ЗЕЛЕНАЯ ПАПКА

Глава пятая ЗА ЧТО НАКАЗЫВАЕШЬ, ГОСПОДИ!

— За что наказываешь, Господи! — тонким голосом вскричал надворный советник, да еще широко перекрестился.

Но, правду сказать, в восклицании этом было не много искренности. Ведь что сообщил приставу своим прокуренным шепотом унтер-офицер? Что снова свершилось душегубство. Не далее часу назад, близ Поцелуева моста (то есть у северной оконечности Казанской части) в собственном флигеле умерщвлен стряпчий Чебаров, и точно тем же манером, что процентщица Шелудякова, однако убийца схвачен на месте и доставлен сначала в квартал, а оттуда в съезжий дом, где и дожидается господина следственного пристава прямо в служебном кабинете.

По поводу истребления очередной христианской души Порфирию Петровичу, конечно, полагалось выразить прискорбие, что он и осуществил посредством вышеприведенного возгласа, однако ж трудно осуждать надворного советника за интонацию, в которой слышалась явственная радость. Еще бы! Казалось, Провидение само решило передать преступника в руки закона.

Но не следует поминать Имя Господне всуе, да еще с неискренним сердцем. В чем Порфирию Петровичу и предстояло незамедлительно убедиться.

Недокончив ужина, следователь и его помощник отправились за унтером, расспрашивая его о подробностях. Тут-то пухлая физиономия пристава и помрачнела.

Унтер-офицер (фамилия его была Иванов) поведал следующее.

В восьмом часу в съезжий дом прибежал слуга Чебарова и объявил, что его господин немедленно требует полицию. Средь бела дня — а у нас в столице восьмой час в июле еще совершенный день — какой-то неизвестный кинул в окно флигеля камнем и вдребезги расколотил стекло, после чего скрылся.

Иванов на ту пору состоял в дежурном отделении и сам выслушал слугу. К месту хулиганского поступка тоже отправился самолично. Засвидетельствовав разбитие стекла, о чем внес запись в имевшуюся при нем книгу, вошел за слугой в дом — а там…

Хозяин лежит на полу мертвый, в луже крови. Затылок проломлен, из кармана пропали золотые часы, со стола бумажник.

Подобравшись к этому месту своего рассказа, Иванов принял чрезвычайно важный и хитрый вид.

— Я, ваше высокоблагородие, воробей стреляный, меня на мякине не проведешь. Восьмой год на службе, да перед тем еще в карабинерском полку сколько. Враз всё прозрел и все евоное коварство превзошел, это как он мне про часы-то с бумажником изъяснил. Хвать его за шиворот и на съезжую. «Врешь, говорю, мерзавец, не на того напал! Ты-то и порешил, а в полицию для отводу глаз побег!» Потому как это не иначе лакеи господина своего убил, — пояснил унтер-офицер, видя, что Порфирий Петрович нисколько не радуется его проницательности, и подумав, что пристав, должно быть, туповат.

— С чего ты такой вывод сделал? Про слугу-то? — упавшим голосом спросил надворный советник.

— Да рассудите сами, ваше высокоблагородие. Кто ж станет швырять камнем в окно, при живых хозяевах, да среди белого дня? Наврал он, Поликарп этот. Сам барина своего стукнул, деньги-золото забрал, а полицию за дураков держит.

Пристав и письмоводитель переглянулись. Никакого Поликарпа среди должников процентщицы Шелудяковой не значилось.

— Он что же, признался?

— Запирается. Плачет, божится. Но это ништо, вашему высокоблагородию он всю правду расскажет. Куда ему деться?

Здесь унтер увидал, что Порфирий Петрович, дойдя до угла Офицерской улицы, поворачивает не направо, где в съезжем доме дожидался арестованный, а налево.

Вообразив, что пристав, столь недавно назначенный на должность, ошибся дорогой, служивый хотел его поправить, однако надворный советник раздраженно махнул на него рукой и всё ускоряющейся походкой двинулся в сторону Мойки — теперь уж было понятно, что к Поцелуеву мосту.

— Желаете перед допросом осмотреть место убийства? — вполголоса спросил Заметов, догнав Порфирия Петровича.

— Желаю-с. И очень.

Стряпчий Чебаров лежал посреди своего кабинета, раскинув руки в стороны, и глядел остановившимися глазами на лепной, в купидончиках и наядках, потолок. Выражение лица покойника было до того нехорошо, что Александр Григорьевич взглянул всего только разок и больше в ту сторону старался не поворачиваться.

Распоряжался на месте Никодим Фомич, приветствовавший надворного советника словами:

— Сорок лет на одном месте служу, еще при Александре Благословенном начинал, а такого не припомню. Два злоумышленных убийства в два дня!

— Тазик с водой попрошу-с, — хмуро сказал на это Порфирий Петрович и сразу направился к трупу, щупать рану.

— То же орудие. Никаких сомнений, — объявил он вскоре и визгливо прикрикнул на полицейских, ходивших по комнате. — Опись всех ценных вещей! И поживее-с! Никодим Фомич, ради Бога, не стойте-с!

Никогда еще Заметов не наблюдал всегда вежливого пристава в таком раздражении.

Кое-как сполоснув и вытерев окровавленные руки, надворный советник сам принялся рыться по шкафикам, полкам и ящикам бюро. Прямо на виду, в кашлетре, обнаружил толстую пачку пятипроцентных билетов и в сердцах швырнул ее на стол:

— Тут тысяч пять, не меньше-с! Опять то же!

И хоть сам велел капитану «не стоять», отвел Никодима Фомича в сторонку, усадил рядом с собою на оттоманку и принялся допрашивать, что за человек был покойный.

Оказалось, что стряпчего в округе, а особенно в казенных местах, знали очень хорошо. Человечек это был в своем роде известный, весьма несвежей репутации. На хлеб, и очень недурно, он зарабатывал тем, что скупал у заимодавцев безнадежные векселя — очень задешево, бывало, что и в десятую часть цены, а после предъявлял к взысканию. Стращал ямой, высылкой и прочими казнями. Отличался прямо-таки сказочною безжалостностью и упорством, так что ни одна жертва не могла надеяться от него улизнуть или разжалобить ему сердце.

— Плакать об нем не станут-с. — Такими словами заключил свое повествование квартальный и перекрестился. — А впрочем, царствие ему небесное. Ежели проживал на свете такой крючок, значит, Богу он был зачем-то надобен.

— Осмелюсь обеспокоить, — влез тут унтер-офицер Иванов, которому было обидно, что все забыли о его заслуге. — Лакея когда допросить изволите? Или прикажете пока в холодную поместить?

Порфирий Петрович коротко, без интереса, обернулся.

— Отпустите его, он не убивал. Чтоб слуга, всё в доме знающий, бумажник с часами забрал, а пять тысяч в каш-летре оставил? Невозможно-с. Отпускайте, отпускайте. Я с Поликарпом этим после поговорю… Хотя постойте-с! — встрепенулся надворный советник. — Кто знает об убийстве?

Впавший в уныние Иванов доложил, что кроме присутствующих более никто.

— Очень уж я поспешал вашему высокоблагородию отлепортовать, — с укоризной сказал унтер.

— И молодец! — Порфирий Петрович оживал прямо на глазах, даже румянец проступил. — Эй вы, двое, сюда! — позвал он полицейских из квартала. — Никодим Фомич, что за люди? Приметливы ли, толковы ли?

А сам так и впился взглядом в лица вытянувшихся перед ним усачей.

— Лучших взял, — похвалил своих подчиненных капитан. — Убийство все ж таки, не драка в кабаке. Грамотны оба, а этот вот, Наливайко, даже трезвого поведения, в противуположность фамилии.

Наливайко, видно, не в первый раз слышавший эту шутку своего начальника, заулыбался.

— Мертвое тело снесите в погреб. Не сейчас, а когда стемнеет-с, — приказал следственный пристав. — Есть тут ледник? Как не быть, непременно есть. Чтоб ни одна душа, ясно? Шторки на окнах задернуть, не высовываться. И не зевать. Если один спит, второй в оба смотрит. И ты, братец тоже, — обернулся он к Иванову, — побудь-ка лучше тут. Может, на сей раз настоящего убийцу поймаешь.

— Засаду желаете поставить? — Квартальный изумился. — Но помилуйте, ради какого резона? Преступление-то уже совершено! С какой стати убийце сюда возвращаться?

— В дом-то он, конечно, не войдет-с. А вот мимо, по улице, очень возможно, что пройдется, и не раз. Потому что жительствует этот человек, скорее всего, неподалеку-с. Ведь до дома, где процентщицу вчера убили, минут десять ходу, не более-с. Только про Шелудякову весь город судачит, а про Чебарова будет молчок-с. Поликарпа мы покамест под замком подержим. Полицейские, кто знает, тут, в дому, посидят. И станет преступнику тревожно. Что это он — убил, а шума никакого нет-с. Человек это не совсем обычный и даже совсем необычный, а из таких многие отличаются нервностью, мнительностью, нетерпеливостью.

— Имеете кого-то на примете? — навострил уши квартальный.

— Нет, это так-с, предположение, — ответил Порфирий Петрович, переглянувшись с Заметовым. — Однако если мимо пройдет молодой человек… Как он выглядит, Александр Григорьевич?

Тощий, высокий, одет оборванцем, черты лица правильные… Шляпа у него такая, круглая, циммермановская, — припомнил письмоводитель все известные ему приметы Раскольникова, который жительствовал в том же Столярном переулке, где находилась контора.

— Да-да. Если такой субъект хоть раз мимо окон пройдет-с, сразу задержать и ко мне.

— А коли не пройдет? — вполголоса спросил Александр Григорьевич.

— Может быть-с. Однако скорее всего объявится. Не завтра, так послезавтра. Не выдержит неизвестности. Собака, она где нагадит, там непременно и понюхает-с. Только мы, возможно, его еще раньше прижмем-с.

Надворный советник вернулся к бюро и вновь принялся рыться в бумагах.

— Никодим Фомич, стряпчие — народец обстоятельный. У Чебарова этого обязательно должен быть какой-нибудь реестр, где он свои вымогательства учитывал. И прошлые, и нынешние, и замышляемые. Ищем-с, господа, ищем-с!

И что же?

С четверть часа поискали и нашли, причем именно в трех отдельных папках: на одной наклеечка «Архив», и там всё дела исполненные; на другой — «В работе», там документы по поданным искам; в третьей, под названием «Перспектива», наброски и заметки по будущим жертвам.

— Пойдемте, Александр Григорьевич, — позвал пристав, держа изъятые папки подмышкой. — Снова нам не спать.

Глава шестая СОВПАДЕНЬИЦЕ

Шли молча. Заметова распирало от вопросов, но вид надворного советника был до того мрачен, что подступиться к нему молодой человек так и не осмелился.

Порфирий Петрович нарушил молчание первым.

Уже перед самою квартирой он вдруг остановился и, повернувшись, спросил:

— Как по-вашему-с, что тут страшней всего? Подумав, Александр Григорьевич ответил так:

— Зверство. Коли бы преступнику деньги были нужны, взял бы сколько надо у процентщицы и тем удовлетворился. Так нет, забрал самую малость, по общему счету рублей на пятьдесят, а нынче прибавил еще немного. Ну, часы, ну бумажник — от силы на сотню нажился. Получается, человеческая жизнь у него в очень уж малой цене.

— Это верно-с, убивает он легко, — согласился пристав, — но меня еще более иное пугает. Больно дерзок. Камень бросил, зная, что Чебаров слугу в полицию пошлет и дома один останется. Вошел, в несколько минут управился, и был таков-с. Главное, как и тогда, со старухою, стряпчий сам его в дом пустил. Вот в чем штука… Боюсь, ошибся я.

Желтоватое лицо Порфирия Петровича исказилось, будто от зубной боли.

— Что, не Раскольников? — спросил Заметов, уже и сам про это подумавший.

Если старуху Шелудякову убил худосочный студентик, то ему бы теперь лежать в своей конуре да зубами стучать от ужаса, а не шастать по улицам с топором за пазухой.

— Непохоже-с. Тут, верно, что-то другое. И с засадой я, кажется, дурака свалял. — Надворный советник развел руками. — У наглеца, который сутягу пришиб, нервы должны быть из железной проволоки. Такой к месту убийства не вернется, нет-с… Ладно, пойдемте в записях покойника рыться.

Но унынию и самобичеванию Порфирий Петрович предавался недолго, никак не долее часу.

Пока пил чай и курил папиросу, еще вздыхал и охал. Как стал диктовать имена из первой папки (начал с той, на которой значился ярлык «В работе»), сетования оставил, весь подобрался. А деле примерно на десятом случилось вот что.

— …Поручик Санников, к взысканию сто пятьдесят рублей, счета от портного. Записали-с? — взглянул пристав на письмоводителя, заполнявшего карточку, перевернул следующий листок — и как вскрикнет! Тоненько так, будто барышня, увидевшая мышь.

— Что? — удивился Заметов.

— Вот-с, вот-с… — Порфирий Петрович протянул ему дрожащей рукой бумагу.

Там красивым, с завитками почерком было написано: «Сего 4 июля переслано в суд заемное письмо на 115 р., выданное колл. асс-ше Зарницыной студентом Р.Р.Раскольниковым. Выкуплено за 12 р. 75 коп.»

— А-а! — закричал и Александр Григорьевич.

— Совпаденьице, а? — схватил его за плечо пристав, у которого глаза так и сверкали. — Может, я вовсе и не дурак, а?

— Вы талант! — воскликнул Заметов, пожимая ему руку. — Вы еще прежде этой записки всё правильно исчислили! Зарницына — квартирная хозяйка Раскольникова. Он ей задолжал, а она, не надеясь получить, продала вексель Чебарову. Тот подал к взысканию, чем подписал себе приговор! Ну, держись, студент! Попался!

— Погодите, погодите-с, это еще не улики, не доказательства, — остудил его надворный советник. — Мало знать, кто. Надобно его еще припереть, вот что-с.

В эту минуту из прихожей донесся стук распахнувшейся двери (видно, следователи, пребывавшие в озабоченности, позабыли ее запереть), и зычный голос позвал:

— Порфирий! Что это у тебя нараспашку? Эй, ты дома аль нет?

— Тс-с-с, это Разумихин, родственник мой, — шепнул пристав помощнику, вмиг убирая со стола папки и карточки. — По нашему делу, но при нем молчок. После договорим. — И громко откликнулся. — Входи, Митюша, входи, здесь я.

В комнату вошел крепкий, румяный молодец, очень бедно, но опрятно одетый. Он и вправду приходился Порфирию Петровичу каким-то дальним родственником, и оба находились в приятельских отношениях, хоть виделись нечасто. Этого-то Митю надворный советник вчера и поминал, когда впервые прозвучало имя Раскольникова.

Дело в том, что Разумихин, как и Раскольников, учился в юридическом факультете, был примерно тех же лет, а главное, почти наверняка вращался в том же кругу полуголодных студиозусов, ибо по недостатку средств тоже временно вышел из университета — по его выражению, «подгрести пиастров».

Дмитрий Прокофьевич был весьма славный молодой человек, рано оставшийся без родителей и пробивавшийся в жизнь собственными усилиями. Помощи от родных он решительно не принимал, хотя жил почти в нищете — перебивался с хлеба на квас, зарабатывая копеечными уроками и переводами. За такое кредо Порфирий молодого человека уважал, ценил в нем ум и отзывчивость, потому и послал к нему посыльного с записочкой.

— Здорово, здорово, — громко, со смехом, закричал Разумихин с порога. — Ишь, сатрап, с полицией вызывать придумал. По этапу, что ли, сошлешь?

— Следовало бы, — засмеялся и надворный советник. — Такого небритого-то.

Обнялись.

Разумихин и вправду второй день не брился, так что лицо его всё поросло густой черной щетиной. Он из принципа не оказывал внешним красивостям никакого уважения, при всяком удобном и неудобном случае доказывая, что порядочного человека видно по взгляду и повадкам, а помады да куафюры выдуманы прохиндеями, которым надо свое нутро поавантажней прикрыть.

Дмитрий и сейчас немедленно высказался в том же смысле, на что Порфирий Петрович с улыбкой молвил:

— Поглядим-с, поглядим-с, вот встретишь какую-нибудь этакую (он показал жестом), всю воздушную, с негой во взоре. Тут и побреешься, и приоденешься, да еще, пожалуй, власы брильянтином намажешь.

— Вот, — показал Разумихин крепчайший кулак, в котором большой палец был просунут между средним и указательным. — Не дождутся. Я человек, а не павлин.

Он с подчеркнутым интересом оглядел кок и платье нафранченного Александра Григорьевича, так что тот покраснел, а Порфирий Петрович захихикал.

— Это мой помощник, Александр Григорьевич Заметов, за работой засиделись. Ты его полюби, он человек отменно хороший, хоть и щеголь.

— Ну коли хороший, то не беда, если щеголь. Как там у Пушкина твоего: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Разумихин, — представился Дмитрий, крепко сжимая письмоводителю руку, и оборотился к родственнику. — Ну, говори, зачем вызвал. Я тебя, сухаря, знаю. Видно, неспроста?

Он уселся на край стола и приготовился слушать. При всей громогласности человек это был очень и очень неглупый, в мгновение ока переходивший от болтовни к делу.

— Скажи-ка, Митя, известен ли тебе по факультету некий Родион Романович Раскольников? — не стал ходить вокруг да около пристав.

Получил ответ: известен, и не только по факультету, ибо прежде приятельствовали и даже соседствовали.

— Я ведь тут комнатенку снимал. Чуть не год, — пояснил Разумихин. — Теперь вот в Васильевском острове поселился, для приятельства далековато. Да и не больно покамарадствуешь с Раскольниковым, нелюдимый он. А на что тебе Родька?

— Так-с, ничего особенного, — увернулся Порфирий Петрович. — Стало быть, приятельствовали? Вот и навестил бы товарища, проведал.

Дмитрий нахмурился. Как уже говорилось, он был весьма неглуп.

— Э-э, постой, постой. У вас тут убийство было, весь город говорит. Старую жабу Шелудякову прибили. Ты, поди, расследуешь? Ты ведь в Казанской пристав следственных дел. Уж не в этой ли связи? Раскольников-то тебе зачем?

И опять надворный советник оставил вопрос без ответа. Еще и сам спросил:

— Эк ты про всё знаешь. Откуда?

— Как откуда. Говорю тебе, чуть не год у вас тут жил. Сам к Алене Ивановне, процентщице, не раз хаживал. Пройдошистая была тварь, чтоб ею черви отравились. Ты не юли, Порфирий. Зачем тебе надо, чтоб я сходил к Раскольникову?

Но пристав уже придумал, как вывернуться.

— Интересуюсь. Статейку он напечатал в «Периодической речи», занятнейшую. Не читал? На-ка вот, на досуге. — Он сунул родственнику газету, в которую Разумихин немедленно с любопытством уткнулся. — Хочу познакомиться с молодым человеком столь… оригинальных мыслей-с. К тому же мне говорили, он болен и совсем без средств. Ты как его товарищ даже и обязан…

— Болен? — вскинул голову Разумихин, перебив Порфирия Петровича. — Что ж ты сразу не сказал? Он гордый, Родька. Подохнет, а помощи не попросит. Ладно, зайду.

— Только не нынче, — попросил пристав. — Поздно уже.

— Конечно, не нынче. Что ему с моей визитации, коли он болен? Я завтра к нему доктора приведу.

— Около полудня. А после милости прошу привести ко мне-с, если будет в состоянии. Охотно познакомлюсь.

— Да, завтра непременно навещу, с доктором, — тряхнул головой Разумихин. — Есть у меня один малый, он денег со студентов не берет.

Сказал и вскоре после того ушел, ибо всегда говорил, что подолгу рассиживать да рассусоливать — только время попусту терять и что через эту глупую привычку Россия от всего цивилизованного мира на сто лет отстала. Кипучей энергии был человек.

Проводив родственника любовным взглядом, надворный советник сказал:

— Эх, побольше бы нам таких. Люблю его. — И без малейшего перехода, всё в том же умиленном тоне продолжил. — Верно мы с вами давеча рассудили, что студенту железных нервов иметь не полагается. Того лишь не учли-с, что именно в нервных субъектах больше всего дерзости и встречается. Вот хоть у Лермонтова… Я вам сейчас зачту… — Он порылся в коробке с книгами и достал оттуда зачитанный томик. — Про Печорина… Где же это-с? Ах, вот. «Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут — а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один». Полагаю, что и наш с вами студент именно такого замесу.

— Такого или другого, а только надо его брать, пока он еще кого-нибудь не убил, — отрезал Александр Григорьевич.

— Ну возьмем, и что-с? Через неделю-другую за неимением доказательств отпустим. Он еще больше в своей силе уверится, что он «необыкновенный», а мы все пред ним лилипуты. Нет-с, мы его психологией возьмем-с. Я ведь неспроста просил Митю к нему именно что около полудня заглянуть. У меня расчетец один имеется. На Митю, а еще более, дружок, на вас.

И хоть в комнате кроме них никого не было, наклонился к Александру Григорьевичу и перешел на шепот.

Глава седьмая ОБМОРОК

На следующее утро (это, стало быть, в среду) Александр Григорьевич Заметов с утра сидел на своем служебном месте и с небывалым усердием занимался делами, наверстывая за вчерашнее. Столь ревностная прилежность удивила и надзирателя Никодима Фомича, и его помощника Илью Петровича, бывшего драгунского поручика, за свой раздражительный характер прозванного «Порох».

— Давно бы так, — сказал капитан, отечески потрепав молодого человека по плечу, а поручик, несколько склонный к язвительности, поинтересовался:

— Вы, Александр Григорьич, часом не заболели? Будто клеем к стулу приклеились. Ненадолго ж у вас расследовательского пылу хватило.

Добрейший Никодим Фомич рассудил:

— Оно и правильно. В четырех стенах, да за сукнецом спокойней, чем по улице высунув язык бегать.

Потом оба офицера ушли по обычным квартальным делам, и Заметов остался в кабинете один. Он ни разу не отлучился с места, хоть время от времени с видимым нетерпением посматривал, на часы.

Раз (это уже в одиннадцатом часу) вызвал из передней старшего писца и спросил, не приходил ли кто из вызванных повесткой.

— Коли пришли бы, я направил бы к вам-с, — хмуро ответил тот, какой-то особенно взъерошенный человечек с неподвижною идеей во взгляде, и вышел вон. Письмоводителя он не уважал за напомаженный кок и вихлястость фигуры. «Ишь, делать ему нечего», — проворчал писец и с того момента стал направлять к Заметову всех посетителей подряд, так что в одиннадцать часов, когда, наконец, произошло то, чего Александр Григорьевич столь нетерпеливо ждал, в кабинете сидели сразу три посетителя: один француз, у которого на Кокушкином мосту с головы сорвали шляпу, вдова-чиновница, пришедшая ходатайствовать о продлении паспорта, и содержательница веселого заведения Луиза Линде, вызванная по поводу ночного дебоша.

Дверь комнаты открылась, и вошел еще один посетитель, очень бедно одетый молодой мужчина с повесткой в руке.

Он! У Александра Григорьевича внутри всё так и вострепетало, но, чтобы себя не выдать, письмоводитель даже не взглянул на вошедшего, еще громче заговорив по-французски с владельцем похищенной шляпы. Углом глаза все же скосился, но незаметно — для конспирации оперся рукой о щеку, и подглядел сквозь пальцы.

— Мне в эту комнату, что ли? — резким, будто надорванным голосом сказал оборванец. — Я по повестке, Раскольников. Что за спешность с нарочным вызывать? Я нездоров.

Храбрится, психологически определил Заметов и теперь уже взглянул на подозреваемого в открытую.

Тот был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен. Правда, очень бледен, с темными кругами в подглазьях. Дышал часто, прерывисто. Может, от волнения, а может, просто запыхался (полицейская контора располагалась в четвертом этаже).

— Подождите, — сказал Александр Григорьевич, мельком глянув на повестку. Сам же ее давеча и выписывал — по делу о просроченном заемном письме от Чебарова, который со вчерашнего вечера покоился в собственном погребе, под кусками льда.

— Луиза Ивановна, вы бы сели, — обратился Заметов тем же тоном к немке, разодетой багрово-красной даме, которая все стояла, как будто не смея сама сесть, хотя стул был рядом.

— Ich danke, — сказала та и тихо, с шелковым шумом, опустилась на стул. Светло-голубое с белою кружевною отделкой платье ее, точно воздушный шар, распространилось вокруг стула и заняло чуть не полкомнаты. Понесло духами. Но дама, очевидно, робела того, что занимает полкомнаты и что от нее так несет духами, хотя и улыбалась трусливо и нахально вместе, но с явным беспокойством.

Раскольникову письмоводитель сесть не предложил — пускай потомится. Да и пустых стульев больше не было. Когда траурная дама наконец кончила писать и удалилась, Александр Григорьевич усадил на освободившееся место француза, а красивому молодому человеку, сделавшемуся еще бледнее прежнего, бросил нарочно грубовато:

— Обождите, сударь, сами видите…

Коли не повернется и не уйдет — точно он, загадал Заметов.

Не ушел. Только раздраженно притопнул ногой в рваном штиблетишке и с независимым видом засунул руки в карманы широкого, совершенно утратившего первоначальный цвет пальто. Этот предмет туалета никак не соответствовал жаркой погоде, однако очень вероятно, что ничего иного из верхней одежды у бывшего студента просто не имелось.

Куда как удобно под этакой хламидой топорик подвесить, подмышкой, на какой-нибудь там лямочке, подумал Александр Григорьевич. И еще подумал: а ведь теперь деньги на новое платье у него есть, что-ничто он все-таки с мест преступления прихватил. Осторожничает.

Ну а потом в кабинет вернулся поручик Порох, накинулся на немку, против которой давно уже имел зуб, и настало время приступить к осуществлению плана.

Перво-наперво Заметов сказал с напускной строгостью:

— Что ж вы, сударь, долгов не платите. Нехорошо. Это чтоб студент обмяк, успокоился. Мол, не из-за того самого в полицию вызвали, а по ерунде. Однако саму исковую кляузу в руки давать не спешил.

Раскольников переменился в лице, как бы осмелел. Горячо, горячо!

— Про что это вы? — спросил. — Я в лихорадке, еле на ногах стою, а вы по пустякам тревожите!

Письмоводитель зевнул, прикрыв рот.

— Пардон. Деньги с вас по заемному письму требуют, взыскание. Вы должны или уплатить со всеми издержками, пенными и прочими, или дать письменно отзыв, когда можете уплатить, а вместе с тем и обязательство не выезжать до уплаты из столицы и не продавать и не скрывать своего имущества.

Пора, скомандовал себе Заметов. Сунул студенту бумагу, а сам обратился к поручику, громогласно распекавшему немку:

— Илья Петрович! Что со вчерашним убийством-то? Ну, на Екатерингофском. Процентщицы Шелудяковой-то? Зацепились за что-нибудь?

Ага! Раскольников замер, навострил уши, и пот на лбу, каплями. Листок в руках дрогнул, ей-богу дрогнул!

Порох, про которого было известно, что, впав в раж, он ничего вокруг не слышит, на вопрос, конечно, не отозвался.

— А я слыхал, следствие на кого-то из закладчиков думает, — продолжил Александр Григорьевич, будто и не глядя на Раскольникова. — И вроде бы к Поцелуеву тоже ниточка тянется?

Тут, в этих самых словах, вся психологическая хитрость и состояла. Если студент не при чем и скрывать ему нечего, то немедленно объявится одним из закладчиков старухи Шелудяковой. А насчет Поцелуева моста, где проживал все еще официально здравствующий Чебаров, ему вовсе невдомек будет. С другой стороны, коли Раскольников при чем, то фальшивость письма, находившегося у него в руках и поступившего от заведомого покойника, вмиг станет ему ясна. Если в полиции знают про Чебарова, то как же иск-то от него вручают?

Ну-ка, что студент?

Эффект психологической хитрости превзошел все заметовские ожидания. Раскольников был бледен и весь в поту. Он молча повернулся, на неверных ногах пошел к дверям, но дверей не достиг. Остановившись как вкопанный, он секунду-другую покачался из стороны в сторону и вдруг с грохотом повалился на пол.

Теперь, чтобы двигать наше повествование дальше, придется ненадолго вернуться к событиям предшествующего вечера, вернее к одному лишь событию, касающемуся Дмитрия Разумихина, любимого родственника главного нашего героя.

Сказав Порфирию Петровичу, что нынче навещать товарища не станет, ибо поздно и незачем, Разумихин, по-видимому, слукавил. То ли не хотел показаться слишком чувствительным (он всегда этого опасался, ибо при грубости манер сердце имел предоброе), то ли в самом деле не собирался, да передумал, однако же из следственного отделения Дмитрий прямиком отправился в Столярный переулок, где квартировал Раскольников.

По дороге купил булку и колбасы, рассудив, что Родька, верно, голоден. Вошел в пахучую подворотню пятиэтажного дома, где дорогу ему преградил какой-то нечистый, крючконосый тип в грязном фартуке, по коему следовало предположить в нем дворника. Человек этот находился в той поре опьянения, когда все и вся вокруг кажется подозрительным и враждебным.

— Ну ты, — сказал дворник, крепко ухватывая Разумихина за рукав. — Ты тута не моги. Ходют! Тута приличный двор, а у тя вишь рожа. Пшел вон!

В общем, происшествие самое обыкновенное, какие случаются сплошь и рядом, не стоило бы о нем и поминать, если б не совершенно замечательный ответ бывшего студента. То есть, ответа-то никакого и не было. Разумихин лишь коротко взглянул в мутные карие глаза дворника, взял всю его нетрезвую физиономию в пятерню и оттолкнул от себя с удивительною силою, так что обидчик опрокинулся навзничь.

Событие это нисколько не омрачило деловитого настроения Дмитрия Прокофьевича. Он, насвистывая, в два счета поднялся по черной лестнице, куда выходили из квартир двери кухонь, по большей части отворенные.

Вход в каморку Раскольникова обнаружился под самою кровлею. Разумихин подергал — заперто на засов. Значит, дома.

Тогда принялся стучать и звать, да громко, так что с нижнего этажа высунулась Настасья — та самая горничная, которую накануне опрашивал Заметов.

— Что это он? Вроде дома, а не откликается? — встревоженно спросил ее Разумихин. — Нешто дверь высадить?

— Быстрый какой — высадить. — Настасья грызла яблоко, с любопытством оглядывая крепкую фигуру студента. — Я вот дворника позову, он тебе высадит.

— Дворника — это навряд ли, — весело отвечал Дмитрий Прокофьевич и снова заорал во все горло. — Родя! Это я, Митька Разумихин! Открывай, коли живой, всё равно войду!

— Поди к черту! — донеслось наконец из-за двери, и Разумихин вздохнул с облегчением.

— Фу, напугал. Ты болен?

— Катись, я сказал, — был ответ.

— Больны они, шибко больны, — сообщила Настасья. — Я штей носила, своих, не хозяйкиных, так и тех кушать не стали.

Дмитрий Прокофьевич почесал затылок.

— Родька, не отворишь, что ли?

С той стороны в створку двери что-то ударило — должно быть, бросили штиблет или сапог.

— Ладно, завтра я не один ворочусь, и ты у меня попляшешь, — пробормотал сам себе Разумихин, повернулся и побежал по ступенькам вниз.

Вместо прощанья ущипнул Настасью за бок, отчего та не без удовольствия взвизгнула, и впился белыми зубами в принесенную булку, рассудив, что до завтра она все равно зачерствела бы.

Это, стало быть, произошло поздним вечером во вторник, а нынче, около полудня, Дмитрий появился в Столярном вновь. Будучи человеком слова, привел с собою, как обещался, приятеля, одного Зосимова, недавнего выпускника медицинского факультета. Настроен Разумихин был очень решительно, готовый, если понадобится, вышибить своим твердым плечом створку, однако к штурму прибегать не пришлось.

Родион Раскольников едва пять минут как вернулся, а вернее, еле притащился из полицейской конторы, до такой степени ослабленный обмороком, что упал на кровать, не раздеваясь и даже не прикрыв за собою двери. Таким — неподвижно лежащим лицом вниз, почти бесчувственным — и застали его гости.

— Эге, — покачал головой Зосимов, флегматичный и немногословный молодой человек, очень старавшийся держаться солидно, чтобы казаться старее своих лет. — Поверни-ка его.

Разумихин немедленно исполнил приказание, причем переворачиваемый даже не открыл глаз, а врач посчитал биение пульса, послушал в трубку легкие и приоткрыл больному веко, чтобы посмотреть на цвет белков. Все эти действия, кроме самого последнего, к последствиям которого мы еще вернемся, заняли довольно много времени, ибо Зосимов вообще отличался обстоятельностью и неторопливостью.

Дмитрий Прокофьевич же тем временем оглядел пристанище своего бывшего соученика, да только присвистнул.

Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид с своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими от стен обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку становилось в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься головой о потолок. Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях и служившая постелью Раскольникову. Перед софой стоял маленький столик.

Внимание Разумихина привлекли листки, лежавшие на этом столике. Дмитрий Прокофьевич взял бумагу, увидел, что это письмо, однако нисколько не смутился, рассудив, что из письма, возможно, куда лучше узнает о нынешнем состоянии друга, нежели от него самого.

Письмо было от матери Раскольникова.

«Милый мой Родя, — писала мать, — вот уже два месяца с лишком как я не беседовала с тобой письменно, от чего сама страдала и даже иную ночь не спала, думая. Ты знаешь, как я люблю тебя; ты один у нас, у меня и у Дуни, ты наше все, вся надежда, упование наше. Что было со мною, когда я узнала, что ты уже несколько месяцев оставил университет, за неимением чем содержать себя! Чем могла я с моими ста двадцатью рублями в год пенсиона помочь тебе?

Но теперь, слава богу, мы можем похвалиться фортуной, о чем и спешу сообщить тебе. И, во-первых, угадываешь ли ты, милый Родя, что сестра твоя вот уже полтора месяца как живет со мною. Слава тебе господи, кончились ее истязания. Когда ты писал мне, тому назад два месяца, что слышал от кого-то, будто Дуня терпит много от грубости в доме господ Свидригайловых, что могла я тогда написать тебе в ответ? Если б я написала тебе всю правду, то ты, пожалуй бы, все бросил и хоть пешком, а пришел бы к нам, потому я и характер, и чувства твои знаю, и ты бы не дал в обиду сестру свою. Главное затруднение состояло в том, что Дунечка, вступив прошлого года в их дом гувернанткой, взяла наперед целых сто рублей под условием ежемесячного вычета из жалованья, и, стало быть, и нельзя было место оставить, не расплатившись с долгом. Сумму же эту (теперь могу тебе все объяснить, бесценный Родя) взяла она более для того, чтобы выслать тебе шестьдесят рублей, в которых ты тогда так нуждался.

Несмотря на доброе и благородное обращение Марфы Петровны, супруги господина Свидригайлова, и всех домашних, Дунечке было очень тяжело, особенно когда господин Свидригайлов находился, по старой полковой привычке своей, под влиянием Бахуса. Представь себе, что этот сумасброд возымел к Дуне страсть. Наконец не удержался и осмелился сделать Дуне явное и гнусное предложение, обещая ей разные награды и сверх того бросить все и уехать с нею в другую деревню или, пожалуй, за границу. Развязка же наступила неожиданная. Марфа Петровна нечаянно подслушала своего мужа, умолявшего Дунечку в саду, и, поняв все превратно, во всем ее же и обвинила, думая, что она-то всему и причиной. Произошла у них тут же в саду ужасная сцена: Марфа Петровна даже ударила Дуню, не хотела ничего слушать, а сама целый час кричала и, наконец, приказала тотчас же отвезти Дуню ко мне в город, на простой крестьянской телеге, в которую сбросили все ее вещи, белье, платья, все как случилось, неувязанное и неуложенное. А тут поднялся проливной дождь, и Дуня, оскорбленная и опозоренная, должна была проехать с мужиком целых семнадцать верст в непокрытой телеге.

Целый месяц у нас по всему городу ходили сплетни об этой истории, и до того уж дошло, что нам даже в церковь нельзя было ходить с Дуней от презрительных взглядов и шептаний, и даже вслух при нас были разговоры. Всему этому причиной была Марфа Петровна, которая успела обвинить и загрязнить Дуню во всех домах. Но, по милосердию Божию, наши муки были сокращены: господин Свидригайлов одумался и раскаялся и, вероятно пожалев Дуню, представил Марфе Петровне полные и очевидные доказательства всей Дунечкиной невинности. Марфа Петровна была совершенно поражена и «вновь убита», как она сама нам признавалась. Она приехала к нам, рассказала нам все, горько плакала и, в полном раскаянии, обнимала и умоляла Дуню простить ее. В то же утро, нисколько не мешкая, прямо от нас, отправилась по всем домам в городе и везде, в самых лестных для Дунечки выражениях, проливая слезы, восстановила ее невинность и благородство ее чувств и поведения.

Все это способствовало главным образом и тому неожиданному случаю, через который теперь меняется, можно сказать, вся судьба наша. Узнай, милый Родя, что к Дуне посватался жених и что она успела уже дать свое согласие, о чем и спешу уведомить тебя поскорее. Это Петр Петрович Лужин, дальний родственник Марфы Петровны, которая многому в этом способствовала. Начал с того, что через нее изъявил желание с нами познакомиться, был как следует принят, пил кофе, а на другой же день прислал письмо, в котором весьма вежливо изъяснил свое предложение и просил скорого и решительного ответа. Человек он деловой и занятый, и спешит теперь в Петербург, так что дорожит каждою минутой.

Разумеется, мы сначала были очень поражены, так как все это произошло слишком скоро и неожиданно. Соображали и раздумывали мы вместе весь тот день.

Человек он благонадежный и обеспеченный, служит в двух местах и уже имеет свой капитал. Правда, ему уже сорок пять лет, но он довольно приятной наружности и еще может нравиться женщинам, да и вообще человек он весьма солидный и приличный, немного только угрюмый и как бы высокомерный. Он, например, и мне показался сначала как бы. резким; но ведь это может происходить именно оттого, что он прямодушный человек, и непременно так. Например, при втором визите, уже получив согласие, в разговоре он выразился, что уж и прежде, не зная Дуни, положил взять девушку честную, но без приданого, и непременно такую, которая уже испытала бедственное положение; потому, как объяснил он, что муж ничем не должен быть обязан своей жене, а гораздо лучше, если жена считает мужа за своего благодетеля.

Пред тем, как решиться, Дунечка не спала всю ночь и, полагая, что я уже сплю, встала с постели и всю ночь ходила взад и вперед по комнате; наконец стала на колени и долго и горячо молилась пред образом, а наутро объявила мне, что она решилась.

Я уже упомянула, что Петр Петрович отправляется теперь в Петербург. У него там большие дела, и он хочет открыть в Петербурге публичную адвокатскую контору. Таким образом, милый Родя, он и тебе может быть весьма полезен, даже во всем, и мы с Дуней уже положили, что ты, даже с теперешнего же дня, мог бы определенно начать свою будущую карьеру. Дуня только и мечтает об этом. Мы уже рискнули сказать несколько слов на этот счет Петру Петровичу. Он выразился осторожно и сказал, что, конечно, так как ему без секретаря обойтись нельзя, то, разумеется, лучше платить жалованье родственнику, чем чужому, если только тот окажется способным к должности (еще бы ты-то не оказался способен!).

Самое же приятное я приберегла к концу письма: узнай же, милый друг мой, что, может быть, очень скоро мы сойдемся все вместе опять и обнимемся все трое после почти трехлетней разлуки!

Уже наверно решено, что я и Дуня выезжаем в Петербург, когда именно, не знаю, но, во всяком случае, очень, очень скоро, даже, может быть, через неделю. Все зависит от распоряжений Петра Петровича, который, как только осмотрится в Петербурге, тотчас же и даст нам знать.

Прощай, или, лучше, до свидания! Обнимаю тебя крепко-крепко и целую бессчетно.

Твоя до гроба

Пульхерия Раскольникова».

Заодно уж Разумихин взглянул и на конверт. Судя по штампу и пометке, письмо было получено на почтамте еще неделю назад, однако вручено адресату лишь позавчера. Дмитрий Прокофьевич хотел кликнуть Настасью, чтобы выяснить причину такой задержки, но здесь как раз подоспел момент, когда медику вздумалось поинтересоваться цветом раскольниковских белков. Это-то действие и вернуло больного в чувство.

Раскольников дернулся, испуганно уставился на протянувшуюся к его лицу руку и рывком сел на кровати. Ему понадобилось несколько времени, чтобы прийти в себя, но совсем немного. Не прошло и полуминуты, как Родион Романович совершенно взял себя в руки и даже усмехнулся.

— А, это ты, — молвил он. — Благодетельствовать пришел. Да с доктором.

На Зосимова при том не взглянул, лишь брезгливо отстранил от лица пальцы медика. Тот однако же нисколько не обиделся, а лишь, многозначительно поглядев на Разумихина, отошел в сторонку и весь последующий разговор наблюдал в позе стороннего научного наблюдателя, исследующего состояние больного..

Говорившие, впрочем, тоже про него как бы забыли.

— Уж и в письмо нос сунул! — зло оскалился Раскольников. — Ты всегда был бесцеремонен. Ну и что думаешь?

— Я думаю, что в письме причина всей твоей лихорадки, — спокойно заметил на это Дмитрий и, сложив руки на груди, прислонился спиною к стене. Он понял, что ему лучше молчать — нужно дать товарищу выговориться.

— Психолог! — фыркнул Родион Романович и схватился за голову. — Сестра отдает себя на заклание какому-то прямодушному Петру Петровичу, только чтоб милый Родя мог начать свою карьеру! Что ж они из меня подлеца-то делают! И сами того не понимают! Да знаешь ли ты, до чего я в эти два дня…

Он недоговорил, потому что в проеме двери, так и оставшейся неприкрытой, появилось новое лицо. Это был господин немолодых уже лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией.

Увидев, что все на него уставились, он слегка, с большим достоинством поклонился и вымолвил:

— Лужин, Петр Петрович. Мне сказали, что в сей комнате проживает Родион Романович Раскольников. Но может быть, я ошибся?

Глава восьмая НОВОЕ ЛИЦО, ДА НЕ ОДНО

— Очень кстати, — покачал головой Разумихин, пристально разглядывая посетителя.

В темной, похожей на гроб каморке Раскольникова сей в высшей степени респектабельный джентльмен смотрелся совсем не к месту. В одежде его преобладали цвета светлые и юношественные. На нем был хорошенький летний пиджак светло-коричневого оттенка, светлые легкие брюки, таковая же жилетка, батистовый самый легкий галстучек с розовыми полосками, и что всего лучше: все это было даже к лицу Петру Петровичу. Лицо его, весьма свежее и даже красивое, и без того казалось моложе своих сорока пяти лет. Темные бакенбарды приятно осеняли его с обеих сторон, в виде двух котлет, и весьма красиво сгущались возле светловыбритого блиставшего подбородка.

— Да вы садитесь. — Разумихин показал на один из стульев. — Я Разумихин, его приятель. А вон сам Родион Романович. Нездоровится ему. Видите, доктор тут? Так что вы не очень к сердцу принимайте, что он вам наговорит. А впрочем…

И махнул рукой, потому что ничего хорошего от предстоящего объяснения не ждал.

Петр Петрович, по-видимому заранее настроившийся играть роль благодетельного посетителя трущоб, ничего этого не предчувствовал и пока лишь испытал легкую неловкость от устремленного на него сверкающего взора Раскольникова, однако отнес эту странность на счет упомянутого нездоровья.

Как человек светский, он решился немедленно поправить атмосферу посредством приличного, цивилизованного разговора, который сразу всё определит и расставит по местам.

— Вам, верно, писали обо мне ваша матушка Пульхерия Александровна или ваша сестрина Авдотья Романовна? Они уже в Петербурге, хотя я и их пока еще не видал за множеством дел, ибо прибыл несколько ранее… — начал он приятнейшим тоном, но, не получив никакого ответа, осекся и даже несколько переполошился, предположив, что вследствие какой-нибудь почтовой неисправности письмо не дошло и именно этим объясняется дикий взгляд будущего родственника.

Попадать в нелепые, конфузливые положения Петр Петрович ужасно не любил и на миг смешался. Он обвел взглядом стол в поисках конверта — и, точно, увидел там какое-то письмо (однако не то, которое давеча попалось на глаза Разумихину, а сегодняшнее, из полицейской конторы). Лужин чуть прищурился своими дальнозоркими глазами, вмиг пробежал ими по строчкам и сразу же всё себе разъяснил.

— А, вы, должно быть, расстроены этой повесткою? — улыбнулся он. — Извините, случайно взор упал. Пустяки, совершенные пустяки. Господина Чебарова, подавшего на вас иск, я неплохо знаю по некоторым прошлым своим делам. Полагаю, мы это уладим.

Восстановившись в роли благодетеля, Петр Петрович полностью успокоился на счет своего статуса и все усилия повернул на атмосферу.

— А вашу матушку и сестрицу я временно, пока не обустрою будущее гнездо, поселил на Вознесенском, в доме Бакалеева…

— Знаю, — покривился Разумихин. — Скверность ужасная. Грязь, вонь, да и подозрительное место. Дешево, впрочем.

— Я, конечно, не мог собрать столько сведений, так как и сам человек новый, — щекотливо возразил Петр Петрович, — но, впрочем, весьма и весьма чистенькие комнатки. Я и сам покамест теснюсь в нумерах, у госпожи Липпевехзель, в двух шагах отсюда, у одного моего молодого друга Лебезятникова. Вот уж где, прошу прощения, нечистота и подозрительные соседства. Ничего не поделаешь, Петербург, современный наш Вавилон.

Тут ему, должно быть, представилось, что он это как-то жалковато, по-провинциальному выговорил, и Петр Петрович пожелал немедленно реабилитироваться, а заодно перевести беседу в более непринужденное, родственное русло.

— Я, впрочем, хоть и проживал всё в провинции, но в Петербурге человек бывалый. И по делу частенько приходилось, и, так сказать, для моциона. — Он лукаво улыбнулся. — Ваши милые родственницы несомненно вам писали, да вы и сами видите, что человек я не первой молодости, так что всякое в жизни повидал, знавал и безумства юности, однако всё это в прошлом, на сей счет можете быть совершенно покойны. Буду примернейшим из супругов.

Поскольку Раскольников всё молчал, так что это становилось совсем уже неприличным, Дмитрий Прокофьевич решился вставить слово.

— Значит, пошаливали, в молодости-то? — с серьезным видом поинтересовался он. — По части клубнички?

Лужин насмешки не заметил и даже был рад, что беседа перешла из монологического регистра в диалогический.

— Не так, как вы, может быть, подумали, — снисходительно улыбнулся он, — а самым нескандальным и приватным образом, на что у приличных людей имеются свои способы. Так что с этой стороны, в отличие от многих людей моего возраста, мне опасаться совершенно нечего. Ни внебрачных детей, ни дурной болезни, ни прочих подобных неприятностей Авдотье Романовне от меня проистечь никак не может. Говорю о таких вещах открыто, без смущения, как человек ответственный и прямой.

Здесь Родион Романович, наконец, растворил уста.

— Пошел прочь, — тихо, но очень отчетливо произнес он.

— Простите-с? — изумился Петр Петрович.

— Вон!!! — гаркнул на него Раскольников, весь рванувшись вперед, и так яростно, что Лужин отскочил в сторону, опрокинув стул.

Разумихин кинулся вперед, и ему понадобилась вся его недюжинная сила, чтоб удержать приятеля на кровати.

— Это припадок. Вам лучше удалиться, — сказал опешившему Лужину доктор, доставая из своей сумки бутылочку с успокоительной микстурой.

— Да я и сам уж хотел, — с достоинством произнес Петр Петрович, которому была невыносима мысль о том, что его могут откуда-нибудь выгнать, да еще когда он пришел с самыми великодушными намерениями. — У меня тут неподалеку назначена встреча по одному дельцу, так мне и пора… А вы, сударь, хоть и больны, но это не извиняет. Пожалеете, и очень-с, я как человек чести обид спускать не привык, — бросил он на прощанье Раскольникову, всё бившемуся в пароксизме, и ретировался.

Унимать взъярившегося Родиона Романовича пришлось долго. Не только Разумихин был обруган самыми последними словами, но досталось и Зосимову, сунувшемуся со своей микстурой: от взмаха раскольниковской руки жидкость выплеснулась доктору прямо на жилет. Тут Зосимов, очень бережно относившийся к своему платью, утратил всю флегматичность, закричал, что лечение истерии — это не по его части и ушел вон, хлопнув дверью. Напрасно Дмитрий Прокофьевич, вышел следом на лестницу, поминал клятву Гиппократа. Зосимов не вернулся.

Оставшись вдвоем, приятели долго молчали. Оба были сердиты, насуплены.

— Знаешь, брат, это уж свинство, вот что я тебе скажу, — не выдержал наконец Разумихин. — Зосимова ты зря обидел. Да и женишок твоей сестрицы, хоть и не больно аппетитен, но чего уж так сразу-то «пошел вон»?

— И ты тоже пошел вон с твоими заботами! — огрызнулся Раскольников. — Кто тебя просил? Зачем ты вообще ко мне таскаешься?

— Хотел тебя к дядьке своему троюродному сводить. Интересный экземпляр этот мой Порфирий. Мечтает с тобой познакомиться.

— Со мной? — удивился Родион Романович. — Да откуда он про меня знает? Ты что ли наболтал?

— Представь себе, нет. Он статью твою прочитал в газете, про необыкновенных людей. Я, кстати говоря, категорически с тобой несогласен. Чушь ты там написал, и превредную. Порфирия твоя дикая идея, должно быть, по профессии заинтересовала. Он всегда говорил: изучите психологию преступления, и преступлений не станет. Порфирий следственный пристав, у вас тут теперь служит, в Казанской части…

Раскольников, как-то весь обмякший и сжавшийся после своего припадка, приятеля почти не слушал. Пропустил мимо ушей и про статью, и про психологию, однако, когда Дмитрий помянул о дядиной службе, больной вздрогнул, и лицо его озарилось воспаленной, желчной улыбкой.

— Ах, вот оно что… — то ли хохотнул, то ли закашлялся Родион Романович. — Тебя вот кто подослал. Слышал я, насчет закладчиков-то.

— Каких закладчиков? — нахмурился Разумихин. Внезапно Раскольников расхохотался, и пренеприятно, глядя товарищу в глаза неподвижным взглядом.

— Не знал я, Митька, что ты теперь по этакой части стараешься, — с расстановкой, явно желая оскорбить, процедил хозяин комнаты.

И преуспел.

— Ну, ты… — Дмитрий сжал кулаки. — Ежели б ты был не болен, я бы тебя… Э, да ну тебя к черту с твоими вывертами!

Он развернулся, бросился вон из комнаты — столь стремительно, что чуть не сбил с ног поднимавшуюся по лестнице барышню.

Барышня была, хоть и высокая, но тоненькая. Разумихин своею массою прямо-таки снес ее со ступеньки, однако успел подхватить и удержать от падения.

— Виноват, черт! Прошу извинить! — вскричал он с досадою и хотел бежать дальше, но взглянул на лицо незнакомки и замер на месте.

— Ничего, — ответила девушка с несколько испуганной улыбкой, но ничуть не потерявшись. — Вы, верно, очень куда-нибудь спешите, оттого и не посмотрели.

— Да, спешу. То есть, нет, я, собственно…

С каждою секундой барышня держалась всё спокойнее, а Разумихин, наоборот, всё смятенней. Он и сам не мог бы объяснить, что это на него нашло, но решительно не мог ни двигаться дальше, ни отвести взгляда от ее лица.

— Раз уж вы задержались, — улыбнулась она уже совсем не испуганно, а весело, — можно ли у вас спросить? Не изволите ли знать, где проживает Родион Раскольников?

— Знаю, — хрипло ответил Разумихин. — Вы его сестра, да?

Догадаться, впрочем, было нетрудно. Девушка, которую мать в письме называла «Дуней», имела в чертах много сходного с Родионом Романовичем, но только, пожалуй, была еще красивей. Волосы темно-русые, немного светлей, чем у брата; глаза почти черные, сверкающие, гордые и в то же время необыкновенно добрые. Она была бледна, но не болезненно бледна; лицо ее сияло свежестью и здоровьем. Рот у ней был немного мал, нижняя же губка, свежая и алая, чуть-чуть выдавалась вперед, вместе с подбородком, — единственная неправильность в этом прекрасном лице, но придававшая ему особенную характерность и, между прочим, как будто надменность.

— Он вам рассказал о нашем приезде? Вы, наверное, его друг? Да, я младшая сестра Роди, Авдотья Романовна.

Барышня смотрела на Дмитрия ясно и приветливо, но он затушевался еще пуще.

— Разумихин, — кое-как пробормотал он. — Только сейчас от него… Ну, не буду мешать родственной встрече, и всё такое…

Сделав над собою усилие, он наконец двинулся дальше, но ноги не желали идти.

— Знаете что, он нездоров, — сказал Разумихин, но девушка, кажется, не услышала.

Взволнованная предстоящим свиданием, она уже стучала в дверь и, не дождавшись отклика, вошла.

Дмитрий спустился на ступеньку-другую. Остановился, потоптался на месте и вдруг сел.

Подожду-ка я, мало ли что, может, в аптеку понадобится или еще что, сказал он себе и ни с того ни с сего покраснел.

Дело, разумеется, было не в аптеке. Разумихину вообразилось, что Родька в своем нынешнем исступлении накинется на сестру и обидит ее или ударит, а от одной мысли, что черноглазую барышню кто-то, пускай даже родной брат, может ударить, у Дмитрия Прокофьевича опасно перехватило дыхание. Он ни за что и самому себе не признался бы, что, пожалуй, желал бы такого оборота событий: чтоб Авдотья Романовна крикнула «на помощь!» или что-нибудь подобное, и тогда он, Разумихин, вбежал бы и защитил ее.

Оттого Дмитрий сидел весь подобравшись, напряженно прислушивался к доносящимся из комнаты звукам, и был готов, ежели понадобится, в секунду оказаться наверху.

Однако опасения (или надежды) его, казалось, были напрасны. Никаких признаков ссоры чуткий слух Разумихина не улавливал.

Поначалу, едва Авдотья Романовна переступила порог, донеслись какие-то тихие восклицания, потом, почти сразу же, всхлипы, но отнюдь не горькие, а наоборот радостные. Затем шум ровного, приглушенного разговора. Дмитрий уже стал корить себя за излишнюю мнительность, как вдруг голоса сделались громче, еще громче, и скоро на лестнице было слышно каждое произносимое слово.

— Да как… ты… смел?! — прерывисто, будто задыхаясь, воскликнул сначала женский голос.

Ответ был хоть и произнесен запальчивым тоном, но пока еще неразборчив.

— С чего ты вообразил, что я приношу себя в жертву? Не много ль самомнения? Да и вообще, твое ли то дело? Я ему слово дала! За кого желаю, за того и выхожу!

— Ну уж это нет, Авдотья Романовна! — пронзительно выкрикнул Раскольников. — Это я не позволю! Вы кем меня выставляете? Приживалом при вас? Альфонсом? Да будь ты проклята со своей унизительной жертвой! Моя сестра будет торговать собою, чтоб я за счет этого начал свою карьеру?

И здесь раздался звук, которого так страшился Разумихин — звон оплеухи.

С рычанием сорвавшись с места, Дмитрий ворвался в комнату, даже не заметив, что плечом выбил дверь с одной из петель.

Однако защищать Авдотью Романовну от обезумевшего братца ему не пришлось. Взору Разумихина открылась весьма неожиданная картина.

Родион Романович стоял обомлевший, трогая пальцами левую щеку, которая была гораздо краснее правой. Барышня же стояла перед ним на коленях, обхватив его руками и беззвучно плакала, шепча: «Прости, прости…»

Увидев приятеля, Раскольников не рассердился, а лишь немного смущенно улыбнулся.

— А, снова ты. На крик прибежал? Рекомендую, моя сестра Дуня. Только что прибила меня, и, кажется, за дело. Дуня, вставай, будет, мы не одни. Это товарищ мой, Дмитрий Прокофьевич Разумихин.

Но Авдотья Романовна и сама уже поднималась.

— Мы знакомы, — пробормотала она, не осмеливаясь глядеть на свидетеля семейной сцены.

Вот ведь удивительно: глаза у ней покраснели от слез, нос распух, но сейчас она показалась Дмитрию еще красивей, чем на лестнице.

— Что вылупился? — засмеялся Родион Романович, отчего-то пришедший в отменное расположение духа. — Такие уж мы, Раскольниковы. Рязанские африканцы.

Оплеуха — лучшее средство от истерики, сказал себе Разумихин и тоже улыбнулся.

— Да, тебе лучше, это видно. Ишь, глаза-то блестят. А то ведь он, Авдотья Романовна, вы не поверите, еще недавно пластом лежал.

Дмитрию было невыразимо приятно обращаться к ней вот так, на совершенно естественном основании и называть по имени.

— Вы извините, Дмитрий Прокофьевич… Мы с Родей немного повздорили. Но у нас всегда так. Не успеем насмерть разругаться, как уж и помирились. Люблю я его очень, а он меня.

— Ты не ври, не ври, — сконфузился Раскольников. — Девичьи сантименты. — И вдруг неожиданно сказал. — Митька, ты хотел меня к своему сыщику вести. Пошли, что ли?

— А как же маменька? — ахнула Авдотья Романовна. — Я обещалась тебя привести, она ждет.

Родион Романович поморщился:

— Я… после к ней зайду. Надо дело одно закончить.

— Это верно, — поддержал его Разумихин. — Мы у родственника моего, которого ваш брат «сыщиком» обозвал, деньжонок подзаймем и Родион Романыча слегка приоденем. А то что ж его таким чучелом вашей матушке предъявлять? Она, пожалуй, напугается.

Это соображение, очевидно, показалось барышне резонным.

— Спасибо, что заботитесь о Роде, Дмитрий Прокофьевич, — ласково молвила она. — Вы только будьте с ним, хорошо? Мне отчего-то покойно, когда вы рядом.

Разумихин от удовольствия весь вспыхнул, а у Раскольникова удивленно приподнялись брови.

— Я сейчас провожу ее до дома, подниматься не буду, — сказал он. — Дуня, вы ведь на Вознесенском?

— Да, недалеко. Нам с маменькой Петр Петрович временно снял комнату, — ответила сестра, с особенной твердостью произнеся имя своего жениха.

Лицо брата покривилось.

— А твой сыщик где квартирует? — повернулся он к Разумихину.

— На Офицерской. Такой серый дом с зеленою крышей, знаешь? Порфирий во втором этаже, слева. Это, брат, славный парень, увидишь! Недоверчив, скептик, циник, надувать любит, то есть не надувать, а дурачить, но дело знает. Очень, очень желает с тобой познакомиться. Он, видишь ли…

— Встретимся через час у подъезда, — оборвал его Раскольников, вновь переходя от приподнятости к мрачности. — Поглядим, поглядим…

Последнее было произнесено едва слышно, себе под нос.

И приятели разошлись, каждый в свою сторону.

От угла Дмитрий обернулся, чтоб еще раз взглянуть на Авдотью Романовну. Она шла рядом со своим братом высокая, стройная, и что-то выговаривала ему, слегка придерживая за рукав. Раскольников дернул локтем, высвободился.

Вздохнув, Разумихин стал прикидывать, как бы с толком провести целый час свободного времени.

В назначенное время оба они сошлись перед домом Порфирия Петровича. Разумихин был хмур, Раскольников возбужден, и даже слишком.

Еще издали, завидев Дмитрия, он со смехом крикнул:

— Эй, Ромео! Что это ты, прихорошился, волоса расчесал?

— Ничего я не расчесывал, — попался на удочку Разумихин, хватаясь за волосы и краснея, отчего Родион Романович расхохотался еще пуще.

— Просто роза весенняя! И как это к тебе идет, если б ты знал! Ромео десяти вершков росту!

Взбешенный Дмитрий замахнулся на него кулачищем, но Раскольников, всё хохоча, увернулся и проскользнул в подъезд. Помедлив мгновение и сердито топнув ногой, Разумихин пошел следом.

В эту минуту к окну второго этажа подошли двое, Порфирий Петрович и Заметов.

— Пришел все-таки, — заметил первый. — Это он от куражу, от дерзости. Утвердиться перед собой хочет, после утрешнего припадка. Ну, и беспокойство, конечно. Понимает, что на подозрении. Или же совсем наоборот…

— Как это «наоборот»? — не понял Александр Григорьевич.

Пристав вздохнул.

— Никого не убивал, ни в чем не виноват. Просто нервный, взбалмошный мальчишка-с. В обморок давеча пал от духоты, по причине нездоровья, а мы тут с вами нагородили турусов на колесах. Сейчас пощупаем.

В прихожей тренькнул колокольчик.

Надворный советник, однако, и не подумал идти отпирать, а преспокойно зажег папиросу и затянулся дымом.

Заметов хотел идти сам, но пристав удержал его.

— Не надо-с. Там незаперто. Митя сам войдет. Я хочу поглядеть, как наш Р.Р.Р. в комнату прошествует, это важно-с. А вы, батенька Александр Григорьевич, вон туда сядьте, к столу. Будто бумагу казенную пишете. Вы мне здесь, после обморока, чрезвычайно нужны. Пишите себе, в разговор не вступайте, а только время от времени на объекта пристально так поглядывайте.

— Вот так? — сощурил глаза Заметов. Порфирий Петрович пожевал губами.

— Или, знаете что, вы лучше вообще не смотрите. Будто его вовсе не существует. Да, это еще лучше-с.

Было слышно, как открылась дверь с лестницы — Разумихину надоело тянуть шнур звонка.

Послышался заливистый смех, потом сердитый возглас Дмитрия: «Фу, какая же ты свинья!» — и в комнаты шумно ввалились оба студента: один с совершенно опрокинутою и свирепою физиономией, другой с таким видом, будто изо всех сил сдерживается, чтобы не прыснуть. И не сдержался-таки — фыркнул.

По-медвежьи развернувшись к приятелю, Разумихин махнул кулаком и как раз попал по маленькому круглому столику, на котором стоял допитый стакан чаю. Все полетело и зазвенело.

— Да зачем же стулья-то ломать, господа, казне ведь убыток! — весело процитировал Порфирий Петрович из «Ревизора» и протянул руку знакомиться.

Ему вмиг сделалось ясно, что весь этот спектакль с легкомысленным и непринужденным явлением Раскольникова к лицу, ведущему на него охоту (чего студент после сцены в квартале не мог не понимать), рассчитан Родионом Романовичем заранее, и поневоле восхитился этакому мастерству.

Выслушав представление гостя и даже сам участвуя в милейшем, приязненном разговоре, Порфирий Петрович не спускал с Раскольникова глаз. Узор предстоящей беседы выстраивался сам собою.

Не скрывать, что всё знаю, определил надворный советник, а напротив сразу перейти к самому делу. Не к убийствам, потому что тут у меня ничего на него нет, и он это отлично знает, а к главному, к теорийке.

Чрезвычайно понравилось Порфирию Петровичу, что гость совсем не смотрит на хорошо знакомого ему Заметова, который превосходно справлялся с ролью — скрипел себе по бумаге и на студента даже не косился.

— Это сотрудник-с, переписывает один малозначительный документик, — небрежно пояснил пристав, усаживая молодых людей на диван и садясь сам на стул.

— Я этого господина, кажется, где-то видел, — так же небрежно обронил Раскольников. — Впрочем, могу и ошибаться.

— Это ничего-с, даже если и позабыли. Человечек самый обыкновенный, не чета вам-с, — доверительно прошептал ему Порфирий Петрович и подмигнул.

Внутри у него всё так и пело — эту часть своего ремесла, психологический поединок с преступником, надворный советник любил более всего. Да и, правду сказать, нечасто такого Раскольникова встретишь.

Намек про обыкновенного человечка Родион Романович отлично понял.

Ну-ка, обойдет или ринется? Пристав с любопытством разглядывал своего визави.

Ринулся, да по-бычачьи, рогами вперед.

— Это вы про ту мою статью сыронизирова-ли? — откинулся на спинку Раскольников и сложил руки на груди. — Дмитрий мне сказывал, что вы ее прочли и желали со мною обсудить. Я-то к вам, собственно, не за тем явился. У меня часы в закладе остались, у процентщицы, которую убили третьего дня. Часы дрянь, но об отце память, хочу вернуть. Так вот я к вам по поводу часов… Но ежели угодно поговорить про мою статейку — отчего ж не поговорить. Я читателями не избалован, особенно такими… заинтересованными.

Очень надворному советнику понравилось, как было выговорено это последнее слово, даже поневоле залюбовался Родионом Романовичем. Крепкий орешек, ничего не скажешь. Но то-то и занятно.

С наслаждением выпустив струйку табачного дыма, Порфирий Петрович изготовился произвести следующую, чуть более тонкую атаку на собеседника, но здесь, черт бы его побрал совсем, снова зазвенел дверной колокольчик. Настойчиво, даже требовательно, так что уже через несколько секунд стало ясно — это не просто так, тут какая-то чрезвычайность.

С досадою извинившись, пристав вышел в прихожую, распахнул дверь и увидел на пороге не кого иного как надзирателя третьего квартала Никодима Фомича.

Всегда спокойный, добродушный, капитан был непохож на себя. Седые усы подрагивали, глаза хлопали часто-часто.

— Опять… Ваше… Порфирий Петрович, что ж это такое… — не своим, жалким голосом пролепетал квартальный. — Только сейчас прибежали. На Малой Мещанской… Я по дороге решил к вам…

Порфирий Петрович, разом обессилев, привалился к двери. Ему вообразилось, что он спит и видит кошмарный сон, от которого сейчас непременно пробудится.

— Девицу Зигель, Дарью Францевну… По голове… В собственной квартире… На Малой Мещанской… Вот только что…

Когда это бывало необходимо, Порфирий Петрович умел брать себя в руки — имелась у него такая счастливая, а для следователя даже и необходимая черта.

Собрался он и теперь, в эту тяжкую для себя минуту.

— Постойте-ка тут, — тихо велел он капитану, а сам выглянул в комнату и, как ни в чем не бывало улыбнувшись, сказал. — Это ничего-с, из конторы пришли… с сообщением. Митя, поди-ка, дружок.

Но когда Разумихин вышел в прихожую, надворный советник улыбку сбросил, схватил родственника за рубаху и яростно прошептал:

— Скажи только одно: ты Раскольникова ко мне прямо из дому привел? Вы не разлучались, хоть на сколько?

— Ну да, разлучались, — удивился Дмитрий, поневоле тоже переходя на шепот. — На час целый. Перед твоим домом встретились. А что?

Порфирий Петрович ударил себя кулаком в лоб и зажмурился.

— Прав был Заметов! Надо было его задержать! Это не человек, а дьявол!

Разумихин ужасно удивился:

— Кто дьявол, Родька? Ты в самом деле его, что ли, подозреваешь? А при чем здесь «разлучались — не разлучались»?

— В тот час, что ты с ним разошелся, убили еще одного человека. Ну, теперь игрушки в сторону.

С заблиставшим взором Порфирий Петрович хотел уже идти в комнату, но Дмитрий удержал его за плечо.

— Если и убили, то никак не Родька. Он не один был, сестру провожал.

— Не один? — Из пристава будто невидимая сила изъяла весь скелет, оставила лишь кожу да плоть — так он вдруг съежился и обмяк. — Не один?! Так у него свидетельница есть?

— Еще какая! Не в сообщницах же она ему? Это, брат, такая девушка, что я тебе и объяснить не сумею… Забудь про Раскольникова, дурь это.

— Дурь, дурь… — залепетал несчастный, сраженный двойным ударом пристав.

Мало того, что новое убийство, третье в три дня, так еще и единственная, казавшаяся несомненною версия только что рассыпалась в прах.

Загрузка...