Теорiйка Петербургская повѣсть Сочиненiе Ѳ. Достоевскаго

Глава первая А может и к лучшему

В понедельник с самого утра Порфирий Петрович занимался делом хлопотным, но небесприятным – обустраивал казенную квартиру, вплотную примыкавшую к его служебному кабинету (удобнейшая вещь!). Кое-что надобно было подправить и подкрасить, прибавить уютца, а самое головоломное – найти место для книг, покамест лежавших в коробках. Прежний жилец обходился одним-единственным шкапом, в котором содержались лишь пыльные тома с законоуложениями, новый же обитатель любил не только юридическое, но и вольное чтение, так что пришлось заказывать столяру два десятка поместительных полок, которые только нынче прибыли и устанавливались на место.

С наслаждением вдыхая запах стружки и свежего лака, надворный советник (таков был чин новосела) аж примурлыкивал от удовольствия, собственноручно расставляя по рядам сочинения Декарта и Мирандолы, томики Лермонтова и Пушкина, равно как и новейшие сочинения европейских литераторов – Стендаля, Диккенса, Гете, ибо был обучен трем главнейшим европейским языкам, не считая древних.

Порфирий Петрович, шесть дней назад определенный приставом следственных дел в Казанскую часть Санкт-Петербурга{2}, был собой не сказать чтобы красив или хотя бы представителен. Росту пониже среднего, полноватый и даже с брюшком, без усов и без бакенбард, с плотно выстриженными волосами на большой круглой голове, как-то особенно выпукло закругленной на затылке. Пухлое, круглое и немного курносое лицо его было цвета больного, темно-желтого, но довольно бодрое и даже насмешливое. Оно выглядело бы, пожалуй, даже и добродушным, если бы не выражение глаз, с каким-то жидким водянистым блеском, прикрытых почти белыми, моргающими, точно подмигивая кому, ресницами. Взгляд этих глаз как-то странно не гармонировал со всею фигурой, имевшею в себе даже что-то бабье. Однако же те, кто знал Порфирия Петровича по службе, не обманывались округлостью его неспешных движений и плавной вкрадчивостью речей. Да и новые сослуживцы уж успели заметить, что человек он толковый, хотя и не без странностей.

Приятности забот по обустройству квартиры мешало лишь одно обстоятельство – утомительнейшая, нечасто обрушивающаяся на столицу жара, чуть не в сорок градусов. Порфирий Петрович сам прикрепил к оконной раме отличный немецкий градусник, показывавший температуру и по Реомюру, и по Цельсию, с досадою понаблюдал за тем, как ползет кверху серебристый столбик, и вздохнул, увидев, что сие восхождение остановилось, чуть-чуть не дойдя до отметки 38.

Индейца бы сейчас с опахалом, как у англичан в Калькутте, мимолетно подумал Порфирий Петрович, отроду ни в Калькутте, ни в прочих заграницах не бывавший. За неимением в штатном расписании Казанской части услужливых индейцев надворный советник решил, что пора отправляться на вольную квартирку, которую до окончания ремонта он снимал неподалеку от съезжего дома, здесь же, на Офицерской улице. Там в ванной комнате ожидал наполненный водою чан и на цепке отменно удобная лейка, какой можно отлично поливаться, не прибегая к посторонней помощи. Порфирий Петрович, среди прочих своих чудачеств, не держал никакой прислуги и всегда обихаживал себя сам, так что ежели пресловутый индеец откуда-нибудь и взялся бы, махать опахалом ему бы не дозволили.

Взяв в руку шляпу и надев поверх пропахшей потом рубашки сюртук, пристав прошел через небольшой коридорчик в кабинет, откуда удобнее было попасть на улицу, однако дверь в следующую комнату, приемную, открыть не поспел – створки сами распахнулись ему навстречу. На Порфирия Петровича, едва не сшибив его с ног, налетел распаренный молодой человек, которого надворный советник тотчас признал. Это был Заметов, письмоводитель из третьего квартала. Заметова и прочих квартальных чиновников новый следственный пристав видел на прошлой неделе, когда обходил полицейские конторы подведомственной территории с целью знакомства.

Вот ведь странно. Ничего отталкивающего и тем более пугающего во внешности Заметова не было, а между тем, едва взглянув на его лицо, Порфирий Петрович ощутил очень неприятный спазм в сердце, стиснувшемся от скверного предчувствия.

Хотя, с другой стороны, что ж странного? Если полицейский чиновник в неурочное время без стука врывается в кабинет пристава следственных дел, хорошего не жди.

– Пардон! – вскричал Заметов, отскакивая несколько назад. – Виноват, зашиб! Ваше высоко…благородие! Ваше высокоблаго…родие!

Бедняга так запыхался, что едва мог говорить, и длинное слово никак ему не давалось.

Но Порфирий Петрович уже понял – приключилось нечто из ряда вон выходящее, и принял меры. Взял письмоводителя за руку, крепко тряхнул.

– Вы Заметов из третьего, верно-с? Вы уж меня извольте без титулования-с, просто «Порфирий Петрович». Помилуйте-с, мы же не в армии. Виноват, вашего имени-отчества не припомню?

– Александр… Григорьевич, – вымолвил чиновник, переводя дух.

Это был очень молодой человек, лет двадцати двух, с смуглою и подвижною физиономией, казавшеюся старее своих лет, одетый по моде и фатом, с пробором на затылке, расчесанный и распомаженный, со множеством перстней и колец на белых отчищенных щетками пальцах и золотыми цепями на жилете.

– Ну что там у вас в Столярном стряслось, рассказывайте, – велел пристав (в Столярном переулке располагалась полицейская контора третьего квартала).

– Меня к вам квартальный, Никодим Фомич! Сам-то он там! – опять заволновался, заневнятничал Александр Григорьевич да вдруг как крикнет. – Убили! Злодейским образом! Сразу двоих! Нет, то есть не двоих, а…

Он смешался, захлебнувшись словами. Пристав же на миг смежил желтоватые припухлые веки и меленько перекрестился. Не обмануло предчувствие-то.

– Вы вот что-с, – тонким пронзительным голосом сказал надворный советник, крепко взяв Заметова за рукав и ведя к столу, где стоял графин с водой. – Вы перво-наперво выпейте воды-с… Вот так-с. А теперь сядьте в кресло и по порядку-с, по-порядку-с. Кого убили, где, кто?

Выпив воды и усевшись, Александр Григорьевич немного успокоился, и оказалось, что он умеет говорить и связно, и толково.

– На Екатерингофском, процентщицу Шелудякову, в собственной квартире. Ударом по голове. Я хотел уж домой, а тут такое дело. Побежал за вами. Сначала в ту вашу квартиру, там никого, так я сюда. Вдруг, думаю, еще на службе застану…

– Убили злодейским образом? С целью ограбления? – не спросил, а как бы сам себе сказал Порфирий Петрович.

Теперь волнение письмоводителя сделалось понятно.

Шумные и грязные кварталы, расположенные вдоль берегов Екатерининской канавы, никогда не отличались благочинием и беспорочностью. Чем ближе к нехорошей Сенной площади (по счастию, относившейся к соседней Спасской части), тем гуще лепились трактиры, распивочные и порочные заведения. Пьяные драки, воровство, мелкое фармазонство и прочие подобные неприятности, неизбежные во всяком большом городе, здесь случались ежедневно. Бывало, что и прибьют кого до смерти, спьяну или в ссоре. Но душегубства злодейские, с предварительным умыслом, здесь случались нечасто. Вполне вероятно, что впервые на недолгой служебной памяти юного Александра Григорьевича. Сколько пристав помнил статистику, за целый минувший год в Санкт-Петербурге, во всех десяти его частях, умышленных смертоубийств случилось пятнадцать. И каждое раскрыто, потому что русский убийца – это вам не англичанин какой-нибудь, который убивает с холодной головы и после так концы спрячет, что не сыщешь. Русский злодей горяч и нерасчетлив, крушит на авось. Не попадется сразу – пойдет в кабак и проболтается спьяну первому собутыльнику. Или же наутро протрезвится, схватится за голову да побежит сам сдаваться: мол, хватайте меня, православные, я убил!

Агентов по кабакам нарядить, это самое первое, заметил себе Порфирий Петрович. Далее – следы на месте злодеяния. Ну и соседей, конечно, расспросить.

Ох, беда, беда. Не успел толком в должность заступить, еще не от всех доброжелателей поздравления принял, а уже умышленное убийство. Не опростоволоситься бы.

Мысль была вроде тревожная, а в то же время и не вовсе неприятная. Надворный советник ощутил знакомое азартное щекотание в носу, потому что по складу характера любил разгадывать мудреные задачки и более всего преисполнялся жизни, когда расследовал какое-нибудь заковыристое дело.

– Постойте-с, – встрепенулся он вдруг. – Вы сказали «сразу двоих»? Я не ослышался? Двоих убили-с? – В нетерпении он отобрал у снова принявшегося пить воду Заметова стакан. – Да говорите же!

– Убивали двух, а убили одну, – не очень понятно начал объяснять Александр Григорьевич, но тут же поправился. – Алена Ивановна, процентщица эта, с сестрой проживает. Так вот сестру тоже по голове стукнули, но не насмерть, оглушили только. В Обуховскую свезли. Наш поручик Илья Петрович хотел немедленно бежать, допросить, но капитан не дал. Не наше, говорит, дело. Это, говорит, пускай следственный пристав.


Обуховский больница


– Очень, очень верно рассудил почтеннейший Никодим Фомич!

Надворный советник просветлел лицом – сразу по двум причинам. Во-первых, преступление все-таки оказалось не европейское, а русское, на авось. А во-вторых, живой свидетель – это совсем другое дело. Всё обрисует, всё расскажет, укажет на преступника, а там объявляй голубчика в розыск, и дальнейшее не наше дело, пускай полиция ищет.

Выходило, что а может оно и к лучшему. Не успел новый следственный пристав вступить в должность и тут же, в первую неделю, раскрыл умышленное убийство с ограблением. Начальству ведь все равно – был свидетель, не было, лишь бы дело закрыть и отрапортовать. Так вот вам, извольте-с. Очень недурно выйдет и для формулярного списка, и в смысле репутации{3}.

Однако окрыленность мыслей осеняла Порфирия Петровича недолго. Когда они с письмоводителем вышли на улицу, чтоб направиться в Обуховскую больницу, надворного советника ударила новая мысль, тревожная.

– А она сильно зашиблена, сестра эта? Не помрет-с?

– Этого сказать не могу. Ее когда увозили, в беспамятстве была. Процентщицу-то одним ударом, наповал. А у Лизаветы голова, что ли, крепкая. Или вскользь пришлось. Виноват, не скажу.

Александр Григорьевич развел руками, и у пристава снова тоскливо сжалось сердце.

Уже не обращая внимания на жару, он несолидной рысцой припустил вдоль улицы, Заметов за ним.

На углу Сенной пришлось остановиться, чтоб перевести дух, потому что одутловатый Порфирий Петрович совсем запыхался. Шумно вдыхая воздух и держась за бок, думал: здоровье ни к черту. Раньше бы – подумаешь, верстенку пробежать. Разумеется, лета уже не юные, однако иные в тридцать пять вон какими селезнями, а у нас извольте – сердце подорвано крепким кофеем да бессчетными папиросами, в желудке изжога от холостяковского питания, и от него же геморроидальная, mille pardons, шишка. Надобно, надобно записаться в заведение Клевезала, что у Синего моста. Все хвалят. Даже тайные советники туда ходят – делать шведскую диэтическую гимнастику. Говорят, помогает.

Посокрушался так не долее минуты, потом побежали дальше и очень скоро уже шагали по длинному больничному коридору, выкрашенному тоскливой гороховой краской.

Потребовали к себе доктора.

Тот вышел, устало потирая переносицу. На заданный дрожащим голосом вопрос: «Скажите-с, жива ль доставленная полицией Лизавета Шелудякова? И ежели жива, не пришла ли в память?» – ответил, что отлично жива, от удара оправилась, ибо ушиб невелик, и говорить вполне может.

Глава вторая Пустое-с

Удивительная вещь. Пока Порфирий Петрович пребывал в опасении, что свидетельница помрет, не успев ничего рассказать, он и спешил, и суетился, бежал со всех ног по духоте, так что не только себя, но и гораздо более юного Александра Григорьевича в пот вогнал. Услышав же от доктора, что свидетельница совершенно благополучна и может сей же час быть допрошена, надворный советник всю свою ажитированность потерял, а напротив сделался как-то вял и задумчив.

– Скажите-с, дружочек, – молвил он вполголоса, беря Заметова под локоть и уводя в сторону, к окошку, – какова она, эта Лизавета? Она ведь жительница вашего квартала, так, может, вы ее и прежде-с знавали?

Письмоводитель с разгона еще переминался с ноги на ногу и рвался бежать дальше, к цели.

– Знать хорошо не знаю, а видел, – торопливо сказал он, оглядываясь в сторону палат (доктор разъяснил, что ушибленную Шелудякову поместили в нумер двенадцатый). – В конторе. По делу о сдании младенца в Воспитательный дом. Идемте же, что вы?

Но пристав никуда не пошел, а вместо этого зевнул, прикрыв рот ладошкой, да еще и уселся на широкий подоконник, заболтал своими коротковатыми ножками.

– В Воспитательный-с? – уютно изумился он. – Это девица-то?

Увидев, что спешки более нет, полицейский письмоводитель приготовился рассказывать.

– Вы не подумайте ничего такого, Порфирий Петрович. Она, Лизавета эта, баба добрая и честная, никто про нее дурного не скажет. Вот сестра ее, покойная Алена Ивановна, та была истинная пиявища, навряд кто по ней заплачет. Вдвоем они проживали, на Екатерингофском. На ростовщичестве много нажиться можно, особенно если сердца не иметь, а у Алены Ивановны этот орган навовсе отсутствовал. Жила она скудно, копеечничала, а сама богатая была.

– Теперь, стало быть, сестрице ее достанется, – понимающе кивнул Порфирий Петрович.

– Э, нет. Про старуху известно, что она всё состояние монастырю какому-то отписала, много раз прилюдно этим хвасталась.

– Ну, это, может, похвальба одна, а никакого завещания в природе не существует-с. Старухи, особливо жадные, удивительно неохочи духовную писать. Желают проживать вечно-с. Так что, очень возможно, ушибленная Лизавета через смерть сестрицы обогатится.

Заметов не сразу понял, куда клонит пристав, а когда понял, засмеялся.

– Ох, уж это вы… То есть совсем не туда. Если б я Лизавету не знал, то, может, и я бы что-нибудь такое вообразил, но нет, невозможно. Здесь надобно обстоятельства понимать. Процентщица сестру свою ни в грош не ставила. Та намного моложе, лет на двадцать пять. Сводная, что ли. Старуха ее заместо прислуги держала Обижала много, даже била. А та тихая, безответная. Никому ни в чем отказать не может. Оттого и поминутно беременная ходила, многие ее забитостью пользовались. Родит – и в Воспитательный дом несет{4}, потому что Алена Ивановна всё одно младенца в дом не пустила бы.

– И что же-с, много у нее народилось этаких деточек? – тоном завзятого сплетника осведомился пристав и даже как бы слегка подхихикнул.

– Не возьмусь сказать. Да Лизавета и сама, может, со счету сбилась. Она ведь немножко того, – он покрутил пальцем у виска, – малахольная.

Порфирий Петрович так и вскинулся.

– Как малахольная, как малахольная-с? Говорить может? Мысли-с излагать?

– Говорить говорит, что же насчет мыслей, то где ей. Мысли во всем цивилизованном мире, может, человек у десяти сыскать можно, да и то сомнительно, – философски заметил на это Заметов.

– Это конечно так-с, если вы мысли в глубоком понятии трактуете, – протянул надворный советник, прищурив свои и без того неширокие глазки. – А скажите, славный Александр Григорьевич, что за публика пользовалась щедротами Алены Ивановны, то есть ее кредитом-с? Местные обыватели или же не только-с?

– Она ссужала не иначе как под залог, причем никогда не давала более четверти истинной цены. А на такое условие кто пойдет? Пропойца разве или человек в последней крайности. Но ходили, и многие ходили, потому что жадна очень была, любую мелочь принимала, какой другие процентщики побрезгуют. Хоть в рублишко ценой, ей все равно.

– Совсем вы меня заговорили-с, – укоризненно объявил вдруг надворный советник, спрыгивая на пол. – Дело-с, дело-с прежде всего. Которая тут двенадцатая?

От такой несправедливости Заметов даже ахнул, но заявить протест не успел – пристав уже удалялся по коридору, пришлось догонять.

* * *

Лизавета Ивановна Шелудякова оказалась женщиной лет тридцати пяти, очень высокого роста, неуклюжей, смуглой, с большими, совершенно коровьими глазами. Она не лежала в кровати, а сидела, свесив ноги в стоптанных козловых башмаках, будто готовилась поскорей уйти из палаты, чтоб никого не обременять своим присутствием. Большая голова ее была перевязана белой тряпицей.

Доктор стал объяснять:

– Привезли – без сознания была. Но, полагаю, не от удара – со страху. Потому дал нашатырю – сразу очнулась. И давай скромничать. Разуть себя, и то не дала. Насилу перевязал. Там, впрочем, кроме умеренной шишки ничего. Ну, беседуйте, а вы все подите, подите, – замахал он на прочих больных.

Пятеро женщин, все по виду самого простого звания, безропотно поднялись со своих мест и, с любопытством оглядываясь, вышли в коридор. Заметов плотно прикрыл дверь.

– Сердечно рад знакомству-с, – сказал надворный советник перепуганной Лизавете, усаживаясь на стул и приятнейше улыбаясь. – А еще более осчастливлен чудесным вашим спасением-с. Это уж истинно, как говорится, Провидение Божье.

Он сделал постную мину и трижды перекрестился, но бойкий, с ртутным блеском взгляд не переставал обшаривать лицо Лизаветы. Она тоже всё глядела на пристава, но от робости не могла вымолвить ни слова. Подняла было руку для крестного знамения – да и не осмелилась донести до лба.

– А знаете, маточка вы моя, что я в лютой зависти пребываю. Да-с. – Все тело Порфирия Петровича затряслось в мелком смехе. – И к кому бы вы думали-с? К ним, – он обернулся к двери, – к товаркам-с вашим. Им-то вы уж беспременно всё рассказали, а я, хоть и пристав следственных дел-с, а ничегошеньки пока не знаю-с, сижу перед вами дурак дураком-с. – Он еще с полминуточки посмеялся, словно бы давая собеседнице время разделить с собою веселье, и заговорщицки подмигнул. – Ну, рассказывайте-с. Что видели? И главное, кого-с. Это для нас сейчас самое-рассамое.

Закинул ногу через коленку, сцепил пальцы – приготовился слушать. Заметов, стоявший у надворного советника за спиной, тоже весь обратился в слух. Приготовил книжечку с карандашом, записывать показание.

Лизавета молчала.

– Да вы по порядку-с, по порядку-с, – помог ей Порфирий Петрович. – Вы с сестрицей вашей дома были, так-с? Тут звоночек в дверь. У вас ведь, верно, колокольчик-с?

– Кнопка, – тихо ответила раненая, и пристав облегченно улыбнулся. Малахольная не малахольная, но вопросы понимает и отвечать может.

– Вот и отлично-с. Итак, раздался звонок – дзинь-дзинь, или трень-трень, я не знаю, как оно там у вас.

– Бряк-бряк, – поведала свидетельница. – Только меня дома не было.

– Это как же-с? – озадачился надворный советник.

– К куму ходила. Кум звал, чаю пить, в семом часе. – Кажется, Лизавета понемногу переставала бояться собеседника и сделалась поразговорчивей. – Сговорено у нас было.

Порфирий Петрович так весь и сжался. Вкрадчиво спросил:

– Минуточку-с. Правильно ли я понял, что вы в этот час дома быть не предполагали-с и Алене Ивановне следовало находиться в квартире одной-с?

Свидетельница захлопала ресницами, очевидно, не поняв вопроса.

– Кто знал, что тебя в гости позвали? – не вытерпел Александр Григорьевич.

– Кум знал, кума. Сестрица Алена Ивановна, – стала загибать пальцы Лизавета. – А больше некому.

– Ну хорошо-с, – слегка поморщился пристав. – Дальше рассказывайте.

– Пришла я к куму, а кума возьми и захворай.

– И вы, чаю не попив, отправились восвояси, домой-с?

Женщина кивнула.

– Вот с того самого момента-с, как вы по лестнице поднялись… У вас, позвольте поинтересоваться, который этаж?

– Четвертый, – подсказал Заметов.

– С того момента-с, как вы на четвертый этаж поднялись, как можно подробней-с, – попросил надворный советник. – Что услышали-с, что увидели-с.

Подумав, и довольно долго подумав, Лизавета неуверенно сказала:

– Ничего не слыхала.

– А что дверь-с?

– Незаперта была, вовсе. Я еще подивилась. Алена Ивановна всегда засовом укрывались.

– Так-так, – ободряюще закивал Порфирий Петрович. – И что же вы, вошли-с?

– Вошла.

– И куда же-с? В комнаты?

– В комнаты.

– А там что-с?

Лицо свидетельницы вдруг приняло совсем детское, обиженное выражение, из ясных глаз без малейшей задержки потекли крупные слезы.

– Алена Ивановна… на полу. – Лизавета всхлипнула. – Рученьку вот этак вывернула. Глаз открытый, смотрит. Думаю, куда это она смотрит-то, чего это она на полу-то.

– Ничком, что ли, лежала? – быстро перебил пристав.

Женщина шмыгнула носом, непонимающе глядя на чиновника, но на этот вопрос мог ответить Александр Григорьевич:

– Так точно, ничком, одна рука вперед вытянута, и голова вот этак вот повернута. А глаз, точно, открыт.

– А потом что-с?

Порфирий Петрович спросил и затаил дыхание, потому что беседа подобралась к самому важному месту.

– Гляжу – красное у ней в волосах, вот тут, – показала Лизавета на свой перевязанный затылок. – «Алена Ивановна, говорю, что это вы? Упали? Зашиблись?» На кортки присела, хотела помочь. Вдруг шорохнуло сзади…

Она снова заплакала, но теперь одними лишь слезами, без всхлипов. Надворный советник терпеливо ждал.

– Хочу обернуться, а не могу – страшно…

– Так и не обернулись? – тоже со страхом прошептал Порфирий Петрович, но уж и сам знал, каков будет ответ.

– Не насмелилась.

– А потом удар, темнота, и очнулись в больнице. Так что ли-с?

Пристав в сердцах хлопнул себя по колену и вскочил.

Свидетельница в испуге смотрела на него снизу вверх. Робко кивнула.

– Виновата, батюшка…

* * *

– Пустое-с! Всё пустое-с! – с тоскою приговаривал надворный советник, поднимаясь по лестнице большого мрачного дома, выходившего одной стороною на Екатерингофский проспект, а другой на канаву. – А главное, так и чувствовал, что никакой потачки в этом деле мне не будет-с. Интуиция-с. Знаете такое слово?

– От латинского intuitio, что означает «постижение истины, неопосредованное логикой», – блеснул Заметов, показывавший дорогу. – Вот здесь, в третьем этаже ремонт, маляры работают. А в четвертом одна квартира пустая, в ней чиновник Люфт проживал, на прошлой неделе съехал, так что на площадке Шелудяковы остались одни.

– И про это он, вероятно, знал-с.

Порфирий Петрович остановился перед приоткрытой дверью, из-за которой доносились голоса.

– Кто «он», ваше высокоблагородие? – не понял письмоводитель.

– Преступник-с. И про съехавшего немца, и про Лизавету с ее «семым часом». Про захворавшую куму единственно-с лишь не знал. Хоть это обнадеживает, всё-таки не вездесущий сатана, а тленный человек-с.

Вздохнув, надворный советник нажал медную кнопку звонка. Колокольчик, в самом деле, как и говорила свидетельница, издал какой-то брякающий, надтреснутый звук.

Не дожидаясь отклика, вошли.

В квартире, невзирая на поздний час, было светло – июльское солнце еще не спустилось за крыши.

– А-а, привели? – оглянулся на письмоводителя квартальный надзиратель, седоусый капитан с добродушным лицом в мелких красных прожилках. – Что-то долгонько вы, Порфирий Петрович.

Коротко и как бы рассеянно объяснив причину задержки, следственный пристав быстро завертел во все стороны своею замечательно круглой головою. На лежавший у стола труп пока нарочно не смотрел – приглядывался к обстановке, впрочем, нисколько не примечательной.

Небольшая комната с желтыми обоями, геранями и кисейными занавесками на окнах. Мебель, вся очень старая и из желтого дерева, состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы перед диваном, туалета с зеркальцем в простенке, стульев по стенам да двух-трех грошовых картинок в желтых рамках, изображавших немецких барышень с птицами в руках, – вот и вся мебель. В углу перед небольшим образом горела лампада. Все было очень чисто: и мебель, и полы были оттерты под лоск; все блестело. Ни пылинки нельзя было найти во всей квартире. «Это у злых и старых вдовиц бывает такая чистота», – отметил про себя надворный советник и с любопытством покосился на ситцевую занавеску перед дверью во вторую, крошечную комнатку, где виднелись постель и комод. Вся квартира состояла из этих двух комнат.

– Спальня? Так-так-с, – промурлыкал сам себе Порфирий Петрович, заглянув в соседнее помещение.

То была крошечная комната с огромным киотом образов. У другой стены стояла большая постель, весьма чистая, с шелковым, наборным из лоскутков, ватным одеялом. У третьей стены был комод с выдвинутыми и отчасти даже вывернутыми ящиками. Из-под кровати торчал раскрытый сундук, вкруг которого на полу валялись какие-то сверточки и кулечки. Порфирий Петрович поднял один, прочел надпись на бумажке «7 июня, студ. Линчуков, 3 р. 25 к., 1 мес.».

– Это она заклады сюда складывала, – пояснил надзиратель Никодим Фомич. – Целая бухгалтерия. Видите – число, имя закладчика, сумма, срок.

Пристав покивал, пошарил по ящикам комода под бельем и достал оттуда изрядный пук кредиток, перетянутый красненькой лентой. Покачал на руке, передал квартальному.

– Пересчитайте-с. – И продолжил поиск.

Просмотрел какие-то бумажки, извлек потрепанную тетрадку и с чрезвычайным вниманием в нее уткнулся.

– Три тысячи сто двадцать пять рублей, – доложил Никодим Фомич. – Не нашел, видно. И из сундука лишь немного прихватил, с самого сверху. Там в сверточках не только дрянь. Золото есть, прочие ценные вещички. Спугнули его, что ли? Лизаветиного прихода напугался? Запросто мог бы, после сестры-то, сюда вернуться и остальное добрать.

– Загадка-с, – признал Порфирий Петрович, суя тетрадку в карман и все вертя головой по сторонам. – Что орудие убийства?

Закончив осмотр, наконец, подошел к мертвому телу.

Старуха лежала в точности, как описал Заметов: ничком, выворотив одну выброшенную руку. Открытый глаз мерцал стеклянным блеском. Крови на затылке было немного, она запеклась под жиденькой, скрученной в баранку седой косичкой.

Надворный советник набрал полную грудь воздуха и зажмурившись полез пальцами в рану. Лицо его сделалось бледным, однако руку Порфирий Петрович убрал нескоро.

– Прямоугольный пролом… Вершка полтора на три четверти… – сообщал он, с каждым мгновением все больше бледнея. На лбу выступили капли. – Пожалуй, обух небольшого топорика… Удивительной силы удар. Как это Лизавете свезло?

Наконец выпростал пальцы, мельком поглядел на них и покривился.

– Эй, умыться его высокоблагородию, – велел квартальный одному из солдат (полицейских в квартире кроме начальника было еще четыре человека).

Тщательно выполоскав загрязнившуюся руку в тазике и чистя специальной щеточкой ногти, надворный советник резюмировал:

– Удобнейшая вещь для убийства – топорик. Под мышкой какую-нибудь петельку или лямочку соорудил, подвесил, и под одеждою не видно-с. А выхватить можно в секунду.

Он показал, как можно выхватить из-под мышки топор и ударить сверху вниз.

– По макушке, – задумчиво протянул Порфирий Петрович. – Сзади-с. Отсюда что следует?

– Что? – спросил капитан.

– А то, что убитая преступника не опасалась, так что сама в комнаты провела, да еще спиною к нему оборотилась. И во-вторых-с, что он росту выше среднего, ибо бил сверху и пришлось прямо в маковку. Людей по лестнице и во дворе опросили-с?

Никодим Фомич приосанился:

– Как же, первым делом. Никто ничего.

– Чуяло сердце, чуяло, – жалобно молвил надворный советник. – С самого начала, как только господина Заметова увидел. Единственно вот что… – Он повернулся к письмоводителю. – Александр Григорьевич, душа моя, не в службу, а в дружбу. Вы все имена и сведения с бумажечек, в которые заклады-то обернуты, перепишите к себе. А после милости прошу ко мне на квартиру. Полночь, заполночь – неважно-с. Нам теперь все одно не спать. Господин капитан, одолжите мне письмоводителя вашего в помощники? Очень уж толковый юноша.

Александр Григорьевич зарозовел от удовольствия и посмотрел на квартального с надеждою и страхом – не откажет ли. Но Никодим Фомич улыбнулся в усы и успокоительно подмигнул:

– Что ж, пускай. Скучно, поди, штаны в конторе просиживать.

– Благодарю-с. А в целом скверно, господа. Следов никаких-с, и свидетелей нет. – И пристав, уныло махнув рукой, вышел на лестницу.

Глава третья Про Порфирия Петровича

Однако пришло время познакомиться с главным героем нашего повествования ближе, ибо история, приключившаяся с ним в жаркие июльские дни 186… года, возможно, обрисует его не самым привлекательным образом, а между тем это был человек в высшей степени замечательный. Не типичностью своего характера – о, отнюдь, так что критиков, требующих, чтобы герой непременно был носителем современных веяний, выразителем эпохи, эта личность, пожалуй, приведет в негодование. Порфирий Петрович, хоть и относился к завоеваниям прогресса с почтением, но кумира себе из них не сотворял, а по строгой приверженности установленным правилам и в особенности по своей старообразной манере говорить скорее мог быть отнесен к ретроградам. Одно, пожалуй, несомненно: это был человек странный, даже чудак. Чудак же в большинстве случаев частность и обособление, так что в «типические характеры» Порфирий Петрович никак не подходил. Но что был бы за интерес и вкус в жизни, если б ее населяли сплошь одни «типические характеры»? Бог с ними совсем. Может, их на свете и вовсе не существует, разве что в воображении г.г. критиков.

История рода, от которого происходил наш герой, довольно необычна. Согласно преданию, бытовавшему в семье, но не подтверждаемому никакими письменными свидетельствами, ибо все фамильные документы сгорели от пожара еще в первой половине предшествующего столетия, предком Порфирия Петровича был служилый немец хорошей крови, фамилия которого даже начиналась на «фон». Потомки чужеземного пришельца прижились в России и расплодились во множестве колен, одни из которых возвысились, другие же захудали и впали в ничтожество. К сим последним относилась и линия Порфирия Петровича, дед и прадед которого были вовсе неграмотны, сами пахали землю и за утратой родовых грамот числились уже не дворянами, а однодворцами{5}. К тому времени не только звание, но и самая фамилия их была утрачена. То есть не то чтобы полностью, однако же подьячий, выписывая погорельцам новые бумаги взамен сгоревших, басурманскую фамилию исковеркал и записал их «Федориными», а они по неграмотности проверить не могли.

Повторное возвышение рода началось недавно, с родителя нашего героя.

Будучи слабого здоровья, к крестьянскому труду Федорин-отец был негоден и поступил в семинарию, намереваясь переписаться в духовное сословие. Там он учился в одно время с самим Михайлой Михайловичем Сперанским и, подобно сему титану российской истории, променял подрясник на сюртучок мелкого чиновника.{6} Но, в отличие от великого однокашника, талантами не блистал и долгое время не мог подняться выше четырнадцатого класса. Лишь на самом закате своего кометоподобного фавора Михайла Михайлович, случайно повстречав где-то былого знакомца, обласкал его и назначил на хорошую должность, но и эта улыбка Фортуны обернулась насмешкой. Благодетель низвергся в прах, по слухам, едва избежав казни, а его благоволение легло на формулярную судьбу Петра Федорина черным пятном.

К шестому десятилетию своей жизни отец Порфирия Петровича окончательно признал свою жизнь полностью неудавшейся. Вечный титулярный советник, он жил бирюком. Жениться не женился, ибо не мог сыскать пары. Женщины, ему нравившиеся, не пошли бы за человека бедного и немолодого, а тех, какие пошли бы, ему самому было не надобно. Он уж начал хлопотать в смысле пенсиона, надеясь в самом лучшем случае получить годовых рубликов сто, но тут солнце вновь выглянуло из-за туч. После десятилетней опалы Сперанский вновь воссиял в блеске – уже не в таком, как прежде, но все же весьма значительном: сначала вершил суд над злосчастными декабрьскими мятежниками, потом был наставником цесаревича, членом всевозможных комитетов и комиссий, удостоился графского титула.

Повторно вознесясь, граф Михайла Михайлович особенно отличал тех, кто не отвернулся от него в тощие годы. Тут Федорину-старшему и пригодились записочки, которые он исправно посылал поверженному временщику ежегодно ко дню ангела.


М.М. Сперанский


В короткий срок безвестный титулярный советник выслужил потомственное дворянство, а затем и звезду, но что гораздо важнее для нашего повествования, женился на славной девушке-смолянке и родил сына. Из этой истории следует, что человеку ни в каком возрасте не следует ставить на жизни крест, ибо все еще может повернуться.

Ко времени, когда пришло время определять юного Порфирия на жизненное поприще, его можно было бы поместить хоть в Пажеский корпус, так как отец уже ходил в генеральских чинах. Но мальчик рос неуклюжим, слабосильным, да и что за имя для гвардейца или дипломата Порфирий?

Неблагозвучное это наименование возникло почти что случайно. По причине своего очень немолодого возраста будущий отец ребенка ужасно волновался, не родит ли жена мертвенького или увечного, и дал перед иконой обет: наречь сына либо дочку, это уж как Господь рассудит, именем первого же святого, кто в сей день проставлен в Святцах. Ну и пришлось на святителя Порфирия, памятного тем, что избавил первохристиан Святой Земли от притеснения язычников.

За нерасположенностью к военной карьере мальчик был отдан в незадолго перед тем учрежденное Училище Правоведения{7}, что на Фонтанке, дабы направиться по гражданской линии, то есть отцовской стопой. Так, на четырнадцатом году жизни, и определилась его судьба.

Вот вам два случая из жизни юного Порфирия Петровича, обрисовывающие этот характер.


Правоведы

* * *

Первый – из той поры, когда отрок только-только сделался одним из полутора сотен «чижиков», как называли правоведов за цвет их желто-зеленых мундирчиков.

По проверке знаний Порфирия определили в шестой класс, следующий за самым младшим, седьмым, то есть он попал в среду, уже сложившуюся, члены которой успели притереться друг к другу. Известно, как жестоки к новичкам подобные подростковые общества. Пришельцу, если он не силен физически или не как-нибудь особенно хитроумен, утвердиться в них трудно – стая сплочается против него.

В классе, куда зачислили Порфирия, как это заведено почти повсеместно, был обычай «цукать» новеньких, причем свежепринятому предлагался выбор: он мог либо стать «арапкой», то есть всеобщим прислужником вплоть до появления следующего новичка, либо доказать свою храбрость, пройдя испытание.

Низенький мальчик наморщил лоб, похлопал белыми ресницами и тихо, но твердо заявил, что ничьим «арапкой» он не будет, после чего пожелал узнать, в чем именно состоит испытание.

Ему рассказали – в несколько голосов, страшным шепотом, выкругливая глаза.

В одном из дворов училища имелась старая конюшня, давно пустовавшая по причине обветшания. По преданию, то была единственная постройка, которая уцелела от времен жестокого герцога Бирона, которому сто с лишком лет назад принадлежало это владение{8}. На конюшне истязали провинных и многих засекли до смерти, отчего по ночам там слышны жуткие стоны, а иной раз и являются души замученных. В этом-то нехорошем месте новичку и предлагалось пробыть с вечера и до рассвета.

Порфирий ужасно побледнел, потому что очень страшился привидений, но, как говорится, более всего на свете страшился страха, а потому согласился.

До полуночи худо-бедно продержался, только продрог в одной рубашке, но едва донесся звон курантов, из угла раздались кошмарные звуки: свист кнута, душераздирающие стоны. Когда же из тьмы выплыли белые фигуры, мальчик с криком выбежал на двор и там пал на камни без чувств.

Шутники (ибо роль призраков исполняли двое самых отчаянных в классе шалопаев) выскочили следом и попытались растормошить сомлевшего, но обморок был глубокий. Привести ребенка в чувство удалось лишь к вечеру следующего дня, немалыми усилиями врачей.

Начальство строго допросило Порфирия, что он делал во дворе посреди ночи и почему найден простертым на земле. К тому времени мальчик уже знал от самих заговорщиков, в чем заключается тайна страшной конюшни, однако не выдал их, а лишь твердил, опустив глаза: «Что вышел – виноват-с. А что упал-с, так это зашумело в голове, ничего не помню-с». (Обыкновение говорить с обильными словоерсами возникло у него с детства, от папеньки, и осталось на всю жизнь.{9}) Больше ничего от новенького добиться не могли, лишь про то, что «зашумело в голове».

Получил Порфирий строгое наказание: три дня карцера и месяц без домашних отпусков, да еще в училище задразнили, придумав обидную песенку, которая, кстати говоря, с того самого случая и сделалась известна всему городу – про чижика-пыжика, что выпил рюмку, выпил две, зашумело в голове. Однако и жестоко дразнимый товарищами, Порфирий обидчиков не выдал.

Из этой маленькой истории видно, как уже с раннего возраста в нем сочетались чрезвычайная впечатлительность и столь же необыкновенная твердость характера. Первое из этих качеств с возрастом отнюдь не исчезло, лишь внешне стало менее приметным. Второе же, пожалуй, только усилилось.

* * *

А вот вам еще один эпизод, дополняющий портрет нашего героя и демонстрирующий другие две характернейшие его черты: неостановимую дотошность и редкую неустрашимость. Причем последняя черта тем удивительнее, что в людях обостренно впечатлительных, готовых впасть в продолжительный обморок от химеры, храбрость встречается редко, не то что в натурах бесхитростных и воображением обделенных.

Дело было вскоре после того, как Порфирий Петрович вступил на стезю казенной службы.

Начало его карьеры складывалось неблестяще. Учился он своеобразно: не выказывал успехов ни в римском праве, ни в торговом, ни же в гражданском судопроизводстве, зато шел первым по праву уголовному и полицейскому, а также специальным дисциплинам вроде психологии, токсикологии либо судебной медицины. Уже тогда определилось, что юноша имеет склонность к службе, связанной с пресечением и расследыванием злоумышленных преступлений. Из-за неровности успехов выпущен Порфирий Петрович был по второму разряду, то есть всего лишь губернским секретарем, и угодил в отдаленную, ничем не примечательную провинцию, судебным следователем. Кроме скромности академического балла сыграло роль и то, что к сему времени и папенька-генерал, и граф Сперанский успели покинуть земную юдоль, оставив выпускника-правоведа безо всякой протекции.

Впрочем, сказать, что губерния, куда отправили Порфирия Петровича, совсем уж ничем не блистала, было бы не вполне верно. Она, точно, не отличалась ни выдающимися памятниками, ни историческими реликвиями, зато – и это даже на весьма неблагонравном фоне нашей провинциальной жизни – выделялась какой-то особенной скверностью нравов. Начальство, пользуясь удаленностью от столиц, изолгалось и изворовалось до степеней совершенно невиданных и даже, можно сказать, фантастических.

Губернатором там двадцать с лишком лет сидел всё один и тот же лихоимец, окруживший себя еще худшими негодяями, так что ни в учреждениях власти, ни в судах добиться правды было решительно невозможно. Всё, что производилось в губернии, волоклось и засасывалось в одно жерло, а уж оттуда, по расположению местного властителя, распределялось между ним и его присными. Всякое сопротивление произволу было давным-давно истреблено, и население смиренно терпело любые притеснения, подобно стаду безгласных овец, которые не осмеливаются даже блеять, когда с них стригут шерсть либо тащат на бойню.

Но сколь веревочке ни виться, а рано или поздно конец сыщется.

Едва юный правовед прибыл к месту службы, едва успел оглядеться и прийти в содрогание от окружающей мерзости, как на губернию обрушилось великое потрясение.

То ли до столицы наконец дошли слухи о злоупотреблениях, то ли имелась какая иная причина, но в губернский город, совершенно как в известной комедии, нагрянул ревизор из Петербурга. То есть поначалу-то как раз не грянул, а прибыл тихонечко, партикулярным порядком. Пожил некоторое время инкогнито, собрал сведения, а потом взял, да и потребовал к ответу всё местное начальство.

Предложенную взятку с негодованием отверг, ибо оказался человек честный. Мало того – еще и дельный, что на Руси с честными людьми почти никогда не бывает. Собрал у себя в особенном портфеле такие бумаги, такие доказательства, что губернатору и всем его помощникам оставалось либо в каторгу, либо в петлю.

После грозного разноса собрались отцы города на тайное совещание. Сколько ни думали, спасения измыслить не смогли. Тогда и возникла отчаянная идея: ревизора живым из губернии не выпускать, а пресловутый портфель изничтожить.

Легко сказать! Приезжий чиновник был в генеральском чине, лично известен государю. Да если такой человек, находясь на ревизии, отдаст Богу душу в хоть сколько-то подозрительных обстоятельствах – беда. Взамен нагрянет целая следственная комиссия и камня на камне не оставит.

Так одними разговорами (и то в самом что ни на есть доверенном кругу) и закончилось.

Стали готовиться к худшему. Вице-губернатор на свои средства новую церковь заложил – душу спасать. Председатель казенной палаты, у которого как раз оказался выправлен паспорт для поездки на воды, вмиг собрал семейство и, не прощаясь, отбыл в чужие края. Прочие чиновники кто запил, кто слег в нервной горячке, кто усердно переписывал имущество на родственников.

И вдруг, перед самым отбытием ревизора и страшного его портфеля восвояси, случилось чудесное событие. В последний день пошел генерал на речку искупаться, да и прямо там, в купальне, на глазах у прислуги, пал мертвый без каких-либо видимых причин.

Натурально, произошел ужаснейший переполох. Что? Как? Не было ли злого умысла?

Наехали доктора, примчался губернатор. Все бледные, трясутся.

Однако ни малейших признаков злодейства не усматривалось – лишь явные и несомненные приметы ординарнейшей смерти от удара.

Несколько забегая вперед, сообщим, что смерть высокого лица все же произошла по основаниям не вполне естественным, и даже вполне неестественным, однако исполнено всё было до того ловко, что придраться казалось невозможным.

Учинили вскрытие, при котором присутствовали чуть не все городские врачи. Определили causa mortis – разрыв сердечного мускула, и все подписались под соответствующим документом. Затем обложили тело льдом, поместили в свинцовый гроб и отправили в Санкт-Петербург. Если тамошние доктора пожелают перепроверить диагноз – ради Бога. А что из гостиничного нумера пропал некий портфель, так то, может, слуги самого покойника и украли. Впрочем, в суматохе и неразберихе о портфеле как-то никто и не поминал.

Замысел здесь был весьма прост. Конечно, из столицы пришлют нового ревизора и, возможно, еще более сурового, но пока он будет добираться до сего медвежьего закоулка, многие концы удастся спрятать, да и вообще, как гласит античная максима, praemonitus praemunitus, то есть «предупрежденный вооружен».

Так бы всё и устроилось, если б не маленькая ошибка, допущенная губернскими хитрецами.

Для вящей приличности постановили провести расследование, ибо как же иначе – такой большой человек скоропостижно скончался. Дело поручили Порфирию Федорину, рассудив, что следователь-правовед – оно и для отчета солидно, и безопасно. Ни до чего мальчишка не докопается, поскольку зелен и никого в городе не знает.

Не ведая этой подоплеки, Порфирий Петрович взялся за работу с пылом. Выяснил, что за два дня до кончины, ужиная в трактире, ревизор отравился несвежею рыбой. Умереть не умер, но сильно расхворался, и по сему поводу был у него Штубе, известнейший в городе лекарь, который пользовал и губернатора, и всех первых лиц.

Потребовал следователь немца на допрос. Тот явился, само благодушие. Точно так-с, говорит, не отпираюсь, имел честь лечить его превосходительство. И преотлично вылечил. Прописал превосходнейшие лекарства, которые за полтора суток восстановили господина генерала в совершенном здравии. В доказательство Штубе предъявил собственноручную записку ревизора, писанную утром в день смерти. В письме ревизор благодарил за лечение и уведомлял, что теперь почти совсем уже здоров, лишь несколько ослаб.

Порфирий Петрович лекаря отпустил, а сам кое о чем потолковал со слугами покойника, готовившимися отбыть в скорбное путешествие с мертвым телом. Однако ничего подозрительного из их показаний, надо думать, не добыл, ибо на этом расследование закончилось.

Гроб увезли. Отцы города хорошенько подготовились к повторной ревизии, успокоились. Так миновал месяц.

Вдруг является наш Федорин к губернатору в полном мундире, при шпаге, и делает чрезвычайный доклад.

Так мол и так, ревизор-петербуржец злодейски умерщвлен происками доктора Штубе. Был доктор у выздоравливающего в самый канун кончины, для последнего освидетельствования. Во избежание застоя внутренних жидкостей выпустил из жилы три полные склянки крови, после чего велел выпить бутылку красного вина и принять речную ванну. От этих-то мер сердце у генерала и лопнуло. Посему следствие нужно открывать заново, чтобы выяснить, сам ли действовал доктор или по чьему наущению.

Губернатор, которому Штубе был друг и первейшее доверенное лицо, поначалу не слишком встревожился. Ах, говорит, милейший Порфирий Петрович, молоды-зелены вы, по горячности сердца чрезмерно увлекаетесь. Не мог Карл Иваныч пациенту дурного насоветовать, ну а если и ошибся, то и на старуху бывает проруха. От врачебной ошибки до злодейского умысла на государственную особу дистанция ого-го какая.

Ничего-с я не увлекаюсь, прехладнокровно ответствует ему Порфирий Петрович. Вот у меня письменные показания, взятые у камердинера и кучера. Тут и про кровь, и про вино, и про речную ванну есть. А что до врачебной ошибки, так я запрос послал в Санкт-Петербургскую академию, и светила медицинской науки пишут, что ни один лекарь никогда не стал бы ослабленному болезнью человеку пускать кровь, а после, напоив вином, отправлять на купание в холодной воде, ибо по всем законам науки от сего должен воспоследовать удар – чем и закончилось.

Здесь губернатор спокойствие утратил, схватился за сердце. Зачем, мол, по этакому нешуточному делу в академию написали самоуправно, с начальством не обсудив?

А Порфирий Петрович ему: я, ваше превосходительство, не только в академию, я и в министерство отписал, так что ожидайте уже не ревизора, а самострожайшего уголовного расследования всей этой истории.


И начались с того дня для вчерашнего правоведа страшные времена, продлившиеся полтора месяца, вплоть до самого прибытия столичной комиссии. Как только жив остался – одному Господу известно.

Сначала на него разбойники напали, посреди бела дня, прямо на городской улице. Хотели следователю голову кистенем проломить. Федорин от них бежал, кое-как отмахивался тростью, кричал во все горло «караул!», да полиции поблизости не случилось, ни единого будочника Хорошо, прохожие заступились, выручили.

Но на том не кончилось. Очень вскоре некая девица, из тех, что, выражаясь языком паспортным, «живут от себя», вдруг подала на скромнейшего Порфирия Петровича жалобу, что он ее будто бы обесчестил посредством насилия, и, главное, немедленно сыскались свидетели.

Обвиненный угодил в губернскую тюрьму и в первую же ночь чуть не был там убит уголовными. Во вторую ночь его уж точно бы извели, но, не дожидаясь темноты, Порфирий Федорин перелез через стену и спрятался. До самого приезда комиссии просидел в погребе у одной сочувствовавшей ему молодой особы, рассказ о которой сейчас к делу не относится (это совсем иная, до чрезвычайности грустная история, Бог с ней совсем – как-нибудь в другой раз).

В конце концов для нашего героя всё разрешилось благополучно. Справедливость полностью восторжествовала. Губернатора и еще с десяток чиновников увезли под конвоем в столицу на суд, а убийца-лекарь перерезал себе горло. Этот Штубе, даром что с тех пор миновало полтора десятка лет, и поныне иногда снился Порфирию Петровичу – таинственно глядел, улыбался, помахивая окровавленной бритвой, а говорить ничего не говорил.

Шумная эта история карьере молодого юриста не поспособствовала, скорее напротив. Быв переведен на новое место, с самыми лестными аттестациями, он обнаружил вокруг себя всеобщую мнительность и опаску, ибо слава поспела туда еще прежде его приезда. Какому же начальству понравится чиновник, который чуть что в столицы пишет и комиссии призывает?

Долгими кропотливыми усилиями, тщанием и усердием Порфирий Петрович одолел первоначальное против себя предубеждение, завоевал и уважение, и приличествующее положение. А после одного прошлогоднего расследования, на которое мы здесь опять-таки отвлекаться не станем, попал на заметку к высшему начальству. Вне очереди пожалованный чином, был призван на ответственную должность, следственным приставом одной из населеннейших частей столицы. Только прибыл, не успел еще, как говорится, крылья расправить – и на тебе: ужасное убийство, да еще из того разряда, который в следовательской среде называют некрасивым словом «тупняк» или «топняк», по-разному выговаривают. При первом звучании имеется в виду тупиковость расследования, при втором – что впору топиться, всё одно истины не дознаешься.

Глава четвертая Р.Р.Р.

Город, за день набравший полную каменную грудь зноя, теперь выдыхал горячий воздух обратно, так что и ночью облегчения не предвиделось. Надоедливое летнее солнце, совсем ненадолго убравшись на крыши, в самом незамедлительном времени высунулось с другой стороны, однако Порфирий Петрович не заметил рассвета, как перед тем не обратил внимания на наступление сумерек.

Он работал.

Сначала листал прихваченную из комода тетрадку и что-то из нее копировал своим меленьким, истинно бисерным почерком. Потом, это еще засветло, письмоводитель принес списанные в блокнот имена закладчиков и был отправлен в новую рекогносцировку – опрашивать Лизавету обо всех знакомых убитой. Пока Александр Григорьевич отсутствовал, пристав перенес имена на маленькие бумажные квадратики, по человеку на карточку. Получилось немало, четыре с лишком десятка. Когда вернулся Заметов, стопка увеличилась еще на пять имен (знакомцев у покойной Алены Ивановны было мало: четверо деловых да один священник).

Александр Григорьевич уселся в кресло и приготовился наблюдать, как следственный пристав станет разгадывать тайну преступления, но ничего особенно интересного не происходило. Надворный советник, переодевшийся в стоптанные туфли и халат, всё сидел перед столом, шевелил губами да шелестел карточками: то так разложит, то этак.

Посидел Заметов, посидел, не осмеливаясь препятствовать мыслительной работе пристава разговорами, да и уснул. А Порфирий Петрович курил папироску за папироской, ерошил редкие, легкие как пух волосы на темени, тоскливо бормотал: «Вразуми Господи, подскажи. Пожалей болвана безмозглого». Бумажки же так и летали из стопочки в стопочку слева направо, справа налево, будто карты в пасьянсе.

Часу этак примерно в четвертом Александр Григорьевич пробудился оттого, что надворный советник тряс его за плечо.

– Вставайте, батюшка, вставайте-с. Вот вам перо, вот бумага. Пишите-с.

Письмоводитель, зевая, сел за стол.

– Что писать?

Он увидел, что карточки разложены по-новому, иначе чем прежде, а на большом листе изображено подобие таблицы со многими графами, незаполненными.

– Метода готова-с, – объяснил Порфирий Петрович, потирая красные от бессонной ночи веки. – Вот сюда, в левую колоночку, все имена перепишите, в столбик. Далее звание, род занятий, пол, возраст, размер ссуды, заклад, срок возврата, адрес. Важнее всего две последние графы. Вот эта, физическое состояние субъекта – в смысле, мог топором-то или нет. И вот эта: есть или нет alibi на момент преступления. Наша с вами ближайшая работа – все эти клеточки сведениями заполнить. Тогда список усохнет, съежится до нескольких имен, вот увидите-с.

Окончательно проснувшись, Заметов задал вопрос, который не давал ему покоя еще давеча, когда он наблюдал за размышлениями пристава и не решался их прервать.

– Порфирий Петрович, ну а ежели убийца свой заклад унес, чтоб имени нам не оставлять, тогда как?

– Не смею на сие и надеяться. Слишком было бы просто-с. Вот видите-с? – Надворный советник достал из кармана тетрадку, взятую им из комода процентщицы. – Шелудякова сюда все сведения записывала. У нее тут всё честь по чести, с адресами, с именами-отчествами. Я сравнил с вашими обертками. Всего пяти недостает-с. Эти пятеро у меня в стопочке самыми верхними лежат-с. Однако излишне на сей счет не обнадеживаюсь. Проверим их, конечно, в наипервейшую очередь, однако уверен, что злодей ухватил свертки наугад, прямо сверху, горстью-с. Вы пишите, пишите. Сюда вот имя, отчество, фамилию, – показал пристав еще раз.

Александр Григорьевич обмакнул перо, занес его над бумагою и остановился.

– Не поместится. Мало места оставили. Даже если фамилию с инициалами – все равно не поместится.

Пристав ужасно расстроился собственной оплошности.

– Не сообразил, виноват-с. Ай, досада какая! Битый час таблицу по линеечке рисовал, все пальцы перепачкал, а про это не додумал-с!

Попричитав некоторое время таким манером, махнул рукой:

– Знаете что, голубчик мой, вы одними инициалами обозначайте, тремя буковками. Да еще нумер каждому проставьте. Ничего, авось не перепутаем-с. Я их всех уж наизусть успел выучить. Ну, пишите, а я пока кофею сварю.

* * *

За кофеем Порфирий Петрович изучал таблицу, помечая некоторые нумера карандашиком как наиболее обещающие. Так доскользил он грифелем до 27-ой позиции, (это был студент, тому три дня заложивший копеечные серебряные часы), не заинтересовался и двинулся было дальше, но вдруг дернулся всем телом, подобрался и быстро-быстро захлопал глазами.

– Так-так-так, – скороговоркою пробормотал надворный советник, вскочил, подбежал к коробкам, в которых лежали у него книги и бумаги, еще не переправленные в казенную квартиру, и принялся в них рыться, приговаривая: – Где же-с, где же-с… Ах, нет, неужто… Но позвольте-с, я же доподлинно… – и прочую подобную чепуху.

Заметов смотрел на его странное поведение во все глаза.

– 27-ой – это у нас студент Раскольников, верно? – обернулся с корточек Порфирий Петрович.

Взяв карточку, письмоводитель подтвердил:

– Точно так. Студент Раскольников Родион Романович, проживает в Столярном переулке, в доме Шиля. Помню такого, на него квартирная хозяйка жаловалась. Учился в юридическом факультете, но бросил. Не платит и не съезжает. А что он?

– Родион Романович, ну да-с. – Пристав с досадой отпихнул коробку. – Газеты-то переправил… Неужто… Да нет, невозможно-с… Хотя отчего же… В юридическом, говорите?

– Кажется, так. А чем он вас привлек? – Александр Григорьевич с любопытством просмотрел карточку, заглянул и в таблицу, но решительно ничего подозрительного не заметил. – Имеете основания полагать, что это он, старуху-то? Какие?

– Почти никаких-с. Просто фантазия-с, проверить надо, – уклонился от ответа Порфирий Петрович и ни с того ни с сего хлопнул себя по лбу. – А редактор-то!

– Что «редактор»?

Но надворный советник, кажется, и не услышал.

– Ну и Митю, конечно… – опять понес он невнятицу, прищуренно глядя в окно. – И это уж непременно. Митю нынче же. А вы, славный мой, вот что, – обратился он уже не к своим мыслям, а к письмоводителю. – Вы еще прежде, чем первые пять нумеров проверите, у которых заклады пропали, выясните-ка всё как возможно подробнее про этого студента. Особенно на предмет местонахождения господина Раскольникова в момент убийства. И ступайте, ступайте.

Он чуть не вытолкал Заметова в прихожую.

– Мне в съезжий дом нужно, неотложно-с.

– Поспали бы, хоть часок, – успел крикнуть Александр Григорьевич до того, как его окончательно выпихнули на лестницу, но вместо ответа у него перед носом захлопнулась дверь.

* * *

В продолжение дня пристав и его помощник каждый занимались своим делом, так что в назначенный час (к ужину) оба явились с уловом. Судя по сияющей физиономии письмоводителя, он кое-что раскопал, да и у Порфирия Петровича вид был довольный, словно у полакомившегося мышью кота. Заметов хотел сразу же начать рассказывать, уж и записки свои достал, но надворный советник остановил его:

– Прежде всего подкрепим материю, которая, согласно новейшим европейским учениям, следует прежде духа. Поди, не завтракали, не обедали? – участливо спросил надворный советник. – Я, признаться, тоже-с. Эй, человек! Принеси-ка нам, дружок, графинчик анисовой, щей горшочек и что там у вас, стерлядку привезли? Давай!

Встреча была назначена на Садовой, в трактире «Пале-де-Кристаль», отличавшемся преогромными, от пола до потолка, окнами, отчасти оправдывавшими громкое название. Хрустальный чудо-дворец, возведенный тароватыми англичанами для Всемирной выставки сплошь из стекла и железа, у нас видели разве на картинках, однако до того впечатлились сим провозвестием будущих чудес архитектуры, что стеклянные веяния сказались даже и на трактирах.


Хрустальный дворец в Лондоне


Не успел Александр Григорьевич отломить кусочек хлеба и намазать его маслом, как пристав, противореча собственным словам о материи, нетерпеливо спросил:

– Ну, что те пятеро и Раскольников?

Отложив хлеб, письмоводитель принялся докладывать.

– Меж пятерых, чьи заклады похищены из старухиного сундука, трое причастны быть не могут. Нумер второй неделя как в больнице с горячкой, и доктора говорят, что вставать с кровати никак не способен. Нумер третий как неисправный должник сидит в яме. Нумер пятый вчера в седьмом часу был на поминках и никуда оттуда не отлучался, что подтверждает большое количество свидетелей.

– Хорошо-с, – наклонил голову Порфирий Петрович. – Далее.

– Остаются двое. Нумер первый, вдова губернского секретаря Аксинья Зоиловна Липучкина июня 14-го дня взяла под залог бус четыре рубля. Где пребывала весь вчерашний вечер, неизвестно. Однако женщина она сухонькая, и вот такого росточка. Чтоб ударить процентщицу, а тем более долговязую Лизавету по макушке, ей бы, наверно, пришлось вскарабкаться на скамеечку…

– Бог с ней совсем, с Липучкиной. – Пристав отмахнулся. – Что нумер четвертый?

– Вот про четвертого-то я и хотел. – Александр Григорьевич зашуршал страничками, успев-таки сунуть в рот корочку. – Нумер четвертый – приказчик Николай Дормидонтович Попов, занявший шестнадцать рублей с полтиною сроком на два месяца под залог серебряного турецкого кинжальца. – Заметов со значением взглянул на начальника. – Где пребывает, ни соседи, ни родственники не знают. Исчез еще третьего дня, и никто ничего. Я думаю, уж не он ли? На всякий случай я все сведения про него списал. Есть и словесный портрет. Не объявить ли розыск?

– Дайте-ка-с, – попросил Порфирий Петрович протягивая руку за тетрадочкой. – Хм. Глаза голубые… Волос кучерявый… Лицом чист… Румянец… Трезвый характер… Угу… Нет, – твердо объявил надворный советник, прочтя до конца. – Не Попов это. Нате вашу тетрадочку.

Заметов расстроился:

– Почему вы знаете? Кинжалом вон владеет. И alibi у него нет.

– Да вот у вас написано: «По сведениям соседей, играет на бирже, имеет счет в сберегательной кассе». Стало быть, рачительный человек, аккуратный, копейку бережет. Если такой пойдет на злодеяние, то сделает всё капитально, без добычи не уйдет, трех тысяч в комоде не оставит-с. Кинжалец он наверняка сдал в залог, потому что желал собрать побольше средств для биржевой игры. Там же, на бирже, вы его и найдете. Или вы газет не читаете-с? Зря, я каждоутренне проглядываю. – Как бы в подтверждение, Порфирий Петрович достал из кармана сложенный газетный листок и положил рядом с тарелкой, куда официант наливал щи. – У нас на бирже бумаги взлетели в цене и продолжают возрастать, уже второй день-с. В связи с Суэцким каналом.{10} Неужто не слыхали-с? Дельцы у биржи днюют и ночуют, прямо на ступеньках. Там ваш Попов, там. Вы лучше про студента Раскольникова.

– Извольте. – Александр Григорьевич с сожалением перелистнул страничку – ему жалко было расставаться с идеей о злодее-приказчике. – Тут неясно. Я говорил с бабой, которая там в служанках. Настасьей звать. Расторопная такая, бойкая… Он, Раскольников этот, всё у асессорши Зарницыной квартирует, в Столярном переулке. Живет, а не платит, давно уже.

– Это вы уже говорили-с, еще давеча, – мягко заметил Порфирий Петрович. – Вы про местопребывание субъекта в интересующие нас часы.

– В том-то и штука, что доподлинно Настасья сказать не может. Вроде как Раскольников у себя в комнате сидит, этак уже с месяц. То ли нездоров, то ли в хандре. Но дверь из его комнаты на черную лестницу выходит. Там очень даже просто выскользнуть и вернуться, так что ни одна душа не заметит.

– Это, пожалуй, хорошо-с. – Пристав задумчиво наморщил лоб. – Даже вполне хорошо-с. Стало быть, у Раскольникова alibi нету-с.

– Никакого.

Заметов поглядел на дымящуюся тарелку и сглотнул слюну. Разлитая по стаканчикам анисовая тоже стояла нетронутой.

– Далее рассказывайте, – велел пристав. – Про субъекта-с.

– Раскольников Родион Романович, от роду двадцати трех лет, вероисповедание православное, сын титулярного советника давно покойного. Прибыл из Рязанской губернии, где проживают его мать и младшая сестра. Натура нервная, или, как выразилась Настасья, «шибко дерганый». Стало быть, мог в аффектированном состоянии убить, тут же поступка своего напугаться и сбежать. – Заметов сделал маленькую паузу, чтобы надворный советник вполне оценил и термин «аффектированное состояние» и психологичность вывода. – В столице Раскольников без малого три года учился на юридическом факультете, и, кажется, старательно. Однако за невнесением платы отчислен. Беден он очень. Настасья говорит, иногда мать ему пришлет, но что она может, вдова-то? Раньше уроки давал – бросил. В общем, положение у него такое, что либо в омут головой, либо с топором на улицу, – красиво, на логическом тезисе окончил свой отчет Александр Григорьевич и с полным правом вознаградил себя стопкой, да и щей хлебнул ложку-другую-третью. – А у вас что, Порфирий Петрович?

– Почти ничего-с, – с загадочным видом, противоречившим этим словам, ответствовал надворный советник и тоже поднес ко рту ложку, однако, подержав на весу, опустил обратно в тарелку. – Думал-с Кое с кем словечком перемолвился. И пришло мне в голову-с, что мы с вами, любезный Александр Григорьич, очень может быть, давеча предположили неверно-с. Это я в рассуждении нервности убийцы. Отнюдь не с перепугу он взял сущие пустяки, а прочим, и даже содержимым комода пренебрег.

– Отчего же тогда если не с перепугу?

– Побрезговал-с, – коротко и как-то сухо ответствовал Порфирий Петрович. – Взял, сколько ему было надобно, и тем удовольствовался.

– Виноват-с, – от удивления сословоерсничал Заметов, вообще-то почитавший прибавление «с» на конце признаком отсталости. – Это я недопонял.

– А я вам, дружочек вы мой, статеечку одну почитаю-с. Из «Периодической речи», месяца два как напечатана. Подписана инициальчиками, то есть все равно что анонимная-с. Вот послушайте-с.

Пристав взял в руки газетную страницу, несколько минут до того вынутую им из кармана, нагнулся поближе к Александру Григорьевичу, чтобы не деранжировать другим посетителям, и стал с выражением читать.

Еще раз о быке и Юпитере

Известно ли почтенной публике, что выдающиеся люди, открывшие новые законы природы или общества, выдумавшие новую теорию либо построившие великую державу, все без исключения были преступники? «Преступники» в коренном, изначальном значении этого слова, ибо преступили правила и понятия, бытовавшие прежде. Коперник и Галилей, Наполеон и Петр Первый приводили в ужас и негодование своих современников, тех самых обыкновенных людей, какие во все времена составляют абсолютное большинство народонаселения. Да что Коперник, разве не был по понятиям иудейских законоустановлений величайшим преступником Иисус Христос, покусившийся разом и на государственность, и на самое религию? За то и был казнен – отнюдь не злодеями, а обыкновенными людьми, желавшими единственно охранить от ниспровергателя свое общество.

Итак, позволю себе из сего краткого вступления извлечь кое-какие выводы, числом три.

Первый: человечество делится на людей обыкновенных, которых многие миллионы, и людей необыкновенных, которых в каждый момент времени на свете проживают единицы, много – десятки.

Второй: своим движением по пути к земному раю, каковой лучшие наши умы почитают за конечную цель эволюции, человечество обязано прежде всего людям необыкновенным, ибо именно они толкают, а то и за шиворот тащат нашу цивилизацию вперед.

Наконец, вывод третий: людям необыкновенным закон не писан.

Тут, впрочем, понадобятся некоторые разъяснения…»

– Конечно, понадобятся! – не выдержал Александр Григорьевич. – Эка завернул! Уж и Христос у него преступник!

– Не беспокойтесь, далее автор всё сие подробнейше-с и даже не без остроумия разъясняет, – уверил надворный советник своего помощника, откладывая газету. – Вслух читать больно длинно выйдет-с, так что уж я коротенько, собственными словами-с. По статье выходит, что низший разряд человечества, люди обыкновенные – не более, чем материал, служащий для зарождения себе подобных – в расчете на то, что некогда, через сто или тысячу лет, от их семени может произойти человек необыкновенный, один из тех, кто имеет дар или талант сказать в среде своей новое слово. А право и даже долг человека необыкновенного устранять любое препятствие, оказавшееся на пути его великого предназначения. И Наполеону, расстрелявшему из пушек парижскую толпу, винить свою совесть совершенно не за что, ибо он погубил несколько сотен французов ради процветания миллионов. А ежели, к примеру, Ньютону для проведения опытов потребовались бы десять шиллингов, которые он никак не мог бы добыть законным путем, то он был бы в совершенном праве ограбить или даже убить какого-нибудь купчишку из числа обыкновенных. Что нам, потомкам, за дело до английского купчишки, который все одно давно подох бы, не принеся человечеству решительно никакой пользы? Законам же Ньютона мы обязаны чуть не всеми благами цивилизации.

– Так это про цель, которая оправдывает средства, что ли? – наморщил нос Александр Григорьевич. – Старó, старó.

– Про цель и средства старó не бывает-с. – Пристав вздохнул. – Особенно если с такою страстью написано. Тут у автора не отвлеченное умствование, тут наболевшее-с. Это он себя Ньютоном-то воображает, у кого десяти шиллингов нет.

– А Раскольников тут при чем?

– При том, что он самый, Родион Романыч наш, это самое сочинение и сотворил-с, – преспокойно объявил надворный советник и теперь уже скушал подряд ложки три щей, успевших подостыть.

– Откуда вы знаете? Сами же говорили – статья подписана инициалами.

– Занятными-с, – улыбнулся Порфирий Петрович, – они мне еще тогда в память запали. Ишь, подумал, не подпись, а прямо рычание, да и только-с: «Р. Р. Р.». И когда я вашу таблицу стал просматривать, тут же и вспомнилось. Тотчас кольнуло-с: помилуйте, не он ли-с, не таинственный ли автор. – Пристав со зверскою гримасой прорычал. – Р-р-р!

– Родион Романович Раскольников! – ахнул письмоводитель.

– Во-вторых, я же справочки навел-с. – Порфирий Петрович отодвинул тарелку, посетовал. – Холодные щи-то, а тридцать копеек стоят… Так вот, про справочки. У меня в «Периодической речи» редактор знакомый, он про автора и рассказал, про Раскольникова. Я, должно вам сказать, статейку эту тогда еще, два месяца назад, приметил, на будущее-с. Как новейшее дуновение современной мысли. От таких ветров, знаете, искорками посверкивает. Попадут искорки на сухое, так и полыхнет-с. Злодейство вот это нынешнее, чем удивительно-с? Исполнено прехладнокровно, ни следов, ни свидетелей. (Лизавета не в счет, я теперь склонен полагать, что преступник ее нарочно не до смерти стукнул – знал, что она лица его не видала). Казалось бы, убил процентщицу, от случайной свидетельницы обезопасился, так забирай добычу, отнюдь не малую-с. Но нет, убийца наш именно что десять шиллингов взял, а прочее не тронул-с. Не-ет, милый вы мой, тут не просто так убил да ограбил. Не по обычной злобе или того паче низменной корысти сотворено. Тут идея-с. Навроде вот этой.

Надворный советник похлопал ладонью по газетному листу.

– Так, стало быть, Раскольников? – шепнул Александр Григорьевич, наклонившись. – Арестовывать будете?

– Арестовывать не с чего-с. Улик-то – сами знаете. – Здесь надворный советник издал губами тпрукающий звук, не самого пристойного свойства, так что от соседнего столика даже обернулись. – Покумекать нужно.

Он прищурился на графин анисовой, однако «покумекать» Порфирию Петровичу было не суждено.

В дверях заведения показался краснолицый, шумно дышащий полицейский унтер-офицер. Обвел взглядом залу и, увидев, наших собеседников, подбежал прямиком к столу.

Пристав первым заметил служивого. Удивиться не удивился, ибо давал знать и в съезжем доме, и в полицейской конторе, где его можно сыскать в любой час дня, но нахмурил лоб и приподнялся.

– Ваше высокоблагородие! Так что осмелюсь доложить… – гаркнул полицейский, вытягиваясь.

Заметов, сидевший к дверям спиной, чуть не подпрыгнул, да и с соседних мест заоборачивались.

– Тише ты! – цыкнул на унтера Порфирий Петрович и за шею пригнул его к себе. – Что еще стряслось? Шепотом, шепотом!

Полицейский перешел на сип и нашептал такое, что пристав осел обратно на стул, а у Александра Григорьевича из руки со звоном выпала ложка.

Загрузка...