголодавшемуся по ясности и правде, нашему горячему стремлению к обновлению человеческого рода. Истинная же философия приближает будущее. Она не плетется в хвосте событий, а подготавливает их. Она сама – частица и фактор истории, сила, участвующая в формировании истории. Более того: она одна из влиятельнейших сил в судьбе человечества.

Историю русской души и духа нельзя представить себе без оглядки на Запад, без строгого сравнения с ним. Пытаясь уяснить противоположный для себя образ европейца, русские надеялись обрести ясность и относительно самих себя. В этой книге впервые сделана попытка пойти таким же путем в понимании Европы. То есть речь идет о самопознании Европы путем контраста.

Если какой-нибудь народ хочет познать себя, для этого он имеет разные возможности. Наиболее неподходящим я считаю самый распространенный метод – исторический. Народ не может познать себя, заглядывая в свою историю, поскольку он не будет выводить объяснение настоящего из прошлого, а наоборот: будет из близкой перспективы вглядываться вглубь с неосознанным желанием санкционировать прошлым настоящее. Тем самым и прошлое затемняется, и настоящее остается непонятым. Я не ставлю своей задачей выделить специфически национальное отдельных наций, не поддающееся изменениям в ходе истории. Я хотел бы показать народы Европы такими, какие они есть сегодня, какими они сформировались за последние поколения. Я смотрю на них прежде всего с точки зрения тех возможностей, которые имеются в них для обновления человечества Средством для уяснения этого является сравнение живого с живым. По сравнению с историческим методом рассмотрения это дает двойное преимущество: во-первых исследование приближается к живой реальности, а во-вторых, огромная масса материала находит для себя благотворные рамки. Чем противоположнее предметы сравнения, тем резче они выделяются друг против друга тем яснее проявляется их собственная сущность на контрастном фоне. Когда начинают себя сравнивать европейские нации, живущие в сообществе одного и того же архетипа, то есть образующие семью с одной и той же судьбой, они замечают в себе совпадения и отклонения но самое существенное проявляется гораздо слабее: своеобразие самой семьи. Видятся только внутрисемейные различия, клановые разновидности и нюансы, в то время как общий признак семьи считается само собой разумеющимся и поэтому не бросается в глаза. Но он обнаруживается сразу же, как только мы противополагаем европейские нации или одну из них (за исключением Испании) – русским. Тогда все они плотно смыкаются на одной стороне, а русские остаются в одиночестве на другой, поближе к индусам и китайцам, нежели к европейцам. Русские и европейцы являют по отношению друг к другу «совершенно другой мир». И русские чувствовали это всегда очень тонко. Они глядели на Европу примерно так, как человек рассматривает различные особи какого-нибудь рода обезьян. Он их почти не отличает друг от друга, поскольку видит в них только обезьян. Но тем ярче видятся ему черты родового свойства, типичные. Так было с Достоевским, который имел о различных европейских нациях одно и то же мнение – плохое. Если европеец посмотрит на русских, а потом на самого себя, он должен показаться себе в новом свете. В сравнениях такого рода заключена непреходящая ценность: через русское он может познать себя до конца, включая и специфику своей западной семьи. То, что выглядело обычным, становится особенным. То, что казалось само собой разумеющимся, становится сомнительным. Тогда вдруг открывается, что многое может быть совершенно иным, чем дома; например, на власть можно смотреть не только как на ценность, которой домогаются, но и как на искушение, которого следует избегать. Обретение этих совершенно новых возможностей, масштабов и перспектив пробуждает самосознание, способное проникнуть до самых потаенных глубин. В том, что мы смотрим на себя по-другому, вплоть до глубин своей души, как раз и заключается сущность нашего духовного обновления, тайна нашего возрождения. Это применимо как к отдельной личности, так и к целым народам.

Запад подарил человечеству самые совершенные виды техники, государственности и связи, но лишил его души. Задача России в том, чтобы вернуть душу человеку. Именно Россия обладает теми силами, которые Европа утратила или разрушила в себе. Россия является частью Азии и в то же время членом христианского сообщества народов. Это – христианская часть Азии. В этом особенность и исключительность ее исторической миссии. Индия и Китай отдалены от европейского человека. В Россию же его ведут пути, связанные прежде всего с общностью религии. Поэтому только Россия способна вдохнуть душу в гибнущий от властолюбия, погрязший в предметной деловитости человеческий род, и это верно несмотря на то, что в настоящий момент сама она корчится в судорогах большевизма. Ужасы советского времени минуют, как минула ночь татарского ига, и сбудется древнее пророчество: ex oriente lux[64]. Этим я не хочу сказать, что европейские нации утратят свое влияние. Они утратят лишь духовное лидерство. Они уже не будут больше представлять господствующий человеческий тип, и это станет благом для людей. Ведь столько нынче жаждущих конца прометеевской культуры! И в наибольшей степени это – как раз ее тончайшие умы! Они чувствуют духовное убожество живущих рядом. Поэтому они ищут вокруг себя новых возможностей. Быть может это и слишком смело, но это надо сказать со всей определенностью: Россия – единственная страна, которая способна спасти Европу и спасет ее, поскольку во всей совокупности жизненно важных вопросов придерживается установки, противоположной той, которую занимают европейские народы. Как раз из глубины своих беспримерных страданий она будет черпать столь же глубокое познание людей и смысла жизни, чтобы возвестить о нем народам Земли. Русский обладает для этого теми душевными предпосылками, которых сегодня нет ни у кого из европейских народов.

В нынешнем своем виде проблема Восток-Запад предстает как грандиозная проблема обновления человечества, как возможность одухотворения Запада Востоком, как призыв к восстановлению первоначального единства расколотого человечества, как задача созидания совершенного человека. Это придает проблеме непреходящий смысл, свободный от пространственных и временных условностей. Вот почему настоящее исследование – результат многолетних размышлений и еще более длительных наблюдений – надо оценивать не как попытку прояснения специфического исторического вопроса, а гораздо шире – как вклад в изучение человеческой души, как служение во благо всечеловечности, как участие в деле разрешения вечных вопросов.

Противоречие между Западом и Востоком как политическая проблема

Когда народы живут в мире друг с другом, они обычно не стремятся ни к общению, ни к знакомству. Как правило, только единицы – купцы, исследователи, дипломаты – имеют доступ к чужим нациям. Подавляющее же большинство ведет замкнутый образ жизни и к судьбе соседних народов относится, в лучшем случае, как холодный наблюдатель. Время с 1870 по 1914 годы являет пример того, что в мирный период происходит лишь обмен отдельными культурными ценностями, но никак не сближение культур в большом масштабе. Средством сближения чуждых друг другу народов является война. Хотя вызванные ею ненависть и жажда мести на какое-то время омрачают взаимопонимание, все же война выступает той силой, которая бросает воюющие массы одной нации на территорию другой и тем самым непреднамеренно, против воли участников, способствует взаимопроникновению способа их мышления и жизнеощущения, что было бы совершенно невозможно в процессе мирного развития. Без вторжения Александра Македонского в Персию греки никогда не впитали бы в себя восточный дух до такой степени, чтобы стать благодатной почвой для принятия и дальнейшего распространения христианства. Без завоевательных походов Цезаря и Германика[65], без вторжения в Италию германских полчищ во времена переселения народов античный Рим не смог бы оказать столь глубокого воздействия на народы северных предгорий Альп и так прочно укорениться в их зарождающейся культуре. Война – не только неистовый разрушитель, но и двигатель культурного оживления. Примирению в великом всегда предшествует предельная интенсивность политической и военной напряженности. Ненависть может перейти в симпатию, равнодушие – никогда.

В свете этого соображения следует рассматривать и проблему взаимоотношений Запада с Востоком. За последнее столетие они заметно обострились. Очевидно, мы еще находимся на том отрезке событий, для которого характерны нарастающая напряженность, все более резкое проявление противоречий между западным и русским континентами. Однако то, что, на первый взгляд, кажется опровержением предсказания взаимных поисков и последующего примирения, при более глубоком взгляде служит лучшим подтверждением тому. При этом для конечного результата совершенно неважно, хлынут ли европейские народы на просторы Востока или русские наводнят Европу. Часто именно победители подпадают под влияние сил, излучаемых чужой землей и взращенной на ней культурой.

Процесс сближения между Западом и Востоком начался в 1812 году. Более явственно, в форме все нарастающей напряженности, он бросается в глаза в XX веке. В целом он может занять немало столетий, как это было в случае с германцами и Древним Римом.

1812 год – самый важный в новейшей истории: впервые перед прометеевским человеком предстает грозный русский Восток, приковывая в новом направлении западный взор, доселе обращенный к югу. Именно в этом раскрывается смысл жизни Наполеона и породившей его революции. Наполеон являет собой полнейшее олицетворение прометеевского человека и одновременно живейшее воплощение тяги Запада к темной мистике Востока. В этом символическом образе западная культура обнаруживает и вершину и предел своих возможностей. С детства движет Наполеоном эта трагическая тяга к Востоку. С раннего возраста он начинает страдать от узости Европы, от этой “кротовой дыры", как он ее называл (taupinière). Париж давит на него, «как свинцовый плащ», и. из груди его вырывается вздох: «Только на Востоке можно творить с полным размахом». С магической силой его все время влечет на Восток. Сначала – Египет. Затем в 1800 году он предлагает Павлу I союз для завоевания Востока. Его победы, начиная с 1805 года, кажутся ему лишь кратковременными остановками на пути, который, наконец, заканчивается в Москве. Москва в жизни Наполеона – не только осознанно предвкушаемый кульминационный пункт, но и бессознательно преследуемая цель. «Эта азиатская столица огромного царства с множеством церквей в стиле китайских пагод» оказала на фантазию Наполеона столь чарующее воздействие, что он утратил чувство военной предосторожности. Его мучило и гнало сказочное представление о рае, лежащем за Москвой. Так, прометеевский человек в надежде освободиться от тяжких пут собственного существования ищет бесконечности Востока и, если не понимает ее, гибнет из-за нее и в ней.

Оглядываясь назад, сегодня мы понимаем то, чего в то время никто не мог понять: перед Наполеоном стояла историческая задача – собрав народы Европы, двинуть их на Восток и тем самым привести в соприкосновение два противоположных мира. Целью Французской революции (или, во всяком случае, одним из ее важнейших последствий) была не казнь Людовика XVI, а пожар Москвы, пробуждение славянского Востока. Это совершенно новый аспект, в свете которого события 1789–1814 годов прежде еще не рассматривались[66]. – Так впервые вошел в историю Европы русский Восток. Тогда о него разбилась мощная волна Французской революции, начавшая после двадцатилетнего наступления откатываться назад. С этого момента Александр I с его идеей легитимности и Священного Союза стал определять политически и идейно развитие Запада. То было время, о котором Тютчев мог сказать: у Европы лишь две мысли – Россия и революция[67]. – Во второй половине XIX века политика Бисмарка и наличие империи Габсбургов несколько стушевали противоречия между славянами и западноевропейцами, но, в конечном счете, как раз из-за этого противоречия разразилась война 1914 года. Не следует забывать, что война вспыхнула на Востоке как следствие конфликта между Западом и Востоком. И ее ход, и результаты свидетельствуют о том, насколько наша эпоха предрасположена к дальнейшему обострению противоречий между Востоком и Западом. Вопреки четким и определенным планам немецкой армии, вопреки самым тщательным расчетам десятилетий мирного времени, уже в считанные недели после начала войны центр боевых действий сместился на Восток. Там стояли – едва ли заметные для современников – важные, судьбоносные проблемы, требовавшие своего разрешения. Три года большая часть немецких солдат воевала с восточным врагом, вызывая там мощные потрясения, в то время как на Западе сцепившиеся друг с другом противники были слишком однородны, чтобы привести к решительным переменам. Повторялась драма 1812 года. Западные армии, на сей раз под командованием немецких генералов, снова ринулись в восточном направлении, вызвав встречное движение – болыневицкую революцию, которая дает Европе новый, необычный импульс. И снова у Европы только две мысли: Россия и контрреволюция (фашистов). С 1914 года мы вступили в эпоху войн между Западом и Востоком. С этих пор становится все очевиднее, что большие задачи решаются на Востоке и за Восток. Два важнейших итога войны касаются Востока: освобождение славян и появление большевизма. Соотношение сил между Германией и ее западным соседом существенно не изменилось. Между ними не было ничего решено. Но на своей восточной границе немцы понесли чувствительные потери. Похоже на то, как если бы провидение направило войну в пользу славян. Именно они выиграли войну – несмотря на Русскую революцию. Заклятые их враги – турки, венгры и немцы – оттеснены далеко назад. Чехи, словаки, хорваты, черногорцы и словенцы скинули с себя ярмо Габсбургов и образуют свои собственные государства. Польша стала свободной и вернула себе отторгнутое в результате ее разделов. А Россия, в качестве базы мирового коммунизма, косвенно или прямо, видимо или невидимо, в значительной степени определяет судьбу Европы, укрепляя в ней разлагающие движения или вызывая силы национальной самозащиты. Говоря ясным языком: самым судьбоносным результатом войны 1914 года стало не поражение Германии, не падение Габсбургской монархии, не возросшее колониальное могущество Англии или Франции, не экономическое укрепление Северной Америки или Японии, а появление большевизма, с которым старая борьба между Европой и Азией вступает в новую фазу. Эта перемена на Востоке – решающее событие новейшей истории. Я сейчас ставлю вопрос не о том, что значит большевизм для России, а о том, что он значит для Европы; причем вопрос не стоит так: третий Рейх или третий Интернационал, фашизм или большевизм. Нет, речь идет о мировом историческом конфликте между частью света Европой и частью света Россией, между западноевропейским и евразийским континентами. Потому что Россия, как Индия или Китай, есть часть света, охватывающая сегодня 169 национальностей и верующих всех религий мира, которая, по осторожным оценкам, к концу нашего столетия будет насчитывать свыше 300 миллионов человек, – столько же, как в Индии, и не намного меньше, чем в современной Европе без России. Население всех славянских стран, особенно Польши и России, неуклонно растет, несмотря на то, что это бедные и страдающие народы земли и что рождаемость у них не поощряется искусственными способами. Как раз в этом мы чувствуем перст судьбы. Там, где она сама руководит ростом расы, не нужно поощрение рождаемости. Прогрессирующие расы плодовиты и растут со стихийной силой. В 1810 году в Европе проживало (включая Россию) 187 миллионов человек, из них по одной трети германцев, романских народов и славян. К 1910 году славяне насчитывали уже 42 %, ныне – 46 %. В 1950 году более половины европейцев составят славяне. На этом основании специалист по народонаселению Ф. Бургдерфер высказал предположение, что Европа превращается в преимущественно славянскую часть света. Его утверждение неверно только в том, что он причисляет славян к Европе. Они относятся к восточному континенту. Восточная граница Европы проходит по Висле, а не по Уралу, она проходит сегодня, как в Средневековье, там, где остановилась немецкая колонизация.

О том, как сильно Россия начинает чувствовать себя континентом, говорит ее национальная политика, не делающая больше никаких различий между отдельными расами, народностями и племенами. Здесь континентальный стиль мышления приходит на смену национальному, и под эгидой принципа равенства, позаимствованного на европейском Западе, идет борьба формирующегося континента за свой облик. (Когда в январе 1938 года в Москве впервые собрался Верховный Совет, Известия” вышли на 11 языках!) Так русский большевизм служит развитию, далеко отстоящему от его изначальных намерений и планов, – образованию восточного континента, который вступит в решающую борьбу с Западом. Даже если советская система рухнет или внутренне преобразится до неузнаваемости, русское жизненное устремление на Запад останется как задающая направление движущая сила. Нынешняя русская политика, пропаганда мировой революции, вмешательство в суверенитет других народов, подрывная работа в колониях – все это лишь следствие и проявление тех мощных сил, которые медленно возрождаются из пепла растопчинской Москвы; и источник такой политики не в коммунизме, не в партийной программе, не в идеях двух-трех человек, книг или теорий[68].

Все, что русский коммунист ненавидит в теперешнем состоянии земли, он вкладывает в понятие "капиталистическая система”, подразумевая под ним Европу. Мировая революция – это самый всеобъемлющий, самый действенный из лозунгов, под которыми может произойти уничтожение западной цивилизации во всех уголках земли. Все недовольные, униженные, притесняемые Европой, все, желающие отомстить ей за несправедливость – а сколько таких! – могут объединиться под этим лозунгом. Под этим лозунгом выступают плечом к плечу как союзники европейский пролетарий и цветной раб, и бесшумно происходит включение "эфиопизма” в большевицкий фронт. В чисто русской манере, доводить любое начинание до крайности, большевики впервые открыто и недвусмысленно распространили свой клич ко всем пролетариям и на все колониальные земли, стерев различие в цвете кожи. А поскольку сегодня европейская цивилизация охватила собою весь земной шар, то революционный лозунг для жителей Земли проявляется как объединение и возбуждение всех сил, направленных против Европы. Мировая революция выливается таким образом в мощный протест против Европы. После того, как в XIX веке она добилась мирового господства, в какой-то точке земли должен был появиться противник, способный ответить на это давление неизбежным противодействием, провозгласить вместо «vive l’Europe” – ”vive la mort de l’Europe»[69], и этим противником стала Россия. Такова ее историческая судьба – восставать против Европы и там, где возможно, сменить ее в правлении миром, как это предсказывали в 1918 году Шпенглер, в 1871 – Данилевский[70], в 1816 – Наполеон I. Это предчувствовали русские анархисты и славянофилы, это ощущают и нынешние большевики. Все они не могут мыслить иначе, чем верить в то, что планета исторгнет из своего нутра глубокий и всепроникающий вздох облегчения, как только канет в вечность прометеевская культура.

Сегодня Европа ощущает серьезную угрозу русского большевизма. Если бы она пристальнее вгляделась в его лик, то признала бы в нем свои собственные идеи, огрубленные и доведенные большевиками до гротеска. Это – атеизм, материализм и весь сомнительный хлам прометеевской культуры. Однако не этих идей боится Запад, а тех чуждых и жутких сил, которые мрачно и грозно встают за ними, искажая эти идеи и обращая их против самой Европы. Это извечное чувство противоположности Западу, которое руководит и большевицкими властителями. То, что произошло с 1917 года, отнюдь не породило враждебных Европе настроений, а только вскрыло и усилило их. Между намерениями славянофилов и евразийцев, между лозунгами панславизма и мировой революции разница только в методах, а не в целях и сути. По мотивам и действиям все равно, призываются ли славяне на борьбу против германцев или пролетарии против капиталистов. В обоих случаях проявляется инстинктивное русское стремление при помощи одной части Европы одолеть другую, а тем самым и ее целиком[71].

Нечто подобное уже однажды происходило в войнах, последовавших после канонады в Вальми[72]. Тогда якобинская армия верила в миссию революции: Guerre aux châteaux, paix aux cabanes[73]. Они ощущали себя солдатами-освободителями, призванными передать народам восточнее Рейна благую весть о штурме Бастилии. Сегодня мы, однако, знаем, что в лозунгах якобинцев жутким образом возродилась и восторжествовала завоевательная страсть Короля-солнца[74]. Вражда к центральной Европе представлялась французским войскам в виде освободительной борьбы с легитимизмом, как и сегодняшним большевикам грезится борьба за свободу рабочего класса. Гете заблуждался, видя в этом рождение новой эпохи. Он спутал внешнюю форму с внутренней силой, провозглашенное намерение – с глубинным смыслом этого движения. Здесь мы тоже должны констатировать: новой была лишь оболочка, зерно же, сбросившее ее, оставалось прежним.

Сегодня стало очевидно, как глубоко отразился большевизм на судьбах Европы за два десятилетия своего существования. Самое главное в том, что из-за него Россия стала препятствием на пути слияния Европы в единый континент. После 1920 года европейские народы имели возможность преодолеть национальный, разъединяющий способ мышления, заменив его континентальным, объединяющим, и почувствовать себя накрепко связанными единой судьбой в горе и радости. Такое единение могло быть только союзом правовых государств. Помешать его появлению, сделать невозможным либерализм – и было целью, которую Россия преследовала своей коммунистической разлагающей работой. Со злобной яростью подхлестывала она духовный кризис Европы, вынуждая ее – за исключением Англии – сделать выбор: или стать коммунистической, или защищаться с применением силы. Получилось так, что Россия, эта якобы отсталая страна, становилась судьей и наследницей Европы. Так возник фашизм. Без большевизма его никогда бы не было. Именно, большевизм вызвал его как акт самозащиты[75]. Фашизм – детище большевизма, его внебрачный ребенок, который не знает своего родителя, да и тот его не признает. То, что фашизм впервые появился в классической стране анархизма, а национал-социализм – в том самом городе, где некогда существовала немецкая республика Советов[76], вряд ли можно назвать случайностью. Так Россия, будучи даже поверженной, косвенно определяла ход европейской истории.

Фашистский национализм есть принцип разъединения народов. С каждым вновь образующимся фашистским государством на политическом горизонте Европы появляется новая черная туча. Фашизм, конечно, сплачивает каждое государство в отдельности, но он раскалывает сообщество государств, усиливает напряженность между отдельными народами. Он ускоряет процесс европейского саморазрушения. Смотреть на него как на спасительное движение можно только с точки зрения национальной, но не континентальной. Самосознание отдельного государства возрастает, чувство же солидарности с целым исчезает, готовность к примирению слабеет, сообщество становится рыхлым и в конце концов распадается. Фашизм перенес разъединительные силы из горизонтальной плоскости в вертикальную. Борьбу класов он превратил в борьбу наций. Он лишь социализировал жизненные противоречия, но не устранил их. Разлагающий яд даст о себе знать в новом месте как вражда народов, от которой эти народы и гибнут. Фашизм толкает Европу ко всеобщей войне и тем самым к такому же хаосу, который непосредственным путем пытается развязать русский большевизм. Так вследствие частичной фашизации Европы ее общее развитие идет, хотя и обходным путем, к той же дальней цели. Результатом в любом случае будет распад Западной Европы, а в выигрыше всегда окажется русский континент (не обязательно советская система!)

Последнюю большую битву с Азией Европа выдержала 250 лет назад. Тогда христианская идея была еще достаточно сильна, чтобы объединить европейцев в защите от турок. Победа была одержана под знаком – крест против полумесяца. Теперь же у Европы и близко нет равноценной идеи сверхгосударственного значения, которая могла бы объединить народы. На красный кулак, который Россия угрожающе сует ей под нос, Европа отвечает цезаристским приветствием – от Саламанки до Риги, от Ахена до Афин[77]. Европа хватается за античное духовное наследие, за римский идеал принуждающего государства и его насильственного расширения. Из страха перед русским монстром она пожертвовала священными ценностями свободы и права. Это был единственный оборонительный жест, на который она оказалась способна. Но он не даст ей спасения. Последствия видны уже сегодня. Русскому Востоку не противостоит единая Европа. В то время как русский большевизм мыслит в континентальном масштабе, Европа раздирается в своих национальных противоречиях. Варвары технократии устремились во тьму безумия, поочередно сметая друг друга с пути.

Искры будущего мирового пожара с 1920 года тлеют там, где германизм сталкивается со славянством – чехами, поляками, латышами, литовцами. Но для того, чтобы привести Россию и Германию к непримиримому противостоянию, провидение пошло на своеобразную хитрость: оно привело к победе в Германии национальное движение, которое свою антикоммунистическую направленность, приобретенную во внутриполитической борьбе, внесло в политику внешнюю. В результате получилось нечто, никогда прежде не происходившее в истории: две мировые державы, не имеющие общей границы и, следовательно, никаких территориальных трений, никаких противоречивых интересов, превратились окольным путем – из-за партийной идеологии – в заклятых врагов. Отношения между Россией и Германией обострились не потому, что национал-социализм пришел к власти, наоборот: он должен был прийти к власти для того, чтобы они могли обостриться! Смысл немецкого фашизма заключается в том, чтобы столкнуть Восток и Запад во враждебном противостоянии; это однозначно и с дальним прицелом сформулировано Гитлером еще в 1925 году в книге "Майн кампф” (с. 742): «Мы остановим вечное стремление германцев на Юг и на Запад Европы и обратим свой взор к большой стране на Востоке». Это не частное мнение или произвол отдельной личности – это голос самой судьбы народа. Обращение немецких властей лицом на Восток – самый чреватый по последствиям пункт национал-социалистической программы. Даже если во внутренней политике могут преобладать другие теории, все же во внешней политике этот пункт программы самый важный[78]. Когда Гитлер заявляет в своих выступлениях – особенно в речи в Рейхстаге 20 февраля 1938 года, – что Германия стремится к сближению со всеми странами, только не с Советской империей, он показывает, как глубоко ощущается на немецкой почве противоположность Востоку в качестве судьбоносного вопроса для Запада. В 1913 году такой взгляд был столь же невозможен, как и в 1920 году. Но с тех пор внутренняя динамика политической жизни развернулась настолько, что ее не удержать никаким произволом. Еще политика Штреземана[79] руководствовалась уверенностью, что события на Востоке идут полным ходом и таят в себе грядущие потрясения. Демократическая Германия сумела заключить в Локарно договор со своими западными соседями, с восточными даже ей этого сделать не удалось[80]. Сегодня система союзов Польши и России такова, что западновосточные столкновения не ограничатся славянами и германцами, а вовлекут и остальные великие державы Европы вместе с их сателлитами. Так что проблема Восток-Запад становится судьбоносной для всей Европы.

Итак, налицо две политические тенденции, доминирующие в новейшей истории: одна стремится все больше отделить друг от друга Запад и Восток; другая посредством коммунистической пропаганды или национального разъединения готовит гибель Европы, которая не сможет так легко преодолеть кровавые потери смертоносных революций или войн, как на это способен неисчерпаемо плодовитый Восток. Как бы мы ни рассматривали нынешнее развитие – с культурной либо с политической точки зрения, – в дальней перспективе вырисовывается одна и та же картина: центр тяжести событий смещается в восточном направлении.

Загрузка...