Вы не найдете меня на фотографиях, снятых газетчиками вскоре после кровопролития. Вы знаете, о чем я: о тех снимках, где дети фломастерами пишут стихи на гробе Шерил, вместе собираются на молитву на скользком полу спортивного зала или молятся ранним утром за общим завтраком, в то время как стоящие позади них грустные мужчины в костюмах и галстуках мечтают о вкусном обеде. Меня там нет. А если бы и был, то уж точно б не молился.
Я хочу, чтобы вы это поняли с самого начала.
Только час назад я, маленький добропорядочный гражданин огромной страны, занял очередь в филиале банка «Торонто Доминион», что в нашем северном Ванкувере, собираясь перевести на свой счет деньги с чека моего толстопузого босса Леса, а потом прогулять остаток рабочего дня. Но, запустив руку в карман, я вместо чека вытащил приглашение на поминки по брату, и меня словно окатило ледяной водой. Я сложил приглашение, сунул его обратно и начал заполнять банковский бланк. Взглянул на настенный календарь – 19 августа 1999 года – и, была не была, исписал все свободное место на бланке нулями, так что получилось «19 августа 0000001999 года». Даже двоечнику по математике, вроде меня, было бы ясно – такая запись означает то же самое, что и просто 1999 год.
Когда я дал чек с бланком кассиру по имени Дин, он вытаращил глаза и посмотрел на меня с таким ужасом, будто я собрался его ограбить.
– Сэр, – сказал он, – вы неправильно написали дату.
– Отчего ж неправильно? – спросил я.
– Там лишние нули.
Темно-синяя рубашка Дина резала мне глаза.
– Объяснитесь, пожалуйста, – попросил я.
– Сэр, сейчас тысяча девятьсот девяносто девятый год, а не ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль тысяча девятьсот девяносто девятый.
– Это одно и то же.
– Не совсем, сэр.
– Позовите, пожалуйста, управляющего.
Пришла Кейси, женщина примерно моих лет. (У нее каменное лицо человека, привыкшего приносить дурные вести и готового продолжать свою работу до гробовой доски.) Она вполголоса перекинулась несколькими словами с Дином, после чего обратилась ко мне:
– Мистер Клосен, могу я узнать, почему вы написали такую странную дату?
Я стоял на своем:
– Нули перед числом не меняют его значения.
– Математически это верно.
– Послушайте, я всегда ненавидел математику, и вы, наверное, тоже…
– Мне очень нравилась математика, мистер Клосен.
Кейси была на взводе, но и я не собирался отступать. Я пришел в банк без малейшей мысли об этих нулях. Они возникли сами собой. Только раз уж возникли, приходится их защищать.
– Бог с ней, с математикой, – сказал я. – Может, эти нули действительно нечто означают. Может, они говорят, что через миллиард лет – а ведь когда-то пройдет миллиард лет – от нас останется всего лишь прах. Даже не прах – молекулы!
Тишина.
– Представьте, сколько миллиардов лет впереди, – воодушевленно продолжал я. – Миллиарды лет, которых нам никогда не увидеть.
– Мистер Клосен, – наконец произнесла Кейси, – если это какая-то шутка, то я готова понять ее мрачный юмор. Однако этот бланк не удовлетворяет требованиям к официальной банковской документации.
Тишина.
– Неужели он не наталкивает вас на размышления? – настаивал я. – Не заставляет думать?
– О чем еще думать?
– О том, что произойдет с нами после смерти.
Зря я это сказал. Дин с Кейси переглянулись, и сразу стало ясно, что они все про меня знали. Про меня, про Шерил, про 1988 год и про мою дурную славу полупомешанного. Бедняга, он так и не справился с этим потрясением… Сколько можно считать меня ненормальным?! Спокойным голосом, хотя внутри все бурлило от злости, я сказал:
– Я хотел бы снять все деньги и закрыть счет.
Они отреагировали так, будто я попросил разменять двадцатку.
– Разумеется, – холодно ответила Кейси. – Дин, закройте, пожалуйста, счет мистера Клосена.
– И все? – удивился я. – Просто «Дин, закройте, пожалуйста, счет мистера Клосена»? Ни вопросов, ни уговоров?
Кейси посмотрела на меня:
– Мистер Клосен, у меня две дочери, и мне хватает мыслей о том, как протянуть следующий месяц. А тут приходите вы и спрашиваете, что случится в миллиард одна тысяча девятьсот девяносто девятом году. Думаю, вам следует найти более подходящих собеседников. Поймите правильно, мистер Клосен, я не пытаюсь от вас избавиться. Просто у меня тоже есть проблемы.
Глядя на ее левую руку без обручального кольца, я спросил:
– Можно пригласить вас на обед?
– Что?
– Тогда на ужин.
– Нет! – Быстрый взгляд на длинную очередь, увлеченно следящую за нашим разговором. – Дин, пожалуйста, приступайте. Мистер Клосен, мне пора идти.
Гнев утих, осталось только желание уйти. Чтобы отлучить меня от банка, Дину хватило пяти минут, и теперь я стоял на тротуаре, курил самокрутку, а по карманам штанов, поверх которых свисали незаправленные края рубашки, было распихано пять тысяч двести десять долларов. Я решил покинуть тихий, законопослушный северный Ванкувер и направиться к океану, в западный Ванкувер. На пересечении Семнадцатой и Беллевю я зашел открыть счет в отделении Канадского имперского торгового банка и, увидев позади кассиров сейф, поинтересовался – можно ли снять в нем камеру. Ее оформили мгновенно. Сюда я положу свои записи, когда совсем их закончу. И вот еще что я сделаю: адресую-ка эти записи вам, племяшки. Так что, если меня даже переедет автобус, вы все равно получите их 30 мая 2019 года, на свой двадцать первый день рождения. А если я доживу до этого дня, то передам все самостоятельно. Но пока пусть мои воспоминания полежат здесь. Так вернее.
К слову сказать, эти первые страницы я пишу в кабине своего грузовичка, припаркованного на Беллевю, недалеко от Эмблсайдского пляжа и пристани, где носятся на роликах шальные дети, а вьетнамцы ловят крабов, напичканных кишечной палочкой. Пишу на обратной стороне розовых квитанций, которые вручил мне Лес. Воздух теплеет – ах, как приятно ветер щекочет лицо, – и я чувствую себя (прямо как в рекламе нового внедорожника) совершенно свободным.
С чего бы начать?
Пожалуй, с того, что я был женат на Шерил Энвей. Об этом никто не знает, кроме меня – и теперь вот вас. Сущее безумие, ей-богу. В те годы я был семнадцатилетним, изголодавшимся по сексу юнцом, смущенным навязанными мне религиозными идеями о том, что плотская любовь возможна только между мужем и женой, только для воспроизведения потомства, и даже тогда – только в пижаме (видимо, чтобы совсем лишить себя удовольствия). Когда я предложил Шерил сбежать в Лас-Вегас и там обвенчаться, то и представить себе не мог, что она согласится. Мой план возник после фильма про азартные игры, который нам показывали на математике, – предполагается, что так можно заинтересовать школьников статистикой. (О чем учителя только думают?!)
Да, а мы-то о чем думали? Свадьба?! В Лас-Вегасе?!!
И вот мы слетали туда на выходных. Такие желторотые, такие наивные, будто и не люди вовсе. Будто цыплята. Или даже нет, эмбрионы.
Как крохотные эмбриончики мы ехали от аэропорта к «Сизерс-пэлас», и я все поражался сухому и жаркому воздуху. Как давно это было: кажется, миллиард лет прошло…
Вечером по фальшивым документам мы обвенчались. В свидетели нам достался неряха шофер, который возил нас по «Стрипу». В течение следующих полутора месяцев школа перестала для меня существовать, спорт стал досадным недоразумением, друзья позабылись. Только Шерил имела значение, и поскольку мы держали нашу свадьбу в секрете, постоянно оставалось острое, дразнящее чувство чего-то запретного – куда приятнее, чем если бы мы повременили со свадьбой и поступили бы как разумные люди.
После Вегаса начались проблемы. Чокнутые моралисты из «Живой молодежи», религиозной организации, в которой числились мы с Шерил, неделями следили за нами – не исключено, что с подачи моего братца Кента. Когда я перешел в последний класс, Кент учился на втором курсе в Университете Альберты, но продолжал руководить организацией.
Мне так и слышатся его телефонные вопросы здешним «молодежникам»:
«Горел ли у них свет?»
«Когда он погас?»
«В каких комнатах?»
«А пиццу они заказывали?»
«В котором часу они вышли из дома?»
«Вместе или порознь?»
Как будто мы их не видели! Впрочем, они были такими же цыплятами, что и мы. Семнадцать лет – это ерунда. В семнадцать ты все еще в утробе матери.
Что скажет женщина о тридцатилетнем мужчине, который в три тридцать семь рабочего дня сидит в кабине пикапа лицом к Тихому океану и увлеченно пишет что-то на обратной стороне розовых квитанций? Такой мужчина – загадка. Может, у него есть работа, а может, и нет. Рядом с ним сидит собака: это хороший знак; значит, он способен на дружбу. Дальше пол собаки: если кобель, это хуже – такой мужчина, наверное, сам как пес в стае; если сучка, то лучше. Правда, если мужчине за тридцать, плоха любая собака – значит, он больше не доверяет людям. И вообще, над собаковладельцем моего возраста придется изрядно потрудиться…
Потом щетина: это признак возможного пьянства. Но если мужчина сидит за рулем пикапа, он не совсем еще спился, так что смотри, дорогая, то ли еще будет. И что может писать мужчина, сидя лицом к океану в три тридцать семь пополудни? Может, стихи, а может – письмо, где он просит прощения. Только если он пишет живые слова, а не бизнес-план или другую рабочую гадость, в нем должны шевелиться чувства. А раз так, не исключено, что у него даже есть душа.
Может, в порыве великодушия вы скажете, что душа есть у всякого? У меня – как ни хочется полностью избавиться от отцовских догматов – душа точно наличествует. Я бы с радостью сказал, что ее нет, однако это неправда. Я ее чувствую: она, как маленький уголек, тлеет где-то глубоко в животе.
И все-таки, я уверен, иногда люди рождаются без души. Отец считает так же; пожалуй, единственный вопрос, где наши мнения сходятся. Не знаю, как их назвать: отцовское «чудовище» близко, хоть и не совсем подходит. Впрочем, это не важно; главное, так бывает.
Ну да хватит о чудовищах. Даже без семи пядей во лбу можно уверенно сказать – у того, кто днем пишет нечто перед океаном в Западном Ванкувере, неприятности. Если я чего-то и узнал за свои неполные двадцать девять лет жизни, так это простую вещь – две трети мыслей каждого встречного заняты неприятностями. Есть у меня такой дар (хотя «дар» – вряд ли верное слово): могу взглянуть на вас, на него, на нее – да на кого угодно – и сказать, что вас гложет, что не дает сомкнуть глаз по ночам. Деньги, зависть, работа, злые дети или, может, чья-то смерть. Смерть, эта вечная актриса в разных масках; только и ждет, чтобы выпрыгнуть на сцену. Даже поразительно – как мало несчастий преследует род человеческий.
Ррр-гав! Джойс, белый лабрадор, моя преданная собака, вскочила с места. Что случилось, девочка? Ага, случился бордер-колли с резиновым мячиком в зубах. Броди, лучший приятель Джойс. «Хватит скрипеть пером, хозяин», – укоризненно смотрит она на меня.
Часом позже.
Бог – это представление человека о том, что ему неподвластно. Это мое, обывательское определение. Только оно, по-моему, не хуже других. А мне необходимо…
Подождите: Джойс, забравшись на скамейку, вконец разгрызла теннисный мячик и явно удивляется: чего это мы – находимся в двух шагах от пляжа и все еще не кидаем в воду палок? У нее нескончаемый запас энергии.
Потерпи, Джойс, не торопи папу. Папа – ничтожество с насквозь пропитой печенью; папа расстраивается, понимая, какой посредственностью оказался в жизни. И не смотри так, пожалуйста: твои влажные глаза, будто острый нож, пронзают мне сердце. Я все-таки еще чуть-чуть попишу.
Как видите, я разговариваю с собаками. И не только с ними, а вообще со всеми животными. Животные гораздо человечнее людей; я это понял еще до школьного кровопролития. Меня все считали почти немым. Даже Шерил. Эх, почему я не собака? С какой радостью я стал бы животным – любым, пусть даже жуком. Лишь бы не быть человеком.
Джойс, кстати, должна была стать собакой-поводырем, но ее не взяли: сказали, ростом не вышла. Было б возможно переселение душ, я бы предпочел в следующей жизни воплотиться в собаку-поводыря. Благороднее профессии не найти. Джойс вошла в мою жизнь около года назад. Я впервые увидел ее, четырехмесячного щенка, у старухи заводчицы с Боуэн-айленда, для которой строил «кухню ее мечты». Старушка надеялась соблазнить новой кухней свою филиппинскую горничную и упросить ее не перебираться в другой город. Джойс оставалась последней из помета – самый серьезный и грустный щенок на свете. Днем она устраивалась спать в моей кожаной куртке, а в перерывах заползала греться мне в подмышки. Старуха заводчица посмотрела на это и через несколько недель сказала: «Послушай-ка, да у вас любовь!» Я прежде над этим как-то не задумывался, а вот стоило ей произнести эти слова, как стало очевидно: она права. «Знаешь что, – сказала она, – я думаю, вы просто созданы друг для друга. Поставь мне двойные окна в гостиной на выходных – и можешь ее забирать». Конечно же, я сменил окна…
Еще чуть позже.
Мы вернулись в машину, и я опять разглядываю приглашение на поминки по Кенту.
Ровно год назад раздался звонок от Барб, вашей матери, которая в 1995 году, к всеобщей радости, вышла за моего праведного братца. Я возвращался с ремонта в доме одного гонконгца. Было около шести, и я прикидывал, в какой бы бар податься, когда зазвонил сотовый телефон. Сейчас вам, наверное, не понять, но в девяносто восьмом году мобильники были мало того, что дорогущими – доллар за минуту разговора, – так еще громоздкими и неудобными.
– Джейсон, это Барб.
– Барб? Как жизнь?
– Джейсон, ты за рулем?
– Да. Давай поговорим позже.
– Останови машину.
– Что?
– Что слышал.
– Барб, послушай, может, ты…
– Черт тебя дери, Джейсон, да останови ты гребаную машину!
– Слушаюсь, Ева Браун, – буркнул я и свернул на обочину перед выездом на Вествью-драйв. Ваша мать всегда любила контролировать ситуацию.
– Ну, остановился? – проверила она.
– Да.
– Поставил на нейтральную передачу?
– Барб, тебе что, больше заняться нечем, кроме как мужиками на расстоянии управлять?
– У меня плохие новости.
– Ну, что там?
– Кент погиб.
Я до сих пор помню трех ласточек, которые носились в волнах горячего воздуха, идущих от асфальта. И помню свой глухой голос:
– Как это случилось?
– Полицейские говорят, он не мучился. Ни предупреждения, ни боли, ни страха. Только его больше нет.
Попробую зайти с другой стороны. В день кровопролития Шерил опоздала в школу. Накануне вечером мы ругались по телефону, и когда, во время химии, я увидел, как ее машина подъехала к школьной стоянке, я встал и, даже не спросив разрешения, вышел из класса. Мы встретились у ее шкафчика и продолжили разговор о том, что пора уже рассказать всем о нашей свадьбе. Резкий разговор. Те, кто нас видел, скажут потом, что мы кричали друг на друга.
Мы договорились встретиться в полдень в столовой. Остаток утра уже не имел для меня значения. Позже, когда началось следствие, школьники и преподаватели в один голос утверждали, что я выглядел: а) озабоченным, б) рассеянным и в) будто бы что-то замышляющим.
Когда раздался звонок на обед, я сидел на уроке биологии, глухой к словам учителя. Глухой, потому что, открыв для себя секс, больше не мог ни на чем сосредоточиться.
Кабинет биологии был дальше всех от столовой: тремя этажами ниже в противоположном конце здания. По пути я остановился у своего шкафчика, бросил туда книги, словно ненужный мусор, и хотел было идти дальше, как меня вдруг поймал за руку Мэтт Гурский, модник из «Живой молодежи».
– Джейсон, нужно поговорить.
– О чем, Мэтт? Мне сейчас некогда, я спешу.
– Некогда обсудить судьбу своей бессмертной души?
Я смерил его взглядом:
– Даю тебе ровно шестьдесят секунд. Время пошло.
Он пригладил безупречно уложенные волосы.
– Мне не нравится, как ты со мной…
– …Пятьдесят три, пятьдесят две, пятьдесят одна…
– Хорошо. Что происходит между тобой и Шерил?
– Происходит?
– Да. Мы знаем, что вы занимаетесь, то есть занимались…
– Чем занимались?
– Сам знаешь. Этим.
– Этим?
– Перестань отнекиваться. Мы сами все видели.
Я вообще-то крепкий парень. И уже тогда был неслабым. Схватив Мэтта левой рукой за горло, я оторвал его от пола и стукнул головой о дверцу шкафчика.
– Послушай, ты, жалкий, назойливый таракан… – Я бросил его на пол и навалился сверху, намертво прижав коленями к полу. – Если ты посмеешь еще раз хотя бы подумать, что ты или другие бесполые члены твоей шпионской команды могут навязывать мне свою пустую мораль, – удар в лицо, – я приду ночью к твоему дому, разобью трубой окно в твоей спальне и этой же самой трубой раскрою твое самодовольное свиное рыло. Надеюсь, я понятно выразился? – спросил я, поднявшись, и пошел к столовой.
Я взбирался по лестнице, но не чувствовал под ногами ступенек, как будто шел по багажной ленте в аэропорту.
Я добрался, наверное, до середины второго этажа, когда услышал звуки, которые принял вначале за взрывы хлопушек. Ничего удивительного: на носу Хэллоуин. Потом мимо меня пробежали двое десятиклассников, а за ними – уже целая толпа толкающих друг друга школьников. Одна знакомая девочка, Трейси, которая с восемьдесят первого года развозила газеты по моей улице, крикнула, что трое парней в столовой расстреливают ребят. Она побежала дальше, а у меня перед глазами встали кадры из фильма «Гибель “Посейдона”» – лица героев, когда они поняли, что лайнер переворачивается; разбитые бутылки из-под шампанского; ледяные фигурки лебедей; люди, падающие в холодную воду…
Включилась пожарная тревога.
Расталкивая толпу, я рванулся по лестничному пролету. Походя я оцарапал руку о шершавую стену, расписанную в веселые тона какого-то отдаленного райского уголка. Звон пожарной сигнализации долбил по голове.
На последней ступеньке стояли учитель английского мистер Крогер и заместитель директора мисс Гармон. Оба беспомощно озирались: педагогический опыт не помогает, когда школьников начинают расстреливать.
– Туда нельзя, – перегородил мне дорогу мистер Крогер, едва я попытался проскользнуть между ними. Тем временем из коридора, ведущего к столовой, доносились страшные звуки выстрелов. – Иди вниз, Джейсон.
Из разбрызгивателей сверху полилась вода – словно самый настоящий дождь.
– Там же Шерил!
– Вниз! Сейчас же!
Я схватил учителя за руку и попытался оттолкнуть, однако не рассчитал силу: он потерял равновесие и покатился вниз по лестнице. (Боже, звук такой, будто со шкафа упала коробка со старым хламом.)
Стрельба продолжалась. Я помчался к столовой, добежал до вестибюля. Пол здесь был усыпан детскими телами, точно тыквами наутро после Хэллоуина. Я перешел на шаг. По единственному уцелевшему стеклу на дверях вестибюля струилась вода, в которой играл свет, отражавшийся от выставленных на полках призов и наград. Мимо пробежала Лори Кемпер, участница драмкружка. Одна ее рука была залита чем-то багровым и странно болталась. Другим детям повезло меньше: изуродованное тело Лейлы Уорнер лежало у стены. Выбежали еще два окровавленных ученика, а один парень (помню только его имя: Дерек), беспомощно барахтавшийся в кровавом ручейке, прохрипел:
– Не ходи туда!
– Господи, Дерек! – Я поднял его и оттащил к лестнице.
Бегом вернувшись в вестибюль, я разглядел через стеклянные двери столовой троих парней в камуфляже – известных всей школе тупиц. Двое из них выясняли отношения, грозя друг другу ружьями, а третий, с карабином, наблюдал за ссорой в сторонке. Ребята лежали под столами. Может, они переговаривались, может, нет – за звоном сигнализации, воем сирен и ревом вертолетов ничего было не разобрать. А вот в вестибюле, я помню, стояла удивительная тишина, несмотря на весь этот шум. Такую тишину и покой ощущаешь в загородном домике, когда за окном бушует метель.
Я попытался мыслить логически. «Они вооружены, – сказал я себе. – Что толку идти на ружья с голыми руками?» Огляделся в поисках чего-нибудь – достаточно тяжелого, чтобы можно было убить. Долго искать не пришлось. Снаружи, за разбитым окном, стояли кадки с деревьями, а в них, защищая землю от окурков, была насыпана речная галька. Я вылез в окно. Школу оцепили полицейские с ружьями, понаехали машины «скорой помощи», какая-то женщина держала в руках громкоговоритель. За полицейскими машинами столпились школьники: только ноги виднелись между колес. Схватив самый большой камень, размером с кокосовый орех, а весом – с хорошую гантель, я бросился назад. Убийц осталось двое: третий, раскинув руки, замер на полу.
– Бросай оружие! Сейчас же! – крикнул я тому, кто склонился над мертвым товарищем.
– Что? – поднял он голову. – Да ты рехнулся!
Убийца выстрелил и промазал. Я же, позабыв про все вокруг, оценивал расстояние между нами, вес камня, силу моих мышц. Время будто замерло. А потом – раз, два, три, эх! – я совершил лучший в жизни бросок, и мерзавец рухнул как подкошенный. Умер мгновенно, сказали позже. И поделом!
И тут я увидел Шерил. И всю сцену побоища: мертвых, раненых, лужи крови. Я опустился под стол, взял Шерил на руки, прижал к себе. Я повторял ее имя снова и снова… Но она лишь на какое-то мгновение встретилась со мной глазами, а потом ее голова запрокинулась, и Шерил могла видеть только, как третьего убийцу придавили длинным тяжелым столом. Ребята отталкивали друг друга, борясь за право вскарабкаться на стол, как немцы, крушившие Берлинскую стену в восемьдесят девятом, а потом начали прыгать, ломая кости палача, будто рождественские орехи. Раз, два, ТРИ – законы внешнего мира уже не сдерживали их – раз, два, ТРИ! С каждым новым прыжком стол приближался к полу, пока наконец от человеческого тела не осталось буквально мокрое место. Они прыгали, а я обнимал Шерил и смотрел.
Несколько минут спустя.
Полуголый, я сижу на гладком бревне, которое волны когда-то оторвали от плавучего заграждения и выбросили на берег. Воздух пахнет мидиями. Джойс и Броди носятся по воде за невозмутимыми чайками. Пока собаки увлечены игрой, я пишу дальше.
Расскажу-ка я об одном из своих первых воспоминаний, повлиявшем на всю мою последующую жизнь. Тогда мой отец, Редж, заставил меня встать на колени в гостиной и покаяться перед Богом. Я смотрел по телевизору празднование двухсотлетия США (выходит, стояло лето семьдесят шестого и мне было всего пять лет), стал щелкать каналами и секундой дольше задержался на том, где светловолосая «искусительница» в дешевых бриллиантах разыгрывала холодильник. Редж, уловив в передаче лишь ему ведомую греховность, подскочил, выключил телевизор, а потом заставил меня помолиться за мою будущую жену, «которая, может быть, еще не появилась на свет». Я не мог представить себе жену и спросил, как она будет выглядеть. В ответ Редж рывком поставил меня на ноги и отлупил до полусмерти. Потом он сел в машину и укатил – возможно, в мужской религиозный клуб, куда частенько наведывался, – а мама, дождавшись, пока его машина скроется из виду, сказала: «Знаешь, сынок, в следующий раз просто представь себе ангела».