Я пережил еще одну, последнюю, тяжелую минуту, когда я, дойдя в упоении счастья до своей двери, вставил ключ в замочную скважину и предо мной открылся темный провал моей квартиры. Тут вдруг меня охватил страх, не вернусь ли я сейчас в свою старую, прежнюю жизнь, если войду в жилище того, кем я был до сих пор, если лягу в его постель, если снова соприкоснусь со всем, от чего меня эта ночь так чудесно освободила. Нет, нет, только не стать снова тем человеком, которым я был, этим вчерашним прежним джентльменом, корректным, бесчувственным, чуждым всему на свете! Лучше ринуться во все пучины преступления и зла, но только — в настоящую жизнь! Я устал, бесконечно устал и все же боялся, что сон поглотит меня и своей черной тиной смоет все то горячее, пылкое, живое, что зажгла во мне эта ночь. Боялся, что все пережитое окажется мимолетным и преходящим, как фантастический сон.
Но наутро я проснулся бодрый, свежий, с тем же чувством благодарности и счастья. С тех пор прошло четыре месяца, и былое оцепенение не возвращалось ко мне, я все еще согрет живым теплом. Сладостный угар того дня, когда почва моего мира вдруг ушла из-под ног и я низвергся в неведомое и, в стремительном падении, вместе с глубинами собственной души постиг глубину всей жизни, — этот пламень, правда, угас, но я и теперь с каждым дыханием ощущаю горячее биение своего сердца и радостно встречаю каждый новый день. Я знаю, что стал другим человеком, с другими чувствами, другим восприятием и более ясным сознанием.
Разумеется, я не смею утверждать, что стал лучше, чем был; знаю только, что стал счастливее, ибо обрел какой-то смысл в своей опустошенной жизни, смысл, для которого не нахожу другого слова, кроме слова самое жизнь.
С тех пор я ни в чем не знаю запрета, так как в моих глазах законы и правила моей среды не имеют цены, я не стыжусь ни других, ни самого себя. Такие слова, как честь, преступление, порок, теперь звучат для меня фальшиво и мертво, я не могу без содрогания даже произнести их.
Я живу, повинуясь той волшебной силе, которую впервые тогда ощутил. Куда она толкает меня, я не спрашиваю быть может, к новой бездне, к тому, что другие называют пороком, или к чему-нибудь величественно возвышенному. Я этого не знаю и знать не хочу. Ибо я верю, что подлинно живет лишь тот, кто живет тайной своей судьбы.
Но никогда — и в этом я убежден — не любил я жизнь столь пылко, и теперь я знаю, что каждый совершает преступление (единственное мыслимое преступление!), кто равнодушно проходит мимо хоть единого из ее обличий. С тех пор как я начал понимать самого себя, я понимаю бесконечно многое другое жадный взгляд прохожего, остановившегося перед витриной, потрясает меня, веселые прыжки собаки приводят в восторг. Я стал вдруг на все обращать внимание, ничто мне не безразлично. Ежедневно, читая газету (в которой прежде просматривал только репертуар театров и объявления об аукционах), я нахожу множество причин для волнения, книги, казавшиеся мне скучными, теперь увлекают меня.
И что удивительнее всего, я вдруг научился говорить с людьми не только во время так называемой светской беседы. Слуга, живущий у меня семь лет, интересует меня, я часто с ним разговариваю; швейцар, мимо которого я обычно проходил безучастно, как мимо подвижного столба, недавно рассказал мне про смерть своей дочурки, и это потрясло меня сильнее трагедий Шекспира. И это преображение — хотя, чтобы не выдать себя, я внешне продолжаю жить в мире добропорядочной скуки, — кажется, понемногу становится явным. Кое-кто вдруг начал выказывать по отношению ко мне сердечность, уже трижды на этой неделе ко мне приставали чужие собаки. И друзья радостно говорят мне, — как будто я перенес тяжелую болезнь, — что находят меня помолодевшим.
Помолодевшим?! Никто ведь, кроме меня, не знает, что только теперь я действительно начинаю жить. Впрочем, таково ведь общее для всех заблуждение, каждый думает, что прошлое было только ошибкой и подготовкой, и я отлично понимаю, что с моей стороны это большая дерзость, взяв холодное перо в теплую, живую руку, вывести на бесстрастной бумаге я подлинно живу. Но пусть это самообман, — только он осчастливил меня, согрел мою кровь и открыл мне глаза. И если я описываю здесь чудо своего пробуждения, то ведь я делаю это только для себя, знающего больше, чем могут мне сказать мои собственные слова. Я не говорил об этом ни с одним из моих друзей, они не догадывались, что я уже был мертвецом, и они никогда не догадаются, что теперь я воскрес. И пусть волею судьбы смерть вторгнется в мою ожившую жизнь и эти страницы попадут в чужие руки — такая мысль ничуть меня не страшит и не мучит. Ибо тот, кто не изведал волшебства таких мгновений, не поймет, — как не понял бы я сам еще полгода тому назад, — что несколько мимолетных, на первый взгляд почти не связанных между собой происшествий одного вечера могли каким-то чудом разжечь уже угасшую жизнь.
Перед таким читателем я не стыжусь, потому что он не понижает меня. А тот, кто постиг всеобъемлющую связь явлений, тот не судит, и гордость чужда ему. Перед ним я не стыжусь, потому что он понимает меня. Кто однажды обрел самого себя, тот уже ничего на этом свете утратить не может. И кто однажды понял человека в себе, тот понимает всех людей.