ПИСЬМА О ДОСТОЕВСКОМ. ДОСТОЕВСКИЙ В НЕИЗДАННОЙ ПЕРЕПИСКЕ СОВРЕМЕННИКОВ (1837-1881)


Имя Достоевского было известно каждому образованному современнику. Не все, конечно, понимали истинные масштабы его дарования; никто, или почти никто, не догадывался о роли, которую суждено было сыграть творческому наследию Достоевского в истории мировой культуры. На многое в продолжение своей труженической и страдальческой жизни мог бы пожаловаться Достоевский, но только не на отсутствие интереса к себе как к художнику, мыслителю, публицисту и просто как к человеку. С первых же шагов на литературном поприще он привлек к себе внимание всей читающей России. Произведения его горячо обсуждались. Знакомства с ним добивались. Его личность, его творческие планы, его образ жизни возбуждали живое любопытство. Трагический перелом в судьбе Достоевского, превращение одного из корифеев молодой литературы в политического "преступника", смертника, каторжника, солдата углубил этот сочувственный интерес. Возвращение к литературной деятельности, совпавшее с зарождением и бурным развитием общественно-политической жизни в России, с расширением и демократизацией читательской аудитории, появление "Записок из Мертвого дома", "Униженных и оскорбленных", "Преступления и наказания" превратили Достоевского в одну из центральных фигур 1860-х годов. В последнее десятилетие жизни Достоевского его популярность приобретает еще большие размеры. Три события возносят до апогея его славу и влияние: издание "Дневника писателя", печатание в "Русском вестнике" романа "Братья Карамазовы", державшее в продолжение двух лет десятки тысяч читателей в состоянии неослабевающего напряженного ожидания, и, наконец, потрясшая современников речь на Пушкинских празднествах 1880 г. Это выступление, закончившееся беспримерным апофеозом, торжественно завершила тридцатипятилетнюю литературную деятельность писателя; ее неслыханный успех явился как бы зарницей, предвещавшей всемирно-исторический характер посмертной славы Достоевского.

Подобно Белинскому, Достоевский был "человеком экстремы", человеком с темпераментом трибуна и общественного деятеля, борца. Писатель-пролетарий, прикованный к своему письменному столу, обреченный на непрерывный, лихорадочный, изнуряющий труд, он никогда не терял связи с современностью, чутко воспринимал все, что волновало общество, и отвечал на запросы жизни своим художественным творчеством и воинственной публицистикой.

"Дневник писателя", как известно, пользовался огромным и все возраставшим успехом. Значительная часть подписчиков поддерживала это уникальное издание вопреки его политическим тенденциям. Большинству импонировала своеобразная форма задушевной беседы умудренного жизнью старого писателя с "другом-читателем" о проблемах текущей действительности. Вызывала симпатию не столько идеологическая интерпретация этих проблем, сколько субъективность оценок, проявление личности Достоевского, теплота и сердечность тона. Известная деятельница в области народного образования X. Д. Алчевская вспоминала впоследствии: "Достоевский всегда был одним из моих любимых писателей. Его рассказы, повести и романы производили на меня глубокое впечатление. Но когда появился в свет его "Дневник писателя", он вдруг сделался как-то особенно близок и дорог мне. Кроме даровитого автора художественных произведений, передо мною вырос человек с чутким сердцем, с отзывчивой душой, человек, горячо откликавшийся на все злобы дня" (Передуманное и пережитое. — М., 1912. — С. 63). "Любящее сердце, душу, понимающую всё" особенно ценила в "Дневнике писателя" и талантливая корреспондентка Достоевского, Е. Ф. Юнге (С. 402).

Достоевский получал в эти годы особенно много писем от читателей. В нем видели не только художника и публициста, но и мудрого руководителя в лабиринтах современности, чуть ли не пророка. Разрыв создателя "Бедных людей", бывшего "мечтателя-социалиста", бывшего петрашевца, со свободолюбивыми традициями 1840-1860-х годов болезненно и остро воспринимались революционной молодежью, "семидесятниками". Зато те, кому претили демократические и "филантропические" (как выражались некоторые критики) тенденции ранних произведений Достоевского, рассыпались в похвалах, надеясь закрепить этот благоприятный для них поворот в мировоззрении писателя, являвшийся, быть может, лишь этапом в развитии его взглядов.

Сложность идейной эволюции Достоевского не могла не отразиться в основных биографических источниках — в воспоминаниях современников и в их переписке.

Вся (или почти вся) мемуарная литература о Достоевском уже выявлена и опубликована. С эпистолярными материалами, т. е. с перепиской современников, содержащей упоминания о Достоевском, дело обстоит иначе. Я имею в виду не письма крупнейших деятелей литературного мира, эпистолярное наследие которых издается и переиздается в собраниях их сочинений и публикуется на страницах периодических изданий в дни юбилеев или просто как дань уважения к громкому имени, а письма "маленьких", забытых и полузабытых людей из окружения Достоевского, рядовых читателей и свидетелей его публичных выступлений. За девяносто лет, протекших со дня смерти Достоевского, подобного рода материалы появлялись в печати чрезвычайно редко. Планомерного изучения архивных фондов в этом направлении никогда не производилось. Между тем, эпистолярные свидетельства современников не только обогащают биографию писателя новыми фактическими данными — они воссоздают ту общественную и психологическую атмосферу, в которой проходили его жизнь и деятельность.

В "Былом и думах" Герцен красноречиво доказывает, что письма — "больше, чем воспоминания": "На них запеклась кровь событий, это само прошедшее, как оно было, — задержанное и нетленное".

П. А. Вяземский, выдающийся мастер эпистолярного жанра, как бы развивает эту мысль Герцена: "Самые полные, самые искренние Записки не имеют в себе того выражения истинной жизни, какими дышат и трепещут письма, написанные беглою, часто торопливою и рассеянною, но всегда, по крайней мере, на ту минуту, проговаривающеюся рукою. Записки, то есть мемуары <…>, все-таки не что иное, как обдуманное воссоздание жизни. Письма — это самая жизнь, которую захватываешь по горячим следам ее" (Вяземский П. А. Полн. собр. соч. П. А. — Т. VII. — СПб., 1882. — С. 135). В отличие от мемуаров, письма почти всегда пишутся без расчета на их опубликование, без заботы о цензуре. Они гораздо более достоверны, чем мемуары, которые создаются уже в другую эпоху, под влиянием посторонних, нередко эгоистических факторов и порой испытывают на себе, вольно или невольно, воздействие литературных источников и печатных историко-биографических материалов.

Публикуемая работа — итог изучения эпистолярной части архивных фондов современников Достоевского в основных архивохранилищах Москвы, Ленинграда и Киева. Выдержки из писем родственников писателя — отца, братьев, сестер, племянников — и многочисленных литературных деятелей, журналистов, художников, ученых, педагогов, студентов, курсисток, врачей, редакторов, книготорговцев, адвокатов, финансистов, светских дам, типографских рабочих и пр. — образуют основной фонд публикации.

Как моя аналогичная публикация "Гоголь в неизданной переписке современников" (Лит. наследство. — Т. 58. — 1952), она построена по плану, разработанному редакцией "Литературного наследства" еще в 1934 г. при подготовке пушкинского тома (т. 16-18)[699], а также в двух коллективных (при моем участии) публикациях 1949-1952 гг. — "Белинский в неизданной переписке современников" (т. 56, 1949) и "Пушкин в неизданной переписке современников" (т. 58, 1952). Эти обширные своды не известных ранее документальных материалов, сопровождаемых подробными комментариями, также насыщенными неизданными документами, широко используются и, вероятно, еще будут использоваться исследователями. Ни одна сколько-нибудь полная биография Пушкина, Белинского и Гоголя не может обойтись без этих историко-литературных и бытовых материалов. Можно надеяться, что и предлагаемая работа окажется полезной в этом отношении, тем более что подлинно научная биография Достоевского до сих пор еще не создана. Читатели, интересующиеся отдельными аспектами жизни и деятельности Достоевского и историей его эпохи, также найдут здесь многообразные факты.

Публикация охватывает почти всю жизнь Достоевского — с момента поступления его в Инженерное училище. Юность и молодость писателя представлены преимущественно письмами родственников. Суровая кара, которой подвергся Достоевский в 1849 г., репрессивная политика царизма в последующие годы заставили многих перепуганных и просто осторожных людей, так или иначе соприкасавшихся с петрашевцами, подвергнуть уничтожению все следы своего знакомства с "крамольным" писателем. Следующее десятилетие — когда Достоевский был заживо погребен в Сибири, также не отличается обилием откликов. Резко меняется картина после возвращения писателя в Петербург. Его личность, его взаимоотношения с родными и близкими, семейная жизнь, горестные утраты, литературные успехи, идейные искания, материальные невзгоды, цензурные преследования, подвижнический творческий труд, редакторская и издательская деятельность находят отражение в выявленных письмах, расширяя границы прежде известных фактов и по-новому их освещая.

Семидесятые годы, как я уже отмечал, характеризуются огромным ростом популярности Достоевского, и число выявленных свидетельств современников увеличивается в соответствующей пропорции, причем на кульминационные пункты последнего периода жизни писателя приходится особенно значительная в количественном отношении и наиболее содержательная часть откликов современников.

Как же вырисовывается личность Достоевского из новонайденных писем? Шестнадцатилетний юноша после тягостных хлопот и изнурительных экзаменов принят, наконец, в число воспитанников Петербургского Инженерного училища. По словам его старшего брата Михаила, он "выглядит молодцом" в своем новехоньком "кондукторском" мундире. Но с первых же дней Достоевский томится, "скучает фронтом; ибо перед всяким офицером надобно вытягиваться!" (п. 3). Этот штрих предвещает многое. Здесь уже намечается та неожиданная для посторонних, но вполне закономерная коллизия, которая завершится выходом в отставку двадцатитрехлетнего военного инженера, ненавидящего свое служебное ярмо. Брат характеризует молодого Достоевского как человека "очень, очень" доброго, "с сильным, самостоятельным талантом, с глубокою эрудицией", "с сильною душою и энергическим характером" (п. 11 и 13).

После долгих лет, проведенных на каторге и в солдатских казармах, Достоевский возвращается к насильственно прерванной литературной деятельности.

"Как этот человек в душе сохранил все добрые качества! — восклицает в одном из писем его младший брат Николай. — Столько еще у него надежд на будущее! Он, кажется, спит и бредит о своей литературе. Его призвание настоящее, он не ошибся в нем" (п. 22). "Это превосходнейший человек во всех отношениях, — пишет о Достоевском в 1860 г. его брат Михаил. — Талант его вы знаете, знаете отчасти его мягкую душу из его сочинений, но не знаете вполне всей доброты, всего ума, всей обворожительности разговора этого человека" (п. 24). В его произведениях "вся его душа, вся его жизнь видна, как на ладони. Этот человек готов всегда жертвовать собою для блага ближнего" (из письма брата Николая, 1862 г., п. 37). "Он такой добрый, прекрасный и любящий человек, что, право, невозможно его не любить и не быть с ним вечно счастливой", — пишет молодая жена Достоевского Анна Григорьевна в 1868 г. (п. 66).

Не все характеристики Достоевского, выявленные в письмах его современников, апологетичны.

Аполлона Николаевича Майкова Достоевский относил к числу своих ближайших друзей. Письма, публикуемые ниже, дают возможность несколько уточнить и объективировать характер их взаимоотношений. В письме к своей жене, датированном 26 мая 1879 г., Майков высказывает убеждение, будто Достоевский готов помогать друзьям "только в идее". "А на практике и оскорбит, и обидит, и рассердит, это уж такой человек". "Он в вечной лихорадке, — добавляет Майков, — и сам нуждается в уходе за собой от всех близких ему людей, которые в состоянии оценить и высоту его понятий, и высоту его таланта" (п. 171). Отнюдь не дружеским настроением проникнуто одно из следующих писем Майкова, в котором он говорит о "невозможности" характера Достоевского, о "грубом проявлении" им "любви, ревности, всяческих требований, смотря по минутной фантазии".

Любопытны строки, завершающие эту характеристику:

"Насчет расточаемого им титула дураков — ключ вот какой: все, что не есть крайний славянофил, тот дурак. Словом, он в своей логике такой же абстракт, как и все головные натуры, как и нигилисты, такой же беспощадный деспот, судящий не по разуму жизни, а в силу отвлеченного понятия" (п. 175).

"Дружба-вражда" Достоевского с его соратником по журнальной деятельности и будущим биографом Николаем Николаевичем Страховым проанализирована Л. М. Розенблюм в статье "Творческие дневники Достоевского" (Лит. наследство. — Т. 83. — С. 16-23). Публикуемые ниже письма Страхова вносят немало нового в историю их отношений.

"С Достоевскими я чем дальше, тем больше расхожусь. Федор ужасно самолюбив и себялюбив, хотя не замечает этого", — пишет Страхов брату 25 июня 1864 г. (п. 49). Это высказывание — не след минутного раздражения: тонкая, но прочная нить ведет от него к проникнутой ненавистью характеристике Достоевского, которую Страхов изверг через двадцать лет в письме к Л. Н. Толстому.

В Приложении я привожу текст незаконченной статьи Страхова "Наблюдения. Посвящается Ф. М. Достоевскому", написанной в эпистолярной форме (начало 1860-х годов). Эта статья воссоздает картину его идейных разногласий с Достоевским, обсуждавшихся во время их совместного пребывания во Флоренции в 1862 г. Как отмечает Л. М. Розенблюм по поводу этого документа, обнаруженного мною в киевском архиве Страхова, "спор во Флоренции затронул один из главнейших вопросов мировоззрения Достоевского и его творчества <…> Страхов, спокойно прокламирующий презрение к человеку, был идейным антагонистом Достоевского в гораздо большей мере, чем революционные демократы, хотя и выступал в качестве его союзника. От рассуждений Страхова веяло ненавистным Достоевскому схематизмом отвлеченной мысля, пренебрежением к живым интересам человека" (Лит. наследство. — Т. 83. — С. 17-19).

Исторический романист, критик и мемуарист Всеволод Сергеевич Соловьев не без основания относил себя к числу молодых друзей и учеников Достоевского. Его письма и дневниковые записи дают возможность проследить различные фазы его отношений с писателем.

Получив в ночь на 1 января 1873 г. визитную карточку Достоевского с несколькими дружескими словами, он сообщает своей матери:

"Еще никогда я не был так счастлив — на карточке стоит имя человека, которого я признаю гениальным, перед которым я благоговею, о знакомстве, о дружбе которого я несколько лет мечтал, как о недосягаемом счастье" (п. 77).

В дальнейших письмах Соловьев, привлеченный Достоевским к деятельному сотрудничеству в "Гражданине", сообщает, что у него "чуткость слуха только теперь развивается под строгим влиянием" его "замечательного, но, к несчастию, часто раздраженного учителя". "Моя школа подчас мне трудно дается, но я не унываю", — заключает Соловьев (п. 90). Время развело Достоевского с Соловьевым. К отдельным произведениям прославленного мастера молодой критик начинает относиться с некоторым пренебрежением, находя, что Достоевский "в последние годы страдает художественной лихорадкой и пишет так: удачная вещь, потом неудачная, потом опять удачная" (п. 153). Это строки из письма Соловьева к реакционному беллетристу и религиозному философу К. Н. Леонтьеву. Попытку Леонтьева поставить себя как художника в один ряд или даже выше Достоевского Соловьев, однако, встречает резкой отповедью, рискуя навсегда оборвать свою дружескую связь с ним (п. 173).

Характерны высказывания о Достоевском в письмах самого Леонтьева, ревниво следившего за литературными успехами автора "Братьев Карамазовых" и раздраженно критиковавшего его за "отвратительные грубости и ненужные реальности" (примеч. к п. 158), так же как и за недостаточную, по его мнению, последовательность в области религиозно-философских построений.

В ряде документов упоминаются не дошедшие до нас письма Достоевского к разным корреспондентам и частично раскрывается их содержание. Драгоценен отрывок из неизвестного письма Достоевского к брату Михаилу (от двадцатых чисел ноября 1844 г.), приводимый последним текстуально. В нем идет речь о самовольном выходе Достоевского в отставку, вопреки желанию его родных и опекуна:

"Итак, я со всеми рассорился. Дядюшка, вероятно, считает меня неблагодарным извергом, а зять с сестрою — чудовищем. Меня это очень мучает. Но со временем я надеюсь помириться со всеми. Из родных остался мне ты один. Остальные все, даже дети, вооружены против меня. Им, вероятно, говорят, что я мот, забулдыга, лентяй, не берите дурного примера, вот пример — и тому подобное. Эта мысль мне ужасно тяжела. Но бог видит, что у меня такая овечья доброта, что я, кажется, ни сбоку ни спереди не похож на изверга и на чудовище неблагодарности. Со временем, брат, подождем. Теперь я отделен от вас от всех со стороны всего общего остались те путы, которые покрепче всего, что ни есть на свете, и движимого и недвижимого. А что я ни сделаю из своей судьбы — какое кому дело? Я даже считаю благородным этот риск, этот неблагоразумный риск перемены состояния, риск целой жизни — на шаткую надежду. Может быть, я ошибаюсь. А если не ошибаюсь?

Итак, бог с ними! Пусть говорят, что хотят, пусть подождут. Я пойду по трудной дороге!.." (п. 13).

Семейная жизнь Достоевского, ее трудовые будни, радости и невзгоды отражены в ряде писем жены писателя — Анны Григорьевны. Первые из них относятся к заграничному периоду жизни Достоевского.

"Женева — место невеселое, и бедный Федор Михайлович просто пропадает здесь без людей от скуки" (п. 62).

После смерти дочери Сони (1868) Анна Григорьевна пишет А. Н. Майкову:

"Как мы были счастливы в эти три месяца, пока у нас жила Соня <…> Федор Михайлович любил ее больше всего на свете и говорил, что никогда он еще не был так счастлив, как при Соне. Бедный, он так теперь горюет, что и сказать нельзя" (п. 66). "Федор Михайлович по целым дням без устали работает и ужасно измучился" (там же).

Последняя из приведенных строк становится настойчивым лейтмотивом писем Анны Григорьевны после возвращения Достоевских в Россию:

"Я теперь арестована: очень много пишу для Федора Михайловича, поправляю корректуры и езжу по его поручениям. Он же решительно не имеет ни минуты свободной, так сильно занят в редакции" (п. 93).

"Мы ужасно спешим работать; недавно у Федора Михайловича был сильный припадок от усиленной работы, и от припадка он не может еще поправиться" (п. 170).

"Вечером же никогда не свободна, так как диктуем напропалую и спешим отослать в "Русский вестник" "Братьев Карамазовых"" (п. 194).

И так продолжается все время. В письме, написанном за два месяца до смерти Достоевского, Анна Григорьевна сообщает брату мужа: "…Федор Михайлович жалуется несколько на грудь. Но работы ужас как много, просто не остается ни минуты свободной <…> Каждый час, каждая минута занята, и как ни работаешь, а видишь, в конце концов, что не сделала и половины из того, что предполагала <…> Как ни бейся, как ни трудись, сколько ни получай, а все при здешней дороговизне уходит на жизнь, и ничего-то себе не отложишь и не сбережешь на старость. Право, иной раз руки опускаются и приходишь в отчаяние <…> Я хочу уговорить Федора Михайловича переехать куда-нибудь в деревню: меньше заработаем, зато меньше и проживать будем да и работать меньше придется, жизнь пригляднее станет, в отчаяние не будешь приходить, как теперь" (п. 218).

"Все 14 лет нашей общей жизни мы работали с ним, как волы <…>, — писала после смерти Достоевского Анна Григорьевна Е. Ф. Юнге. — И вечно-то мы нуждались, вечно едва сводили концы с концами, тревожились и мечтали хоть о самом крошечном обеспечении. И вот, он умирает, — и я обеспечена, у меня пенсия. Ну не горькая ли это насмешка? Когда было дозарезу надо, когда человек убивал себя над работой — обеспечения не было, и вот оно явилось для меня, когда оно совсем не нужно" (п. 267).

Достоевский с начала 1870-х годов был втянут своими московскими родственниками в бесконечный судебный процесс в связи с наследством, оставленным его богатой теткой А. Ф. Куманиной. Подробности этой мрачной имущественной тяжбы в духе Диккенса и Бальзака занимают весьма заметное место в письмах современников. Последнее десятилетие жизни Достоевского было буквально отравлено этим делом и той атмосферой ненависти и подозрительности, которая окружала сонаследников. Непрекращающиеся распри, совещания, переговоры с судебными крючкотворами, адвокатами, поверенными, переписка, составление контрактов, векселей и т. п. — отнимали у писателя бездну времени и сил. Спором о "куманинском наследстве" была вызвана и скоропостижная смерть Достоевского (визит сестры Веры Михайловны, бурный ее разговор с Достоевским об имущественных делах, кровотечение из легких и смерть через два дня). Одна характерная подробность невольно наводит на размышления об изумительных прозрениях, к которым способен в своем творчестве гений, и о полной беспомощности его в практических, порой незамысловатых личных делах. В "Преступлении и наказании" Достоевский с поразительной диалектической тонкостью и глубокой проницательностью анализирует запутанный ход следствия; книга его может служить своего рода пособием по криминалистике. На практике же писатель становится в тупик перед самыми несложными казусами.

Доменика Ивановна, жена брата Достоевского Андрея Михайловича, женщина без образования и без претензий на иронию, сообщает мужу 23 октября 1877 г. о Достоевском:

"От него я узнала, что он получил повестку, кажется из суда, о взыскании с него денег по куманинскому наследству; дело будет разбираться 11 ноября <…> Получил он эту повестку 18 октября и до сих пор еще ничего не предпринимал делать по этому делу. Но, как я заметила, что это его очень волнует <…> Федор Михайлович, как видно, ничего в этом деле не понимает, говоря, что он не юрист, а боится, что оно будет проиграно" (п. 131).

Отклики современников на публичное чтение Достоевским своих произведений представляют интерес как для характеристики самого Достоевского, так и отношения к нему широких слоев столичной интеллигенции. Особенно часты были эти выступления в 1879 г. Они всегда проходили с шумным успехом и оканчивались овациями.

После одного из таких чтений X. Д. Алчевская писала жене Достоевского:

"Я недоумевала, откуда этот громкий, сильный голос, эта безграничная энергия, потрясающая нервы слушателя; неужели этот бледный, болезненный, слабый человек, которого я видела вчера, и неужели сила духа может творить подобные чудеса?" (п. 163).

И. С. Тургенев, во время своих приездов в Петербург, также выступал с публичными чтениями — нередко на тех же литературных вечерах, что и Достоевский. Враждебные отношения, установившиеся между обоими писателями, не составляли тогда секрета и невольно наталкивали читателей и слушателей на своего рода "плутарховы параллели". Судя по документам, выявленным мною, сравнение это чаще делалось в пользу Достоевского, творческая мощь которого явно перевешивала филигранное мастерство Тургенева. Сторонников Достоевского особенно возмущали "западнические" тенденции автора "Дыма". Особенную остроту и резкость это антагонистическое сопоставление приобрело после выхода в свет "Нови" Тургенева, разочаровавшей оба противоположных лагеря русской общественности.

Ни один из романов Достоевского не вызывал у читателей такого напряженного и всеобщего интереса, как "Братья Карамазовы". Каждая книжка "Русского вестника", в которой роман печатался, бралась прямо с бою. Временный перерыв в публикации, вызванный просьбой самого Достоевского, воспринимался читателями как мошенническое ухищрение издателя журнала. "Протестуйте же снова хоть сто раз против приемов, применяемых Катковым, — писал один из нетерпеливых читателей "Братьев Карамазовых". — Никто не насмехается так над публикой, как он, заставляя ожидать, затаив дыхание, все интеллигентное население России" (п. 179).

Читатель этот — не кто иной, как романист и музыкальный критик Ф. М. Толстой, незадолго до того почти равнодушно отозвавшийся о "Братьях Карамазовых" в письме к историку литературы О. Ф. Миллеру.

Восторженное отношение Миллера к гениальному произведению Достоевского заставило Толстого внимательно перечитать напечатанные к тому времени главы, и вот что он пишет своему корреспонденту 14 августа 1879 г.:

"Последний роман Достоевского, действительно, как вы это говорите, — идеальное произведение, и все наши беллетристы-психологи — со Львом Толстым во главе — не больше чем детишки в сравнении с этим суровым и глубоким мыслителем. Перебирая в уме чудовищные бессмыслицы, которые я позволил себе высказать в своем первом письме, я краснею от стыда, и только одну фразу я считаю возможным отстаивать и теперь — это параллель между "Человеком с содранной кожей" Микеланджело и некоторыми местами в творениях Достоевского, но с той, однако, разницей, что произведение Микеланджело — это анатомический этюд, а произведение Достоевского — это этюд психологический, или, вернее, вивисекция, производимая над живым человеком. Те, кто присутствует при этом эксперименте in anima vili, видят, как трепещут мускулы, течет ручьем кровь, и — что еще ужасней — они видят себя отраженными в глазах, "этом зеркале души", и в мыслях человека, вскрытие которого производит автор".

Великие критики, революционные демократы, руководители русского общественного мнения — Белинский, Добролюбов, Писарев — подвергли в свое время глубокому и сочувственному разбору ряд произведений Достоевского 1840-х-1860-х годов ("Бедные люди", "Двойник", "Униженные и оскорбленные", "Записки из Мертвого дома", "Преступление и наказание"). В 1870-х годах подобных критиков в России уже не было. Мелкотравчатые, поверхностные и зачастую недоброжелательные рецензии, появлявшиеся в периодической печати, вызывали у Достоевского едкое чувство неудовлетворенности и досады. Читая письма своих многочисленных корреспондентов, он по временам с отрадой сознавал, что все же понят и ценим, что восприятие его произведений совпадает с авторским замыслом.

Екатерина Федоровна Юнге, молодая художница, дочь бывшего президента Академии художеств гр. Ф. П. Толстого, в письме к Достоевскому с неподдельным энтузиазмом, взволновавшим писателя, говорит о "Братьях Карамазовых" как о шедевре истинного реализма, сочетающегося с поэзией, философией и гуманностью. Реализм Достоевского она ставит гораздо выше реализма Золя, Гонкуров и Доде. "Ведь это почти достижение идеала искусства, — восклицает Юнге, — человек, который реалист, точный исследователь, психолог, идеалист и философ… — у него совсем философский ум". Корреспондентка особенно отмечает умение Достоевского "войти в скверное, преступное сердце и выкопать там нечто и прекрасное" (примеч. к п. 193).

Мать Юнге, ознакомившая Достоевского с этим письмом, сообщила своей дочери о впечатлении, произведенном на него чтением:

"По мере того, как жена его читала <…>, лицо его прояснялось, покрылось жизненною краской, глаза блестели удовольствием, часто блестели слезами. По прочтении письма мне казалось, что он вдруг помолодел <…> Когда я уходила, он просил меня передать тебе его глубокую признательность за твою оценку к его труду, прибавив, что в письме твоем полная научная критика, и лучшая какая-либо была и будет и которая доставила ему невыразимое удовольствие <…> Все время, покуда я одевалась в передней, он только и твердил, чтобы я не забыла передать тебе его благодарность за то, что так глубоко разбираешь его роман "Карамазовых", и сказать тебе, что никто так еще осмысленно его не читал" (п. 193).

Участию Достоевского в Пушкинских торжествах 1880 г., являвшихся, по словам И. С. Аксакова, "великим фактом в истории нашего самосознания", "победой духа над плотью, силы и ума и таланта над великою, грубою силою, общественного мнения над правительственною оценкою, до сих пор удостаивавшею только военные заслуги своей признательности" (п. 208), посвящен ряд писем и дневниковых записей. Особенно интересен с фактической стороны обширный отчет, сделанный археологом М. А. Веневитиновым. Он отмечает "гул восторга", с которым публика встретила появление на эстраде Достоевского. "Блестящие места речи, — пишет он, — невольно захватывали дух у слушателей своею глубиною и заставляли залу неоднократно прерывать оратора взрывами восторженных рукоплесканий" (С. 504).

Энтузиастическое отношение Веневитинова к Достоевскому сочеталось в нем с крайней антипатией к Тургеневу, разделившему триумф Достоевского на Пушкинских торжествах.

Речь Достоевского наэлектризовала аудиторию; призыв к слиянию интеллигенции с народом, утверждение, что "к всемирному, ко всечеловечески братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено", вызвали овацию. Но проповедь смирения "свела весь смысл речи почти на нуль", — отмечал в "Отечественных записках" Г. И. Успенский. Революционно-демократическая и значительная часть либеральной печати вскоре выступили с критикой прославленной речи.

Не удовлетворило выступление Достоевского и наиболее реакционных публицистов. К. Н. Леонтьев, высокомерно осуждавший оратора за его веру в грядущее земное счастье, сближавшую ее с социалистическими идеалами, противопоставил этой вере "истинно христианское учение" о возможности счастья для человечества только в загробном мире. Политический интриган и бездарный романист Б. М. Маркевич 16 августа 1880 г. в письме к Леонтьеву с притворным пафосом заявил, что "христианское разумение" Леонтьева "и чище, и плодотворнее" "расплывчатой любви" Достоевского, "так как оно расцветает на чисто евангельской почве" (п. 210). Маркевич определил при этом основное положение речи Достоевского как компромисс между христианским учением и социализмом.

Славянофилы, и, в первую очередь, И. С. Аксаков, искренно восторгаясь речью Достоевского, признавали, однако, что выраженные в ней мысли "не новы ни для кого из славянофилов": "Глубже и шире поставлен этот вопрос у Хомякова и у брата Константина Сергеевича, — писал Аксаков. — Но Достоевский поставил его на художественно-реальную почву, но он отважился в упор публике, совсем не под лад ему и его направлению настроенной, высказать несколько мыслей, резко противоположных всему тому, чему она только что рукоплескала, и сказать с такою силой суждения, которая, как молния, прорезала туман их голов и сердец, — и, может быть, как молния же, и исчезла, прожегши только души немногих" (п. 211).

Откликами на смерть Достоевского в письмах его друзей, знакомых и родственников, а также представителей мира литературы и искусства завершается основной раздел публикации.

Сквозь традиционную, банальную фразеологию, в которую обычно облекаются официальные, а порой и неофициальные выражения скорби, в эпистолярных материалах о Достоевском ощутимо пробивается струя неподдельного горя и сознание колоссальной утраты, понесенной русской литературой и русским народом.

Увидев, насколько силен резонанс, вызванный кончиной Достоевского, правительство и церковные власти взяли на себя руководство общественным мнением. Официальные и официозные газеты, в частности "Новое время", превратились в своего рода амвоны, с которых непрестанно возвещалось, что у Достоевского особенно были "крепки основы веры, народности и любви к отечеству" (слова К. П. Победоносцева). Вдове и детям покойного была назначена крупная пенсия. Александро-Невская лавра безвозмездно предоставила покойному писателю почетное место на своем кладбище. Члены царствующей фамилии и министры "удостоили своим присутствием" скромную квартиру Достоевского. Траурной церемонии пытались придать сугубо официальный характер; были приняты меры, чтобы погребальная процессия не превратилась — стихийно или сознательно — в антиправительственную демонстрацию; на кладбище впускали строго по билетам и т. п. Но самый факт оказания беспримерных посмертных почестей писателю с революционным прошлым был весьма красноречив.

Характерный эпизод отмечен А. Н. Энгельгардт:

"Его похороны были событием. Ни с чем не сравнимая пышность его похорон обратила на себя внимание даже людей из народа, осведомлявшихся, что же собой представляла эта великая личность, этот генерал, которому отдают столь блистательные почести? На вопрос подобного рода, заданный человеком из народа, который спросил, кого ж это хоронят с такой небывалой торжественностью, один студент ответил: Бывшего каторжника"" (С. 541).

Украинский филолог П. Г. Житецкий писал сыну 10 февраля 1881 г.:

"…Так не хоронят ни богачей, ни власть имущих — так хоронят только любимцев народной массы, которые всю свою жизнь боролись за этот народ, защищали его от всяких напастей и долгими годами страдания приобрели себе любовь народа. Это даже мало напоминало похороны — это было какое-то народное празднество; как-то легко на душе, потому что видишь перед собою не смерть с ее вечным сном и забытьём, а лишь преходящий момент в жизни человека, который еще долго, долго будет жить в своем народе" (п. 256).


***

Выявление материалов для публикации производилось мною в следующих архивах: Отделе рукописей Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина, Центральном государственном архиве литературы и искусства, Отделе рукописей Государственного литературного музея, Центральном государственном архиве древних актов, Центральном государственном архиве Октябрьской революции и социалистического строительства, Отделе письменных источников Государственного исторического музея, Архиве Государственного центрального театрального музея им. А. А. Бахрушина, Архиве Государственной Третьяковской галереи, Архиве Л. Н. Толстого, Архиве Института русской литературы Академии наук СССР, Центральном Государственном историческом архиве СССР, Отделе рукописей Государственной публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина и Архиве Центральной научной библиотеки Академии наук УССР. Просмотрено свыше ста фондов.

В комментариях к публикации также приводятся неизданные письма современников Достоевского и свыше 50 писем разных лиц, адресованных самому писателю (полностью и в выдержках): Н. С. Абазы (1881), И. С. Аксакова (1880-1881), Н. П. Аловерта (1879), Х. Д. Алчевской (1876), К. И. Бабикова (1868), А. Ф. Благонравова (1880), Н. П. Вагнера (1876), П. А. Висковатова (1871), М. И. Владиславлева (1871-1872), А. Е. Врангеля (1867), Е. Н. Гейден (1880), М. М. Достоевского (1841), Н. М. Достоевского (1874 и 1880-1881), А. Г. Достоевской (1872-1875), И. Желтова (1873), А. Е. Зурова (1879), К. А. Иславина (1880), В. М. Карениной (1878), А. А. Киреева (1879-1880), М. Н. Климентовой-Муромцевой (1880), С. П. Колошина (1864), А. Е. Комаровской (1880), В. М. Лаврова (1880), Н. К. Лебедева-Морского (1880), А. В. Лохвицкого (1877), О. Ф. Миллера (1879), О. А. Новиковой (1879-1880), М. П. Погодина (1864), П. Н. Полевого (1876), Е. А. Рыкачевой (1875), Вл. С. Соловьева (1878), Н. Н. Страхова (1862, 1874), А. С. Суворина (1880), И. Тришина (1878), Е. А. Цертелевой-Лавровской (1880), В. Д. Шера (1880), И. Н. Шидловского (1864), А. А. Шкляревского (1873), Е. Ф. Юнге (1879 и б/д), С. А. Юрьева (1880) и неустановленных лиц (1879 и б/д).


I. В инженерном училище. — Выход в отставку. — "Бедные люди". — Арест и каторга. — Возвращение в Петербург. — "Время". — "Униженные и оскорбленные". — "Эпоха". — Смерть М. М. Достоевского. — Второй брак(1837-1867)


1. М. А. Достоевский[700] — К. Ф. Костомарову[701]


<Москва> 8 ноября 1837 г.

…Утешительное для меня письмо ваше[702] я имел удовольствие сего 7 ноября получить, душевно благодарю вас за оное <…> Уверен будучи из писем детей моих[703] в вашем всегдашнем к ним расположении, нимало не сомневаюсь, что вы употребите все нужное для их пользы.

В прошедшем моем письме[704], не имев никакого сведения о детях моих, я терзался сомнением и был в отчаянии, а потому прошу вас простить мне, что я так часто обременяю вас моею перепискою. Но я пишу к отцу и с сей стороны остаюсь покоен. Впрочем, поручая себя и детей моих в ваше доброе расположение, честь имею пребыть, милостивый государь, с должным уважением, ваш покорнейший слуга Михаил Достоевский.


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.10.45.


2. М. М. Достоевский — М. А. Достоевскому


С.-Петербург. 19 января 1838 г.

…Брат уже поступил в Училище[705], как, я думаю, вы и видите по тому, что я пишу к вам от своего имени. В воскресенье надеюсь видеть его во всей амуниции. Не знаю, как-то он ознакомится со своими товарищами.

Насчет наших писем не беспокойтесь; они целы и невредимы. На почту я их ношу сам, потому что пишу всегда не в узаконенное время! Я было и сам сперва насчет этого беспокоился, — но теперь совершенно покоен! Может быть, читают иногда на почте, что случается, но до этого нам дела нет! Пусть читают — ничего не вычитают…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 382.


3. М. М. Достоевский — М. А. Достоевскому


С.-Петербург. 29 января <1838 г.>

…Брата я нынче видел! Сегодня рожденье Михаила Павловича[706] — и в Училище генерал[707] делает бал! Они теперь, я думаю, подняли пыль до небес! Кондукторы[708] с ним очень ласковы! Какой он молодец в своем мундире! Только скучает фронтом; ибо перед всяким офицером надобно вытягиваться![709] <…>

Как жаль! Мы лишаемся теперь на несколько месяцев нашего доброго, любезного поэта Ивана Николаевича Шидловского![710] Он едет в Харьков, чтоб отдохнуть от петербургской, дурацкой жизни, как вы сами, бывши здесь, ее назвали! <…>

Брат с будущею почтою будет писать к вам[711]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 382.

Отрывок напечатан в сб. "Достоевский и его время". — Л., 1971. — С. 280.


4. М. А. Достоевский — К. Ф. Костомарову


<Москва> 1 марта 1838 г.

…Давно уже следовало бы мне возблагодарить вас за оказанные вами сыну моему пособия в определении его в инженерные юнкера[712]; но, во-первых, открывшаяся старая болезнь — ревматизм, от января месяца до сих пор продолжающаяся; во-вторых, не имев от сына моего никакого известия от 29 прошедшего января по 27 число сего февраля, лишен был удовольствия исполнить сие. Теперь приятнейшею поставляю для себя обязанностью принести вам, милостивый государь, мою душевную благодарность за ваши благодеяния, оказанные детям моим, в особенности старшему моему сыну — прошу вас покорнейше не оставить их и в предбудущее время вашими советами, а вместе с сим позвольте вас еще утруждать моею покорнейшею просьбою, постараться о переводе его в Инженерный замок[713]. Еще мне за несколько пред сим временем прискорбно было прочесть в письме сына моего, что будто бы вы полагали меня способным написать что-то предосудительное к одному из начальствующих лиц на ваш счет[714]. Поверьте, что ежели бы и написал, то кроме душевной моей благодарности я не мог бы более ничего написать. Уповаю, что вы сим перемените обо мне ваше мнение и равным образом довершите ваше доброе расположение к сыну моему, споспешествуя в переводе его в Инженерный замок, для совместного или, по крайней мере, близкого нахождения с меньшим моим сыном; сим пожизненно обяжете пребывающего к вам, с душевною благодарностью и таковым же уважением, милостивый государь, вашего покорнейшего слугу Михаила Достоевского.


Писарской текст с автографической подписью // ЛБ. — Ф. 93.II.10.45.


5. М. М. Достоевский — М. А. Достоевскому


<Ревель[715]> 8 мая <1838 г.>

…Благодарю, много, много благодарю я вас за всё: и за деньги и за письмо, а особливо за известие (хотя и неполное) о брате![716] Вот уже более полгода, как я о нем ничего не знаю; это меня мучило — и я, как и вы, папенька, стал бог знает что придумывать о его молчании; даже — сказать ли вам эту глупость — стал прилежно читать приказы, думая найти его имя в списке или отживших или живущих, но как живущих?! Можете вообразить, каково мне было успокаивать вас, писать, что он здоров, и тому подобное, когда я сам знал о нем еще менее, нежели вы! Но скажите, ради бога, что это за причина, какая это была причина, заставившая его изломать перо свое для нас? Вот загадка! Слава богу, что я не любопытен, а то пришлось бы ломать голову до тех пор, пока хотя одна светлая отгадка вылетела бы из ее обломков! Как я рад, что наша маленькая драма развязалась по крайней мере хорошо, без катастроф![717] <…> Напишите, сделайте милость, брату, чтоб он писал ко мне; меня теперь все позабыли; один только я всех помню![718]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 382.


6. М. М. Достоевский — М. А. Достоевскому


<Ревель. Начало октября (?) 1838 г.>

…О брате Феде не беспокойтесь. Он мне писал то же самое, но это только одни его догадки[719]. Это больше зависит от экзамена, нежели от чертежей. Притом же, ежели б его и оставили еще на год в третьем классе, то это еще совсем не беда, а, может, было бы и к лучшему. Положим, что он пробудет лишний год кондуктором, но зато он может тогда выйти из училища первым и получить прямо поручика, а это не шутка! Поверьте мне: я очень хорошо знаю все их учреждения и обряды и потому наверно говорю вам, что многие, даже из моих знакомцев, сами просят, чтоб их не переводили, но их хитрость почти всегда угадывается. Что же касается до его выключки, то я, право, не знаю, чем побожиться вам, что этого никогда не может быть. Выключают тех, кто гадко ведет себя и кто сидит по четыре, по пять лет в одном классе! И то по благоусмотрению великого князя, который докладывает об этом государю. Выключить кондуктора — дело не совеем легкое, а тем более совсем невинно, ни за что, ни про что. Неужели вы полагаете, что там один только он худо чертит? Поверьте, что там гораздо более половины таких, которые не только чертить, но и учиться не умеют! <…>

Шидловский пишет ко мне часто и огромнейшие, умные письма. Он меня все так же любит: несравненный человек!..[720]

Посланный мною вам каталог содержал необходимые мне книги, чтоб приготовиться к экзамену[721] <…> Конечно, лучше всего адресоваться к Шидловскому; я напишу к нему об этом, он, посоветовавшись с братом, наверно обделает все как нельзя лучше, притом же многие книгопродавцы ему знакомы[722]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Оп. 1. — Ед. хр. 126.


7. И. Н. Шидловский[723] — М. М. Достоевскому


С.-Петербург. 17 января 1839 г.

…На днях получил письмо от вашего папеньки: он, подобно вам, жалуется на молчание Федор Михайловича, хотя Федор Михайлович утверждает, что он писал недавно[724]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.143-6.

Письмо процитировано (без приведенных выше строк) в "Биографии…". — С. 38-39.


8. М. М. Достоевский — В. М. Достоевской[725]


Ревель. 1 сентября <1839 г.>

Прости меня, милая сестра моя, что я так долго заставлял тебя удивляться моему молчанию! <…> Я нахожусь теперь в совершенном неведении наших обстоятельств. Что делается у нас в деревне, выбраны ли у нас опекуны, нет ли каких-нибудь препятствий?[726] — Я ничего, обо всем этом ничего не знаю. Если б я мог поехать сам в деревню, то наверно все бы устроил, — или, по крайней мере, вывел бы себя из этого мучительного незнания. Время идет, вот уже четвертый месяц, как скончался папенька, — а еще ничего не устроено. У нас, я думаю, ужаснейший беспорядок; староста не знает, к кому относиться в делах своих; все запечатано: Григорий[727] писал ко мне, что ему даже не позволили выколотить папенькины шубы и он боится, чтоб в них не завелась моль. Дворовые люди гуляют, между тем как они могли бы быть отпущены по паспорту и приносить оброк; в нашем теперешнем положении и это было бы значительною помощью. Притом же, кто будет опекуном нашим? Чужой! Что ему за дело до нас?! Боюсь, сестра, боюсь, чтоб крохи, собранные покойником, не разлетелись вместе с его кончиной.

Мне все советуют ехать. Я и сам знаю, что это необходимо, но как я поеду? С чем я поеду? Где возьму я денег на мою поездку? Между тем, из каширского суда получил я бумагу, в коей вызывают меня в деревню. Ей-богу, я не знаю, что мне делать? Брат мне также пишет, чтоб я немедленно ехал![728] Ах, Варенька, ты не поверишь, какую нужду терпит он теперь. Два месяца не писал он ко мне ни слова, не имея денег на почту… Наше положение ужасно… Мы не знаем, к кому адресоваться, к кому относиться с нашими просьбами! Если б не помощь дяденьки[729] — я бы и сам не знал, что мне делать. По крайней мере я расплатился теперь с долгами и потому покоен, хоть и сам терплю нужды. Ох, папенька, папенька! Сколько мы потеряли в тебе!..


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.4.25.

Дата уточняется по содержанию: отец Достоевского был убит своими крепостными в начале июня 1839 г. (Жизнь и труды Достоевского. — С. 33).


9. Н. П. Елагин — А. А. Куманину


<Кашира> 28 ноября <1839 г.>[730]

…При исходатайствовании пансиона малолетним детям вашей покойной сестрицы встретилась надобность знать, Михаила и Федор Михайловичи на казенном ли содержании воспитываются или нет, и также, когда кто из детей в какое время рожден. О меньшей дочери я справки имею, также и о трех старших детях метрические свидетельства; об трех же средних нужно бы сделать партикулярную выправку в Марьинской больнице; впрочем, последнее обстоятельство не такой важности; но об том, на казенном ли содержании воспитываются старшие дети, я просил бы вас теперь меня уведомить[731]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 408.


10. М. М. Достоевский — В. М. Достоевской


<Ревель> 23 марта 1840 г.

…В прошлом письме моем я писал тебе о моем намерении выйти в местные инженеры[732]. Этому, видно, не быть. Порядочный нагоняй от брата выгнал эту блажь из головы моей, и я опять завален книгами, занимаюсь и днем и ночью. Что-то будет, но в августе я еду в Петербург и надеюсь выдержать этот страшный, огромный экзамен[733]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 401.


11. М. М. Достоевский — П. А. Карепину[734]


Ревель. 25 сентября 1844 г.

…Из письма вашего я с крайним удивлением узнал о том, что брат Федор подал в отставку. Вам, может быть, покажется странным, что я ничего не знал об этом. Но это так. Не стану скрывать, что знал о его проекте оставить службу, но не знал, что нынешний же год приведет его в исполнение[735]. В прежних письмах своих к нему, еще весною, я просил его подождать годик-другой, пока он крепче не утвердится на новом своем поприще. И потому вы можете представить себе все мое удивление, когда спустя почту после вашего я получаю от него письмо, в котором он уведомляет меня, что вот уже четыре месяца как он подал в отставку[736]. Причин мне не пишет никаких. Вам он писал об откомандировке. Если точно это побудило его к тому, то я готов с ним согласиться, что ему нечего было делать, как подавать в отставку[737]. Он не может покинуть Петербурга, не разорвав всех связей, которые сулят ему в будущем широкую дорогу славы и богатства. Он желает вполне предаться литературе; до сих пор он работал только для денег, т. е. переводил для журналов ("Отечественные записки", "Репертуар"), за что ему очень хорошо платили[738]. Я ему много пророчу в будущем. Это человек с сильным, самостоятельным талантом, с глубокою эрудицией. Прочитав почти всех классиков Европы, я, по крайней мере, могу составить себе мнение о хорошем и дурном. Я читал, с восхищением читал его драмы. Нынешней зимою они явятся на петербургской сцене[739]. Развивающийся талант должен учиться, и потому Петербурга ему нельзя и не должно оставлять; в нем одном в России он только и может образоваться. Ему предстоит теперь трудное дело — проложить себе дорогу, завоевать имя. Он пожертвовал всем своему таланту, и талант — я знаю, я уверен — его не обманет. Дай бог, чтоб он только не пал, чтоб он только вынес первые удары, а там… кто может знать, что будет впереди?

Он хочет во что бы то ни стало продать нам свою часть. Согласитесь сами, что отдает он нам ее за бесценок. Даже совестно покупать у него за эту цену: просит он единовременно 500 рублей серебром и потом по 10 рублей серебром в месяц. Но вы ему и без того в год перешлете эти 500 рублей, стало быть, почти он продает капитал за годовой доход. Ваша правда, судейским порядком слишком затруднительно кончить это дело, но нельзя ли домашним, семейным образом? Он дает подписку, что отказывается от своей части; вы пошлете ему деньги, а потом через год, через два, даже, пожалуй, через пять лет, мы привели бы это все в порядок. Брат так честен, что ему можно и без расписки дать эти деньги. Я за него, если хотите, в качестве второго опекуна, — ручаюсь[740].

Подумайте-ка, Петр Андреевич. И вам бы было гораздо приятнее, избавившись разом от хлопот. Рублей 500 серебром можно бы было как-нибудь призанять. Уплачивать мы бы стали из его же части доходов. Я очень бы рад был, если б все это к общему нашему удовольствию могло уладиться. Брату деньги нужны дозарезу. У него есть еще несколько долгов, которые требуют немедленной уплаты. Вы его приведете в отчаяние отказом[741]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 405.

Это письмо так же, как п. 12, 13 и 24, опубл. А. З. Писцовой в "Вестнике Ленингр. ун-та". — 1972. — № 2. — Вып. 1. — С. 152-157, когда настоящ. том уже находился в производстве.


12. М. М. Достоевский — П. А. Карепину


Ревель. 3 октября 1844 г.

…Сейчас получил я из Петербурга от брата Федора письмо, которое привело меня в крайнее беспокойство[742]. Не теряя почты, спешу поделиться с вами, любезный брат, этим беспокойством — доля не совсем приятная, но необходимая, потому что касается общего нашего родственника, нашего дорогого брата, с которым я, кроме из родства, связан еще неразрывною дружбою. Он подал, как вы уже знаете, в отставку. Но это меня не много беспокоит; человек с его дарованиями без хлеба не останется. Он избрал для себя новую, лучшую дорогу, и так как два дела делать вдруг нельзя, он вполне предался тому, к которому чувствовал более склонности. Вы, любезный брат, не зная лично брата Федора, вероятно судите об его поступке как о малодушном капризе ребенка, который с бухты-барахты, не спросясь рассудка, решился на дело, могущее иметь влияние на целую жизнь[743]. Я, зная хорошо брата, зная его как человека с правилами, как человека опытного — не улыбайтесь, ради бога, это так, — я скорее готов видеть в его поступке необыкновенную силу души и характера, великое самопожертвование новому призванию. Разве он не предвидел, каким неприятностям, каким лишениям он отдает себя в добычу, по крайней мере на первое время? Поверьте, любезный брат, он все это предвидел, на все приготовился и все-таки сделал этот шаг, потому что следовал своему убеждению. Он до того боялся всех наших демонстраций и представлений, что даже мне, лучшему своему другу, сказал об этом уже тогда, когда дело было давно сделано и пособить уже не было никакой возможности. Но еще раз повторяю вам — не это беспокоит меня. Потому что если он даже займется одними переводами для журналов, то будет иметь тысяч до восьми в год. Ему теперь хотя платят по 25 р. за лист, а полтора листа он очень легко переведет в день. Кроме того, он кончил прекрасный роман и две драмы, которые, уверяю вас, удивительны. Это все принесет ему хоть небольшие деньги, но все-таки принесет, а что всего важнее — сделает его известным[744]. Поверьте, любезный брат Петр Андреевич, он будет богаче всех нас. Мы будем еще им гордиться. Но вот что беспокоит меня: это его настоящее положение. Он должен 1500 р. ассигнациями[745]. Ясно, что, если, выйдя в отставку, он не заплатит этого долга, его засадят в долговую тюрьму. Чтоб избежать этого неприятного путешествия, он хочет сделать с нами сделку, уступить нам свою часть. Условия вам уже известны. Выгоднее этого для нас ничего не может быть. 500 рублей серебром не так уже огромные деньги, чтоб их и достать было нельзя. Можно занять, а уплачивать из его же части. Таким образом не с большим в год долг бы этот уплатился, и все бы остались довольны. Судебным порядком дела этого, вы говорите, решить покуда нельзя. Но семейным всегда можно. Одно только и есть затруднение: если, получа эти деньги, брат все-таки будет иметь еще притязания на свою долю. Но в этом я вам, как угодно, письменно, форменно, ручаюсь, что этого никогда не будет. Любезный мой Петр Андреевич! Вы ведь и без того ему в год перешлете почти столько же. Требования его самые умеренные. Притом же ни вы, ни я и никто не имеет права запретить ему этого; он совершеннолетний, он сам знает, что делает; если б он вздумал подарить нам свою часть, отказаться от доходов, кто в свете имеет право удержать его от этого?

Видя эту беду неминучую, которая ему угрожает, я решился еще раз поговорить с вами, любезный брат, об этом. Другим способом ему помочь нельзя. Он просит у нас только своего. Отказать ему мы не вправе. Притом же, выведенный из терпенья, ну как он отдаст своим кредиторам свою часть, чтоб только расплатиться с долгами? А это можно. Кредиторы, верно, не захотят терять и сами станут хлопотать об этом. Отставка его выходит к 15 октябрю. К этому времени ему необходимо нужны деньги. Как бы и я вам был благодарен, любезный брат, если <бы> вы как-нибудь все это уладили. Мне ужасно подумать, что он будет сидеть в тюрьме <…>

Брат Федор вам готов дать Акт, свидетельство или подписку, все, что угодно, что он торжественно отказывается от своей части; я же, со своей стороны, какое угодно вам поручительство[746]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 405.


13. М. М. Достоевский — П. А. Карепину


<Ревель> 28 ноября 1844 г.

Представить себе не можете, любезный брат Петр Андреевич, как я обрадовался, узнав из письма вашего[747], что вы, наконец, порешили с братом Федором. Этой суммой он удовлетворит, по крайней мере, минутным нуждам и проживет целый год — а это много значит в его положении. В этот год судьба его может значительно измениться. Что ни говорите, любезный брат, а я слепо верю в его необыкновенное дарование и уверен, что на избранном им поприще рано или поздно он составит себе славное имя. Правда, я совершенно согласен с вами, что все это можно бы сделать иначе, не вдруг, осторожнее, рассудительнее. Но и то сказать, все зависит от того, с какой точки зрения станешь смотреть на предмет: с одной стороны, брат может показаться человеком ветреным, нерассудительным… не спорю; с другой — человеком с сильною душою и энергическим характером.

Впрочем, любезный брат, в случае, если бы он ошибался, он во всякое время будет принят опять в инженеры; хоть завтра, пожалуй, подавай просьбу — не откажут. Вот по статской службе — это дело десятое. Там надо искать места, которого не скоро приищешь. Итак, будем лучше надеяться, что бог его не оставит и все устроит к лучшему. Брат отставлен поручиком.

Вы сердитесь на него, любезный брат, за невежливое письмо его, но, поверьте, он и сам теперь в этом раскаивается. Послушайте, что он пишет: "…нужно заметить тебе, любезный брат, что последнее письмо мое в Москву было немножко слишком желчно, даже грубо. Но я был ввергнут во всевозможные бедствия, я страдал в полном смысле слова, я был без малейшей надежды — немудрено, что физические и нравственные мучения заставили меня писать желчную, резкую правду…"

"Итак, я со всеми рассорился. Дядюшка, вероятно, считает меня неблагодарным извергом, а зять с сестрою — чудовищем. Меня это очень мучает. Но со временем я надеюсь помириться со всеми. Из родных остался мне ты один. Остальные все, даже дети, вооружены против меня. Им, вероятно, говорят, что я мот, забулдыга, лентяй, не берите дурного примера, вот пример — и тому подобное. Эта мысль мне ужасно тяжела. Но бог видит, что у меня такая овечья доброта, что я, кажется, ни сбоку, ни спереди не похож на изверга и на чудовище неблагодарности. Со временем, брат, подождем. Теперь я отделен от вас от всех со стороны всего общего; остались те путы, которые покрепче всего, что ни есть на свете, и движимого и недвижимого. А что я ни сделаю из своей судьбы — какое кому дело? Я даже считаю благородным этот риск, этот неблагоразумный риск перемены состояния, риск целой жизни — на шаткую надежду. Может быть, я ошибаюсь? А если не ошибаюсь?..

Итак, бог с ними! Пусть говорят, что хотят, пусть подождут. Я пойду по трудной дороге!.."[748]

Из этого уж вы можете видеть, любезный брат, что он не злой человек; о, он очень, очень добр. Жаль, что вы не знаете его лично — вы переменили бы свое мнение. В январе выходит в свет его роман[749]. Он замечателен оригинальностью — вещь превосходная!

Из письма вашего, любезный Петр Андреевич, я понял, что деньги на выдачу брату вы употребили свои собственные. Примите за это мою наиглубочайшую благодарность…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 405.


14. Н. А. Мельгунов[750] — М. П. Погодину[751]


<Москва. Февраль 1846 г.>

…Павлов, окончив теперь повесть Достоевского "Бедные люди", от нее в восторге. Находит, что даже и я не довольно хвалю ее. Попроси его написать на нее рецензию. Я думаю, он от того не откажется[752]. Да, кажется, ты ему не послал еще билета на "М<осквитяни>на". Пошли на его имя; ведь стыдно же его обойти. — Право, поговори с ним о рецензии[753].


Автограф // ЛБ. — Ф. 231.11.20.86.

Первые строки письма приведены Н. П. Барсуковым в "Жизни и трудах М. П. Погодина". — Кн. 8. — СПб., 1894. — С. 349, в контаминации с отрывком из письма Мельгунова, датированного 15 февраля 1846 г.


15. В. М. Карепина — М. М. и Э. Ф.[754] Достоевским


<Москва. Начало 1846 г.>

…В письме твоем, милый брат, я увидела, к удивлению моему, что ты не знаешь еще о свадьбе сестры Верочки <…> Помолвка ее была еще 2 декабря 1845 года, а свадьба — 7 генваря 1846 года. Муж ее, Александр Павлович Иванов — очень добрый и умный человек тридцати двух лет <…> Он так любит и обожает сестру, что весело на них посмотреть. У него есть мать, которая также не наглядится на Верочку; одним словом, она так счастлива, как, кажется, и желать нельзя <…>

Не знаешь ли, милый брат, чего-нибудь о брате Феденьке? Мы от него не имеем ни слуху, ни духу, не знаем, здоров ли он. Напиши, пожалуйста, не хочет ли он опять вступить на службу?..


Автограф // ИРЛИ. —30397. — С. CXIII б6.


16. Н. Свиридов[755] — М. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 20 февраля 1847 г.

…Не припишите моей лености, нерадению и рассеянности замедление моего ответа на ваше письмо. Вы мне задали задачу, которую сначала нужно было обсудить — по силам ли она моим? А потом — приняться, решить и отправить ее в таком виде, который был бы удовлетворителен для нашего вопроса: а для этого всего потребно было время. Вы сами отчасти неправы в том, что довели до самого позднего времени отправление вашего ответа. Пред отправлением моим из Ревеля вы думали мне дать содержание вашего вопроса и забыли, и я забыл, а потому дело ваше продлилось до сего времени — нерешенным, т. е. нерешенное — для вас, но, что касается до меня, то мне кажется, что я решил ваше дело, по крайней мере на аттестацию, удовлетворительно. Посылаю вам черновые скорописные записки, которые я составлял на вопрос, заданный мне лет тому назад восемь, — слово в слово схожий с вашим вопросом. Я помню, что я прямо писал с них представленный мною по начальству беловой ответ; и так как я знал свои ошибки, то я и поправлял их на чистописном ответе, не заботясь о составлении чернового. Кроме того, некоторые части моего ответа были написаны на маленьких лоскутках бумаги, которые по времени затерялись. Сначала я было пожалел себя и отправился с моими записками к Федору Михайловичу, прося его, чтобы он поручил ваше дело своим товарищам-математикам. Так как они занимаются математикою ex-professo[756], то я полагал, что им легко исправить мой ответ и дополнить в нем все, что недоставало для удовлетворительного изложения. Федор Михайлович привез мои записки ко мне с отзывом его товарищей — что выводы все верны — и только. А о пропусках и окончании ответа, которое я не мог нигде найти, перерыв весь мой архив, — не было и помину, а потому — пришлось мне выправить и дополнить мои записи самому[757]


Автограф // ЛВ. — Ф. 93.11.8.33.


17. В. М. Иванова — А. М. Достоевскому[758]


<Москва. Май 1847 г.>

…Не знаю, за что сердятся на меня братья Миша и Феденька. Вот два письма как я им послала, они ни на одно мне не отвечали. Когда увидишься с братом Феденькой, попроси его написать мне хоть пять строчек, они меня обрадуют до крайности[759]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 77.

Помета о получении: "1847 года. Июня 3 дня".


18. П. А., В. М. Карепины и Н. М.[760]Достоевский — А. М. Достоевскому


<Москва. Около 16 марта 1849 г.>

Рукой П. А. Карепина:

…Жаль, что не упоминаешь о брате Федоре[761]; он, верно, поэтизирует, но не думаю, чтобы так охолодел хоть к тебе, что не хочет завернуть и взглянуть на тебя. Впрочем, не сетуй, а все-таки люби как брата и со своей стороны не давай повода быть недовольным. Если и увлекся он в область мечтательную, в вихрь ласкательств, авторских и артистических, — наступит, несомненно, время, что права крови заговорят, и он сам удивится: почему чуждается ближних…

Рукой В. М. Карепиной:

…Ежели увидишь брата Феденьку на празднике, то не позабудь передать ему поздравление мое с наступающим праздником и поцелуй его за меня покрепче. Бог с ним, не хочет никогда написать ни строчки. Ежели б он видел и знал Петра Андреевича, то не утерпел бы и полюбил бы его всей душой, потому что этого человека не любить нельзя. Ты знаешь, любимый брат, его душу и доброту и сам можешь оценить его[762]

Рукой Н. М. Достоевского:

…Когда увидите брата Федора Михайловича, скажите ему мой усердный поклон; он меня так любил маленького, надеюсь, что он и теперь меня любит…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 81.


19. П. А. Карепин — А. М. Достоевскому


<Москва> 8 декабря 1849 г.

…Николя порадовал нас двумя письмами <…> Он хвалит и прием Эмилии Федоровны по праздникам. Грустит только о брате Федоре[763]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 82.


20. В. М. и П. А. Карепины — А. М. Достоевскому


Москва. 5 января 1850 г.

Рукой В. М. Карепиной:

…Мы все, слава богу, здоровы, но только чрезвычайно грустно провели праздники — ты, верно, еще не знаешь общего нашего горя, и я с ужасом помышляю, каково тебе будет узнать эту горестную для нас всех, братьев и сестер, весть[764]. Мы, по крайней мере, хоть все вместе разделяем горе наше. Погрустим и поплачем вместе и с тетенькой[765] и с сестрой Верочкой, а ты, мой милый, неоцененный брат, один, и не с кем тебе будет ни потолковать, ни погрустить. Мысль эта меня очень мучает, и, знавши твой тоскливый характер, умоляю тебя, милый брат, беречь себя, не предаваться унынию и тоске, потому что этим ничем не поможешь. Нам только остается молиться богу за Брата и просить помощи создателя к перенесению всех этих несчастий. Я беспрестанно о нем думаю, но нечего делать, надобно покориться воле провидения. Пожалуйста, милый брат, не огорчайся очень, береги себя, пиши к нам чаще, я также постараюсь еще чаще переписываться с тобой. Ах, если б мы могли это время быть вместе! По крайней мере вместе бы погоревали, вместе всегда легче переносить горе. Тетенька также очень огорчается <…>

Рукой П. А. Карепина:

…Мы не знаем подробностей, но скорбим бесконечно <о> жалкой участи брата Федора. Конечно, ты чужд также подобных сведений, да и старайся, чтобы ни одним словом, ни же помышлением тебя не коснулось, а скорбеть неизбежно. Возверзи печаль свою на господа и горю бесконечно не предавайся. Милосердие, оказанное в настоящем решении, объявленном ведомостями[766], не отъемлет упования и надежд на то же милосердие в будущем, да послужит это к исправлению. Терять надежды не должно. Брат молод, снисхождение неограниченно: статься может, что и величайший грешник способен к исправлению. Да будет упование на милость Создателя и Начальства неизменным, и ему и всем нам в отраду несчастному.

Скорбь сестры и родных так велики, что не решаюсь распространяться в этом жалком предмете[767]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 82.


21. М. М. Достоевский — А. М. Достоевскому


С.-Петербург. 12 августа 1854 г.

…Теперь еще приятная новость. Брат Федор с января месяца служит рядовым в 7-м линейном батальоне, в Семипалатинске. Нам дозволено с ним переписываться, и мы довольно часто меняемся письмами[768]. Я помогаю ему сколько могу, потому что сам ты знаешь, как я люблю его. Он всегда спрашивает о тебе, и ты сделал бы доброе дело, если б написал к нему, адресуя в Семипалатинск, рядовому 7-го линейного батальона такому-то. Это совершенно дозволено. Он писал к сестре Вареньке, но не знаю, отвечала ли она, хотя я, переслав его письмо к ней, и просил ее об этом[769].

Не хочешь ли быть в складчине и тоже изредка помогать ему?..[770]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 82.


22. Н. М. Достоевский — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург. Январь 1858 г.>

…От брата Феди на днях получили письмо, которое заключается в желании переехать куда-нибудь на жительство[771]. Жена его Марья Дмитриевна, по умершему первому мужу Исаева, по показанию приезжающих оттуда, наипрелестнейшая и умнейшая женщина. Брат знал ее еще при жизни первого мужа и когда сам он был еще в ужасном положении. Она принимала в нем большое участие, помогала ему, быв сама не в слишком хороших обстоятельствах. По смерти мужа она осталась совершенно в беспомощном состоянии с шестилетним ребенком, и тогда-то брат женился на ней и живет очень счастливо. Не забудь, что брат одержим теперь падучею болезнью и вообще расстроенного здоровья; она ходит за ним с непоколебимою ревностью, и вообще, как слышно, они живут душа в душу. Дай-то бог! После стольких <…>[772] пора, наконец, успокоиться и быть по возможности счастливым. Ты не поверишь, как этот человек в душе сохранил все добрые качества! Столько еще у него надежд на будущее! Он, кажется, спит и бредит о своей литературе. Его призвание настоящее, он не ошибся в нем. Дай бог, чтобы наш милостивый монарх не оставил его просьбы перевести куда-нибудь на жительство, тогда бы ему была возможность лечиться. Дай-то бог!..


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 75.


23. А. Е. Врангель — М. М. Достоевскому


Брест. 20/8 февраля 1858 г. France

…Воображаю себе ваше удивление получить от меня письмо отсюда, когда вы меня полагали где-нибудь в Африке или Ост-Индии; разные случаи задержали мое кругосветное плавание. Я писал вам из Копенгагена и приложил письмецо брату вашему Федору Михайловичу; не знаю, получили ли вы его[774], прошу вас очень давать мне иногда весточку о себе и о нем чрез брата моего[775] <…>

Ради бога, что делает и где брат Федор? Вот уже десять месяцев, что не получаю писем[776]. Напишите ему, чтоб он писал моему отцу[777], тот доставит мне его послания <…> Прощайте, не забывайте меня и, если увидите Федора раньше, чем я, то обнимите и поцелуйте его, ибо он мой брат и друг[778]


Автограф // ИРЛИ. — 30389. —С. CXIII б6.

В автографе: 20/2 февраля.


24. М. М. Достоевский — Неустановленному лицу[779]


С.-Петербург. 1 февраля 1860 г.

Браните меня, дорогой Степан Иванович, браните больше: вполне заслужил, хотя и существуют некоторые облегчительные обстоятельства в вине моей перед вами. О них-то я и поговорю с вами, потому что говорить о них — значит не только оправдываться, что было бы глупо, а рассказать вам, как жил и что делал все это время ваш покорнейший слуга. Письмо ваше несказанно меня обрадовало, хоть и получено было мною в смутное для меня время. Я каждый день тогда ждал приезда брата из Сибири в Тверь[780]. И точно, на другой или третий день я получил известие об его прибытии[781]. Нездоровье продержало меня целую неделю в постели, между тем как я всеми помыслами души моей порывался к брату. Наконец я отправился в Тверь и, вместе с поездкою в Москву, прожил там две недели[782]. Можете представить себе, как все эти ожидания, опасения, свидания, неустроившаяся жизнь и дела брата поглотили меня. В это же время я должен был, сейчас же по приезде в Петербург, хлопотать о помещении братнина романа[783]. Все это до того заняло меня, до того поглотило меня, что я, признаюсь откровенно, совершенно забыл о письме вашем <…> Одно уж переселение брата из Твери в Петербург[784] и хлопоты, сопровождавшие его, могло отнять у меня не только память, но и самую охоту заниматься чем-нибудь не касающимся брата. Вы поймете это, потому что знаете, как я люблю его. Но теперь, слава богу, все устроилось, а письмо Александры Филипповны, напомнив нам о вас, заставляет меня сейчас же приступить к приятной беседе с вами, Степан Иванович. Сам же я в потере, что не сделал этого раньше. Еще раз простите.

Итак, мы опять теперь, после долгих лет разлуки, соединились с братом. Это превосходнейший человек во всех отношениях. Талант его вы знаете, знаете отчасти его мягкую душу из его сочинений, но не знаете вполне всей доброты, всего ума, всей обворожительности разговора этого человека. Само собою разумеется, что мы видимся чуть не каждый день. Не удивляйтесь, что я так много говорю вам о нем. Приезд его и свидание с ним, повторяю, есть величайшее событие в моей жизни, и я еще до сих пор не пережил его <…>

Дело идет к масленице. У нас порядочные морозы. Милюков[785] сделался редактором критического отдела журнала "Светоч". Это будет хороший журнал. Будете встречать знакомые имена[786]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 401.


25. М. И. Семевский[787] — М. П. Погодину


С.-Петербург. 11 декабря 1860 г.

…"Прасковья" будет из десяти глав:

1) брак;

2) жизнь в Москве, переселение в Петербург;

3) Царевна Анна;

4) Нежный братец (В. Ф. Салтыков);

5) Царевна Катерина;

6) Домашняя жизнь царицы;

7) Цифирное письмо;

8) Мщение старушки (известный вам эпизод — мести Прасковьи);

9) Суд;

10) Смерть.

Первая половина труда уже печатается… в журнале "Время"[788]. Изданье новое, и редакторы (Достоевские) Христом-Богом просили "Прасковью" к себе[789]. — Журнал этот не знаю — увидите ли вы, но оттиск, как и всегда, я непременно к вам пришлю.

Вторая половина статьи будет в феврале…


Автограф // ЛБ. — Ф. 193.11.29.52.


26. Ю. А. Волков[790] — А. А. Краевскому


<С.-Петербург> 12 июня 1861 г.

Мне истинно прискорбно было, что вы, Андрей Александрович, даже не дочитали моей большой статьи до конца — потому только, что она, как показалось вам, слишком много занимается "Временем", — и вы неправы[791]. Я думаю, нет человека вокруг вас, который бы больше меня ценил и уважал ваше мнение и не старался бы согласиться с ним сколько можно — и это потому, что я глубоко уважаю доказанное долгим трудом направление, но это же самое чувство заставляет меня сказать вам, что вы ошиблись вдвойне — и насчет меня и особенно насчет "Времени". Ход этого журнала очень силен, и вы весьма напрасно смотрите на него как на ничтожность: Достоевские сами работники спорые, и за них много молодых бойцов нового поколения — это раз.

Подтверждение моих слов вы скоро увидите и непременно к концу этого и к началу того года. Помешать им нельзя, но поучить их — можно. То я и делал.

Теперь обо мне, то есть о моей статье — даже не прочитанной вами. Вы закрыли страницы "Отечественных записок" моим мнениям — хорошо; я говорил, что не хочу быть постоянным участником не ваших изданий — и это очень верно. Стало быть, мне приходится складывать руки и бросать перо, как пятнадцать лет тому назад, — и это потеря не важная ни для кого — так; но теперь сложить руки уже не так легко, как в молодости; мысль-то окрепла и просится наружу, потому что она обратилась в сущность жизни, а выполнение мысли — есть цель. И ставите вы мне трудную задачу — приобретать для этой цели средства, т. е. упорно добиваться своего журнала — а на это меня хватит…[792]


Автограф // ГПБ. — Ф. 391. — Ед. хр. 249.


27. А. П. Милюков — Г. П. Данилевскому


<С.-Петербург> 15 июня 1861 г.

…Отвечаю на ваши вопросы. Критику во "Времени" писал Ап. Григорьев, до отъезда в Оренбург. Теперь пишут сами Достоевские и Страхов <…> Проект просить от имени всех журналистов смешанной цензуры, полупредупредительной, полуответственной, до сих пор не двигается благодаря апатии москвичей. Чернышевский ездил в Москву и ничего с ними не сделал[794]. В литературе нового ничего: читающая чернь ждет с подобострастием появления нового романа Тургенева, привезенного им из Парижа в "Русский вестник"[795]. Читали ли вы "Мертвый дом" Достоевского?[796] Славная вещь!..


Автограф // ГПБ. — Ф. 236. — Ед. хр. 104.


28. Н. Н. Страхов[797] — П. Н. Страхову[798]


<С.-Петербург> 22 июня <1861 г.>

…Участвую я, главным образом, во "Времени", журнале молодом, но весьма недурном, подающем большие надежды. Там была полемика с Лавровым, нынешним редактором "Энциклопедического словаря". Дело это, однако, пустое. Но я под забралом вел и веду там полемику с господами Авдеевым, Веселовским, Панаевым, Вейнбергом, Чернышевским, Писаревым и т. п. Находят, что дело идет хорошо[799] <…>

Живу я по-прежнему. Много книг, много народу, куча новых знакомых. Все это, однако же, составляет не много счастья…


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.19146.


29. А. С. Суворин[800] — М. Ф. де Пуле[801]


<Москва> 13 июля 1861 г.

Добрейший Михаил Федорович, писать и есть что, да, изволите ли видеть, какое обстоятельство останавливает: тут, говорят, в Москве есть почтовые цензора, которые распечатывают и читают десятое письмо.

Цензура беснуется — № 57 "Речи" задержан цензором, и, верно, вовремя вы его не получите. Дело в том, что для этого номера была набрана статья Лескова "О современном недобросовестном направлении русских журналистов и литераторов". Лесков говорит против паясничества. Цензура не пропустила статью на том основании, что она написана не спокойным тоном, как бы следовало, и что автор позволил себе площадные ругательства в ней. А заметьте себе, что там и тени ругательства не было[802]. Феоктистов[803] сейчас же написал дерзкое письмо к цензору, в котором прямо сказал, что г. Петров лжет[804]. На это цензора не обижаются, а редакция хочет еще, по настоянию Лескова, подавать на цензора жалобу. Из "Внутреннего обозрения", которое писал также Лесков, половина уничтожена[805], и Петров, цензор "Русской речи", увидав вчера Феоктистова, воскликнул: "Что у вас за сотрудники — это ужас: критикуют распоряжения правительства!" Но что милее всего — так это то, что этот же самый Петров сказал вчера Феоктистову: "Я вам ужасную статью пропустил". — "Какую?" — "А статью Сухарева". — "Да что ж в ней ужасного?" — "Как же, она восстает против "Современника". А до нас доходят слухи, что "Современник" — в стачке с правительством"[806]. Каково это вам покажется? Правительство в стачке с красными. Каковы цензора!

Кстати, графиня просила меня передать вам, что она сама пишет критику на роман Достоевского "Униженные и оскорбленные". Она уже начала писать. Не знаю или, лучше сказать, не помню, поручила она вам писать об этом романе или нет. Мое дело, впрочем, сторона — передаю, что мне сказано было, а вы, знаю, и не читали еще романа — ожидали конца — следовательно не в большой потере[807]. Критика на "Старое старится, молодое растет"[808] — также поручена кому-то. Сотрудников у ней пропасть, и делается все как-то по-домашнему, своим кружком[809]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 569. — Ед. хр. 587.


30. А. С. Суворин — М. Ф. Де Пуле


<Москва> 17 июля <1861 г.>

…Я уже писал вам, что о романе Достоевского она пишет сама[810] — о романе Потанина рецензия также заказана, — кажется, Некрасову[811], точно так же, как и о романе Потехина "Бедные дворяне". Следовательно, для "Русской речи" нет вам надобности писать об этих вещах. О Полонском графиня просит вас написать непременно, но при этом она говорит, что невысокого она мнения о таланте этого поэта, что вы, конечно, должны принять к сведению. Впрочем, его роман в стихах, который петербуржцы, как слышно, ставят на одну доску с "Онегиным" Пушкина, может быть, поколеблет ее убеждения, а вас утвердит в значительности дарования Полонского[812] <…> Цензура ужасная, просто поворот к старому[813]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 569. — Ед. хр. 587.


31. А. С. Суворин — М. Ф. Де Пуле


Москва. 27 декабря 1861 г.

…Относительно народа я вполне сочувствую "Времени"[814]. Но, кстати, неужели безусловно вам нравится этот журнал? Ведь он держится беллетристикою, а не чем другим. Ведь критический отдел его вельми слаб, ведь что-то новое только и есть в статьях Ф. Достоевского ("Книжность и грамотность")[815]. Относительно искусства я вам скажу только одно, что в наше время, как хотите, а искусство отложить бы в сторонку и не трогать его…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 569. — Ед. хр. 587.


32. М. М. Достоевский — Н. Н. Страхову


<С.-Петербург, 1861 г.?>


Брат был у меня вчера весьма поздно, и потому только нынче утром могу уведомить вас, добрейший Николай Николаевич, что, по зрелом обсуждении, мы боимся напечатать Маколея[816]. Ради бога, не примите этого обстоятельства за что-нибудь другое. Вы знаете, какое уважение мы оба с братом питаем к вам, и потому <будьте> на этот счет покойны[817]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 1159. — Оп. 2. — Ед. хр. 5.


33. М. М. Достоевский — Н. Н. Страхову


<С.-Петербург> 7 января <1862 г.?>

Вы страдали по "Времени", а я всю неделю по вас. Очень нужно было вас видеть; во-первых, потому, что необходимо было учинить окончательный расчет; во-вторых, чтоб поговорить о следующей книге, а в-третьих, просто потому, что я всегда счастлив и рад, когда вас вижу у себя. Прислать книги сейчас не могу, потому что завтра праздник и люди мои гуляют — просто некого послать. Завезу вам экземпляр завтра к брату, где с вами надеюсь увидеться, и передам его вам[818]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 1159. — Оп. 2. — Ед. хр. 5.


34. М. П. Покровский[819] — Н. Н. Страхову


Онега. 30 января-2 февраля <1862 г.>

…Я теперь дошел, так сказать, до апогея моих бедствий — и колесо скоро должно начать вертеться в другую сторону. Либо эта, либо следующая почта должна принести мне известие о моем переводе в Архангельск <…>

Господи, спаси мою душу! Если прочитать здесь на публичном чтении "Мертвые души", то это выйдет решительно личностью! А ведь сколько лет прошло с тех пор! Подобострастие, унижение перед высшими, давление низших, подлость, взятки, сплетни, дрязги <…> Губернатор и вообще власти решительно покровительствуют взяткам и взяточникам, находя людей, не берущих взятки, опасными <…>

Пишите, кланяйтесь Шестаковым[820], Достоевским[821] и т. д. <…> А что же "Время"? Я просил, чтобы вы выслали мне и за прошлый год …


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.17898.


35. М. М. Достоевский — Н. Н. Страхову


С.-Петербург. 18 июля 1862 г.

Спешу уведомить вас, добрейший Николай Николаевич, что нынче я получил письмо от брата. Он все еще в Париже и 15 числа нашего стиля оттуда выезжает. Писать к нему он просит во Флоренцию, poste restante, где он будет к 1 августа или в первых числах. Стало быть в двадцатых июля — он в Женеве[822]. Он очень жалеет, что вы не отвечали ему на письмо его, и потому он не знает даже, уехали ли вы за границу или нет[823]. Если не встретитесь с ним в Женеве, напишите к нему во Флоренцию и назначьте отель, в котором остановитесь[824].

Все по-старому у нас. Новостей никаких.

Как бы я желал, чтоб вы встретились с братом!


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 1159. — Оп. 2. — Ед. хр. 5.


36. Е. А. Салиас — Евгении Тур


Царское Село. 3 октября 1862 г.

…Публика любила последнее время и, может быть (?????), и теперь (???) любит действительность, реализм Щедрина и К. А этой действительности у меня нету <…>

Вы пишете: "Пришлите денег, я без гроша, и скорее". Денег нет. Сенковский вместо 70 должен 45. <М. М.> Достоевский (врет или нет?) не должен[826] <…> Где достать денег? Если отдать статью Усову[827], который не отдаст (тогда) даже и старого долга, — это глупо. Деньги надо сейчас. У него их нету. "Современное слово" (т. е. "Инвалид") — кабак, выстроенный из бревен, оставшихся после балагана — "Современника"[828]. Остается невинная и тупо смирная "Библиотека"[829] <…> Вам литературным трудом (одним) жить за границей будет трудно не потому, чтобы вы не могли написать в год достаточно листов, чтобы прожить, но потому, что писать постоянно, появляться в журналах часто, подписывая свое имя под беспрестанными мелочами, не следует. Не надо приучать публику к тому, чтоб она, увидев ваше имя, могла подумать, что содержанье — мелочь, или перевод, или резюме чужой книги. Наконец войдите в положенье редактора. Времена переменились. Теперь сократить что-нибудь, прибавив два слова от себя, может много народу, которые возьмут мало, что дадут <…>

Сначала были Загоскины, Лажечниковы. Они удовлетворяли. Потребовалось новое. Явился Гоголь. Там есть грязное, но оно плачет. Этого не поняли, схватились за грязное и давай разворачивать, но теперь оно уже хохочет и хвастает и заявляет право на существование. Тургенев показал другую дорогу, но нашим Писемским и Григоровичам, т. е. безграмотным талантам, необразованным, идти так не приходилось по силам. Надо было или не писать, или превратить литературу в гоголевского Петуха, выходящего из озера, только не прикрываясь на манер Венеры Медицейской. За Щедриным, увидев, что писатель должен описывать жалкую грязь и что чем она сильнее, тем лучше, — бросилась в литературу целая толпа, сволочь грязная, с грязью в руках <…> Красивая литература явилась <…>

О гласном судоустройстве вы уж знаете[830]. Я становлюсь совершеннейшим не монархистом, а Романистом (Романовы). Действительно, с одной стороны я вижу прокламации, фиглярничество Чернышевского и Антоновича, с другой — подчас умное и благонамеренное правительство <…> Правительство плохо и глупо, но лучше и умнее общества. Прогресс не в гостиных Чернышевских, Достоевских, Трубецких, Голицыных, не в усадьбах помещиков, теперь он во дворце…


Фотокопия с несохранившегося автографа Рапперсвильского музея (Варшава) // ЦГАЛИ. — Ф. 447. — Оп. 1. — Ед. хр. 19.


37. Н. М. Достоевский — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 18 ноября 1862 г.

…Ты удивишься, получивши от меня такое огромное послание. Да, оно будет огромное, потому что, после долговременной обоюдной тишины между нами, я намерен нарушить эту тишину и разговориться так, как говорит наша бабушка Ольга Яковлевна[831], когда у ней есть кое-что поговорить насчет другого. Упоминая о бабушке, я должен сказать, что она недавно изволила ни с того, ни с другого посетить нашу столицу, и, как ты думаешь, — всего на два дня. Вероятно наскучил ей московский преферанс и бостон и приехала поиграть в петербургский; но, к несчастию, между нашими не было ей товарищей; одни, как, например, брат, за неимением времени, не играют, другие, как, например, Николай Иванович Голеновский (муж сестры Саши), за неимением денег тоже не предается этому удовольствию. Это-то и было, кажется, скорой причиной ее отъезда. Странное дело, все стареются, но она — конь-конем, даже и не помышляет о вечной разлуке с преферансом и другими старческими удовольствиями мира сего. Курит (крепкие папиросы) напропалую. Бранится и ссорится тоже (хотя добрейшая в сердце). Одним словом, что было прежде, то и теперь. Впрочем, не думай, чтобы я говорил о нашей бабушке с какою-нибудь насмешкою. Нет, вовсе нет, просто я восхищаюсь этой вечной суетливости и постоянной заботливости пожить получше. Представь себе: она даже идет за веком — бранит то, что бранят все в настоящее переходное и полное треволнений время. Конечно, не всё, да, впрочем, и между нашими найдется сто кружков и партий различных мыслей и суждений.

Заболтавшись так долго о бабушке и о всяком вздоре, я перехожу к нашему житию и бытию. Говоря к нашему, я тесно соединяю жизнь братьев (хотя она далеко не походит на мою) с моею. Их жизнь идет уже своим чередом, а моя начинается. Начинаю со старшего, Мих-Миха, как называют его многие из наших знакомых. Нарочно начну с новой строчки, потому <что>, чтобы объяснить всю его жизнь, надо начинать тоже говорить с начала.

Почтенный и добрейший наш брат Михаил Михайлович начал свое купеческое поприще за год до моего выхода из корпуса, и начал блистательно, т. е. начал жить и живет до сих пор прекрасно и счастливо. Награжден от бога добрейшею женою и прекрасными детьми, и, надо сказать, — прехорошенькими. Почти два года назад, т. е. по приезде брата Федора Михайловича, по совету его, начал издавать прекраснейший журнал по своему направлению, "Время". Издают они пополам, т. е. выгоду делят пополам. Все это тебе известно, но что делать, у меня такая привычка, говоря о чем-нибудь, начинать всегда с Адама. Так вот: начали они журнал, который, вероятно, ты получаешь и читаешь, как и я, с наслаждением; подписка на него, т. е. сочувствие публики, с первого же года была огромнейшая. Первый год было две тысячи подписчиков, а в нынешнем году более четырех с половиной тысяч. Казалось бы, тут-то бы и наживать деньги, по крайней мере, по 20 тысяч в год, как по расчету и должно быть, но выходит наоборот. Первая причина, что журнал начат без копейки денег, а во-вторых — по множеству занятий в журнале явились упущения на фабрике. Брат занят с утра до вечера и так, что я удивляюсь, как он не заболеет до сих пор. Впрочем, фабрику он хочет передать кому-нибудь или просто закрыть, и тогда в будущем году он сделается Крезом, потому что подписка на журнал, судя по-теперешнему, будет блистательная. Вот тебе отчет о брате. Теперь начинаю описывать семейство. Эмилия Федоровна сделалась полною и красивою женщиною, добра до бесконечности, со всеми нашими родными дружна. Старший сын Федя — красивый юноша, ростом выше брата на целую голову, добрый парень с огромнейшим музыкальным дарованием. Играет на фортепиано лучше многих у нас в Питере довольно известных пьянистов. Вот почему брат взял его из пятого класса гимназии и отдал в музыкальную консерваторию, где, кроме специального музыкального образования, преподают гимназический курс. Маша — очень и даже очень хорошенькая семнадцатилетняя барышня, умненькая, очень мило образованная, добрая, и в музыкальных сведениях превзошла своего старшего брата. Прошлую зиму она участвовала на двух больших концертах и произвела фурор. Эти-то дарования детей доставили брату знакомство со многими известными талантами, так что чуть не каждую неделю составляются у брата трио, квартеты, вообще маленькие музыкальные праздники, кроме обязательных литературных вечеров по субботам, где собираются тоже тузы в своем роде. Вот тебе в кратких словах о брате Мих-Михе <…>

Про брата Федора я и писать не берусь. Теплая, ангельская душа, характер… Одним словом, если ты еще не читал последних двух его сочинений — "Униженные и оскорбленные" и "Записки из Мертвого дома", прочти, и ты увидишь, что вся его душа, вся его жизнь видна, как на ладони. Этот человек готов всегда жертвовать собою для блага ближнего. Жена его очень добрая особа, но жаль, что очень больная женщина. У ней чахотка, и только тридцатилетний возраст не дает скоро развиться этой болезни.

Теперь начинаю про сестру Сашу и ее семейство, про ее горькую жизнь и ужасное положение в настоящее время <…> Я пишу это письмо потихоньку от всех, чтобы и тебя умолить как-нибудь помочь сестре. Я бы не тревожил тебя, если бы я окончательно усвоился в Питере. Я как холостой брат прежде всего должен бы стараться о сестре; но что делать, последнее время я был совершенно без дела и должен был продать все лишнее: лошадь, экипаж и всю к этому утварь. Не думай, чтоб я жаловался на свою судьбу. Вовсе нет. Дела мои теперь поправляются, и я вовсе не нуждаюсь. Живу своим хозяйством с двумя слугами, не ради роскоши, а ради того, что я второго слугу взял к себе: мальчика для обучения (бедного сироту). Я был бы Крезом, если бы имел твердость характера. Я все принимаю к сердцу как-то по-женски, тряпично, и всякая мелочь тревожит меня так, что я, несмотря на множество частных дел, хожу, как угорелый, ничего не делая. Через это только я теряю многое, но все-таки не всё, и, слава богу, не сижу без дела, а следовательно и без куска хлеба. Ну, обо мне впоследствии. Вообще местоимение я тут не у места, когда дело идет о более важном <…>

Все тебе кланяются, хотя и не знают, что я пишу к тебе, потому что все тебя очень часто вспоминают, и не далее, как вчера, в день твоего ангела, у брата Мих-Миха, где первый начал тост за твое здоровье брат Федя и все дружески приняли его и залпом осушили рюмки с шато-лафит…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 75.


38. М. П. Покровский[832] — Н. Н. Страхову


Онега. 18 ноября 1862 г.

…Наконец, еще просьба, за которую я всего больше боюсь, а между тем сильно бы хотел успеха, и притом поскорей. Дело в том, чтобы вы достали мне в каком-нибудь журнале работу, например компилятивную. При ваших связях со "Временем", "Библиотекой для чтения" и др. это возможно. Мне хотелось бы именно компилятивную, так как сочинять мне нечего, а перевод всегда плохо вознаграждается, да и слишком уж трудная работа <…>

У меня есть Бокль, компиляция которого тоже была бы украшением сего журнала (например, взгляд на историю революции 1789 года по Боклю). Наконец, М. М. и Ф. М. Достоевские, так же, как и редакторы "Библиотеки для чтения", могли бы присылать мне другие статьи и книги для компилирования[833]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.17873.


39. В. С. Курочкин[834] — В. П. Буренину[835]


<С.-Петербург> 26 февраля 1863 г.

Извините меня, что я так долго не отвечал вам[836]. Во-первых, я был болен, а во-вторых, не то что затерял ваш адрес, а потерял первое ваше письмо, в котором было обозначено ваше имя и отчество. Пожалуйста, не замедлите просветить меня в этом отношении.

Я все хотел писать к вам подробно, но если ждать свободного времени, то, пожалуй, никогда и не соберешься. Я не напечатал окончания вашего "Литературного маскарада"[837], потому что мы несколько расходимся с вами во взгляде на деятельность Каткова. Мы уже несколько раз писали, что он отрекся от Англии и всего западного и возвратился на родину в Армянский переулок, т. е. встал во главе защитников всего неподвижного, старого, а по вашим стихам выходит, будто бы он только в 1862 году открыл Англию. Только по поводу этого противоречия я и не поместил всего стихотворения.

Посылаю вам за №№ 1, 4 и 7 — 120 рублей (считая по 25 копеек за строчку стихов и по 9 копеек за строчку прозы, следует 119 р. 21 к.). Если же согласны работать на этих условиях, позвольте считать вас постоянным участником "Искры" и рассчитывать на возможно частую присылку ваших статей.

Не возьметесь ли вы сообщать в "Искру" постоянных корреспонденции из Москвы — в стихах и прозе, и в какой форме найдете удобным? Это было бы очень кстати для "Искры".

Я приделал окончание к "Ванне", потому что нужно было высказать несколько истин Достоевскому. Я подписал под статьей Хлеб<ный> Свистун, потому что не был уверен, что вы согласитесь на вставки и добавления в статье, подписанной вашим псевдонимом[838]. Напишите, пожалуйста, откровенно ваше мнение об этих вставках. Лучше всего, если при присылке статей вы будете указывать, когда, в какой статье не желаете изменений. Так делают петербургские участники "Искры". Кланяйтесь Плещееву. Что он забыл "Искру"?


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 1024. — Оп. 2. — Ед. хр. 21.

Письмо на бланке редакции "Искры".


40. Н. Ф. Щербина[839] — М. Н. Каткову[840]


С.-Петербург. 16 марта 1863 г.

…Я вчера лишь на одном вечере прослушал новый роман А. Ф. Писемского[841] и нахожу те главы, которые мне удалось слышать, художественными и общественно-полезными в смысле нашего политического самосознания, — тем более в наш ребяческий момент, среди взбаламученного школярства, офицерства, пустозвонства, нигилизма и прочего тому подобного. Этому роману именно место в "Русском вестнике", где были напечатаны "Отцы и дети", в "Русском вестнике", родившем наше политическое понимание и государственное и общественное самосознание <…> Чтоб дать большее влияние журналу и еще больше распространить его в публике, в видах патриотических, при главном есть еще и кое-что аксессуарное. Публика, видя в "Русском вестнике" все лучшее силы литературы, заподозрит нигилистические периодические издания. Увидит, что все таланты пристали к "Русскому вестнику, — а это недаром, значит все умное, честное и даровитое на Руси ему исключительно сочувствует и на его стороне, — а петербургские журналы, потакающие темным инстинктам болванства и стихийным чувствам недорослей, спекулирующие даже интересы отечества — мало-помалу станут падать и падать <…> Роман Писемского пойдет, вероятно, на шесть книжек журнала: тут еще экономический расчет[842]. Вы теперь находитесь в весьма благоприятном положении: ни И. С. Тургенев, ни Л. Н. Толстой, ни Гончаров, ни Писемский уже невозможны для "Современника", им только и осталось, что печататься у вас[843]. Разве еще есть у вас соперник — ловкий заискиватель, комедиант — "Время" Достоевского. Он может кое-что переманить от вас, несмотря на безграмотность и тупость[844]. Но петербургский зазыватель "знай штуку", по выражению Тредьяковского[845]. Постарайтесь, чтоб и новая повесть Тургенева попала к вам, а не во "Время"[846]. Да нужно было бы заблаговременно и объявить об этом: тут есть своего рода экономические выгоды, без которых журнал держаться не может <…>

Теперь о новых отношениях к роману Писемского. В Петербурге толковали, что вы платили ему за роман его "баснословную цену". Говорили, что из-за этого романа нужно скостить деньги — тысячи с подписчиков. Роман, правда, хороший, но вы дали очень дорого, тем более что перебить его у вас было нелегко. "Время" бы не могло дать этого, Краевский тоже. На вашей стороне были шансы — вы все-таки дали дорого…


Автограф (обгоревший по краям) // ЛБ. — Ф. 120.13.53 и рукописная копия. ЛБ. — Ф. 120.21.


41. Неустановленное лицо — Начальнику III отделения


<С.-Петербург. 11 апреля 1863 г.>

Литературно-музыкальный вечер, данный 10 апреля 1863 г. в зале Благородного собрания в пользу Литературного фонда, привлек довольно многочисленную публику, хотя зала и не была совершенно полна. Распорядителями были студенты Медицинско-хирургической академии, в пользу которых — по их словам — и предназначен сбор[847].

Вечер начался чтением отрывка из ненапечатанного романа Помяловского "Брат и сестра" <…> За Помяловским следовал Федор Достоевский, который вместо назначенной девятой главы из "Мертвого дома" прочел очерк семейной жизни французского буржуа[848].

Стихотворения Полонского "Твой скромный вид" и "Одному из усталых" не произвели никакого впечатления, хотя последнее и оканчивалось стихом, явно рассчитанным на эффект:

…нужна

Для счастия законная свобода[849]

Первую часть заключил Курочкин своим стихотворением "Тик-так", напечатанным в "Искре", кажется, нынешнего года[850] <…>

Общее впечатление вечера нельзя назвать утешительным <….> По моему мнению — если только я имею право его высказать, — подобные литературные вечера, в случае невозможности или неудобства запрещать их, должны быть допускаемы как можно реже…


Автограф // ЦГАОР. — Ф. 109. — Оп. 1а. — Ед. хр. 2006. Агентурное донесение.


42. А. Е. Разин[851] — М. М. Достоевскому


Любань. 28 <ноября 1863 г.>

…Вашу добрую записку я сегодня получил[852] и непременно увижу вас здесь на станции 29, 30 или 1 числа. Вы едете в Москву за получением, конечно, своих капиталов, тогда как Федор Михайлович свои уже получил[853]. Так вот в чем покорнейшая просьба: нельзя ли вам взять у Федора Михайловича обещанный мне капитал и дать его мне здесь, на Любани? Конечно, это слишком смелая просьба, но смелым бог владеет. Или иначе, нельзя ли мне прямо приехать в Питер и до вашего возвращения из Москвы воспользоваться долею капитала Федора Михайловича?..[854]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.8.7.


43. Н. Н. Страхов — Павлу Н. Страхову[855]


С.-Петербург. 2 декабря 1863 г.

…Журнал Достоевских будет называться "Почва". "Время" не позволили, хотели было назвать "Правда", но и это оказалось возмутительным и нетерпимым. Теперь все затруднения кончены, то есть согласие Валуева[856] и Долгорукова[857] получено, и остаются только формальности. Скоро, вероятно, будет объявление[858]. Как я устроюсь, не знаю. Меня тянут в "Библиотеку", предлагая сверх платы за статьи ежемесячное жалованье. Но едва ли это состоится[859] <…>

Я непременно пришлю тебе свои статьи: "Новый поборник нравственности" (против Щедрина) и "Спор об общем образовании".

Ф. Достоевский очень жаловался, что у него пропадает память и что вообще она разрушается. Я сказал ему твой совет; знаешь что? Пришли-ка мне рецепты твоих средств, я их отдам ему и заставлю принимать. А то он только и говорит: "А вот Павла Николаича и нет! А я не помню!" и пр. Мне кажется, тут та же история, что с Николаем Михайловичем[860]: малодушие! Неуменье владеть собою!

Советую тебе на следующий год подписаться на "День"[861]; стоит это недорого, а между тем газета такая теплая, задушевная, что дает истинную отраду, просто согревает душу.

"Библиотека", верно, будет недурна…


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.19091.


44. А. Н. Майков — А. И. Майковой[862]


<Москва. Январь 1864 г.>

…Посетил я всех моих знакомых в Москве — Яновского[863], Андреевых[864], Рамазановых[865], Уварова[866], Мокрицкого[867], Достоевского <…> Марья Дмитриевна ужасно как еще сделалась с виду-то хуже: желта, кости да кожа, просто смерть на лице[868]. Очень, очень мне обрадовалась, о тебе расспрашивала, но кашель обуздывал ее болтливость. Федор Михайлович все ее тешит разными вздориками, портмонейчиками, шкатулочками и т. п., и она, по-видимому, ими очень довольна. Картину вообще они представляют грустную: она в чахотке, а с ним припадки падучей. Стихотворения мои печатаются то там, то здесь, и, разумеется, я поисправил. Видел Фета, Боткина, которые ехали в одном поезде со мной; завтра пойду к ним… Много здесь я спорил, до многих дошел результатов, так что голова моя обогатилась очень многими идейками, не заимствованными от других, а выяснением моих собственных, так что с этой стороны я очень доволен…


Рукописная копия. ИРЛИ. — 17017. — С. IXб1.

На полях помета: До смерти Веры.


45. Н. Н. Страхов — Павлу Н. Страхову


<С.-Петербург. 22 февраля 1864 г.>

…В настоящую минуту дело стоит хорошо. Мы производим Эпоху в литературе. Подписка идет очень хорошо, и дело двигается. Ф. Достоевский приехал из Москвы[869] больной<…> — зато лицо его не имеет в себе ничего эпилептического. Я работаю, и стоит только работать — все дело пойдет отлично. Жаль, что работается не с прежнею охотою, не с тем рвением. Вообще Петербург нынче дохлый, и скучно в нем сильно <…>

Григорьев[870] пьет без перерыва.

Долгомостьев[871] ему вторит.

Аверкиев держится твердо. Пишет драму в стихах[872] <…>

1 марта

Щеглов[873] поселился у Шестаковых[874]. Они тебе усердно кланяются. Еще настоятельно просил кланяться тебе Ф. Достоевский.


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III. — 19093.


46. В. Р. Зотов[875] — А. П. Милюкову


<С.-Петербург. Начало марта 1864 г.>

…Позвольте попросить у вас следующие части "Josephe Balsamo"[876]. Первые тома я прочел и передал Достоевскому: он мне сказал, что вы обещали одолжить и ему этот роман. Возвращаю вам с благодарностью "Савонаролу"[877], прочие две тетради не замедлю доставить[878]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 548. — Он. 1. — Ед. хр. 184.

Годовая дата проставлена неустановленным лицом.


47. И. С. Аксаков[879] — М. М. Достоевскому


<Москва. 20 марта 1864 г.>

…Вот вам две статьи Сергея Колошина[880]. Пригодятся они вам — напечатайте их и пошлите деньги, сколько там придется, по расчету, прямо к нему в Рим, poste restante. He пригодятся — возвратите их мне для передачи М. П. Погодину. Колошин предлагает вам быть вашим корреспондентом из Рима и вообще из-за границы. Он очень болен и очень нуждается <…>

Передайте от меня поклон Федору Михайловичу[881].


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.III.14.58.


48. А. Н. Неведомский[882] — А. Н. Островскому


<Москва> 28 марта 1864 г.

…Был у вас, не застал вас дома и потому обращаюсь чрез почту: не откажите участвовать в литературном утре, которое предполагается устроить в пользу даровой школы — в зале Кокорева, что на Маросейке, в воскресенье, 5 апреля, в два часа пополудни. Будут участвовать: Плещеев, Достоевский, Шумский, Чаев, Лонгинов и, вероятно, Горбунов. В понедельник или во вторник предполагается сделать первую публикацию. Ожидаю вашего ответа[883].


Автограф // ЦТМ. — Ф. 200. — Ед. хр. 1309.


49. Н. Н. Страхов — Павлу Н. Страхову


<С.-Петербург> 25 июня 1864 г.

Не могу сказать, милейший мой Паша, чтобы дела мои шли хорошо. Мне запрещают вот уже сряду третью большую статью. Первая называлась "Перелом", вторая — "Воздушные явления"; и та и другая должны были идти под общим заглавием "Статьи о русской литературе". Третья статья была "Опыты изучения Фейербаха", чисто философская. Вчера ее запретили[884]. Невозможно рассказать, до каких нелепостей дошла наша цензура. Таким образом, кроме письма Косицы[885] и скудных "Заметок летописца"[886] ты ничего не найдешь моего в "Эпохе" <…>

С Достоевскими я чем дальше, тем больше расхожусь. Федор ужасно самолюбив и себялюбив, хотя не замечает этого; а Михайло просто кулак, который хорошо понимает, в чем дело, и рад выезжать на других.

Все это очень печально. Так как я очень задолжал и впереди предстоит мне то же, что и назади, то я, наконец, начинаю задумываться и размышлять, знаешь ли о чем? Как бы разбогатеть. "Дурные мысли!" — ты скажешь. Но я вовсе не думаю скряжничать и выжимать соки из других, я только мечтаю освободиться от долгов и не быть в таких беспрерывных попыхах, в каких я теперь…

Достоевский Федор уехал в Москву, а потом едет за границу до сентября.


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.19095.


50. Н. И. Страхов — Павлу Н. Страхову


<С.-Петербург> 15 июля <1864 г.>

…Умер наш редактор, как, верно, милый Паша, ты знаешь уже из газет. Умер Михайло Михайлович прямо от редакторства[887]. Был он слаб и до издания журнала, но журнал его совсем доконал. Он все бодрился и помалчивал; но запрещение журнала, брань, которая на него сыпалась, наконец неудача новых книжек, придирки цензуры — все это на него сильно действовало. В половине июня у него случилась желтуха, разлитие желчи. Он не очень берегся и не опасался. 7 июля он получил неприятное известие — задержали мою статью[888] — он не спал ночь; на другой день заснул и уже не выходил из беспамятства. Желчь отравила кровь — впрочем, тебе лучше знать, как это делается.

Дела оставил он не в дурном положении. Долгов малость; есть небольшие деньги[889]. Журнал, разумеется, будет продолжаться. Издательницей будет жена, редактором — какое-нибудь почтенное лицо, а мы будем работать. Пока — все в расстройстве и много хлопот и сумятицы. Пришли мне рублей пятьдесят; как ни совестно, а я решаюсь просить тебя <…>

Впрочем, все по-старому. Получил ли ты книги и "Эпоху"? <…>

16 июля

Новая редакция уже почти совершенно сваяна. Как кажется, настоящую редакторскую работу буду делать я[890]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.19086.


51. А. Н. Майков — А. И. Майковой


<С.-Петербург> 29 сентября 1864 г.

…Был на похоронах Григорьева[891]. На похоронах были только Достоевские, Страхов, Аверкиев, Долгомостьев, Крестовский[892], Владимирова[893] и Васильев[894]; из литературы больше никого. Схоронили около Мея[895], где, конечно, и мне будет место, ибо мы все принадлежим к одному направлению и служим одному богу — Искусству. Теперь уж в литературе петербургской у меня нет друзей, т. е. душевно меня понимавших. Аполлон Григорьев все собирался разбирать мои стихи — да так и не успел; теперь уж никто не в состоянии написать мой литературный портрет. Ну да бог с ней, с литературой! Уж что-то не пишется; видно довольно[896]!…


Рукописная копия. ИРЛИ. — 17017. — С. IХб1.


52. А. П. Милюков — Г. И. Данилевскому


<С.-Петербург> 1 ноября <1864 г.>

…Много воды утекло с того времени, как мы виделись с вами. Вот и М. М. Достоевский отправился в Елисейские. Это был такой неожиданный удар для его семьи и приятелей! Болезнь его началась разливом желчи и при других обстоятельствах кончилась бы, конечно, благополучно. Но разные беспокойства, особенно со стороны цензуры, которая сильно тревожила его, дурно подействовали на ход болезни — отравленная желчь бросилась на мозг, и он, пролежав три дня в беспамятстве, умер[897]. "Эпоха", как вы знаете, продолжает издаваться его семейством, т. е. собственно Федор Михайлович издает ее под номинальной редакцией Порецкого (это один из старых знакомых и сотрудник по отделу внутренних известий[898] <…>).

Федор Михайлович был при больном постоянно; я также навещал по несколько раз в день; мы жили друг от друга домов через пять. Вот какой год выдался на семью: весной умерла жена Федора Михайловича, потом у Михаила Михайловича дочь, а летом и сам он. Вы спрашиваете: кто будет главным двигателем "Эпохи"? Конечно, Федор Михайлович с прежними сотрудниками. Впрочем, я не хорошо знаю теперь дела журнала и не участвую в нем: недавно там напечатана моя статьишка[899], но она была отдана еще Михаилу Михайловичу. Меня, кажется, считают там недостаточно крепким почве[900]. Семейство покойного осталось на той же квартире, где жило и прежде, а потому и сношения — по прежнему адресу. Федор Михайлович живет на другой квартире, но редакция осталась по-прежнему, и он ходит туда всякий день. Записочку насчет неполучения вами журнала я отдал в редакцию, и обещали немедленно справиться…


Автограф // ГПБ. — Ф. 236. — Ед. хр. 104.


53. Я. П. Полонский[901] — Н. Н. Страхову


9 декабря 1864 г.

И я благодарю вас, милый Николай Николаевич, за воспоминания об А. А. Григорьеве — и за помещение его писем[902]. Благодарю вас — во-первых, за то, что статья ваша как нельзя лучше напомнила мне мои первые, юношеские отношения к покойному Аполлону Александровичу — мою веру в его гениальные способности, — в его призвание быть критиком или замечательным мыслителем. Вы кончили тем, с чего я начал, но гораздо меня счастливее… никогда не кончите тем, чем я кончил…

Во-вторых, статья ваша, т. е. письма Григорьева, — вероятно заставит меня опять приняться за "Свежее преданье" и продолжать его[903]

В-третьих, письма, вами напечатанные, утвердили меня в том мнении, какое в последнее время я составил себе об Аполлоне Григорьеве.

Если оно и несправедливо — то да не убоюсь я вам его высказать — моя несправедливость не оскорбит и не обидит мертвого, тогда как его несправедливость или ваша может еще обидеть меня как живого. Впрочем, на святой Руси принято за правило: обижай человека пока он жив — т. е. пока он это чувствует и понимает; а когда умрет, — тогда не смей! Тогда воздай ему все то, чего ты лишал его при жизни, — ибо мертвый этого не почувствует.

Не менее вас я жалею о кончине вашего друга[904], — он верил во многое, во что и я сохранил еще веру. — Он не принадлежал к числу тех, к которым я когда-то обратился со следующими стихами:

Остановись! Ужель намедни,

Безумец, не заметил ты,

Что потушил огонь последний

И смял последние цветы…

Григорьев был человек замечательный — был одарен несомненно громадными способностями, и если б ум его не был подвержен беспрестанным разного рода галлюцинациям, — он не остался бы непонятым и, быть может, был бы единственным критиком нашего времени…

Призраки беспрестанно мешали ему: истины он не видал, — он иногда только ее вдохновенно угадывал — он верил там, где надо мыслить, и мыслил там, где надо верить. Рутина была ему невыносима; он искал нового пути — быть может, даже не раз находил его, но ни сам не мог хорошо разглядеть его, ни другим указать…

Конечно, не он был виноват — виновата природа, или сущность его личности. Он был человек двуличный — двуличный не в пошлом смысле слова, но двуличный, как Янус, — глядел назад — глядел вперед — и это мешало ходить ему — спутывало иногда в мозгу его все эти в одно и то же время воспринятые и задние и передние впечатления.

Двойственнее человека трудно было найти. В одно и то же время он совмещал в себе и попа и скомороха, и Дон-Кихота и Гамлета…

Если б Григорьев родился в XVII столетии — он надел бы на себя вериги и босой, с посохом, ходил бы по городам и селам, вдохновенно проповедуя пост и молитву, и заходил бы в святые обители для того, чтоб бражничать и развратничать с толстобрюхими монахами — и, быть может, вместе с ними глумиться и над постом и над молитвою…

В наше время Григорьев упивался православными проповедями — уединенным мышлением Киреевского, Погодинскими письмами, и в то же время переводил Байрона… В 1856 году говорил мне в Москве, что целует конец кнута, и наизусть читал патриотические стихотворения Майкова; а в 1860 году клал на музыку и пел известное стихотворение:

Долго нас помещики душили

и окрашивался в красный цвет на студенческих попойках того времени.

Конечно, для человека, который не более, как веянье[905], — все простительно. Кто спросит, где зарождается ветер и куда он будет дуть через полчаса времени?..

Никто так страстно не искал популярности, как Григорьев, — и пишет, что не сходится с Погодиным, потому что тот ищет популярности[906]… Сам называет Тургенева — поэтической ж…[907] и находит неприличными слова мои, что

суждено ему недаром

Ходить с большою головой[908].

Совершенно неумышленно раза два в жизнь мою я оскорбил самолюбие Григорьева — и этого он никогда мне простить не мог…

Глядя на все в жизни — на литературные же произведения в особенности — то в увеличительные, то в уменьшительные стекла, — он не только на меня, он и на Гоголя в последнее время стал глядеть в уменьшительное стеклышко, — и не заметил, что последствие Гоголя — вовсе не Гончаров и не Писемский[909] — а скорей Островский. — Будь жив Гоголь, он пришел бы в умиление от Кузьмы Минина Островского — увидел бы в нем плоть от плоти своей — а что значит этот самый Минин для Гончарова и для Писемского?.. В Гоголе были те же веянья, какие и в Григорьеве, — и этого он не заметил! Вообще Григорьев менее всего способен был иногда угадывать тех, которые были по духу, стремлению и складу своей натуры — родня ему.

К приговору друга вашего о моем романе "Свежее преданье"[910] я разве только потому неравнодушен, что вижу в нем одну только тайную интригу против меня, как против человека, который, чего доброго, будет иметь какой-нибудь голос в редакции "Времени" и который в то же время перестал быть его страстным поклонником…

Интрига эта ему удалась — так же, как и у Кушелева[911]… Вы не могли не поверить великому критику…

На его замечания или приговор я отвечаю вам следующее:

1. Кружок зеленого наблюдателя[912] был в то время самый живой — свежий и увлекательный кружок. Этот орган был единственным в то время поклонником того же кумира, которому поклонялся Григорьев — а именно Мочалова. Этот орган был колыбелью Белинского… и, подобно "Москвитянину", не остался гласом, вопиющим в пустыне. Влияние Клюшникова[913] было на многом заметно. Его знала вся образованная часть московского общества — об Огареве же не было еще ни слуху, ни духу — сам Григорьев не имел о нем ни малейшего понятия[914].

2. Рисуя Камкова, я не хотел его идеализировать — напротив, сам смотрел на него как на лицо, уже отошедшее — и ненужное. Моя героиня только что еще появлялась в романе — именно княжна — и почему Григорьев догадался, что Камкова я срисовал с Клюшникова? — я никогда ему этого не говорил. — Видно, портрет верен!

3. Перечел стихи Огарева — про ту, которая шла

Как Норма, вся в одежде белой[915],

и скажу только одно — что под этими водяными стихами я не захотел бы видеть своей фамилии. Прочтите их сами на странице 158 сочинений Огарева…

Плохой был судья Григорьев, когда пристрастие заменяло ему вкус.

4. Откуда я взял, что такие фигуры, как Камков, могут попасть в острог![916] Оттого, что в прошлое царствование много таких фигур пропадало (могу привести факты). Герой мой не был героем Дела, но героем Слова мог быть — а, стало быть, и мог и пострадать в такое время, когда из столиц высылали вон за нескромное слово о полиции[917]… (!)

Если б Григорьев не сквозь стекла с фантастическими отражениями глядел на жизнь — а просто, как и аз грешный, то не упрекнул бы меня в тупоумии…

5. Какой такой особенный характер видел Григорьев в Случевском?[918] Он рассыпался от одной насмешки "Искры" — а я не рассыпался и от насмешки Белинского[919], в которого верил — и которому когда-то поклонялся. Орленок Случевский не мог не сделаться орлом, если он был орленок, — отчего же он им не сделался?..

6. Григорьев пишет, что я только и жил в салонах московских бар, — это самое обидное и самое несправедливое обвинение!.. — Григорьев был студентом, во всем обеспеченным, ездил в своем экипаже, на своих лошадях — был маменькин сынок и нигде не смел засиживаться позднее девяти часов вечера — я же жил без всяких средств, часто не знал, где преклонить свою голову, — ночевал беспрестанно в чужих домах, и если посещал салоны, то именно те самые, где было веянье той могучей мысли, о которой пишет Григорьев. Меня влекло туда любопытство — жажда послушать, о чем беседуют глубокие мыслители.

У кого я бывал в салонах? — У Чаадаева, у Хомякова, у Киреевского, у Аксакова, даже раза два был у Герцена. Но туда ходил я не танцевать и не волочиться. Чем же я виноват, что глубокие мыслители Москвы только и жили, что в салонах — только салоны и наполняли своими речами и спорами. Если б они пошли на площадь, или в кабак, или за Москву-реку — и я тогда пошел бы за ними, ибо в них была вся тогдашняя умственная жизнь Москвы…

Остальная жизнь или дух Москвы ничего не давал нам, кроме самодуров + взяточников + приказных — да еще поклонниц сумасшедшего Ивана Яковлевича[920]… Григорьев, как Дон-Кихот, не одну московскую Дульцинею мог принять за высокое идеальное создание [Он и не знал реальной Москвы — он то обожал ее бессознательно, то она становилась ему противна] — и наоборот — встретить идеал и оплевать его — или отнестись к нему с гамлетовским недоверием. Вот пока все, что могу я вам написать, — знаю, что это с моей стороны, быть может, дерзость непростительная, но то, что я писал к вам, — не новость… Если я был несправедлив к Григорьеву — то и он платил мне такою же несправедливостью… Так, например, в одной из статей своих он намекает, что мой идеал — ложь, которая ходит в виде женщины[921], — он сказал это по поводу стихотворения "Иногда":

Ложь иногда ходит в виде

Женщины милой и скромной.

Какой, дескать, легкий, пустой идеал у этого Полонского!

Не говоря уже о том, что все стихотворение не понято, — Григорьев как критик мог бы хоть вспомнить мою Аспазию — мой действительный идеал — Гражданку, не потерявшую женственности — окруженную изяществом и в то же время демократку по духу[922]

Но довольно! — Повторяю, письмо мое Григорьева обидеть не может. Он уже вне всякой обиды… Если же оно вас обидит за него, то простите меня великодушно[923]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.17906.

Черновик и перебеленная копия // ИРЛИ. — 11769.XVIIIб16.


54. И. А. Шестаков — Н. Н. Страхову


<С.-Петербург> 2 июня <1865 г.>

Поездка моя в Воронеж, кажется, состоится; но я поеду 15 июня, а возвращусь 5 июля — как видите, время очень короткое. Поэтому я бы просил вас, если можно, устроить дело насчет сына Федора Михайловича в мою пользу. Мне кажется, что те три недели, которые я не буду в Петербурге, молодой человек, живя у нас, будет отдыхать, а там, когда я возвращусь, примется за дело. По словам вашим, за юношею не требуется такого надзора, чтобы он ходил со двора с провожатым; следовательно, он может жить у нас некоторое время и без меня. Впрочем, представляю усмотрению Федора Михайловича, но скажу, однако ж, что мне желательно было бы не упустить случая приобрести что-нибудь — в моем положении всякое подспорье — много значит[924]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.18770.


55. Э. Ф. Достоевская — А. П. Иванову


<С.-Петербург. Август-сентябрь 1865 г.>

Ваше письмо[925] ужасно обеспокоило меня, потому что при теперешних наших обстоятельствах именно только в некоторой мере несправедливых упреков со стороны людей, которых я издавна привыкла любить и уважать, я была бы в отчаянии, если б не могла объяснить их вашей отеческой заботливостью о своих детях, которые совершенно безвинно должны отчасти перенести постигнувшее нас несчастие. Мне, может быть, самой также не легка мысль, что мы послужили причиной такого несчастного события. Я уверена, что вы сами этому поверите, когда пройдет первая вспышка негодования на нас: ибо, по крайней мере, до сих пор я ничего не сделала, что могло бы заставить вас сомневаться в чести, совести и долге, к которым вы обращаетесь в своем письме ко мне[926]. Вероятно вы, как и многие, думаете, что у меня есть еще средства, скрытые мною от всех, по всей вероятности, — честнейшим и благороднейшим словом, что никаких средств нет, и если б Маша[927] не давала теперь уроков в институте, нам было бы нечего есть. Я это говорю вам для того, чтоб не было сомнения, что я, имея возможность выкупить акции, берегу свои средства и заставляю вас лишиться денег. При всем моем желании, чтобы родные не были вовлечены в наше горе, я, к несчастию, ничем не могу предотвратить того. Мне остается, правда, слишком небольшое утешение, что в этом несчастном деле я вовсе не так виновата, как вы думаете. Еще покойному мужу я советовала возвратить как можно скорей ваши акции, лишь только узнала, что они взяты у вас: я узнала об них гораздо позже, чем когда они были заложены, и потому что Михаил Михайлович в последнее время почти ничего не говорил мне ни о своих планах, ни о средствах к их выполнению. Когда, по смерти его, акции были свободны, я никак не хотела пускать их в дело. Но так как все дела были <в> распоряжении у Федора Михайловича и все делалось по его внушениям и желанию, то и акции были снова заложены[928]. Тут я ничего не могла сделать: потому что, доверившись ему, я почти нисколько не вмешивалась в его распоряжения. Конечно, ответственность и на меня я этого не отвергаю, — но падает потому только, что журнал был собственностью нашего семейства. И я величайшим счастьем почитала бы для себя, если бы могла как-нибудь расквитаться с вами. Но у меня ничего нет. Могу ли я считать себя нравственно чистой в этом горестном событии, — решите сами.

О самом же деле я должна вам сказать, что если перезаложить акции, то это будет стоить денег, которых у меня теперь решительно нет. Если же денег не платить, то на акциях будут только накопляться деньги, которые, пожалуй, покроют самый капитал. О Федоре же Михайловиче ни слуху, ни духу. Обещал писать письмо к 10-му числу, но до сих пор никаких известий нет от него[929].


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.III.12.13.

Письмо написано на бланке журнала "Эпоха". Адресат установлен мною.


56. Н. М. Достоевский — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 25 марта 1867 г.

…Брат Федор Михайлович женился. Свадьба была 15 февраля. Жена его двадцати лет, очень миленькая, отлично образованна и, главное, бесконечно добрая. Брат Федор принял на себя все долги покойного брата да, кроме того, один содержит семейство покойного. Вот почему я не могу обращаться к нему о помощи.


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 75.


57. А. Н. Майков — М. П. Погодину

<С.-Петербург. 30 марта 1867 г.>

Вы объявили в газете, чтобы вас не беспокоили знакомые, но вот, почтеннейший Михаил Петрович, поехал в Москву Федор Михайлович Достоевский[930] с желанием вас посетить и просил меня предупредить вас и просить, чтоб вы его приняли; пожалуйста, не откажите, это человек сочувственный, до страсти русский и очень вас уважающий. Увидите сами. Не обращайте внимания на некоторые странности его, а только поймите их <…>

(Вот с ним бы вы отправили мне историю-то, хоть в листах[931].)


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 373. — Оп. 1. — Ед. хр. 220.

Дата почтового штемпеля.

Об отношениях М. П. Погодина с Достоевским см. в публикации Л. Е. Барсуковой "Переписка Ф. М. Достоевского с М. П. Погодиным" // Звенья. — VI. — С. 439-454.


58. А. Н. Майков — М. П. Погодину


<С.-Петербург. Март 1867 г.>

…Вчера забыл отправить письмо и вдруг получаю от вас. Действительно, плохи сотрудники — кому я ни говорил, все одобряют, да языком, не подвигнутся. Дело в том, что у нас как-то разделился люд пишущий — на художников и журналистов или сотрудников. Даже враждебно смотрят друг на друга. Кто виноват? Конечно, последние, ибо сотворили из своего дела ремесло. В нашем скептическом Петербурге я не ожидаю вам большого успеха в публике. Это только мы с Достоевским разом в голос сказали — что ноты, которая слышится в вашем "Русском", недоставало в хоре нашей журналистики. Притом, погодите, надо время[932]. Петербург вдруг не устанавливает мнения и приговоры. Его надо завоевать. Довольно про него сказать, что вообще он много обрусел в последние годы…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 373. — Оп. 1. — Ед. хр. 220.

Дата поставлена рукой М. П. Погодина.


59. М. П. Погодин — А. Н. Майкову


<Москва. 1 апреля 1867 г.>

…Достоевский до сих пор не был[933]. Я спрашивал о нем кое-кого, но никто не мог сказать мне ничего. Очень рад бы я был с ним познакомиться, особенно после вашего свидетельства. Праздник весь буду сидеть дома[934]


Автограф // ЛБ. — М.9515.9.


60. А. Н. Майков — М. П. Погодину


<С.-Петербург. 25 апреля 1867 г.>

…Достоевский не успел к вам заглянуть, ибо случился с ним в ассигнованный для того день припадок падучей <…> Роман Тургенева[935] носит на себе печать отсутствия автора несколько лет из России. Дыхания жизни, черноземной силы уже нет. Выработалось много нового, можно сказать — новый период начался в жизни общества, он его не понял и едва заметил. Он является брюзгливым западником, для которого цель только цивилизация, а народов нет. Грустно и противно читать, особенно когда он учит, с каким благоговением нам, ученикам, должно смотреть на Запад и когда видеть недостатки его, то делать вид, что не замечаешь, молчать и, подобно Ноевым благонравным сынам, прикрыть наготу и стыд родителя, а не смеяться, как Хам. Ну уж как хотите, тут лучше поступать по-хамовски: пусть старый батька проклинает. Если Запад — отец и его должно уважать, то за что матери-то (России) подымать подол и срамотине ее зло радоваться? Нет, Иван Сергеич, забыли другую басню — об Антее, которого сила в стоянии на земле. Это миф, более всего годный помнить поэтам…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 373. — Оп. 1. — Ед. хр. 220.


61. А. М. Бухарев[936] — А. А. Краевскому


<Ростов-Ярославский> 28 июня 1867 г.

…Препровождая к вам две мои статьи, покорнейше прошу не отказать поместить их в вашем журнале — в заботливом внимании к важности настоящей минуты в ходе дела русской мысли и жизни[937]. Вам легко удостовериться, что мои статьи не лишни в вашем издании и после помещенных уже в нем критических статей о последних произведениях Тургенева и Достоевского[938], — напротив, нужны по своему направлению к тому, чтобы журналистика не пустилась опять по прежней дороге эгоистической полемики, ровно ничего не выяснившей нашему обществу. Такие честные дельцы мысли, как г. Страхов, стоят лучшего дела, чем бороться против своих, как и "Отечественные записки" заслуживают того, чтобы не было на них пятна — ратовать против таких писателей, которые навсегда останутся честью для нашего отечества. Не говорю уж об общей задаче журнала помогать русской мысли и жизни выходить из всяческой умственной и нравственной путаницы на настоящее русское дело. — Духу же вашего журнала, судя по "Чающим движения воды"[939] и историческому роману о женихе Ксении Годуновой[940] и по самым статьям г. Страхова, мои статьи не противны[941] <…>

Статьи писаны мною так, чтобы избегнуть надобности посылать их в духовную цензуру. На случай, однако, если вы сочли бы нужным обратиться к ней, благоволите обозначить на самых статьях — что в статье "О "Преступлении и наказании" может подлежать духовной цензуре — разве стр. 29-30, а в статье о тургеневской повести — С. 1, 19 и 23.


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.16944.


62. А. Г. Достоевская — А. И. Майковой


Женева. Октябрь 1867 г.

Давно хотела написать я вам, многоуважаемая Анна Ивановна, но, право, все не было материалу: описывать вам заграничную жизнь — дело лишнее; вы здесь сами живали и, вероятно, лучше меня ее знаете, рассказывать же наши заграничные похождения и маленькие несчастьица было <бы> слишком долго да и как-то тяжело. Вы не можете себе представить, как я вам благодарна за ваш радушный прием моей матушке. Моей милой, доброй старушке, постоянно жившей в семье[942], так скучно и тяжело жить одной, что доброе, ласковое слово для нее теперь особенно дорого. Она мне с восторгом писала о вас и вашем семействе[943], и, поверьте, мне это доставило много радости <…> Вы, вероятно, знаете от моей матушки о моем положении; я, слава богу, здорова, выношу все легко, разве только стала несколько впечатлительнее и ближе все принимаю к сердцу. Женева — место невеселое, и бедный Федор Михайлович просто пропадает здесь без людей от скуки. Для меня же все равно. Я как-то удивительно скоро привыкаю к месту и всегда найду, чем занять себя, чтобы не скучать. Правда, я иногда очень сильно тоскую по семье, от которой мне ни разу в жизни не приходилось уезжать так надолго. Но представьте себе: о возвращении в Петербург я думаю просто с ужасом: я здесь так счастлива, мы так спокойно, мирно и дружно живем, что я боюсь, что в Петербурге все это кончится: наши кредиторы, родственники со своими нуждами и Павел Александрович со своими вечными придирками и объяснениями решительно расстроят нашу славную, дорогую мне жизнь[944]. Федор Михайлович здесь несравненно спокойнее, раздражительности прежней и следа нет, исключая, правда, того времени, как мы живем в Женеве. Здешний климат ему положительно вреден, припадки бывают чуть ли не каждую неделю, и вы не поверите, как меня это мучит и беспокоит. Но, может быть, нам удастся куда-нибудь переехать, как вы нам советовали, и здоровье его несколько поправится. Поблагодарите Аполлона Николаевича за его манеру выдавать Павлу Александровичу деньги; вот именно так-то и следует делать; вот в каких руках надо ему было бы быть[945]. Этот малый положительно делать ничего не желает. Матушка и сестра достали ему два места по двадцати пяти рублей в месяц; он пишет, что "это заставило его призадуматься", но еще не взять место; решительно, он метит в министры. Человек, чуть ли не безграмотный, пишущий к нам с такими ошибками, что за него совестно, еще затрудняется, взять ли ему место в такую ничтожную для него сумму. Нет, если б ему пришлось, как другим, самому себе отыскивать места, ходить по целым месяцам, просить, кланяться и все-таки не получить, тогда бы он был рад и не двадцати пяти, а десяти, пятнадцати рублям. А то ведь гораздо легче и приятнее сидеть на чужой шее и ничего не делать, чем за что-нибудь приняться за дельное. Стенография, я полагаю, ему не далась, так мне писали, тут все-таки надо трудиться, а трудиться ему лень. Право, даже и подумать об этих вещах больно. Простите, добрая Анна Ивановна, что я вам надоедаю своими рассказами <…>

Если б вы попросили Аполлона Николаевича писать Федору Михайловичу почаще; ведь его письма — просто клад для нас на чужой стороне <…>

Извините за нескладицу письма, решительно не умею писать, да и по-русски говорить разучилась совсем.


Автограф // ИРЛИ. — 30154. — С. СХ11б2.


63. М. П. Погодин — А. Н. Майкову


<Москва. 27 ноября 1867 г.>

"Русский" возобновляется[946]: ему нужно на зубок что-нибудь! Да потолкуйте о нем хорошенько со знакомыми, принимающими живое участие. Мне одному нести эту ношу, я вижу теперь, тяжело, потому что у меня есть еще другие ноши: Историю надо непременно кончить хоть на Святой неделе — до татар[947]. А там мерещится Иван Васильевич[948]. Если б нашлись мне помощники для "Русского", которые содействовали б к разнообразию, то число читателей увеличилось бы, без сомнения. Условия пусть предлагают какие угодно. Поговорите же с кем заблагорассудите. Например, рецензии примечатель<ных> книг, беспристрастные и в нашем духе, было бы очень полезно ввести. Не примет ли участия г. Достоевский, которого все-таки до сих пор не видал. Как его здоровье?..[949]


Автограф // ЛБ. — М.9515.9.


64. К. И. Бабиков — А. Н. Майкову


Москва. 31 декабря 1867 г.

…Еще просьба: я не знаю адреса Федора Михайловича и никого из старых моих знакомых, а потому обращаюсь к вам как к единственному человеку, адрес которого мне известен, с самою покорнейшею просьбою передать сию записку г. Достоевскому, за что я вам буду глубоко признателен[951].


Автограф // ИРЛИ. — 16714. — С. VII 69.


II. Жизнь за границей. — Опять в Петербурге. — "Гражданин"(1868-1874)


65. Н. П. Барсуков[952] — П. И. Бартеневу[953]Черновое


Петербург. 19 января 1868 г.

…Из кружка тургеневских друзей до А. Н. Майкова домчался слух, что будто бы Достоевский прислал вам свои воззрения на Тургенева с тем, чтобы вы напечатали их лет через двадцать в "Русском архиве" и что будто бы вы эти воззрения отправили на проверку Тургеневу. Тургенев написал вам [свое оправдательное] по этому поводу письмо, которое, говорят, ходит по рукам в Петербурге. Майков [подозревает, незлобиво обличая меня] догадался, что это есть не что иное, как выдержки из письма к нему Достоевского, и незлобиво обличил меня в доставлении оных вам. Сперва это его немножко покоробило, а потом я его успокоил тем, что это общая участь всех писем подобного рода[954] [и что Достоевский, вероятно]

[Если последнее предположение справедливо и если упомянутый слух верен, то Майков вот о чем вас просит, чтобы вы выгородили из оного Достоевского, [ибо молва приписывает ему доставление этих мыслей вам], т. е., если можно, написали бы к Тургеневу письмо [что-де до вас дошел слух, что будто в Петербурге приписывают], в котором его уверили бы, что отзыв о нем вы получили не от Достоевского, а случайно выдержку из одного его частного письма[955]


Черновой автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 87. — Оп. 1. — Ед. хр. 65

(Чистовой автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 46. — Оп. 1. — Ед. хр. 76).


66. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


Vevey. Сентябрь 1868 г.

…Вы не поверите, как мне тяжело и совестно вспомнить, что я обещала вам писать и до сих пор не исполнила еще своего слова. Мне часто приходит в голову, что вы на меня сердитесь и перестали считать своим другом, и эта мысль меня очень мучит. Я много раз принималась вам писать, но все по разным причинам не удалось послать. Сколько времени мы с вами не видались, Николай Михайлович! Вот уже полтора года, как мы из России; поехали на четыре месяца, а остались на два года, да и сами еще <не> знаем, когда нам удастся вернуться домой. Скажите, как вы провели этот год, здоровы ли вы, что поделываете? Вы не знаете, как я буду рада что-нибудь узнать о вас! У нас же было много счастья, но было и ужасное горе, т. е. смерть Сони[956]. Ведь вы знаете, что у нас была маленькая дочка, Соня, милая, хорошенькая девочка, как две капли воды похожая на Федора Михайловича[957]. Я всегда думала, что если мы приедем в Россию, то вы непременно полюбили бы ее, а она бы наверно вас тоже любила, вы ведь такой добрый и простой человек. Как мы были счастливы в эти три месяца, пока у нас жила Соня; это была такая полная жизнь, что я ничего не желала больше. Какая милая, тихая девочка была моя Соня; она нас уже узнавала, смеялась нам и ужасно любила, когда Федор Михайлович ей пел. Федор Михайлович любил ее больше всего на свете и говорил, что никогда он еще не был так счастлив, как при Соне. Бедный, он так теперь горюет, что и сказать нельзя, и только тем себя утешает, что у нас другая будет. Я знаю, Николай Михайлович, вы очень добры, вы, вероятно, нас от души пожалеете и пожелаете нам такого же счастья.

Мы живем теперь, как вы знаете, в Вевее, на берегу Женевского озера; местность здесь до того хороша, что и во сне такой не увидишь; живем мы здесь три месяца, но вывели заключение, что воздух здесь положительно не годится для таких нервных, как мы с Федором Михайловичем. Поэтому мы хотим, если только удастся, непременно уехать, хотя еще и сами не знаем, куда; но вообще думаем в Италию, т. е. в Милан или во Флоренцию. А как бы мне хотелось воротиться в Россию, но покамест это решительно невозможно. Дела наши ужасно как плохи, долги не уменьшаются, а только нарастают, и приехать в Петербург — значит прямо сесть в долговое отделение. Несмотря на нашу чересчур скромную жизнь, нам часто приходится нуждаться и закладывать вещи. Федор Михайлович по целым дням без устали работает и ужасно измучился; здоровье его за границей несравненно лучше, и припадки не бывают недель по шести, по семи. Живем мы с ним ладно, и я чрезвычайно счастлива; он такой добрый, прекрасный и любящий человек, что, право, невозможно его не любить и не быть с ним вечно счастливой[958].

В Швейцарии мы прожили больше года и, право, с такой радостью хотим ее бросить!..


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. CXIIIб9.


67. К. И. Бабиков — Н. Н. Страхову


Москва. 10 ноября 1868 г.

…Пишу я вам вот по какому поводу: в сентябре нынешнего года я дал два рекомендательных письма: к вам и к Аверкиеву — одному моему знакомому, г. Коврейну[959], и в то же время просил его узнать нечто о Ф. М. Достоевском, который поступил со мной весьма неделикатно, и до сих пор не выслав статьи, за которую почти два года назад получил вперед деньги[960], и этой своей неаккуратностью совершенно уничтожил возможность выхода предполагавшегося сборника. Коврейн был у Аверкиева (не знаю, был ли он у вас) и писал мне, что редакция (тогда еще только предполагавшегося) журнала "Заря" (да сияет она немеркнущим светом!) готова перекупить у меня статью Федора Михайловича под названием: "Мое знакомство с Белинским". Я, со своей стороны, буду очень рад, если дело устроится таким образом, то есть если вы и Федор Михайлович придете к соглашению, ибо, с одной стороны, я вовсе не желаю терять еще двухсот рублей, выданных вперед за статью, а с другой — мне было бы неприятно иметь хоть малейшее столкновение с Федором Михайловичем.

Итак, если вы изъявите желание приобрести, а Федор Михайлович — уступить вам предназначавшуюся статью для нашего сборника (вечная ему память!), то это будет лучшая комбинация, какую только возможно измыслить <…>

При сем прилагаю, если для вас может понадобиться, письмо к Федору Михайловичу[961]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III. 16882.


63. Н. В. Ханыков[962] — В. П. Боткину


Париж. 5 мая 1869 г.

…Я получил извещение от И. С. Тургенева.

Тургенев ни на волос не переменился, он столько же завиардован, как и прежде[963], и трепетал 18 апреля, дня, где оперетка m-me Viardot должна была быть дана на Веймарском театре[964]. Я предсказывал ему полный успех, и предсказание мое сбылось, но я нисколько не горжусь этим предвидением <…> Между тем последняя повесть его носит явные следы отчуждения от России; типы ее, полинявшие очерки виденного когда-то и не раз переданного гораздо рельефнее, так что, прочтя эту повесть, я невольно повторял за автором: "Несчастная! Несчастная!"[965]. Воспоминания о Белинском очень водянисты и поправляются только концом[966]. Читали ли вы "Обрыв" Гончарова[967] и "Идиота" Достоевского?[968] Н. А. Милютин сделал видимые успехи после того, как вы его видели[969] <…> Внутренняя обстановка в его семействе тоже тускнеет. Марья Аггеевна[970] видимо изнемогает под крестом, она становится все раздражительнее и желчнее; нередко плачет, чего прежде с нею не было; с Марьею Алексеевной они на ножах, и я очень рад, что та уезжает в Одессу. Она женщина добрая, сердечная, прямая, но не без русской распущенности и в особенности не без той привычки всегда и черт знает о чем волноваться, привычки, так рельефно обрисовываемой Достоевским в героинях его романов. Это какое-то душевное пьянство, принимаемое нашими дамами за страстность!..


Автограф // Архив Л. Н. Толстого (Москва). — Ф. В. П. Боткина. — Ед. хр. 84.


69. М. Н. Стоюнина[971] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. Весна 1869 г.>

…Голубка моя дорогая, не откладывайте своего приезда в Петербург до осени. Приезжайте хоть в конце мая или в июне, чтобы ты здесь родила, а не там, а то если ты там родишь в сентябре, то как же ты повезешь такого маленького ребенка в холодную осень, ведь это значит наверное простудить ребенка <…> Поверь мне, Неточка, что и для Федора Михайловича переход из хорошего климата в наш не будет так резок летом, как осенью. Ах, если б мои увещеванья, т. е. доводы, на вас подействовали![972]


Автограф // ИРЛИ. — 30282. — С. CXIIб6.


70. А. М. Достоевский — Д. И. Достоевской


Москва. 29 ноября 1869 г.

…Вчера я узнал, между прочим, почему сестры так дуются и недовольны Веселовским[973]. Дело в том, что брат Федор Михайлович вместе с письмом к Веселовскому (которое он, т. е. Веселовский, переслал мне)[974] писал таковое же письмо и к Сонечке Ивановой, в котором говорит, что ему передали Кашперов и Майков, что Веселовский готов по протекции кого-либо из наследников руководить в иске об уничтожении духовного завещания как составленного не при здравом смысле завещательницы[975]. Ясно, что письмо это брат Федор Михайлович написал с тех же верных переданных известий, как и письмо к Веселовскому, в котором говорится о смерти тетушки, об опеке над семейством брата Михаила Михайловича и прочих нелепых слухов. — Когда я сам показал письмо брата Федора Михайловича Веселовскому и мой ответ к брату и объяснил им, что ежели Веселовский захотел бы действительно хлопотать об уничтожении духовного завещания, то он не пересылал бы мне письма брата, а сам вошел бы с ним в сношения… то сестры, кажется, немного поуспокоились… Но, впрочем, я заранее объяснил им, что я вовсе не хочу стоять и быть защитником перед ними за Веселовского; что они сами выбрали его опекуном, я же только познакомил его с ними в критическое время смерти Александра Павловича[976].


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.111.10.7.


71. А. Г. Достоевская — А. Н. Майкову


Дрезден. 17/29 октября 1870 г.

Не посетуйте на меня, многоуважаемый Аполлон Николаевич, что я решаюсь обеспокоить вас одною очень важною для меня просьбою, за исполнение которой я буду вам чрезвычайно благодарна. Вы были так обязательны, что доставили Павлу Александровичу Исаеву работу по составлению статистических списков г. Петербурга; он, кажется, надеется получить по вашему ходатайству такую же работу и в Москве в нынешнем декабре месяце. Я хотела просить вас, многоуважаемый Аполлон Николаевич, если только это возможно, доставить это занятие и моему брату Ивану Григорьевичу Сниткину[977] <…> Но, пожалуйста, Аполлон Николаевич, если моя просьба хоть немного может затруднить вас, не исполняйте ее. Я ни за что в мире не захочу поставить вас в неприятное положение. Если же просьбу исполнить легко, то будьте столь обязательны, известите меня в письме к Федору Михайловичу или напишите два слова к моему брату в Москву <…>

Как ваше здоровье? Как здоровье милой и доброй Анны Ивановны? Передайте ей мой поклон и мое горячее желание поскорее ее вновь увидеть. Я редко встречала такое прекрасное и доброе существо, как Анна Ивановна. Мое знакомство с нею навсегда останется для меня одним из лучших воспоминаний в жизни. Мы очень часто вспоминаем ваше семейство с матушкой и Федором Михайловичем. Как поживают ваши дети? Как, я думаю, они выросли! Прилагаю карточку вашей крестницы и буду очень счастлива, если моя Люба вам понравится. Ей уже более году; у нее десять зубков, она уже умеет немного говорить и ходит, хотя не очень твердо. Здоровья она довольно крепкого и бодро вынесла зубки и неважные детские болезни. Мы все ее очень любим; она же, кажется, больше всех любит Федора Михайловича, который ее чрезвычайно балует и ни в чем ей не отказывает; я волей-неволей должна играть роль строгой матери, иначе с нею сладу не будет.

Ах, Аполлон Николаевич, как нам хочется воротиться в Россию, какая ужасная тоска здесь[978], особенно теперь, когда, после побед, немцы стали еще грубей и наглей. Как мне наскучили эти вечные переезды, неименье своего, постоянного угла. А еще находятся люди, которые тоскуют, что не могут век жить за границей, я здесь встречала таких. Когда мне удастся, наконец, воротиться домой и устроиться, тогда, мне кажется, меня никакими калачами, никакими заграницами из России не выманишь. Но пока возвращение — прекрасная мечта, которая неизвестно когда осуществится. Наши кредиторы непременно засадят Федора Михайловича в долговое. Вот если б они согласились меня посадить вместо Федора Михайловича, то я бы ни минуты здесь более не осталась. Вся надежда на работу Федора Михайловича, а тут в последнее время у него начались довольно частые и сильные припадки, что очень останавливает работу. Мы живем очень дружно и счастливо, и я считала бы себя счастливее всех в мире, если б не эта вечная тоска по России <…> Моя матушка и Федор Михайлович просят меня передать вам и доброй Анне Ивановне их низкий поклон. Пишите почаще, вы не знаете, что значит получить письмо с родины; мы оживаем, читая ваши письма…


Автограф // ИРЛИ. — 16643. — C. VIIб6.


72. П. Д. Голохвастов[979] — С. А. Юрьеву[980]


С. Рубцово. 7 декабря 1870 г.

…Если вы успели узнать наверное, где живет Достоевский, в Швейцарии ли и в каком именно месте, то напишите мне[981] <…> К празднику буду писать отцу Петрову[982], напишу кстати и про Достоевского…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 636. — Оп. 1. — Ед. хр. 192.


73. А. А. Иванов[983] — В. М. Ивановой


<С.-Петербург> 20 февраля 1872 г.

…В четверг я был зван к Федору Михайловичу дяде на именины[984]. Провел там вечер, наблюдая во все глаза и уши наружность и нравы литераторов. Удостоился лицезреть следующих представителей этой породы людей: Полонского, двух Ламанских[985], Всеволода Крестовского, Страхова, Кашпирева[986], Майкова, Владиславлева[987] и еще какого-то старичка привлекательной наружности, имени которого я не узнал. Если хотите, то вот вам маленькая опись этих представителей.

Полонский — высокого роста, болезненного вида, ходит прихрамывая, находит непонятным содержание стихотворения Фета "Мороз на стекле", помещенного в № 1 "Зари".

Старший Ламанский — низенький, толстый, совсем седой, большую часть вечера горячился насчет спиритизма и рассказывал о сеансах Юма, на которых присутствовал.

Младший Ламанский, филолог, сухощавый человек, совсем черноволосый, с орлиным носом, меланхолической наружностью, относился с недоверием к рассказу своего брата, а потом толковал втихомолку со Страховым о дарвинизме.

Крестовский — среднего роста, уланский офицер в усах и бакенбардах и со своим неизменным стеклышком, болтающимся на шнурке, — бойкий человек. Рассказывал много жидовских сцен очень забавно.

Страхов — среднего роста, довольно полный, розовый, волосы с проседью. Голос тоненький и очень гибкий. Держит себя необыкновенно деликатно, так что напоминает собою чичиковское "Вы изволили пойти с валета, я имею честь покрыть вашу двойку"[988]

Кашпирев, злополучный издатель угасающей "Зари", — наружность артиста, волосы в длинных завитках, ниспадающих на плечи, небрежный костюм. Средних лет, краснощекий, очень смеялся рассказам Крестовского. Кажется, добродушный человек.

Майков — наружность артиста, т. е. длинные волосы. В жестах его и речи видно что-то юношеское.

Владиславлева вы уже несколько знаете, так что я его не описываю.

Вечер закончился обильным ужином, за которым литераторы вспомянули старые времена русской литературы.

Тут же виделся с Иваном Григорьевичем, которого привела его жена, у которой он, кажется, совсем под башмаком[989]

Федор Михайлович и Анна Григорьевна просили меня напомнить вам о даче и что им надо знать наверное еще в апреле, будут или нет они жить в Монагорове.


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.III.12.27.

Письмо опубликовано на немецком языке в газ. "Moskauer Rundschau". — 1931. — № 17. — 22 марта.


74. А. Г. Достоевская — Н. Н. Страхову


<С.-Петербург> 9 июня <1872 г.>

…Как вы распорядились с вашим летом, Николай Николаевич? Если вы еще ничего не решили, то не забудьте нашего общего с Федором Михайловичем приглашения и приезжайте к нам погостить в Старую Руссу[990]. У нас есть две свободные комнаты, где вы можете отлично работать; нас вы стеснить ничем не можете, а для Федора Михайловича вы будете сущим кладом[991]. Он и теперь начал тосковать, и я без ужаса не могу подумать, что с ним будет дальше[992]. Знакомств у нас там никаких, да и вообще с новыми лицами Федор Михайлович трудно сходится, так что ваш приезд будет для него благодеянием. Уезжая, он просил меня передать вам его приглашение. Федор Михайлович здоров, но в ужасном, тревожном состоянии: скучает и беспокоится о нас, то умоляет воротиться, не сняв перевязки с ручки, то просит прожить здесь целый месяц; работа у него не идет; вообще мы ужасно плохо начали лето[993]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 1159. — Оп. 2. — Ед. хр. 6.


75. Н. А. Любимов[994] — Н. С. Лескову


<Москва> 22 октября 1872 г.

…Рукопись вашу получил и очень благодарю. Относительно порядка помещения вот мои соображения. Имея в виду ваше желание чтоб рождественский рассказ был помещен в декабре, я в уме положил, что "Монашеские острова" лучше перенести в следующий год с января, чтоб и их по-приберечь — то, что предполагалось поместить в нынешнем году (а сего немало), успеем действительно поместить. Теперь вы находите, согласно моему первому мнению, что рассказ удобнее включить в январскую книжку. Не рассечь ли узел, перенеся то и другое на следующий год? Удобно ли, во всяком случае, начать "Остров" в декабре и переносить на другой год[995] — в номер уже очень много набрано, к тому же Достоевский просит пустить "Бесов" возможно больше[996], чтоб в декабре кончить[997]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 275. — Оп. 1. — Ед. хр. 256.


76. А. Н. Майков — Н. Н. Страхову


<С.-Петербург> 12 декабря 1872 г.

…Мещерский[998] назначил по вторникам обеды у себя для Федора Михайловича, Филиппова[999] и меня; вы должны бы были замыкать квинтет, если бы были налицо. Цель — после обеда прослушать готовящуюся для следующего номера его статью и ругать ее до тех пор, пока он ее не выработает. Плодом этого всего можете считать его статью о женском вопросе в одном из последних номеров "Гражданина"[1000]. Три раза он ее переделывал, и статья-то вышла недурна. Вы были бы тут очень нужны, вас часто поминаем <…>

17 декабря

Я забыл отослать письмо когда следует, — и вышло, что могу сообщить вам новость, которая и до вас касается, ибо требует от вас скорейшего возвращения: Градовский[1001] вышел из редакции "Гражданина". Место его занимает Ф. М. Достоевский. По представлении о нем в III отделение граф Шувалов[1002] на письме Мещерского надписал: "Отвечать, что с его стороны согласие", — так что завтра или послезавтра дело оформится и может быть объявлено[1003]. Разумеется, рассчитывается на вас, а именно под вашим главенством устроить библиографию, что, при месте, если вы его не прогуляете[1004], вам будет очень с руки. Тогда и я, пожалуй, напрошусь к вам в сотрудники, т. е. для краткого изложения содержания книг и замечательных статей.

Вот вам новость[1005].


Автограф // ГПБ. — Ф. 747. — Ед. хр. 21.


77. Вс. С. Соловьев[1006] — П. В. Соловьевой[1007]


<С.-Петербург. 1 января 1873 г.>

Дорогая моя, я бесконечно счастлив в эту минуту, — я только что вернулся домой; двенадцать часов ночи; на столе я видел вашу телеграмму, твое письмо и визитную карточку, оборотная сторона которой вся исписана. А взглянул на карточку — и мое сердце так задрожало, что я едва не упал; я прочел, что на ней написано, и с горячими слезами благодарил бога, услышавшего мою молитву. Еще никогда я не был так счастлив — на карточке стоит имя человека, которого я признаю гениальным, перед которым я благоговею, о знакомстве, о дружбе которого я несколько лет мечтал, как о недосягаемом счастье. На карточке стоит: Федор Михайлович Достоевский. Его рукою, написавшею столько дивных произведений, которыми я зачитывался и заплакивался, написано следующее:

"Любезнейший Всеволод Сергеевич, я все хотел вам написать, но откладывал, не зная моего времени. С утра до ночи был занят. Теперь заезжаю и не застаю вас, к величайшему сожалению. Я дома бываю около восьми часов вечера, но не всегда. И так у меня спутано теперь все по поводу новой должности моей, что не знаю сам, когда бы мог вам назначить совершенно безошибочно. Крепко жму вам руку. Ваш Ф. Достоевский"[1008].

О!! Как я счастлив — другие не поймут этого; но ты должна понять, потому я сейчас же сел и пишу тебе. Это случилось вот как: я узнал, что он здесь, и, сам не знаю как, решился — написал ему большое письмо, где вылил всю душу, потому что знал, что он поймет меня. Я слишком хорошо его сам понимаю. Я не ошибся в человеке — он не знает, какой роскошный подарок сделал он мне в день моего рожденья. Вчера мы смеялись, что в "Voix prophetiques"[1009] мне вышло сердце с надписью "Свидание". Гаданье оправдалось. Постоянная греза моя сбывается. Ты не знаешь, какой я дурак, — меня считают холодным и благоразумным, неувлекающимся, а у меня совсем мокрые глаза[1010]


Автограф // ЦГИАЛ. — Ф. 1120. — Ед. хр. 97.


78. Г. П. Данилевский — А. С. Суворину


<С.-Петербург. 1/13 января 1873 г.>

…Я положительно готов ждать вашего возвращения и поступлю так: сперва дам вам прочесть третью часть романа, и, если вы ее найдете достаточно обработанною, уполномочу вас окончательно переговорить со Стасюлевичем, и если он скажет, что дает, в случае одобрения, 200 рублей серебром с листа (но непременно вперед пусть скажет вам это: "в случае, если потом одобрит"), я немедленно вручу вам три части разом для его просмотра и решения[1011]

Господа "Русского вестника", не зная о наших переговорах (прошу их держать между нами, пока дело не кончится), — считают, что только и света, что в их окне. Прилагаю сегодняшнюю тираду из передовой статьи "Русского мира"[1012]. Не правда ли, в хорошее соседство меня садят? А по неволе придется туда отдать вещь свою, в случае, если Стасюлевич не даст более ста пятидесяти рублей с листа, уже получаемых мною и Достоевским у Каткова. Иначе не будет предлога оставить этих господ. Да, я нахожу, что плата 150 рублей за вещь, обработанную и с любовью, — недостаточна[1013]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Оп. 1. — Ед. хр. 1154.


79. Из дневника Вс. С. Соловьева[1014]


<С.-Петербург> 2 января 1873 г.

…Я поехал обедать к Александру Николаевичу Попову[1015] <…> Я поделился с ним моей радостью, которую он принял очень к сердцу. Я прочел ему многое из первого номера "Гражданина" и, разумеется, прежде всего "Дневник писателя". Он остался очень довольным, но согласился со мною, что Достоевскому не следовало начинать с фарса, с Китая. Вторая же главка произвела на него впечатление, и он сказал, что Достоевский верно понял Герцена и прекрасно объяснил ему Белинского, которого он до сих пор не мог совсем понять ни по личным воспоминаниям, ни из "Воспоминаний" Тургенева <…>

В начале восьмого я простился и поехал к Достоевскому. Он живет далеконько: в Измайловском полку во 2-й роте. Я нашел дом № 14, прошел в ворота на большой двор и спросил — мне указали отдельный флигелек. Я позвонил, сейчас же отворила горничная. "Дома Федор Михайлович?" — "Дома-с". — Я вошел по небольшой лестнице и сложил свое платье на какой-то сундук в передней. Просторно и чисто, но обстановка почти бедная. "Да вот и они сами", — сказала горничная. Передо мною стоял Достоевский. Я назвал себя. Он сжал мне руку и посадил к своему столу, сказавши: "Ну, поговорим". Передо мною был человек небольшого росту, скорее плотный, чем худощавый, казавшийся моложе своих пятидесяти лет, с довольно длинною русою бородою, с большим лбом, у которого сильно поредели, но не поседели мягкие, тонкие волосы, с маленькими, светлыми карими глазами, с неправильной и совершенно простой физиономией, с тонкой, похожей несколько на восковую кожей, с почти постоянной добродушной улыбкой. Странное дело — но он живо напомнил мне лица, мелькнувшие передо мною во время осмотра моего тюремных заведений, лица сектантов, лица скопцов. Решительно то же впечатление! В его лице столько простоты и добродушия, он так хорошо сказал мне: "Ну, поговорим", что моей постоянной конфузливости, смущения как не бывало. Я просидел у него два часа, говорили много — и я, и он. Началось невольно с "Гражданина"; он хвалил Мещерского и находил в нем талант — не может этот человек говорить не по убеждению… увидим. Он сказал, между прочим, что у него есть сюжет для повести, что он передал его Мещерскому и тот умоляет его написать для "Гражданина", но в таком случае это помешает "Дневнику" — он сам не знает, на что решиться, и "продумает об этом всю ночь". Я отстаивал "Дневник", насколько такт допустил это. Боюсь я, боюсь страшно — а вдруг он не выдержит с "Гражданином", вдруг ругань подлых газет раззадорит его, вызовет на полемику, доведет до болезненного состояния и т. д. А он наверное из таких, из раздражающихся, из порывистых. По поводу "Дневника" он заговорил о Белинском и сказал, что хотел побольше написать о нем, привести его собственные слова, но что не сделал этого <…>

Я пробовал защитить Белинского, упирая на то, что от слова до дела очень далеко, что у каждого человека бывают иногда быстролетные, самые чудовищные мысли, которые неизвестно как являются и сейчас же исчезают, и никогда не могут пройти в жизнь, и что есть такие люди, которые с напускным цинизмом любят похвастаться подобной дикой мыслью. Но Достоевский убежден, что Белинский, если сказал, то мог и сделать, что это была натура простая, цельная, несоставная, у которой слово и дело вместе. Он говорит, что теперь, в последнее время, много развелось подобных натур; сказал — и сделал, застрелюсь — и застрелился. Упаси господи от такой цельности! Трудно передать разговор наш — как он переходил от одного к другому, касался многого и постоянно прерывался вопросами и ответами о нас самих. Когда он спросил меня, сколько мне лет и я ответил, что вчера исполнилось двадцать четыре года, он задумался: "Значит, вы родились 1 генваря 1849 года — где я был тогда… В Перми… мы шли в Сибирь… да, это в Перми было"[1016]. Он рассказал, между прочим, об одном человеке, о большом для него человеке, в котором мирилась бездна противоречий, громадный ум и талант, не выразившийся ни одним писаным словом, умерший вместе с ним, кутеж и пьянство и пострижение в монахи; умирая, он сделал бог знает что; он был тоже в Сибири, на каторге; когда его выпустили, то из железа своих кандал он сделал себе кольцо, носил его постоянно и, умирая, проглотил его… — Черта интересная. Тоже цельная натура[1017]. Достоевский почувствовал первый припадок падучей болезни на каторге (было от чего[1018]); все, что с ним случилось, все читанное, слышанное, до мельчайших подробностей, до первого припадка он помнит, а затем стал забывать многое, иногда забывает людей, которых знал хорошо, забывает физиономии ("Вот ваше лицо я не забуду", — сказал он; я сразу заметил, что он изучает мою физиономию); забыл все свои сочиненья, написанные после каторги; когда дописывал "Бесы", то должен был перечитать все с начала, потому что перезабыл даже имена действующих лиц. Он провел четыре года за границей, недавно женат, двое маленьких детей, я их слышал, но не видел, жена уехала в театр. Прошлое лето он провел в Старой Руссе. Он сразу увидел, что это название произвело на меня какое-то впечатление — он просто спросил, и я просто ответил, сжавши как можно сильнее мой рассказ. "Да, да, я хорошо понимаю", — сказал он; мы говорили о женитьбе, он испытывал меня на некоторых пунктах. "Хорошо, что так кончилось, — говорил он, — потому что вы не любили ее; вы могли рассуждать, а кто любит, тот не рассуждает; знаете ли, как любят? — говорил он тихим, дрогнувшим голосом. — Если вы любите чисто и любите в женщине чистоту ее и вдруг убедитесь, что она публичная женщина, — вы полюбите в ней ее публичность, эту гадость, вам омерзительную, вы будете любить в ней, — вот какая бывает любовь". Я сказал, что понимаю это, но никогда не испытал вполне… Да… один раз… но это забытые воспоминания. А он прав — я не любил Лидию <…>

Достоевский рассказал мне, между прочим, следующий психологический случай. В Киеве (или возле Киева — не помню) есть монах, известный своей жизнью, к которому со всех концов России идут исповедоваться в таких грехах, признаться в которых не смеют священнику. "Привык я ко всему, — говорил этот монах, — слышал я такие грехи, которые трудно даже представить себе, видел страшные, гнойные раны души человеческой, но все же иногда услышишь такое, что сердце перевернется и духу не хватит дать молитву и допустить человека до причастия. Раз ко мне ползком приполз один крестьянин, и вот в чем признался: был у них на Масленице праздник, народ гулял; собрались они, три или четыре человека, и стали предлагать, чтоб кто-нибудь из них на спор решился сделать такую дерзость, такое святотатство, чтоб хуже и придумать нельзя было. И взялся за это дело кающийся крестьянин. Он должен был всю первую неделю поста проговеть, аккуратно ходить в церковь, исповедаться и, причащаясь, удержать во рту причастие и вынести его из церкви, затем с товарищами пойти в поле, положить причастие на известное место, зарядить ружье и в него выстрелить. (Дойти до подобной мысли! — просто писать невыносимо.) Крестьянин отговел, удержал во рту причастие, собрал товарищей, выложил причастие, зарядил ружье, прицелился и в ту секунду, когда хотел спустить курок, совершенно спокойно и весело, вдруг ясно, отчетливо увидел, что целится в распятого Спасителя. Ружье выпало из рук, и он упал без чувств". Мы долго говорили по поводу этого случая, но приводить наш спор я не имею времени[1019].

Под конец мы говорили о самолюбии и о конфузливости как об одном из проявлений самолюбия. Достоевский сказал, что я, должно быть, очень самолюбив! Он высказал одну мысль, которая мне очень понравилась: "Вы боитесь впечатления, производимого вами на незнакомого человека; вы разбираете ваши слова, движения, упрекаете себя в бестактности некоторых слов, воображаете себе то впечатление, которое произведено вами, и — непременно ошибаетесь; впечатление, произведенное вами, непременно другое, а все это потому, что вы себе представляете людей гораздо крупнее, чем они есть, — люди несравненно мельче, простее, чем вы себе представляете".

Я собрался. Он сказал, чтоб я приезжал к нему через неделю в среду и что мы вместе поедем к князю Мещерскому, у которого собираются по средам.

Новый кружок, новые люди, новая струя свежего воздуха в моей душной атмосфере, которая меня совсем было морить стала.


Автограф // ЦГИАЛ. — Ф. 1120. — Оп. 1. — ед. хр. 87.

См. выше запись от 1 января 1873 г.


80. В. П. Мещерский — М. П. Погодину


<С.-Петербург. Начало января 1873 г.>

…Сделайте великую милость — потерпите без гнева и злобы на нас, грешных, еще недельки две — относительно находящихся в редакции "Гражданина" статей ваших, ибо прошло три недели пока вступил новый редактор, человек пожилой и больной, к которому — потому что он Достоевский — я не могу относиться иначе как с величайшею деликатностью[1020]. Ваши статьи задержались в беспорядке прежней редакции, и г. Достоевский взял их и прочтет…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 373. — Оп. 1. — Ед. хр. 235.


81. М. П. Погодин — Н. П. Барсукову


<Москва> 11 января <1873 г.>

…Что говорят о "Гражданине"? Достоевского вещи прекрасные[1021]. Надобно поддержать газету всеми силами[1022], но жаль, что попадаются вещи нехорошие, например, насмешки над профессором Градовским, о котором я слышал очень много хорошего[1023]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 87. — Ед. хр. 66.


82. М. П. Погодин — Н. П. Барсукову


<Москва> 20 января <1873 г.>

…Статьи г. Достоевского представляют много любопытных разоблачений. Как приняты они в Петербурге?[1024]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 97. — Ед. хр. 66.


83. А. Н. Майков — Н. Н. Страхову


<С.-Петербург> 20 января 1873 г.

…Ввиду того, что скоро увидимся, я и писать вам ничего не буду. Не могу только не сказать, что, кроме Бычкова[1025], вас поджидает Федор Михайлович Достоевский, на которого теперь залаяла вся свора прогресса. Господи, как ругаются! Но ругательства бы еще ничего: как клевещут![1026] Этого я не понимаю. А полемике публика верит. Отсутствие серьезного отношения к жизни ужасно…


Автограф // ГПБ. — Ф. 747. — Ед. хр. 21.


84. А. А. Шкляревский[1027] — А. С. Суворину


<С.-Петербург> 23 февраля 1873 г.

Итак, в конце концов выходит, что мне нельзя в данный час выбраться из Петербурга, невозможно и остаться; затем один исход: лечь в больницу. Его требует не только одна болезнь, но и другие расчеты, так как больница может поставить меня и в очень хорошее денежное положение. У меня есть несколько начатых рассказов, из которых один особенно удачен и почти готов. Я предполагаю его сдать в "СПб. ведомости"; для того, чтобы его закончить и поправить, нужно не более четырех дней усидчивой работы, но, верите, вовсе не от лени; напротив, я теперь постоянно работаю, — я в продолжение трех или четырех недель не могу взяться за это: так сложились обстоятельства. Сначала черт поднес Трашнеля[1028] с предложением продать все тома сочинений новой редакции и состав статей (которые я приготовил Турбе[1029]) — Печаткину[1030]. Печаткин проводил меня недели полторы, я ходил к нему каждый день, и дело не то чтобы разошлось, но и не сошлось, потому что Печаткин отложил до удобного для него времени. Затем тот же Траншель, в типографии которого печатается "Гражданин", передал мне, что Достоевский говорил ему, будто бы он с удовольствием принял бы от меня рассказ. Вследствие сего, польстившись на гонорар от восьми до десяти копеек строка, я дня в три из бывшего у меня напечатанного рассказа сделал новый, лучше сказать, не рассказ, а размышление присяжного поверенного, и отдал ему для передачи Достоевскому, с тем условием чтобы мне получить ответ на днях[1031]. Между тем, вот уже три недели я не добьюсь никакого толка, а я Мещерского никогда не застаю дома, на письма не отвечают и рукопись не возвращается, несмотря на неоднократные требования. Будь же она у меня, Маркс[1032] и Клюшников[1033] взяли бы ее с удовольствием и сейчас бы выдали гонорар вперед[1034]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Оп. 1. — Ед. хр. 4764.


85. И. А. Шестаков[1035] — Н. Н. Страхову


Петрозаводск. 10 мая 1873 г.

…Только из прочитанной вчера газеты я заключил, что вы здоровы: это отзыв о вашей работе в "Гражданине"[1036]. Итак, вы опять примкнули к княжескому журналу. Верно, Федор Михайлович втянул; что до меня, я об этом сожалею. Впрочем, вам лучше знать вещи. Я знаю "Гражданина" только по отзывам газет и, говоря по правде, сильно негодую против него[1037]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.18726.


86. И. И. Румянцев — А. Г. Достоевской


<Старая Русса> 25 мая 1873 г.

…Прежде всего усердно прошу вас засвидетельствовать мою искреннейшую глубокую благодарность доброму Федору Михайловичу за его благорасположение ко мне, которое я могу только чувствовать, но за которое я ничем не могу платить <…> Федору Михайловичу дай бог добрый успех в его трудах…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Оп. 1. — Ед. хр. 208.


87. В. М. Карепина — А. М. Достоевскому


<Москва> 28 мая 1873 г.

…19 мая меня не было дома; по возвращении моем прислуга моя говорит, что без меня были какие-то двое господ из Петербурга, один из них раза три наведывался, не воротилась ли я, а другой дознался, что я у Машеньки[1039], и прибыл к ней, чтоб переговорить со мной. Оказалось, что это оба поверенные и адвокаты братьев: Федора Михайловича и племянников-сыновей покойного брата — и Николая Михайловича[1040]. Братья, узнав, что Шер так распорядились с наследством, решились, как более близкие родственники, отбить наследство от Шер в свою пользу[1041]. 20 мая вслед за своим адвокатом приехал и Федор Михайлович[1042]; от Веселовского[1043] они узнали, что Шер подали уже от себя заявление в Тульский окружной суд еще в марте месяце; каковы хитрые, если б не Казанские[1044], которые из злорадства разболтали об этом Александре Михайловне[1045], никто ничего бы и не знал, а Тульский окружной суд решил бы в их пользу. Веселовский, как заметил брат, был против того, чтоб они отбили в свою пользу, и говорил, что они проиграют, но они твердо решились начать дело, а брат Федор Михайлович тем более, что его расписка сохраняется[1046], и в случае, если Шер выиграют, то они по своему грабительству могут требовать с него эти деньги, то он хочет начать дело, будучи убежден, что получит более десяти тысяч. Адвокат Николая Михайловича ленивее, все время пребывания в Москве собирал повсюду справки; из Консистории ему хотели прислать свидетельство о рождении и браке нашей маменьки, через десять дней хотел приехать опять, собравши справки, и подать просьбу, также, кажется, в Тульский окружной суд; они заметили, что Веселовский покровительствует Шер. Они читали копию бумаги, которую подали Шер в Тульский окружной суд, там просят они разделить наследство на три части: Шер, Ставровским и Достоевскому Андрею Михайловичу; о Николае же Михайловиче они ничего не упомянули. Федор Михайлович говорил: отчего ты не написал ему ничего об этом?[1047] Чем-то все это кончится? Федор Михайлович, бывший у Веселовского, как я слышала, негодовал, что сестры ограблены, и будто бы начинает это дело, чтоб помочь сестрам, на деле же, я думаю, совсем не то. Что-то, милый брат, когда вы выиграете, дадите ли вы нам хотя четырнадцатую часть? — помнишь, ты говорил, что четырнадцатую часть мы должны получить; уж хоть ради сирот-то не лишайте нас этой части. Как-то ты теперь будешь действовать, заодно ли с братьями, или будешь ждать? Они говорят, что у тебя есть также поверенный, какой-то г. Смирнов. Брат Федор негодовал, что расписка его сохранена, и говорит, что ей скоро пройдет десятилетняя давность. Вообще он очень опечалился, узнав, что расписка цела. Но ты не мог же скрыть эту расписку, о которой все знали; уничтожить ее мог только Александр Павлович с согласия тетушки. Они были несколько раз в опеке и разбирали все дела. Вообще это наследство такое несчастное, что все перессорятся из-за него. Такие эти гадкие Шер, если б не они, то ведь разделили бы как-нибудь по духовному завещанию. Если Шер проиграют, то будут справедливо наказаны. Милый брат, пожалуйста, отвечай мне поскорее на это письмо. От души желаю тебе всего хорошего, потому что из всех братьев ты да покойный брат Михаил Михайлович были в отношении ко мне гораздо лучше и добрее прочих и родственнее…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 81.


88. А. Н. Майков — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. Конец января или середина августа 1873 г.>

…Не забудьте сказать Федору Михайловичу, чтобы остановились печатать ту стихотворную воду, которая разлилась на 4-х страницах последнего "Гражданина"[1048]. Это невозможно!..


Копия рукой А. Г. Достоевской. ЛБ. — Ф. 93.II.6.46. Годовая дата указана ею.

Черновик: ИРЛИ. — 16641. — С. VIIб6.


89. Вс. С. Соловьев — П. В. Соловьевой


С.-Петербург. 3 ноября 1873 г.

…Мое дело с редакцией не выгорает за положительной невозможностью найти новое удобное помещение для редакции. — Достоевский из себя выходит, да делать нечего. Пока помещаю кой-что, за что приходится мне семь или девять (рублей) в неделю[1049]. И за то спасибо — на обеды хватает…


Автограф // ЦГИАЛ. — Ф. 1120. — Оп. 1. — Ед. хр. 88.


90. Вс. С. Соловьев — П. В. Соловьевой


С.-Петербург. 10 ноября 1873 г.

…Я действительно поместил в "Гражданине" несколько маленьких смешных рассказцев, и "Воспоминания студента" также принадлежат мне[1050]; меня уговорил их написать Достоевский по одному случаю. Я не вижу в этом ничего предосудительного: пошлость — всегда пошлость, и пошлость некоторых наших преподавателей вредно отозвалась на нашем образовании — так неужели мы не имеем права откровенно посмеяться над нею?! Эти господа охлаждали наш юный пыл и веру в значение Университета, и я рад возможности пустить в них моим маленьким смехом. Долго ли мы будем бояться публичного суда, долго ли будем скрывать грязь и вину только потому, что, по неизбежным обстоятельствам, имели несчастье прийти с нею в невольное соприкосновение?! Пошлость отдельного человека не марает целого учреждения, и я не вижу в моих словах ничего обидного для папа[1051]. Впрочем, во всяком случае, я теперь о профессорах кончил и в следующем номере перейду к студентам. В следующем номере будет также мое стихотворение[1052] <…>

Познакомился с Володиной статьей[1053] и ловко обратил на нее внимание кого следует. Буду радоваться его успехам, но нахожу выступление его в печати в такой форме — преждевременным и именно по твоему выражению относительно пера и топора. Зачем также он не подписал Вл., а просто В. — нас уже начали смешивать, а я вовсе не хочу отнимать у него его философии, ни богословия; не хочу также отдавать ему моих распускающихся цветов, моих слез и моего смеху — завидовать друг другу мы не можем, потому что наши дороги так различны — это две очень трудные дороги; но нету времени распространяться… Что-то будет с нами? Достигнем ли мы своих целей? Я начинаю много работать и скажу тебе по секрету, что забавлять читателей и заставлять их задумываться — вовсе не так легко, как кажется, — одного дару мало — нужно много учиться, много всматриваться и думать и переиспытать многое — без этого зазвучат фальшивые ноты. У меня чуткость слуха только теперь развивается под строгим влиянием моего замечательного, но, к несчастью, часто раздраженного учителя[1054]. Моя школа подчас мне трудно дается, но я не унываю…


Автограф // ЦГИАЛ. — Ф. 1120. — Оп. 1. — Ед. хр. 88.


91. П. Н. Страхов — Н. Н. Страхову


<Конец ноября 1873 г. (?)>

…Возвращая тебе часть журнала "Гражданин", я считаю долгом предупредить тебя и Федора Михайловича, что неприятно было не только мне, и, я полагаю, другим, не находить недельного политического обозрения, а напротив, весьма много о духовном просвещении[1055]. Докажи Федору Михайловичу, что симония в сем обществе так искусно и многообразно действует, запутывая других и ссылая архиереев в Сибирь и Архангельск, что надуть его, Федора Михайловича, весьма может, как до тонкости не изучившего фактов церковной истории…


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.18580.


92. В. П. Мещерский — М. П. Погодину


<С.-Петербург> 9 декабря 1873 г.

…В Петербурге с вчерашнего дня зародилась мысль в кружке литераторов издать под названием "Кружка" сборник с участием всех представителей литературы, живописи и музыки, сборник оригинальных вещиц в пользу голодающих[1056]. Участвуют пока: Достоевский, Кохановская, Лесков, Майков Ап. Ник., Б. Маркевич, ваш слуга, Некрасов, Победоносцев, Погосский и Щедрин (Салтыков), подписка продолжается[1057] <…>

Без вас русское доброе дело затевать грешно. Хотите ли участвовать? Пришлите ответ по телеграфу[1058]. Николаевская, 6. Дело не терпит отлагательства, произведение должно доставить к 25 января.

Позвольте крепко пожать вам руку. Дело пока не оглашается[1059]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 373. — Оп. 1. — Ед. хр. 235.


93. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<С.-Петербург. 1873 г.>

…Простите великодушно, что я распечатала и прочла ваше письмо[1060]; Федора Михайловича нет дома, а он поручил мне распечатывать приходящие на его имя письма. Прилагаю при сем пять рублей и прошу извинения, что не могу прислать более. Если вы этими деньгами не обойдетесь, то будьте добры, напишите нам по почте, и мы как-нибудь достанем еще. Ужасно жалею, что вы не поправляетесь. Увидеть вас очень бы хотелось, да я теперь арестована: очень много пишу для Федора Михайловича, поправляю корректуры и езжу по его поручениям. Он же решительно не имеет минуты свободной, так сильно занят в редакции[1061]. До свидания, многоуважаемый Николай Михайлович, еще раз прошу извинить, что посылаю так мало…


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. CXIIIб9.


III. "Подросток". — "Куманинское наследство". — "Дневник писателя". — Публичные чтения. — В Старой Руссе. — Работа над "Братьями Карамазовыми". — Популярность Достоевского(1874-1879)


94. Н. Н. Страхов — Е. А. Штакеншнейдер[1062]


<С.-Петербург> 19 февраля 1874 г.

От меня требуют "Пугачевцев"[1063], Елена Андреевна. Что делать — книга чужая. А если вы хотите сделать при этом величайшее одолжение мне, то, прошу вас, отошлите их завтра же, даже утром, даже сейчас же в редакцию "Гражданина" (на углу Итальянской и Надеждинской, д. № 21), а еще лучше и ближе к вам — к Ф. М. Достоевскому (на углу Лиговки и Гусева переулка, дом по Гусеву № 8)[1064]


Автограф // ИРЛИ. — РIII. — Оп. 2. — Ед. хр. 2050.


95. П. А. Ровинский — А. А. Краевскому


<С.-Петербург> 28 марта 1874 г.

Честь имею представить почтенной редакции статью "По поводу чтений О. Миллера" и просить, если она найдет возможным, напечатать ее в редактируемой ею газете "Голос"[1066]. При этом считаю необходимым сделать следующее пояснение: не придавая никакого значения лекциям г. Миллера, слишком бессодержательным, лишенным всякой критики и живой мысли[1067], не надо отнестись к ним равнодушно из уважения к той многочисленной публике, которая так жадно слушает их; предлагаемая статья относится к двум лекциям о Достоевском и указывает на ту реальную, имеющую практическое значение сторону сочинений Достоевского, которая лучше всего выражается в "Записках из Мертвого дома" и которая профессором совершенно игнорирована. Этим, по моему мнению, для публики осмысливается сюжет чтения и во всей наготе обнаруживается их бессодержательность, и цель достигается таким образом без всяких резких выходок против личности профессора, который как человек заслуживает всякого уважения, но как профессор относится к своей задаче односторонне и отчасти легкомысленно относится к слушающей его публике.

Насчет гонорария предоставляю решить самой редакции по ее усмотрению, а в случае непринятия статьи, прошу переслать в ту же контору для передачи мне по требованию…


Автограф // ГПБ. — Ф. 391. — Ед. хр. 666.


96. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<С.-Петербург. Середина апреля 1874 г.>

…Я все поджидала, когда вы захотите прийти к нам, чтобы дать мне обещанную вами бумагу, так как я знала, что вы здоровы и что вас встречают на улице. На случай, если вы не отдумали дать бумагу, пишу вам проект ее:

"1874 года, апреля дня, я, нижеподписавшийся, дал сию расписку отставному подпоручику Ф. М. Достоевскому в том, что по выданным им двум векселям от 1864 г. дворянке Александре Федоровне Куманиной суммой в десять тысяч рублей, я как наследник никакой претензии по этим векселям к нему, Достоевскому, иметь не буду, а равно не стану возбуждать никакого дела. — Николай Достоевский".

Эту бумагу надо засвидетельствовать у нотариуса. Успокойте меня, Николай Михайлович, напишите эту бумагу и докажите, что вы от вашего слова не отказываетесь[1068].


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. CXIIIб9.


97. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<С.-Петербург. Не позже 24 апреля 1874 г.>

…Сегодня мы были с Федором Михайловичем на Васильевском и заходили к Баранову[1069]. Оказалось, что Губин[1070] сошел с ума и лежит в больнице; значит, теперь заходить к Башмакову[1071] незачем. К Унковскому[1072] тоже не надо ходить, потому что Федор Михайлович хочет к нему поехать сам, узнать, где находятся бумаги Губина. Поэтому, многоуважаемый Николай Михайлович, ждите моего извещения о том, где вам узнавать о Губине, а пока приходите к нам почаще <…>

Простите, что пишу на клочке; нечего сказать, хороша редакция, бумаги нет ни листочка!


Автограф // ИРЛИ. — 304. — C. CXIIIб9.

Письмо датируется условно-по упоминанию о "редакции", т. е. редакции "Гражданина", возглавлявшейся Достоевским до 24 апреля 1874 г.


98. А. С. Бухарева[1073] — М. П. Погодину


1 мая 1874 г.

…Не умею как и выразить вам, как глубоко я вам благодарна за Воспоминания и как до глубины души вы меня обрадовали, прислав их мне. От всего сердца благодарю вас, Михаил Петрович! Награди вас бог!

Очень сожалею, что отзыв, послуживший поводом к вашему прекрасному и благородному ответу, напечатан был именно в "Гражданине"[1074]. Г-н Достоевский сам, еще во время издания "Эпохи", сочувственно отзывался об Александре Матвеевиче и с укором относился к другим за враждебное к нему отношение. Я это попомнила и сохраняла в душе уважение и признательность к г. Достоевскому — и мне всего более грустно, что выражение пренебрежения к Александру Матвеевичу нашло себе место именно в его журнале…


Автограф // ЛБ. — Ф. 231.II.6.7.


99. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 5 мая 1874 г.

…Вот уже прошло три недели, как я послала вам через Наталью Ивановну[1075] письмо[1076], и я все еще не получила от вас ответа. Не знаю, что тут и думать. Вы дали мне честное слово при Полякове[1077], что отказываетесь от своей части по векселям Федора Михайловича[1078]. Неужели вы захотите отказаться от вашего слова? Теперь у нас дело идет о перемирии, и нам согласны возвратить векселя; остановка за вами: нужно, чтобы вы подписались, что отказываетесь получить ту часть, которая вам придется из векселя, т. е. около восьмисот рублей. Если вы не подпишетесь, то перемирие не состоится, и с нас станут взыскивать десять тысяч. Если вы любите вашего брата и не хотите причинить ему много горя, приезжайте завтра с Михаилом Михайловичем[1079] к нам. У нас будет Корш[1080], и мы подпишем перемирие. Вы, вероятно, не так слабы, чтоб не приехать. Приезжайте непременно. Вы понимаете, что дело иначе не может идти. Если вы не приедете завтра с Михаилом Михайловичем, я приеду к вам сама[1081]


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. CXIIIб9.


100. М. М. Черенин[1082] — А. Г. Достоевской


Москва. 18 мая 1874 г.

…Имею честь уведомить вас, что я получил письмо ваше от 15 мая и квитанцию Российского общества на посланные вами в комиссию книги: романа "Бесы" соч. Ф. М. Достоевского. Хотя я еще и не получил книг из конторы, но спешу послать вам комиссионную квитанцию нашего магазина и при этом выразить вам полнейшую благодарность за ваше доверие.

Позвольте вас просить (если вы родственница или супруга Федора Михайловича Достоевского) передать ему мое глубочайшее почтение, так как я лично знал его в Твери в 1859 году, потом в Москве нередко беседовал с ним; но они, вероятно, не помнят меня… все-таки я считаю долгом еще благодарить их за то удовольствие, которое я получал при чтении всех его романов[1083]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.9.119.


101. Б. Б. Поляков — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 19 января 1875 г.


…Г-ну Пантелееву[1084] я доставил все нужные сведения по продаже рязанского имения, но желающих купить, как оказывается, ныне у него нет.

Г-н Пантелеев положительно отказался доставить мне сто рублей, и я жду их от вас. На приезд Федора Михайловича рассчитывать также трудно, он, конечно, не приедет ранее, покуда новый роман его не будет кончен[1085]. Деньги я брал на срок, и я прошу вас, будьте столь добры возвратить их к 29 или 30 числу настоящего месяца <…> Федору Михайловичу прошу передать мое уважение[1086].


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Оп. 1. — Ед. хр. 206.


102. К. М. Станюкович[1087] — Л. Н. Станюкович[1088]


<С.-Петербург. 17 февраля 1875 г.>

…Читала "Подростка"? Не правда ли, чудо что такое! Здесь все говорят (все, т. е. Чуйко[1089], газеты, и Юрковский[1090], и Мартьянов[1091]) об "Анне Карениной" Толстого[1092] как о чудо-романе[1093]


Автограф // ГПБ. — Ф. 736. — Ед. хр. 40.


103. Ф. Н. Китаев[1094] — Е. С. Некрасовой[1095]


Веселовка. 18 мая 1875 г.

…"Подросток" Достоевского я не мог понудить себя прочитать; эта каша хуже "Бесов", весь рассказ переполнен какими-то старческими субъективными рассуждениями. В "Отечественных записках", кроме английского романа[1096] и статей Щедрина и Демерта, читать нечего. Вообще из журналов последнего времени мне только и понравились романы Эмиля Золя…


Автограф // ЛБ. — Ф. 196.14.2.


104. А. И. Эртель[1097] — М. И. Федотовой[1098]


<Не позже весны 1875 г.>

…Наш истинный бог — проклятый случай — сумел распорядиться так, что я принужден покинуть Усманский уезд, а вместе с тем и отрешиться от моего величайшего утешения в моей прозябательной жизни в этом затхлом угле Всезатхлой Российской империи — это быть подписчиком вашей библиотеки. Да! Я, несмотря на мою полнейшую неспособность к благодарным излияниям, принужден, в отношении вас, сделать это в высшей степени, потому что вы сделали в моей темной, пошлой жизни то, что не смогли сделать в ней ни жалкая среда, окружающая меня, ни пошлые традиции семейства, в котором я вырос тем нравственным уродом, тем духовным недорослем, которых, благодарение богу, так много на Руси <…> Я начал в вашей библиотеке самым пошлым выбором <…> Но вот на первых строках привезенного журнала я нахожу имя Писарева, хотя я положительно до тех пор не слыхал ничего о нем, но вспомнил, что Богомолов[1099] говорил мне, что-де Дмитрий Иванович Писарев — великий человек, но, как теперь помню, имя его сделало на меня удивительное, магнетическое впечатление, я бросил все мои погони за веселыми рассказцами и начал читать со страстным нетерпением его сочинения, с каждой страницей, с каждой строкой этого гения я чувствовал, что идеалы мои прежние, буржуазные идеалы, улетучиваются, как мыльные пузыри. Его статьи о Пушкине разбили мои любезные авторитеты, а вместе с ними и мои наивные эстетические верования. Его статья о "Мертвом доме" Достоевского и о сочинениях Помяловского[1100] показала мне всю безвыходную подлость современного общества…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 576. — Оп. 1. — Ед. хр. 17.


105. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


Старая Русса. 16 июля 1875 г.

От души благодарю вас, многоуважаемый и милый брат Николай Михайлович, за ваше доброе письмо и за участие, которое вы в нем выказали. Вы упоминаете о болезни Федора Михайловича. Вероятно, вы о ней узнали из газет. Но, к счастью, это было только недоразумение, Федор же Михайлович все лето чувствовал себя как нельзя более здоровым. Я сама, прочитав в "С.-Петербургских ведомостях" извещение о серьезной болезни Федора Михайловича, была ужасно поражена и испугана; хоть я и получала очень часто письма, но со времени последнего письма с Федором Михайловичем могло произойти что-нибудь серьезное, вроде сильного и продолжительного припадка; мне не могло прийти в голову, чтоб газетное извещение не имело положительно никакого основания. Я тотчас отправила в Эмс телеграмму, а сама решила, в случае неполучения ответа или в случае подтверждения слуха о серьезной болезни Федора Михайловича, отправиться на следующий день к нему и даже достала все необходимые для отъезда бумаги. Но, к счастью, телеграмма из Эмса, хотя сильно перевранная, пришла в тот же вечер и совершенно меня успокоила; из нее я узнала, что Федор Михайлович совершенно здоров и ничем не был болен[1101]. Вы можете себе представить, что бы могло произойти, если б я в теперешнем моем положении[1102] поехала к Федору Михайловичу, беспокоясь об оставшихся в Руссе детях и не зная ничего о Федоре Михайловиче. Не поехать же в Эмс я не могла: я бы здесь измучилась и захворала, зная, что он, бедный, там страдает и может умереть, оставленный всеми, на руках квартирной хозяйки. Слава богу, что все это скоро разъяснилось, а то бы могло выйти много беспокойств и хлопот. В настоящее время Федор Михайлович у нас в Руссе, приехал всего неделю назад. Он остановился было в Петербурге, чтобы отыскать нам зимнюю квартиру, но вдруг заболел холериной и, боясь расхвораться окончательно, поспешил домой, пробыв в Петербурге всего полтора дня. Таким образом, он не имел ни малейшей возможности увидеться с кем-нибудь из родных. Все мы собираемся в конце этого месяца (если не случится непредвиденного обстоятельства) приехать в Петербург, остановившись в меблированных комнатах, отыскать себе удобную квартиру.

Вы пишете, что дело о наследстве туго подвигается вперед. Но ведь этого следовало ожидать, тем более что у всех наследников мало средств, чтобы подвинуть дело. Наш поверенный часто нас извещает, как много он хлопочет, но до сих пор из его хлопот не вышло никакого результата. Вообще, по моему мнению, трудно ожидать чего-нибудь в близком будущем. Из вашего письма мы с удовольствием узнали о свадьбе Александры Михайловны и от души желаем ей полного счастья[1103].

Федор Михайлович хотел приписать вам несколько строк, но я не решаюсь его ждать, так как и без того запоздала с ответом на ваше письмо. Федор Михайлович очень вам кланяется, а детки крепко вас целуют. Вы Федю не узнаете, до того он вырос…


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. CXIIIб9.

Ответ на письмо от 9 июля (Авт. ИРЛИ // 30361. С. CXIIIб2).


106. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 22 сентября 1875 г.

…Мы приехали в Петербург и очень будем рады, если вы нас посетите. Живем мы по Греческому проспекту (Пески), рядом с Греческим садом, в доме Струдинского, квартира № 6, в третьем этаже. Федор Михайлович просит передать вам его низкий поклон, дети целуют вас <…>

P. S. Кстати, не знает ли добрая Наталья хорошей няньки для моих двух шалунов; если у ней есть такая в виду, попросите ее к нам прислать; мы сидим теперь без няньки.


Автограф // ИРЛИ. — 30413. C. CXIIIб9.


107. Н. П. Вагнер[1104] — Вс. С. Соловьеву


<С.-Петербург> 2 февраля <1876 г.>

…Будьте столь любезны — привезите с собой сегодня В. В. Крестовского. — Мне было бы весьма желательно, чтобы световые явления получили определенный характер, чтобы можно было приступить к фотографии. Я звал также сегодня Достоевского, обещал быть[1105].


Автограф // ЦГИАЛ. — Ф. 1120. — Оп. 1. — Ед. хр. 96.


108. Из записной книжки Е. С. Некрасовой[1106]


<Москва> 10 февраля 1876 г.

Сейчас пересмотрела № 1 "Дневника писателя" Достоевского. Видно, что автор — очень больной человек: он останавливается только на болезненных явлениях. Несмотря на все его желание быть комичным в некоторых местах и посмешить публику — ему это вовсе не удается. Те прыжки, которые делает автор от одной мысли к другой, вполне изобличают в нем психически больного человека; эти скачки не все преднамерены автором. Рассказ его о Христовой елке хорош по мысли, его проникающей, выполнен же он плохо, как бы новичком в деле писательства. Заметка о спиритизме выдает, что автор уж порядком устарел: он хочет донести читателю и убедить, что он не верит в чертей?!!![1107]


Автограф // ЛБ. — Ф. 196.7.4.


109. И. К. Земацкий[1108]— А. СтравинскомуПеревод с польского


С.-Петербург. 20 февраля 1876 г.

…Расскажу тебе о событии, которому в нашем студенческом быту я придаю некоторую важность: говорю о студенческом бале! Важность тут, собственно, не в самом бале, не в увеселениях, а в результате, возникшем из приготовлений к балу, то есть в спорах по поводу приготовлений.

Каждый курс представил своих депутатов; их всех собралось человек с лишком пятьдесят, которые составили комиссию, решавшую спорные вопросы большинством голосов. Нужно было слышать громкие речи господ юристов (считавших себя чуть ли не Цицеронами и Демосфенами), произнесенные ими в разъяснение вопроса: следует ли взимать за бутылку пива 15 или 20 копеек, за бутерброд 5 или 10 копеек?

Несравненно сильнее, однако, вышли прения и столкновения, когда коснулись выборов почетных гостей, которым студенты в знак особенной к ним симпатии решили послать печатные пригласительные билеты.

Первый единогласный выбор пал на Некрасова, известного либерала, поэта-писателя. Спасовича[1109] сначала выбрали тоже большинством голосов, но после защиты им Кронеберга, нанесшего безмилосердно побои тринадцатилетней своей дочери, он всех нас вооружил против себя, так что никто и слышать о нем не хотел[1110].

Более же всего шума произошло по поводу выборов двух личностей, как мне, так и тебе едва ли известных. Первая из них — адвокат Боровиковский[1111], а вторая — писатель Достоевский. Боровиковского хотели избрать за пожертвование им в пользу студентов 1000 рублей, но тут восстала партия, выразившая мнение, что студентов деньгами не подкупить. Против Достоевского мы, со своей стороны, протестовали, так как он изменил первоначальному своему либерализму; итак, Достоевского тоже не избрали…


Перлюстрационная копия. ЦГАОР. — Ф. 109. — Оп. 1. — Ед. хр. 1546.

Перевод перлюстратора. Наверху помета: Получено от его величества 25 февраля 1876 г.


110. Ф. В. Чижов[1112] — Г. П. Галагану[1113]


Москва. 4 марта 1876 г.

…Не знаю, знаешь ли ты, и особенно моя милая Правда[1114], о периодическом издании Достоевского "Дневник писателя" — я его прочитываю, чтобы видеть, как один человек сладит с годовым изданием.

Вчера попалось мне одно место, очень существенное: "Юношество наше ищет подвигов и жертв. Современный юноша, о котором так много говорят в разном смысле, часто обожает самый простодушный парадокс и жертвует для него всем на свете, судьбою и жизнию; но ведь все это единственно потому, что считает свой парадокс за истину"[1115].

Не могу я безусловно бранить современное юношество; знаю, что в мое юношество не было и помину об идеале общественном, не было и тени протеста против страданий крепостного произвола. Положим, мы не были виноваты сознательно; мы принимали по преданиям личные и всего более сердечные идеалы наших отцов; не могу и бросать грязью в эту молодежь, которая идет в ссылку единственно потому, что стремится осуществить свой общественный идеал. Положим, в нем много общественной уродливости, много крайне перевернутых утопий, закон не может не карать их, но сердце человека не может не сочувствовать увлечению, в котором нет и тени личных выгод. Разумеется, я как наблюдатель шестидесятишестилетний дал бы побольше рассудительности, — да что делать? На что же и молодость, как не на то, чтоб быть безрассудною…


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.704.


111. А. Г. Достоевская — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 11 марта 1876 г.

Давно собиралась я писать вам, многоуважаемый брат Андрей Михайлович, но все ждала выхода "Подростка", чтоб иметь возможность исполнить мое обещание: послать его вам. Вы не поверите, как я жалею, что моя несносная болезнь лишила меня случая познакомиться с вашею глубокоуважаемою супругою. Это для меня такая потеря! <…>

Мы все, слава богу, теперь здоровы, деточки поправляются, и у нас начинает возобновляться прежний порядок. Но зато теперь мы завалены делами: "Дневник" пошел сильно в ход[1116]; кроме годовых подписчиков (их у нас до полутора тысяч), у нас отлично идет розничная продажа; мы издаем "Дневник" в шести тысячах и почти все продаем. Но, не довольствуясь тем, что "Дневник" расходится в Петербурге и в Москве, я распространяю его в провинции и разослала знакомым книгопродавцам в Киеве, Одессе, Харькове и Казани. Оттуда приходят ко мне добрые вести: например, в Казани Дубровин в несколько дней продал 125 экземпляров по номеру и просил высылать ему по сто экземпляров ежемесячно, в других городах продажа идет тоже очень успешно. Но зато хлопот страх как много, и, к моему сожалению, я не могу подыскать себе хорошего помощника. Но со временем все это уладится и, вероятно, хлопот будет меньше. Да и поработать не жаль, лишь бы были хорошие результаты, по началу на это можно надеяться.

У милой Евгении Андреевны мы были на масляной. Какая у вас прелестная внучка! Я редко видела такого здорового и красивого ребенка. Федор Михайлович сошелся с Михаилом Александровичем и был рад в нем встретить человека с таким серьезным умом и характером[1117]. Евгения Андреевна была у нас на днях, и мы тоже собираемся поехать к ним провести вечерок. Жаль, что мы живем от них так далеко; это нас лишает возможности видеться с ними чаще <…>

Федор Михайлович пишет особо, и вы, вероятно, уже получили его письмо[1118].

Кстати: исправно ли вы получаете "Дневник"? Пожалуйста, в случае неполучения какого-либо номера, дайте знать об этом.


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 56.


112. X. Д. Алчевская[1119] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. 1 июня 1876 г.>

…Говоря вам, что я буду у вас во вторник в три часа, я совсем не сообразила, что, уезжая в шесть, невозможно быть в три, так много предстоит всегда хлопот перед дорогой, поэтому позвольте искренно, сердечно благодарить вас заочно за тот радушный прием, которого я так боялась не встретить. Воспоминания о нашей встрече останутся навсегда самыми дорогими в моей жизни, а моею любимою мечтою будет увидеть вас у нас в Харькове[1120] <…>

Благодарю вас за "Дневник писателя". Прочла. Плакала над Каировой, плакала над Писаревой, плакала над Воспитательным домом — удивительно, как может один человек вмещать в себе столько теплоты и чувства, что стало бы, кажется, на тысячу[1121]. Вот за что только, я уверена, его будет осуждать молодое поколение — это с. 145: "Дай пожелать твоей душе воскресения в такую жизнь, где бы ты уже не соскучилась"[1122].


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Оп. 1. — Ед. хр. 166.

Дата уточняется по содержанию (см. ниже) и по указанию, что письмо написано во вторник, приходившийся на 1 июня.


113. П. Н. Полевой[1123] — П. М. Третьякову[1124]


С. Алексеевна. 1 июня 1876 г.

…Позвольте обратиться к вам с покорнейшею просьбою следующего рода:

Приготовляя к печатанью третье издание моей "Истории литературы"[1125], я вношу в него, между прочим, еще несколько биографий современных писателей. В числе их и биографию Ф. М. Достоевского. Для этой биографии мне бы очень был нужен фотографический снимок с портрета Федора Михайловича, сделанного Перовым для вашей галереи[1126]. По крайней мере, Федор Михайлович сам указал мне на этот портрет как на единственный снятый с него в течение всей его жизни. Не будете ли вы столь добры, не доставите ли вы мне фотографической копии с принадлежащего вам портрета? Вы бы меня этим крайне обязали и вывели из большого затруднения, так как Федор Михайлович ни за что не хочет вторично снимать с себя какого бы то ни было портрета, а портрет мне необходим, потому что все биографии будут снабжены портретами (кроме биографии графа Л. Толстого), и очень хорошими. Надеюсь, что вы мне дадите ответ, по возможности, в скором времени, так как рисовка и гравирование портрета возьмет, вероятно, около трех месяцев (скорее более, нежели менее этого срока)[1127]


Автограф // ГТГ. — Ф. 1. — Ед. хр. 2673.


114. А. А. Достоевский — А. М. и Д. И. Достоевским


<С.-Петербург> 20 сентября 1876 г.

…Вчера, в воскресенье, я <…> ходил к Федору Михайловичу и провел там очень приятно время в разговорах с дядей и Анной Григорьевной. Они меня так радушно приняли, что я думаю у них часто бывать. Рассказывала мне, между прочим, Анна Григорьевна, что они это лето купили в Старой Руссе дом и заплатили за него очень дешево; именно они заплатили за двухэтажный дом с большим садом, огородом, конюшнями, коровником, банею и, одним словом, со всем скарбом, 1100 рублей. Это мне кажется удивительно дешево в таком городе, как Старая Русса, куда летом съезжается более восьмисот семейств на лечение. По совету дяди, я сегодня ходил к Эмилии Федоровне Достоевской…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 26.


115. А. Н. Сниткин[1128] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 23 сентября 1876 г.

Любезнейшая Анна Григорьевна! Помоги, ради бога, совсем без денег и ничего не имею в виду, дай мне сто рублей денег. Попроси для меня у Федора Михайловича. Поправлюсь — отдам все, а теперь надо платить за квартиру, а у меня не на что и есть.

Прости меня, что беспокою тебя, но, видит бог, обратиться не к кому. Нужда крайняя <…> Помоги, ради бога…


Автограф // ИРЛИ. — 30373. — С. CXIIIб.


116. А. М. Достоевский — Д. И. Достоевской


С.-Петербург. 8 ноября 1876 г.

…Вчера, в воскресенье, мы до завтрака, т. е. до часу дня, провели все дома, я больше сидел с Машенькой или читал, а после завтрака мы с Сашей отправились к брату Федору Михайловичу. Доехав на тройковых санях до угла Невского, мы весь Невский и потом вплоть до квартиры брата прошли пешком. Как брата, так и Анну Григорьевну застали дома, и они оба были нам очень рады; а меня так вовсе не подозревали могущим приехать. Приняли нас очень любезно и просто заговорили; хотели было в четыре часа распрощаться с ними, но нас непременно удержали обедать, и мы пробыли у них до семи с половиной часов вечера…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.III.10.14.


117. А. А. Достоевский — А. М. и Д. И. Достоевским


<С.-Петербург. 23 ноября 1876 г.>

…На днях я на минуту заходил к Федору Михайловичу, который мне говорил о каком-то процессе, который Александра Михайловна начала против Николая Михайловича, требуя от него каких-то денег после наследства. Не знаю, знаете ли вы об этом что-нибудь. Федор Михайлович говорит, что если Шевякова выиграет дело, то очень легко может случиться, что она потом потребует денег и от него, Федора Михайловича, и от вас, а после нее и Вера Михайловна не отстанет. Не знаю, чем все это кончится…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 26.


118. Н. П. Вагнер — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. Декабрь 1876 г.>

…Сообщите мне, где печатались адресы "Дневника писателя" — и что стоили… Спросите Федора Михайловича, не найдены ли в № 7 "Дневника" несколько свободных строк для извещения о выходе 1-го номера "Света", который родится, бог даст, в субботу[1129].


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.2.4.


119. Г. П. Данилевский — А. С. Суворину


4 января 1877 г.

…Кстати, читая тургеневскую "Новь", я приятно изумился, увидев, что он так же симпатически отнесся к типу русского так называемого радикального юноши (даже буквально в том же тоне!), как и я, за три года до него, в "Девятом вале", где мною впервые, под таким углом зрения, выведен революционер Столешников. Этого смелого шага с моей стороны никто тогда не заметил в печати, где царствовали только или грубые и цинические обличения этого типа в повестях Лескова и Крестовского, или мастерские шаржи Достоевского, огульно подводившего этот тип под больничный скорбный ярлык "тронувшихся умом" или "библейских свиней"[1130]. Напоминаю мою повесть, собственно, для вас; мне дорого будет, если вы про себя сознаете истину моего напоминания. Я твердо верил и верю, что так называемые наши радикальные, революционные юноши — явление честное, привлекательное; мы, кончающие свое человеческое поприще, потому и хороши, тогда только и хороши, если сами были когда-то такими же юношами. Сидевши некогда по делу Петрашевского в каземате[1131], я прочел там в крепости "Неточку Незванову" Достоевского и, не зная его, страшно к нему привязался. Единственно это не охладило меня к его последним произведениям. Помните ли вы "Неточку"? Как она добыла ключ к библиотеке деспота — родича своего, прочла его книги, переродилась нежданно для него — и предстала ему, готовая на борьбу?..

Дивная вещь! Золотые, былые годы! Докончим беседу когда-нибудь лично…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Ед. хр. 1154.


120. П. Д. Голохвастов — Н. Н. Страхову


Петровское. 19 января 1877 г.

…Вы, конечно, читали уже "Новь" и "Сон"[1132]. Чтобы не сказали, что не может написать крупного Тургенев, он захотел доказать, что не может написать и мелкого. Будь я критиком, я бы сделал вот что: написал бы, но пресерьезно, что "Новь" — подделка, чья-то спекуляция; что Стасюлевичу стыдно давать себя так обманывать; что "Новь" — перевод с французского и написана французом, знающим Россию по книжкам да еще очень не новым, что Фомушку и Фимушку налгать мог только иностранец, читавший Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну, "Плодомасовских карликов" Стебницкого[1133] и пр. Что в России 1868 г. портреты на столе держат фотографированные, а не рисованные; фраков до пят не носят; лакеи волю турецкой выдумкой не зовут и т. п. — все это из книжек о России 30-х и 40-годов. Да и вообще: предполагать, что от старости уши зарастают чем-то, можно только про тех, кто — предположено — сальные свечи ест, и подобных чудес в "Нови" немало. Всё сплошь удивительных имен в России не дают, как известно всякому, кто живал в России. Следовательно… И подписался бы: А. Потом написал бы вторую статью: никто Стасюлевича не обманывал; если "Новь" — подделка иностранца и перевод, то и все писанное Тургеневым с тех пор, как он покинул Россию, — тоже подделка и перевод, ибо "Вешние воды" и др. — даже всякая его повесть за последние лет пятнадцать — изобилуют тем же незнанием России после 19 февраля, только разве не столь явным, ибо не столь скученным воедино, как в "Нови". Подписался бы: Б. Потом, в третьей статье за подписью В., доказал бы, что и когда в России жил Тургенев, и России до 19 февраля не знал Тургенев. Не знал потому, что он не русский человек; а кто русский, да не русский — тот и не человек настоящий; у того и вообще себе мерила нет ни на русского, ни на человека; и нет этого мерила и не было никогда у Тургенева, и мужчины и женщины его, и мужики, и баре — не русские и не люди, а все куколки: мужичок, мальчик, барыня и пр. Но откуда же успех Тургенева? Это, во-первых, следствие отставки кн. Львова, цензора "Записок охотника", а во-вторых: в поле — и жук мясо; Гоголь тогда уже отписал, Достоевский — только что начинал… да и кто еще? Ведь уже к 50-м годам про Толстого еще никто и не слыхал. Явились они, мы поумнели, но, народ благодарный, Тургенева, этого рака, на безрыбье бывшего рыбой, в Песках не разжаловали, и до сих пор считаем за леща с кашей, все-таки; но пора бы прозреть; а средство к тому: прочесть Пушкина, Гоголя, потом Толстого, Достоевского и потом Тургенева; вот и увидим, что он такое, что ему удавалось, да, удавалось; и что не может ему, не русскому, след., не человеку, а след., и не художнику, никогда не может удаваться. Вывод: советую не Тургеневу — не писать, этого он не может, коль уж повадился; итак, вам советую, читатели, не читать, что он пишет; вы это можете, у вас есть Достоевский, Толстой…


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.17064.


121. Н. П. Вагнер — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. Январь 1877 г.?>

…Посылаю Федору Михайловичу "Вестник Европы"[1134]. Будьте столь любезны попросите его возвратить мне книгу через два-три дня. Я сам еще почти ничего не читал в ней <…> Федору Михайловичу усердный поклон.


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.2.4.


122. А. А. Достоевский — А. М и Д. И. Достоевским


<С.-Петербург. 1 февраля 1877 г.>

…Вчера, в понедельник, был студенческий бал в память основания университета. Мы с Соломкой[1135] пошли туда тоже; народу было довольно много, но все не то, что было на балу у нас, медиков. Студенты делали овации некоторым профессорам своим: качали Бекетова — ректора[1136], Меншуткина[1137] и др. профессоров. Потом качали Грацианского, того, который защищал участвовавших в истории у Казанского собора[1138]. Сей последний держал поэтому приличествующую случаю речь. В одной из зал я неожиданно встретил дядю Федора Михайловича. Мы с ним довольно долго разговаривали; впрочем, он уехал рано. Говорил он, между прочим, какие ему хлопоты были с январским выпуском "Дневника", который вышел сегодня. Цензурный комитет зачеркнул почти весь номер, и дяде пришлось почти весь номер написать снова в два дня. Он говорит, что перессорился со всеми цензорами. Пойду к ним я, по всем вероятиям, в один из последних дней масленицы…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 27.


123. И. А. Шестаков — Н. Н. Страхову


Петрозаводск. 17 февраля 1877 г.

…Нетерпеливо буду ждать статьи вашей о "Нови", хоть, признаюсь, о ней говорить много не стоит. Не говоря уже о том, что предмет знакомый, только что и притом два раза появившийся в "Русском вестнике", я в самом исполнении не вижу прежнего Тургенева: еще вторая часть туда и сюда, читается легко, а первая так просто скучна. Да и главный герой — Нежданов — старый знакомый, это, по-моему, тот же лишний, которых выводил Тургенев прежде. Впрочем, послушаю сперва вас, а потом уж скажу. Знаете ли, Николай Николаевич, я положительно утверждаю, что у нас, кроме Толстого и Достоевского, нет писателей, по крайней мере теперь. Вы спрашиваете, читаю ли я "Каренину"? Да не только я — наши немцы и поляки и те зачитываются ею!..


Автограф // ЦНБ АН УССР. — II.18757.


124. Б. Б. Поляков — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 11 апреля 1877 г.

…Поверьте, что я всячески стараюсь скорее найти покупателя на имение и для этого, если не продастся теперь, посвящу все нынешнее лето и осень на поездки в разные губернии, где у меня есть уже в виду разные личности с довольно обширным капиталом. Верю, что вам очень неприятно, что имение нейдет с рук[1139], но что же прикажете делать, винить меня в этом нисколько нельзя, употребив довольно уже на расходы и дав взаимообразно Федору Михайловичу более 1500 р., вся надежда моя получить удовлетворение только по продаже имения, а иначе я потерял безвозвратно. Я вас неоднократно просил и теперь прошу поискать расписку г. Корша или, скорее, домашнее условие о прекращении дела миром. Бумагу эту я отдал Федору Михайловичу в мае 1874 года вместе с подлинными векселями, полученными мною от Корша, и по которым ваш супруг был должен Куманиной десять тысяч рублей[1140]. Мне необходимо знать, в чем заключается сущность домашнего условия со стороны г. Корша, и я убедительно прошу вас, нельзя ли доставить мне скорее эту бумагу[1141]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Оп. 1. — Ед. хр. 206.


125. Д. И. Достоевская — А. М. Достоевскому


С.-Петербург. 14 апреля 1877 г.[1142]

…Во вторник[1143] была отвратительная погода, ветер, хотя и не очень холодный, но пыль залепляла глаза, и мы, несмотря на это, поехали с Женей к Федору Михайловичу, там нас приняли очень радушно. Анна Григорьевна была очень любезна, обещала быть у Жени в скором времени. Федор Михайлович сказал нам новость, что Машенька Голеновская[1144] вышла замуж, свадьба ее была в прошлое воскресенье; говоря об этой свадьбе, Ф. М. был очень взволнован, что его, родного дядю, не пригласили на эту свадьбу; вышла она замуж за инженера Ставровского, своего родственника, и сейчас после свадьбы уехала с ним в Тифлис…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.III.10.32.


126. А. Н. Пешкова-Толиверова (Якоби) — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 15 мая 1877 г.

Я была у вас, чтобы сообщить вам, что я уплатила Тришину 100 рублей и проценты. Остальные 100 рублей я просила их отсрочить до августа, на что они охотно согласились. На расписке вашей и Федора Михайловича я своей рукой написала, что уплатила сто рублей и осталась должна еще сто[1146] <…> Будьте добры и любезны, дорогая Анна Григорьевна, попросите Федора Михайловича, чтобы он написал на клочке бумажки свое имя и фамилию, это факсимиле необходимо для его портрета, который отослан в Лейпциг[1147] <…> Федору Михайловичу жму от всего сердца руку…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.7.80.


127. М. А. Александров[1148] — В. Ф. Пуцыковичу[1149]


<С.-Петербург> 30 июня 1877 г.

…Цензор Скуратов не принимается цензуровать "Дневника писателя", не получив на то предписания от Комитета, а Комитет не дает этого предписания, заставляя печатать без предварительной цензуры, чего никак не желает Федор Михайлович из-за проволочки восьмидневного лежания выпуска в Комиссии. Прошлый раз цензор был по его просьбе; я полагаю, что теперь его дадут по вашей просьбе[1150]


Автограф // ГЛМ. — ОФ 5709.


128. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<Старая Русса> 1 сентября 1877 г.

Позвольте вас поблагодарить, многоуважаемый и добрый брат Николай Михайлович, за ваше милое письмо и за те известия, которые вы сообщаете[1151].

Завтра, в пятницу, 2 сентября мы выезжаем и приедем в Петербург или 4-го утром, или вечером. Поэтому желательно, чтобы ключи были к тому времени у дворника, как всегда, в запечатанном конверте. Поэтому, многоуважаемый Николай Михайлович, прошу вас, если ключи еще не доставлены, то доставьте их к 4-му числу, очень нас обяжете, а теперь до скорого свиданья…


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — C. CXIIIб9.


129. А. А. Достоевский — А. М. и Д. И. Достоевским


<С.-Петербург> 13 сентября 1877 г.

…В воскресенье[1152] я ходил обедать к Федору Михайловичу; отправился я туда часа в три и вернулся домой часов в девять. Все они приехали в Петербург только часом позже меня; провели все лето в деревне в Курской губернии и остались в восхищении от деревенской жизни. Федор Михайлович в конце июня приезжал в Петербург издавать "Дневник", а Анна Григорьевна ездила в это время в Киев, Харьков и Полтаву. Говорил я большею частию все с Анной Григорьевной, она сообщила мне, между прочим, что, к величайшему ее сожалению, они должны будут прекратить с будущего <года> издание "Дневника", так как срочная работа ужасно тяготит Федора Михайловича, и, кроме того, его сильно волнует, что многое из написанного цензура не пропускает. Анна Григорьевна думает открыть в будущем году книжный магазин и для этого хочет в этом году слушать бухгалтерские курсы. Говорили мы и о наследстве. Анна Григорьевна сообщила мне подробно, отчего было проиграно дело Николая Михайловича. Оказывается, что всему виной Корш. Будучи поверенным Николая Михайловича, он не явился на разбирательство дела в Судебную палату; Николай Михайлович тоже не явился. В том, что дело было проиграно в Сенате, виноват тоже он, Корш, так как не подал никаких поводов к кассации. (Может быть, я выражаюсь неправильно; одним словом, он не выставил ни одного факта, по которому видно бы было, что разбирательство дела в Палате велось неправильно.) Точно такую же повестку от Самарского-Быховца[1153], какую получили вы, получил и Федор Михайлович и так же, как и вы, не отвечал ничего. Теперь нужно предпринять следующее — это говорит Анна Григорьевна, и Федор Михайлович одобряет: до подания иска со стороны Александры Михайловны не делайте ничего; как только иск будет подан, соединиться вместе (т. е. вам и Федору Михайловичу) и пригласить Лохвицкого[1154], что будет стоить недорого, а как говорит Анна Григорьевна, то, может быть, и ничего, потому что она думает, что Лохвицкий не возьмет ничего с Федора Михайловича. А из этого уж и следует, что вам следует отказать Коршу и истребовать от него оставшиеся у него деньги, и не 250, а 425 рублей — столько получил Федор Михайлович, и, мне кажется, нет причины предполагать, чтобы вам осталось меньше[1155]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 27.


130. А. Н. Сниткин — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 1 октября 1877 г.

…Редактор журнала "Детское чтение" Виктор Петрович Острогорский[1156], зная, что мы с Федором Михайловичем в родстве, просил меня попросить Федора Михайловича, не будет ли он в состоянии уделить что-нибудь из его портфеля для напечатания в декабрьской книжке журнала. Это бы, сама знаешь, подняло бы журнал в глазах публики, и действительно полезное дело приняло бы широкий размер. В. П. Острогорский лично бы попросил Федора Михайловича, но ему хочется наперед знать, как бы он принял эту просьбу. Далее, очень бы хотелось редакции, если бы Федор Михайлович принял участие в редакционной комиссии на будущей неделе. Будут обсуждать вопросы о художественном чтении и музыкальном образовании. Будут: Римский-Корсаков[1157], Соловьев[1158], Брянский[1159] и др. Им бы очень желалось выслушать мнение такого высокого художника, как Федор Михайлович. Не предварив его, может быть приглашение прошло бы для него бесследно. Так что поговори с мужем и сообщи мне до понедельника письмом в Лар<инскую> гимназию, по 6-й линии, а я передам Острогорскому. Если Федор Михайлович согласится переговорить с ним, то напиши, когда его можно видеть. Вообще повлияй, это дело очень хорошее, и Острогорский — преданный делу человек[1160]


Автограф // ИРЛИ. — 30373. — С. CXIIIб5.


131. Д. И. Достоевская — А. М. Достоевскому


С.-Петербург. 23 октября 1877 г.

…Вчера мы сговорились с Сашей[1161] быть у Федора Михайловича, и я сегодня вышла из дому в половине двенадцатого часа утра, проехала по конной до Невского, прошла пешком до Литейной, в это же время заходила в Казанский собор, по Литейной проехала до Сашиной квартиры, там я отдохнула немножко, и потом мы отправились к Федору Михайловичу. От него я узнала, что он получил повестку, кажется из суда, о взыскании с него денег по куманинскому наследству, дело будет разбираться 11 ноября[1162]. Первый был вопрос Федора Михайловича: "Получили вы такую повестку, как я?" и стал мне ее читать; повестка эта общая ко всем наследникам, и ты в ней стоишь первый, потом Федор Михайлович, и так далее. Получил он эту повестку 18 октября и до сих пор еще ничего не предпринимал делать по этому делу. Но, как я заметила, что это его очень волнует. Анна Григорьевна хотела завтра написать письмо Лохвицкому[1163], который теперь в Москве; а мы с Сашей посоветовали послать ему еще и телеграмму, чтобы он ответил, возьмется ли за это дело. Саша хотел пойти к Федору Михайловичу дня через три, чтобы узнать о результате этого дела <…> Федор Михайлович, как видно, ничего в этом деле не понимает, говоря, что он не юрист, а боится, что оно будет проиграно, так же, как и Николай Михайловича, если не будет поверенного при разбирательстве этого дела. Он подозревает Шер[1164] в заговоре с Александрой Михайловной[1165]. Это его слова. Но будет об этом. Вышли мы с Сашей от Федора Михайловича в четыре часа…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.III.10.32.


132. А. А. Достоевский — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 23 октября 1877 г.

Сейчас вернулся, дорогой папа, от Федора Михайловича, куда мы ходили вместе с мамой. Мама, как мы условились с ней вчера, зашла за мной, и мы часа в три отправились вместе к дяде; посидели мы у него часа полтора, и так как мама не хотела оставаться обедать, то мы вышли от них часов в пять и пошли обедать в кухмистерскую <…> Не хотела остаться обедать у Федора Михайловича мама потому, что в этот день Женя не особенно хорошо себя чувствовала. У Федора Михайловича мы узнали следующее: Самарский-Быховец подал иск на всех наследников, т. е. на вас, Федора Михайловича старшего, Федора Михайловича младшего и Шер. Федор Михайлович уже получил повестку из окружного суда с приглашением явиться на 11 ноября. Я думаю, что и вы получили уж такую повестку. Федор Михайлович думает предпринять следующее: он напишет в Москву к Лохвицкому с предложением взяться за дело; если от него получится ответ отрицательный, то он обратится к кому-нибудь из здешних хороших адвокатов[1166]. Теперь дело вот в чем. Оставите ли вы своим адвокатом Корша или хотите присоединиться к Федору Михайловичу, чтобы действовать с ним заодно? Хорошо бы было, если бы вы ответили мне сейчас же, потому что я пойду к Федору Михайловичу дней через пять, чтобы узнать о результатах письма к Лохвицкому, и сообщу при этом о вашем решении. Хотя вы и писали, что согласны действовать заодно с Федором Михайловичем, но все-таки нужно знать ваше окончательное решение[1167]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 27.


133. А. Г. Достоевская — А. А. Достоевскому


<С.-Петербург> 4 ноября 1877 г.

…Два дня тому назад мы получили письмо от Лохвицкого, я прилагаю при сем точную с него копию[1168]. Как видите, он с удовольствием берется защищать нас, но боится, что не попадет к назначенному сроку (к 11 ноябрю) в Петербург. Он просит разузнать, будет ли разбираться дело по существу 11 ноября или будет назначено заседание на другое число. Я ездила в суд, в совет присяжных поверенных, и узнала там наверно, что 11-го дело разбираться не будет. Со своей стороны Федор Михайлович: старший спрашивал совета у присяжного поверенного Гаевского (тоже знаменитость)[1169], и тот подтвердил ему, что 11-го разбирательства дела не будет и что в этот день только назначат день заседания и ни в каком случае раньше недели. Таким образом, мы полагаем, что заседание будет после 20-го и что Лохвицкий будет нас защищать <…>

Я хотела известить вас о письме Лохвицкого тотчас, как мы получили его, но решила отложить, пока мы не спросили мнения у присяжных поверенных.


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 57.


134. А. А. Достоевский — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 14 ноября 1877 г.

…В пятницу я заходил в окружной суд, где мы сговорились встретиться с Анной Григорьевной. Разбирательства дела, конечно, не было. Как вы и писали, стороны приглашались только в канцелярию для предварительных совещаний; но, кроме нас с Анной Григорьевной, никого не было; в суде нам сообщили, что ответчики имеют право просить о назначении дня для разбирательства дела только в этот день, т. е. в пятницу до трех часов дня; так как Федор Михайлович сначала не приехал, то Анна Григорьевна тотчас отправилась за ним и потом вместе они опять поехали в окружной суд; о результатах этого посещения Анна Григорьевна уведомила меня на следующий день письмом: в суде они говорили с товарищем председателя и когда просили, чтобы дело было назначено после 20 ноября, то он им ответил, что разбирательство будет не так скоро; дело в том, что один из Ставровских живет за границей, и о вызове его будут печататься в "Сенатских ведомостях" три раза объявления, а если через шесть месяцев он не приедет, то дело будет разбираться без него. Почти вероятно, как говорят Федор Михайлович и Анна Григорьевна, он не приедет раньше шести месяцев; если бы он был истцом — он поторопился бы приехать, а так как он в этом деле является ответчиком, то он если и узнает каким-нибудь образом о вызове в суд, то будет откладывать свой приезд или наем адвоката до последней возможности. Таким образом, как говорит и товарищ, председателя, дело будет разбираться не раньше как через семь месяцев.

Вчера мы собирались с мамой к Федору Михайловичу, но не отправились, потому что Анна Григорьевна написала нам, что в воскресенье утром они будут в концерте[1170].


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 27.


135. Д. И. Достоевская — А. М. Достоевскому


С.-Петербург. 14 ноября 1877 г.

…<Вчера вечером> пришел Саша и предложил мне, не пойду ли я с ним завтра, т. е. в воскресенье, к Федору Михайловичу, чтобы вместе поговорить с ним о том, чтобы Лохвицкий взялся защищать твое дело; при этом Саша сказал: "Отчего бы папе самому не написать Федору Михайловичу?.." Я сказала Саше, чтобы он вел переговоры по этому делу без меня; но потом подумала и сказала, что приду к нему завтра на квартиру и там решу, пойду ли я с ним или нет? В воскресенье я пораньше собралась и вышла из дому еще до завтрака и пришла к Саше около двух часов (а мы с ним условились, чтобы он меня ждал только до трех часов). Саша очень любезно меня принял; угостил отличным кофе и сообщил, что к Федору Михайловичу идти не нужно: Анна Григорьевна предупредила его запиской, содержание которой Саша, вероятно, тебе сообщил[1171]. Я, разумеется, осталась довольна, что мне не нужно объясняться по этому делу с Федором Михайловичем <…>

Сейчас была Анна Григорьевна, я ей сказала о твоем желании, т. е. об Лохвицком, она сказала, что Федор Михайлович непременно ему скажет об этом. Приглашала меня обедать в следующее воскресенье, но я не обещала ей наверное, может быть, в этот день будут крестины[1172]


Автограф // ЛБ. — Ф.93.III.10.32.


136. Д. Л. Мордовцев[1173] — В. Д. Александровой


С.-Петербург. 21 декабря 1877 г.

…13 декабря был второй литературный обед (сначала была повестка, что собираться в клубе, который позволили открыть, но потом, по неустройству еще в клубе, опять собрались у Палкина)[1174]. На этом обеде, между прочим, были: Стасюлевич, Спасович, Плещеев, Курочкин, Полетика, Бутлеров, Гайдебуров, Достоевский, проф. Андреевский, Вейнберг, Микешин, Полонский-поэт, Скабичевский, Чубинский, Максимов, Каразин и т. д., и т. д.[1175] После обеда был выбор обеденного комитета, закрытою баллотировкою. Смешной эпизод: нужно было выбрать шесть членов, и надо было шесть имен написать на карточке. Сижу и пишу, кого выбрать — Стасюлевич, Спасович, Менделеев, Бутлеров — ну и думаю, кого бы еще вписать? Вдруг подбегает ко мне молодой блондин и шепчет: "Пишите Мордовцева". — "Да я сам Мордовцев", — отвечаю ему; сконфузился, смеется. Оказалось, что это Станюкович, который не знал меня в лицо. Стали считать шары: больше всех голосов оказалось в пользу прошлогодних членов комитета (бюро) — Стасюлевича, Спасовича, Бутлерова, Менделеева, Гайдебурова и Боборыкина. Когда считали шары, то мое имя часто слышалось, но потом объявили, что я потому не попал в число членов комитета, что Боборыкин превысил меня несколькими голосами. Да мне и некогда было бы исполнять эту обязанность. Еще эпизод во время счета голосов: развертывают бумажку с именами кандидатов и читают:

Стасюлевич, Плещеев, Спасович

И Полонский Иаков Петрович,

Достоевский и Бутлеров — вот комитет,

Идеальней которого нет!

Хохот. Это Вейнберг состряпал тут же. После обеда Микешин (известный памятникосочинитель Николая, Екатерины и пр.), Чуйко и Станюкович (сконфузившийся-то) ловят меня, увлекают в сторону и подъезжают с тем, чтобы я открыл у них в "Пчеле"[1176] (с рисунками) ряд бесед, подобных м-ру Плюмпудингу, который производит эффект. Ну, нечего делать — обещал им давать славянские беседы от имени не Плюмпудинга[1177], а брата-славянина…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 320. — Оп. 2. — Ед. хр. 1.


137. А. А. Достоевский — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 20 февраля 1878 г.

…В пятницу, возвратившись домой с лекций, застал письмо от Анны Григорьевны Достоевской, в котором она приглашает меня прийти к ним обедать. К обеду пришли также Рыкачевы с Варей, потом Николай Михайлович, Федор Михайлович младший, родственник Анны Григорьевны Сниткин[1178] с женой и, наконец, пасынок Федора Михайловича, фамилии коего не знаю[1179]. Причина такого званого обеда — именины Федора Михайловича. Обед был очень хорош — было даже шампанское. После обеда мы все отправились по домам…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 28.


138. А. Н. Сниткин — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 11 апреля 1878 г.

Не нахожу слов благодарить тебя за оказанное одолжение. Еще более благодарен Федору Михайловичу[1180]. Вчера я был у Тришина, и сверх всяких ожиданий устроилось дело без всяких солдатских рассуждений. Напротив, все точно уже было сделано и распоряжено, и Тришин оказался очень приятным человеком. Я ему заплатил 5 рублей 40, т. е. за три месяца…


Автограф // ИРЛИ. — 30373. — С. CXIIIб5.


139. В. И. Прибыткова[1181] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> Лесной корпус, 8 мая <1878 г.>

…Ливчаку я написала, как советовал Федор Михайлович, спрашиваю его о согласии действовать одной[1182]; в четверг жду ответа, по получении которого через два дня уеду в Москву[1183]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.П.7.121.

Дата уточняется по упоминанию в опускаемой части письма о предстоящем издании (с будущего года) журнала "Русская речь".


140. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<Старая Русса. 17 июля 1878 г.>

…Я очень сердита на вас за то, что вы не подаете о себе вести, а вы сами знаете, что мы интересуемся всем, что до вас относится. Мы, слава богу, здоровы, за исключением меня; я слабею все более и более и не думаю, что могу поправиться здесь. Лето это самое тоскливое, какое я когда-либо проводила: все вспоминаешь бедного милого Лешу, и так жалко, больно, что его уже нет. Я жду — не дождусь осени; авось при моей всегдашней беготне я не буду так чувствовать нашу потерю. Федор Михайлович ездил в Москву и в Оптину Пустынь, проездил две недели и вернулся очень оживленный[1184]. Теперь он засядет за работу и проработает до глубокой осени. У него теперь Федор Михайлович[1185], и сегодня его концерт, который, вероятно, удастся. К нашей досаде, здесь очень дурная погода и почти каждый день дождь. Это заставляет сидеть дома и ужасно расстраивает нервы. У нас была жена моего брата[1186] и оставила здесь своего сына, мальчика лет пяти, лечиться ваннами. Они ему очень помогли, и мальчик поздоровел. Не знаю, когда мы вернемся в город, сколько придется вынести суетни при приезде в город и найме квартиры, страшно подумать! <…>

Мама и дети велели передать поклон; Федор Михайлович сам будет писать вам <…>

18 июля 1878 г.

С Федором Михайловичем в эту ночь был сильный припадок, и он не в состоянии писать вам. Он поручил мне передать вам, что у Федора Михайловича младшего находятся для вас десять рублей. Федор Михайлович жалеет, что не может прислать больше. Не будете ли вы как-нибудь в городе и не зайдете ли в суд узнать о нашем деле? Очень бы обязали <…>

Концерт имел значительный успех.


Автограф // ИРЛИ. — 20413. — C. CXIIIб9.


141. В. М. Карепина — А. Г. Достоевской


<Москва> 5 августа <1878 г.>

…Милая сестра Анна Григорьевна, обращаюсь и к вам с моею покорнейшею просьбою: попросите брата Федора Михайловича написать кому он сочтет лучше и попросить о покровительстве. Не смею очень надоедать вам, но вы можете судить, какое большое одолжение вы сделали бы для меня, если б напомнили брату о моей просьбе[1187]


Автограф // ИРЛИ. — 29736. — С. CXIб6.


142. В. Д. Шер — Н. М. Достоевскому


Москва. 14 октября 1878 г.

…Получил я письмо от вашего брата Федора Михайловича, в котором он изъявляет согласие на продажу семидесяти десятин[1188], но, во-первых, клочок этот не обмерен, и нет на него плана; может быть, в нем будет больше, может быть меньше; во-вторых, не имея доверенностей от всех вас, Достоевских, я не могу взять задатка; поверенного своего ни племянники ваши, ни Федор Михайлович присылать не хотят. Если вы желаете, чтоб эта продажа состоялась, чего очень желают мамаша и Ставровские, то, пожалуйста, сообщите всем вашим, что необходимо им прислать их поверенного, или же выслать мне доверенность. Очень жаль, если продажа эта не состоится, мы замучаем покупателей нашим несогласием <…> Непременно нужно, чтобы Федор Михайлович дал доверенность <…> Будьте так добры, сообщите мне адрес вашего брата Федора Михайловича и Полякова Бориса Борисовича…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 312. — Ед. хр. 218.


143. А. Н. Сниткин — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 15 октября <1878 г.>

Добрейшая Анна Григорьевна, сегодня получил твое письмо, в котором ты меня упрекаешь в бесчестном поступке в отношении тебя по неуплате долгу Тришину[1189]. Конечно, с первого разу нет ему и извинения, но разбери строго, и тогда ты не будешь так неумолима ко мне. Во-первых, часто, как ты сама знаешь, самый честнейший человек делает бесчестный поступок от безвыходного положения. Он бы и рад быть образцом честности, да трудно перенести голод и всяческие лишения своей семьи <…> Когда я был последний раз у Тришина и отдавал ему двадцать рублей, он выражал готовность и отсрочить при условии платежа процентов <…> Перед отъездом я послал ему сказать, что Анна Григорьевна заплатит ему, по приезде, рассчитывая, что я тебе вышлю к этому времени, но не удалось <…> Ты, намекая мне на требования чести, сама хочешь сделать поступок неблагородный в отношении ничем не повинной моей жены. Она даже и не знает про Тришина <…>, а ты хочешь в день отъезда на всю дорогу дать мучений, приехав с нею объясняться по поводу этого дела. Но что тебе это поможет, — кроме того, что даст мне новые муки, которые не заплатят тебе долга? Вместе с твоим письмом получил от нее, где она пишет, что "еду прощаться с Нюшей и Федором Михайловичем". Хороша она поедет от вас?..


Автограф // ИРЛИ. — 30373. — С. CXIIIб5.


144. А. Г. Достоевская — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург. 16 ноября 1878 г.>

…Вы, вероятно, уже знаете из письма Евгении Андреевны, что заседание по нашему делу назначено 23 сего ноября. К нашему большому горю, Лохвицкий не может вести нашего дела, так как исключен из состава присяжных поверенных. Сегодня Федор Михайлович был у другой здешней, знаменитости, Гаевского, юрисконсульта Государственного банка. Хоть Гаевский и очень хорош с Федором Михайловичем, но не взялся вести дело, так как кончает свою карьеру. Он рекомендовал Федору Михайловичу очень добросовестного адвоката Вильгельма Осиповича Люстига[1190] и, кроме того, обещал вместе с Люстигом просмотреть наше дело и дать нужные советы. Завтра Федор Михайлович увидится с Люстигом, и решится вопрос, будет ли он вести дело. Так как нужна от вас доверенность, то в случае благоприятного ответа от Люстига, мы будем вам телеграфировать, прося вас выслать доверенность на имя присяжного поверенного Вильгельма Осиповича Люстига <…>

Федор Михайлович просит передать вам и многоуважаемой Доменике Ивановне его уважение. Федор Михайлович недавно вернулся из Москвы и не совсем хорошо себя чувствует, а потому и поручил мне написать вам).

Веселовского[1191] мы решили не брать, по причинам, о которых трудно в письме рассказывать…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 56.


145. Н. Н. Страхов — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 16 ноября 1878 г.

…Случилось что-то необыкновенное. Мой начальник Иван Давидович Делянов[1192] позвал меня сегодня. Поэтому позвольте мне обедать у вас завтра, в пятницу, если это возможно. Вчера я надеялся видеть Федора Михайловича у Мещерского и ждал его там до одиннадцати часов. Потом, вообразивши, что, может быть, его увлекли Штакеншнейдеры, я поехал к ним и очень их удивил, — словом, я там накушался, как только возможно. Усердно прошу вас извинить меня, что не известил вас раньше, теперь пишу к вам, потому что вы, верно, уж встали, а Федор Михайлович — еще нет[1193]


Автограф // ИРЛИ. — 30283. — С. CXIIб6.


146. А. Г. Достоевская — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 19 ноября 1878 г.

…Сейчас я вернулась от Люстиха и по совету мужа пишу вам. Люстих. как вы знаете из вчерашней телеграммы[1194], взялся вести дело и просил, чтоб вы выслали ему доверенность. Но, рассмотрев дело, он пришел к убеждению, что мы проиграем наверно <…> Люстих советует нам покориться и согласиться уплатить Александре Михайловне 1157 рублей <…> Мы, т. е. муж и я, еще не решили окончательно, помириться или нет, но считаем долгом представить вам это обстоятельство на вид, чтобы после не было каких недоразумений <…> Ужасно нас волнует это проклятое дело <…> Советовать вам что-либо в этом деле мы ничего не можем, потому что сами еще не решили, как мы поступим; но уведомить вас, во всяком случае, Федор Михайлович счел необходимым…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 56.


147. И. Ф. Золотарев[1195] — А. Н. Майкову


<С.-Петербург> 19 ноября <1878 г.>

…Совет нашего Славянского общества дает послезавтра, во вторник, в ресторане Демута скромный и недорогой обед приехавшему сюда министру народного просвещения в Сербии Васильевичу, которого и Москва чествовала трапезою как патриота, преданного нам и искренне любящего Россию[1196]. Мне поручено убедительнейше просить вас, а через вас и Ф. М. Достоевского[1197] принять участие в этом обеде. Будет до тридцати человек. Хотим быть во фраках. Обед в шесть часов. Не откажите…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.6.44.


148. А. Г. Достоевская — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 30 ноября 1878 г.

Позвольте вас поздравить, многоуважаемый брат Андрей Михайлович, с днем вашего ангела и от души пожелать вам здоровья, счастья и всякого благополучия. Федор Михайлович просит передать вам его поздравления и пожелания всего лучшего. Простите меня, что я замедлила сообщить о результате заседания. Я была в суде, и дело, по просьбе Люстиха, было отложено на неопределенное время в виду того обстоятельства, что Люстиху не была представлена вовремя копия с решения Сената по делу Николая Михайловича. На суде был приехавший из Москвы собственно на это заседание поверенный госпожи Шер, присяжный поверенный Попов. Он настаивал, чтоб дело было выслушано, но суд все-таки отложил заседание. До заседания Люстих долго разговаривал с Поповым, и тут вдруг выяснилось одно странное обстоятельство, а именно: Попов утверждает, что госпожа Шер хочет отказаться от наследства, так как оно будто бы слишком малоценно, и хочет предоставить его наследникам по завещанию, то есть чтобы каждый наследник по завещанию вступил в общее владение. Может случиться такая вещь, что Федор Михайлович не будет иметь никаких прав на это имение, так как он наследник по закону, а не по завещанию. Каким же образом Федор Михайлович может заключить перемирие с Александрой Михайловной? Он обяжется выплатить ей в определенный срок 1157 рублей, а сам будет лишен своей части в наследстве. Нам в таком случае будет выгоднее вовсе отказаться от наследства, чтоб не пришлось приплачивать из своих собственных денег. Вообще мы теперь находимся в самом неопределенном положении. Мы решили дождаться вашего приезда в Петербург для того, чтоб, собравшись вместе, решить, как нам теперь поступить[1198]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 56.


149. В. Д. Шер — А. Г. Достоевской


Москва. 3 декабря 1878 г.

Спешу вас уведомить, что мои доверители согласны на раздел и даже предлагают приступить к разделу по планам специального размежевания. Потрудитесь согласить всех ваших, Николая Михайловича и племянников <…> Продажа Шейной, кажется, не состоится вследствие вашего несогласия; пока я вел с вами переговоры, купец, который желал купить, уже передумал, предлагает теперь другие условия, на которые я не могу согласиться. Так как я получил от Феодора Михайловича письменное согласие на продажу[1199], то я пригласил землемера. План сделан, затрачены на него деньги, а продажа не состоялась. Хлопоты мои пропали даром. Чем платить теперь недоимки?…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Ед. хр. 218.


150. А. А. Достоевский — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 9 декабря 1878 г.

…В среду[1200] был у Федора Михайловича. У них обедал и просидел часов до восьми. Федор Михайлович теперь сильно занят своим романом, который появится в январской книжке "Русского вестника". Роман носит название "Братья Карамазовы". Анна Григорьевна с нетерпением ждет вашего приезда, чтобы, как она говорит, всем Достоевским на чем-нибудь остановиться относительно дела…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 28.


151. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 29 декабря 1878 г.

Приезжайте к нам завтра, 30 декабря, в субботу, в два часа непременно. Не захватите ли с собою книжку за октябрь "Отечественных записок", столь часто забываемую[1201]?..


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. CXIIIб9. Почтовая открытка.


152. А. М. Достоевский — Л. Н. Трефолеву[1202]


С.-Петербург. 1 января 1879 г.

…Изредка, но, впрочем, не изредка, а довольно часто, я бываю у брата Федора Михайловича, который, впрочем, теперь сильно занят печатанием в "Русском вестнике" своего нового романа ("Братья Карамазовы"). Сегодня у него семейный обед, и вся моя семья из четырех отдельных домов будет у него обедать как у старшего в роде Достоевских, кроме, впрочем, Вари[1203], которая, увы, и до сих пор еще в ожидании прибавления семейства[1204]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 507. — Оп. 1. — Ед. хр. 159.


153. Вс. С. Соловьев — К. Н. Леонтьеву[1205]


Царское Село. 6 января 1879 г.

…С вашим мнением о романе Маркевича я не совсем согласен, — несмотря на некоторые его достоинства, в общем он мне кажется изрядно скучным[1206], и, право, я прочел с большим интересом "Скрежет зубовный" Авсеенки[1207]. Но и то и другое — не бог весть что: совсем у нас мало истинных талантов. Вот теперь жду не дождусь нового романа Достоевского — он в последние годы страдает художественной лихорадкой и пишет так: удачная вещь, потом неудачная, потом опять удачная. Теперь очередь за удачным романом — авось так оно и будет. Когда же вы подарите нам что-нибудь из русской жизни? — ведь хоть и Козельск, хоть и Оптина Пустынь — но все же и там русским духом пахнет, даже, конечно, гораздо больше, чем в нашем Петербурге. Вот Достоевский так нарочно ездил в Оптину Пустынь прошлым летом для первых глав своего романа…


Автограф // ГЛМ. — ОФ. 5040.3.


154. Е. А. Штакеншнейдер — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 16 января 1879 г.

…Напишите два словечка о здоровье Федора Михайловича и о том, дошли ли корректуры до места своего назначения[1208]. Посылаю книги, которые Федор Михайлович желал, и прошу, если можно, возвратить мне Золя "Assomoir", он лежит у Федора Михайловича на письменном столе[1209]. И еще, если бы возможность была дать мне "Русскую речь"[1210], то очень бы одолжили…


Автограф // ИРЛИ. — 30335. — C. CXIIб9.


155. Е. А. Штакеншнейдер — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 29 января 1879 г.

…А как вы с Федором Михайловичем меня вчера разогорчили, никогда не забуду. Мама тоже ахнула о потерянном, когда я ей рассказала, в чем дело, и говорит: "Разве смели его просить?" Видите, что не все так умны и храбры, как ваши учителя, которые будут ставить (от чего боже упаси) единицы вашим детям, и как критики, которых Федор Михайлович велит уважать[1211].

Еще забыла, все из-за того же, спросить у вас "Revue des Deux Mondes", если она больше не нужна Федору Михайловичу[1212]. Фельетон Загуляева посылаю[1213].


Автограф // ИРЛИ. — 30335. — С. CXIIб9.


156. И. И. Румянцев — А. Г. Достоевской


Старая Русса. 31 января <1879 г.>

…Очень дурные вести привозит к нам об вас Ал. Ал. Рудин[1214]. Говорил, что Федор Михайлович плохо поправляется и у вас глаз болит. Ужели вся зима для вас будет такая неприятная? Сохрани вас господь! Особенно жаль, что болезнь, часто повторяющаяся, отнимает у Федора Михайловича много времени и мы не увидим ныне его "Дневника". Постарайтесь устроить, чтобы наступающее лето принесло вам больше пользы <…>

На ваше доброе участие ко мне могу отозваться теперь с одной довольно подходящей стороны <…> Но, добрая Анна Григорьевна, не тревожьте и Федора Михайловича с этим смыслом, а так, когда придется кстати, а не придется — то оставьте без внимания. — Я уповаю больше на милости от бога…


Автограф // ИРЛИ. — 30241. — С. CXIIб5.


157. Н. А. Соловьев-Несмелов[1215] — И. З. Сурикову


<С.-Петербург> 23 февраля 1879 г.

Вчера <…> прошел я к А. Н. Якоби[1216]. Там узнал, что 9 марта будет литературный вечер в пользу Литературного фонда, где будут читать И. С. Тургенев, И. А. Гончаров, Ф. М. Достоевский, М. Е. Щедрин, Я. П. Полонский, А. Н. Плещеев и еще кто-то[1217]… Просил достать и мне билет в один рубль — к А. Н. Плещееву уже было поздно тащиться ради разыскивания билета. Да и на душе было очень скверно, тем более, что здесь пришлось услышать о разных пошлостях людей, именующих себя литераторами молодых побегов, — пишущих стишки и т. п. Погрустили мы с А. Н. об измельчании и фатстве людей, играющих печатным словом, и я уехал домой…


Автограф // ЛБ. — Ф. 295.5336.29.


158. К. Н. Леонтьев — Вс. С. Соловьеву


Оптина Пустынь. 1 марта 1879 г.

…Право, хорошо бы нам с вами затем побеседовать о многом, сидя на широких пнях в здешнем бору. Вы, мне кажется, немножко меньше стали бы нападать на монахов и попов. Верьте человеку, который родился в 31 году, а в детство, как вы видите, еще не впал, что для нас, русских, это самый существенный вопрос. Православие — это нервная система нашего славянского организма, а как хранить и лелеять художеством красоту и государственную силу этого организма, если мы нашим либеральным, общеевропейским отчуждением будем ослаблять постепенно эту нервную жизнь, эти органически духовные токи?

Достоевский, ваш любимец, понял это[1218]


Автограф // ЦГИАЛ. — Ф. 1120. — Оп. 1. — Ед. хр. 98.


159. Ю. Д. Засецкая[1219]— А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. 13 марта 1879 г.>

Премного благодарю, уважаемая Анна Григорьевна, сожалею только, что вы прислали один билет, а не два[1220]. При сем прилагаю четыре рубля и первую часть "Русского вестника"[1221].

Надеюсь, что вы скоро поправитесь, при такой погоде трудно быть здоровой. Каково, что выстрелили вчера на Дрентеля два раза, разбили окна его кареты, но, слава богу, он остался невредим. Убийца скрылся, как всегда[1222].

Мой душевный поклон Феодору Михайловичу. Не знаю, в котором часу чтение!..


Автограф // ИРЛИ. — 30080. — C. CXIб19.


160. Н. А. Соловьев-Несмелов — И. З. Сурикову


<С.-Петербург> 13 марта 1879 г.

…Бывшие у меня рассказывали, с какими овациями встретили 9 марта на чтении литературном Тургенева, хотели было после чтения носить его на руках, но он, узнав об этом, боковыми дверями скрылся из собрания. Много сравнительно с другими рукоплескали затем Ф. М. Достоевскому, читавшему, говорят, прекрасно отрывок целостный еще не печатный из своего нового романа "Братья Карамазовы"[1223]. С Ф. М. Достоевским, как мне вчера бывший у меня часов в десять вечера один из сотрудников газеты "С.-Петербургские ведомости" говорил, третьего дня случилась оказия, в которой чуть было трагически не погиб наш крупный романист. Дело было так: Ф. М. Достоевский отправился на Петербургскую сторону — это за Невой, где знаменитый домик Петра и где живет теперь по преимуществу петербургская беднота — непроходная; был ли он там у кого в гостях или собирал, как я выражаюсь, жанры для своих литературных эскизов, — пока неизвестно, только он возвращался оттуда поздним вечером, как на него напали проходимцы с целию ограбления и принялись было бить его, и только благодаря какому-то случайно будто бы проезжавшему он спасся. Человек он физически тщедушный, больной и нервный — так что при подобной катастрофе мог потерять жизнь. Будто бы слег от этой оказии[1224].

В пятницу 16 марта предполагается второе литературное чтение с Тургеневым, но без Достоевского и Щедрина, — не знаю, попаду ли и на это, хотя вчера и послал деньги на билет, — достанут ли только[1225]?..


Автограф // ЛБ. — Ф. 295.5366.2.9.


161. Из дневника А. А. Киреева[1226]


С.-Петербург. 18 <марта 1879 г.>

На днях на большом обеде, данном Тургеневу представителями литературы, он произнес тост за те идеалы, которым сочувствует молодое поколение; Достоевский к нему обратился с вопросом: "Что это за идеалы?" Присутствовавшие не дали Тургеневу ответить: "Мы знаем, мы понимаем…" Потом Тургенев сказал Достоевскому, что дело шло о конституции[1227]…!!


Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.


162. Н. А. Соловьев-Несмелов — И. З. Сурикову


<С.-Петербург> 21 марта 1879 г.

…В пятницу, 16 марта, был на втором литературном чтении в пользу Литературного фонда. Зал был полон и сидящими и стоящими; но не в этом, как мне казалось, особенность этого вечера-чтения. Чтения бывали и в прежние годы, и на тех публики бывало много. Публика последних чтений, как это проявилось в ее неудержимых аплодисментах, в поднесении венков и букетов, представила из себя редкое единство чисто русского теплого чувства, доходящего до энтузиазма высокого уважения к своим беллетристическим талантам, каковы И. С. Тургенев и Ф. М. Достоевский. Овации, венки, букеты и продолжительные рукоплескания, вызовы, взгляды, полные восторга, от появления на помосте самых физиономий, — все это обращено было на этих двух представителей русского романа, русского литературного художества.

Простота, мягкость движений, доброта, убеленная сединой, доходящей до снежного блеска, голова автора высокопоэтических "Записок охотника" как бы разом своим появлением во весь стройный, хотя несколько сутуловатый рост на помосте на всю публику навеяли русский дух, русскую жизнь, от которой volens-nolens оторвалась столица в своих суетах, гадливостях, поеданиях друг друга, дня и часа. И вот художественный представитель во всей своей чистоте и силе и как человек обаятельно оживил публику, — она заколыхалась и ожила не громом только рукоплесканий, но и того чуткого понимания того, что может сделать крупного сила истинного таланта, дышащего простотой от своих внешних манер до его созданий включительно <…>

Первым во втором отделении этого вечера вышел другой художник, другая сила русской беллетристики — автор "Бедных людей", "Записок из Мертвого дома" — автор "Униженных", тонкий аналитик человеческого духа. Это другой тип и человека и писателя, потрясающего душу своих читателей и слушателей.

Он до крайности нервен, как нервны его герои. Природа и обстановка в его произведениях почти отсутствуют, — они ему как будто не нужны, ему нужен один человек с его страстями, болезнями духа, — в манерах и движениях и его самого виден человек, уходящий вглубь себя. И вот нервы и его и публики от начала самого чтения, вполне законченного, целостного эпизода "По секрету!…" (главы из нового романа — "Братья Карамазовы") постепенно натягиваются, голос чтеца-создателя идет, так вот и кажется, вместе со всей болезненной силой из самых сокровенных тайников его души наружу. Исповедь старшего брата — офицера Мити со всей ширью его опять-таки русско-офицерской натуры, с пеленок запущенной, оскорбляемой, унижаемой от колыбели, исповедь эта изливается за коньячком младшему брату Алексею — этой целостной, чистой, нетронутой "насекомыми сладострастия" натуре — в какой-то мрачной, развалившейся беседке, о которой упоминается вскользь только как о пункте места отправления исповеди стихийного, униженного жизнью, людьми и собой человека, который все-таки имел единственную хорошую минуту просветления благодаря девушке. Это было, когда он, Дмитрий Карамазов, величающий сам себя подлецом и насекомым, весь пламенел и прососался подлостью и для подлости — и вдруг он неожиданно сам для себя в один момент вырос в чистого человека и настолько нравственно рослого, насколько до той минуты он был до болезненности низок, мал и гадок.

И ко всему тому он как будто стыдится даже заявлять об этом, боясь впасть в рисовку и тем, так сказать, умалить это величие своей человеческой натуры, — а потому и заканчивает свою исповедь, полную тонкого анализа и драматизма:

"Об этом, брат Алексей, я никому, никому и никогда не говорил и не скажу, — сказал только тебе да брату Ивану!.."

Зал покрылся дружными неумолкаемыми аплодисментами, какими и встречен был при выходе на помост Ф. М. Раз двенадцать вызывали его, и одна из студенток поднесла ему громадный букет, уверченный полотенцем с вышивками в русском вкусе. Ф. М. взял букет как-то нервно, не глядя, разом, и сунул куда-то за занавес, как будто бы прогнал мешающий ему предмет или отстранил от себя что-либо мешающее ему наблюдать, анализировать, работать. И тут, конечно, сказалась своеобразная нервная натура. Читал он лучше всех, читал прекрасно, сердечно, читал от души <…>

Я. П. Полонский во втором отделении читал своего "Казимира Великого" крайне плохо, напыщенно, манерно <…> В заключение И. С. Тургенев читал два явления из своей пьесы "Провинциалка" с М. Г. Савиной. Голос в этот вечер у И. С. был хриплый, ослабший (в чем он даже извинялся перед публикой) <…>

В заключение вызвали вместе И. С. Тургенева и Ф. М. Достоевского, и они на эстраде крепко пожали друг другу руки. Вечером этим я был очень доволен — и субъективно и объективно: думалось, все-таки есть капли единства человеческого и у пишущего мира и у публики с оным[1228]


Автограф // ЛБ. — Ф. 295.5366.2.9.


163. X. Д. Алчевская — А. Г. Достоевской


<Харьков. Март 1879 г.>

…Искренно благодарю вас за то, что вспомнили о моей просьбе и прислали мне желанную карточку. Я не подошла к вам по окончании вечера, чувствуя себя больною под давящей силой впечатления, которое произвел на меня "Рассказ по секрету" (бесспорно, самое художественное и совершенное из всего прочитанного в тот вечер). Мне не хотелось в ту минуту ни говорить, ни хвалить, настолько то, что я чувствовала, было выше всего этого. Я недоумевала, откуда этот громкий, сильный голос, эта безграничная энергия, потрясающая нервы слушателя; неужели этот бледный, болезненный, слабый человек, которого я видела вчера, и неужели сила духа может творить подобные чудеса?[1229]

Итак, еще раз благодарю вас за память; но вот что случилось: вы прислали мне такую превосходную карточку, так живо напоминающую мне творца "Рассказа по секрету", что я не в силах расстаться с нею и не нахожу в себе довольно великодушия, чтобы отправить ее моей знакомой. У меня была карточка Федора Михайловича, но такая плохая, что невозможно сравнивать с этою; поэтому я и придумала устроить вот что: просить вас прислать мне еще одну такую карточку, если возможно, с надписью Федора Михайловича, тогда я полученную отправлю моей знакомой; если же почему-нибудь вам нельзя прислать мне вторую, то я оставлю у себя первую, а худшую, имеющуюся у меня, отошлю моей знакомой <…>

Федору Михайловичу прошу передать мое величайшее уважение <…>

Новый роман Федора Михайловича[1230] читается у нас с величайшим интересом — не успеваю удовлетворять просьбам моих знакомых — выдать "Русский вестник" из моей библиотеки[1231]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Оп. 1. — Ед. хр. 166.

Приблизительная дата устанавливается по содержанию.


164. А. И. Толстая[1232] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 13 апреля 1879 г.

…Посылаю вам "Русский вестник", за одолжение которого приношу вам сердечную благодарность. Извините, что долго задержала его. Вы сами знаете, что произведения Федора Михайловича нельзя читать скоро, тут что ни страница, то мысль, над которой задумаешься, да и долго, долго думаешь, да и чего-то не передумаешь. Передумаешь и о том, о чем прежде не доводилось еще думать[1233].

Благодарю вас, моя дорогая, милая, многоуважаемая Анна Григорьевна. Да благословит бог ваш путь и наше знакомство. Мой дружеский привет и признательность Федору Михайловичу…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.51.


165. П. Д. Голохвастов[1234] — Н. Н. Страхову


14 апреля 1879 г.

…Очень бы любопытно мне знать, о какой вашей книге говорите вы в письме; коль не прочтете чего-нибудь из нее, — по крайней мере, надеюсь, расскажете[1235] <…> Вы, перечисляя жемчужины, не упоминаете о романе Ф. М. Достоевского[1236]; я, чтобы прочесть его, жду конца. Дай же бог успеха Л. Н. Толстому; это, стало, о декабристах?[1237]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.17068.


166. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<Старая Русса> 25 апреля 1879 г.

Простите меня, многоуважаемый Николай Михайлович, что я до сих пор вам не написала, все не могли устроиться, и времени не было. Мы уехали не 15-го, а 17 апреля, так как 16 апреля Федор Михайлович был на обеде у великого князя Сергия Александровича[1238]. Я вас попрошу сходить через недели полторы или две к нашим жильцам[1239] <…> Кладовая заперта на два замка, один с ключом, а другой — с секретом без ключа. Он бронзовый, и, чтоб его открыть, надо составить слово "Тула" <…> Постарайтесь увидать, не очень ли они испортили мебель, главное шкафы, и висят ли у них стенные часы, картина и образ в Федора Михайловича комнате. Когда у них побываете, отпишите мне. Если вам удастся побывать в кладовой, то попросите у самой Кранихфельд Федора Михайловича зимние калоши и еще что-нибудь, чтоб спрятать в кладовую <…>

Мы, слава богу, здоровы. Федор Михайлович работает. Погода здесь отличная. Детки вам кланяются, равно и Федор Михайлович…


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. CXIIIб9.


167. А. П. Сазанович — А. Г. Достоевской


Москва. 7 мая 1879 г.

…Сестры Бестужева прислали мне вчера три письма своего брата М. А. Бестужева[1241]. Я хотела переслать их Феодору Михайловичу, но если вы выехали из Петербурга, то они потеряются, а мне будет совестно вторично беспокоить маленьких, древних-предревних старушек Бестужевых. Они высохли, как щепки, и никуда не выходят. Я была у них в первый раз, они производят чрезвычайно-приятное впечатление, такие добродушные, такие выхоленные, так тщательно причесаны и одеты, даже пришнурованы <…>

Как здоровье Феодора Михайловича и всех вас? <…> Матвей Иванович благодарит за память Феодора Михайловича. Он очень скорбит обо всех безумных действиях нашей молодежи…


Автограф // ИРЛИ. — 30254. — С. CXIIб6.


168. А. Кранихфельд[1242] — А. Г. Достоевской


С.-Петербург. 8 мая 1879 г.

…Писем на ваше имя не было, кроме одного, приносимого какой-то женщиной на имя Федора Михайловича, но которое она сама не пожелала оставить[1243]. "Огонек" получено три номера[1244] и апрельская книга "Русского вестника". Каюсь, что разрезала "Братьев Карамазовых" — уж много соблазну было держать книгу и не прочесть. Простите за смелость, многоуважаемая Анна Григорьевна<…> Мебель ваша будет в сохранности <…>

Передайте мое искреннее почтение Федору Михайловичу <…>

Ко мне приходила какая-то дама от вас с запиской, в которой я должна передать ей майскую книгу "Русская речь", но я ее не получала еще до сих пор.


Автограф // ИРЛИ. — 30122. — С. CXIб20.


169. А. И. Майкова — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 13 мая 1879 г.

…Вы себе представить не можете, голубушка Анна Григорьевна, как я вам благодарна за ваше участие ко мне и как мне совестно, что вы, при всех собственных хлопотах и заботах, еще по поводу меня потеряли столько времени <…>

Очень благодарна вам за любезное предложение остановиться у вас, но не позволю себе им воспользоваться особенно в этом периоде творчества Федора Михайловича, когда для него бывают все минуты дороги. А как приеду, вот тогда ваша помощь будет драгоценна, и я надеюсь, что вы не откажете со мной постранствовать по Старой Руссе. Аполлон очень любит квартал, что находится между улицей, где живет батюшка, и наверх в гору, где есть живописная старая церковь, улицы, поросшие травою, и т. д. Впрочем, обо всем лучше поговорим при свидании, а пока позвольте вас поцеловать и попросить передать мой привет Федору Михайловичу…

Приписка А. Н. Майкова:

И мой поклон и привет вам обоим!..[1245]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.6.37.


170. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<Старая Русса> 19 мая 1879 г.

Я очень беспокоюсь, многоуважаемый Николай Михайлович, не получая ответа на мое письмо, посланное почти месяц назад. Не больны ли вы? <…> Когда будете у жильцов, то зайдите к управляющему дома, не скажет ли он вам чего насчет наших жильцов, т. е. нет ли на них какого взыскания, например? <…> Мне очень совестно напоминать вам, многоуважаемый Николай Михайлович, но вы сами знаете, каково было бы нам потерять нашу мебель или деньги за нашу квартиру[1246] <…> У нас хворал маленький Федя, но теперь поправился. Мы ужасно спешим работать; недавно у Федора Михайловича был сильный припадок от усиленной работы, и от припадка он не может еще поправиться <…> Федор Михайлович вам низко кланяется, а детки целуют…


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. CXIIIб9.


171. А. Н. Майков — А. И. Майковой


26 мая 1879 г.

…Анна Григорьевна, я думаю, рада тебе помочь и похлопотать, но Федор Михайлович все это готов в идее сделать, а на практике и оскорбит, и обидит, и рассердит, это уж такой человек. Он в вечной лихорадке и сам нуждается в уходе за собой от всех близких ему людей, которые в состоянии оценить и высоту его понятий, и высоту его таланта. Это уж я тебе много раз говорил, и опять напоминаю на случай, если выйдет вдруг такая минута[1247]


Автограф // ИРЛИ. — 16998. — С. VIIIб7.


172. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<Старая Русса> 5 июня 1879 г.

Что это значит, многоуважаемый Николай Михайлович, что вы мне не пишете? Обещались написать через три дня, когда побываете у жильцов, и вот уже десять дней, а от вас письма нет <…> Федор Михайлович пугает меня тем, что жильцы, не видя надзора за квартирой, позаложат часть мебели и, кроме того, ничего не заплатят[1248] <…>

Федор Михайлович вам кланяется…


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — C. CXIIIб9.


173. Вс. С. Соловьев — К. Н. Леонтьеву


Царское Село. 12 июня 1879 г.

…Итак, вы недовольны моей статейкой, она не удовлетворила вашего самолюбия, потому что я выделил Толстого, а главное Достоевского и поставил их выше остальных наших теперешних писателей и в том числе выше вас[1249]!.. Когда я помещал мою статью в популярной и имеющей огромный круг читателей "Ниве", я, клянусь вам, очень много думал о вашем самолюбии, потому что иначе мне пришлось бы начать с того факта, что вы давно и много пишете, в произведениях ваших проявляется крупный и серьезный талант, вы печатаете их в солидном и многочитаемом журнале[1250], — а все же русская публика к вам весьма неблагосклонна. Я опустил этот факт, потому что он произвел бы неприятное и нежелательное впечатление; но теперь, вызванный выражением вашим в письме к Бергу[1251], я поговорю об этом факте с вами и именно потому, что ценю ваш талант и желаю его видеть ничем не омраченным и признанным не маленьким кружком друзей-литераторов, а всеми вообще умными и обладающими вкусом читателями. Вы сами виноваты в том, что вас не читают. В произведениях ваших, несмотря на все их не раз указанные мною достоинства, нет одной очень существенной вещи, — нет того, что называется цельностью или, вернее, чувством меры… Возьмем "Одиссея Полихрониадеса"[1252]. Что это такое? Роман? Этнографические, политические и т. д. очерки?! Все вместе, все перепутано, нагромождено одно на другое. Вы подавлены вашими воспоминаниями, любимыми мыслями и выводами; на вас наплывают разом все года, проведенные на Востоке, и вы спешите сразу все это перелить на бумагу. Чудесный язык, тонкое наблюдение, художественная сценка; умный, мыслящий человек и художник виден повсюду, — но этот человек будто десять лет осужден был на немоту и вдруг встретился с людьми, способными понимать его наречие, и за все десять лет вздумал наговориться обо всем сразу <…>

О Достоевском два слова: его в настоящее время на руках носят, хотя талант его, судя по последнему роману[1253], в большом упадке. Но ведь он теперь представитель того миросозерцания, которое сделалось симпатичным многим русским людям, и к тому же автор "Преступления и наказания" и "Записок из Мертвого дома", как бы затем ни исказился — уже этими двумя творениями стал наряду с величайшими творцами-художниками XIX века[1254].

Я сказал, — и на сердце у меня стало спокойней, и я буду ждать, что выйдет из этой моей исповеди, единственная цель которой постараться открыть глаза писателю, много могущему, но находящемуся на ложной дороге — ложной и мучительной для его самолюбия. Если же самолюбие этого писателя не вынесет правдивого и дружеского слова, — я обведу черной каемкой страничку в моих воспоминаниях — это будет уже не первая страничка.

Любопытно — получу ли я через неделю ваш ответ или мы с вами уже простились?..[1255]


Автограф // ГЛМ. — ОФ. 5040.

Черновик хранится в ЦГИАЛ. — Ф. 1120. — Оп. 1. — Ед. хр. 89.


174. А. П. Сазанович — А. Г. Достоевской


Москва. 16 июня 1879 г.

…Радуюсь за вас обоих, что вы в продолжение лета до некоторой степени отдохнете. Вы, как видно, неутомимая женщина, если при умственной работе успеваете в короткое время справить столько необходимых дел в домашнем обиходе. Вы мне такою показались с первого раза, я вижу, что моя наблюдательность меня не обманывает.

Мы[1256] ждем с нетерпением продолжения "Карамазовых" и "Дневника". Последний особенно был бы полезен в данное время. Мы глубоко уважаем Феодора Михайловича за его определенность и честность убеждений[1257]

Матвей Иванович, Марья Константиновна и я шлем свое глубокое почтение вам и Феодору Михайловичу с желанием здоровья…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.8.65.


175. А. Н. Майков — А. И. Майковой


<После 22 июня 1879 г.>

…Что же это такое, наконец, что тебе говорила Анна Григорьевна, что ты писать не хочешь? Что муж ее мучителен, в этом нет сомнения, — невозможностью своего характера, — это неновое, грубым проявлением любви, ревности, всяческих требований, смотря по минутной фантазии, — все это не ново. Что же так могло тебя поразить и потрясти? Не могу понять, хотя, признаюсь, часто у меня вопрос рождался, что они оба не по себе, т. е. не в своем уме, и где у них действительность, где фантазия — отличить трудно. Федор Михайлович, например, такие исторические факты приводит иногда, что ясно, что он их разве что видел во сне — например, что Петр Великий сам выкалывал глаза младенцам. Это он говорит или говорил серьезно, может быть, после и забыл. Насчет расточаемого им титула дураков — ключ вот какой: все, что не есть крайний славянофил, тот дурак. Словом, он в своей логике такой же абстракт, как и все головные натуры, как и нигилисты, такой же беспощадный деспот, судящий не по разуму жизни, а в силу отвлеченного понятия. С твоим мнением о "Карамазовых" согласен вполне. Но что такое говорила Анна Григорьевна?[1258] — Какой я любопытный…


Автограф // ИРЛИ. — 16998. — C. VIII.

Первые строки приведены в комментариях к "Письмам". — IV. — С. 390-391.

Дата проставлена карандашом.


176. А. Н. Майков — А. И. Майковой


28 июня 1879 г.

…Жаль, что ты не видишь "Московских ведомостей". Достань или у Достоевского или в курзале вчерашний номер, четверг 27 июня, и прочти передовую статью о литературном процессе Николадзе в Тифлисе. Прелесть что <за> статья! Вот храбрость-то со стороны Каткова[1259] <…> А Федор Михайлович в самом деле в претензии на тебя за коклюш?[1260] Или это твоя подозрительность? Впрочем, все может быть. Кланяйся ему, однако…


Автограф // ИРЛИ. — 1698. — C. VIII.


177. Д. Титов[1261] — А. С. Суворину


С.-Петербург. 1 июля 1879 г.

…Быть может, вы припомните, как года три тому назад (когда еще ваша редакция только что переводилась на Знаменскую ул.) к вам явился мальчуган со странным заявлением о своем влечении к литературным занятиям. Тогда вы определили эту глупость стихами Лермонтова, что — "то кровь кипит, то сил избыток", и, между прочим, посоветовали мне обратиться в Литературный фонд, председателем которого состоял в то время добрейший В. П. Гаевский. С тех пор много воды утекло; я поступил работать в типографию Стасюлевича, где нахожусь по настоящее время, и мои претензии получить образование (при содействии посторонней помощи) отошли на задний план. Стал заниматься чтением, насколько давала возможность, изредка ходил к К. Д. Кавелину и Ф. М. Достоевскому[1262], а теперь надумал послать вам свое маленькое стихотворение с просьбой напечатать в еженедельнике "Новое время"[1263]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Оп. 1. — Ед. хр. 4233.


178. Ф. М. Толстой[1264] — О. Ф. Миллеру[1265]


Перевод с французского

Форестье. 17 июля 1879 г.

…Ваше письмо от 27 июня — это не просто "расписка в получении", а красноречивая защитительная речь и в то же время почти обвинительный акт, которым вы мне даете знать, что я ложно понял и вынес легкомысленный приговор личности и творчеству вашего литературного идола[1266]. Вы говорите мне, что Достоевский в совершенстве владеет тремя иностранными языками, что он много читал, что он даже эрудит. Я вполне верю вам и чувствую, что совершил непростительный грех, не заметив всего этого при чтении его сочинения.

Судя по вашим словам, совершенно очевидно, что он что-то тщательнейшим образом скрывает, ибо иначе нельзя было бы объяснить некоторые его умолчания…

В одном из своих сочинений (если не ошибаюсь, в "Идиоте") он, например, излагает систему или, вернее, принципы Лассаля — и ни разу не ссылается на произведения сего последнего[1267]

Ну что ж! Мной допущена ошибка, и я бесконечно благодарен вам, милостивый государь, за разъяснения, которые вам благоугодно было мне дать…

Теперь — последнее слово. Совершенно очевидно, что "человек с содранной кожей" Достоевского в духе Микеланджело радует ваш взгляд. Вы хотели бы повесить этот анатомический шедевр, эту окровавленную плоть, над своим письменным столом, чтобы досыта наслаждаться ее созерцанием. Я же восхищаюсь им как добросовестным и даже ученым, с точки зрения анатомии, трудом, но мне хотелось бы, чтобы сей труд находился подальше от моих глаз. Вот и вся разница между нашей манерой писать о великом таланте Достоевского.

Но поверьте, милостивый государь, что я не совсем лишен способности понимать и ценить ваши исполненные ума воззрения[1268]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.98.

Авторство Толстого установлено мною (в архиве письмо по ошибочному указанию А. Г. Достоевской числилось как письмо "Т. Фоста").


179. Ф. М. Толстой — О. Ф. Миллеру


Перевод с французского

14 августа 1879 г.

Если у вас хватит терпения разобрать мои каракули — вы изрядно посмеетесь! "Валаамская ослица заговорила"[1269], скажете вы, быть может, читая мою исповедь. — Дело в том, что ваше письмо от 27 июня явилось для моей старой башки совершеннейшей новостью — скажу даже больше: откровением[1270]

Ваша глубокая уверенность в справедливости своей оценки поколебала мои убеждения, — и я принялся внимательнейшим образом перечитывать роман — предмет вашего культа. — Итак, я не только должен торжественно покаяться, но и возопить из сокровенных глубин своей души: mea culpa, mea maxima culpa[1271]. Последний роман Достоевского действительно, как ем это говорите, — идеальное произведение, и все наши беллетристы-психологи — со Львом Толстым во главе — не больше чем детишки в сравнении с этим суровым и глубоким мыслителем. Перебирая в уме чудовищные бессмыслицы, которые я позволил себе высказать в своем первом письме[1272], я краснею от стыда, и только одну фразу я считаю возможным отстаивать и теперь — это параллель между "Человеком с содранной кожей" Микеланджело и некоторыми местами в творениях Достоевского, но с той, однако, разницей, что произведение Микеланджело — это анатомический этюд, а произведение Достоевского — это этюд психологический, или, вернее, вивисекция, производимая над живым человеком. Те, кто присутствует при этом эксперименте in anima vili[1273], видят, как трепещут мускулы, течет ручьем кровь, и — что еще ужасней — они видят себя отраженными в глазах, "этом зеркале души", и в мыслях человека, вскрытие которого производит автор.

Сцена опьянения старого распутника, сцена с офицером и исповедь Ивана — это также мастерски произведенные вскрытия.

Поэма, которая складывалась в голове Ивана, полна подавляющего величия.

Если б можно было воскресить Лермонтова, он сумел бы сделать из этого pendant или, скорее, продолжение своего "Демона".

Инквизитор — это воплощение Люцифера, облаченного в пурпур и увенчанного папской тиарой. А в личности Христа, в его взгляде, преисполненном благодушия, которым освещено лицо Инквизитора, я вижу, мнится мне, вижу облик автора романа. — Да! Вы тысячу раз правы — Достоевский — это Weltschmerzer[1274], и его нельзя сравнивать с эгоистом Жан-Жаком[1275].

Если бы Лермонтову — единственному из наших поэтов, который мог бы позволить себе изложить стихами речь Ивана, — посчастливилось напасть на подобный сюжет, из-под его пера вышло бы произведение, еще более грандиозное, чем его "Демон". Стремления Люцифера в тиаре бесконечно шире, ибо любовь какой-нибудь Тамары, разумеется, гораздо ниже любви или признательности всего человечества.

Вы спросите, быть может, с какой целью пишу я вам эти строки? Достоевский сумел бы объяснить вам это — я же не в состоянии это сделать. Здесь желание сознаться в том, что я побежден и — как ни странно — у меня совсем нет ощущения, что я унижен, — я чувствую себя выросшим в собственных глазах тем признанием, которое только что вам сделал. На одно мгновение я словно облачился в рясу смиренного Алеши, а вы появились передо мной в моральном одеянии симпатичнейшего отца Зосимы.

Примите же эти строки как мою исповедь вслух…

Вы не станете упрекать меня — я не заслуживаю этого — вы уже дали мне, впрочем, кое-что понять, отобрав у меня книжки журнала, — а найдете средство дать мне знать, что исповедь Валаамской ослицы благополучно дошла по назначению.

Тысяча и тысяча благодарностей за то, что вы открыли мне глаза <…>

P. S. Протестуйте же снова хоть сто раз против приемов, применяемых Катковым. Никто не насмехается так над публикой, как он, заставляя ожидать, затаив дыхание, все интеллигентное население России[1276].


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.9.58.


180. А. Г. Достоевская — А. А. Достоевскому


<С.-Петербург. 17 сентября 1879 г.>

…Брат мой[1277], побывав в имении, положительно отказался выбрать для Достоевских часть по многим причинам, о которых в письме не напишешь. Да оно ж лучше, что отклонил ответственность, так как его и меня всю жизнь бы бранил Николай Михайлович за выбранную для него "тундру". Дело, таким образом, остановилось, и мы решили вот на чем: мы приезжаем 25 сентября в Петербург и устроим от 25-30 у нас совещание, на котором и решим всё <…> Но беда вот в чем: мой Федор Михайлович ни за что не хочет выделяться с Николаем Михайловичем и объявляет, что готов взять болото, но лишь бы быть совершенно отдельно[1278]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 151.


181. Е. Ф. Тютчева[1279] — К. П. Победоносцеву


<Москва> 4 октября 1879 г.

…Мы прочли последнюю часть "Братьев Карамазовых". Достоевский взялся за слишком трудное дело, желая совместить в своем романе, изобразить словом то, что одна жизнь может совокупить, — и сильный человеческий дух, просвещаемый и наставляемый свыше, примирить, т. е. соблазн внешний веры, малодушия и малоумия верующего — с беспредельною гармониею Истины. Есть глубокие ключи, которых не может, не должно касаться человеческое слово. Не словопрениями изгоняется сей темный дух соблазна и самовольного сомнения — но токмо молитвою и постом. Разоблачать язву, выставлять ее напоказ — можно, но кто ее исцелит?..


Автограф // ЛБ. — Ф. 230.4406.9.


182. И. С. Аксаков — А. Ф. Благонравову[1280]


Москва. 20 октября 1879 г.

Я ужасно виноват пред вами, многоуважаемый Александр Федорович, что до сих пор не отвечал вам на ваше письмо[1281]. Прочитав его, я решил в уме, что необходимо выждать окончательного результата оценки, о чем и хотел вам писать. Но тут случились разные обстоятельства, совершенно отвлекшие мое внимание. Выждать — я и теперь стою на этом. Еще неизвестно, какой отзыв дадут Гончаров и Достоевский. Если даже ваша сказка не получит премии, то все же будет иметь значение всякий похвальный отзыв о ней таких авторитетных писателей. Попросите секретаря, г. Рогова, чтоб непременно сообщил их отзыв, каков бы он ни был <…> Я очень охотно представлю ваш рассказ в Общество распространения полезных книг. Комитет же грамотности находится в Петербурге. Если вы не получите Фребелевской премии[1282], то прежде всего нужно напечатать и затем экземпляр представить в Комитет…


Автограф // ЦГЛМ. — ОФ. 3985.


183. Из дневника А. А. Киреева


<С.-Петербург> 5 ноября 1879 г.

Я в восторге от "Карамазовых". Его определение вечных мук ада — глубоко философское: невозможность любить и жертвовать собою и страдать за других. Едва ли когда-либо в русской беллетристике появлялось что-либо более глубокое!!


Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.


184. Ф. Н. Китаев — Е. С. Некрасовой


<Новочеркутино, Тамбовской губ.> 21 ноября 1879 г.

…Как вы, бывало, не могли слышать о Чернышевском[1283], так и я теперь о Достоевском. С большим удовольствием я читал когда-то его "Мертвый дом", затем с меньшим уже удовольствием то, что следовало за ним, а когда появился "Идиот", то я его читал положительно без всякого удовольствия, я даже не дочитал его, такое неприятно тяжелое впечатление он производил на меня. Такая манера писать, это удовольствие находить наслаждения в ковырянии ран, и без того больных и трудно заживающих, — мне не по вкусу. Такое отношение к явлениям обыденной физической и психической жизни человека напоминает мне тех нищих калек, с голыми обезображенными частями тела, покрытыми язвами, которые с искусственно жалобными воплями разъезжают на клячах по деревенским базарам и всячески стараются привлечь к себе внимание и симпатию публики.

Достоевский — тот же калека. Я помню, что дети находят большое удовольствие ковырять или бередить свои болячки, не понимая, что этим они только замедляют ход заживления. Помню, что за это, если они не слушаются, не отстают от своей дурной привычки, их бьют по рукам. Достоевский — такое же дитя, с тою только разницею, что он старик-дитя. Я не удивляюсь, однако, что Достоевский находит себе поклонников, которые им восторгаются, во-первых, потому, что я признаю, что такого рода ковыряние в своей собственной душе свойственно каждому человеку в известном фазисе его развития, а во-вторых, потому, что знаю еще и таких людей, которые до того любят ковыряться в своей душе, что это занятие у них вошло в привычку, и на всякую попытку остановить их, показать всю нерациональность их самодеятельности, на потерю времени, на скуку, ложь и проч., — они вправе отвечать, как отвечал умный мальчик Ваня, когда сестра его спросила, зачем он все ковыряет в носу: "Не в твоем носу ковыряю".

Сколько я могу судить по выдержкам, появившимся в газетах из романа Достоевского, прочитать "Братьев Карамазовых" меня нисколько не тянет, и если я когда возьмусь за них, то никак не ради удовольствия, которое они могут мне доставить, а просто из одной любознательности, нужно же знать последнее слово отживающего писателя. Простите, что я выражаюсь так резко и отношусь так холодно к тому, чем вы увлекаетесь; все мои рассуждения вас совершенно обходят, и даже я полагаю, ввиду этого, я все-таки должен буду прочитать "Карамазовых", чтобы иметь основание говорить с вами о Достоевском подробнее и определеннее…


Автограф // ЛБ. — Ф. 196.14.3.


185. А. А. Достоевский — А. М. и Д. И. Достоевским


<С.-Петербург> 13 декабря 1879 г.

…Сейчас только вернулся от Федора Михайловича. Он был очень мил и любезен. Такую же бумагу, как и вы, относительно денег получил и он, и от того же числа. Федор Михайлович деньги хочет уплатить и на днях отошлет их в канцелярию Окружного суда <…> Завтра я иду на вечер, который дается в Благородном собрании в пользу студенток Бестужевских курсов; вечер будет литературно-музыкальный <…> Я очень доволен, что сегодня сходил к Федору Михайловичу. Анна Григорьевна была так любезна, что оставила для меня билет на вечер: в нем, между прочим, будет читать и Федор Михайлович рассказ Нелли из "Униженных и оскорбленных". Билеты все уже распроданы, и, кроме Анны Григорьевны, я не мог нигде достать[1284].

Федор Михайлович приказал мне написать вам всего хорошего и сказать вам, что он вас "очень любит и уважает". Это были первые слова, которыми он меня встретил. Между прочим, он подарил мне новое издание книги "Униженные и оскорбленные"[1285]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 29.


186. О. Ф. Миллер — В. П. Гаевскому


<С.-Петербург> 31 декабря 1879 г.

…Спешу извиниться перед вами в том, что вы обеспокоены были присылкою к вам с посыльным билета на литературное утро в пользу студентов[1286].

Распорядители сделали это по моему указанию тех лиц (весьма немногих), которым, как мне казалось, могли быть посланы билеты. Я сам так привык их получать с разных сторон, что дело это представляется мне чем-то совершенно обыкновенным. Впрочем, всякие усиленные меры относительно вчерашнего утра оказались совершенно излишними. Как ни поздно вышла наша афиша (вследствие многих помех), имя Федора Михайловича Достоевского успело привлечь, и в самое короткое время, весьма многочисленную публику, так что при сравнительной умеренности наших цен мы получили свыше 1200 рублей.


Автограф // ГПБ. — Ф. 171. — Ед. хр. 188.


187. З. Ю. Яковлева[1287] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. 1879 г.>

…Целую вас, если позволите, и постараюсь <не> надоесть вам после театра своим присутствием; боюсь, что кончится тем, что Федор Михайлович прогонит упрямую женщину…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.10.23.

IV. Публичные чтения. — Пушкинские торжества [в Москве. — Триумф Достоевского. — Достоевский и Тургенев. — Полемика в печати и в переписке современников. — Продолжение борьбы за "Куманинское наследство". — Последний выпуск "Дневника писателя". — Предсмертная болезнь. — Смерть. — Похороны. — Отклики друзей, знакомых, читателей. — "Исповедь" А. Г. Достоевской(1880-1881)


188. Н. А. Соловьев-Несмелов — И. З. Сурикову


С.-Петербург. 1 января 1880 г.

…М. К. Цебрикову давно не видел, кажется более месяца, хотя она и убедительно просила бывать у ней по пятницам, когда кое-кто у ней бывает, — но я в эту осень и зиму ни разу не попал, хотя она живет теперь от моей квартиры на расстоянии пяти минут тихого хода; все крайне недосужно, и вечерами я работаю, и в праздники часто[1288]. У А. Н. Плещеева я обещал обедать праздниками, но пока это не удалось, — увижусь, передам от тебя поклон <…>

У нас с новым годом грызня в литературе и помой изливание не умягчились.

Нынче ел (т. е. обедал) в трактире с двумя пишущими, из которых один сообщает другому[1289]: "Вчера, говорит, был у М. Е. Щедрина — вот и великий талант; как человек, к прискорбию, разлагается, целый вечер все ругал то Тургенева, то Достоевского. Тургенева называл французиком из Бордо и собирается его, говорит, продернуть в сатире; Н. Михайловский и Елисеев тут сидели и только ему поддакивали, считая это разумным. Сообщил нам, благодаря кому были овации Тургеневу в С.-Петербурге, — Стасюлевич, говорит, объездил всех дам и подбил на эти овации, а этот наш офранцузившийся росс вообразил и невесть что, — и пошел, и пошел… Достоевского поносил и блаженненьким и юродивым, и так, говорю, целый вечер… Тяжело было слушать". И мне сделалось скверно на душе, слушая это, и я не доел обеда своего, и ушел, купил по дороге новогодний номер "Нового времени", пришел, читаю поэму в стихах Буренина, ругает поголовно всех поэтов и поэтиков — и Полонского, и Майкова и т. д., ругает до цинизма[1290], — не дочитал, стало тошно и весь вечер ничего не мог делать.

Вот тебе, мой милый, какая картинка с натуры нашего поистине литературного современного прозябания. Но делать нужно и необходимо каждому по силам — и крупному и малому, иначе вконец затянет зелень и плесень болота…


Автограф // ЛБ. — Ф. 295.5.336.2.10.


189. Из дневника А. А. Киреева


<С.-Петербург> 9 января 1880 г.

Достоевский очень хвалит мою записку государю, но говорит, что нигилизм родился ранее 48 года; причину его Достоевский видит в оторванности нашей от почвы с Петром Великим. Говорит, что она и очень хорошо написана[1291]


Автограф // ЛБ. — Ф.126.2.8.


190. А. Г. Достоевская — А. А. Достоевскому


С.-Петербург. 10 января 1880 г.

…Я мой Новый год начала очень плохо: лежу с 4 января в постели и, кажется, пролежу еще дня четыре. У меня бронхит, был сильный жар и бред и начиналось воспаление легкого. Теперь мне значительно лучше, но из постели не выпускают <…> Поляков писал нам, будто Моншеров[1292] (то есть не mon cher Шер, а настоящий Моншеров) нашел покупателя на имение, и покупатель дает сто тысяч. Федор Михайлович ответил, что за сто тысяч отдать не согласится, а хочет получить натурою[1293] <…>

Пишу нарочно на бланке[1294], а то вы не поверите, что я книжница. А я имела уж заказ в 50 рублей и заработала 4 рубля 80 копеек. Каково!


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 151.


191. И. И. Румянцев — А. Г. Достоевской


<Старая Русса> 14 января 1880 г.

С истинным удовлетворением прочитал я еще раз "Униженных и оскорбленных". Дай бог здоровья Федору Михайловичу. Право же, нет даже и подходящего сколько-нибудь человека, который бы мог его заменить, хоть отчасти. Особенно он дорог в настоящее смутное время, которое вряд ли кто изображает вернее[1295].


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Оп. 1. — Ед. хр. 209.


192. А. А. Достоевский — А. М. и Д. И. Достоевским


<С.-Петербург> 18 февраля 1880 г.

…Недели полторы тому назад я был в театре на "Русалке" <…> Около того же времени я заходил вечером к дяде Федору Михайловичу, которого дома не застал <…> Вчера утром до двух часов я пробыл в Академии, а затем отправился к Федору Михайловичу, поздравить его с именинами. При мне он получил письмо от вас и видимо был очень доволен этим и все твердил, что ему надо вам нечто сообщить. Часа в три приехали Рыкачевы и Владимир Константинович[1296]. Просидели мы с час, а затем распрощались, причем с меня взяли слово, что я приду обедать. Часу в седьмом я пошел к ним опять. Кроме меня, обедал еще Николай Николаевич Страхов, который, между прочим, говорил, что знаком с вами, и расспрашивал о вас…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 30.


193. А. И. Толстая — Е. Ф. Юнге[1297]


<С.-Петербург> 24 февраля <1880 г.>

Сейчас возвратилась я от Достоевских — я нашла его чем-то расстроенным, больным, донельзя бледным. На него сильно подействовала (как на зрителя) казнь преступника 20 февраля[1298]. Недаром мне хотелось прочесть Достоевскому твое письмо; по мере того, как жена его читала (читает она превосходно и с большою осмысленностью и чувством), лицо его прояснялось, покрылось жизненною краской, глаза блестели удовольствием, часто блестели слезами. По прочтении письма мне казалось, что он вдруг помолодел[1299]. Он спросил, пишешь ли ты; на отрицательный ответ сказал: "Судя по ее письму, она так же может писать, как и я". Когда я уходила, он просил меня передать тебе его глубокую признательность за твою оценку к его труду, прибавив, что в письме твоем полная научная критика, и лучшая какая-либо была и будет и которая доставила ему невыразимое удовольствие. Это уж я сама видела. Все время покуда я одевалась в передней, он только и твердил, чтобы я не забыла передать тебе его благодарность за то, что так глубоко разбираешь его роман "Карамазовых", и сказать тебе, что никто так еще осмысленно его не читал. Ты сама бы порадовалась, увидев, какое наслаждение доставило твое письмо писателю, благородному труженику <…>

Если когда-нибудь увидишься с Достоевским, то, ради бога, скажи ему, что я исполнила его желание <…>

Что же касается до того, что ты пишешь о своей конфузливости, то он это находит ненатуральным и не твоим по слогу твоего ума и чувства; что это чужое, привитое к тебе, которое со временем пройдет и непременно пройдет <…>[1300] Достоевский говорит, что его брат был <бы> очень рад получить от тебя письмо, но просить об этом не может, чтобы не было чего-нибудь затруднительного для тебя и малообязательного[1301].


Автограф // ГИМ. — Ф. 344. — Ед. хр. 43.

Частично опубликовано в предисловии А. Новицкого к книге Юнге Е. Ф. Воспоминания (1843-1860 гг.). — М. <1914>. — С. VII-VIII.


194. А. Г. Достоевская — А. А. Достоевскому


С.-Петербург. 15 марта 1880 г.

…Если найдете нужным переговорить, приходите утром: до 11 я всегда дома; вечером же никогда не свободна, так как диктуем напропалую и спешим отослать в "Русский вестник" "Братьев Карамазовых". Завтра и утром не буду дома, так как завтра Алексея Божьего человека, и я поеду на Охту на Лешину могилку. Если же вам очень необходимо переговорить, то можно и вечером, но на самую коротенькую минутку…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 151.


195. А. Г. Достоевская — А. А. Достоевскому


<С.-Петербург> 25 марта 1880 г.

…А "мы" читали на разных чтениях, и нам аплодировали больше, чем Тургеневу, и будем читать и впредь получать аплодисменты[1302].

…Я очень хвораю нервами; целыми часами плачу от всяких пустяков <…>

Это письмо было написано 25 марта, но не удалось послать <…> В пятницу Федору Михайловичу аплодировали донельзя и вызывали девять pas и поднесли два лавровых венка[1303]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 151.


196. Из Дневника А. А. Киреева


<С.-Петербург> 7 апреля 1880 г.

Вечером был у Бестужева-Рюмина[1304], познакомился с педагогичками принца Ольденбургского[1305] (и, к сожалению, Осинина[1306]) <…> Они прямые социалистки, защищают социализм самым беззастенчивым образом. Достоевский рассказывал из дальних лет — Белинский так говорил об Иисусе Христе: "Этот подлец <…>". А мы-то кланялись в пояс Белинскому.


Автограф // ЛБ. — Ф. 126.28.


197. О. Ф. Миллер — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 25 апреля 1880 г.

…Будьте так добры сообщить Федору Михайловичу, что Кирееву[1307] и Аристову[1308] дано знать о хоре. Вручая вам билеты, я позабыл сказать, что вам и Федору Михайловичу будут доставлены особые, с правой стороны[1309]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.6.86.


198. А. И. Толстая — Е. Ф. Юнге


<С.-Петербург> 5 мая <1880 г.>

Вчера получила твое письмо[1310], милая Катя, и, не медля ни минуты, отвезла твое письмо к Достоевскому; хорошо, что не отложила, — сегодня утром они уехали на дачу в Старую Руссу. Письмо твое он положил в грудной карман по причине народа, который тут толпился и суетился. Я только заметила на его лице выражение удовольствия. Во всяком случае, тебе необходимо иметь его адрес летний: в городе Старая Русса, в собственном доме. А городской — Кузнечный переулок, у Владимирской церкви, д. № 5 <…> Знаешь ли, почему ты получила письмо Достоевского заказным? Он прислал его ко мне с тем, чтобы я вложила его в свое, полагая, что оно вернее дойдет. А я, боясь, чтобы оно как-нибудь не затерялось, послала его заказным. Ведь ты не сердишься на меня за это? Жаль, что не знаю содержания его письма, а так отрадно было бы знать. Будь так добра, отошли Достоевскому из "Карамазовых" то, что у тебя, т. е. последние главы, которые я тебе прислала[1311]. Ему они очень нужны. Отошли прямо в г. Старую Руссу с бандеролью[1312]


Автограф // ГИМ. — Ф. 344. — Ед. хр. 43.


199. А. И. Толстая — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 12 мая <1880 г.>

…Сейчас получила я от дочери последние главы "Карамазовых", спешу отправить их. Простите, что долго задержала Катя. Восторг ее от чтения "Карамазовых" и получения письма от Федора Михайловича неописуемы[1313]. Да благословит господь все предприятия Федора Михайловича, и да утешит его, как он утешил больную душу матери письмом к ее дочери. Да хранит вас всех святое провидение…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.9.53.


200. К. Н. Бестужев-Рюмин — Л. И. Поливанову


Телеграмма

С.-Петербург. 19 мая 1880 г.

От Петербургского Славянского благотворительного общества прибудут депутатами Достоевский и Золотарев[1315].

Председатель Бестужев-Рюмин.


Подлинник // ЦГАЛИ. — Ф. 2191. — Оп. 1. — Ед. хр. 190.


201. Из дневника М. А. Веневитинова[1316]


<Москва. 3 июня 1880 г.>

…Наконец, Бартенев[1317] ушел, и мы еще несколько времени посидели втроем, то есть я, Кутузов[1318] и Дмитриев[1319]. Зашла речь о предстоящих празднествах и об отсутствии на них некоторых русских писателей, например Фета, Салиаса и в особенности графа Л. Н. Толстого <…>

Я пожалел об отсутствии Толстого и упомянул о Достоевском как о сопернике Тургенева.

— Воля ваша, — возразил Дмитриев, — а Достоевского я не считаю вовсе таким значительным талантом. Правда, что у него много наблюдательности и остроты в анализе, но синтетическая сторона его произведений туманна, неясна и не выдерживает строгой критики. Например, он верит искренно в единого бога и вместе с тем упрекает его в несправедливости. Это не логично. Уж если он признает в мире несправедливость, то должен быть пантеистом и не признавать единого божества и не удивляться поражающей его несправедливости. Но если он верит в бога, то должен примириться и с кажущейся несправедливостью провидения. Вообще, все его положительные идеалы или, по крайней мере, стремление изобразить их в "Братьях Карамазовых", чрезвычайно туманны и мистичны. Это не здравый смысл народа, а тяжко выстраданный, искусственный подход к его воззрениям. Достоевского в его кажущемся смирении и простоте обыкновенно противуставляют изяществу Тургенева, но последний все-таки художник, а "Преступление и наказание", убийство Карамазовым своего отца — это не искусство, а судебные следствия, реализм, лишенный всякой художественности. Вообще, — закончил Дмитриев свой строгий приговор, — надо отличать простых людей от людей простящих: Достоевский принадлежит к числу последних.

Я привожу этот отзыв как любопытный образец суждений человека, довольно замечательного. Но с отзывом этим я далеко не согласен и считаю, что философская критика Дмитриевым мировоззрения Достоевского страдает каким-то холодным, рассудочным формализмом, вполне уместным в книгах, но непригодным для действительной жизни…


Автограф // ЛБ. — Ф. 48.16.3.

Рукопись озаглавлена "Пушкинские торжества в Москве". Она представляет собой подробный отчет о празднестве и датирована "Москва. 7 июня-7 июля 1880". См. ниже № 203.


202. Н. И. Стороженко[1320] — Е. С. Некрасовой[1321]


<Москва. 4 июня 1880 г.>

…Еще не решено, на каком из двух заседаний будет читать Достоевский[1322], но как только это выяснится, то вы немедленно получите билет на сие заседание, конечно ненумерованный, потому что нумерованных билетов очень мало, и я не из тех счастливцев…


Автограф // ЛБ. — Ф. 196.21.25.

В автографе датировано: "Среда. Утро".


203. Из Дневника М. А. Веневитинова


<Москва. 6-8 июня 1880 г.>

…Наскоро пообедав с Кутузовым[1323], я один, без него, отправился к девяти часам в Дворянское собрание, зала которого была битком набита. По случаю траура по императрице большинство дам были в черном. На левых рукавах важных особ и распорядителей вечера был повязан креп, но, несмотря на эту печальную обстановку, настроение залы было самое торжественное <…>

Вечерние литературно-музыкальные собрания в числе двух были устроены Обществом любителей русской словесности. К участию в них были приглашены все представители русской словесности, съехавшиеся на торжество, и специально приехавшие для того из Петербурга артисты русской оперы: Каменская[1324] и Мельников[1325] <…>

Прежде чем расстаться с описываемым вечером, необходимо остановиться на последнем его, финальном номере. Номер этот был назван в афишке апофеозом. Перед началом его в публике заметно было нетерпеливое и любопытное ожидание. В самом деле, как устроят этот апофеоз Самарин[1326], Григорович[1327], Рубинштейн[1328], Трутовский[1329] и Тургенев, которым в публике приписывались все заботы о художественной и драматической части вечера? Но апофеоз этот вышел, по крайней мере, по моему личному впечатлению, несколько комичен. Он состоял в следующем:

Когда Каменская, пропев последний музыкальный номер, удалилась со сцены, занавес спустился, и за ним стали раздаваться удары чего-то, изобличавшие какие-то приготовления, продолжавшиеся довольно долго. Наконец, Рубинштейн застучал своим жезлом, и в оркестре раздались торжественные звуки прелюдии, перешедшие в гимн, нарочно сочиненный по настоящему случаю Танеевым[1330] и певшийся хором, помещенным за сценой. К сожалению, слов нельзя было расслышать. При соединенных звуках оркестра и хора, взвился занавес, и глазам публики представился бюст Пушкина на невысоком пьедестале, поставленном посреди сцены. Несколько минут сцена оставалась пуста; наконец, из-за правой кулисы вышла Каменская, затем Климентова[1331], потом писатели: Тургенев, Островский, Юрьев, Максимов[1332], Достоевский, Потехин[1333], Писемский, за ними актеры: Самарин, Мельников, Горбунов[1334] и, наконец, директор частной гимназии, член Общества любителей словесности и распорядитель по устройству торжеств Комитета — Поливанов[1335], бог знает почему попавший в апофеоз, так как в области литературы заявил себя только изданием какой-то учебной книги по русскому языку, кажется грамматики. Все поименованные лица прошли перед бюстом Пушкина, обогнули его с левой стороны и затем сзади него выстроились рядами, глупо глядя на публику, пока Рубинштейн махал своей палочкой и руководил оркестром и невидимым хором. Каждый из вышепоименованных нес с собою венок, который клался им к подножию пушкинского бюста. Один только Тургенев, подойдя к бюсту, увенчал своим венком главу Пушкина. Конечно, в зале тотчас же раздались сильнейшие рукоплескания, которых, по-видимому, так желал Тургенев. Вообще, с легкой руки Сабурова[1336], удостоившего его лобзанием в университете, Тургенев видимо стремился в этот вечер сосредоточить на себе внимание публики, преимущественно пред другими писателями, находившимися в зале и участвовавшими на литературном вечере. Желание сделать себя центром, главным виновником торжества, особенно резко проявилось в выборе стихотворений Пушкина, сделанном Тургеневым для своего чтения. Когда он прочел известное стихотворение: "Опять на родине" и т. д., то публика ясно поняла намерение чтеца применить к самому себе те чувства, которые испытал когда-то Пушкин. Раздались долго не умолкавшие рукоплескания, Тургенева несколько раз вызывали, и, напоследок, он сам не утерпел, подошел к рампе, подождал, пока толпа затихла, и наизусть, голосом, в котором слышалось волнение, прочел:

Последняя туча рассеянной бури, и т. д.

Наэлектризованная зала дружными рукоплесканиями восторженно приветствовала Тургенева, как бы чувствуя, что он в самом деле является последней тучей литературного оживления 40-х годов, заблудившейся на темном небе нашего времени.

Понятно, что при таком восторге, возбужденном в публике чтением поименованных стихотворений Пушкина, которые Тургенев выбрал, конечно, не случайно, апофеоз имел самый большой успех. Высокая фигура Тургенева, с его внушительной седою головой особенно выделялась в среде писателей, допущенных на сцену, за бюст Пушкина. Максимов, Потехин и прочая литературная мелкота самодовольно улыбались на этом самодельном Олимпе. Даже скромная фигура Достоевского как-то стушевалась перед видным станом Тургенева, выступившего несколько вперед и усерднее других кланявшегося в ответ на восторженные приветствия.

Несмотря на свой несомненный успех, апофеоз этот, признаюсь, очень мне не понравился. Обыкновенно сама публика возводит писателей на пьедестал, венчает их лавровыми венками. А тут сами писатели создали себе какой-то храм славы, образовали из себя непрошенный какой-то Олимп, в который допустили не только тех, кого по заслугам можно, пожалуй, признать богами или полубогами, но даже и таких лиц (Климентова, Поливанов, например), которые и в полугерои-то едва ли годятся <…>

Вся эта мысль об апофеозе, в котором Достоевский, Григорович, Плещеев и другие видные писатели, играли такие глупые и жалкие роли, едва ли, как мне кажется, не принадлежала самому Тургеневу, желавшему, вероятно, попробовать на родной почве посев западноевропейских, парижских, собственно, семян. Апофеоз, в том виде, как был изображен, как-то не вязался с представлением об обыкновенной скромности наших доморощенных писателей и с простотою русского человека <…>

На следующий день, 7 июня, в субботу, предстояло утреннее торжественное заседание Общества любителей словесности, и в шесть часов обед там же, в Благородном собрании. Я участвовал на обоих <…>

7 июня заседание Общества любителей словесности началось в час <…>Я <…> очутился на нем в соседстве нескольких весьма хорошеньких дам, с которыми вступил в разговор по поводу говоривших ораторов, и называл их по именам моим соседкам, любительницам, конечно, литературы, но далеко не знатокам в ее представителях, так как мне пришлось неоднократно разуверять их, что ни Бартенев, ни Писемский, ни Григорович — не Тургенев и что ни Анненков, ни Горбунов, ни Полонский — не Достоевский <…>

В профиль я узнавал ораторов и сидевших перед кафедрой Юрьева, Аксакова, Достоевского и Тургенева. За кафедрой виднелись мне в лицо Сухомлинов[1337], мой бывший профессор, французский депутат Leger[1338], Голохвастова, незаконная дочь графини Ростопчиной от Владимира Николаевича Карамзина, и другие, кого не припомню хорошенько <…>

Заседание окончилось около половины пятого, и я едва успел сделать некоторые необходимые поездки, чтобы поспеть туда же, в Собрание, к обеду, назначенному в шесть часов <…> Я приехал в Дворянское собрание почти что в шесть часов и застал большинство гостей за закускою <…> Большой стол, человек на пятьдесят, был накрыт во всю длину столовой, к одной ее стороне. Перпендикулярно к этому столу были расположены шесть или семь меньших столов <…> Всех обедающих было около 200-250<…>

На следующий день, 8 июня, я несколько опоздал на утреннее заседание Общества любителей словесности, начавшееся в два часа <…> Первая часть заседания, в которой говорил, до Достоевского, Писемский и еще кто-то, прошла довольно вяло. За колоннами происходило движение, в зале был шум, и ораторов, на которых мало обращалось внимания, трудно было расслышать. Я сам занимался более разговором с моими соседками, которых красота была для меня в то время гораздо интереснее.

Но вот на кафедре появился Достоевский. Раздались восторженные и долго не смолкавшие рукоплескания. Затопали ногами, замахали платками. Долго Достоевский откланивался, долго стоял в зале гул восторга. Если б его взвесить или измерить, то на его стороне оказался бы значительный перевес против тех оваций, которых вчера предметом был Тургенев. Наконец шум улегся, и в зале сделалось так тихо, что, казалось, можно было расслышать полет мухи. Среди напряженного внимания публики Достоевский начал свою замечательную, теплую по чувству и глубокую по мысли речь. Не удалось Федору Михайловичу произнести свою речь безостановочно до конца. Богатое ее содержание, меткие, прочувственные выражения, новый по мысли разбор "Цыган" и "Евгения Онегина", тонкий анализ типа Татьяны — как идеала русской женщины, тройственное деление поэзии Пушкина и указание на ее общечеловеческое значение, — все эти блестящие места речи невольно захватывали дух у слушателей своею глубиною и заставляли залу неоднократно прерывать оратора взрывами восторженных рукоплесканий. Особенно сильно раздавались приветствия публики в то время, когда Достоевский упомянул о невозможности русскому скитальцу успокоиться в пределах, менее тесных, чем удовлетворение не одних народных, но всех общечеловеческих стремлений его души. Когда Достоевский, наряду с именем Татьяны, упомянул о подобном же мастерском воспроизведении идеала русской женщины в Лизе "Дворянского гнезда", то скромное и справедливое его признание заслуг со стороны его соперника в литературной славе, и самый намек на этого соперника вызвали целую бурю рукоплесканий и в честь оратора и в честь сидевшего под кафедрой Тургенева, который, видимо, был польщен и глубоко тронут внимательностью не столько публики, сколько автора "Братьев Карамазовых". По окончании речи оба писателя, несколько лет между собою не говорившие, — говорят, горячо между собою поцеловались. Я особенно распространяюсь о впечатлении, произведенном речью Достоевского, потому что высказанные в ней взгляды произвели особенно сильное, самое поразительное из всех слышанных на пушкинском торжестве речей впечатление. Я объясняю это впечатление тем, что Достоевский сумел ясно и положительно сформулировать все те смутные и горячие мечты и стремления последних двух десятилетий со времени крестьянского освобождения, все те горячие надежды и упования, все те темные блуждания в вопросе о слиянии с народностью, которые долго составляли больное место нашей словесности и для выражения которых она тщетно силилась найти подходящие образы и слова. Поставить точку этим вопросам, найти в Пушкине значение звена в вековом ходе русской образованности, объяснить его влияние в смысле стяга, соединяющего под своею сенью борцов прошедшего с борцами настоящего и будущего, — вот в чем, по моему мнению, заключается несомненная заслуга речи Достоевского, речи, названной, как увидим далее, Иваном Сергеевичем Аксаковым, "целым событием". На меня лично эта знаменитая речь имела такое влияние, что под впечатлением ее я простил сразу Петру Великому всю его насильственную реформу <…>

Но овации Достоевскому не кончились с его речью. Члены Общества любителей, горячо поздравив его на эстраде рукопожатиями и лобызаниями, тут же, не сходя с места, провозгласили его почетным членом своего общества. Во время раздавшихся по этому поводу аплодисментов, через залу к эстраде потянулась вереница дам, с трудом пробиравшаяся через столпившуюся в проходе между кресел публику и предводительствуемая большим зеленым венком с яркими лентами. Это были слушательницы педагогических курсов. Их допустили на эстраду, затем далее на сцену, где они под самым бюстом Пушкина при криках и топоте и махании платков всей залы возложили свой венок на Достоевского, под самым бюстом Пушкина, и несколько времени держали его над ним. Глубоко потрясенные всем слышанным и виденным, разошлись мы все из залы по соседним комнатам по случаю возвещенного десятиминутного перерыва заседания. Многие даже разъехались, так как от предстоящих ораторов уже нечего было ожидать после речи Достоевского.

В курительной и соседних комнатах только и слышались что восторженные отзывы о только что совершившемся торжестве Достоевского. Между прочим, я встретился с Ольгой Алексеевной Новиковой[1339], которая неизменно мелькала передо мною на всех утренних и вечерних собраниях Общества любителей. С ней разговаривала стоящая подле дама с депутатским значком на плече. Дама эта оказалась Анна Михайловна Евреинова[1340], доктор прав, председательница одного из отделений Московского юридического общества. Я с ней раз встретился в прошлую осень на вторнике у А. И. Кошелева[1341]. Она поздоровалась со мною как старая знакомая, и мы вступили с нею в разговор по поводу всего того, чего мы были свидетелями и участниками в эти три дня. Я ей пожаловался на Тургенева <…> Я противопоставлял, в разговоре с Евреиновой, скромность, простодушие и глубину Достоевского и закончил нашу беседу указанием на то, что борьба между двумя современными писателями сегодня уже разрешилась в пользу того из них, кто дорожит связью с народом для жизни своего идеала, а не для корыстолюбивых целей тщеславия, питающегося воспоминаниями о заслугах своего прошлого. Указание мое, надеюсь, оправдается, — слава Достоевского-мыслителя превзойдет славу Тургенева-эстетика. Но насколько я убедил Евреинову, я не знаю, она, по крайней мере, соглашалась со мною <…>

Настроение публики под впечатлением речи Достоевского все еще было несколько возбужденное, когда зала снова наполнилась по звонку, возобновлявшему заседание. Ораторы, говорившие во второй части, принесли явную жертву своей добросовестности. Речи их, несмотря на все внутренние достоинства, на все красноречие, например, Аксакова, уже не могли не бледнеть после глубоких мыслей и чувств, высказанных Достоевским. Аксаков, которого я в первый раз слушал публично, показался мне замечательным оратором, лучшим из числа прочих говоривших писателей. Перед Тургеневым и Достоевским он положительно имеет преимущество в голосе и выговоре. Речь его, как все его произведения, отличалась законченностью и изяществом отделки. Несмотря на свою бледность после речи Достоевского, речь его все-таки была прослушана с удовольствием, но положение говоривших после него Калачева[1342] и Бартенева было поистине жалкое <…>

Последняя речь А. А. Потехина, предложившего подписку на памятник Гоголю, была настолько плодотворна, что способствовала к собранию в тот же день до 3000 рублей. Но обаяние Достоевского все еще действовало на публику, которая преследовала рукоплесканиями излюбленного своего писателя по мере того как, выходя из Собрания, он поочередно появлялся в боковых залах, на лестнице и даже на подъезде, до дверей которого его провожала толпа слушательниц педагогических курсов <…>

Второй музыкальный литературный вечер, на который я отправился после обеда, менее из любопытства, чем для очистки совести относительно участия во всех, по возможности, пушкинских торжествах, оказался в своей музыкальной части совершенным повторением первого вечера <…> Вообще зала была гораздо менее наполнена, чем в первый вечер, и десяток задних рядов стульев был почти совершенно пуст <…>

Достоевский продолжал быть героем дня. В честь его раздавались самые оглушительные рукоплескания. На апофеозе он, вероятно, по просьбе Тургенева и в виде взаимной любезности, возложил свой венок на главу Пушкина. Пушкинского "Пророка" он прочел с большим воодушевлением и должен был повторить его по желанию публики.

Выбор пушкинских стихотворений, читанных Тургеневым, по-прежнему изобличал в чтеце желание подействовать на публику намеками на свою собственную личность. В первой части Тургенев, появившийся вслед за игрою Самариным "Скупого рыцаря", прочел стихотворение Пушкина "Зима". После чтения Достоевским "Песней западных славян" и "Сказки о бурой медведице", публика, соскучившаяся долгим ожиданием пения Каменской, медлившей, вопреки афише, появиться на сцене, начала было расходиться из залы и стала наполнять соседние комнаты, полагая, что наступил уже перерыв между двумя частями вечера. Но в это время со сцены раздался какой-то неурочный звонок, и все кинулись занимать свои места в зале. На сцене появился Тургенев и прочел:

Когда не требует поэта

К священной жертве Аполлон, —

раздались восторженные рукоплескания, друзья и почитатели Тургенева, вероятно, желавшие вознаградить его за утреннее торжество Достоевского, поднесли ему венок, принимая который Тургенев заявил, что положит его сегодня к подножию пушкинского бюста. Не могу скрыть здесь моего предположения о том, что, произнося эти слова, Иван Сергеевич втайне, быть может, надеялся услышать в ответ восклицания своих поклонников, вроде: "Нет! Не к подножию, а на главу Пушкина!" По крайней мере эта не совсем добрая мысль явилась у меня вследствие того, что мне показалось, будто Тургенев не мог скрыть в этот вечер своего завистливого неудовольствия не утренний успех Достоевского. Намек на это неудовольствие я как будто встретил и в чтении Тургеневым отрывка из "Цыган", именно рассказа о сосланном Овидии, которым Ив. Сергеевич отвечал на долго не смолкавшие вызовы и рукоплескания публики, преследовавшие его за сцену, куда он удалился, приняв поднесенный ему венок. По моему мнению, особенно в виду выбора Тургеневым стихотворений Пушкина на первом вечере, не следовало на втором вечере, после успеха Достоевского, читать стихи, оканчивающиеся словами: "Что слава? — Дым пустой!" — и т. д. <…>

Я, как и третьего дня, решился остаться до самого конца музыкально-литературного вечера. Мне было любопытно знать, чем окончатся пушкинские торжества и какое конечное впечатление оставят они в слушателях и зрителях. К сожалению, впечатление это, по крайней мере на меня лично, было далеко не удовлетворительно <…>

Знаменитый апофеоз вышел еще более смешным и странным, чем в первый раз. Появление на сцену русских писателей, актеров, актрис и директора частной гимназии третьего дня еще можно было, пожалуй, объяснить увлечением, восторгом и другими подобными чувствами, возбуждаемыми под влиянием данной минуты или известного, скоропреходящего настроения. Но повторение литературного и артистического Олимпа за бюстом Пушкина, с венками, глупым глазением на публику под блеском электрического освещения, уже теряло свой характер первобытной непосредственности и являлось простым ломаньем комедии по заказу. Прохождение по сцене с венками в руках писателей и артистов, складывание венков к подножию бюста, до известной степени извинительное в первый раз, во второй уже напоминало казенные реверансы институток перед важною особою, присутствующею на экзамене, или фиктивные коленопреклонения мальчиков в католических церквах, когда они пробегают мимо алтаря. Появление в апофеозе разных Максимовых, Потехиных, Мельниковых, Каменских еще, пожалуй, можно объяснить их самодовольством и самомнением; но я не понимаю, как Достоевский, умный, как кажется, человек, мог согласиться на личное участие в этой глупой комедии апофеоза и принять на себя такую странную в ней роль! Уж лучше бы он и во второй раз предоставил Тургеневу дешевую честь увенчания фиктивного Пушкина на фиктивном апофеозе русской литературы, которая сама показалась мне какою-то фикциею в этот вечер[1343]


Автограф // ЛБ. — Ф. 48.16.3.

См. примеч. к № 201.


204. Соловьевы — А. Г. Достоевской


Телеграмма

Саблино. 10 июня 1880 г.

Перешлите Федору Михайловичу. Радуемся за всё. Понимайте. Примите от нас более чем слова[1344].

София, Юлия, Владимир Соловьевы


Подлинник // ЛБ. — Ф. 93.11.8.121.


205. С. А. Юрьев — О. Ф. Миллеру


<Москва> Середина июня 1880 г.

…Празднества прошли великолепно. Они описаны хорошо в газетах, но прибавить устно можно было бы многое <…>

Вообразите, что сделал со мною Достоевский. Приехав в Москву, он мне сказал, что свою речь о Пушкине он привез для моего журнала. Уверенный в этом, я ни у кого не просил речей[1345]. В этом уверял меня Достоевский в продолжение десяти дней, даже восьмого числа в двенадцать часов дня, — и вдруг девятого вечером говорит мне, что речь свою он отдал в "Московские ведомости". Мысль об этом пришла ему в голову, ради денежного расчета, ночью с восьмого на девятое число. Расчет этот состоит в том, что он до 15 июня (единовременно с "Московскими ведомостями") выпустит свою речь в форме № 1 "Дневника писателя" за 1880 год, дневника затем выпускать не будет. Когда я сказал на это, что я охотно бы согласился на такую операцию его с его статьей, — "Да, видите ли, — говорит он на это, — что речь моя в газете будет печататься разорванно, так как не поместится в одном номере, и публика может иметь всю речь целиком за раз напечатанную". — Признаюсь, я был крайне удивлен и не совсем верю такому расчету и по многим признакам имею основание и причины думать, что на Достоевского имели влияние подговоры Суворина и Каткова (sic!). Объявляя о своем решении, Достоевский поклялся честью, что по окончании своего романа в ноябре он тот же час начнет писать рассказ для меня, и уверял меня в своей любви. Я последнему верю, ибо сам чувствую большую симпатию к нему и в моей речи на обеде, который мы (двадцать человек) ему давали, высказал искреннее мое понимание его сочинений и отношения моего к нему. Но кто меня возмущает, это И. С. Аксаков, с которым, однако, мы в самых лучших дружеских отношениях, и высказываю я ему это прямо <…>

Праздник прошел великолепно и оставил много светлого на душе всех[1346]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.10.17.


206. Из дневника А. А. Киреева


<Москва> 23 июня 1880 г.

…Аксаков вполне подтверждает как то, что "начальство" тянет молодежь в яму, так и то, что молодежь очень бы желала выйти на другую дорогу, видеть не одно лишь отрицание, а и что-либо положительное; в этом отношении речь Достоевского была, по словам Аксакова, крупным событием. Достоевский — ex-каторжник, ex-революционер[1347] — и вдруг говорит и про идеалы, и про обязанности, и про бога!! Этого молодежь давно не слыхала.


Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.


207. Н. К. Лебедев (Морской)[1348] — А. С. Суворину


Ревель. 10 июля 1880 г.

…Я все время живу в волнениях и огорчениях: "Стрекоза" и "Шут" преследуют меня разной мерзостью; Маркс[1349], человек глупый, не понимая истинного значения этих нападок, теснит меня черт знает как; Берг[1350], человек не умный, боится пропустить всякую мало-мальски живую и удачную сцену, думая, что она не подходит к семейному чтению (зимой, когда я сдал роман, этого не думал, а теперь, после прекращения "Содома"[1351], сбитый разными Соловьевыми и Маркевичами с толку, радикально изменил свой образ мыслей). А между тем, даже в этом написанном за два месяца романе, изуродованном Марксом и Бергом, Ф. М. Достоевский хвалит некоторые сцены, а об одной говорит, что был бы доволен, если бы сам написал так[1352]. Все это огорчает и угнетает, — порой одолевает какое то отчаяние, порой положительно тупое равнодушие[1353]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Оп. 1. — Ед. хр. 2263.


208. И. С. Аксаков — О. Ф. Миллеру


Троекурово. 14 июля 1880 г.

…И я очень жалею, что вас не было в Москве на пушкинских празднествах[1354].

Вышло, как и всегда у нас бывает, совершенно неожиданно хорошо и как-то само собою, вопреки нелепости людской, тысяче промахов и нашему скептицизму. Как хотите, а воздвижение памятника Пушкину среди Москвы при таком не только общественном, но официальном торжестве — это победа духа над плотью, силы и ума и таланта над великою, грубою силою, общественного мнения над правительственною оценкою, до сих пор удостаивавшею только военные заслуги своей признательности. Это великий факт в истории нашего самосознания. Приятно мне знать, что вы разделяете мое мнение насчет речи Достоевского. Но, без сомнения, еще важнее содержания его речи — впечатление, им произведенное. То есть, я хочу сказать, что Достоевский мог бы изложить те же мысли в каком-нибудь романе или в своем "Дневнике", и мысли эти, конечно, были бы замечены ж достаточно оценены нами, но это обстоятельство не имело бы того значения, какое приобрели те же его слова, сказанные [всенародно] с трибуны, в присутствии нескольких тысяч человек, прямо в упор массе молодых людей и всему сонму петербургских литераторов, вслед за всякого рода речами, изобиловавшими captatione benevolentiae[1355]. Вот это-то искусство, этот дар выразить истину в такой сравнительно сжатой, простой форме — и без всяких повелительных ораторских приемов, без всякого заискиванья и смазыванья, повернуть все умы в другую сторону, поставить их внезапно на противоположные для них точки зрения, озарить их, хотя бы и на мгновение, светом истины и вызвать в них восторг, вернее сказать — восторженное отрицание того, чему еще четверть часа назад восторженно поклонялись, — вот что было удивительно, вот что важно, вот что явилось событием и привело меня в радость. Вот почему я счел нужным подчеркнуть, так сказать, значение этого факта и, взойдя на кафедру, сказал несколько слов, может быть даже слишком восторженных[1356]. Но если б вы видели, что такое было, и не со стороны одной молодежи, а со стороны столпов так называемого западничества, не исключая Тургенева и Анненкова!

Весьма простая вещь — воздать должное Татьяне за соблюдение верности мужу и спросить, по этому случаю, публику: можно ли на несчастии другого созидать свое счастье? Но грянувший от публики взрыв сочувственных рукоплесканий, что же он значил, как не опровержение всех теорий о свободных любвях и всех возгласов Белинского к женщине по поводу Татьяны и ее же подобия в Маше Троекуровой (в "Дубровском" Пушкина же), и всего этого культа страсти"?! Когда девицы высших курсов тут же устремились к Достоевскому с выражением благодарности, что привело их в восторг? Они сами не могли бы отдать себе ясного отчета: это было неотразимое действие истины непосредственно на душу, это была своего рода радость эмансипации от безнравственности коверкающих их доктрин, возвращения к своему нравственному первообразу. Вероятно, всем им, бедным, досталось или достанется еще от профессоров; в первую минуту никто не спохватился, а потом, уже к вечеру, Ковалевские[1357], Глебы Успенские[1358] и т. п. повесили носы, вероятно, выругали себя сами за то, что "увлеклись", и стали думать о том, как бы сгладить, стушевать или перетолковать в свою пользу все случившееся. Мне передавали сами студенты возникшие между ними потом разговоры: "А ведь знаете, господа, куда мы с нашим восторгом по поводу Достоевского влетим: в мистицизм!"[1359] Но если бы даже два десятка душ удержали в себе благотворное воздействие речи Достоевского, и то слава богу.

Не понимаю Градовского. Зачем нашел нужным он ослаблять действие речи Достоевского и вступаться за скитальцев?..[1360] Можно бы, конечно, многое сказать о бродяжничестве на Руси; это самый народный тип, некогда меня пленивший[1361], но всего менее может быть он истолкован отсутствием политической свободы и присутствием Держиморд[1362]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.1.23.


209. С. А. Юрьев — Л. И. Поливанову


Село Воскресенское. 22 июля 1880 г.

…Приехав в деревню, я был в каком-то онемении: и упадок сил, и какое-то необычайно хорошее чувство. Точно опустился я на какое-то дно: тишь, спокойствие и грезы… Меня разбудили письма из Москвы и Питера. И. С. Аксаков, О. Миллер и Достоевский потребовали от меня написать мою речь. Я это исполнил, хотя с великим трудом. Писал я точно во сне! Послал в печать и получил ответ, что не совсем вышло плохо[1363] <…> По возвращении из моих странствований нашел у себя в кабинете несколько писем, в том числе от Тургенева[1364] и Анненкова[1365], которые касаются вас. Оба они извиняются, что им, перед отъездом из Москвы, разные обстоятельства помешали побывать у меня и у вас, чтобы лично принести и мне и вам (письма я сберегу для показания вам) "глубокую благодарность за внимание, предупредительность и добродушие, с которыми вы обращались (пишу словами Анненкова как более пространными) к участникам превосходных праздников Пушкина, а в том числе и ко мне. Прошу покорнейше передать буквально такое же выражение признательности и Льву Ивановичу Поливанову". Оба они и еще Иван Сергеевич Аксаков настаивают, чтоб был издан пушкинский сборник[1366]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 2191. — Оп. 1. — Ед. хр. 155.


210. В. М. Маркевич — К. Н. Леонтьеву


Царское Село. 16 августа 1880 г.

Что вы за мастер, многоуважаемый Константин Николаевич! Прочел я ваши статьи о Каткове и по поводу речи Достоевского[1367] — и восхитился просто. Comme c’est fouille[1368], как глубоко проникнуто всегда, выворочено и выставлено на свет — ярко, выпукло, убедительно! Достоевский, если только больное самолюбие его не запорошит ему глаз, принужден будет сознаться, что вы глубже его способны проникнуть в суть предмета, это христианское разумение ваше и чище, и плодотворнее его расплывчатой любви, так как оно расцветает на чисто евангельской почве, не обещая немыслимых плодов в нашей долине слез, а указывая на возможность их лишь в небесных садах <…> Если бы я сегодня выиграл 200 000, я тотчас же распорядился бы насчет моих похорон, так как увидел бы в этом знамение о ближайшей своей кончине. Столь сильно уверен я, что за каждый проблеск того, что человек называет счастьем, он должен платить самою тяжкою ценой, — а следовательно, что оно ему неприсуще, что он не имеет на него права, пока он облечен плотью земною. Ваше строгое, не допускающее компромиссов Достоевского и западных его собратьев поведание этой истины, "реальной" истины, как вы очень хорошо выразились, затронуло меня поэтому глубоко сочувственно и заставило писать к вам. Да, вечное стремление к "гармонии" и невозможность найти ее, "поэтическое, живое согласование светлых цветов с темными — и больше ничего" — вот жизнь и единственно реальный закон жизни! Вы тысячу раз правы!..[1369]


Автограф // ГЛМ. — ОФ. 4982.1.


211. И. С. Аксаков — О. Ф. Миллеру


Троекурово. 17 августа 1880 г.

…Конечно, нечего меня называть при упоминании впечатления, произведенного речью Достоевского на Тургенева и Анненкова[1370]. Это неудобно. Скажу, впрочем, что оба они, особенно Тургенев, был отчасти (и даже не отчасти, а на две трети) подкуплены упоминанием о Лизе Тургенева[1371]. Ив. Сергеевич вовсе этого от Достоевского не ожидал, покраснел и просиял удовольствием. Такое сопоставление создания Пушкина, препрославленного в данную минуту, сопоставление публичное, торжественное, с его собственным творением, — не могло, разумеется, не быть приятно Тургеневу[1372]. Некоторые тогда же подумали, что со стороны Достоевского это было своего рода captatio benevolentiae[1373]. Это несправедливо. Ровно дней за двенадцать (Достоевский приехал в Москву к первому сроку, назначенному для празднования, 26 мая) Достоевский в разговоре со мною о Пушкине повторил почти то же, что потом было им прочтено в "Речи" и так же упомянул о Лизе Тургенева, прибавив, впрочем, при этом, что после этого Тургенев ничего лучшего не написал <…>

Вообще же ошибочно считать речь Достоевского за трактат, за какое-то догматическое изложение и подвергать в этом смысле критике. Ее нужно отделить от самого факта произнесения и впечатления, ею произведенного. Мысли, в ней заключающиеся, — не новы ни для кого из славянофилов. Глубже и шире поставлен этот вопрос у Хомякова и у брата Константина Сергеевича. Но Достоевский поставил его на художественно-реальную почву, но он отважился в упор публике, совсем не под лад ему и его направлению настроенной, высказать несколько мыслей, резко противоположных всему тому, чему она только что рукоплескала, и сказать с такою силой суждения, которая, как молния, прорезала туман их голов и сердец, — и, может быть, как молния же, и исчезла, прожегши только души немногих[1374]

Вышла августовская книжка "Русской мысли". Очень рад, что там нет статей против Достоевского. А должны были быть. Кошелев приезжал сюда на один день и сказал мне, что он послал свою статью Юрьеву, который также пишет статью. Может быть, Кошелев устыдился после сильных моих слов и отменил помещение своей статейки[1375]


Автограф // ЛВ. — Ф. 93.11.1.23.


212. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 28 августа 1880 г.

…Федор Михайлович поручил мне ответить на ваше письмо[1376], во-первых, потому, что он сильно занят, а во-вторых, он очень мало знает о рязанском имении и Шере. Да и мне мало что известно: дело в том, что месяц назад я получила от Александра Андреевича[1377] письмо, который прислал мне копию с письма, полученного им от Шера от 6 сего июля. Выписываю вам это письмо <…>

Вот все, что я знаю про имение. Как видите, дело довольно плохое, так как документы у нас неверные и нас нельзя ввести во владение. Шер писал, что он внес недоимок всего 1000 руб., а так как, по моему расчету, он получил около 5200 р., то за взносом 1000 р. у него осталось около 4200, а след. на вашу 12-ю часть приходится около 350 р. Нас о продаже леса он не извещал, и мы об этой продаже узнали лишь от Александра Андреевича. Денег, следуемых нам, он тоже не высылал[1378]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.3.58.

К этому письму Достоевским сделана приписка, воспроизведенная в "Письмах". — IV. — С. 198.


213. С. П. Буренин[1379] — Е. С. Некрасовой


31 августа 1880 г.

…В настоящее время у меня "Дневник" Достоевского с его речью, но я еще не собрался прочесть его; вы пишете, что эта речь привела всех в восторг[1380]; я думаю, вообще вся обстановка должна была в то время производить особенное впечатление. Если вы в хорошем настроении поехали, то, верно, она на вас хорошо подействовала.


Автограф // ЛБ. — Ф. 196.11.8.


214. С. А. Юрьев — О. Ф. Миллеру


<Москва. Сентябрь 1880 г.>

…До вас дошло, наверное, известие, что в "Русской мысли" будет напечатано опровержение тому, что высказано в речи Достоевского на пушкинском празднике. А. И. Кошелев доставил небольшую статью об этой речи, в которой он, выражая полнейшее сочувствие высказанному в ней, делает некоторые замечания со своей стороны. В этой статье я заметил некоторое недоразумение и возвратил автору, объяснив ему, что я почитаю недоразумением. Кошелев исправил согласно моим замечаниям, но все-таки не вполне так, как бы я желал: поэтому статью эту я помещу с небольшим замечанием внизу страницы[1381]. — Статья Кошелева ни в каком противоречии с вашей не состоит. Вашу статью я, конечно, напечатаю и никогда ни на минуту не колебался ее печатать. Да и мог ли я колебаться, когда не только разделяю пророчество Достоевского о нашем будущем, но сам высказал то же с небольшим оттенком в моей статье передовой к журналу "Беседа", которая начала издаваться под моей редакцией в 1870 году (статья моя напечатана в 1 № этого журнала под заглавием "В чем наши задачи"). Достоевский в Москве, в разговоре со мной, сам вспоминал об этой статье и выразился, что я стою с ним на одной почве.

Статья ваша мне очень сочувственна, только я желал у вас просить дозволить мне сделать замечание к вашему нападению на Градовского[1382]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.10.17.


215. П. Д. Голохвастов[1383] — Н. Н. Страхову


5 октября 1880 г.

С пушкинского праздника расстались мы с вами, дорогой Николай Николаевич <…>

Припишите и о Льве Николаевиче; правда ли, что он эту зиму будет жить в Москве?[1384] Тогда и вас можно ждать в Москву на святки? Наверное ли будет Достоевский издавать свой "Дневник писателя" в будущем году?[1385] "Карамазовых" я все еще не читал, жду конца. А что за прелесть его Август "Дневника"! Ведь эта схватка с Градовским чуть ли не такое же событие, как и Речь его[1386]. Каким чудом живет Достоевский в Петербурге? Как он выносит Петербург? Как его не тянет — если уж нельзя в деревню — так в Москву, в Россию, все-таки?..


Автограф // НБ АН УССР. — III.17072.


216. А. Г. Достоевская — В. М. Каченовскому[1387]


<С.-Петербург> 28 октября 1880 г.

…Федор Михайлович поручил мне передать вам его сердечную благодарность за присланное вами письмо вашего высокоуважаемого отца[1388]. Это письмо — важный вклад в собрание Федора Михайловича, и он очень ценит ту поспешность, с которою вы исполнили его просьбу[1389]


Копия рукой В. М. Каченовского // ЛБ. — Ф. 93.II.5.57.


217. С. А. Юрьев — О. Ф. Миллеру


<Москва> 3 ноября 1880 г.

…Мне очень хочется видеться с вами уже и для того, чтобы переговорить о Достоевском. Я глубоко сочувствую его красноречивой проповеди о христианской любви, о том, что только в обновлении духом этой любви — источник правды, может, и блага в жизни общественной, личной и народной и т. д. Все это, несомненно, верно и развито Достоевским с обычною ему глубиною, но, тем не менее, не могу считаться вполне солидарным с его мировоззрением, невольно вызывающим на возражения. Послушать его, стать на его точку зрения — надо перестать думать и об экономических и о политических усовершенствованиях народной жизни, похерить все эти вопросы и ограничиться молитвой, христианскими беседами, монашеским смирением, сострадательными слезами и личными благодеяниями. Надо, говорю, похерить все вопросы о политической свободе, потому что Зосима и в цепях свободен. Не тут ли кроется и то, что Достоевский мирится с катковщиной? Цепи в известном отношении даже любезны Зосиме: дух в страданиях возвышается. Смирись, гордый человек! Зачем искать гармонии для свободной деятельности, экономических реформ? Все это — тлен и суета. Счастье в тебе, смиренного бог не уничижит, совершится чудо, и все изменится <само> собою, а до того молись, смиряйся и т. д. Как на руку такая речь всем деспотам, всем эксплуататорам! Убей себя в себе!.. Так, кажется, выражается во многих местах Достоевский. Что это значит? Это ведь не христианская проповедь, а скорее буддийская, может быть монашеская. Мы знаем другую формулу: свободно отдай себя на служение общему благу или свободно отдай свою личность общему благу. А это нечто другое, чем "убей себя в себе", излюбленное Достоевским. Прежде чем отдать свою личность, надо иметь ее или приобрести ее. А что такое приобрести личность, иметь ее?.. Отправляясь отсюда, мы придем к выводу иному, чем Достоевский, к другому миросозерцанию, которое, может, больше гармонирует с христианской любовью, чем зосимовский идеал. — Христианский идеал — идеал Зосимы; но, по моему мнению, он односторонен и не исчерпывает далеко истинно христианского идеала. Этот идеал — в деятельной любви ко всем направлениям жизни, политической, экономической, выражающийся в безустанной, энергической деятельности, борьбе и делом и словом, клонящейся к преобразованию всей окружающей народной и общественной жизни! Мыслим ангел с молитвой на устах и смиренными слезами на глазах и мыслим ангел с пламенным мечом на всякую неправду и всякое угнетение человека. Чувствую, что очень неточно, неясно все то, что я написал; но, надеюсь, что вы извините и дополните неясность этого письма. Мне хотелось оправдать перед вами, почему я не могу быть против всех возражений на речь и особенно на последний "Дневник" Достоевского и почему почитал эти возражения необходимыми. Я не читал письма Кавелина[1390], но знаю из разговоров с ним его воззрения и из писем его ко мне, как он смотрит на речь Достоевского, и не могу не высказать, что я ему во многом сочувствую. На основании сказанного я бы вас просил, если можно, оставить Кавелина без возражений в вашей статье[1391]. Впрочем, я не знаю еще, не прочитал письма Кавелина. Я не могу стать на монашескую почву Достоевского, считающего все вопросы, политические и экономические, суетою сует, — я не могу говорить с вами иначе как вполне искренно и откровенно, потому что глубоко вас уважаю и принадлежу вам всею душою…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 156. — Оп. 1. — Ед. хр. 25.


218. А. Г. Достоевская — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 26 ноября 1880 г.

…Благодарю вас от всего сердца, что вы вспомнили день рождения Федора Михайловича. Он был очень доволен, получив ваше письмо: из всех его родственников только вы и ваши дети поздравили его в этот день. Ни племянники, ни Николай Михайлович даже письмом не подумали о нем вспомнить, и это видимо огорчило Федора Михайловича. Зато тем приятнее было ему получить вечером ваше письмо[1392] <…>

Мы, слава богу, все здоровы, хотя Федор Михайлович жалуется несколько на грудь. Но работы ужас как много, просто не остается ни минуты свободной. Мы печатаем отдельным изданием "Братьев Карамазовых", и они выйдут в свет в первых числах декабря. Я сама просмотрела все семьдесят пять листов корректуры и нашла, что это просто адская работа. Приходилось сидеть по пять-шесть часов сряду, чтоб не задержать работы. А тут хозяйство, дети, моя книжная торговля, все разрастающаяся, требования наших книг, счет с книжниками; одним словом, каждый час, каждая минута занята, и как ни работаешь, а видишь, в конце концов, что не сделала и половины из того, что предполагала. Как я ни собиралась к вашим, чтоб повидать еще раз Варвару Андреевну[1393] пред ее отъездом, но попасть не могла: утром корректуры, вечером боюсь одна ехать, а ехать с Федором Михайловичем так далеко нельзя и думать: при его слабой груди ему положительно запрещено ездить на большие расстояния. Вот и откладываешь день за день, и все никуда не поспеешь. Но, слава богу, роман скоро выйдет, хотя тут пойдет опять каторжная работа по отправке, продаже и пристраиванию его. А там подписка на "Дневник", которая уже и теперь началась, а там издание "Дневника" и т. д., бесконечная и невозможная работа, а что грустно — что и в результате ничего не видно. Как ни бейся, как ни трудись, сколько ни получай, а все при здешней дороговизне уходит на жизнь, и ничего-то себе не отложишь и не сбережешь на старость. Право, иной раз руки опускаются и приходишь в отчаяние: такая каторжная работа, а только и утешения, что живешь в тысячной квартире, тогда как лично мне нужна маленькая комнатка. Право, я хочу уговорить Федора Михайловича переехать куда-нибудь в деревню: меньше заработаем, зато меньше и проживать будем да и работать меньше придется, жизнь пригляднее станет, в отчаяние не будешь приходить, как теперь. Видите, многоуважаемый Андрей Михайлович, я написала вам вовсе не именинное письмо, и простите меня за это. Но что же будешь делать, когда от вечной работы, беготни, неспанья расстроятся нервы так, что и жизнь немила…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 56.


219. Е. Ф. Юнге — Н. И. Костомарову[1394]


<Киев> 27 ноября 1880 г.

…Мне так о многом бы хотелось спросить вас, например, хоть о первой статье Аксакова[1395] и вообще о завязывающемся вновь споре славянофилов и западников, ибо, нечего греха таить, Достоевский своей речью не примирил, а выдвинул вперед вопрос. Не думайте, что я виню Достоевского, напротив — я в полном восторге от его речи, она такая вдохновенная. Вообще, я люблю Достоевского за то, что он в нас идеал будит. Что бы мы были без идеалистов, боже мой! Звери, несмотря на железные дороги. Да и железные-то дороги разве не идеалисты же выдумали? Разве не в этих безумных идеалистах, презирающих блага земные, несущих голову свою на плаху, восклицающих: "Epur si muove!"[1396], не понимающих нашего "практического и разумного" века, разве не в них выразилось все истинно человеческое, а наши "практические" и "разумные" червонные валеты и юные старцы — не есть ли это болезнь, ужасная эпидемия? Но эпидемия эта в последнее время принимает страшный вид хронической болезни, ж тут-то и полезны такие люди, как Достоевский, которые встряхивают нас, говоря: "Проснитесь!" Но я хотела, собственно, поговорить об Аксакове, мне что-то не совсем нравятся его "две державы"[1397]. Мне кажется, что наши славянофилы — отчасти татарофилы, потому что боготворят именно тот строй русской жизни, который создался под влиянием монгольского ига[1398]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — XXII.331.


220. Е. А. Штакеншнейдер — Н. Н. Страхову


<С.-Петербург> 27 ноября 1880 г.

…Вчера у нас Федор Михайлович читал главу из эпилога[1399], княгиня Дондукова[1400] пела, одна барыня, Назимова, играла, но не было ни вас, ни Михаила Павловича[1401]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.18787.


221. Неустановленное лицо — К. Д. Кавелину


<Москва. 20-е числа ноября 1880 г.>

Спросите, пожалуйста, у Ф. М. Достоевского, почему нигде в мире, ни в Европе, которая "должна завтра рухнуть", ни в Азии, куда еще не проникла никакая цивилизация, женщины не играют в карты и не курят папирос, кроме как в России? <…>

Почему нигде воровство, казнокрадство, взяточничество, лжесвидетельствование не достигли таких чудовищных размеров и не проникают так во все слои общества?

Спросите у него, чем он, "гордый человек", так возгордился?

Пусть он объяснит, когда и какое именно слово скажет миру женщина, которая дуется в карты с папиросой в зубах, или мужчина, готовый продать отца родного за крестик, и не имеющий никакого понятия о святости долга гражданского, сплошь и рядом обворовывающий общественные кассы и т. д.! Он утверждает, что Ноздревы, Чичиковы, Собакевичи, Сквозники и т. д. — не русские, ибо они дурны. Нелепая аргументация!

Один из читавших ваше письмо к Ф. М.[1402]


Автограф // ГПБ. — Ф. 621. — Ед. хр. 362.


222. А. А. Достоевский — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург> Начало декабря 1880 г.

…Во вторник я вместе с Рыкачевыми был у Анны Григорьевны Достоевской на именинах. Кроме нас, было еще несколько человек: родственник Анны Григорьевны Сниткин, Страхов, пасынок Федора Михайловича, фамилии коего не знаю, и др. После обеда мы разошлись по домам, при этом Анна Григорьевна просила меня зайти к ней в субботу — поговорить о нашем деле <…> Таким образом, вчера вечером я и был у Анны Григорьевны. Она подробно будет вам писать на днях <…>

Вчера Федор Михайлович передал мне для пересылки вам "Братьев Карамазовых", вышедших на днях отдельным изданием. Так как вы уже этих братьев прочли в "Русском вестнике", то я с вашего позволения придерживаю их у себя для прочтения. Расходится роман очень быстро: уже продано на три тысячи рублей (в четыре дня); все же издание в четыре тысячи экземпляров обошлось в четыре тысячи рублей, так что скоро книга будет продаваться в чистый барыш. Анна Григорьевна рассчитывает получить чистого барыша десять тысяч рублей — конечно, если все издание будет распродано[1403]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 30. Помета о получении: 16 декабря.


223. А. Г. Достоевская — Н. М. Достоевскому


<С.-Петербург> 26 декабря 1880 г.

…Федор Михайлович поручил мне ответить вам на ваше письмо от 23 декабря[1404], так как сам нездоров и занят по горло. Вы просите его разрешить Шеру продать восемь или десять десятин на покрытие вашего и племянников долга Александре Михайловне, т. е. на покрытие 2500 р. Но в таком случае вы оцениваете десятину в 250 р., тогда как самая высшая цена, за которую продавали, — 95 р. за десятину, да притом это самые лучшие места, а в среднем числе можно продать по 50 р.; следовательно, чтоб выручить 2500 р., следует продать пятьдесят десятин. А так как Александра Михайловна пожелает получить свои деньги с Шера, около пяти тысяч, то придется продать еще сто десятин, а всего от 150 до 200 десятин хорошего леса. Вы сами видите, как это далеко от восьми-десяти десятин. Но продать такое количество десятин — значит обесценить имение совершенно, так как будут выбирать лучшие места, а останутся худшие, на которые не найдется покупщиков. Так вот почему Федор Михайлович не может согласиться на продажу имения участками, подесятинно. Есть единственный выход из этого положения: чтоб нас выделили землею, т. е. лесом, как было условлено прежде, а именно нам выделили четыреста десятин Ширяева, а Андрею Михайловичу выделили двести десятин Пехорки. Но так как до ввода во владение разделиться нельзя, то можно пока до раздела написать, так сказать, предварительный договор, по которому Шер, Ставровские, вы и племянники обязуетесь как только мы все будем введены во владение, нам выделить четыреста десятин Ширяева, а Андрею Михайловичу — двести десятин Пехорки от такого-то до такого-то места. Но на случай, если б Шер, или Ставровские, или племянники захотели потом отказаться от этого договора и не захотели нам отделить четыреста десятин Ширяева, а Андрею Михайловичу двести десятин Пехорки, то тогда Шер, Ставровские или племянники обязаны уплатить нам неустойку в восемь тысяч <…> Итак, многоуважаемый Николай Михайлович, теперь от вас зависит, как вы решите это дело: если захотите нас выделить этим предварительным договором, то тогда выделяйте и тогда делайте с остальным имением что хотите. Если же не желаете нас выделить, то что делать — пусть имение продается с публичного торга, и мы все понесем убытки <…>

Известите, если возможно, скорее о вашем решении[1405]


Автограф // ИРЛИ. — 30413. — С. CXIIIб9.


224. Е. А. Штакеншнейдер — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. 1880 г.?>

Голубушка, мама посылает вам рисунок, акварель моего покойного отца[1406]. Это вид окрестностей Ревеля, и наверху надпись, сделанная рукой отца. Эта акварель сделана была давно, еще мой отец был молод и жил в имении гр. Бенкендорфа, Фалле, около Ревеля. За этот рисунок, надеюсь, что вы в субботу покажете не только Федора Михайловича, но и себя. Милочка, так вам досталось! А я-то была вам рада! <…>

Оля[1407] очень благодарит и посылает три рубля. А я когда же получу: черновую "Карамазовых", адрес Славянского комитета и два портрета Федора Михайловича?..


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.150.


225. И. И. Румянцев — А. Г. Достоевской


<Старая Русса. Начало января 1881 г.(?)>

…Я глубоко благодарен за дорогой для меня подарок Федору Михайловичу и надеюсь, что вы понимаете мое душевное к вам уважение и извините меня за несоблюдение формы.

С великою охотою начал с начала и прочитал я книгу, подаренную мне, следовательно два раза читал. И искренно скажу, что благодарю бога за то, что вынес из нее. Только теперь во всей ясности и полноте понял я сущность этого произведения. Можно дивиться глубине проникания в чужие души и последовательности и ясности изображаемых событий. Действительно, чтобы понять всецело Федора Михайловича, надобно приложить силу своего разумения, потому что Федор Михайлович — не просто описатель внешних событий, а потому речи прокурора и адвоката, помимо того, что они высказывают дорогие мысли, очень много облегчают понимание и положительно необходимы для большинства читателей, которые не могут схватить и понять разом[1408]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 212. — Он. 1. — Ед. хр. 208.


226. А. Г. Достоевская — А. М. Достоевскому


<С.-Петербург. 13 января 1881 г.>

…Вы дали нам слово написать нам, что узнаете проездом через Москву от Шера. Нас это ужасно интересует, и Федор Михайлович поручил мне напомнить вам о вашем обещании. Действительно ли имение назначено в продажу; согласен ли Шер на выдел? Согласны ли вы на выход из наследства, как мы предполагали? Будьте добры, ответьте нам на наши вопросы.

Федор Михайлович поручил мне передать вам его уважение…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 56.


227. В. К. Савостьянов — А. Г. Достоевской


Шацк. 15 января 1881 г.

…Я все поджидал известий о том имении, про которое говорил вам, поэтому и не писал вам до сих пор. Купец Емельянов, продавец имения, видя возрастающую ценность земли, с двадцати тысяч, которые он просил летом, просит теперь тридцать пять тысяч, и, вероятно, ему дадут эту цену, если не теперь, то через год <…> Но у меня есть в виду отличное имение для вас <…> Я очень рад был бы услужить вам. Да и весь Шацкий уезд с восторгом думает о возможности считать Федора Михайловича своим <…> Прошу вас передать мое приветствие и глубокое уважение Федору Михайловичу[1409]


Автограф // ИРЛИ. — 30252. — C. CXIIб6.

Дата почтового штемпеля.


228. О. Ф. Миллер — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 20 января 1881 г.

…Был я в субботу[1410] без вас у Федора Михайловича и попал невпопад, чем и объясняю полученный мною — к тому же и навсегда — отказ от чтения. Потом Федор Михайлович смилостивился немножко и подал некоторую надежду. Я по своему опыту знаю, что, когда погрузишься в писанье, а тут кто-нибудь прилезет с посторонними вопросами, то не можешь такого непрошенного гостя не счесть хуже татарина[1411]. Вот почему до окончания "Дневника" и не надо мешать Федору Михайловичу. Но вы имеете возможность поговорить с ним о пушкинском вечере 29 января, выбрав такую минуту, когда вы ему нимало не помешаете. Будьте же адвокатом за Пушкина и за меня, грешного. Если уж Федор Михайлович решается более не огорчать наших глупых "либералов" тем приемом, какой всегда делает ему публика, то пусть хоть раз, для Пушкина, он плюнет на либералов и прочтет из "Бориса Годунова": "Достиг я высшей власти" и "Царскую думу", а также "Пророка", или же, наконец, по собственному его выбору, все, что ему будет угодно. Пусть сделает это отчасти и для меня: право, я заслужил этого, любя Федора Михайловича всею душою. Я бы выждал окончания "Дневника" и сам пришел опять к Федору Михайловичу, но ведь афиша должна быть выпущена никак не позже воскресенья (хорошо бы и ранее — вечер 29-го, в четверг). Вот почему я и прошу вас, улучив добрую минутку, заручиться согласием Федора Михайловича хотя бы только на постановку его имени в числе участвующих (подробную афишу можно бы тогда выпустить попозже).

Вверяю вам участь пушкинского вечера…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.6.86.


229. А. Г. Достоевская — О. Ф. Миллеру


<С.-Петербург> 20 января 1881 г.

…Федор Михайлович поручил мне написать вам, что он будет читать у вас 29 января во всяком случае, то есть даже в случае, если б ему запретили его январский "Дневник" (чего он так опасается)[1412]. Таким образом вы смело можете выставить его имя в числе участвующих. Федор Михайлович желал бы прочесть из последней главы "Евгения Онегина" и тем ограничиться, так как чтение этой главы займет не менее двадцати-тридцати минут. Если найдете нужным переговорить с Федором Михайловичем, то зайдите к нам от трех-четырех когда угодно. Федор Михайлович хоть и страшно занят, но для вас у него время найдется.

Очень прошу вас, многоуважаемый Орест Федорович, не сердиться на Федора Михайловича за его нетерпеливый и строптивый тогдашний прием: Федор Михайлович и всегда болезненно раздражителен, а тут "Дневник" его окончательно замучил. Я очень рада, что мне удалось уговорить Федора Михайловича читать и тем исполнить вашу просьбу…


Автограф // ИРЛИ. — 30420. — С. CXIIIб9.


230. О. Ф. Миллер — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 21 января 1881 г.

…Мне и в голову не приходило сердиться на Федора Михайловича[1413]; это для меня невозможно — как в прошедшем, так и в будущем.

От души благодарю вас за ваше посредничество. На днях зайду сам лично поблагодарить вас и Федора Михайловича и переговорить[1414]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.6.86.


231. А. Г. Достоевская — О. Ф. Миллеру


<С.-Петербург> 26 января <1881 г.>. 2 часа ночи

…Считаю нужным вас уведомить, что Федор Михайлович не в состоянии читать на вечере 29 января. Вчера в шесть часов вечера Федор Михайлович опасно заболел: у него лопнула легочная артерия и сильно шла горлом кровь. Одно время он был до того плох, что доктора посоветовали пригласить священника, и Федор Михайлович исповедался и причастился. У нас был консилиум, и Кошлаков[1415] настоятельно требует, чтобы Федор Михайлович не двигался и не говорил в течение недели.

Я в страшном отчаянии; опасность еще не прошла: еще одно такое кровотечение, и Федора Михайловича не станет.

Пишу вам ночью, чтоб вы завтра же утром успели сделать распоряжение об исключении имени Федора Михайловича из афиши[1416].


Автограф // ИРЛИ. — 30420. — С. CXIIIб9.


232. С. П. Хитрово[1417] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. 27 (?) января 1881 г.>

…Мы сейчас узнали, что Федор Михайлович нездоров. Скажите, пожалуйста, что с ним? Можно ли к вам приехать? Когда? Мы так беспокоимся! Пожалуйста, напишите два слова. Графиня[1418] и я, мы очень, очень беспокоимся и хотим знать, когда можно видеть вас, приехать к вам?..


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.104.


233. Е. Н. Гейден[1419] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. 28 января 1881 г.>

…Сейчас поражена была прочитанным в газетах известием о тяжкой болезни Федора Михайловича![1420] Страшно, я все о нем думала эти дни (сама заболела, лежала в постели), беспокоилась его заботой о "Дневнике", хотела вам писать, да своею немощью отвлеклась. Меня сегодня никак не выпускают, но душа моя рвется к вам обоим — я теперь чувствую, как вы мне дороги и как хотелось бы послужить вам. Дня через два вырвусь, но до тех пор скажите, бога ради, не нужно ли вам кого-нибудь, чего-нибудь? Хорошего врача, моего преданнейшего друга? Сестру для ухода? Или что или кого? Если у вас есть бюллетень, пришлите, иначе скажите два слова о нем моему посланному — я знаю, что вам некогда писать!..[1421]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.2.74.


234. А. Н. Майков — Н. Н. Страхову


<С.-Петербург> 28 января 1881 г.

Любезнейший Николай Николаевич! Я сообщаю вам ужасную новость: Федор Михайлович скончался![1422] Анна Григорьевна и Софья Сергеевна[1423] просят вас, если вы дома, приехать к ним, т. е. к Достоевским. Передаю поручение. Еще огонь угас — и какой светлый — тьма растет вокруг нас[1424]


Автограф // ГПБ. — Ф. 747. — Ед. хр. 21.


235. И. С. Аксаков — О. Ф. Миллеру


<Москва> Ночь на 29 января <1881 г.>

Я уже знал о смерти Достоевского, когда получил вашу телеграмму, многоуважаемый Орест Федорович[1425]. Известие получено было ночью Катковым и помещено в "Московских ведомостях"[1426]. Горе, горе! Это незаменимая потеря! Теперь из художников-писателей и хоронить уже некого. Угасла сила положительная, незаменимая. Он один держал знамя высших нравственных начал. Дело художественного творчества было для него делом души. Не прошло и десяти дней, даже меньше, как я ему писал![1427] Я написал о нем несколько слов в номере "Руси", который завтра печатается[1428]. Это казнь божья, которой, впрочем, мы стоим. В обществе и литературе у нас царит только одна богема, как выражаются французы. Я вовсе сиротею. Становится жутко…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.1.23.


236. А. А. Достоевский — А. М. Достоевскому


Телеграмма

С.-Петербург. 29 января 1881 г.

Вчера вечером дядя Федор Михайлович скончался.

Достоевский


Подлинник // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 31.


237. А. М. Достоевский — А. А. Достоевскому


Телеграмма

Ярославль. 29 января 1881 г.

Будь на похоронах за меня[1429].

Достоевский


Подлинник // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 31.


238. Из дневника А. А. Киреева


<С.-Петербург> 29 января 1881 г.

Вчера вечером скончался Достоевский! Страшная потеря! Незаменимая! Он один не популярничал, не подличал перед молодежью (говорю о Петербурге, в Москве есть Аксаков, отчасти есть влияние на молодежь у Каткова). Здесь есть in spe[1430] Соловьев[1431], но ему необходимо укрепиться.


Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.


239. К. П. Победоносцев — М. Н. Каткову


С.-Петербург. 29 января 1881 г.

Любезнейший друг Михаил Никифорович! Вчера поразило меня известие о кончине Ф. М. Достоевского. Большая потеря! <…> Он имел в себе огонь, от коего многие загорались теплотою и светом.

Он был болен несколько дней: скончался от разрыва в сердце. Был в памяти незадолго перед кончиной и предчувствовал ее. Много подействовала не покидавшая его забота о выпуске первого номера "Дневника". Но перед кончиною главная забота его была о жене и детях. Без сомнения, участь семьи будет обеспечена<…>[1432].

Сегодня была первая панихида. Он кажется, как живой, с полным спокойствием на лице, как в лучшие минуты жизни. Вчера Крамской снимал портрет его в гробу[1433]. Жена в отчаянии. В комнатах не было проходу от толпы. Массу составляли молодые люди обоего пола, очевидно, студенческого звания: многие из них ходили к Федору Михайловичу <…>просить совета и разъяснения. Много писем этого рода получал он со всех концов России, о чем часто мне рассказывал. Мы нередко с ним беседовали: для него у меня отведен был тихий час в субботу после всенощной, и он засиживался у меня за полночь в задушевной беседе.<…>

Теперь вот в чем дело. Федор Михайлович перед смертью заботился о деньгах, которых ожидал из редакции "Русского вестника". Заботился, что деньги придут после его смерти и жене будет затруднение получить их. Так и случилось. От вас прислан перевод 4200, кажется, рублей на имя Федора Михайловича в конторе Ахенбаха и Колли. Деньги эти, конечно, не выдадут жене, и начнется сеть формальностей по случаю утверждения в наследстве. Все эти затруднения можно, кажется, устранить, если вы пошлете приказ в контору Ахенбаха и Колли о перемене лица, коему следует выдать деньги; вы можете перемену сделать или на самое Анну Григорьевну Достоевскую или на наше, чтоб ее избавить от хлопот. Почтенный Федор Михайлович мне, так сказать, завещал заботу о семье, и сам нередко мне про это говаривал…


Автограф // ЛБ. — Ф. 120.9.47.


240. Д. Л. Мордовцев — А. С. Суворину


<С.-Петербург. 29 (?) января 1881 г.>

…Был сейчас у Достоевского. Всё — и юное, и старое — теснится у славного, застывшего в желтый воск церковной свечи трупа. Григорович, Страхов, Потехин Алексей, Победоносцев, Абаза[1434], Данилевский, Гайдебуров, Михайловский[1435], Бестужев-Рюмин с целым университетом юных студентов, Орест Миллер, Каразин и т. д., и т. д. Майков Леонид[1436] говорит мне: "Шубы снять бы надо". — Зачем? — говорю я, — это уж церковь теперь, не дом, а в церкви — и в шубах можно". Да, церковь…


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Он. 1. — Ед. хр. 2778.

Текст сообщен Т. П. Мазур.


241. Ю. Д. Засецкая — Л. Ф. Достоевской[1437]


<С.-Петербург. 29 (?) января 1881 г.>

Милая Лили,

Положите этот венок на вашего незабвенного папа, не смею беспокоить вашу мамашу, но, если возможно, отложите номер "Дневника", теперь вышедшего.


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.5.10.


242. А. А. Достоевский — Д. И. Достоевской


<С.-Петербург> 30 января 1881 г.

…Письмо свое я начну печальным известием: умер Федор Михайлович; по всем вероятиям, вы об этом уже знаете из газет. Умер он 28 января вечером. В этот день Женя была у них, Федора Михайловича не видела, но, как говорила Анна Григорьевна, ему было гораздо лучше. Вчера я был на панихиде днем. Народу с причетом пропасть. С него рисует портрет Крамской. Сняли фотографию, а также и гипсовую маску. Хоронить будут в воскресенье в Новодевичьем монастыре, где похоронен и Некрасов. Вчера я телеграфировал папе о смерти Федора Михайловича и вчера же получил от него ответ[1438]. Должно быть, на папу очень повлияла неожиданная для него смерть брата…


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 31.


243. Н. Н. Страхов — А. А. Фету


<С.-Петербург> 30 января 1881 г.

…Умер Достоевский, умер неожиданно, почти скоропостижно, но так, что все еще не хочется верить, что он мертв. Точно земля зашаталась под ногами. Общие симпатии и большое волнение. Толпы теснятся к трупу с утра до вечера <…> Лавра дает место и будет даром отпевать. Словом, совершаются похороны великого писателя[1439].

Простите, я очень расстроен, и мне трудно писать. Завтра вынос тела, а послезавтра похороны… Суета сует, и всё суета!..


Автограф // ЛБ. — Ф. 315.11.30.


244. Гр. А. Е. Комаровская[1440]— А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 30 января 1881 г.

Великая княгиня Александра Иосифовна поручила мне передать вам искреннее сочувствие к вашему глубокому горю. Через великих князей ее императорское высочество знала Федора Михайловича и глубоко его уважала; желала с ним познакомиться, но по нездоровью своему всю зиму не могла его пригласить к себе. Великая княгиня сознает, что мы потеряли с его ранней кончиной! Многого мы еще ожидали от него, хотя так много уже получили от его твердого духа и удивительного ума. Мы все искренно скорбим и никогда не забудем…


Автограф // ИРЛИ. — 30115. — С. СХ1б20.


245. М. А. Поливанова[1441] — А. Г. Достоевской


<Москва> 30 января 1881 г.

…Позвольте незнакомому вам человеку выразить вам свое глубочайшее участие к постигшему вас горю. Вместе с вами несет тяжкую утрату вся Россия…

Много вытерпел и перенес покойный Федор Михайлович, этот первый работник на русской ниве <…>

Да будет вечная память ему из поколения в поколение!..


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.7.106.


246. Из дневника А. А. Киреева


<С.-Петербург> 31 января 1881 г.

Редко видел я более торжественное зрелище как сегодняшний вынос тела Федора Михайловича. Все участвовали, даже такие люди, как Краевский[1442], Мартьянов и т. п. Злейшие враги Достоевского и его направления не считают возможным проявлять свою радость <…> Много заявлено стихов, имеющих характер полемизаторский, упоминающих о том, что у Достоевского есть враги, и кто именно эти враги, что они злорадствуют[1443]


Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.


247. И. Е. Цветков[1444]— И. И. Янжулу


Москва. 31 января 1881 г.

…На этой неделе один за другим померли: Ф. Б. Миллер[1446], В. Н. Лешков[1447], А. Ф. Писемский (а сын его юрист-профессор[1448] сошел с ума) и Ф. М. Достоевский. Найдется новый издатель "Развлечения", может быть, такой же пиита; профессор общественного права немедленно будет замещен другим профессором, но Писемский и Достоевский — потеря невознаградимая.


Автограф // ГТГ. — XIV.175.


248. С. А. Толстая[1449] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург. Конец января 1880 г.>

…Очень мне хотелось увидеть вас, сказать вам, хотя вы и знаете, как мы с вами скорбим и плачем, — вы не знаете, как мы до самой глубины души любили его…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.53.

Письмо написано на бумаге с траурной рамкой.


249. А. П. Сазанович и М. И. Муравьев-Апостол — А. Г. Достоевской


Москва. 1 февраля 1881 г.

Многоуважаемая Анна Григорьевна, неожиданная кончина дорогого для русского сердца Феодора Михайловича глубоко нас огорчила.

Каким достойным, блестящим образом покойный закончил последний год своей полезной жизни: незабвенною речью на празднике Пушкина и романом "Братья Карамазовы", в котором так типично отразилось наше взбаламученное общество.

Матвей Иванович и я, мы спешим выразить вам, многоуважаемая Анна Григорьевна, сердечное соболезнование в постигшем вас горе. У вас есть большое утешение — сознание, что вы вполне были достойной, энергичной подругой покойного и составляли его счастье. Дай вам бог воспитать своих деток в родителей!..[1450]


Автограф // ИРЛИ. — 30254. — C. CXIIб6.


250. А. П. Философова[1451] — А. Г. Достоевской


Висбаден. 1/13 февраля 1881 г.

Сейчас вычитала из газет, какую мы все понесли еще потерю!! Не стало нашего дорогого Федора Михайловича! Конечно, нет слов, чтобы выразить вам всю мою скорбь, дорогая Анна Григорьевна, и, конечно, нет слов у меня утехи и для вас; одно можно с уверенностью предсказать, что Федор Михайлович всегда будет жить в сердце истинно русском! Как я жалею, что горькая моя судьба приковала меня к загранице и что я лишена даже возможности проститься с дорогим усопшим[1452] <…> О себе могу только сказать одно, что я нахожусь все в том же печальном положении! Изгнанная из отечества, лишенная семьи и здесь, на чужбине, лью горькие слезы и молю господа дать мне терпение!


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.9.95.


251. Вс. С. Соловьев — П. В. Соловьевой


С.-Петербург. 2 февраля 1881 г.

Милая мамочка, писать нечего, ибо все так скверно. Вчера похоронили Достоевского. Это так нежданно и ужасно! Похороны, вынос, вообще все эти дни были что-то никогда не виданное. В России никого так еще не хоронили — подобие представляли еще похороны нашего дорогого[1453], но я тогда мало видел, да и Москва — не Петербург: Петербург гораздо живее и отзывчивее, писатель всегда популярнее ученого. А это было что-то баснословное!

Вдове нераздельно с детьми, сыном и дочерью, дана вечная пенсия в две тысячи. Этого тоже никогда не бывало — ведь Достоевский нигде не служил и был прощенным каторжником! Это явление отрадно[1454]


Автограф // ЦГИАЛ. — Ф. 1120. — Оп. 1. — Ед. хр. 88.


252. Е. А. Цертелева (Лавровская) — А. Г. Достоевской


Канн. 2/14 февраля <1881 г.>

…Сейчас только прочитала я до глубины души поразившую меня печальную весть о кончине незабвенного супруга вашего.

Всякое утешение бессильно, ничтожно перед ударом, поразившим вас…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.9.112.


253. Л. Н. Павленков — М. Ф. Де Пуле


С.-Петербург. 4 февраля 1881 г.

28 января угасла жизнь человека честного, писателя первоклассного, мыслителя, печальника рода человеческого — не стало Федора Михайловича Достоевского! Я не знал покойного, я даже никогда не видал его, но понимал его только по его произведениям, и, признаюсь, дорогой мой брат, ни одна смерть после кончины матушки не поражала меня так глубоко, так тяжело, как смерть Федора Михайловича Достоевского. Я и теперь еще не могу успокоиться, какая-то тоска, безотчетная грусть сдавливает мою душу, когда я вспомню о нем, точно мне чего-то недостает.

30-го числа я был в его доме на панихиде, и я, как вы говорите, "человек спокойный", разрыдался до истерики, до обморока, и только стакан воды, данный мне помощником директора Обсерватории Рыкачевым, моим знакомым, привел меня в сознание. Эту совершенно неожиданную для меня историю пришлось мне разыграть в присутствии большого общества, в числе которого был великий князь Дмитрий Константинович[1457]… На другой день, т. е. 31-го, на выносе тела я решительно не мог быть и был только на похоронах, 1-го числа, но этот день прошел для меня благополучно. Если бы я с моими рыданиями был единичное явление, то, конечно, попал бы на страницы газет, но, к счастью, я был не один плакавший и рыдавший о покойнике.

О похоронах я писать не буду, так как все это вы должны уже знать из газет, но скажу, что это было что-то необыкновенное, чего еще не было и едва ли будет. Да, настало "оскудение земли русской", закатилась лучезарная звезда с мрачного литературного небосклона. Что теперь осталось? Тургенев — но этот барич почти забыл Россию, перестал писать, да, как говорят, и разучился писать по-русски; Григорович — но тот давно уже замолк; граф Толстой — но он редко утешает нас, а затем — вся литературная тля a la Крестовский, Данченко[1458], Шкляревский[1459] и им имя легион!

"Братья Карамазовы" — последнее произведение Федора Михайловича — ясно показывает, сколько еще могучей творческой силы таилось в его душе, и — вдруг замолк навеки! Бедная Россия, какой-то тяжелый рок лежит на ее светлых силах, на дарованиях и талантах, только начнут развиваться, крепнуть, — смотришь — конец! Так погиб Пушкин, Лермонтов, Никитин и, наконец, Достоевский, которого сломила одиннадцатилетняя каторга. Едва ли мы дождемся такого другого глубокого психиатра, каковым был Федор Михайлович, так как для того, чтобы писать так, чтобы раскрывать всю душу человеческую и затем относиться к ней так тепло и любовно, как относился он, — нужно пережить столько, сколько пережил, перечувствовал и вынес он, и выйти из этого ужасного горнила не ослабленным, жестоким, а вселюбящим, всепрощающим, глубоко религиозным и бескорыстно честным! <…>

На днях вы получите последний номер "Дневника писателя" — лебединую песню Федора Михайловича, который 27-го числа просматривал сам корректуру его[1460].


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 569. — Оп. 1. — Ед. хр. 416.


254. Н. И. Ремеров — А. Г. Достоевской


С. Мордово, Усманского уезда Тамбовской губернии.

7 февраля 1881 г.

…Позвольте мне, народному сельскому учителю, выразить искренно от души свое глубокое вместе с вами соболезнование по поводу кончины навеки незабвенного и всеми любимого супруга вашего Федора Михайловича Достоевского. Федора Михайловича знали все, знала его вся Россия, и каждому дорого было и есть его имя. Вот хотя бы скажу я про себя. Помнится мне и до сих пор еще, когда я был мальчиком лет десяти-одиннадцати следующий случай. Между нами, товарищами по школе, тоже мальчиками-ровесниками со мною, случайно попалась какая-то книга; раскрываю ее и смотрю: "Бедные люди", роман. "Какие же это бедные люди?" — думалось мне тогда (а романов и повестей тогда еще я не читал никаких). Сильно захотелось мне прочитать про этих бедных людей. Читаю. Можете ли вообразить, с каким интересом, с какою "жадностью", если можно так выразиться, прочел я на своей жизни этот роман или повесть, как любил называть ее покойный. Буквально раз двадцать потом прочитывал я эту повесть, и Достоевский сделался любимым моим писателем. С таким же сильным интересом поглощал потом я и последующие его сочинения: "Записки из Мертвого дома", "Униженные и оскорбленные", "Бесы" и "Дневник писателя". Хотелось бы мне, Мария Григорьевна, принять посильное участие в пожертвовании на постановку памятника на могиле покойного, но не знаю, куда обратиться за этим.

Мир же праху твоему, добрый труженик! Вечная память!…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.10.28.


255. В. К. Петерсен[1461] — М. М. Стасюлевичу


<С.-Петербург. Начало февраля 1881 г.>

…Несколько сконфуженный, что похороны талантливого писателя как-то неожиданно превратились в похороны пророка, я ищу выхода для утешающего меня чувства.

Чувство это очень сильно еще и потому, что последнее время я писал разбор "Карамазовых" для "Литературного журнала" (еженедельник "Нового времени") и потому далеко не могу разделять горячей веры в смирение и мудрость усопшего автора этого плохого произведения[1462].

К великому моему горю, я не умею подчинять вывод, в котором убежден, каким бы то ни было обстоятельствам. Эта несовременная особенность сильно мешает моим успехам не только на службе, но и увы! Даже в бесцензурной литературе.

Все говорят: нет правды на земле, Но правды нет и выше![1463]

Я в этом имел тысячу случаев убедиться после того как расстался с вами. Искренний, убежденный человек немыслим теперь в литературе, и если бы воскресли Белинский и Добролюбов, им бы негде было писать! Везде есть убежденьица, предрассудки, самообман (все более коммерческие), с которыми нельзя сладить, а литературные падишахи нашего времени — люди строгие.

Вы также строги.

Но я написал нечто кажущееся мне по времени нужным и обязан попробовать это напечатать.

"Порядку" напечатать мою фантазию всего легче и проще. Другие уже зарвались в прославлении пророка настолько, что и не замечают, как они сами стали ходить на руках.

Допустите заступиться за разум!

Кстати, теперь Суворин, уверенный, что торжество похорон есть дело "Нового времени", скоро переменит курс своих мнений о величии Достоевского. Я даже боюсь, чтобы с чрезмерного воодушевления он не поехал манить спасителя-мужика шапкой, по завещанию покойного. Но для меня очевидно, что критика на "Карамазовых" — труд потерянный. "Вестник Европы", без большого для себя убытка, мне кажется, мог бы спасти мою работу от забвения, разумеется, если у него в портфеле нет подобного же разбора, сделанного другим[1464]


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 1167. — Оп. 1. — Ед. хр. 54.


256. П. И. Житецкий[1465] — И. П. Житецкому[1466]


Перевод с украинского

С.-Петербург. 10 февраля 1881 г.

Хотел было написать тебе, Игнатик, о похоронах Достоевского, но ты сам меня спрашиваешь — вот и ладно.

На самих похоронах я не был: трудно было достать билет. А на проводах от квартиры до Александро-Невской лавры — был. Квартира Достоевского неподалеку от моей: как от Коллегии[1467] до Золотых ворот. А людей тьма тьмущая, ты, верно, отроду не видел такой массы народу. На самых похоронах много было речей, а еще больше венков — примерно около сотни. Ученики нашей гимназии сложились на венок в 300 рублей — очень пышный — из дорогих живых цветов. Словом, так не хоронят ни богачей, ни власть имущих — так хоронят только любимцев народной массы, которые всю свою жизнь боролись за этот народ, защищали его от всяких напастей и долгими годами страдания приобрели себе любовь народа.

Это даже мало напоминало похороны, это было какое-то народное празднество; как-то легко на душе, потому что видишь перед собою не смерть с ее вечным сном и забытьём, а лишь преходящий момент в жизни человека, который еще долго, долго будет жить в своем народе. Я уже однажды видел такие проводы великого покойника, которые говорили моему сердцу еще яснее, выразительнее, ибо и сам я был тогда моложе, да и покойник тот был роднее всем нам, чем Достоевский. Я был еще студентом, когда в Киеве провожали Шевченко — из Рождественской церкви, что недалеко от купален, на набережной, до самого Цепного моста. Было это весною, в мае месяце. Народ — словно маком посеяно — повсюду на горах. Речей тоже было много, гроб массивный, оловянный, нести тяжело, а мы несли его на плечах до самого парохода, стоявшего близ моста. Ступеней тридцать пронесем и остановимся, вот тогда и произносится речь; и снова, запыхавшись, остановимся — и снова речь. Венков не было, ибо в Киеве моды на них не было, и как-то больше было простоты, чем тут, ибо и сам Шевченко был простой человек, — потому-то у гроба его было больше всяческой бедноты, а тут — смотри-ка: без билета и на похороны не пускали.

Возможно, если бы Достоевский встал из гроба, то сказал бы горькое слово тем, кто при жизни пренебрегал им, а тут явился поклониться его честному праху — чтобы и о них подумали, что они честные люди. Ты хочешь знать, отчего же так, отчего же такая честь после смерти тому самому человеку, которого держали в Сибири одиннадцать лет? На этот вопрос пришлось бы слишком много писать — это очень сложная история, о которой не расскажешь в коротких словах. Когда увидимся — поговорим. Прочти до моего приезда "Бедных людей" Достоевского, а потом, когда я приеду, то на каникулах прочитаешь еще кое-что…


Автограф // ЦНБ АН УССР. — I. — 48065.

Часть письма, посвященная Шевченко, опубликована на украинском языке в сб. "Т. Г. Шевченко в епістолярії відділу рукописів". — Киев, 1966. — С. 66.


257. М. С. Бердникова (Иванчина-Писарева)[1468]— А. Г. Достоевской


Вязьма. 10 февраля 1881 г.

Узнав, что вы имеете в виду возвратить подписчикам на "Дневник" присланные ими деньги, спешу уведомить вас, чтобы вы не беспокоились высылать в г. Вязьму (Смоленской губернии) на имя учителя Бердникова. Предоставляю эти рубли в ваше распоряжение[1469]. Я имела удовольствие встречать вас в Москве, в семействе Ивановых, а незабвенного Федора Михайловича боготворила (о нем можно так выразиться) с пятнадцатилетнего возраста. Я лихорадочно ожидала появления его "Дневника", но увы! Все кончено! А ведь он бы нам пояснил еще многое! Я так счастлива, что знала лично Федора Михайловича! Сколько у меня отрадных воспоминаний сохранилось об этом дивном человеке и гениальном писателе! <…>

Деньги высланы моим мужем; а когда я знала Федора Михайловича, была Марья Сергеевна Писарева.

Анна Григорьевна! Ради бога, вышлите мне его портрет и два номера последних "Дневника". Один за 1880 г. и последний. Живу в провинции, не могу ничего достать. Деньги тотчас же будут высланы по получении.

В настоящее время для меня большего счастья не было бы.


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.1.86.


258. Леокадия Гислянзони — А. Г. Достоевской


Местечко Гнездно, Гродненской губ.

12 февраля 1881 г.

…Извините меня в том, что, незнакомая, осмеливаюсь обратиться к вам с просьбой.

Муж мой покойный, бывший инженер, умер, не выслужив пенсиона и не оставив мне ничего, кроме двоих детей. Пять лет тому назад мне посоветовали обратиться к вашему ныне покойному мужу с просьбой о вспомоществовании; тогда, как это вам, вероятно, известно, муж ваш прислал мне пятьдесят рублей и велел мне, если я буду в крайности, опять к нему обратиться[1471]. Теперь, проболев два месяца, я нахожусь в страшной нужде, и, когда нет более моего великодушного благодетеля, я осмеливаюсь обратиться с просьбой о вспомоществовании к вам — к жене того, который не только не отказал мне в своей помощи, но, кроме того, прислал мне эти деньги при таком добром, отцовском письме, что я приняла эту милостыню не краснея, и вполне уверена, что, кроме вас и бога, никто о том не знает. Да будет вечная память тому, кто так великодушно умел утешать в нужде и горе!..


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.2.89.


259. В. А. Бобров[1472] — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 15 февраля 1881 г.

…Позвольте вас покорнейше просить принять прилагаемые здесь десять экземпляров гравированного мною a l’eau forte портрета покойного, незабвенного супруга вашего Федора Михайловича, как знак моего глубочайшего почтения к вам и искреннейшего уважения к памяти нашего горячо любимого поэта-писателя[1473]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.1.104.


260. О. Ф. Миллер — И. С. Аксакову


<С.-Петербург> 15 февраля 1881 г.

…На этих днях я пережил "Бесов" Достоевского[1474]. И это после его умилительных похорон! И тут и там — молодежь, разумеется — не одна и та же. Жутко становится по временам и мне. Вчера я старался высказаться с полною откровенностью — под сенью Достоевского в огромном зале Думы, переполненной публикой. Страхова статья, повторяю, была превосходна. Хороши были и воспоминания Майкова[1475].

Какое чудное письмо Достоевского вы напечатали![1476] Хоть бы вразумила их, наконец, его память!..


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 3. — Оп. 4.


261. А. Е. Ризенкампф[1477] — А. М. Достоевскому


Пятигорск. 16 февраля 1881 г.

…Письмо ваше к г. издателю "Нового времени" от 5 сего февраля, напечатанное в 1778 № этой газеты, произвело на меня глубокое впечатление[1478]. Вам известно, что я с 1837 года с покойными вашими братьями был в самых дружественных отношениях; с сентября 1843 года я жил вместе с Федором Михайловичем в доме Прянишникова на углу Владимирской улицы и Чернышева переулка и пользовал его; многие из мелочей его частной жизни мне более известны, чем кому-либо другому; затем в 1845 году я уехал в Сибирь, где служил попеременно в Иркутске, Нерчинске и, наконец, в Омском военном госпитале, в котором Федор Михайлович помещался вместе с Дуровым[1479] (он страдал костоедой и после — падучей болезнью). В Омске в нем принимал самое теплое участие бывший штаб-доктор Отдельного Санкт-Петербургского корпуса И. И. Троицкий и бывший товарищ по инженерной службе подполковник Мусселиус. Несмотря на предстательство этих лиц и вообще всех врачей, Федор Михайлович, однако, подвергся преследованию со стороны омского коменданта генерал-майора де Граве и ближайшего его сподвижника, тогдашнего плац-майора Кривцова[1480]. Последний дошел до того, что воспользовался первым случаем поправления его здоровья и выпискою из госпиталя, чтобы назначить его к исполнению самых унизительных работ вместе с другими арестантами, а вследствие некоторых возражений он даже подверг его телесному наказанию. Вы не представите себе ужас друзей покойного, бывших свидетелями, как, вследствие экзекуции, в присутствии личного его врага Кривцова, Федор Михайлович, при его нервном темпераменте, при его самолюбии, в 1851 году в первый раз поражен был припадком эпилепсии, повторявшимся после того ежемесячно <…>

В июле месяце 1843 года Федор Михайлович приехал ко мне в Медицинскую академию и говорил о выпуске его подпоручиком из Главного инженерного училища. По какому же случаю он еще в 1844 году постоянно посещал офицерские классы? <…>

В 1867 году Федор Михайлович писал мне[1481] о своем путешествии в Германию, Францию и Италию[1482]


Автограф // ИРЛИ. — Ф. 56. — Ед. хр. 100.

Частично опубликовано в "Новом времени". — 1881. — 1 марта. — № 1798 и в комментариях к сб. "Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников". — I. — С. 406.


262. В. М. Каченовский — А. Г. Достоевской


<Москва> 18 февраля <1881 г.>

…Печальное событие, как божий гром поразившее всю мыслящую Россию, потрясло меня донельзя. Первою мыслию моею было писать вам, но разве существуют на языке человеческом слова для утешения вас в вашем горе? Если что и может несколько облегчить вашу великую скорбь, то это сознание, что вы были в течение многих лет истинным счастьем и радостью великого человека, мученика правды <…> А что вы были его счастьем и радостью — то он сам так выразился в 1874 г. при жене моей, бывши у меня на квартире <…>

Я присутствовал на панихидах в Москве и, не будучи в силах писать, по усиливающейся слепоте, осложненной нервными потрясениями, продиктовал жене статью в № 31 "Московских ведомостей", посвященную памяти покойного[1483]


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.5.57.


263. А. И. Толстая — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 26 февраля <1881 г.>

…На днях получила я письмо от дочери из Киева[1484], она просит передать вам свое глубокое сочувствие понесенной вами утрате и просила сказать вам, что она обезумела от страшного и неожиданного известия.

Во втором письме она просит вас убедительно, когда будут или вы будете разбирать бумаги Федора Михайловича, то будьте так добры, найдите Катерины Федоровны письма к Федору Михайловичу: эти письма слишком интимного содержания, которые мог только читать Федор Михайлович и вы, глубокоуважаемая Анна Григорьевна. И потому она просит вас передать ее письма мне или переслать ей.

Сегодня я пишу ей; что прикажете сказать? Может ли она надеяться, что вы исполните ее задушевную просьбу?[1485]


Автограф // ИРЛИ. — 30296. — C. CXII67.


264. С. С. Кашпирева — Н. Н. Страхову


<С.-Петербург> 1 марта 1881 г.

Не в правде ли я была, сказав, что некролог Достоевскому не будет вами написан для "Семейных вечеров". Не только ко вторнику, но и к четвергу, и к пятнице его тоже не будет, — и не вследствие недостатка времени, а просто-напросто потому, что не получено вами на то сият… разрешения[1487].

Только зачем это вы, Николай Николаевич, хитрите и виляете перед порядочными людьми? Право, нехорошо! Не лучше ли прямо сказать: не решаюсь, не дерзаю… Положим, это выйдет не совсем респектабельно, даже несколько комично, если хотите, все же несравненно чистосердечнее и честнее <…>

В доказательство же моей добросовестности и честного исполнения обещаний посылаю вам портрет Достоевского, выбранный вами, и фотографию его могилы. Относительно записок, переписки и заметок Федора Михайловича я тоже исполнила ваше желание. Анна Григорьевна изъявила свое согласие передать их вам для пересмотра. Вместе с тем, она поручила мне передать вам кое-что от ее имени, что я могу сделать не иначе, как сама. Вы зайдете ко мне сегодня часа в четыре[1488].

Кроме того, я приготовила вам одну выписку из заметок Федора Михайловича о Л. Н. Толстом, которую было хотела вначале скрыть от вас, да духу не хватило, — зная наперед, что этот отзыв Достоевского доставит вам большое удовольствие[1489]


Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.17306.


265. М. Ф. Де Пуле — Л. Н. Павленкову


Тамбов. 1 марта 1881 г.

…Это письмо имеет приложение — мое мнение о Достоевском, или, лучше сказать, по поводу смерти Достоевского. Я написал его особо от письма; делай с ним что хочешь, но только смотри — не вздумай его напечатать![1490] Я читаю "Московские ведомости" и "Русь", где о Достоевском написано то же, что и ты писал, и притом так много, что, признаться, и надоело. Я не написал бы приложения, т. е. я благодушнее взглянул бы на похороны Достоевского (я всегда его очень любил), не случись с тобой такой оказии при его гробе. Право, стало и больно, и досадно! Зная свои нервы, зачем ты ходил туда, т. е. к гробу, в душную атмосферу, где тухли свечи! Поздние сетования с моей стороны на тебя и ради тебя, конечно, теперь бесполезны. А если пишу, так для того, чтобы ты вперед берег себя и не лез туда, куда прет глупая петербургская толпа[1491] <…>

Все наши таланты 40-х годов завершили свое поприще: им нечего сказать и ничего более не скажут, следовательно, и смерть их — в самую пору. Но умер Соловьев[1492], и об этой великой потере никто не плакал! Великого старика схоронили так, как бы Ивана Петрова Корнилова[1493]. Писемский был тоже не литературная мелюзга… Да что говорить! Право, смешно и грустно! Я очень бы печалился о смерти Достоевского, если бы не было этих оваций и журнального гаму; после них… мне досадно и грустно. Почему? Потому что они убивают критику, не дозволяют сказать настоящей правды о писателе. Так у нас все и всегда!..


***

Последнее время в жизни Достоевского сопровождалось такою славою, выражением такого сочувствия, каких у нас ни один писатель, после Пушкина, не удостаивался. Впрочем, исключение составляет Некрасов… Некрасов и Достоевский… Что по-видимому между ними общего? А это общее есть и даже весьма крупное: они — дети одной эпохи, питомцы двух школ, одновременно существовавших; у обоих весьма крупные, пожалуй, громадные, но больные таланты, потому что сами они были больные, повихнувшиеся люди. Некрасов был и остался школьником западнической школы и застыл в понятиях кружка Белинского; Достоевский постепенно становился и сделался самым восторженным и самым крайним славянофилом. Но если поставить Некрасова рядом с Грановским, а Достоевского — с Хомяковым, то какая громадная разница между талантливыми представителями наших учений и талантливыми нашими писателями! На стороне первых большой, светлый ум и большое, многостороннее образование; на стороне последних — образование на медные гроши, ум хотя и большой (как у Достоевского), но помрачившийся и развившийся болезненно, криво, в одну сторону. Некрасов и Достоевский прежде всего — люди направления, партии, потом уже (после всего) — художники. Только великий талант, гений, как Гоголь, всегда остается прежде всего художником, как бы ни болел он душою и помыслами.

Слава и популярность Достоевского объясняются духом теперешнего больного времени, которому он, совершенно бессознательно и неумышленно, умел польстить; что Достоевский был человек, глубоко правдивый и глубоко честный, — для меня вне сомнения. Как большой талант, как писателя-психографа, как писателя, необыкновенно искреннего, Достоевского нельзя было не любить, и я уверен, что он имел множество таких почитателей, которые даже сами этого не сознавали. Но отсюда до поклонений еще далеко! Поклонение началось с речи его при открытии пушкинского памятника. Что такое эта речь по своему содержанию?

Пушкин послужил ему только предлогом, чтобы развить несколько парадоксов и повторить несколько мыслей, раньше высказанных другими. Герои первых поэм Пушкина (копии с байроновских типов) и сам Онегин у Достоевского явились какими-то цыганами, скитальцами. Русский человек, по его мнению, — скиталец по натуре. Ему тошно, ему скучно дома; он томится тоскою за себя и за других; он хочет спасать и себя, и других, — и спасет! Спасет и себя и Европу!.. Что за дикая мысль! Но она подкупила толпу, слушателей Достоевского: отсюда слезы и обмороки, потрясение нервов! Почему? Да потому, что все мятущиеся и непоседные скитальцы, Онегины, воспетые и излюбленные Пушкиным: и социалисты, ходящие и не ходящие в народ, и нигилисты, и сербские добровольцы — все это скитальцы! Какому-нибудь нигилисту, конечно, приятно приравнивать себя к Черняеву[1494] или Кирееву[1495], но для правды и здравого смысла это совсем не приятно… "Наша страна бедная, наша страна нищая; но по ней сам Христос прошел", — эта мысль еще в 50-х годах была высказана Тютчевым в прекрасном стихотворении[1496].

Мысли Достоевского о православии и христианстве… На эту тему можно много и долго говорить; но нельзя говорить разумно и толково, не прочитав богословских сочинений Хомякова да и не одного Хомякова. Но ни один мало-мальски образованный священник не скажет, что достаточно знать одну молитву, например "Господи и Владыко живота моего", для того, чтобы сделаться истинным христианином. В "Братьях Карамазовых" эти взгляды Достоевского высказаны точнее и выражены образно — в старце Зосиме и в Алеше, но оба типа крайне тенденциозны, ибо обусловливают истинное христианство непосредственным, чуть не первобытным состоянием людей. В мире монашеском люди, подобные Зосиме, представляют отрадное явление, как в мире житейском добродушные (фантастичные) Алеши, но оба мира не могут состоять из таких людей. В "Карамазовых" я мог бы указать такие воззрения Достоевского, которые почти целиком заимствованы из философии некоторых виленских обрусителей 60-х годов, полагавших, что просвещение и терпимость не нужны для православия.

Психический анализ у Достоевского, действительно, изумительный; но он употреблял его во зло и, думается мне, виртуозничал: всякая душевная мерзость непременно оправдывается и в конце всего перерождается в доблесть, но не простую, смиренную, а поднимающую бунт: уважай-де меня! Тут у Достоевского всепрощение, а к западникам (к которым и сам когда-то принадлежал) — если не злоба, то бичевание (в "Бесах"), — прием, недостойный художника!

Я не читал "Дневника писателя", но прочел в газетах речи Достоевского, обращенные к молодежи. Что такое эти речи? Да опять то же — та же московская речь, та же лесть (пусть и неумышленная): "Вы такие и этакие, (не добавлено — "скитальцы")!.. Нет, "друг истинный" не то бы сказал и иначе бы вразумил!.. Эти речи к молодежи даже не умны; но они приятно волнуют, возбуждают… И вот из похорон Достоевского вышло-то, чего, конечно, никто не ожидал: обожание, не лишенное глубокого комизма! Люди, не верующие ни в бога, ни в черта, пьют деревянное масло; нигилисты и нигилистки, недавно курившие папиросы в Казанском соборе[1497], спешат в Невскую лавру читать псалтирь и чуть не дерутся за очередь!.. Я не переставал любить Достоевского как писателя, но правда выше всего.


Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 1129. — Оп. 1. — Ед. хр. 11.


266. А. Н. Плещеев — А. Г. Достоевской


<С.-Петербург> 2 марта 1881 г.

Извините, бога ради, многоуважаемая Анна Григорьевна, что я несколько замедлил доставить вам "заявление", о котором вы мне говорили. Вчера хотел лично быть у вас, но утром было чтение, посвященное памяти Федора Михайловича в одной женской гимназии, а вечером произошла ужасная катастрофа, всех переполошившая[1499]. Не знаю, как вы найдете следующего рода заявление:

"Смерть моего незабвенного мужа послужила поводом присылки ко мне громадного количества заявлений сочувствия в виде адресов, телеграмм, писем и пр. Не имея возможности благодарить отдельно каждого из посылавших эти заявления, я прибегаю к посредству печати для выражения моей глубочайшей признательности всем почтившим меня теплым вниманием своим, которое останется навсегда незабвенным для меня и послужит мне утешением в моем тяжелом горе"[1500].

Постараюсь быть у вас на днях, если позволите. Мне бы хотелось о многом еще побеседовать с вами…


Автограф // ЛБ. — Ф. 93.II.7.88.


267. А. Г. Достоевская — Е. Ф. Юнге


Феодосия. 14 августа 1881 г.

…Я не могу признать, что горе мое — эгоизм. Я тоскую не потому, что мне теперь труднее без него жить, мне больно, что он не жив; он, так желавший и мечтавший еще жить, еще работать, нарадоваться на детей… Мне больно, что прекратилось его доброе влияние на меня, на детей, влияние, от которого я так много ждала. Знаете ли вы, что все 14 лет нашей общей жизни мы работали с ним, как волы (я помогала ему стенографией, корректурами, изданием книг), и вечно-то мы нуждались, вечно едва сводили концы с концами, тревожились и мечтали хоть о самом крошечном обеспечении. И вот, он умирает, — и я обеспечена, у меня пенсия. Ну не горькая ли это насмешка? Когда было дозарезу надо, когда человек убивал себя над работой — обеспечения не было, и вот оно явилось для меня, когда оно совсем не нужно. Знаете ли, идея необеспеченности, мысль, что я и дети останемся без средств в случае его болезни или смерти, — мысль эта мучила и волновала его постоянно. Вы поймете, как мне больно думать, зачем это относительное довольство (кроме пенсии, и дела наши пошли лучше) не пришло прежде, когда оно было так необходимо, когда оно могло успокоить его… Я, должно быть, странный человек: мне кажется, не получи я пенсии, я бы легче перенесла мое горе. Мне бы пришлось много работать, и я бы нашла себе утешение в мысли, что я работаю для детей, что без меня они пропадут, что я им необходима. Теперь же у меня руки опускаются и все кажется, что я работаю лишь для того, чтоб у них была лишних 200 рублей. Главное у них есть, а о богатстве для них мы никогда не хлопотали да и не стоит того. Я предприняла издание Полного собрания сочинений, и мне прислали сюда корректуры, но я чувствую, что это уже не прежняя, живая работа, не горячее желание помочь, облегчить его труд, а только сознание долга. Вы скажете, что я нужна детям не с одной денежной стороны и должна о них заботиться. Я знаю это, люблю их больше всего в мире, отдала бы за них жизнь, если б потребовалось, радуюсь и благодарю бога, что он мне их оставил. Но как я о них ни забочусь, у меня остается много времени, которое я с такою радостью употребляла в помощь ему. Вот теперь я с болью в сердце вспоминаю счастливое прошлое, и горько мне, что оно никогда не вернется. Я чувствую себя до того одинокою в мире, что иногда страшно становится. А мысли, а вопросы, каждый день являющиеся, которые я сама не могу разрешить! Я не про материальную жизнь говорю. Прежде мне было легко: я до того верила Федору Михайловичу, до того сжилась с ним, что решение его было для меня окончательное. Теперь не то. Долго, может быть, пройдет прежде, чем я оправлюсь от постигшего меня удара и встану на ноги <…>

У меня расстроены нервы до невозможности. Плачу, тоскую, места себе не нахожу. Всякое письмо мне стоит слез <…>

Простите меня за бессвязное письмо: пишу и плачу да и вообще не умею писать письма[1501]


Автограф // ГИМ. — Ф. 344. — Ед. хр. 41.

Приложение

Н. Н. Страхов о Достоевском[1502]Статья, публикация и комментарии Л. Р. Ланского

Наблюдения


(Посв<ящается> Ф. М. Д<остоевско>му)


I


Можешь ли ты рассказать мне сон, который я видел, и сказать, что он значит?

В одну из наших прогулок по Флоренции, когда мы дошли до площади, называемой Piazza della Signoria, и остановились, потому что нам приходилось идти в разные стороны, вы объявили мне с величайшим жаром, что есть в направлении моих мыслей недостаток, который вы ненавидите, презираете и будете преследовать всю свою жизнь. Затем мы крепко пожали друг другу руку и расстались. Знаете ли? Ведь это очень хорошо; ведь это прекрасный случай, лучше которого желать невозможно. В самом деле, вот разговор, совершенно точный и определенный; вот отношение, в котором нет никакой темноты или неясности. Мы нашли точку, на которой расходимся; превосходно! Это вовсе не так часто случается. Обыкновенно разговоры бывают наполнены теми неопределенными поддакиваниями, в которых нет, однако же, настоящего согласия, и теми неясными разногласиями, в которых нет, однако же, настоящего противоречия. Мы же, как видите, дошли до чего-то более правильного. В житейском быту можно согласиться, что худой мир лучше доброй ссоры; но в логике это не совсем так. Нужно знать точно и отчетливо, с чем соглашаешься и что отвергаешь. Соглашаться, не зная на что, и отвергать, не зная что, ни в каком случае не похвально. Следовательно, очень хорошо, что мы, кажется, знаем, наконец, в чем мы расходимся. Тем более что, расходясь с вами в некоторых мыслях, я надеюсь и предлагаю вам никогда вполне не расходиться в жизни, не расходиться, не обращая внимания на логику, даже не пускать всякой логики. Не удовольствуетесь ли вы такою уступкою с моей стороны?

А впрочем, — помните ли вы хорошенько, в чем было дело? Вы находили во мне несносным и противным мое пристрастие к тому роду доказательств, который называется в логике непрямым доказательством или доведением до нелепости. Вы находили непростительным, что я часто приводил наши рассуждения к выводу, который простейшим образом можно выразить так: но ведь нельзя же, чтобы дважды два не было четыре.

Против этой дурной привычки, в которой я чистосердечно сознаюсь, вы приводили мне сильные доводы. Вы говорили, что никто в мире не думает утверждать таких вещей, как дважды два — три и дважды два — пять, что я впадаю в чрезвычайно смешную наивность, воображая, что кто бы то ни было проповедывает и защищает такие положения, что если и говорится что-нибудь подобное, то с моей стороны странно принимать это совершенно серьезно, так как очевидно люди, которые говорят дважды два — не четыре, вовсе не думают сказать именно это, а, без сомнения, разумеют и хотят выразить что-то другое.

Что же? Нужно признаться, все это как нельзя больше справедливо. В самом деле, как бы беспорядочны и ограниченны ни были чьи-нибудь мысли, как бы дурно и фальшиво они ни были выражены, все-таки в них необходимо есть зерно истины, все-таки несправедливо не видеть этого зерна из-за шелухи, которая его покрывает. По самой сути дела всякая мысль имеет свой повод и свое основание, всякая мысль как широкая и глубокая, так и мелкая и узкая, движется по одним и тем же логическим законам, и, следовательно, самое грубое заблуждение носит в себе элементы истины. Следовательно, обвинять кого бы то ни было в абсолютной нелепости совершенно несправедливо.

На это, по-видимому, нечего возражать. А между тем помириться на этом я все-таки не могу. Дело не в том, где и насколько в чем заключается истина, а дело в нас с вами. Ваши доводы слишком сильны — явный признак, что мы сражаемся неравным оружием. Очевидно, вы заняли чересчур выгодную позицию, вы успели уйти за неприступные укрепления, в которых всякий безопасен. И в самом деле, посмотрите, кого вы против меня защищаете? Ведь вы защищаете решительно всех; вы приносите меня в жертву каждому, кто только ни вздумает открыть рот. Потому что, что бы он ни сказал и как бы он ни сказал, по-вашему, я обязан непременно понять, что он хочет сказать, и не имеет ли этот желаемый смысл какого-нибудь тайного основания. Они, все эти люди, которые могут стать под защиту ваших аргументов, могут говорить всё, что им вздумается; от времени до времени они могут утверждать даже и то, что дважды два — не четыре. Я же не смею ничего им возражать; мне сейчас зажмут рот тем резоном, что они хотя и ошиблись, но не хотели ошибиться, хотя и сказали одно, но разумеют совсем другое. Они имеют полное право мне противоречить, как бы точно и ясно я ни выразился, а я должен только соглашаться с ними, как бы темно и неопределенно они ни выражались. Они не стесняются ничем, тогда как я связан по рукам и по ногам. Одним словом, они, как некогда восточные цари, могут грезить все, что им угодно, а я, как их придворные волхвы, под страхом казни, обязан понимать все, что им ни пригрезится, да, пожалуй, еще находить в их снах смысл высокий и пророческий. Остается разве только одно, — чтобы вы возложили на меня обязанность не только понимать, но и отгадывать их сны, как этого требовал от своих волхвов тот древний царь, который однажды забыл свой сон и помнил только, что ему было страшно.

Итак, я требую равенства или, лучше сказать, я обращаю ваше внимание на то, что в республике мысли за всеми нами признаются равные права. При равных правах, вы увидите, что мое положение тоже не без выгод. В самом деле, что бы вы сказали, что бы сказали многие другие, если бы я, пользуясь вашими же [признаниями] уступками, на какую-нибудь горячую речь отвечал бы: "Да, вы совершенно правы; но только под вашими словами нужно разуметь не то, что они значат, не дважды два — пять, а нечто совсем другое?"


II


Я должен отдать вам справедливость, что в нашем споре вы попали прямо на больное место да и не мое только, а и многих других. Какое кому дело, о чем мы с вами спорили во Флоренции? Но не я один — ненавистник нелепостей и не вы один снисходительно прощаете их за то, что под ними разумеется. Дело в том, что нелепости в разнообразнейших формах и оттенках являются у нас в чрезвычайном изобилии и что это изобилие, естественно, вызвало отпоры, возбудило реакцию. Часто возбуждала неудовольствие и недоумение ожесточенная полемика, которую у нас так охотно ведут журналы. Одна из самых чистых и явственных струй в том мутном потоке, без сомнения, та, которую я указываю, то есть, с одной стороны, увлечение до дважды два-пять, а с другой стороны вражда против всякого дважды два — не четыре. Среди многих разделений образовалось, между прочим, в нашей литературе и такое разделение; оно должно было образоваться, и столкновение между двумя его сторонами было неизбежно, и неизбежно будет повторяться.

Попробую пожертвовать обе стороны. С одной стороны, именно с той стороны, на которой вы стоите, — часто молодость, всегда жар, страсть проповедовать, небрежность к форме и к всякого рода правильности, но зато живые чувства и мысли, нередко талант, иногда гениальные проблески…

С другой стороны — некоторая холодность, привычка к строгой и правильной мысли, отсутствие большого жара проповедовать, но, вместе с тем, часто отсутствие и всякого таланта, молчание самых живых струн. На этой стороне я стоял во время нашего спора и на нее часто становлюсь.

Надеюсь, однако ж, вы отсюда ясно увидите, какой стороне принадлежат мои симпатии. Вот видите, что я знаю, что делаю. Конечно, я сочувствую первой стороне, но между тем волей-неволей я становлюсь на второй. Такая уж моя несчастная судьба, а что всего хуже — не моя одна, но и многих, весьма многих других.

Разве хорош человек? Разве мы можем смело отвергать его гнусность? Едва ли! Каких бы мнений мы ни держались, когда дело идет об этом вопросе, в нас невольно отзовутся глубокие струны, с младенчества настроенные известным образом. Все мы воспитаны на Библии, все мы христиане, вольно или невольно, сознательно или бессознательно. Идеал прекрасного человека, указанный христианством, не умер и не может умереть в нашей душе; он навсегда сросся с нею. И потому, когда перед нами развернут картину современного человечества и спросят нас: хорош ли человек, мы найдем в себе тотчас решительный ответ: "Нет, гнусен до последней степени!"

<Рукопись обрывается. На следующей странице:>

Наконец, остается еще одна ступень, и люди оппозиции нашего времени не раз преступали ее, может быть, сами не замечая или невольно увлекаясь. Остается сказать еще одно: я не верю ни в философию, ни в экономию, и вообще ни в одну сторону цивилизации, потому, что я не верю в человека:

За человека страшно мне!

<Рукопись обрывается. На обороте:>

Непрямое, неясное, неопределенное отношение к делу у нас очень обыкновенно. Даже в тех случаях, где оно необходимо требуется, мы умеем избежать его. У нас очень много лицемерия, свойственного людям хитрым, но неумным. Мы всегда готовы пользоваться умом других вместо того, чтобы яснее высказать свое мнение.

<Пробел в несколько строк. За ним текст:>

Могу вас уверить, что нелепость есть дело жестокое. Не думайте, что переносить ее так легко; нет, она трудно переваривается.

<Далее следует, на новой странице, следующий текст:>


Наблюдения


Посвящается Ф. М. Д<остоевско>му


I


Может быть, прочитавши заглавие моих заметок, вы подумаете, что я выбрал для них название слишком общее, слишком малозначительное и скромно-неопределенное; в таком случае, спешу объяснить вам, что я придаю ему очень серьезный смысл и считаю его надлежащим и единственным заглавием того, что им обозначено. Вероятно и вы и многие другие заметили, что в умственной сфере мы чем дальше, тем больше превращаемся в наблюдателей, в простых наблюдателей, которые сами не могут, не имеют достаточного повода принять участие в том, что делается, а только созерцают и стараются понять сущую жизнь.

Вот мое первое наблюдение, и с него я начну свои заметки. Наблюдательное настроение ума так часто встречается, так быстро усиливается, что нельзя не сделать его тоже предметом наблюдения и внимания.

Наблюдательное настроение противоположно деятельному. Наблюдатель есть зритель, со стороны смотрящий на драму; деятель есть один из участников драмы, одно из действующих лиц.

Если сравнить, как это часто делается, мир с театром, со сценою, на которой происходит драма, то я могу точно выразить свою мысль, сказавши, что в настоящее время все больше и больше является лиц, которые бросают сцену и участие в драме, отходят в сторону и начинают наблюдать тех, кто остался на сцене. Таким образом, мир мало-помалу получает то странное, резкое разделение, которое существует в театральной зале: одни играют, другие смотрят.

Прежде этого не было или, по крайней мере, едва ли когда-нибудь было в такой степени, как это замечается ныне. Может быть, у нас, русских, расположение быть простым зрителем даже сильнее, чем у других. Но совершенно ясно, что это расположение тесно связано с теми взглядами, с теми учениями, которые так распространены вообще в наше время. Больше, чем когда-нибудь, мы умеем теперь глубоко понимать вещи. Во всем, что ни случается, мы видим обнаружение внутренних сил и далеких влияний. Мы верим в таинственные и неодолимые силы жизни, мы убедились до конца, что история совершается с необходимостью, что все в ней тесно связано и неизбежно развивается, растет и умирает, падает и возвышается.

Если же так, если раз мы с полной ясностью сознали этот взгляд, то спрашивается, у кого же достанет охоты участвовать в этой слепой, неумолимой драме? Естественно, что каждый, кто ее понял, постарается стать в сторону, постарается уклониться от нее и сохранить свободный взгляд, свободное присутствие духа.

<Рукопись обрывается>


Автограф // ЦНБ АН УССР. — I.5236.

Загрузка...