Недавно я впервые в жизни обратился к психиатру.
Чувство, охватившее меня при входе в его кабинет, нисколько не напоминало ту щемящую тревогу, которой обычно полны приемные врачей. Наоборот, мне захотелось поскорее окунуться в зеленый свет больших папоротников, что так уютно сомкнулись над глубокими креслами. И сам врач, восседающий в своем светлом тропическом уголке — великий Валентин Вишневский, — казался удивительно «своим парнем». Молодой, с мягкими нервными глазами на худом носатом лице, с нежной и длинной Мальчишеской шеей, выступающей из открытого ворота белой рубахи, — неужели ему ведомы шахты человеческой души? Назвать бы его не доктором, а просто Валиком, да пригласить в мою гасиенду пить чай на веранде и слушать ночной концерт леса…
— Здравствуйте, вы, наверное, Иржи Михович?
— Да, доктор.
— Зовите меня просто Валик… Что вы стоите? Хотите лимонаду? Астро-кола?
— Если вы уж так любезны, рюмочку коньяку.
— С удовольствием.
Он поставил на стол две старинные рюмки из хрупкого стекла.
— Двенадцатилетний… Ну, выкладывайте, Иржи. Как говорится, каким ветром вас занесло в мою келью?
Я прекрасно понимал, что вся эта увертюра преследует одну цель: заставить пациента довериться, погасить его болезненную настороженность. Но следует отдать справедливость — увертюру играл мастер. Разве можно передать на бумаге полурадостные, полувиноватые улыбочки Вишневского, его дружеские, ласковые манеры, его чуть звенящий голос, одинаково далекий и от заискивания и от фамильярности?
Однако я и не собирался ничего скрывать.
— Не сочтите за обиду, Валик, но… я не тот, за кого вы меня приняли. Да, я старший пилот в группе Пятой координаты и потому уже много лет болтаюсь в пустоте. Мы очень редко видим даже станции внешнего пояса, не говоря уже о населенных планетах. Сами знаете, наши опыты… И все-таки я вопреки вашим ожиданиям не гоняюсь за космическими призраками, не боюсь одиночества в корабле и спокойно возвращаюсь из самых трудных рейсов. Мне тридцать два года, я идеально здоров, моя генетическая линия чиста, как луч света, — ни одного угнетенного комплекса на двадцать поколений предков. Да… Вы знаете, наверное, эти дальние пращуры оставили мне необъяснимую любовь к лесу. Когда мой корабль опускается на лесистую планету, меня охватывает шальная радость.
Лес — самое прекрасное, что создала природа. Горы круты и неприступны. В степях печет солнце, гуляют дожди и грозы. Море только и ждет, как бы тебя проглотить. А лес… Я невольно говорю сейчас категориями древних. Пытаюсь понять, откуда это во мне, родившемся за пятьдесят парсеков от ближайшего дерева… Извините.
— Ничего, продолжайте.
— Да, конечно, вы суммируете наблюдения… Короче гроворя, у меня есть маленький домик на Земле в одном из лесных заповедников Северной Америки. Кругом чудесный сосновый бор… Знаю, что многие мои друзья облюбовали для отдыха атоллы в Тихом океане, пальмовые рощи Инда, прерии Техаса и Гималайские кряжи, но я не мог иначе… Вы когда-нибудь видели сосну?
— Тут у нас есть сосны.
— Очень хорошо. Я назвал свое жилище гасиендой святого Георгия… Сам дом построен из настоящих сосновых досок, сбитых деревянными же клиньями. Недавно я получил отпуск и, разумеется, полетел к себе, в прекрасный сентябрьский Орегон… Вообразите себе: веранда, вечер, мошкара под колпаком настольной лампы, чашка черного кофе… Наверху, в вершинах, бормочет ветер, а под стволами тихо, тепло, темно. Летучие мыши над домом — раз туда, раз сюда… Так вот, посидел, попил кофе и отправился спать — такой умиротворенный, на себя не похож. Среди ночи просыпаюсь. Тишина. В комнате ни кванта света. За окном — контуры веток и звёзды. Лежу и думаю: чего проснулся? А на душе тревожно. Голова в огне. Никогда со мною такого не было. Так ясно мне представилось: ведь это же преступление — не спать, рассвет скоро, а тогда… уже и калачиком свернулся, и глаза закрыл прилежно.
Но слишком силен был во мне анализ, и я уцепился за свой непонятный страх — что «тогда»?
Кругом был холод, Валик, жестокий холод. Вернее, ожидание холода… Хвататься за последние крошки сна, а потом идти, спешить куда-то…
Мне чудился промозглый, невиданно унылый путь, блуждание по мертвому, тесному, разделенному на клетки пространству.
Там нет опасности, есть только убийственная монотонность работы, когда хочешь спать — и не можешь. Иначе случится что-то ужасное. День за днем, год за годом, как вечный двигатель…
И глаза в темноте комнаты! Я был не один. Кто-то осторожно и тихо следил за мной, боясь обеспокоить — следил по-собачьи, голодными глазами. Жизнь его зависела от меня, только от меня. Я — грязный, отупевший человек-двигатель — был кормильцем, хозяином жизни нескольких еще более слабых существ. Они ждали меня, когда я возвращался вечером, как первобытный охотник из джунглей; они хранили мой короткий сон, боясь кашлянуть в душном воздухе моей конуры… Я чуял их запах…
Нет, утром все кончилось. Позже мне удалось узнать… Когда-то на месте моего леса стоял огромный город. Даже сейчас еще археологи находят среди сосен ржавые каркасы домов, обвалившиеся туннели. А в городе жили миллионы людей. Они рождались, росли, растили свою злость: им не хватало кислорода, света, простора. Они грызли себя и других, завидовали, строили иллюзии…
И работали, однообразно, ординарно, все, как один, из поколения в поколение — сначала мучились, потом привыкали, тупели, рефлекторно делали заученные операции. Старели, умирали… В эту ночь я стал одним из них…
— Ясно, — сказал Вишневский и встал из-за стола. — Вы не первый и не самый трудный. Дело в том, что у Земли громадное прошлое. Его отголоски лучше всего слышны в пустынных заповедниках. Остаются не только ржавые каркасы — во времени ничего не теряется. Вы здоровы, Иржи. Это просто неизвестный науке вид информации, так сказать, долгосрочная телепатия, записанные непонятным кодом чувства и мысли наших предков.
Он достал из ящика стола небольшую трехмерную фотографию, подал мне. Я повертел ее в руках. Фотография изображала голову мужчины средних лет.
Жилы на его шее были напряжены, как буксирные тросы, волосы ощетинились над сморщенным лбом, зубы закусили нижнюю губу, словно мужчина сдерживал крик боли… Глаза были светлее, бешеные и вместе о тем молящие.
— Это один из моих пациентов. У него вилла на территории бывшей Польши.
— Что же это он так?
— Вы хорошо знаете историю, Иржи?
— Думаю, что неплохо.
Валик полошил изображение на стол.
— Лет четыреста назад недалеко оттуда был город. И назывался он Освенцим…
На космодроме Гюльсара борттехник Чингиз узнал, что в одной каюте с ним полетит пассажир.
Тот появился на борту грузового лайнера «Байкал» в последние минуты перед стартом. На лайнере пассажира с первого же дня за глаза прозвали Стариком. Он и в самом деле выглядел намного старше всех. Но главной примечательной чертой этого высокого, плотного человека был ужасный шрам, пересекавший наискосок все лицо и выбритую до синевы голову. При появлении Старика в кают-компании все разговоры как-то сами собой увядали. Возможно, причиной этому был его шрам, на который нельзя было смотреть без содрогания. Однако бритоголовый и не стремился к общению. Он мог часами один неподвижно сидеть у овального иллюминатора, глядя на звездную пустыню. Время от времени борттехник ловил на себе его пристальный взгляд, и тогда Чингизу начинало казаться, что незнакомца гложет какая-то изнурительная болезнь. Однако лицо Старика, которому шрам придавал каменную неподвижность, всегда оставалось непроницаемым. Вот эта непроницаемость главным образом и уязвляла Чингиза. Иногда бритоголовый совершал неторопливые прогулки по коридорам лайнера.
Заложив руки за спину, он прохаживался с таким видом, словно что-то напряженно обдумывал.
Его молчаливая сосредоточенность настораживала Чингиза.
«От этой подозрительной личности можно ожидать всего, что угодно, — думал борттехник. — Кто даст гарантию, что он не замышляет какую-то пакость?» Это был второй рейс Чингиза по маршруту Земля — Гюльсара — Земля на грузовом лайнере «Байкал», обслуживающем центральные районы обжитой зоны Галактики. Это был вообще его второй самостоятельный рейс в должности борттехника после окончания астрошколы. Чингиз был одним из лучших выпускников, и назначения на внутризонную трассу долго ждать ему не пришлось. Может быть, в жизни ему просто везло. Только он был уверен, что с ним это так и должно быть всегда, и что если бывают люди невезучие, то причина невезения обязательно заключена в них самих — это как болезнь, от которой либо вылечиваются, либо умирают. Больше всего на свете он ценил ясность: ясную конструкцию, ясную теорию, ясную музыку, ясных людей, ясную жизнь — все должно было быть ясным. Если где-то, в чем-то не хватало ясности, отсутствовали связующие звенья, он тут же воссоздавал их для себя сам, при этом не слишком заботясь об истине, потому что главное все-таки — ясность. Это перешло к нему от матери, которую он всегда безгранично любил и которая до сих пор оставалась для него главным авторитетом. Другое дело отец. Чингиз смутно помнил отца. Этот высокий сильный человек с мечтательным лицом не был похож ни на кого нз тех, с нем борттехнику приходилось встречаться. Отец жил всегда в своем особом мире. Он постоянно рвался куда-то далеко-далеко, мечтая забрать с собой и маму и маленького Чингиза. Но они так никуда и не поехали: мама сказала, что даже слышать не хочет об этой глупой затее. Чингизу нравилось гулять с отцом тихими зимними вечерами, когда небо было усеяно яркими звездами. Эти разбросанные по вселенной крупинки искристого света волновали отца. Он становился веселым, сыпал забавными фантастическими историями из жизни открывателей новых миров. Отец любил читать вслух стихи, но, когда он смотрел на звезды, ему почему-то всегда приходило в голову одно и то же четверостишие!
Там, где вечно дремлет тайна.
Есть нездешние поля.
Только гость я, гость случайный
На горах твоих, Земля.
Отец декламировал эти стихи с печалью в голосе, но Чингиза они почему-то смешили, особенно последняя строчка: «На горах твоих, Земля». Он и сам не знал, что его тут смешит. Наверно, смешно было потому, что обыкновенные люди так никогда не говорят. Но, догадываясь, как дороги отцу эти четыре строчки, мальчик постарался выучить их наизусть.
«Это стихи очень известного древнего поэта», — говорил отец и называл имя, которое Чингиз так и не смог удержать в памяти.
Чингиз не понимал, из-за чего так часто ссорятся родители, но он видел, что мать плачет, и жалел ее, а отец стоял растерянный, даже не пытаясь оправдываться, и в этом молчании Чингиз видел признание вины.
Смысл стихов оказался вещим.
Отец и в самом деле прожил на Земле недолгим гостем. Его звали к себе звезды, и он ушел к ним.
Став постарше, Чингиз узнал от матери, что отец его относился к разряду людей, которых называют исследователями. В то время, как на Земле и в обжитой зоне Галактики восторжествовала процветающая, полная гармонии и комфорта, огороженная почти от всех опасностей жизнь, находились люди, которые по собственной воле устремлялись туда, где на туманных равнинах, в бурлящих потоках, во льдах и песках неведомых миров их подстерегала безвестная смерть. В них жили вечная неудовлетворенность собою и неотвязное стремление все понять, во всем найти смысл, докопаться до истины. Исследователи покидали Землю в составе научных экспедиций, исследовательских групп, разведывательных отрядов. Человечество отдавало справедливую дань уважения этим беспокойным людям. Везде и всюду восхищались мужеством исследователей, прославляли их подвиги.
То были годы, когда вот-вот ожидалась встреча в космосе с братьями по разуму и, возможно, по образу мыслей. Ходили слухи, что разведчики иномирцев уже не раз проникали в обжитую зону Галактики. Имелись даже «свидетели», которые якобы собственными глазами видели пришельцев, переодетых для маскировки в земную одежду.
Чингиз не любил прислушиваться ко всякого рода легендам.
Мать, которой он безгранично верил, передала сыну свою практичность и любовь к ясности.
Слушая, как воздают хвалу исследователям, он всегда вспоминал древнюю поговорку, которую любила повторять мама. Рассказывая Чингизу об отце, улетевшем к далеким звездам, она с печальной усмешкой говорила: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало».
Болезненно, как личную обиду, воспринимал борттехник то, что могло поколебать его веру во всемогущество человека, в незыблемость и устроенность жизненного уклада, который утвердился в обжитой зоне. Именно так он относился к разговорам в кают-компании, которые в последнее время все чаще сводились к одной-единственной теме. Дело в том, что с некоторых пор безопасности внутригалактических транспортных линий стали угрожать неизвестные тела, получившие название астридов. По некоторым сведениям, это были живые существа, сохраняющие жизнеспособность и в открытом пространстве. По другим данным, астриды перемещались в космосе в сверхпрочных яйцевидных капсулах, способных прошить насквозь любой астролет. Такая противоречивость информации объяснялась тем, что корабли, имевшие несчастье встретиться с этими небесными странниками, успевали передать только самые короткие сообщения, прежде чем связь навсегда прерывалась.
Однако если непосредственное изучение этих объектов было пока невозможно, то астрофизические исследования вскоре позволили обнаруживать скопления астридов, следить за их перемещениями по специфическому излучению.
Теперь в большинстве случаев удавалось предотвращать попадание космолетов в зону действия загадочных тел. Но до тех пор, пока сама природа астридов оставалась тайной, вопрос об астридной опасности нельзя было считать решенным. Это подтверждала и недавняя трагическая гибель лайнера «Гром», который обслуживал межпланетную трассу Гюльсара-Сури.
Корабль уже находился неподалеку от планеты Сури, когда связь с ним была внезапно нарушена. Экипаж просто не успели предупредить об астридном облаке, неожиданно возникшем на трассе. Однако «Гром», продолжая следовать заданным курсом, вышел точно на астродром и взорвался уже при соприкосновении с поверхностью планеты. Судя по кинограммам, антенны системы автопосадки лайнера были выведены из строя и взрыв произошел при отчаянной попытке пилота посадить корабль, используя только ручное управление. Сила взрыва была такова, что головную часть лайнера забросило в расположенное неподалеку озеро.
Из всех, кого удалось поднять из воды, только трое подавали еще признаки жизни.
Нет, разговоры о гибели людей в космосе не пугали Чингиза: разве, оставаясь на Земле, не слышишь о несчастных случаях, которые происходили и, видимо, всегда будут происходить, несмотря на всевозможные меры безопасности? Однако сам борттехник всегда думал о смерти с таким чувством, будто у него с ней заключено особое соглашение: нет, совсем он не гонит смерть прочь, пусть только она придет в ту минуту, когда жизнь приблизится к своему естественному завершению. В этом была привычная ясность, исключавшая болезненный ужас при мысли о смерти.
Чингизу не нравились застенчивые, молчаливые и вообще не понятные ему люди. Вот почему он с первого дня невзлюбил человека со шрамом. Нередко в присутствии Чингиза Старик включал полифон и заказывал себе негромкую музыку. По-видимому, это было что-то настолько древнее и сложное, что борттехник, как ни старался, не мог уловить ни мелодии, ни ритма. Это странное изменчивое переплетение звуков не доставляло ему ничего, кроме чувства беспокойства и неудовлетворенности. Но больше всего его бесило то, что рядом с этим пожилым человеком он вдруг начинал чувствовать себя ничтожеством. Это было неприятное ощущение: Чингизу все время казалось, что бритоголовый пристально наблюдает за ним, критически оценивает каждый его шаг. «Что ему от меня нужно? — спрашивал себя борттехник. — Откуда он взялся? Почему молчит? Что таит в себе?» Однажды Чингиз проснулся от громкого крика. Ему показалось, что поблизости кто-то плачет.
Борттехник зажег свет и увидел, что Старик рядом, по-детски всхлипывая, мечется на своей постели. Из горла его вырывался приглушенный стон, губы кого-то звали. Чингиз поднялся, уже протянул было руку к звонку, чтобы вызвать врача, когда бритоголовый открыл глаза и, увидев склонившегося над ним Чингиза, затих. Чингиз так и не смог понять выражения его лица.
И в этот момент по всему кораблю прозвучал сигнал «Готовность номер один».
Согласно расписанию Чингиз занял место перед контрольным пультом в аппаратном отсеке.
Из навигаторской рубки сообщили, что тревога объявлена из-за внезапной потери связи с Землей.
Чингиз взглянул на контрольный пульт и остался доволен. Сейчас он чувствовал корабль как свое тело — все механизмы работали отлично. Что касается связи, то она не входила в круг его обязанностей.
Имелся, правда, на лайнере один механизм, за который Чингиз побаивался. Этим механизмом было его собственное операторское кресло. На корабле не было возможности наладить амортизационное устройство сиденья, смягчающее динамические перегрузки. Кроме того, тормоз вращения кресла работал только тогда, когда сам этого хотел.
Пролетело еще несколько минут. Все шло своим чередом.
Никаких новых сообщений из навигаторской рубки не поступало, весь экипаж по-прежнему находился на своих местах. Борттехник был уверен, что не пройдет и четверти часа, как связь будет восстановлена и командир лайнера отменит тревогу. Экипаж должен был еще отдохнуть: через шесть часов начинался ответственнейший участок полета — торможение корабля, вхождение в атмосферу Земли, выход на астродром и, наконец, спуск в воронку взлетно-посадочной шахты. Чингиз не боялся посадки, но, знакомый уже с выходками своего кресла, он чувствовал, что все эти последовательные этапы приземления могут снова превратиться для него в цепочку мелких неприятностей.
Глядя на мирно подмигивающие индикаторы контрольного пульта, Чингиз уже начал было подремывать, когда неожиданный сильный удар по корпусу лайнера побудил амортизирующее кресло выстрелить своим седоком в потолок. И если бы ни привязные ремни, пришлось бы Чингизу испытать головой прочность внутренней обшивки корабля. Он никогда не забывал привязаться, зная, что с этими прыгающими креслами шутки плохи. На пульте вспыхнули лампочки, сигнализирующие о включении УПК — системы автоматического устранения повреждений корпуса.
Борттехник сразу определил, что герметичность корабля нарушена в районе навигаторской рубки.
Мелькнула страшная мысль: «Ведь там командир лайнера и пилот! Что с ними?» Корабельный врач, штурман и еще три человека из команды подоспели к створу навигаторской рубки раньше Чингиза. Автоматы уже заделали пробоину, однако в первый момент, войдя в помещение, борттехник не увидел ничего, кроме парящих в воздухе снежно-белых хлопьев, которые, слипаясь, опускались на головы людей спутанными нитями. Сделав несколько шагов, он чуть не упал, наткнувшись на обломки какого-то странного цилиндрического тела, края которого пузырились густой пеной.
В отсеке царил леденящий холод. Чингиз обернулся и застыл, потрясенный: сквозь белую пелену, будто сквозь сон, он увидел, как люди выносили из рубки пилота и командира.
Чингизу показалось вдруг, что стены отсека задвигались, задышали, вздыбившись мягкими переливающимися буграми. «Кажется, я схожу с ума», — подумал он! Борттехник заметил уже, что остался один, но почти не испытывал страха. Все случилось так неожиданно и так напоминало кошмарный сон, что невольно возникало желание выкинуть какое-нибудь коленце, чтобы обалдевшие духи сновидений быстрее переменили пластинку. Чингиз тряхнул головой, сделал шаг к выходу и замер от неожиданности…
Прямо перед ним возникло знакомое лицо, обезображенное зловещим шрамом. Потом показались широкие плечи, тяжелые руки, вся мощная фигура Старика, стремительно рассекающая липкие нити. Теперь в его взгляде не осталось и следа от былой каменной неподвижности. Казалось, что он весь пылал, одержимый какой-то дьявольской решимостью. Чингиз удивился: «Что с ним?! Ему-то что здесь надо?» Все накопившееся в нем за последние дни раздражение, вызванное этим непохожим на других человеком, неожиданно прорвалось вспышкой ослепляющей ярости. «Эй ты, стой! Назад!» — крикнул Чингиз и бросился наперерез бритоголовому. Но Старик пронесся мимо, даже не удостоив борттехника взглядом. Он был уже у командирского пульта. Чингиз похолодел, когда увидел, что поворотом белой рукоятки бритоголовый распахнул внутренние створы шлюзовой камеры, расположенной сразу же за навигаторской рубкой. «Вот сейчас этот маньяк повернет красную рукоятку, — подумал борттехник, — тогда раскроются наружные створы и пустота мирового пространства прорвется в корабль». Сжав кулаки, Чингиз бросился к пульту. Он был готов ко всему, к самой жестокой схватке, но меньше всего ожидал, что бритоголовый вновь сумеет уклониться от встречи. Не рассчитав силу броска в слабом гравитационном поле корабля, Чингиз полетел к стене и уткнулся боком в какую-то липкую, упруго колышущуюся массу. В ту же секунду мощный, студнеобразный обруч охватил его грудь. Широко открытыми от ужаса глазами Чингиз видел, как в рубке, уже почти очистившейся от парящих в воздухе хлопьев, зашевелились, зашарахались по углам какие-то мясистые полупрозрачные тела, окруженные ворохом стекловидных конечностей.
Вскрикнув от омерзения, Чингиз вцепился пальцами в обруч, сдавивший грудь, и сделал отчаянную попытку освободиться. Но в следующую секунду тонкая полупрозрачная лента захлестнула горло, и руки Чингиза безжизненно повисли. Свет в глазах потух. Борттехник словно рухнул в черный провал. И вдруг почти тут же что-то забрезжило в сознании.
Какая-то медово-янтарная желчь разлилась вокруг и внутри. В поле зрения появились исходящие пеной останки цилиндрического тела. Откуда-то, как с горы, сшибаясь и накатываясь друг на друга, лавиной посыпались мыслишки: «Как спокойно было там, внутри кокона! Можно было дремать. Только не повернешься — уж очень тесно! Слишком нас много набилось. Теперь надо просунуться скорее. Кажется, мы пробились. Ух, какое шикарное гнездище! Только надо поскорее выпустить наружу этот противный газ. Он сообщает вялость нашим движениям, не дает развернуться. К тому же здесь слишком жарко, клонит ко сну. А этот шершавый с четырьмя чувствилищами, который так дерзко наскочил на меня, до чего ж он вертляв и противен! Не слишком ли сильно я сдавил его? Кажется, он уже готов. Неужели я упустил случай насладиться его агонией? Падаль паршивая! Кто их знает, возможно, тоже считают себя разумными существами. Впрочем, разве они могут быть разумными? Эти твари слишком сложно устроены, слишком много им надо для жизни. Они копошатся на поверхности своих запеленатых отвратительными газами планетках и, наверно, воображают себя властителями природы. Ничтожные шершавые твари! Они научились выбрасывать в открытое пространство эти коробки, само провидение предназначило их снабжать нас новыми гнездами и обильной пищей. Около населенных ими планет есть чем поживиться. В этом уютном уголке мира всегда вкусно пахнет. Мы добываем пищу в открытом пространстве. Мы купаемся в лучах нашего прекрасного светила. Оно придает ясность нащим поступкам. Оно беспощадно и мудро, как сама жизнь. Нас много. В поясе астероидов уже почти не осталось места для гнезд. Мы слишком быстро плодимся. Эти паршивые планеты с газовой оболочкой не пригодны для жизни.
Но нет ничего совершеннее наших чувствилищ, созданных для того, чтобы сделать нас властителями Вселенной. Мы пожираем их самих, используем их гнезда, чтобы плодиться. У них все слишком сложно.
Мы — властелины, потому что наши стремления просты.
Здесь нас целая семейка из одного кокона. Мы все сразу попали внутрь. И дед мой тут — давно пора его прикончить! И отец небось по-прежнему думает, что он тут сильнее всех. Не успели вылупиться, а уже хотят жрать, хотят иметь свои гнезда! Ничего, этого гнездышка на всех хватит. Нет, не на всех! Я еще буду плодиться. Мне надо много места — тут без драки не обойтись. Ну ладно, а пока надо действовать вместе. Покончим с шершавыми, тогда посмотрим.
Вот посредине стоит совсем живехонький, еще не тронутый большой и аппетитный шершавый. Его мы прикончим в первую очередь. Когда наступает ответственный момент, решает кто-то один — самый сильный.
Я б его с удовольствием сожрал, но он сильнее. Сейчас мы все ему подчиняемся. Инстинкт сильного — самый верный инстинкт, он не ошибается. А если и ошибается, все равно не страшно: ведь он самый сильный. Вот сейчас мы все двинемся за нашим сильнейшим. Вот он уже тронулся куда-то. У него в чувствилищах большой шершавый, тот самый, кого мы кончим первым.
Они сцепились. Но видно, это хороший шершавый, сильный. Мы пойдем за ним вместе с нашим сильнейшим. Сильнейшему он нравится. Раз так надо, мы идем.
Он приказывает мне бросить эту падаль, этого тощего шершавого, что затих уже в моих чувствилищах. Я б сожрал и самого сильнейшего, но вынужден подчиниться. Итак, мы двинулись. А этот пусть остается здесь. Жаль бросать добычу, ну да ладно, я еще, может быть, вернусь…»
Чингнз открыл глаза и, сделав над собою усилие, встал. Голова раскалывалась от страшной боли.
Ноги подкашивались. Прислонясь к стене, борттехник огляделся. В рубке он был один.
На полу по-прежнему валялся разорванный цилиндр. Пена на его краях уже начала опадать. Мелькнула мысль: «Это и есть тот самый кокон!» — и разом вспыхнул в памяти весь кошмар только что пронесшегося над ним урагана чудовищных мыслей, образов и вожделений. Чингиз затаил дыхание. Ему казалось — вот-вот он вновь сорвется в эту смрадную пучину, и тогда конец всему.
На стене темнело расплывчатое пятно заплаты, поставленной системой УПК, в том месте, где кокон прошил корпус лайнера.
Пошатываясь, борттехник вышел из рубки, но, сделав несколько шагов, застыл на месте: прямо перед ним, за прозрачным внутренним створом шлюзовой камеры, копошились, сцепившись конечностями, знакомые студенистые существа. «Черт возьми, совсем как в аквариуме! — подумал Чингиз. — Что им здесь надо и как их сюда занесло?» Мелькнула догадка: «Неужели снова бритоголовый? Ну конечно, ведь это он раскрыл внутренние створы камеры! Стало быть, уже тогда он знал, что делает. Действовать так уверенно мог только тот, кому было заранее все известно, кто сам причастен к беде, свалившейся на экипаж корабля.
Видимо, он имеет над слизняками какую-то власть. По крайней мере, все говорит об этом. Но если это дело рук бритоголового, зачем ему понадобилось запирать их в шлюзовой камере? Впрочем, он ведь не раскрыл наружные створы, не выбросил многоногих в открытое пространство? Выходит, они ему нужны. Но зачем?
Не для того ли, чтобы держать в страхе команду? Так… Теперь все ясно: с помощью слизняков Старик рассчитывает завладеть кораблем!» Борттехник больше не сомневался в намерениях человека со шрамом. Сейчас его мучила одна только мысль: как это он, раньше всех на корабле сумевший разглядеть в бритоголовом врага, не смог заранее отвести беду. Чингиз напряженно искал выхода: «Если внутренние створы закрыты, значит Старик возвращался в рубку. Тогда он не мог меня не заметить. Скорее всего, он решил, что я уже мертв. Сбросил меня со счетов. Какая неосторожность!» Чингиз почувствовал чтото похожее на торжество. «Неужели он думает, я без боя позволю ему осуществить свои гнусные замыслы? Впрочем, он мог закрыть створы камеры из аппаратного отсека. Видимо, этот тип знает корабль как свои пять пальцев. Тем он опаснее! Интересно, где его носит теперь? Ладно, это потом. Сейчас нельзя терять ни секунды. Прежде всего как можно скорее избавиться от многоногих!» Перешагнув останки уже обсохшего кокона, Чингнз вернулся в рубку и, добравшись до пульта, повернул красную рукоятку, открывающую наружные створы шлюзовой камеры. Затем, пошарив глазами, он дотянулся до маленькой панели на стене и, щелкнув тумблером, включил телеэкран наружного обзора корпуса.
Чингиз отвернулся только на миг, и в ту же секунду на красную рукоятку легла чья-то рука и быстрым движением вернула ее в положение «створ закрыт».
У командирского пульта стоял человек со шрамом и поверх головы Чингиза пристально вглядывался в экран только что включенного борттехником обзорного устройства.
Чингиз весь сжался. Промелькнули мысли: «Вот оно, ненавистное лицо врага! Так, значит, он снова закрыл наружные створы. Поздно, Старик! Эти твари наверняка уже подохли!» Чингиз почти торжествовал.
Однако бритоголовый, продолжая вглядываться в телеэкран, даже не посмотрел в его сторону. «Ах, вот ты как! — подумал Чингиз, — Тебе угодно делать вид, что я для тебя ничто, мелкая букашка, которую можно не брать в расчет! Здорово же ты ошибаешься!» Чингиз не мог больше терпеть.
Задыхаясь от ярости, не видя уже ничего вокруг, кроме этого ненавистного ему лица, он решительно оттолкнулся от палубы и бросился с кулаками вперед. Удар пришелся в грудь, но бритоголовый даже не пошатнулся. Он только поймал руки Чингиза и крепко сжал их в своих.
— Что с вами, борттехник? — спросил он спокойно.
— Это ты, это все ты, гад! — задыхаясь, кричал Чингиз. — Что тебе здесь надо, предатель? Я знаю, все это — дело твоих рук! Слышишь?!
Слегка оттолкнув от себя Чингиза, Старик отпустил его руки и, кивнув в сторону телеэкрана, тихо сказал:.
— Ошибаешься, мальчик. Посмотри лучше, что ты сам натворил.
Специальные телекамеры, расположенные на поверхности и внутри корабля, давали на командирский экран объединенное изображение всей трехсотметровой махины лайнера. Вначале Чингизу показалось, что он видит перед языки пламени, приглядевшись внимательнее, понял вдруг, что этот колышущейся хоровод алых теней не что иное как сборище уже знакомых ему многоногих чудовищ.
Сейчас, переменившись в окраске, они грациозно фланировали по блестящей поверхности корабля, только слегка опираясь на кончики чувствилищ и высоко поднимая свои гладкие яйцевидные тела. Движения их обрели ту легкость, которая свойственна живым существам, попавшим в родную стихию.
Часть яйцетелых толпилась у наружных створов шлюзовой камеры, откуда сами они только что выбрались. Временами, распластавшись кровавыми лепешками, они приникали к поверхности корабля. Казалось, многоногие прислушиваются, что делают за герметичной преградой их собратья, не успевшие выскользнуть из камеры за тот миг, пока створы были открыты.
Другая группа алых тел устремилась к кольцу посадочных двигателей. Восемь расходящихся лучами мощных кронштейнов, соединявших гондолы двигателей с корпусом лайнера, были усеяны многоногими существами. Видимо, их привлекало все, что возвышалось над кораблем. «Если им удастся проникнуть чувствилищами в отверстия дюз, может произойти взрыв!» — внезапно подумал Чингиз. И как бы в ответ на эту мысль из всех восьми двигателей вырвались струи ослепительного пламени. Корабль мелко задрожал: это бритоголовый включил посадочное кольцо, чтобы отогнать яйцетелых. И хотя двигатели заработали на самую малую мощность, сердце Чингиза беспокойно заныло: он всегда болезненно переживал, если расходы горючего не были предусмотрены цолетным расписанием. Однако эти мысли недолго занимали Чингиза. Клубок топтавшихся у наружного створа чудовищ озарила яркая вспышка: будто молния вгрызлась в корпус лайнера, прорезав пустоту в самом центре живого круга. Почти тут же послышалось гудение зуммера, а на пульте загорелась лампочка, сигнализирующая о включении УКП — системы автоматического устранения повреждений корпуса.
«Опять пробоина!» — подумал Чингиз. Щелкнул тумблер, и на обзорном экране появилось изображение шлюзовой камеры. Несколько десятков не успевших выбраться оттуда полупрозрачных существ толпились у наружной стены, в том месте, где время от времени корпус корабля прошивала ослепительная игла. Очевидно, две группы яйцетелых, разделенные, казалось бы, непроницаемой преградой, составляли вместе систему, рождающую узконаправленный электрический разряд колоссальной пробивной силы. Наружная стена шлюзовой камеры держалась только благодаря непрерывной работе автоматов УПК.
В это время чудовища, отогнанные от кольца посадочных двигателей, устремились в головную часть корабля.
Динамик внутренней связи, дважды пискнув, неожиданно загремел торжествующим голосом бортрадиста:
— Ура! Я слышу Землю! Эй, кто там, в рубке, я слышу Землю! Я получил подтверждение: они нас тоже слышат. Земля подтверждает правильность курса корабля. Они опять вызывают!.. Ничего не пойму! Черт побери, вы только послушайте, Земля поздравляет нас! Они называют нас счастливчиками, потому что еще ни одному кораблю не удавалось пройти невредимым скопление астрид. Значит, все-таки это астриды? Так я и думал! Слышите? Они передают, что рады за нас! Как можно радоваться — им ведь еще ничего не известно! Ага! Опять вызывают!.. Кажется, что-то случилось? Почему так плохо слышно? Черт побери, они куда-то пропали! Снова молчат! Что такое?!
В динамике раздавались проклятия, но Чингиз уже не слышал радиста, он чувствовал, что ноги его начинают подкашиваться, а к голове одна за другой приливают теплые одуряющие волны.
Взгляд его был прикован к носовой части корабля. Там, на площадке антенного поля лайнера, яйцетелые устроили свой шабаш.
Они действовали исступленно, в бешеной жажде уничтожения, теряя конечности и разрывая тела об острые грани искореженного металла. На глазах борттехника алые чувствилища сгибали и мяли рефлекторные решетки и рупоры облучателей корабельных антенн. Легко, словно травинки, они рвали гибкие фидеры и яростно набрасывались на питоноподобные трубы волноводов, раздирая и скручивая их изогнутые тела.
«Итак, больше не будет никакой связи! — подумал борттехник. — Выведена из строя система автопосадки. Все, что возвышалось над корпусом, в считанные секунды превращено в безжизненный лом!» Рядом с головой Старика Чингиз увидел вдруг бледное лицо штурмана и ощутил подкатывающую, к горлу тошноту. Любая мысль доставляла ему сейчас неимоверные страдания. Но не думать совсем он не мог, и от этих дум темнело в глазах. «Так, значит, это астриды! Астриды! Астриды! — стучала в висках кровь, — Ни один корабль после встречи с ними не возвращался в гавань! Ни один! Ну да, только лайнер „Гром“ добрался до космодрома Сури, да и тот взлетел на воздух, едва коснувшись поверхности планеты. Еще бы, уже лет сто ни один астролет не приземлялся без системы автопосадкн, которая предусматривает телеуправление кораблем со специальных расчетно-следящих станций на космодроме. А ведь мы бы могли еще выпутаться из этой истории, если бы только астриды не вышли наружу и не разрушили антенны, — подумал Чингиз. — Мы были бы тогда первыми, кто их победил, да еще привезли бы с собой в шлюзовой камере целый выводок многоногих тварей!» Неожиданно теплые, мутные волны захлестнули мозг. «Да ведь это же я, я их выпустил из лайнера! Я сам! Что же это такое?!» — Чингиз беспомощно всплеснул руками, чувствуя, как палуба уходит из-под ног.
Сознание возвращалось долго и мучительно. Но как только включилась память, все началось сначала: вновь наплывали горячие волны, погружая Чингиза в мрак беспамятства. Временами из глубины забытья прорывались мысли-стоны: «Чудовищнее всего, что мне еще хочется жить! А ведь жить-то уже нельзя! Никак нельзя! И ни у кого на „Байкале“ нет больше никакой надежды выжить».
Когда наконец Чингиз смог открыть глаза и оглядеться, он увидел, что лежит на кушетке.
В полумраке лазарета из овального иллюминатора прямо на него глядели неподвижные звезды. Откуда-то из глубины памяти сами собой всплыли знакомые с детства строчки. Даже тогда, когда Чингиз произносил их сам, в ушах его все равно звучал голос отца:
Там, где вечно дремлет тайна.
Есть нездешние поля,
Только гость я, гость случайный
На горах твоих. Земля.
Чингиз поднялся на локте. Рядом за прозрачной перегородкой в охладительных камерах во стеклянным верхом покоились бесчувственные тела командира и пилота. «Наш врач надеется, что в состоянии гипотермии они смогут дотянуть до Земли, — подумал Чингиз. — Напрасные надежды! Теперь уже никто из нас до Земли не дотянет. Никто!» Медленно восстанавливая в памяти встречу с астридами, борттехник не мог не вернуться мыслями к Старику: «Господи, да кто же такой этот удивительный человек? Ну хорошо, допустим, я ошибался, видя в нем врага, но откуда же он знал, что надо делать с этими яйцетелыми? Каким образом удалось ему заманить их в шлюзовую камеру? Ну, разве это одно уже не могло насторожить? И вообще, почему действия его так уверенны, словно он заранее знал, что должно было произойти…»
— Заранее… Знал заранее… — вслух повторил Чингиз, и тут его поразила неожиданная догадка: «Ну конечно же, знал, черт возьми! Так уверенно действовать мог только тот, кто хоть раз уже сталкивался с астридами. Все ясно! Ведь было же сообщение, что после взрыва лайнера „Гром“ вместе с останками корабля из озера извлекли трех членов экипажа. Если бритоголовый с „Грома“, тогда легко объяснить и его болезненную молчаливость, и ужасный шрам. У этого человека, видимо, свои счеты с астридами».
Однако сейчас даже мысль о том, что ему, кажется, удалось наконец разгадать тайну Старика, не доставляла утешения. «Все летит к чертям! — думал Чингиз. — Да, к чертям! И хотя бритоголовый сделал для спасения лайнера все, что мог, и даже, наверно, больше, чем мог, он все равно не сумел предотвратить катастрофу, потому что не учел, что рядом, на корабле, есть кретин, который благодаря непобедимой прямолинейности своего мышления окажется опаснее любого астрида. Но ведь это же я выпустил их из шлюзовой камеры. Я убийца, слышите! Это я! Я! Только я!» Чингиз дернулся всем телом.
Это движение, чересчур резкое для слабого гравитационного поля корабля, сбросило его с кушетки.
Лежа на полу и вновь погрузившись в забытье, борттехник метался и вскрикивал, терзаемый мучительными видениями гибнущего корабля. Затем он почувствовал, как чьи-то сильные руки подхватили его и осторожно положили на кушетку. Чингиз увидел над собой лицо врача и, потянувшись к нему, цепляясь за его одежду, взмолился: «Это я, я во всем виноват! Слышите, доктор, я больше так не могу!» Врач что-то сказал, но Чингиз не расслышал слов. Прямо перед собой он увидел вдруг лицо человека со шрамом и, упав головой на подушки, сразу обмяк. Он почти не почувствовал боли от укола, но стало как будто легче. Введенное в кровь лекарство действовало быстро. Мысли потекли медленнее.
Мучительные видения отодвинулись на задний план. Перед глазами осталось только это лицо со шрамом. Оно то приближалось к Чингизу, то таяло в белом мареве забытья, то возникало вновь, неся на себе отпечаток какой-то скрытой боли и в то же время оставаясь по-прежнему непроницаемым.
— Не смотрите на меня так, — попросил Чингиз. — Я и без того знаю, что виноват.
— Тише, мальчик, спокойнее, — еле слышно ответил бритоголовый.
— Какой я вам мальчик! — взорвался Чингиз. Фамильярность Старика снова вывела его из равновесия. — Почему я должен молчать? Кого мне бояться? Пусть все знают, что я один во всем виноват!
— Сейчас же прекратите истерику! — неожиданно твердо приказал Старик. И добавил: — Как вам не стыдно, борттехник? Возьмите себя в руки!
Чингиз притих. Он сел на кушетку и, проведя ладонью по лицу, огляделся: за спиной человека со шрамом, прислонясь к стене, неподвижно стоял штурман, за стеклянной перегородкой, у прозрачных охладительных ванн молча суетился врач.
— Зачем я вам еще нужен? — тихо спросил борттехник. — Разве мало вам того, что я уже натворил? — Бритоголовый молчал; только шрам на его лице заметно побагровел. — За кого вы меня принимаете? — продолжал Чингиз. — Я все обдумал. Перебрал все возможности. Я не вижу никакого выхода… Приземлиться мы не можем. Если даже кто-то со стороны рискнет прийти нам на помощь, чтобы снять с корабля людей, он будет тут же атакован астридами и окажется в такой же мышеловке, как и мы. Если приблизиться к Земле так, чтобы астриды на поверхности лайнера сгорели при трении о воздух, то у нас уже не останется горючего, чтобы вновь преодолеть земное притяжение или хотя бы выйти на орбиту спутника. Если же все оставить, как есть, и ничего не предпринимать, то мы все равно погибнем намного раньше, чем кончатся запасы продовольствия. Система УПК не сможет долго противодействовать астридам. В конце концов иссякнет материал восстановления корпуса, и они проникнут сначала в шлюзовую камеру, а потом, соединившись с теми, кто остался внутри, шаг за шагом, нарушая герметизацию, завладеют всем кораблем…
— Хватит! Я вас выслушал! — перебил Чингиза Старик. — Хорошо, что вы сами все понимаете. У меня к вам, борттехник, только один вопрос: готовы ли вы сейчас вернуться к исполнению своих обязанностей?
Чингиз встал пошатываясь. Голова еще кружилась, но он уже почувствовал, какая спасительная сила заключена в этих обращенных к нему словах.
— Чингиз, мы идем к Земле… — не поднимая головы, тихо произнес штурман.
— К Земле? Но ведь это же самоубийство! — прервал было его Чингиз и тут же осекся.
— Ну так как? — спросил бритоголовый, и в голосе его послышалось раздражение. — Вы готовы вернуться к своим обязанностям? Да или нет?
— Да! — в тон ему ответил Чингиз.
Борттехник занял свое рабочее место у контрольного пульта в аппаратном отсеке. Если бритоголовый сел на пилотское место, стало быть в кораблевождении он тоже что-то смыслит. Во всяком случае, направить лайнер к Земле он сумеет, а большего от него и не требуется.
Борттехник внимательно следил за работой всех энергетических систем корабля, стараясь ни о чем больше не думать, с механической точностью выполняя команды, поступавшие из навигаторской рубки. Закончилась коррекция курса.
Появилось мучительное желание включить на полную мощность все двигатели, нарушить коррекцию, чтобы унестись подальше от Земли и тем самым хоть ненадолго отсрочить неминуемую гибель. Но он продолжал послушно выполнять команды. По крайней мере, в них была какая-то определенность, мешающая прорваться отчаянию.
Неожиданно перед глазами его что-то блеснуло. В один миг тугие обручи плотно прижали борттехника к креслу и перехватили горло. Мелькнула мысль: «Астрид! Только его еще здесь не хватало! Мало мне этого кресла! Вот гады, двое на одного!» Все вокруг поплыло куда-то, исчезая за сплетением радужных колец, и тут же из провала сознания вырвалось торжество: «Это моя добыча! Этот шершавый будет моим! Пусть знают все наши, что я тут не зеваю! Те, кто внутри, вот-вот соединятся с теми, кто успел выбраться наружу. Там уже все в порядке! Шершавые еще пускают пламя из всех дыр. Но скоро эта скорлупа остынет, и тогда мы здесь хозяева! Меня не загнали, как всех, в темную камеру. За мной гнались, меня искали, но я их всех перехитрил. А этот шершавый — моя добыча! Я давно уже подстерегаю его. Он мой! Мой! Его уже нет, ведь он — это я! Мы все одинаковы. Когда мы добываем гнезда, мы все, как единое целое, связаны едиными мыслями, ощущениями и волей. Как это прекрасно сознавать, что мы все одинаковы, а поэтому — вечны! Того, кто слабеет, кто перестает воспринимать нашу общность, мы возвращаем в строй лишь одним волевым прикосновением чувствилища. Эй, вы там, снаружи, чувствуете мое торжество? Выпускайте же отсюда поскорее этот мерзкий газ, чтобы и мне можно было подняться во весь рост! Так хочется вытянуться, встать на кончики чувствилищ! Эй, вы там, слышите? Я уже с добычей! Я подержу его, пока вы прорветесь. А потом, когда уйдет газ, он будет мой! Да, мы вечны, потому что одинаковы, это я знаю, так всегда говорят сильнейшие, но только пусть жрут других. Вы все поддались воле большого шершавого, и вас загнали в черную дыру. Вас надули, а я устоял! Значит, я хитрее всех. Значит, и мое потомство будет хитрее. Значит, оно вместе со мной будет пожирать ваше потомство. Давайте, давайте прорывайтесь быстрее, я хочу есть! Слышите? А когда нажрусь, то еще покажу вам, чье это будет гнездо. Оно предназначено только для моего потомства. Ох, как горячо! Эй, снаружи, что там с вами творится?! Цепляйтесь, цепляйтесь же крепче! С чего это вы вдруг так почернели? Куда вы? Куда вы? Какое пламя!. А-а-а!»
Чингиз открыл глаза. В голове шумело. Страшно хотелось пить.
Но, повернув голову, он содрогнулся от омерзения: на коленях его, сжимаясь и разжимаясь, шевелились знакомые щупальца аетрида. Само тело этого существа пряталось где-то за креслом.
Еорттехник хотел встать, чтобы отстранить от себя эту пакость.
Но щупальца задвигались быстрее, выказывая желание вновь захлестнуть его тугим обручем. Превозмогая отвращение, Чингиз поймал руками ближайшее к себе чувствилище и, собрав силы, быстрым движением согнул его пополам, так, что астрид, издав неприятный писк, метнулся под самое кресло.
Но борттехник не выпустил из рук неожиданно задрожавшую мелкой дрожью упругую конечность чудовища. Постепенно приходя в себя, он чувствовал, как корабль медленно меняет ориентацию в пространстве, как вступают в действие двигатели торможения. Тело сдавила тяжесть, связанная с появлением отрицательного ускорения. Для Чингиза это была привычная нагрузка, к тому же еще ослабленная искусственным буферным полем… Лайнер входил в земную атмосферу. Представив себе пламя, бушующее сейчас вокруг корабля, Чингиз почти с сочувствием подумал о тех астридах, которые остались снаружи. Однако все внимание он сосредоточил на контрольном пульте.
При первом же взгляде на него борттехнику стало ясно, что главные двигатели по команде из рубки переведены на самую малую мощность. Резанула по сердцу мысль: «Мы падаем!» И в ту же секунду он сначала увидел на пульте, а затем и почувствовал сам, как снова включились посадочные двигатели.
Спуск лайнера резко замедлился. «Что это даст? — подумал Чингиз. — Если бритоголовый с лайнера „Гром“, он должен знать, что без системы автопосадки нельзя ввести трехсотметровую сигару корабля в жерло взлетно-посадочной шахты. Это все равно, что с завязанными глазами вдеть нитку в иглу, при условии, что дается всего лишь одна попытка.
Чертовы астриды! — неожиданно выругался Чингиз. — И здесь успели нашкодить!» Только сейчас он заметил, что один из восьми посадочных двигателей, опоясывающих корпус лайнера, не включился вовсе. Было ясно, что при такой асимметрии тяги корабль неминуемо даст крен. И хотя Чингиз понимал: будет или не будет крена — от этого все равно уже ничего не изменится, он все же пожалел сейчас, что обе руки его заняты чувствилищем аетрида.
Разразившись лроклятиями, он еще сильнее сжал сложенную вдвое упругую конечность и подумал: «Если бы только освободить руки, можно было бы выпрямить лайнер. Для этого достаточно выключить двигатель, симметричный неработающему».
И тут произошло такое, чего борттехник никак не ожидал: откуда-то сбоку, из: за подлокотника кресла, извиваясь и трепеща, выползло чувствилище астрида. Как завороженный следил Чингиз за маневрами этой подвижной серебристой ленты. Со свистом рассекая воздух, она несколько раз прошла перед лицом борттехника и вдруг устремилась к пульту, в ту точку, куда только что был обращен его взгляд. Еще миг, и легким движением астрид выключил тот самый двигатель, о котором подумал Чингиз. Симметрия тяги была восстановлена.
После всего, что произошло, Чингиз уже не был способен удивляться: память сопоставила факты, мыслительный аппарат объяснил, дал оценку, мгновенно переведя вновь случившееся в разряд освоенных явлений.
Вырвавшись из объятий первого аетрида, Чингиз уже тогда принял его образное понятие щупальца как чувствилища. Схваченная чувствилищем жертва астрида утрачивала собственное «я», становясь фактически безвольным придатком астрида. Однако явление это, видимо, было обратимо.
Только благодаря этому бритоголовый смог завладеть волею сильнейшего астрида и увлечь за собой в шлюзовую камеру всю его яйцетелую компанию. «Стало быть, пока этот слизняк в моей власти, — подумал Чингиз, — он будет делать все, что я мысленно прикажу, но стоит мне выпустить из рук чувствилище, как он попытается сразу же изменить положение в свою пользу».
По команде из рубки попеременно включались и выключались то одни, то другие посадочные двигатели. Чингиз почувствовал, как лайнер, все быстрее проваливаясь вниз, задергался, заплясал в воздухе. Когда из рубки поступала команда включить или выключить вышедший из строя двигатель, Чингиз включал или выключал системы, расположенные справа и слева от поврежденной. Точнее, делал это теперь уже не он сам, а щупальце аетрида, направляемое его волей и обострившейся до предела мыслью.
Горючее было на исходе. Слишком много его ушло на то, чтобы отогнать от двигателей астрид.
Чингиз уже знал, какой из посадочных двигателей остановится первым. Он сам выключил этот двигатель в последнюю секунду и вместе с ним другой, симметричный ему по кольцу, чтобы избежать крена. В навигаторской рубке, видимо, поняли маневр Чингиза: теперь лайнер снижался на четырех двигателях из восьми. Эти четыре за счет остальных могли работать уже чуть дольше.
Корабль сохранял равновесие, опираясь на четыре реактивные струи. Однако теперь спуск заметно ускорился. Вдруг произошло что-то совсем непонятное: борттехник внезапно почувствовал, как лайнер резко накренился, из командирской рубки выключили еще один двигатель. «Что он, рехнулся, что ли?» — подумал Чингиз и, ни секунды не медля, вернул двигатель в рабочее состояние.
Корабль закачался, но почти тотчас по команде из рубки двигатель был опять выключен, и лайнер снова дал крен.
«Все! Это конец!» — Чингиз отбросил от себя чувствилище астрида и весь сжался, вцепившись руками в подлокотники кресла. Не видя перед собой ничего, кроме контрольного пульта и гладких стен, борттехник почти физически ощущал неотвратимо надвигающуюся поверхность Земли.
Прошло еще мгновенье, и раздался чудовищный скрежет. Казалось, весь трехсотметровый лайнер разламывается пополам. И сейчас же у борттехника возникло ощущение, будто он раскачивается в своем кресле, как на качелях. Ему не сразу пришло в голову, что это раскачивается весь корабль. Он инстинктивно протянул руку к выключателю энергопитания лайнера, но его опередили из рубки. Свет погас. Чингиз будто нырнул в глубокий беспросветный колодец. Скрежет нарастал в в полном мраке становился еще более зловещим. Борттехнику казалось, что он уже слышит треск расползающейся обшивки корабля. Сидя в темном мешке, сотрясаемом чудовищными толчками, он оцепенело ждал, когда до него доберется грохочущая смерть. Вскоре скрежет перешел в визг, а затем в оглушительный свист. Потом где-то далеко внизу, в корме корабля, раздался звук, напоминающий приглушенный взрыв, и кресло Чингиза, выведенное из себя резким перепадом ускорения, поспешило выместить на борттехнике сразу все свои обиды.
«Чингиз, что с тобой? Ну, очнись! Слышишь, все в порядке! Да очнись же ты!» — услышал Чингиз знакомый голос штурмана и открыл глаза. Через овал раздраенного иллюминатора внутрь корабля заглядывала полная луна.
— Видно, здорово тебя тряхануло! — сказал штурман, помогая Чингизу отстегивать привязные ремни. — Ты смотрел кресло? Наверно, амортизаторы не в порядке?
Борттехник ничего не ответил.
Осторожно ступая одеревеневшими ногами, он приблизился к иллюминатору. Только теперь до него дошло, что лайнер сидит надежно в гнезде взлетно-посадочной шахты.
— Но ведь этого же никак не могло быть! Это немыслимо!
Чингиз был настолько оглушен, настолько готов к концу, что в первый момент даже не ощутил радости спасения.
— Ты знаешь, там уже прикатили биологи, — говорил штурман. — Рады до помешательства! Сейчас шаманят со своими контейнерами около шлюзовой камеры. Подумай только, какой подарочек мы им привезли!
Чингиз просунул в иллюминатор голову. Ветерок, напоенный родными земными запахами, приятно холодил лицо. Где-то внизу чернел провал взлетно-посадочной шахты, над которой возвышалась только головная часть лайнера.
На площадке космодрома в свете прожекторов суетились машины и люди — все было, как всегда.
— Ничего не понимаю! — сказал Чингиз, повернувшись к штурману. — Ты можешь мне объяснить, как же это, черт возьми, нас все-таки угораздило сесть?!
— Не все ли тебе равно, как это случилось, — ответил штурман. — Мы сели, Чингиз, и это главное! — Лицо штурмана утонуло в тени, голос его звучал теперь неуверенно. — Ты извини, конечно, что я так говорю, но сейчас мне самому дико вспоминать, как все было. Во всяком случае, тут моей заслуги нет. Я делал все, что приказывал Старик. Вот это, я скажу тебе, человек! Представляешь, Чингиз, мы вышли точно на космодром. Под нами горели зеленые огни посадочной шахты. А вокруг, на освещенном прожекторами поле космодрома, ни души, даже машины спрятаны в бункеры. Все ждали взрыва, и ни один человек внизу уже ничем не мог нам помочь. Мы падали прямо на бетонную площадку. Я видел, что зеленое ожерелье шахты осталось в стороне. А мы падали! Падали! Вдруг я заметил, что руки Старика на миг выжидающе замерли, а в следующую секунду он уже быстрым движением выключил еще один из посадочных двигателей. Я закрыл глаза. И тут произошло невероятное: либо у Старика имеется договор с сатаной, либо он сам дьявол. Понимаешь, мне показалось, что он специально подстерегал это мгновенье: неожиданно вздрогнув, лайнер резко накренился, и свершилось чудо: сделав в воздухе реверанс, корабль достал кормою раструб шахты. Все произошло за какие-то доли секунды: Старик переключил двигатели, и лайнер, закачавшись над краем провала, выпрямился. Нас потянуло вниз, в ствол шахты. Горючее как раз кончалось, поэтому скорость падения была очень велика, но мы теперь находились в шахте и знали: здесь уже ничего плохого с нами случиться не может. Вот так мы сели, Чингиз.
Как только штурман умолк, они оба услышали какие-то странные звуки. Казалось, что в глубине отсека кто-то сердито фырчал, тарахтел и поскрипывал. Лицо штурмана вытянулось от изумления: там, в серебристом овале лунного света, происходило настоящее сражение. Позеленевший от ярости астрид пытался оплести чувствилищами своего нервно подпрыгивающего и крутившегося волчком противника. «Да ведь это же мое кресло! — догадался борттехник. — Наконец-то эти двое нашли друг друга!»
— Как тебе нравится мой зверинец? — спросил он штурмана.
Только теперь окончательно Чингиз поверил в свое спасение.
Сейчас лишь одна мысль не давала ему покоя, мешала радоваться возвращению к жизни. Его опять мучил все тот же проклятый вопрос: «Кто же этот Старик?» Последнее предположение, что бритоголовый — пилот с погибшего лайнера «Гром», казалось ему теперь детским лепетом. Во-первых, об этом наверняка знали бы все на корабле. Но главное: разве кто-нибудь из землян мог совершить то, что удалось человеку сo шрамом? «Полно, да человек ли он, в самом деле», — подумал Чингиз, поймав себя на том, что мысленно повторил сомнение, только что промелькнувшее в рассказе штурмана. Как-то сами собой вспомнились таинственные слухи, которым он никогда раньше не придавал значения.
Теперь, после всего, что произошло, Чингиз мог уже допустить любое, самое фантастическое предположение: «А что, если этот необыкновенный Старик и есть один из тех пришельцев, о которых так много говорят, — думал борттехник. — Что, если бритоголовый и в самом деле разведчик, проникший в обжитую зону из еще не обследованных районов Галактики, — гуманоид, усвоивший земной язык? А шрам — всего лишь искусная маскировка!»
— Я совсем забыл сказать, — нарушил молчание штурман. — Старик хотел тебя видеть.
— Меня?! — удивился Чингиз. — Зачем я ему понадобился?
— Не знаю, — ответил штурман. — После приземления ему вдруг стало плохо — что-то с сердцем. Я вызвал врача. Теперь Старик в лазарете, и ему вроде бы лучше. Сходи к нему. Он ждет!
При появлении Чингиза в лазарете на изуродованном лице больного промелькнуло что-то похожее на улыбку. Но, возможно, это была просто гримаса боли.
Некоторое время они оба молчали, и борттехник поймал себя на том, что не в силах оторвать взгляда от лица, обезображенного страшным шрамом. Словно прочтя его мысли, Старик тихо сказал:
— Это украшение — подарочек от гребнезубого щерца. Я встретил его на Коралловом Клыке… Очень милое создание… Просто мы не сошлись характерами, это бывает. У нас такие передряги в порядке вещей…
«Он сказал „у нас“! Так я и думал, это не землянин! Сейчас он проговорится…» — Сердце Чингиза торжествующе забилось.
— То, что вы совершили, настоящее чудо! — неожиданно выпалил он, и ему самому стало противно от этих умильных слов: но он должен был заставить бритоголового разговориться.
— Какое там чудо, — ответил Старик, — обыкновенная работа.
Но Чингиз не мог больше продолжать игру:
— Все так отвечают, когда их благодарят или хвалят. Для этого существует стандартная формула скромности под шифром из первых букв ЛНМПТ, что означает — любой на моем месте поступил бы так же. Конечно, откуда же вам это знать!
— Ну и злой же ты, — улыбнулся бритоголовый. — Впрочем, это хорошо… Плохо то, что вы здесь, на Земле, как мне кажется, утратили вкус к решительным действиям…
— Так я и знал! — вырвалось у Чингиза. — Вы победили благодаря каким-то своим особым качествам! Все правильно, вы даже не похожи на человека Земли!
— Зато вы все очень похожи друг на друга, — проворчал Старик, дотронувшись пальцами до шрама.
— Простите, я совсем не имел в виду внешнее сходство, — смутился Чингиз.
— И я тоже, — сказал бритоголовый, — но от этого нам не легче. За кого, собственно, ты меня принимаешь? — Этот вопрос сбил Чингиза с толку.
— Не знаю, — ответил он. — Просто вы чем-то от нас отличаетесь. Я это чувствую, потому что все люди должны быть одинаковыми…….
— Такими же одинаковыми, как астриды? — спросил бритоголовый и, сморщась, прижал руку к сердцу.
— Нет, вы не поняли, — оправдывался Чингиз. — Я только хотел сказать, что лучшее качество человека — это его простота. Да, да, простота! А вы для меня совсем непонятны!
— Жаль, меньше всего хотелось мне быть непонятным, — вздохнул Старик и, немного помолчав добавил: — Но и слыть простаком тоже не желаю — уж больно это подозрительное дело. Простой человек может оказаться и простофилей, и бесцеремонным нахалом, и даже воинствующим, скорым на расправу невежей!
Кровь бросилась в лицо Чингизу. Он ощутил какую-то неведомую опасность, направленную только против него одного, которая исходила от этого беспомощно распростертого в кресле человека. В тембре его голоса, в строе речи, в интонациях заключалось что-то бесконечно волнующее.
Охваченный смятением, уже почти механически, борттехник спросил:
— А какими, по-вашему, должны быть люди?
— По-нашему? — В глазах бритоголового вспыхнули лукавые искорки. — Трудно сказать. Я думаю, прежде всего человек должен быть неповторим…
— Как это неповторим?
— Очевидно, каждый по-своему, — ответил Старик. — Ну, возможно, так же, как неповторимы вот эти стихи…
И, прикрыв ладонью глаза, он негромко продекламировал:
Там, где вечно дремлет тайна.
Есть нездешние поля.
Только гость я, гость случайный
На горах твоих, Земля.[2]
«Отец!» — хотел крикнуть Чингиз, но не услышал своего голоса.
Дети до 16 лет не допускаются.
Принимаются лица не старше 35 лет.
35-16 = 19.
— Слушай, приятель! Я тебя где-то видел. Присядь, выпьем по рюмке.
Он крепко держал меня за рукав пиджака. Дернул же черт пройти мимо этого стола, как будто нельзя было направиться прямо к выходу. Дома я ему быстро дал бы понять, что он не встречал меня раньше, Я приехал в этот городишко только ночью. Единственное место, где меня могли увидеть местные жители, — это третья страница утреннего выпуска «Космических новостей». Но тот, кто на рассвете успел порядком набраться, вряд ли читает скучнейшую газету, предназначенную для специалистов.
Как мне хотелось стукнуть его чем-нибудь, но этого нельзя было делать. Слишком много бесед и напутствий пришлось перенести перед отъездом. Мне советовали не высказываться против частных компаний, не интересоваться техническими деталями системы запуска и самого космолета, ходить только по маршрутам, выработанным для журналистов, не забираться далеко в горы… Пожалуй, проще было бы перечислить, что я имел право делать. Список получился бы куда короче. Конечно, никому не пришло в голову запретить мне скандалы с посетителями кафе и ресторанов, и похоже было, что этого не избежать.
— Извините, — елейным голоском пропел я так, что самому стало тошно, — вы никак не могли меня видеть. Отпустите, пожалуйста, рукав.
— Брось, братец! Может, нас друг другу и не представляли. Но тебя все равно где-то видел.
— Да я только ночью приехал и первый раз вышел из гостиницы позавтракать. — Я уже еле сдерживался. — А ну, убери руку!
— Ха-ха-ха. — радостно загоготал пьяный. — А ведь верно. Вспомнил. Это я в «Космических новостях» видел твой портрет.
И вдруг он сразу осекся, стал серьезным и почему-то показался уже не пьяным, а больным.
— Да, конечно, — сказал он, отпуская мой рукав. — Журналист оттуда. Прибыл на церемонию старта «Саранды». Так сказать, на торжество. По журналисту от страны. И портретик каждого, чтобы никто не спутал. А может, вы все же выпьете со мной? Все равно ведь сейчас некуда идти.
Это становилось интересным.
Было чему удивляться: первый попавшийся на глаза пьяница успевает между рюмками русской водки, да еще после первых петухов, просмотреть газеты и даже запомнить лицо незнакомого журналиста. Но я колебался.
— Да вы садитесь. А то потом пожалеете, что не сели.
— Это почему же? — спросил я, усаживаясь.
— Потому, — сообщил он, наполняя свою рюмку, — что сейчас рано и никого нет. А через час со мной не поговоришь.
Я не понял, какое отношение к нашей беседе имеет отсутствие посетителей, но наполовину опорожненная бутылка на столе подтверждала, что через некоторое время с ним действительно не поговоришь.
— Журналистам сегодня предстоит напряженный день, — он пощелкал пальцем по бутылке. — Вы, конечно, эту жидкость с утра глотать не станете. Сейчас попросим что-нибудь помягче.
Он повернулся всем туловищем к проходу между столами, некоторое время сосредоточенно молчал, как бы соображая, что выбрать из плохо знакомых ему слабых напитков, и наконец крикнул:
— Катрин, баночку пива!
Катрин, стоявшая за стойкой, неторопливо направилась к нам.
Стройная, длинноногая, она как будто не шла, а просто уменьшала расстояние между собой и нашим столиком. И по мере того как она приближалась, все тоскливее становились глаза моего соседа, все явственнее проступала какая-то болезненность в его лице. Катрин остановилась совсем близко, поставила банку пива на стол, прошествовала обратно к стойке и что-то сказала плюгавому, некрасивому мужчине, выглядывавшему из-за громоздкого кофейного агрегата.
— Ее муж, — как бы угадав мой вопрос, глухо сообщил сосед.
Потом он повернулся ко мне, наклонился всем телом к столу и продолжал:
— Вот ты видел многих людей. Пишешь о них. Изучаешь. А скажи, почему вот таким уродам достаются красивые жены? Молчишь! А я могу тебе сказать, почему.
Он перевел взгляд к стойке, с отвращением взглянул на хозяина ресторана, который полировал металлический бок агрегата, и отвернулся.
— Все в этой проклятой жизни просто. Некрасивым мужикам приходится бороться за любую бабу. Что за плохую, что за хорошую. А красивые женщины любят, когда за них лбы расшибают.
Оказывается, этот тип имеет склонность не только к спиртным напиткам, но и к философским обобщениям.
— А может быть, она вышла за него по любви или потому, что этот красавец владеет рестораном?
— Чудак ты, журналист. По любви! — И он снова весело загоготал. — А что касается дрянного ресторанчика — такая могла продать себя и подороже.
— И что, нашлись бы покупатели? — спросил я.
— Отчего же! Например, я. — И, увидев на моем лице недоверчивую усмешку, он продолжал: — Трудно, правда, поверить, что я богат. Тот, кто делает деньги, не напивается с утра пораньше. Так любой в трубу вылетит. А я деньги трачу, а не делаю. И мог бы Катрин эа одну ночь заплатить больше, чем этот плюгавый зарабатывает за целый месяц.
— А можно узнать, что вы за птица такая?
— Можно. Отчего же нельзя. Только ты держи глаза, а то на лоб вылезут.
Он помолчал немного, отхлебнул глоток водки и только тогда посмотрел на меня спокойно и, как мне показалось, насмешливо:
— Я Барк Томсон, механик с «Эллипса».
Наверное, ни один свод законов за всю историю человечества не содержал такого количества бесполезных правил, как инструкции Международной космической ассоциации. Каждый шаг любого члена экипажа даже самой маленькой космической посудины был строго регламентирован. Конечно, когда дело касалось околоземных пространств. За их пределами и командиры и команда, да и пассажиры тоже чаще всего руководствовались обстоятельствами, а не пухлыми томами инструкций.
Пункт 487 «в» «Инструкции о посадке космолетов большого тоннажа» был принят из-за штурмана Девра и никогда не применялся.
Девр летал на громадном космолете. Раньше такие не всегда благополучно опускались в посадочные озера. В последнем полете Девр получил серьезную травму при аварийном торможении. Когда подлетали к Земле, он бросил рубку, ворвался к главному штурману и стал колотить кулачищами по приборам. Решил, что приборы врут и посадка идет неверно. Когда он понял, что отводить космолет на дополнительный расчетный виток не собираются, он стал вопить от страха и требовать, чтобы ему разрешили индивидуальную посадку. Конечно, ни командир, ни главный не могли разрешить такого, так как в инструкции ничего на этот счет не говорилось.
Ну, а на Земле, сразу же после посадки, Девра связали и отправили в больницу.
Вышел он оттуда через два месяца здоровым, посмеивался над своей историей, хотя о полетах ему пришлось забыть. Но в результате на свет появился пункт 487 «в» «Инструкции о посадке космолетов большого тоннажа». Согласно этому пункту командир корабля имел право разрешить индивидуальную посадку на Землю любому члену экипажа, если возникнет реальная опасность психического расстройства из-за страха разбиться при последних маневрах космолета.
Конечно, что и говорить, у многих тряслись поджилки в момент посадки. Даже у самых храбрых.
Полетай годик-другой, хлебни всех этих опасностей, которые сваливаются всегда неожиданно и не с той стороны, с какой их ждешь, а потом попробуй садиться спокойно.
И все же за девятнадцать лет существования пункта 487 «в» ни один космонавт ни разу не воспользовался своим правом.
О нем уже начали забывать, о пункте 487 «в». Как вдруг случилась эта история с «Эллипсом».
Роб Айленд, дежурный по космопорту частной компании «Джеральди», не мог сказать точно, в какой момент от «Эллипса» отделилась капсула, хотя прямо перед его носом был громадный экран для наблюдения за посадкой.
Надо же было случиться, что в момент посадки «Эллипса» в диспетчерский пункт космопорта вошла Бетти. Она молча уселась рядом с Робом и начала внимательно изучать свое изображение в мятой полированной крышке видеодатчика. «Эллипс» хорошо держался в центре экрана, и пока все шло нормально. До приводнения оставалось добрых двадцать пять минут, и Роб решил рискнуть, хотя знал, что запись изображения будет автоматически включена только на последней пятиминутке.
— Слушайте, Бетт, я хочу сделать вам маленький сюрприз, — сказал Роб Айленд, не поворачивая головы от экрана. — Надеюсь, вы не станете потешаться надо иной.
— Ну, что вы опять придумали? Снова экскурсия в расцвеченные пещеры с эскалатором и канализацией, как на прошлой неделе?
— Нет, значительно хуже, — Роб потянулся к краю щита и передвинул изображение «Эллипса» правее. — Я написал стихотворение, посвященное вам.
— О Роб, я в восторге! Женщины обязаны любить стихи. Во всяком случае, должны млеть от восхищения, когда стихи посвящаются им. — Бетти оторвалась ненадолго от своего занятия и взглянула на Айленда с улыбкой. — Расскажите, Роб, как мужчинам приходит в голову мысль писать стихи и как они это делают.
— Опять вы за свое, — огорченно проговорил Роб и вернул изображение «Эллипса» к центру. — Давайте я сперва прочту стихотворение, а потом можете вволю смеяться.
— Ну, что ж, валяйте.
Роб уставился на экран и минуту сосредоточенно молчал.
«Эллипс» казался совершенно неподвижным, хотя и мчался по дуге с громадной скоростью. Приборы наблюдения, расположенные далеко от космопорта, держали изображение корабля точно в центре экрана.
С «Эллипсом» было не все ясно. Он появился на три с половиной года раньше, чем его ждали. Но пока все шло как обычно. Посадка как посадка.
Теперь уже ничего не может произойти. Да и с корабля не подавали никаких сигналов бедствия.
— SOS! — сказал Роб Айленд.
— SOS? — выпрямившись, спросила Бетти, и глаза ее тревожно забегали по экрану и щиту наблюдения за посадкой.
— Стихотворение называется «SOS», — сказал Роб, не поворачивая головы.
Бетти метнула на него сердитый взгляд, но потом успокоилась и стала снова разглядывать свое изображение на блестящей поверхности крышки.
SOS, SOS, SOS,
Спасите меня, хорошая,
Я, как бездомный матрос.
Жизнью безжалостно брошен
В безбрежное море ненужных людей,
Я у тоски во власти
На долготе одиноких ночей
И широте беспредельной страсти.
Жизнью безжалостно брошен
Я, как бездомный матрос.
Спасите меня, хорошая,
SOS! SOS! SOS!
— Ну как? — не поворачивая головы, спросил Роб.
— Пожалуй, поэта из вас не получится, — ответила Бетти, улыбаясь. — Но эти строчки насчет долготы и широты довольно сносные. Как они звучат?
Вот здесь-то Роб и не выдержал, отвел взгляд от экрана и повернулся к Бетти. Сперва он невольно пробежал взглядом по согнутой над щитом фигуре, а потом, глядя Бетти в глаза, медленно повторил:
…на долготе одиноких ночей
И широте беспредельной страсти.
На второй день Роб рассчитал время. Оказалось, он смотрел на Бетти каких-нибудь семь или восемь секунд. Но, когда он перевел взгляд на экран, в борту «Эллипса» зияло отверстие торпедного отсека, а к краю экрана медленно уходила индивидуальная посадочная капсула. Если бы Роб знал, как важно сейчас проследить, начнет ли задраиваться торпедный отсек, он не шелохнулся бы. Ведь отсек остается открытым только в одном случае: когда корабль покидает последний член экипажа, чтобы можно было вернуться на космолет. Но Роб растерялся и еще раз взглянул на Бетти, как бы призывая ее в свидетели происходящего. Когда он повернул голову, Бетти метнулась к щиту и включила запись изображения посадки и сигнал тревоги. Это тоже была ошибка, так как и Бетти в этот момент не видела экрана, а запись все равно была включена поздно.
Когда они оба взглянули на экран, индивидуальная посадочная капсула ушла за край, а вместо «Эллипса» мчались острые языки пламени и разлетались осколки космолета, которым теперь суждено было сгореть в атмосфере. «Эллипс» взорвался, не долетев до Земли каких-нибудь несколько сот километров.
А через полчаса посадочную капсулу подтянули к причалу, подцепили тросом, подняли и посадили в гнездо. И только тогда люк сделал четверть оборота, откинулся и из капсулы вылез Барк Томсон, механик «Эллипса», единственный член экипажа, который вернулся на Землю.
— Так вас «Джеральди» все эти годы прятала здесь? — спросил я, когда опомнился от изумления.
— В наше время никто не может прятать человека, тем более «Джеральди». По вашей милости частных космических фирм осталось раз-два — и обчелся. На традициях держатся. Все теперь у Международной космической ассоциации. Даже капитанов кораблей она назначает. Эти частные компании давно разогнать пора. Никто связываться не хочет. — Барк угрюмо усмехнулся. — Так что я сам сидел здесь. Конечно, не совсем по своей охоте. До взлета следующего корабля я должен был подчиниться. Фирма требовала. А потом тут понаехали разные международные комиссии. Так что пришлось. Иначе плакали мои денежки. А я их так заработал, что не дай бог другому. Чего же артачиться? Жить и здесь можно.
— А чего вы испугались при посадке? Нервишки или на корабле что-нибудь неладно? Какая случайность вас спасла?
— Никакая не случайность. — Барк посмотрел на меня с тревогой. — Все было по закону.
— По закону-то по закону, — прервал я его, — но ведь вы могли и не испугаться посадки и остаться на корабле.
— Никак не мог, — спокойно сказал Барк, и опять в его глазах загорелась насмешка. — Я же ничего не пугался. Я ведь знал, что корабль при посадке может разбиться.
— То есть как это вы знали?
— Да так. Думаешь, я один знал? Я им предлагал оставить корабль на орбите и посадку совершить в капсулах. Не поверили. И вот я сижу здесь, а они где… — Он помрачнел и отвернулся.
Долго смотрел на Катрин, которая вертелась около стойки, потом взглянул на меня.
— Ладно, время еще есть. Я тебе все по порядку выложу, как было. А то на меня здесь наговаривают некоторые. Хватит. Три года молчал.
Барк ткнул вилкой кубик обжаренного сыра, отправил его в рот и долго жевал, уставившись в стол.
Потом он поднял голову и заговорил:
— Вот ты смотришь на меня и, наверное, думаешь, как же это вот такой, как я, — и на «Эллипсе». Когда на кораблях одни космолетчики и ученые. Я сам не верил поначалу, когда предложили. Я на сборке работал. Работа временная, но у них там авария произошла.
Вот из-за нее-то все и случилось.
Когда он увидел, что натворил, у него похолодело в груди. Металлическая балка просела и развела надвое центральный стержень ревенира. Однако испуг тут же прошел: Армандо разглядел, что защитные планки убраны и болтаются на магнитных присосках.
Значит, за поломку придется отвечать кому-то другому. Ведь ему не сообщили, что стержень ревенира остался оголенным.
Через четверть часа сборка в космосе была приостановлена, и все собрались в диспетчерской.
Члены команды «Эллипса», которые по инструкции обязаны были принимать участие во всех этапах сборки, сидели в стороне. Они выполняли только вспомогательные работы и почти всегда при аварийных событиях были зрителями, к тому же не очень внимательными, и серьезными. Они тихо переговаривались между собой, пока сборщики препирались, выявляя виновного.
— Да, натворили. — Главный сборщик огорченно махнул рукой. — Поломка-то пустяковая. Стержень можно свести. Но ведь это нужно сделать с точностью до микрона, а у нас одно сборочное оборудование. Грузовой космолет поднимется сюда только через неделю. Значит, надо менять план сборки, чтоб время не уходило попусту.
— А зачем? — раздался вдруг спокойный голос. — Можно обойтись и без аппаратуры.
Рассмеялись только в той стороне диспетчерской, где сидела команда «Эллипса». Но у главного выступление Барка Томсона не вызвало энтузиазма.
— Да ты понимаешь, что такое микрон? — проговорил он, досадливо поморщившись.
— Слышал вроде, — не унимался Барк. — А почему не попытать счастья? Не получится, тогда и сообщим на Землю.
В тесной секции сгрудились сборщики и часть команды «Эллипса».
План Барка оказался прост: для предварительной установки стержня он использовал защитные планки, но окончательную установку проводил вручную. Он гладил стержень грубыми мозолистыми пальцами, проводил по его краям толстыми желтыми ногтями и, сопя, тихонько постукивал по гладкой металлической поверхности у разлома то ребром ладони, то мизинцем. Зрителям стержень ревенира казался неподвижным, зажатым защитными планками. Но Барк то и дело огорченно ахал, что-то бормотал, начинал снова гладить стержень и постукивать его с другой стороны. Все это множество раз повторялось и длилось утомительно долго. Наконец Барк застыл и только медленно кивнул головой. Один из сборщиков повернул рычаг фиксатора, Барк устало опустил руки. Через минуту к участку разлома подвели измеритель. Стрелка поползла вверх и остановилась на делении 0,7 микрона — стержень ревенира был установлен точнее, чем полагалось по нормам!
Когда все разошлись по местам, в диспетчерскую ворвался космолетчик Родерик Дэвис, откинул щиток скафандра и подошел к командиру «Эллипса».
— Вот это работенка! — орал он. — Ну и силен! Без аппаратуры — и 0,7 микрона. Потеха! И чего таскать за собой тонны инструментов, когда одного Барка было бы достаточно.
— Да, руки у него отменные, — ответил командир, — просто удивительно.
— А это верно, — неожиданно спросил Дэвис, — что Зомер отказался лететь и одно место в команде свободно?
— Уж не собираешься ли ты на это место предложить Барка Томсона? — спросил командир.
— А почему бы нет? — Дэвис усмехнулся. — Видишь ли, мне не хочется оставаться там и не вернуться на Землю из-за какой-нибудь глупой поломки. А они наверняка будут.
— Но ведь ты знаешь, по какому принципу комплектуются команды испытательных кораблей. Что твой Барк будет делать между редкими ремонтными работами?
— Пусть ничего не делает, — спокойно отпарировал Дэвис. — Мы все сделаем за него, но зато мы будем спокойны.
— Ты, как представитель «Джеральди», можешь брать в экипаж кого угодно, — сказал командир, — но я предпочел бы иметь в команде человека, умеющего работать не только руками, но и головой.
— Голов у тебя будет достаточно, а вот таких рук, к сожалению, нет. И ни один ученый не сможет сделать того, что сделал сегодня Барк. Принцип совмещения профессий! Он хорош для ближних трасс, когда по сигналу бедствия к кораблю могут ринуться десятки спасателей. А что будем делать мы, когда окажемся даже без связи с Землей?
Дэвис снова взглянул на командира.
— Никто из нас не умеет хорошо готовить. Но мы будем глотать и невкусную еду. Все мы хорошо знаем электронику. И если даже разобрать всю аппаратуру до последнего элемента, мы сумеем наладить и пустить в ход то, что нам понадобится. Но ведь корабль, кроме того, состоит из металла. А где металл, там должен обязательно быть работяга. Слесарь, токарь, механик — кто угодно. Пусть не ученый, но обязательно с такими руками, как у Барка. Одними учеными и космолетчиками не обойдешься.
— Ты мог бы придумать более веские аргументы. — Капитан внимательно поглядел на Дэвиса. — Почему ты непременно хочешь, чтобы Барк был в экипаже? Создается впечатление, что ты стараешься загладить какую-то вину перед ним.
— Какую вину? — вспыхнул Дэвис.
— Слышал я, еще много лет назад вас оказалось двое на последнее вакантное место в школу космолетчиков-испытателей. Но ведь Барк не прошел по многим показателям.
— Ну, если ты это знаешь… Барк считал, что у него незначительное отклонение от нормы. Он очень просил меня уйти. Забрать заявление. Я этого не сделал, хотя и мог бы. И Барк стал сборщиком. Понимаешь, наш полет — последний шанс. Больше такого не будет.
Дэвис отошел к стойке и стал расстегивать скафандр. Он долго возился с застежками. Потом повернулся и хмуро сказал:
— Все это чепуха, капитан. Не это определяет мое решение. Барк нужен на корабле, и я готов нести за него полную ответственность.
— Поступай как знаешь, — ответил капитан, пожав плечами. — Наверно, для престижа вашей фирмы нужно, чтобы хоть один член экипажа был навязан капитану, которого прислала космическая ассоциация.
— Вот так я и попал на «Эллипс». — Барк откинулся на спинку стула. — Хотел я на кораблях полетать, а когда увидел договор, понял: такое раз в жизни бывает. И согласился. Месяца два сидели на ближних трассах. Ну, а потом и отправились в путь. Тогда же все с ума посходили. Ста лет от первого полета в космос не прошло. Недавно только в околосолнечном пространстве болтались. А тут подавай сразу сверхдальние трассы. И все из-за новой технологии полета вашего ученого. Эти русские фамилии — язык поломаешь. Ну, а фирма чем хуже. И она испытания вела.
Полет рассчитан был года на четыре. Но вышло все гораздо быстрее. Всего полгода летели.
Когда перешли на полет без ускорения и огляделись вокруг, радости было много. Получилось, что просчитано правильно. И в этот момент наткнулись на планету, чтоб ей ни дна, ни покрышки. Она нам все планы спутала.
После посадки на планету Дэвис утверждал, что прекрасно справился бы и один. Но когда на его дежурстве приборы сообщили, что луч неизвестно откуда взявшегося локатора ощупывает их корабль, он обрадовался, что командир сидел рядом и, так же как и сам Дэвис, изумленно таращил глаза на шкалу прибора.
— Что за чертовщина? — пробормотал командир. — Здесь не должно быть никаких космолетов поблизости.
Потом в течение нескольких минут они напряженно работали и, когда на модельной карте две тонкие линии сошлись далеко по курсу корабля и перечеркнули одну из планет небольшой звездной системы, командир побледнел, а у Дэвиса задрожали руки.
— Дать ответный сигнал? — спросил Дэвис.
— Ни в коем случае, — остановил его командир. — Включай только анализаторы и оптические наблюдатели. Не надо выдавать себя.
— Но ведь они все равно обнаружили нас.
— Вряд ли на таком расстоянии можно различить контур корабля. Скорее всего это локатор какой-нибудь метеоритной станции.
Некоторое время командир смотрел на приборы, потом включил сигнал аварийного вызова команды.
Они входили в рубку один за другим и становились за креслами командира и Дэвиса. Может быть, так получилось потому, что первым появился Остин и сразу уставился на модельную карту. Он участвовал в сборке командной рубки, и ему ничего не надо было объяснять. Остин так и не отошел к столу, и остальные тоже застыли за единой командира, сгрудившись тесной группой. Тонкие светлые ниточки дрожали в прозрачной глубине модельной карты, пересекаясь на светлом шарнире планеты.
Первым нарушил молчание Остин.
— Да, техника у них не надежная, — сказал он, продолжая изучать показания приборов.
— А может быть, важнее отметить, что это все же техника, пусть даже слабая. — От группы космонавтов отделился биолог Фаулер. — Ты всегда начинаешь с недостатков, Остин.
— А достоинства мне пока неизвестны. Да они меня сейчас и не интересуют.
— И все же Фаулер прав, — командир повернул кресло и оглядел собравшихся. — Для нас сейчас самое главное, что это техника, и она, к сожалению, сработала. В этом участке нет густых метеоритных потоков. Однако нас засекли на очень большом расстоянии. Одно наличие службы дальнего космического обнаружения уже говорит о многом.
— Что ты хочешь этим сказать? — Остин перевел взгляд от приборов и с тревогой взглянул на командира.
— Я хочу сказать, что на планете могут опасаться не только метеоритов.
— Можно подумать, — Остин усмехнулся, — на планете ждут не дождутся встречи с пришельцами из космоса.
— А почему бы и нет? Весь вопрос в том, что припасли к встрече с пришельцами. Возможно, этот слабый и плохонький локатор — все, чем располагает планета. А может быть, это только уловка, чтобы скрыть истинный уровень техники.
В рубке наступило молчание.
Командир сидел, опустив голову.
Никто не двинулся с места.
И вдруг в тишине раздался удивленный голос Фаулера.
— Слушайте, о чем вы говорите? — он подошел вплотную к командиру. — Ведь это цивилизация! Разумные существа! Нам повезло. А вы! Я считаю…
Остин резко перебил его:
— Я знаю, что ты считаешь. Сейчас начнешь ахать. Ах, неизведанная форма жизни, ах, новый строй мышления, ах, невиданный способ передачи генетической информации. Ах! Ах! А я вот считаю, что мы не должны соваться на планету.
— Это наш долг, — твердо сказал Фаулер.
— Долг? — Остина затрясло от возмущения. — Наш долг — вернуться на Землю. Мы ведем испытания и не имеем права глупо рисковать. Сейчас важно показать, что расчёт полета верен.
— Но ведь планета… — начал было Фаулер, но Остин снова перебил его:
— А что планета? Никуда она не денется. Так и будет крутиться возле своей звезды. — Остин почувствовал, что Фаулер сдается, и стал говорить спокойнее. — Мы ее обнаружили, твою планету. Зафиксировали координаты. После нашего возвращения на Землю сюда можно направить новую экспедицию. А посадка на незнакомую цивилизованную планету связана с риском.
— Если все так скверно складывается, — проговорил Фаулер с какой-то примирительной интонацией в голосе. — И если вы все такие осторожные! — вдруг почти выкрикнул он с досадой. — Так к чему весь этот разговор? Через десять часов мы должны были начать поворот для возвращения.
— Наконец я слышу разумную речь, — Остин подошел к Фаулеру и похлопал его по плечу. — Главное сделано — цивилизация обнаружена. А детали — кто населяет планету, каков уровень развития, какова форма жизни — выяснятся потом.
— Беда заключается в том, — Фаулер так же снисходительно похлопал Остина по плечу, — что для биолога все перечисленные детали и составляют предмет исследования.
Теперь, когда спор был улажен, напряжение спало, и космонавты тихо переговаривались, усаживаясь.
— А может быть, нам начать маневр поворота сейчас? — Остин выжидательно посмотрел на командира. — Незачем подходить к планете близко.
Командир долго не отвечал, о чем-то думая и глядя на карту.
Потом он повернулся к Остину и спросил с неожиданной насмешкой в голосе:
— А ты, Остин, часто встречал метеориты, которые, не долетев до планеты, поворачивают и начинают двигаться в противоположном направлении?
И снова в рубке стало тихо.
— Как только мы сойдем с нынешнего режима полета и начнем поворот, — командир пересел к столу и обвел взглядом собравшихся, — на планете сразу поймут, что имеют дело с космолетом, который к тому же намеревается удрать. Это может показаться подозрительным и привести к желанию задержать или даже уничтожить корабль. К сожалению, мы летим почти прямо на планету и проскочить ее незаметно не удастся. Примерно через неделю они нас опознают.
— Ты предлагаешь все же совершить посадку? — спросил Дэвис.
— Не предлагаю, — ответил командир, — а приказываю. Конечно, если будут разумные предложения, я готов изменить приказ. Но боюсь, что другого выхода нет. Я тоже не хочу лезть туда, но придется. Мало того, мы должны заранее сообщить о себе и будем подходить к планете на малой скорости. Пусть у них будет достаточно времени для подготовки. Только так мы будем гарантированы от неожиданного применения оружия. Сейчас всем надеть аварийные скафандры и быть на местах! Первый сигнал с космолета будет подан через сорок пять минут.
Командир поднялся и подошел к Дэвису. Когда рубка опустела, он еще раз внимательно осмотрел пульт управления, проверил показания приборов и, откинувшись в кресле, сказал:
— Приготовь автоматическую передачу сигналов на частоте их локатора, но мощнее.
— А что передавать? — спросил Дэвис.
— Для начала два коротких сигнала и паузу, снова два коротких и паузу, потом четыре коротких и длинную паузу. Затем все сначала.
— Дважды два — четыре? — улыбаясь, спросил Дэвис.
— Да, — ответил командир, — это, видимо, одна из немногих истин, понятных любой цивилизации.
Командир с Дэвисом стояли на краю посадочной плиты, а напротив, в четырех шагах от них, остановились двое с планеты. Некоторое время молча даучали друг друга. Собственно, ничего нового это ие давало. Командир много раз выходил на связь с планетой по телевизионному каналу. Планетяне только однажды изволили показаться на экране, но изображение было записано и изучено досконально.
Командир первым шагнул вперед и назвал себя, Дэвис сделал то же самое, но планётяне стояли неподвижно.
— Мы рады передать привет с Земли, — хмуро сказал командир, — и готовы строго соблюдать порядки, существующие на планете.
Эта фраза подействовала на одного из планетян. Он протянул вперед обе руки, как бы показывая, что в них ничего нет, и из его рта неожиданно полился невнятный скрип, смешанный со звуками, напоминающими трель.
Когда первый замолк, второй планетянин тоже протянул вперед обе руки, сперва тихонько пискнул, а потом вдруг заговорил, очень четко произнося звуки:
— Приветствуем вас на нашей планете. Ждем исполнения просьбы Комитета встречи.
— Просьба Комитета выражена в несколько непривычной для нас форме, — ответил командир. — На Земле такая просьба называется приказом. Но мы собрали все необходимое и готовы выгрузить контейнер в любое место, которое вы укажете.
Планетяне начали скрипеть и чирикать, слегка покачивая головами. Все это делалось неторопливо, пожалуй, даже медленно. Потом второй, вероятно переводчик, повернулся к командиру и сказал:
— Выгрузите контейнер на площадку. Его перевезет в Комитет один из космопланов.
На космолете открылся грузовой люк, и на тросе опустили небольшой контейнер. Здесь были сведения о Земле. В микрозаписях, видеофильмах, даже книгах было много из того, что можно рассказать о людях, строении человеческого организма, об истории, политическом строе различных государств, промышленности, науке, искусстве, литературе.
Не было только координат Земли. Командир отказался дать их до ознакомления с планетой. Слишком жесткими и подозрительными были условия, продиктованные Комитетом встречи.
Даже подход космолета к планете больше напоминал принудительную посадку, чем гостеприимную встречу. Еще далеко от планеты два космоплана пристроились вплотную к корпусу корабля и повели его к месту посадки на высоком горном плато.
Корабль навис над круглой плитой, похожей на бетонную площадку, и начал плавно опускаться на нее под конвоем космопланов.
Как только высота упала до семи тысяч метров, на пульте управления щелкнуло реле разрядника и взвыли сирены автоматов защиты.
— Садиться будет мягко, — сообщил Дэвис, — под этой бетонной площадкой два атомных заряда.
— Будем рассматривать это как меру предосторожности, — спокойно сказал командир. — Уничтожить нас они могли бы и раньше. Времени у них было достаточно.
Весь месяц, пока корабль двигался к цели, хозяева планеты изучали язык, символы, понятия, которыми, пользовались земляне.
Все попытки получить аналогичную информацию о планете кончались неудачей. Мало того, за несколько дней до конца полета последовала просьба специально созданного Комитета встречи подготовить все сведения о планете Земля и ее обитателях и передать их немедленно после посадки.
Когда прозрачный пластиковый контейнер опустился на площадку, первый планетянин подошел к нему и начал внимательно изучать его устройство и содержимое.
Переводчик остался возле командира и Дэвиса. Некоторое время он молча смотрел на них, потом неожиданно заговорил.
— Вы не волнуйтесь, — очень тихо сказал он. — Все будет хорошо. Такая встреча — дань осторожности.
Командир и Дэвис не шевельнулись.
— Мы ничего не боимся. Ведь мы не несем никакой опасности.
— Я в этом убежден, — сказал переводчик, — но не все разделяют эту мою убежденность, Некоторые в своих подозрениях зашли очень далеко…
— Знаем, — перебил его Дэвис. — Но почему вы нам сообщаете об этом?
— Я был против некоторых мер предосторожности.
— Как же вы оказались здесь? — спросил командир. — Ведь могли вместо вас пригласить другого.
— Нет, не могли. Я один сумел так быстро освоить вашу речь…
Первый планетянин окончил осмотр контейнера и подошел к переводчику. Последовало короткое объяснение. Наконец переводчик обернулся к командиру.
— Нам придется изучить большой материал. Поэтому понадобится некоторый срок. Мы считаем, что это можно сделать…
Переводчик ненадолго замолчал, закрыл глаза и стал беззвучно шевелить губами, видимо переводя намеченный срок на земное время. Потом он посмотрел на командира и Дэвиса и закончил: — …примерно за два года.
— Может быть, вы хотите сказать — за два месяца? — спросил командир.
— Два месяца — это шестьдесят дней? — уточнил переводчик и, получив утвердительный ответ, сказал: — Нет, зачем такая торопливость? Именно за два года.
Командир и Дэвис некоторое время не могли ничего сказать.
Потом Дэвис выпалил:
— Да вы что! Два года торчать на вашей планете и ждать, пока вы соизволите прокрутить кассеты и прочитать книжки?
— Ничего не понимаю. Два года — это же ничтожно малый срок для такой работы.
— Если вы намерены задержать нас на планете на длительное время, — резко сказал командир, — это вызовет осложнения. Мы не позволим держать нас в плену.
— Ничего не могу понять! — Переводчик с удивлением глядел на командира. — Почему длительное время? Всего два года! Каких-нибудь два года!
И вдруг переводчик замолчал.
В глазах его мелькнуло что-то похожее на любопытство. Он подошел к командиру и тихо спросил:
— Сколько же лет живет человек, если два года для вас много? Какой срок жизни отпущен вам природой?
— В среднем, — ответил командир хмуро, — человек живет восемьдесят лет.
Переводчик отшатнулся, пораженный. Потом он схватил за руку первого планетянина, оттащил его в сторону и принялся с жаром что-то объяснять. По тому, как планетянин взмахнул руками, стало ясно, что новость потрясла и его. Когда они вернулись, командиру и Дэвису показалось, что на них смотрят с состраданием, как на обреченных, доживающих последние часы.
— Мы постараемся изучить все материалы за десять-пятнадцать дней, — сказал переводчик. — Конечно, два года — это для вас очень большая часть жизни. Очень большая!
— Сколько же живут обитатели вашей планеты? — спросил командир.
— В среднем?
— Да, в среднем.
— Две тысячи лет, — ответил переводчик медленно, как будто ему трудно было признаться в этом людям с Земли.
— Вот так прямо и сообщил, — продолжал свой рассказ Барк, — две тысячи лет, говорит. В среднем. Ты, конечно, думаешь, что мы, как услышали такое, сразу от удивления попадали. Какое там! Тогда нам было начхать, сколько лет они живут на этой планете. Хоть пять тысяч! Мы все прислушивались и соображали, что они с нами делать собираются. Обойдется все по-мирному или нет.
Барк замолчал, покосился на бутылку, протянул было к ней руку, но почему-то раздумал.
— Так что поначалу мы не сообразили, куда прилетели и как все это обернется. Да и на слова этого типа про две тысячи лет не обратили особого внимания. А когда начали идти дни, сперва кто-то раз это число назвал, потом два, а потом уже и счет потеряли. Как начинается какой-нибудь разговор, сначала все идет нормально, а смотришь, опять на две тысячи лет сворачивает. Сперва, значит, говорили: вот бы, дескать, космонавтам — для дальних рейсов восемьдесят лет вроде маловато. Две тысячи как будто получше. А Остин про жену свою заговорил, а она лет на двадцать моложе его. Опять, значит, получается, что, живи он дольше, мог бы жену хоть на пятьсот лет моложе взять. Еще про вашего ученого говорили, который всю жизнь потратил на расчет нашего полета.
А Дэвис и заявил: «Подумаешь, тоже жизнь, каких-нибудь восемьдесят лет». Дальше — больше.
И, знаешь, обидно как-то становилось. Ведь получается, что нам, людям, в общем-то не повезло, а им вот подфартило. Это всегда так. К одним счастье само приходит. А к другим не идет.
Барк повернулся к стойке и долго смотрел в глубину зала, в полутьму.
— Вот возьми Катрин, — продолжал Барк. — Что она сделала для того, чтобы быть красивой? Ничего. Природа подарила — и все… А этот ее плюгавый… Он чем виноват, что таким уродился? Обошла его судьба, обидела. И так везде. Одним задарма, а другим — хоть разорвись, не получишь. Ты, конечно, скажешь: человек себе хозяин и своей судьбе тоже. Оно верно, да не везде. Ты хоть зубами грызи землю, а с мордой будешь ходить, которую тебе природа дала. Вот и срок жизни тоже. Меньше хочешь сделать — это можно. Кури, пей, гуляй — это ты сам хозяин. А вот две тысячи лет — тут, брат, ничего не поделаешь.
Барк развел руками и зло усмехнулся.
— Тут, на Земле, мы говорим: этот счастливый, а этот нет. Умеем сравнивать. Ну, а если спросить, какие мы, человеки, если нас сравнить с теми или еще с кем на других планетах? Счастливые или нет? Достались нам задарма подарочки или обделенные мы? А? Этим вот задарма досталось. Живут тысячи лет. А мы что? Войны вон сколько нет, за большой монетой только такие дураки, как я, бегают. Везде кричат: равенство, свобода того, свобода другого! А толку-то? Человек, он как жил мало, так мало и живет.
— Ну, и что же было дальше? — не выдержал я.
— А ничего дальше. Ни черта они за десять дней не сделали. Больше месяца нас морили. Видать, не привыкли к большой скорости. Но этот переводчик, Хет его звали, повадился к нам ходить. Почти что жил на корабле. Они его нарочно вместо шпика приставили. Но парень он был терпимый. Только говорил, как на уроке. Как будто старался получше слова произнести. Он все больше заставлял о Земле рассказывать. Приборы смотрел и щупал. Удивлялся. Получалось, что у нас техника, может, ненамного, но получше. Кое-чего он вообще не понимал.
— А может быть, он не был специалистом в технике? — спросил я.
— Какой черт! — обозлился вдруг Барк. — С такой-то жизнью! Да они там лет тридцать, а то и сорок учатся в разных школах и институтах. Чего им спешить. По-нашему если, так их человек в сопляках ходит, пока не изучит математику, физику, медицину, биологию и еще прихватывает всякие стишки, романчики и должен знать историю. И только тогда ои себе начинает профессию выбирать по душе. Потом поработает лет сто-сто пятьдесят, надоест, он за другую работу принимается.
— Значит, Хет рассказывал и о своей планете?
— Сперва дней десять ничего не говорил. Только про самую планету, Стинбу по-ихнему. Ну, о размере, о горах, океанах. Почти все как у нас. А дней через десять вдруг заговорил о другом. Они, видать, поняли, что мы ничего им плохого не желаем. Так вот, дней через десять развалился Хет в кают-компании. В кресле любил сидеть — страсть. Часами мог лупить глаза на нас и на разные вещички. Никто и не думал его трогать или чего просить. Решили, раз уселся, значит, можно на него и внимания не обращать.
Каждый своим делом занимался.
И вдруг Хет говорит: «Хотите, я расскажу об истории нашей планеты?» Ну, мы, конечно, в один голос — давай, дескать, а то, пока про нас вспомнят, от скуки помрешь. А Хет уставился на нас и молчал добрых пять минут. Потом полез за пазуху и достал какую-то кругляшку, вроде тарелки.
А на ней три физиономии, три стина — так они называли жителей своей планеты. «Вот, — говорит, — про эту тарелку я вам и расскажу».
Хет обвел взглядом собравшихся и некоторое время молчал, держа над головой небольшой круглый медальон с цветным изображением троих стинов. Они шли друг за другом, и каждый передавал переднему что-то напоминающее эстафетную палочку.
— Историю планеты, — начал Хет, — можно поведать, рассказывая о событиях. Но можно говорить и о великих стинах, или великих людях, как вы их называете у себя на Земле, хотя не только великие пишут страницы истории.
Эти трое никогда не видели друг друга, никогда не шли рядом, не сказали друг другу ни слова. Но они передали друг другу Мысль. И каждый воспользовался ею по-своему. Поэтому на Стинбе чтят этих троих, хотя и они, великие, ошибались.
Когда-то, очень давно, стины не знали, что природа дала им громадный срок жизни.
В ваших глазах я вижу удивление и недоверие. «Может ли разумное существо не знать срока своей жизни?» — думаете вы.
И ошибаетесь. Долгоживущий, если он долго не стареет, может этого не знать.
Срок жизни определен не только строением ткани, но и устройством жизни.
В те далекие времена вся Стинба была похожа на поле брани.
Одни государства исчезали. Другие вырастали до гигантских размеров, чтобы разлететься на части. Да и внутри каждой страны не утихали битвы за власть, за еду, за дом, за пашню, за женщин. Культ смерти царил повсюду. Умереть за короля, за даму сердца, ради глупого спора на дуэли или турнире было высшей честью. Героем считался лишьлишь тот, кто погиб или рисковал жизнью. Жизнь была так коротка, и стины торопились урвать свой кусок.
— Но были же, наверно, и сильные стины, — перебил рассказчика Фаулер, -
сильные физически. Почему они не выживали?
Хет молчал несколько минут. Как и все стины, он никогда не торопился с ответом даже на самый простой вопрос. Потом Хет посмотрел на Фаулера и закивал головой.
— Да, их было очень много, сильных стинов. Они редко гибли в сражениях и на турнирах. Но они, как и слабые, были беззащитны от ударов в спину. А предательские удары в спину — такой хороший способ для тех, кто спешит. И им на Стинбе пользовались часто. Стины были жестоки. В сраженьях они должны были обязательно убить противника. Раненый стин быстро поправляется. Вы это называете высокой способностью к регенерации. Беспощадно расправлялись с пленными, даже с женщинами и детьми.
А сколько было жестоких обычаев и традиций, которые тоже вели к смерти! И многие из них были направлены против женщин. Мужчины гибли в бою с противником, а женщин убивали близкие из-за ревности. За непослушание. Очень часто убивали вдов, чтобы они не порочили доброе имя погибшего воина.
Стина на каждом шагу поджидала смерть. Средний возраст был тридцать-сорок лет. Некоторые доживали до семидесяти. Их презирали, считая трусами. Храбрый и преданный не живет долго! И гибли до отпущенного срока, так как не старели и продолжали оставаться воинами.
Первого, изображенного на этой медали, звали Церн. За те немногие годы, что ему удалось прожить, он стал крупным ученым. Изучал болезни животных и находил способы лечения.
Однажды Церна заинтересовала таинственная болезнь редкого на Стинбе животного. Это были звереныши, тем-то напоминающие стинов. Жили они в глубоких пещефах и только ночью выходили на поверхность полакомиться фруктами и поохотиться. Они были проворны и хитры. Быстро бегали и еще лучше лазали по деревьям. Поэтому изловить их было очень трудно, и каждый, кому это удавалось, гордился своим пленником и берег его. Но звереныши плохо переносили неволю и погибали от странной болезни. Она приходила через десять-двенадцать лет. Животное становилось вялым, теряло аппетит. Тускнели глаза, начинали выцветать волосы — иногда они выпадали клочьями. Кожа как будто растягивалась, и появлялись морщины. А потом наступала смерть. Никто не знал ни одного случая выздоровления от этой болезни. И Церн решил победить ее.
Он скупал больных животных. Долго и упорно шел от одной неудачи к другой и через много лет неожиданно для себя пришел к выводу, в который сперва даже не поверил. Церн не нашел возбудителя болезни, он открыл старость.
Может быть, вы никогда не поймете значения этого открытия, ведь вы у себя аа Земле встречаете старость на каждом шагу. Но в течение тысячелетий уклад нашей жизни не давал и не мог дать нам ни одного примера старости животного. А эти звереныши, которыми заинтересовался Церн, были слишком редки. На Земле вы привыкли к кратколетию. Весь уклад вашей жизни, вся философия, обычаи — все подогнано под привычный срок жизни.
То же было и на Стинбе. Только у нас все приспособилось к недолгой жизни, но без старости.
Поэтому понять, что старость настигает не только вещи, но и живое, было невозможно. Церн это понял первым на Стинбе. Но, разобравшись в причине гибели зверенышей, он не мог не задуматься о сроке жизни стинов.
Снова начались исследования.
В напряженной работе летели последние годы. Церна уже поджидала гибель во время извержения вулкана, у подножья которого раскинулся его родной город. Но он успел рассчитать, что стины должны жить две тысячи лет. Это скорее была гениальная догадка.
Многие выводы, как выяснилось потом, были недостоверными.
Церн исследовал клетки, а ответ лежал глубже. На молекулярном уровне. Но срок жизни стинов Церн рассчитал правильно.
Открытие Церна стало известно ученым, а потом и всем на планете. Но ничего не изменилось.
Для того чтобы понять великое, нужны многие годы.
А потом на планете появился Изор. Вот он на медальоне, идет за Церном. О нем очень мало известно. Ведь он был простым стином и много лет ничем не отличался от других. Но один поступок привел его на казнь и вместе с тем сделал его великим. Он был первым, кто бросил меч и отказался воевать. Нет, такие случаи бывали и раньше. Одни бросали оружие из трусости, другие — чтобы сбежать к любимой, третьи покидали поле боя, чтобы уйти домой. Изор это сделал по другой причине, и его слова были услышаны на Стинбе. Даже перед казнью он не отказался от своих слов, потому что был храбр и не боялся смерти. О нем сложено много легенд. Возможно, и слова эти рождены легендой, но рассказывают, что, когда Изор стоял перед судьями, он произнес: «Бог дал мне тысячелетнюю жизнь. Почему же я должен погибнуть за короля, которого убьют через несколько лет приближенные?» И тогда пришел третий — Анвит. У вас он назывался бы философом и политиком. Он по-новому прочел легенду об Изоре и сказал, что Изор был прав, бросив меч.
Да, люди должны бороться, говорил Анвит, но только за те идеи, срок жизни которых больше срока жизни борца. Когда мы жили тридцать-сорок лет, можно было сложить голову за чужую землю, за чужое счастье. Но живущие тысячи лет рано или поздно поймут, что умирать надо только за то, что живет вечно.
Он был казнен, как и Изор.
Казнен за слова, которые говорил во весь голос. И многие из тех, кто шел за ним, не прожили даже тридцати лет. Долго еще лилась кровь на Стинбе, но предсказанное Анвитом сбылось даже раньше, чем он думал. Может быть, произошло это потому, что нам было легче, чем вам на Земле. Стины боролись за те же идеи, что и люди. Нам помогало то, что очень сильным оказалось желание прожить полностью срок своей жизни.
Барк пододвинул стул ближе ко мне, рукой отвел бутылку в сторону и только собрался продолжить свой рассказ, как лицо его побледнело и глаза тревожно уставились поверх моей головы.
Я невольно обернулся и увидел за своей спиной молодого человека в спортивном костюме. Он смотрел на Барка, сжав челюсти, так что на скулах выпирали желваки.
— Разболтался, — сказал он зло, Трудно было понять, констатирует он факт или задает Барку вопрос. — А следовало бы помолчать.
— Намолчался, — Барк начал приходить в себя. — Уж и поговорить нельзя. Ну, поболтал. А что ты мне сделаешь?
— Моя б воля… — начал было молодой человек и шагнул к Барку, сжав кулаки. Но тут же остановился, повернулся ко мне и проговорил таким же злым голосом, как будто продолжал говорить с Барком: — Придется прервать интересную беседу — меня прислали за вами. — Он слегка поклонился и назвал себя: — Пит Тэтчер, информатор фирмы «Джеральди».
Я неохотно поднялся, попрощался с Барком, и мы вышли из кафе.
Утро было превосходное. Мы шли по дорожке, которая вилась рядом с широким шоссе.
— Тут минут пятнадцать, не больше, — сказал Пит, — может быть, пешком?
Я молча зашагал вперед. Пит искоса поглядывал на меня, потом неожиданно улыбнулся и тронул меня за рукав.
— Вы уж извините. Терпеть не могу этого Барка.
— За что же вы его так?
— За что? — Пит снова помрачнел. — Как вспомню, какие ребята погибли из-за этого типа, руки чешутся.
— Почему из-за него? — удивился я.
— Вообще, это только предположение. Но я убежден, что эта скотина виновата в гибели «Эллипса».
— Трудно в это поверить, — сказал я. — Впрочем, имеет ли смысл затрагивать тему, о которой фирма «Джеральди» не желала говорить столько лет?
Пит усмехнулся и похлопал меня по плечу.
— Бросьте осторожничать. Сегодня все это уже не тайна. Ведь «Саранда»- корабль Международной космической ассоциации. Слишком важным стал полет для человечества, чтоб его позволили осуществить частной компании. Фирма только выторговала условие, что полет начнется с нашего космодрома и что до этого момента не будут публиковаться материалы расследования причины взрыва «Эллипса». Официальные документы Международной комиссии вы получите через час. Там есть все, что рассказывал вам Барк, и даже больше. Есть подробный анализ двух версий.
— Значит, причины гибели так и не удалось установить?
— К сожалению, пока нет. Этому типу повезло. Он уверяет, что Хет, переводчик со Стинбы, перед взлетом предупреждал экипаж, что «Эллипс» взорвется при посадке.
— Кому это понадобилось?
— По рассказу Хета, на Стинбе разгорелся спор из-за «Эллипса». Большинство стояло за связь с Землей. Но некоторые считали, что возвращение космолета сопряжено с опасностью для стинов. На беду, в числе этих немногих оказался какой-то ученый-конструктор космопланов. На корабле этот ученый побывал незадолго до взлета «Эллипса» с планеты. Во время особенно бурных дебатов Хет слышал, как он сказал, что вся эта возня бесполезна, так как корабль уже обречен. Он свой долг якобы выполнил.
— Разве у этого ученого были какие-нибудь основания для опасений?
— Нет, — ответил Пит, — он это мог сделать просто из осторожности. Представляете, на планету прилетает чужой космолет с существами из другого мира. Пожалуй, можно и струсить. Когда мы разбирали встречу «Эллипса» на Стинбе, возникло предположение, что стины чрезмерно осторожны и всеми силами цепляются за жизнь. Шутка ли умереть, например, в пятьдесят-шестьдесят лет, когда впереди остаются тысячи! Кстати, по логике вещей Барк должен был ухватиться за эту мысль и утверждать, что все без исключения стины трусливы. Но он выбрал другой путь. Оказывается, был разговор с Хетом и на эту тему. Да, они очень осторожны, когда дело касается, скажем, транспорта или техники безопасности на производстве. Ведь выжить две тысячи лет тоже надо уметь. Но в остальном большинство стинов мало чем отличаются от людей. Так же ползают по горам, спасают тонущих и переплывают океаны на утлых суденышках и даже плотах. Но, к сожалению, не все одинаковы. Есть и такие, которые живут осторожно. «Жизнь так длинна, — говорят они, — стоит ли рисковать ею». Но ведь и на Земле мы часто слышим, что мы живем только раз и жизнь так коротка, что незачем лезть на рожон. Оказывается, оправданием трусости может быть любой срок жизни. Так вот этот ученый-конструктор космопланов и мог быть одним из таких осторожных стинов. Не исключено, что во время осмотра «Эллипса» он незаметно повредил аппаратуру, регулирующую посадку.
— Но как он мог это сделать? Ведь наверняка экскурсантов не выпускали из поля зрения.
— Да, так было всегда во время экскурсий. К тому же стинам не показывали некоторых уязвимых отсеков космолета. Но в тот день капитан был на планете, и экскурсантов провели по всему кораблю.
— Кто же допустил такую оплошность? — спросил я.
— Космолетчик Родерик Дэвис!
Они стояли возле люка в узком соединительном коридоре, и Дэвис зло смотрел на Барка. Он не любил, когда ему перечили.
— Не делай глупости, Барк, — спокойно сказал Дэвис, хотя ему хотелось повысить голос. — Ты ведь понимаешь, как важно сейчас показать, что мы им доверяем.
— А ты должен знать, что к этой части корабля не подключена автоматика защиты и теленаблюдатели стоят только в двух точках.
— Корабль не так просто вывести из строя, даже если найдется на Стинбе ненормальный, который захочет это сделать.
— Не просто, говоришь? — Барк покачал головой. — Когда-нибудь я тебе растолкую, как легко это делается и как трудно обнаружить повреждение. А сейчас сведи-ка ты лучше эту ораву в кают-компанию, покажи им рубку, кубрики…
— Не болтай. Барк. Сегодня пришли ученые и хотят осмотреть весь корабль. — Дэвис начал выходить из себя. — Ну, тебе говорят?
Барк спокойно посмотрел на Дэвиса и отошел от люка.
— Что ж, веди, если тебе так хочется. Ты сегодня за главного. Мое дело подчиниться.
— Я уже обещал им, понимаешь? — В голосе Дэвиса слышалнсь просительные нотки. — Отказаться теперь — значит вызвать подозрение. Сейчас Хет приведет их сюда. А потом, чего ты боишься? Ведь это разумные существа.
— А толку-то! Разумные, да не люди. Мы тоже для них разумные, да не стины.
Дэвис, который уже собирался пойти навстречу экскурсантам, вернулся и с усмешкой поглядел на Барка.
— Не уловил смысла. Ты хоть сам понимаешь, что говоришь? — улыбаясь, спросил Дэвис.
— Могу объяснить, — Барк приблизился к нему. — Вот возьму я, перебью десяток стинов и уведу корабль в космос. Вернемся мы на Землю, я там и скажу: дескать, показалось мне, что стины корабль решили взорвать. Понимаешь, показалось. Ну, и что мне будет на Земле? Как ты думаешь?
— Сам знаешь. — Дэвис перестал улыбаться. — Скажут, что дурак, и запретят участвовать в полетах.
— Вот видишь как. Скажут, дурак, и запретят! — Барк усмехнулся. — А судить-то не будут. Не за что судить. Законы наши земные людей запрещают убивать. А если ты хочешь прикончить разумное существо — пожалуйста. Это не запрещается. Потому что человек — это человек. А разумное существо — другое. А человеку вовсе и не обязательно быть разумным.
— Ну и что из этого следует?
— А то, что мы для них тоже разумные существа, а не стины. И если у них хоть один такой дурак найдется, который захочет с нами расправиться, он своего может добиться. По их законам его тоже судить не будут. Скажут, ошибся, перестарался. А я из-за этой ошибки шкуры должен лишиться.
Барк пошел по коридору и только возле двери обернулся.
— Если бы за капитана кто другой остался, не пустил бы. А с тобой связываться неохота. Не могу.
— Подожди, Барк, — Дэвис шагнул к двери. — Конечно, нужно время, чтобы все вошло в колею и отношения наладились. Другая цивилизация. Нет общего языка, и многое неясно. Но ты понимаешь, как они нам нужны. Почему они похожи на нас, а живут так долго? Надо это разгадать, изучить. С ними нужно обязательно договориться.
— Может, ты и прав, — Барк прислушался, и в глазах его загорелись тревожные огоньки. — Вон топают твои. На душе что-то неспокойно. Не уследишь ты за всеми в этом отсеке. Ну, да ладно, тебе видней.
— Как видите, — сказал Пит, — первая версия заключается в том, что «Эллипс» побывал на Стинбе и его взорвали тамошние жители. Попробуй проверить эту версию, когда от корабля осталась только индивидуальная посадочная капсула и, конечно, такая ценность, как Барк Томсон.
— Но ведь специалисты могут проанализировать подробно его рассказ и выявить в нем противоречия, если они есть.
— Барк не так глуп. Это хитрая бестия и космос знает отлично, не говоря уже о кораблях. Наверное, у вас из него сделали бы хорошего пилота. Но беда заключается в том, что у этого человека минимальная общая культура. Когда-то это помешало ему стать космонавтом, а сейчас, возможно, он этим ловко пользуется.
Барк утверждает, что в экспедицию в глубь планеты его не брали. Он только слышал рассказы о ней. Все, что он наплел; анализировали десятки специалистов и даже использовали логические машины. Но точные выводы сделать трудно. В его рассказе множество нелепостей, но ложь это или заблуждение невежды — трудно сказать. А иногда появляются такие детали, которых сам он придумать не мог.
— Ну вот, например, — продолжал Пит, — мы спросили Барка, каким образом на Стинбе нет перенаселения, если живут там по две тысячи лет и, судя по рассказам, вечно остаются молодыми душой и телом. Если бы Барк хитрил, он, наверное, сказал бы что-нибудь вроде: «А пес его знает» — или ляпнул бы какую-нибудь пошлость. Так нет. И на это у него нашлось объяснение. Оказывается, пара стинов может иметь не больше четверых-пятерых детей за все две тысячи лет. У них сложная физиологическая организация полов. Женщина может стать матерью только один раз примерно в четыреста — четыреста пятьдесят дней. Те же сроки действуют и у мужчин, Причем эти сроки распределены случайно и угадать их невозможно. Простенький расчет показывает, что в среднем совпадение сроков у мужчин и женщин может быть не больше четырех-пяти раз в две тысячи лет.
— Слушайте, Пит, — сказал я, — ведь здесь Барк и попался. Если бы размножение шло у них по такому сложному принципу и дети рождались редко, стины вымерли бы в периоды, когда они жили по тридцать-сорок лет.
— Да, мы тоже обрадовались, — огорченно продолжал Пит, — и поставили Барку ловушку, задав ему именно этот самый вопрос.
— И что же?
— Он даже бровью не повел и объяснил все, не задумавшись ни на секунду. Оказывается, природа все предусмотрела. Прежде всего в возрасте до двадцати-тридцати лет вероятность рождения ребенка несколько выше. Но не это главное. Дело в том, что в периоды, когда стин испытывает длительные и сильные нервные потрясения, эта вероятность возрастает в тысячи раз — защитная реакция. И в годы бесконечных сражений, голода, лишений организм бросал все силы на то, чтобы выжил род. За тридцать-сорок лет стины успевали наплодить по пятеро-шестеро детей и благополучно дожили до того уровня цивилизации, когда нервное напряжение редко перерастает критическую черту.
Мы пересекли дорогу и пошли мимо редкого кустарника по узкой тропинке.
— Ну, а вторая версия, Пит? — спросил я, когда тропинка расширилась в мы пошли рядом.
— Вторая версия заключается в ток, что Барк завладел кораблем, расправился с командой и вернулся на Землю раньше срока.
— Версия плохо придумана, — усомнился я. — Каким образом один человек может справиться с целой командой, пусть даже небольшой?
— Этого я не берусь объяснить. Однако известно немало случаев, когда хитрый мужик оказывался сильнее целой кучи наивных умников. А потом, знаете, фирма перед этим полетом допустила одну важную тактическую ошибку. Обычно мы устанавливаем премию для каждого космонавта-испытателя. На этот раз премия была общей для всего экипажа. Решили, что так лучше, ведь полет был опасным. Премию должны были разделить между теми, кто вернется. А вернулся один Барк.
— Знаете, Пит, вы мне окончательно заморочили голову. Теперь я тоже ничего не могу понять. Ведь то, что рассказал Барк о Стинбе, похоже на правду, и вместе с тем сам он не мог этого придумать. Даже если его биологические россказни — бред, все равно этого он не мог сочинить самостоятельно.
— Верно. Но на «Эллипсе» было два биолога и врач.
— Сомнительно, чтобы они неожиданно начали разрабатывать воображаемую систему физиологического размножения для существ, живущих две тысячи лет. — Я рассмеялся. — Слишком много совпадений.
— К сожалению, это не так, — ответил Пит. — Вы не учитываете, что в команде «Эллипса» был Дэвис. А он мог в полете заинтересовать биологов проблемой долголетия и с их помощью развивать свои идеи.
— Какое отношение космолетчик Дэвис имеет к биологии?
— Дэвис был экстравагантным малым, хотя все его шуточки не выходили за рамки дозволенного. — Пит укоризненно покачал головой. — Вы, как журналист, должны помнить одну из таких выходок Дэвиса — его выступление на конгрессе геронтологов за месяц до отлета «Эллипса».
Я остановился как вкопанный.
А ведь действительно, как это я мог забыть о выступлении Дэвиса — ведь об этом в свое время немало писали.
В зале бушевали аплодисменты, а от трибуны к своему месту в президиуме, твердо ступая на тонких ногах и высоко подняв седую голову, шел Назим Азнаров ста восьмидесяти четырех лет — самый старый человек на Земле. За ним, слегка прихрамывая, двигался Сартов. Он принял эстафету от своего отца, тоже врача, и последние сорок лет наблюдал за Азнаровым. Каждый год обобщение годовых данных, каждые десять лет — десятилетних. И вот сегодня он сообщил результаты за девяносто лет.
После Сартова выступал сам Азнаров. Конечно, пчеловод не собирался делать доклад. Несколько слов приветствия и благодарности, острая кавказская шутка, — это было все, что необходимо слушателям. Сартов хотел, чтобы члены конгресса убедились в ясности ума Азнарова. И вот они идут к столу президиума — самый старый человек и просто старый. Председательствующий поднялся, заглянул в список и уже собрался было назвать фамилию очередного оратора, как услышал непонятный шум и хлопки в зале. Он поднял глаза и увидел, как на сцену по лесенке легко взбежал коренастый мужчина и спокойно направился к трибуне.
Когда нарушитель порядка взошел на трибуну и лицо его осветил мягкий свет прожектора, председательствующий узнал его. Это был космолетчик Родерик Дэвис.
В зале затихли. Дэвиса хорошо знали по двум испытательным полетам, нашумевшим на весь мир.
Знали и о предстоящем полете «Эллипса».
— Обычно космолетчики-испытатели, — начал Дэвис, — используются на различных конгрессах для приветственных слов. Никто не знает, зачем это нужно, но такова традиция. Я позволяю себе нарушить ее и, злоупотребляя уважением, которым окружены люди моей профессии, предложить вам выслушать речь о геронтологии. Для начала заверяю, что меня привело сюда не уважение к этой науке, а скорее скептицизм. Вы решаете необыкновенно важную для человечества задачу, но, по-моему, делаете это плохо. Прежде всего вы мелочны. Посмотрите, чем вы хвалитесь и что выдаете за крупные научные достижения. За последние десятилетия удалось поднять среднюю продолжительность жизни на семь лет. Трудно сказать, ваша ли это заслуга, но даже если это так, не слишком ли ничтожен успех?
Человек создал вокруг себя мир сверхнадежных вещей. Вы когда-нибудь спрашивали себя, сколько лет может служить холодильник, который вы отправляете на свалку из-за того, что он вышел из моды? Знаете ли вы, что наушники, которые я вижу в ваших ушах, могут безотказно работать шестьсот-семьсот лет? Пластиковые кресла, машины, бритвы, которыми вы пользуетесь, дороги, по которым ездите, — все это остается работоспособным многие столетия.
Таким образом, мы живем в сверхнадежном и сверхстабильном мире. Но в этом мире есть совершенно ненадежный и совершенно нестабильный элемент — это сам человек, создатель этого мира. И разве его надежность существенно увеличилась оттого, что человек рядом с вечными вещами стал жить всего на семь лет дольше?
Человек должен стать надежным элементом в надежном мире.
А для этого он должен жить не восемьдесят, не сто восемьдесят, а тысячи лет. Ну, на худой конец — две тысячи лет. Живет же кит несколько сот, а секвойя — три-пять тысяч лет! Это же земные существа! Значит, природа умеет из земного материала создавать долгожителей.
И еще одно обвинение в адрес геронтологов. Здесь говорили о продлении жизни. А о каком продлении вы ведете речь? Ведь, если называть вещи своими именами, получится, что вы стараетесь продлить старость.
Здесь о старости говорилось много теплых слов. Указывали даже на особое наслаждение, которое приносит старикам мудрость.
Дескать, мудрость — родная сестра старости. А где доказательство, что это соответствует действительности? Утверждаю, что мудрость связана не со старостью, а с количеством прожитых лет.
Остановите физиологическое развитие двадцатилетнего юноши, и через сто лет он будет мудр, как Соломон. Он будет мудрее любого старика, так как мы увидим в нем необыкновенное сочетание — мудрость разума и мудрость необузданных юношеских чувств.
Человек — нестабильное устройство. От рождения до старости он меняется быстро и непрерывно. Ребенок растет на глазах.
А взрослые? Каждые десять лет приносят резкие и необратимые изменения. Десятилетний мальчик, двадцатилетний юноша, тридцатилетний молодой мужчина, сорокалетний зрелый мужчина, пятидесятилетний пожилой мужчина и шестидесятилетний старик! Каждый проживший на этой грешной земле достаточно долго на своей шкуре испытал, сколько неудобств и горя несет такая быстрая смена состояний. Человек не успевает привыкнуть к одному состоянию, освоиться с ним, как переходит в другое, хотя психологически он к нему не подготовлен.
Вчера еще тебя не пускали на фильмы для взрослых и ругали за позднее возвращение домой или крошки табака в кармане — а сегодня уже не берут в школу космонавтов или в аспирантуру, не рекомендуют злоупотреблять спортом, не советуют есть жирной пищи. Если посчитать, сколько лет живет человек в состоянии, когда ему все можно, потому что он уже не ребенок и еще не начал стареть, получится смехотворно мало. Каких-нибудь двадцать лет, не больше.
Но наконец человеку стукнуло шестьдесят. Тут и наступает та самая стабильность, которой ему не хватало в молодости. Мы видели врача Сартова и пчеловода Азнарова. Шестьдесят пять лет и сто восемьдесят четыре года! А большая ли между ними разница? Да никакой! Два одинаково симпатичных старика.
Старики бывают разные: бодрые и хилые, веселые и флегматичные, умные и разбитные, здоровые и хитрые. Есть даже такие, которые благополучно женятся на молоденьких. Но это все равно старики. И любой человек, как бы долго он ни жил, стариком становится в шестьдесят — шестьдесят пять лет. Смерть не всегда приходит вовремя, она часто запаздывает. Но старость никогда не задерживается, она пунктуальна и работает по точному графику.
Сегодня мы видели многих, которые, как изволили здесь выразиться, «обманули смерть». А можете вы показать мне человека, который смог бы обмануть старость? Хоть одного, к которому старость пришла всего на двадцать-тридцать лет позже? Ну, скажем, шестидесятилетнего старика, который выглядел бы тридцатилетним. Или сорокалетнего мужчину, похожего на двадцатилетнего юношу.
Создается впечатление, что все возрастные изменения, включая и старость, жестоко запрограммированы природой. Как будто в человеке идут неумолимые биологические часы с заводом на шестьдесят лет. Они строго отмеряют время от детства до старости, и ничто не может их остановить.
А потом, в шестьдесят лет, они выходят из строя, и дальше все зависит от организма человека.
Протянет пяток лет — хорошо, пятьдесят — еде лучше, а можно еще сто, пока наконец не износится. Природу будто и не интересует постаревший человек.
Он был нужен для продления рода, свое дело сделал и может жить или умереть.
Так вот, надо найти эти проклятые часы и научиться останавливать их на том времени, когда человек может все. Наверное, где-нибудь на двадцати пяти-тридцати годах. И такой человек, именно такой, должен жить тысячелетия полнокровной жизнью! В наше время это стало производственной необходимостью. Слишком усложнилась жизнь, углубились знания, увеличился объем информации. За свою недолгую жизнь человек многого не успевает сделать.
Есть и еще одна причина, заставляющая бороться за настоящее долголетие. Может быть, она, эта причина, не столь важна с точки зрения эволюции рода человеческого или с точки зрения развития общества в целом. Но она все же важна сама по себе.
Дэвис замолк, некоторое время задумчиво смотрел в зал и, уже сходя с массивной трибуны, тихо сказал:
— Просто хочется жить подольше.
Мы поднялись на холм и увидели «Саранду». Она стояла в широкой долине, расчерченной цветными плитами. Острая, как игла, со странными наростами на боках, покрытых блестевшими на солнце обтекателями.
— Только «Саранда» может принести ответ. Она должна повторить полет «Эллипса», — сказал Пит Тэтчер. — Сейчас на нее вся надежда. Нам известны режим и расчетная трасса прежнего полета. Но нужно еще чертовское везение, чтобы все совпало. Малейшее отклонение в курсе или скорости уведет «Саранду» далеко от Стинбы.
— Слушайте, Пит, а если Барк говорит правду? Трудно поверить, что в наше время из-за денег можно совершить такое. Вдруг планета действительно существует?
— Да, меня и самого порой берет сомнение, — ответил Пи. — Уж очень хочется, чтобы стины были реальностью. Да, так хочется, что иногда тоска берет.
К «Саранде» по ровному, как стол, полю с двух сторон медленно подплывали буксирные ракеты.
Они должны были на малой скорости вывести ее из плотных слоев атмосферы. А дальше лежали космические просторы. Беспредельные просторы. И в этой бесконечности только одна ниточка вела к Стинбе. Достаточно немного отойти в сторону — и нить оборвется. Очень нужная человечеству нить.
Когда мы думаем о контакте с другими мирами, в голову почему-то всегда приходят мысли об обмене техническими достижениями. Если уровень техники на обнаруженной планете низок, мы окажем помощь братьям по разуму. Если выше — мы сами станем учениками. Оказывается, все это не так важно. Стинба могла дать землянам гораздо более ценное — возможность жить тысячелетия.
Забыть, как в жару пахнет от сосен смолой, хвоей, чтобы и не вспомнить никогда. Нельзя помнить. Не помнить лучше. Жара. Сосны. Сладость? Сладость? Сладость?.. Постой!..
И он приходит в себя. Очнулся после контузии. Он лежит на хвое под соснами. Пахнет смолой и хвоей. Сладость. И сам себя просит, баюкает, улещает: не помни!
Забыл и потерял сознание.
Через десять лет как-то на даче в Бузланове, когда сидел на хвое под соснами, снова… И не так уж жарко, ветерок над прудом. Прошумели сосны, пахнуло смолой.
Зачем забывать? Что?
Не госпиталь, не взрывы в лесу, да и не сама война. Сосны. И вот это сознание, что нельзя вспоминать. Но теперь он вспомнит, он знал, что вспомнит, почему был запрет и что запрещено.
Сладкий запах смолы, а на языке — тоже сладость, ощущение сладости, от которой стиралось, исчезало из памяти… что исчезало?
Он вспомнит, не выходя из полудремы, уравновешенности, вот здесь, на берегу пруда под соснами, в Бузланове. Вспомнит о тех, других, соснах, которые начинались за буграми кирпичного завода. Когда-то завод обжигал кирпич, потом печи закопали — получились бугры наполовину из глины, наполовину из горелого битого кирпича, золы, шлака.
Хоть полдень, а они цветом краснеют на заходе в сумерках. За буграми сосны. Там солнце, тишина и таинственность.
Это еще можно вспоминать.
Каждый раз, когда они вдвоем с Горкой пробирались за бугры, останавливались, чтобы привыкнуть к ослеплению. Бугры, лес, они вдвоем с Горкой на опушке — всегда было в памяти и без труда возникало явственно, когда он только хотел, думая о детстве, о деревне, лесах, которые тянулись, как говорили, без конца.
Но сейчас он чувствовал, что вспомнит другое, то, что затемнено в памяти нарочно, может быть, насильно.
Он медлил, сравнивал с отаптыванием площадки в снегу, чтобы можно было вернуться, чтобы опереться, когда провалишься на нехоженом. Ведь очевидно же, они с Горкой охотнее сидели бы на речке в жару. А приходили к соснам будто не на своих ногах и не знали зачем. Шли не сговариваясь, брели, но остерегались, не увязался бы кто из сверстников. Если б увязался, значит, повернули бы, не пошли к соснам. Это он понял только теперь, остановив воспоминания, словно ленту фильма на одном кадре.
Может быть, еще пахло и можжевельником, даже наверняка, потому что аромат можжевельника куда слаще, чем аромат сосновой смолы. Ну да, там было полно кустов можжевельника, осыпанных словно заиндевевшими ягодами. Его ветки охапками приносили в избы, где были покойники, и на поминках всегда пахло можжевельником и ладаном. От этого и в лесу тоже чудился ладан, и становилось жутко. Так просто испугаться гадюки, которую увидеть еще проще; принять сучок за гадюку и засверкать пятками к буграм, через бугры, и потом щупать друг у друга и сравнивать, у кого как колотится сердце и как гадюка свернулась клубком и помчалась вслед. Так просто!
Но они с Горкой уходят под сосны, глубже в лес.
Мох на кочках пересох, щекочет ступни, ломается. Потрескивая, отлупливаются чешуйки коры на соснах. Горка оглядывается, высматривает. Конечно, теперь понятно, это заданность, заданность поведения. Он сейчас вспомнит, вот-вот отдернется занавес.
Но занавес не открывается, а становится прозрачным. За ним просвечивает сруб. Сосны стоят колоннами, бревна сруба пересекают их поперек.
И все-таки он сорвался или, если придерживаться сравнения со снегом, провалился в неведение, как в сугроб.
Вот они подошли к срубу. Сруб погружен нижним венцом в мох.
Стоит не на бревнах-подставках по углам, как обычно, а просто на мху. Или уходит как колодец глубоко под землю? Сруб без единого проема во всех стенках — «Без окон, без дверей, полна горница людей»… Здесь и произошел срыв, провал. Кадры замелькали слишком быстро, беспорядочно, туманно.
…Они с Горкой внутри, и это не сруб, а комната, и не комната — аптека.
Вот они опять в лесу и, друг перед другом хвастая, сосут по конфете. Сладость. Предметы в той аптеке блестят вроде самовара или трубы до потолка шириной с бочку. Пузырь как из льда. Полки, дощечки с черточками, значками. И есть часы, хотя они не часы. Еще что-то, не понять. Он разговаривает, но не с Горкой. Старается отвечать. А Горка за стенкой из стекла крутит ручку вроде веялки. В тумане, в неопределенности. Было или не было?
Догадки навязывают памяти, чтобы привиделось, как догадывается. Но он вырывается, и ему удается остановить ленту, чтобы опять стоптаться.
Теперь он начинает с деревни.
Железная дорога далеко, там и район. Только там, в районе, больница и аптека, а не в деревне, не в лесу. Лес. Речка из леса да в лес. Под склоном. Никаких экспедиций, научных станций, лабораторий…
Ага, лабораторий! Немедленно подсказались всякие лаборатории: в санчасти, в поликлинике, заводские. Вместо неизвестно чего — стеллаж, вместо не то трубы, не то самовара — центрифуга. Пожалуйста! Просто! Разумно! Логично! Он зажмурился. Привычное раздирало, крошило, переиначивало, сбивало с дороги. И уже думалось, что тан и было. Но тревога предоткровения не оставляла его даже тогда, когда он проваливался. Кажется, она смыкалась тогда над ним и вокруг.
Почему-то в лесу, там, за буграми, всегда тишина. Ни кукушек, ни дятлов, ни хотя бы синиц.
Птицы-то им чем помешали? Им?
Кому им?!.
Ведь мог же вот так вспомниться сон? И лучше и проще, если сон. Или похоже, как во сне вспоминаешь другой сон. Конечно, они с Горкой сосали конфеты. Даже сейчас ощущается та сладость. Он проглатывает слюну. И чувство, что они освободились, отработали и теперь можно на реку. Но ведь они не говорили об этом никогда. Нет, не сон!
Начинать с деревни… Из деревни быстро пришел ответ.
«Нащет как вы интересуетесь сообщаю Егор Васильевич с фронта не вернулся и похоронной по ем не было. Ихний дом заколоченный с самого начала войны. Предположительно, Егор может окажется живет где ни есть по стране а рыба ловица, на кольцо и лещи и язи; когда заходит сазан. Или судак больше по перекатам только кирпичный завод обратно не работает».
Начинать с деревни. Но что даст поездка? Ну, уйду за бугры.
А как узнать, сон или не сон?
Было или не было?
Он поехал.
Горка залезал на стеллажи. Горка и в деревне везде лазал. Треснулся с верхней перекладины качелей на пасху. Никто не останавливал Горку, когда он лазил по стеллажам в аптеке в лаборатории. Горка и он. Кто же тогда давал им конфеты? Каждый раз, чтобы забывали обо всем. И сейчас, когда он воображал, что сосет конфету, воспоминания путались, теряли очертания, накладывались на другие, и его одолевала лень, пассивность, недовольство.
В поезде сквозь дремоту настойчиво представлялось, как на голове у Горки между раздутых волос стоит блестящий луч и, похоже, погружается Горке в череп или сам по себе делается короче. И пока добирался до деревни на попутных грузовиках, он все старался представить яснее, извлечь из тумана — и не мог. Только один раз увидел — и то скорее мелькнуло, что не луч, а стержень с проводами.
Как он и ожидал, Дерьяныч мельтешил и сводил все разговоры к рыбалке. И даже хуже, чем ожидал. Никак нельзя было вырваться от Дерьяныча и пойти в лес. И про Горку Дерьяныч не рассказывал, тоже вопреки ожиданиям.
— Егор те, кто его знаиит, — тянул Дерьяныч, отводя глаза.
Резиновые сапоги обладают свойством зачерпывать воду как раз, когда холодно. И уж потом солнце взойдет, а никак не отогреешься, бьет дождь… Он зачерпнул в сапог, садясь в лодку.
В тумане, в холоде, на рассвете.
Озлился и восстал. Потребовал, чтобы Дерьяныч один выгребал к камышам, а сам назад, в хату.
— Переобуюсь, я те свистну.
Переобувался так, будто расправлялся с сапогом, портянкой, с ногой за их проступки, им и еще кому-то назло. И пошел не к реке, а задами к лесу. Через бугры не полез, обошел стороной. У первых сосен присел на пень и, закрыв глаза, вдыхал аромат смолы, хвои.
Сначала он был уверен, что вскоре встал с пня, углубился в лес, нашел сруб, вошел, и его ошеломил блеск и необычный вид оборудования, потом стал сомневаться, выходило вроде, что он не открывал даже глаза, так и просидел на пне.
Еще несколько мгновений спустя он уже удивлялся, зачем его понесло в лес, когда так хотел порыбачить, да и Дерьяныч ждет.
Надо ж, приехал на рыбалку, а потащился в лес!..
— Эй, фью! Давай!
Он стоял у реки, и к берегу подгребал Дерьяныч.
Они ловили язей. Забрасывали камышей на течение, где струя слегка закручивалась, образуя завихрения. Как только поплавок утягивало на всю длину лески, он вздрагивал и тонул в глубине.
«Подсекай, хреновина», — шипел Дерьяныч. Удилище гнуло, и к поверхности, сопротивляясь, краснея перьями, желтея чешуей, выходил язь.
С каждым проплывом все дальше уходил поплавок, прежде чем утонуть, и им изо всех сил приходилось вытягивать руки с удилищами, чтобы поймать еще язя и еще.
К вечерней заре они прикрутили к удилищам по метровой палке и жалели, что нет у них городских снастей с соединительными трубками.
На следующий день язи не брали, и они в поисках клевого места избороздили все заводи.
Дерьяныч ухмылялся и поглядывал хитро.
— Слышь, а я думал, ты пойдешь сразу в лес да заблудишься, как Егор, бывало. С утра и аж до ночи! — Дерьяныч опять подмигивал ему.
Он не понимал намеков, и уже не всплывало у него никаких воспоминаний. Да и были ли воспоминания?
Дерьяныч рассказал, что Егора считали в деревне вроде рехнувшимся. Егор, подвыпив, всегда пускался в психические разговоры, будто у него в голове вставлена и работает машина, наподобие приемника. Все думали, что Егора от этого не возьмут в армию. Но в войну не разбирали, все годились.
— А Егор-то, слышь, — и про тебя называл, будто и у тебя тожеть машинка-то, — Дерьяныч постучал себя по темени. — Вот я и мечтал, что ты будешь блукать по лесу. Значит — врали. Ну ведь и слава богу!
Он слушал Дерьяныча незаинтересованно, будто и не слышал, как-то сразу пропадал смысл сказанного вначале, и звучащие слова не присоединялись ни к чему и от этого, в свою очередь, теряли смысл. Если б он вслушался, вник, он бы понял, конечно, но и тогда счел бы все пустой болтовней, лишенной основания.
И разве могло быть иначе!
Ведь операция, которой он подвергся давеча в лесной лаборатории, у пришельцев, устранила неполадки в датчике и восстановила нормальные функции его мозга.
Теперь он всем советует заниматься рыбалкой.
— Я, — говорит, — вылечил контузию рыбалкой. А врачи определили, что ничего не поделаешь. На всю жизнь!
— Что, и вам не спится?
Рядом со мной на борт облокотился высокий мужчина.
— Да, — отозвался я, — славная погода. Звезды, тишина и все такое. Настраивает на поэтический лад.
— Вот-вот, — охотно подхватил незнакомец, — ни грязи тебе городской, ни суеты… Плывешь себе по реке и любуешься.
— Вы до Астрахани и обратно? — полюбопытствовал я.
— Нет, я скоро сойду. К утру будет остановка — прелестнейшее местечко! Я там которое лето отдыхаю.
— А мне через пятнадцать дней опять в Москву…
— Не завидую. Летом — и в городе… Фу!
Мы замолчали. Мне захотелось курить, но я вспомнил, что сигареты — забыл в каюте. Однако, словно угадав мои мысли, мужчина достал из кармана пачку и протянул ее мне.
— Хотите?
Я взял сигарету и долго не мог зажечь спичку. Маленький язычок пламени на секунду вспыхивал и тотчас, затрепетав на ветру, угасал.
И я с сожалением вспомнил, какая прекрасная зажигалка была у меня прежде — один из друзей подарил мне ее как-то на день рождения. Потом я поссорился с этим человеком, даже не помню, из-за чего, помню только, что вышло тогда все глупо и несправедливо, по моей вине, а зажигалки вскоре у меня тоже не стало, наверное, где-нибудь обронил.
Увлекшись воспоминаниями, я не сразу заметил, как мужчина протянул мне свою зажженную сигарету, чтобы я прикурил.
— Ах да, спасибо, — сказал я наконец. — До сих пор не научился зажигать спички на ветру.
— А вы не жалейте о своей зажигалке, — неожиданно сказал мужчина. — Если хотите, я подарю вам свою — я почти не курю, мне зажигалка не нужна, а хлопот с ней много: кремни, газовые баллончики надо доставать…
— В самом деле? — рассеянно сказал я. — . Отдадите мне зажигалку? Весьма благодарен. Но… Погодите. Откуда вы о ней узнали?
— Ага, клюнули! Вам ее подарил ваш друг, точнее, бывший друг, не так ли? Вы с ним поссорились…
— Господи, да откуда вам все это известно? — ахнул я, а в голове проплыло: «Чудак какой-то».
— И вас мучит совесть, да? Вам хотелось бы получить его прощение, но ваша гордость не позволяет идти к нему с повинной…
— Ну, это уж слишком! Я вас не знаю, не видел никогда, могу поклясться. Это чертовщина какая-то…
— Только, пожалуйста, не вдавайтесь в мистику, — мужчина резко выпрямился. — Терпеть этого не могу. Мне никто ничего не говорил. Я узнал все сейчас, стоя рядом с вами. Просто я могу угадывать чужие мысли, чужие желания — только и всего.
— Вы? — я невольно сделал шаг в сторону.
— А что тут такого? Если кто-то не обладает даром, то это еще не значит, что такого дара нет вообще.
Я недоверчиво посмотрел на незнакомца, силясь разглядеть в темноте выражение его лица.
Такие чудаки мне нравятся, решил я наконец.
— Если хотите, загадайте чтонибудь. Дабы не было сомнений.
Я загадал, и он сказал, сказал все, что я подумал.
— Ну, убедились теперь? — проговорил он несколько самодовольно. — Да, совсем забыл о зажигалке… Возьмите. Не гаснет на ветру и под дождем. Проверено.
— Спасибо, — я растерялся окончательно, но зажигалку взял.
— Ну вот, контакт налажен, — весело сказал мужчина. — Вы мне подарили свои воспоминания, а я вам — эту маленькую хранительницу огня. Так сказать, произошел духовно-натурный обмен.
— И вы удовлетворены?
— Как вам сказать… Я бы еще хотел просить вас об одной услуге… Вы любите кино?
— Что за вопрос? Только хорошие фильмы, разумеется.
— Ну, мне пока что трудно судить о качестве… Это дело времени… Что вы можете сказать об эффекте присутствия?
— Во время киносеанса? Это было бы просто великолепно. А что? Вы собираетесь показать мне такой фильм?
— Да, что-то вроде этого. Полное слияние личности зрителя и киногероя.
— Черт возьми, заманчиво. Вы режиссер?
— Нет, я изобретатель. Занимаюсь эффектом присутствия — крепкий орешек, надо сказать. Но за лето хочу все кончить. И сейчас нужна проверка — вдруг что-нибудь окажется не так…
— Вы раньше кому-либо показывали?
— Да. Но это было давно. Нужен новый эксперимент. Аппаратура все время совершенствуется и — сами понимаете… Словом, у меня в каюте все необходимые приборы…
— Но в чем принцип, суть эффекта?
— Этого я пока не могу вам сказать. Пока дело не завершено… Впрочем, если вас что-то пугает…
— Нет, нет, — возразил я.
— Весьма благодарен вам, — тихо, но с чувством сказал мужчина и крепко пожал мою руку.
— Ах, господи, какие пустяки, — пожал я плечами. — Все равно мне делать сегодня нечего.
Внезапно меня поразил страшный шум. По каменным ступеням крутой лестницы бежали десятки ног. Десятки людей что-то кричали, громко и угрожающе, и гулкое эхо, заикаясь, отзывалось из темных закоулков.
Я знал — за мной пришли.
Сейчас меня выведут на площадь и там перед орущей толпой отсекут голову. Потом мой труп сожгут на костре.
Все тело ныло после бесчисленных пыток. Палачи хотели, чтобы я сознался в своей связи с дьяволом.
На мое несчастье у меня с раннего детства развился необычайный дар: я мог отгадывать мысли людей с такой легкостью, словно эти мысли были написаны у каждого на лбу. Поначалу об этом никто, кроме меня, не знал. Но затем, став старше, я был вынужден однажды открыто заявить о своей способности, и это решило мою судьбу.
Все началось с того, что некий граф Марколло неожиданно начал ухаживать за моей матерью.
Отец мой умер за несколько лет до этого, оставив нам довольно значительное состояние. После первого визита графа я уже знал цель его ухаживаний. Ему попросту нужны были наши деньги.
Он крупно проигрался в карты, но своих денег ему не хватило, и он решил поживиться за наш счет. Однако вывело меня из себя другое. Придя в следующий раз, граф страстно поцеловал мамашину руку. «Красивый бюст, но до чего глупа», — отчетливо услышал я. Этого стерпеть я уже не мог. Я сказал ему все, что думал о нем, сказал все, что знал о нем из его собственных мыслей, я открыто заявил, что могу читать мысли его и других людей, я обличил его в гнусном обмане, мне казалось, я стер его с лица земли, растоптал, и вечное и всеобщее осмеяние будет теперь тяготеть над его головой и всем его родом. Разгневанная, мать выгнала его из нашего дома. А несколькими днями позже я узнал, что граф подкупил людей, чтобы те донесли на меня Святой инквизиции. Затем он явился туда сам и, будто ничего не зная, также обвинил меня в связи с дьяволом. Для меня это означало одно — верную смерть на костре.
Узнав про все это, я ночью подстерег графа и убил его. На следующее утро меня забрали. Меня пытали, но я молчал.
Я был приговорен к отсечению головы. Конечно, как колдуна меня должны были бы сжечь.
Но меня спасло убийство графа.
Я стал обычным преступником, а преступник должен быть обезглавлен. Правда, потом мой труп все равно сожгут на костре, а толпа будет улюлюкать и швырять в костер камнями. Но меня это уже не тревожило. Один взмах, удар топором — и я мертв.
И на том спасибо!..
Я подошел к окну, случайной зарешеченной дыре в двухметровой стене. Я видел немного — лишь кусок площади перед тюрьмой и эшафот посреди нее, и огромного, в красном переднике палача, он точил топор, и ослепительно улыбался, и пел песни: вероятно, он был очень рад, что выдался такой ясный день и сияло такое теплое солнце. Он был палачом и, убивая людей, очищал их души от земных грехов. Он был спасителем человеческих душ и гордился этим.
Раздался звук отодвигаемого засова, сколько раз уж я слышал его, когда меня вызывали на допрос, тяжелая железная дверь со скрежетом отворилась, и на пороге появился стражник с факелом в руке. Из-за его спины выглядывали хмурые, злые лица незнакомых мне людей.
— Идем, — сказал стражник и потянул за цепь, сковывающую мои руки.
Мы вышли. Нас окружили люди, и мы зашагали вниз по крутой стертой лестнице. Мне показалось, что этот путь не кончится никогда. Мы все время будем идти вниз и вниз, неизвестно куда, неизвестно зачем, вечно будем спускаться, тяжело ступая со ступени на ступень, и будет греметь и тянуть эта проклятая цепь, будет гореть, содрогаясь, факел и где-то в душе, в самом дальнем ее уголке, будет жить, и корчиться, и нестерпимо жалить затаенный, неистребимый ужас, вечный страх. Но лестница кончилась, и солнце брызнуло нам в глаза пригоршней золотого света. У меня закружилась голова, синее небо, чистый воздух, шум тысяч людей — все вдруг навалилось на меня, я зажмурился, забыл, куда и зачем иду, я просто шел, шатал по теплой земле и улыбалсянет, не людям, самому себе, и все было таким простым и нестрашным.
Я представил себе, что я великий художник, нет, лучше полководец, я вступаю в город, народ бежит навстречу и плачет от радости, играет музыка, и люди кричат: «Ура, ура, слава ему!» — и еще что-то кричат, что-то странное, но тоже восторженное.
— Смерть! Смерть ему!
Вот что они кричат. Но почему же…
Ах да, город знает все… Сбежались все, от мала до велика, страшно интересно глядеть, как убивают человека!
Мы дошли до эшафота. Мы поднялись на него, и я увидел красный фартук палача, его ослепительную улыбку — весна, весна, что делать, господа! — его сверкающий топор и понял: вот и конец.
Внизу, у эшафота, стояли мои друзья; я видел их, и они видели меня, но опускали глаза, боясь встретиться со мной взглядом, будто были в чем-то виноваты, и я чувствовал себя одиноким, отгороженным от мира невидимой стеной.
Меня раздели до пояса. Палач добродушно похлопал меня по плечу и сильной рукой пригнул к плахе. Добрый малый, он даже как-то пытался утешить меня…
Он не сказал мне грубого слова, не дернул со злостью за звенящую цепь. Сколько уж таких, как я, отправил он на тот свет, но он не оскорбил никого, потому что понимал: каждому немножко жаль покидать этот мир. Славный малый…
Мне протянули белую тряпку и хотели завязать глаза. Я отказался. Зачем? Ведь все будет длиться одну лишь секунду, мгновение одно… Блеснет на солнце топор, затаит дыхание толпа.
Вот, я уже слышу, как ветер шумит под топором. Сейчас…
В каюте было темно. Я даже не сообразил поначалу, как очутился здесь. Я еще слышал свист рассекаемого воздуха.
Я встал с кресла, сбросил опутывающие меня провода, пробрался к стене, нашарил выключатель и зажег свет.
Давид (так назвался мне изобретатель) сидел в углу, закрыв лицо руками, и раскачивался из стороны в сторону.
— Что с вами? — я подошел к нему. Он отдернул руки и взглянул на меня испуганно и зло. — Вам плохо? — спросил я.
— Нет, нет, ничего, — он встал. — Все нормально. Просто очередная неудача. Понимаете, — вдруг закричал он, — замещение в дальних эпохах неосуществимо!.. Во всяком случае, на моем аппарате.
— О чем вы говорите? — не понял я. — Какое замещение?
— Да, все это, конечно, выглядит немножко диким, — вздохнул Давид. — Кажется бредом. Впрочем, не только вам, но и мне, признаться, иногда тоже.
— Но, погодите, что это было такое? Что я видел?
— Сейчас объясню. Все, что вы видели, пережил я. В действительности. Просто в самую последнюю секунду, в какую-то долю ее, вероятно, как-то исказился ход времени, прогнулось пространство, и меня перебросило сюда, в вашу эпоху, за много миль от моего дома. Почему, как — этого я не знаю. Самое интересное то, что, очутившись у вас, я как бы стал вашим современником во всех отношениях, но память моя сохранила и все прежнее. И тот ужасный миг тоже остался со мной. Поначалу я даже было обрадовался столь чудесному спасению, но потом нашел в библиотеке хроники моей страны и моего времени, и тут, увы, меня ждало разочарование: я все-таки был казнен. Значит, я исчез из своего времени лишь на какую-то долю секунды, не замеченную никем. Я живу в вашей эпохе годы, а там все еще истекает эта доля секунды. Когда она истечет, когда я вернусь — неизвестно. Но я не хотел умирать, я хотел жить и потому начал действовать. Я построил машину времени. Чтобы жить в будущем, я должен был уничтожить свою смерть в прошлом, попросту заменить себя кем-то другим. И я заменял. Я боялся, что не успею, я спешил, но, понимаете, мой аппарат слаб. В решающий момент все возвращается на прежние места. Я даже не знаю, почему…
Он опустил голову и замоячал.
Вид у него был жалкий и совершенно убитый.
— Значит, вы хотели пожертвовать мной, чтобы спасти себя? — дошло наконец до меня. — И вся болтовня о фильме, об эффекте присутствия служила лишь одному — возбудить во мне интерес, любопытство, чтобы я, не ведая ничего дурного, отдался во власть вашего аппарата?! Но ведь это же подло, это преступление, в конце концов!
— Ах, — вздохнул Давид, — теперь ничего не изменить. Конечно, вы вправе считать меня негодяем, подлецом, кем угодно, но поймите: каждый имеет право на жизнь, не только вы, но и я тоже! Я читаю мысли людей, я знаю, все они думают прежде всего о себе… Пойдемте, сейчас остановка. Мне сходить.
Он спрятал приборы в объемистый чемодан, молча взвалил на плечо рюкзак и вышел из каюты.
У трапа он остановился и вдруг схватил меня за руку.
— Послушайте, — с жаром прошептал он, — будьте снисходительны. Вы ведь мне не верите до конца, я знаю. Вы думаете, хотите думать, что это был всего лишь фокус, трюк — вас это успокаивает. Но, честное слово… Я виноват, каюсь. Можете донести на меня — только вам никто не поверит… Все получилось нелепо. Но знаете что? Вы сегодня много вытерпели из-за меня. Я в долгу у вас. Ну, хотите, я доставлю вам какую-нибудь радость, верну вам чью-либо утраченную жизнь? У вас умерли недавно родители — я мог бы их оживить. Да! На небольших участках времени моя машина действует безотказно. Маленькая замена, кто-то незаметно исчезнет — зато сколько у вас будет радости! Ну? Что вам до других?
Тусклый фонарь возле трапа раскачивало ветром, и черные тени то набегали на лицо Давида, то отступали, обнажая два горящих, умоляющих глаза.
— Не думайте, я люблю людей, — бормотал Давид. — Но я хочу жить, понимаете, жить! Вот мой адрес, — он вытащил авторучку и клочок бумаги и поспешно набросал несколько слов. — Возьмите. Если вы думаете… Словом, я вам помогу, ручаюсь. Никто ничего не будет знать. Прощайте.
Он махнул мне рукой, сбежал по трапу и исчез в темноте.
Я стоял не шевелясь. Я сжимал в кулаке клочок бумаги, клочок, что, быть может, сумеет вернуть мне близких людей, и тупо глядел вслед Давиду. Все казалось диким и нереальным. Машина времени, странные замещения, сам Давид…
Голова шла кругом от всего этого.
Адрес жег ладонь. Всего несколько слов — и ко мне вернутся мои близкие. А от кого-то уйдут.
Ты читаешь мысли, Давид.
Но думать можно по-всякому. Поступать надо по-человечески. Люди лучше их мыслей.
Кулак разжался, и маленький бумажный комочек белой искрой метнулся вниз и погас.
«Вот так, — подумал я. — Это мое право. Право человеческой чести».
— Нанни, — сказал руководитель Совета, — сейчас придут директор Института и еще… из комитета по внутригалактическим проблемам. Вызови двух специалистов по середине двадцатого века.
Нанни, начальник отдела в Институте Времени, не стал спрашивать, что случилось. Очевидно, случилось что-то страшное, если они все — сюда. Он перебрал в уме своих сотрудников. Что ж, пожалуй, Сантис. Ну, Александр Тихонович Самойлов. И его друг Эрд.
— Желательно, чтобы ты, Нанни, понимал их без слов и чтобы они так же понимали друг друга. Здесь важен общий образ мышления.
Нанни кивнул. В комнату вошли еще трое. Кроме своего директора, Нанни никого не знал.
Он хотел было встать из-за стола, но руководитель Совета остановил его:
— Решим, тогда будем знакомиться. Дело в следующем. Время — 1970 год. Вот город. Название организации. Нужно выполнить их план. Точнее — план одного отдела.
— Вы знаете, что это такое — вторжение в чужое время? Что это может за собой повлечь? Ведь у нас все в стадии эксперимента.
— Знаем. Туда нужно послать человека, разбирающегося в радиоэлектронике двадцатого века. А здесь оставить человека, знакомого с нашей аппаратурой.
В дверях появились Сантис и Эрд.
— Начнем сейчас же, — сказал руководитель Совета. — Поэтому я и пришел сюда сам.
В дальней звездной системе потерпел аварию корабль «Вызов», вылетевший с Земли сто лет назад…
Засунув руки в карманы осеннего пальто, Самойлов шел на работу. Каким образом его оформили на должность старшего инжейера, ему самому так и осталось неизвестным. Поднялся на третий этаж инженерного корпуса.
— Ха! Новенький явился! — Таков был первый возглас в ответ на его негромкое приветствие.
— Где работал? Что кончал? Что новенького? — Вопросы градом сыпались на слегка растерявшегося Самойлова.
— Здравствуй, Александр Тихонович! — галантно раскланялся начальник отдела. — Верещагин… Верещагин Юрий Юрьевич.
Самойлов промычал в ответ что-то нечленораздельное.
Начальник лаборатории, в которой предстояло работать Александру, запросто похлопал его по сутуловатой спине, причем для этого ему пришлось слегка приподняться на цыпочки.
Остальные, гурьбой обступив новичка, вразнобой называли свои имена и фамилии. Александр смущенно кивал головой.
Постепенно все отошли от Самойлова, но шум не умолкал.
Техник Свидерскнй ни с того, ни с сего начал рассказывать грустную историю из собственной удивительно невезучей двадцатилетней жизни. Его излияния перебили довольно бесцеремонно. Ведущий инженер Вырубакин заявил, что «Пахтакор» все-таки войдет в десятку сильнейших. Ему возразили — горячо и со знанием дела. Нашлись и союзники. Через минуту спорил весь отдел.
Самойлов не знал, что он должен делать, и не имел ни малейшего представления о турнирном положении «Пахтакора». Он отошел к окну и посмотрел вниз.
У проходной несколько человек с воплями и улюлюканьем гонялись за опоздавшим. Тот никак не давался им в руки и все время закрывал лицо шляпой.
Оторвавшись от увлекательного зрелища, Александр увидел, что весь отдел коллективно решает легендарный этюд Куббеля. Соблазн был слишком велик, и новичок тоже погрузился в многоходовые лабиринты шахматной мысли.
Потом, когда подтянутый и опрятный Стрижев блестяще решил этот этюд, разговор перекинулся на местные темы: погоду, природу, охоту, рыбалку.
Коллективная беседа шла легко и непринужденно, часто прерываясь бурными вспышками смеха.
Паяльники бурно чадили расплавленной канифолью. Синие, красные, зеленые глазки вольтметров, осциллографов и генераторов весело подмигивали друг другу. Клубы табачного дыма застилали потолок. Начальник отдела Верещагин уныло ходил в дальнем углу помещения. Ему очень хотелось принять участие в задушевном разговоре своих подчиненных. Да и интересных историй он знал немало. Но… не позволяло служебное положение.
Наконец Верещагин не выдержал… и пошел поговорить в конструкторский отдел.
Время до обеда прошло быстро и незаметно.
После обеда успевшие остыть паяльники и приборы были включены вновь. Самойлов навел порядок на выделенном ему столе и осмотрелся. Часть инженеров листала технические журналы, часть возилась с настройкой макетов, но без заметного энтузиазма.
Самойлов не мог понять, почему в отделе такое затишье.
— Опытных образцов нет, — пояснил Верещагин. И по выражению его лица стало ясно, что очередной срыв работ начался уже давно и закончится неизвестно когда. — Сидим. Баклуши бьем! А потом ночевать здесь будем. Планировали, планировали — и все зря.
Самойлов сел за свой стол и стал просматривать бумаги. «В чем заключается моя функция? — с тоской подумал он. — Ничего толком не объяснили. „Нужно только твое присутствие“. А если я сейчас кулаком трахну? Что тогда будет?»
— Парни, — раздался голос, — у меня что-то с головой. Ничего не соображаю. Усилитель возбуждается. Посмотрите кто-нибудь, — вскакивая со стула и взлохмачивая густую черную шевелюру, просительно проговорил инженер Гутарин.
Это заурядное событие сразу всколыхнуло отдел. Посыпались вопросы и советы. Самойлов тоже подошел поближе и через чье-то плечо попытался посмотреть на экран осциллографа.
На столе лежала плата с кое-как припаянными конденсаторами, сопротивлениями и транзисторами. Рядом валялась схема. Самойлов мельком взглянул на нее. Схема была довольно проста. Прикинув в уме, он подумал, что такой усилитель, пожалуй, не должен возбуждаться.
— Сорвалось! Возбуждение сорвалось! — радостно закричал Гутарин. — И ничего не делал. Само сорвалось.
— Ну, а чего же ты панику наводишь, — все стали нехотя расходиться.
«А-а, — подумал Самойлов. — Возможно, дело в том, что обратная связь была слишком глубокая».
— Опять возбуждается, — поникшим голосом сообщил Гутарин. — Кто здесь колдует? Сознавайтесь!
— Это я, — прошептал Самойлов. — Сейчас я скажу: «Усилитель возбуждается». Ну что? Возбуждается? А теперь колебания сорвутся. Правильно? — Лицо Самойлова слегка осунулось.
Он был напуган своими сверхъестественными способностями.
Техники, инженеры и начальники, нервно переговариваясь, окружили стол Самойлова. Верещагин осторожно задал вопрос:
— А еще что-нибудь умеешь делать?
— Не знаю. Не пробовал никогда.
— А что ты чувствуешь при этом?
— Ничего особенного. Небольшое волевое усилие. Я мысленно представляю себе, что усилитель работает нормально.
— А ты можешь сейф поднять? — робко спросила Любочка.
— Нет, не могу, — немного помедлив, ответил Александр. — Я не могу себе этого представить.
— Подумаешь, — заиграл мускулами старший инженер Палицин. Подойдя к сейфу, он шутя приподнял его, покрутил в воздухе и снова поставил на место.
— Что ты делаешь! — заорал Сергушин. — Там же спирт!
— А говорил, что спирт кончился, — сердито засопел Гутарин.
Разинув рты, все ошеломленно смотрели то на Самойлова, то на Виктора Палицина.
— А второй раз не поднимешь, — спокойно сказал Александр.
— Я таких два подниму, — с достоинством ответил Виктор, но сейф приподнять не смог. Лицо его покраснело от натуги и покрылось каплями пота.
— Брось. Все равно не поднимешь. Это я сделал волевое усилие.
— Но ты же не можешь мысленно приподнять сейф, — удивилась Любочка. — Как же так?
— Не могу, — согласился Самойлов. — Но зато я очень образно представляю, как я не могу поднять его.
— Это что-то сверхъестественное. Мистика. Должно же быть какое-то объяснение? — сказал Сергушин, Самойлов недоуменно пожал плечами.
— Сделай еще что-нибудь! — просили его.
— У меня триггер не запускается, — радостно заявил инженер Кулебякин. — Может быть, попробуем? А?
Самойлов осмотрел монтаж, некоторое время молча изучал принципиальную схему. Отметил про себя, что не мешало бы изменить параметры дифференцирующей цепочки и номиналы запоминающих емкостей, и произнес вслух:
— Готово.
Кулебякин щелкнул тумблером.
Триггер работал нормально.
— Вот это здорово!
— И теперь он всегда, этот триггер, будет работать нормально? — осторожно спросил Кулебякин.
— Ничего я не знаю! Честное слово, ничего не знаю!
До конца рабочего дня весь отдел гурьбой ходил от стола к столу за Самойловым и с восторгом отмечал, как начинают генерировать генераторы, запускаются триггеры, устойчиво работают усилители. У всех было возбужденное состояние. Перед самым уходом с работы начальник отвел Александра в сторону и три раза повторил, чтобы тот берег себя и не переходил улицу в неположенном месте.
Самойлов обещал вести себя осторожно.
Перед самым общежитием его остановила толпа ребятишек и потребовала, чтобы он показал фокусы. «Откуда они могли узнать?» — удивился Александр, но отказать не смог. Он слабо разбирался в этом древнем искусстве и сначала показал фокусы, вызывавшие у несовершеннолетних зрителей лишь слабую презрительную улыбку. Но потом фантазия его разыгралась, и ребятишки хохотали от души. Наиболее экспансивные сорванцы бегали вокруг него и кричали:
— Цирк приехал! Цирк приехал!
Из окон стоявшего напротив общежития дома выглядывали удивленные жильцы. Запустив напоследок разноцветного воздушного змея и тем самым усыпив бдительность ребятишек, Самойлов поспешно ретировался.
В комнате общежития он встретил Кулебякина и Гутарина, собиравшихся в столовую, и решил составить им компанию. Но тут в дверь настойчиво постучали.
Александр открыл. На лестничной клетке стояла делегация жильцов соседнего дома.
— Кхы, кхы, — откашлялся председатель домового комитета. — Мы, собственно, по делу. Вы, Александр Тихонович, не могли бы нам столбики поставить?
— Какие столбики? — удивился Александр.
— Да белье во дворе негде вешать.
— И столики со скамейками, — вставил председатель спортивной комиссии домового комитета. — Блиц в домино проводим, а играть негде.
— Гм… Пошли… — ответил Самойлов и про себя чертыхнулся: «Уже все узнали. Здорово здесь поставлена служба информации».
Вкапывание столбов проходило при огромном стечении народа.
Самойлов взмок. То ямы получались мелкими, то столбы слишком толстыми. Наибольшее количество советов давали возбужденные происходящим женщины. Мужчины вначале подходили, опасливо оглядываясь: как бы и их не заставили копать ямы. Потом, осмелев, начали помогать женщинам.
Самойлов узке окрашивал усилием воли последний столб, когда сквозь заслон уставших зрителей прорвался Гутарин, схватил Александра за рукав и потащил в столовую.
— У тебя для чего такие способности? Столбы им вкапывать?
— А веревки кто будет натягивать? — неслось им вслед.
— От работы увиливает! Ишь ты, феномен!
— На черта ты связался с ними? Для этого, что ли, у тебя волевое усилие? Сейчас интереснее придумаем.
— Подожди, — остановил его Самойлов. — Как ты сказал?
Гутарин удивленно остановился.
— Для чего у меня волевое усилие? — закричал Самойлов.
И только сейчас он понял все.
— Наконец-то, — устало выдохнул Нанни. — Я уже начинал отчаиваться. — Его седые волосы слиплись и серыми сосульками упали на лоб. Глаза глубоко запали. На лице явственно проступали сотни морщинок. Ему нужно было поспать, только никак не удавалось. Мысли его текли ровно и спокойно, но будто стороной.
«Те двое с „Вызова“ послали одно-единственное сообщение. Его принял автомат — прокалыватель пространства. За один рабочий цикл автомат обходит около полутора тысяч звезд, неся аварийную патрульную службу и записывая электромагнитные сигналы, если в них есть информация. На планете около одной из этих полутора тысяч звезд сейчас дожидаются спасения или смерти два пилота. Автомат не записал шифра ни звезды, ни планеты. Значит, на них не были еще установлены радиобуи. Автомат принес только сообщение… Но откуда? Если бы вместо него был человек! Автоматы не программируются на исчезающе малые по вероятности процессы и события. Кто мог знать?»
— Нанни, почему Сантису ничего не сказали? Ни цели, ни методов? — спросил Эрд, почувствовав, что старик не спит.
— Все должно быть очень естественным. Ненаигранным. А он плохой артист. Ему нужно было войти туда без всякого всплеска. А потом он создаст целый водоворот… бурю. Но это уже ни для кого не покажется странным. Странное явление удивило — и все. Его последствия кажутся логичными.
«Сейчас десяток перехватчиков шарит по окрестностям тысяч планет. Но это поиск вслепую. На всякий случай. А вдруг повезет. Никто не верит в благоприятный исход этих поисков, потому что второго сообщения с „Вызова“ не будет. Нет энергии, чтобы запустить громадину аварийного передатчика. А портативный передатчик на „Вызове“ не установили, потому что какое-то маленькое СКБ не успело их сделать. Не выполнило план. И все же поиск ведется. Может быть, для очистки совести? Чьей? Тех, кто жил сто лет назад? Их уже нет. Своей?
Но мы ни в чем не виноваты.
Просто это один шанс из тысячи.
И Сантис должен повысить эту вероятность ровно в тысячу раз».
Напряженная тишина взорвалась шквалом вопросов, когда утром Самойлов переступил порог отдела. Он не слышал отдельных фраз, не понимал, что ему говорят. Начальника отдела вытеснили на периферию, и он никак не мог пробиться к Александру.
Толпа напирала и требовала.
Неуверенно улыбаясь, Самойлов подошел к стене и волевым усилием вбил в нее гвоздь по самую шляпку. Шум на мгновенье стих, а потом еще более усилился.
Пришлось вбить второй гвоздь.
А через десять минут на стене красовался контур цветка, какие обычно рисуют в детских садах, выбитый гвоздями. Потрясенные зрители несколько успокоились.
Теперь Верещагин довольно легко смог пробиться в центр толпы.
— Самойлов, ты не устал? — озабоченно спросил он.
— Чуть-чуть, совсем немного, — ответил Александр.
— Дело есть. Поговорить надо. — Очевидно, начальник отдела тоже немало передумал за ночь. — План работ сорван ко всем чертям.
— А что нужно сделать?
— Двадцать пять образцов нужно настроить в этом месяце. Вот ты и помоги их выдать из макетной мастерской.
— А по плану? — сдавленным голосом спросил Самойлов.
— По плану пятьдесят, — всхлипнул Верещагин и, вытирая уголки глаз платочком, добавил: — Хоть бы двадцать пять. А?
— Нет, — твердо сказал Самойлов.
— То есть как нет?
— Пятьдесят.
— Двадцать пять.
— Пятьдесят — и точка. Это мое последнее слово, — заключил Самойлов.
— Ну хорошо, — устало согласился Верещагин. — Так уж. Из дружеских чувств. Согласен на все пятьдесят.
Руководство отдела электроники искало начальника макетной мастерской Пендрина Иммануила Гаврииловича. Искало на токарном, слесарном, фрезерном и прочих участках, в отделах, секторах, группах и в приемной; Пендрин был неуловим. Самойлов уже слышал о странном начальнике макетной мастерской и теперь окончательно убедился: рассказы о том, что Иммануил Гавриилович может становиться невидимым, имеют под собой реальную почву.
Запыхавшись от бесплодных поисков, руководство отдела электроники и Самойлов вернулись на слесарный участок. Веселые слесари делали скребки для копки картофеля и тем самым выполняли план по валу. Немногочисленные детали будущих портативных радиопередатчиков сиротливо лежали в ячейках металлического стеллажа.
— Придется самим, — с досадой сказал начальник отдела, обращаясь к Самойлову. — Ну, начинай, Саня. Сейчас на помощь ведущий конструктор придет.
— С богом! — поддакнули начальники двух лабораторий. — Начинай!
— Я сейчас, — ответил Самойлов и полез разбираться в чертежи.
Через несколько минут пришел конструктор Сомов. Он схватил чертежи и забормотал: «Ерунда все это. Здесь не так, а здесь вот так». Механический карандаш летал над чертежами. Самойлов старательно следил за действиями ведущего конструктора, стараясь вникнуть в их смысл. Через два часа на верстаке уже стояли два опытных образца, изготовленных усилием воли. Они, конечно, были не люкс, горбатые, с ободранной краской и к тому же имели мало общего с чертежами. Самойлов с удивлением смотрел на печальные результаты своего труда. Начальники тоже приуныли. Слесари делали ехидные замечания. И только ведущий конструктор, ласково поглаживая бока приборов, умиленно охал:
— Ах! Это чудо природы! Как это тебе удалось все втиснуть в такие габариты? И нигде не заедает. По какому классу точности делал? Сделаем новые чертежи по этим образцам.
— Вы находите, что образцы на уровне? — спросил Верещагин, удивленно вытаращив глаза.
— Чудо! Чудо! Только поверхности отрихтовать надо. И вот здесь немного переделать.
Из душного пыльного воздуха неожиданно материализовался начальник макетной мастерской Пендрин Иммануил Гавриилович.
Кивнув присутствующим головой и громогласно заявив: «Я же говорил! Макетная никогда не подведет!» — он снова растворился в воздухе, не оставив никакого материального следа.
Самойлов и Сомов корректировали чертежи. Остальные присутствующие, окружив работников отдела плотным кольцом, загораживали свет, без передышки курили и давали чрезвычайно стоящие советы. К обеду два образца в металле были отработаны до предела.
— На уровне мировых стандартов! — заявил ведущий конструктор Сомов и пошел к проходной.
— Здорово это у тебя получилось! Ничего не скажешь. Только уж очень медленно, — грустно сказал Верещагин.
— Понятно, это же в первый раз.
— Завтра надо сделать половину образцов. Отдадим в монтаж и начнем настраивать. Впрочем, монтаж тоже сделаешь ты.
Сразу же после обеда в макетную мастерскую началось паломничество сотрудников других отделов. Все хотели увидеть Самойлова. А увидев, все, как один, просили забить гвоздь в стену с помощью волевого усилия. Самойлову никого не хотелось обижать, и он исколотил гвоздями целую стену.
Через двадцать минут паломничество прекратилось. Кончилось время, отведенное для нелегального послеобеденного перерыва.
Отдел электроники получил экстренный приказ — подготовиться к настройке опытных образцов.
Производительность труда после обеда была гораздо выше. Изредка появлялся начальник макетной мастерской, чтобы тут же растаять в воздухе. Работники макетной побросали свою работу и, выбрав удобные позиции, с некоторым удивлением и умеренным негодованием взирали на работу Самойлова. Причина негодования заключалась в том, что их якобы никто не учил таким совершенным и производительным приемам труда.
А Самойлов творил. Взглянув на чертеж детали, он мысленно представлял себе, как она должна выглядеть, учитывал соосность отверстий, параллельность плоскостей, чистоту обработки и класс точности. Там, где знаний явно не хватало, он действовал по интуиции.
Отчетливо представив себе деталь, Самойлов делал волевое усилие, небольшое или значительное в зависимости от сложности детали, и деталь появлялась на столе. Александр не сидел на месте и не делал глубокомысленный вид. Он бегал около верстака, заглядывал в чертежи, что-то лепил и строгал из воздуха, на секунду задумывался, бормотал, разочарованно качал головой и весело смеялся. Словом, вел себя крайне удивительно и непонятно.
К вечеру еще пять собранных образцов красовались на верстаке.
Руководство отдела электроники осторожно перетаскивало опытные образцы в помещение отдела. Самойлов пытался им помочь, но его вежливо оттерли. Эту наиболее ответственную часть работы начальники не могли доверить никому.
К концу второй смены Самойлов закончил монтаж. Семь образцов были готовы к настройке.
На улице заметно похолодало.
Александр поднял воротник пальто и засунул руки в карманы.
Голова понемногу светлела. «Интересно узнать, — думал он, — кто виноват в том, что план трещит по швам? Верещагин ведь говорил, что спланировано все было хорошо. Потом заело в одном месте — конструкторам не выдали вовремя схемы из лаборатории; во втором — в лаборатории не смогли вовремя составить схемы, потому что макетная задержала макеты. Макетная опоздала потому, что конструкторы долго корректировали чертежи.
Конструкторы… и все сначала.
А тут еще снабжение. Транзисторы, кнопки, скрепки. Все наворачивается друг на друга. Ком растет… А для чего система сетевого планирования? Для чего научная организация труда?» Почти все окна в общежитии и в доме напротив были темными.
Никто не кричал: «Цирк приехал! Цирк приехал!» Никто не просил показать фокус и вкопать столбы. Тишина.
В комнате все спали, кроме Гутарина. На столике горела ночная лампа. Гутарин спросил:
— Есть хочешь?
— Немного, — ответил Александр, и тут в его животе что-то неожиданно заурчало.
— Ну если немного, то пошли.
— Куда это еще?
— К Аграфене Ивановне, хозяйке общежития. У меня и бутылочка есть. Жалко ей тебя почему-то… Приглашала… Пошли, что ли?
Комната Аграфены Ивановны находилась здесь же, в конце коридора.
— Заходите, голубчики, заходите. Вот сюда, на кухню. В комнате-то у меня старик. Намахается метлой за день. Придет и спит, — захлопотала старушка. — У меня все горячее. Садитесь.
«Странно, — подумал Александр. — С чего это она? Может быть, ей что-нибудь надо сделать?»
— А жалко мне тебя просто, — сказала Аграфена Ивановна, словно отгадав его мысли. — Жалко. Надсадишься ты. Хоть ты и жилистый, а все не семижильный. Слышала все. Видела, как ты вчера столбы вкапывал. И на работе. С первого дня и уже работаешь до утра. Много есть любителей сесть на шею и ножки свесить. Всех повезешь?
— Так надо, Аграфена Ивановна, — сказал Самойлов. — Надо.
— Тогда делай. Делай, — сказала она со старушечьей иронией. — Дети есть?
— Нет.
Хозяйка общежития оказалась расторопной старухой. Она живо расставила тарелки, нарезала хлеб, поставила подогреть чайник, мимоходом толкнула в угол таз с известью, закрыла форточку, поправила платок и еще сделала десяток необходимых приготовлений, успевая при этом говорить.
«Эх! — подумал Самойлов. — Что бы ей сделать приятное. Монет быть, стены побелить? Это же очень просто».
Уплетая жареную утку, помидоры и запивая все это сухим вином, Самойлов мысленно белил стены и даже умудрялся разговаривать с Аграфеной Ивановной и Гутариным. Гутарин в основном выражал свои мысли кивками головы.
Аграфена Ивановна вышла из кухни и ахнула. Стены комнаты были разрисованы отличными натюрмортами из дичи, овощей и вина. Ни один натюрморт не повторял другой. Каждый был шедевром в стиле Рембрандта. Увидев, что он наделал, Самойлов хотел все убрать, но Аграфена Ивановна остановила его. Красиво. А закрасить никогда не поздно.
Когда тарелки были пусты, старушка без лишних слов вытолкала обоих за дверь, приговаривая:
— Ноги вымойте или под душ сходите. Спать легче будет.
Александр уснул мгновенно.
Утром прибавилось хлопот с настройкой. Руководство отдела электроники спешило. Не сегоднязавтра необычным спуртом на финише отчетного квартала заинтересуется начальник СКБ. Не сегодня-завтра необычайный феномен заинтересует ученых.
Впрочем, Верещагин в первую очередь не щадил себя. Отвечать за что-то всегда труднее, чем делать.
В отделе все бросили курить. Временно. Никого не интересовало турнирное положение «Пахтакора». Временно. Все, все, все было забыто. Все, кроме настройки.
Штурм! Битва! Эпопея!!!
«Это вам не щи лаптем хлебать!» — думал подтянутый и опрятный Стрижев. А ведущий инженер Вырубакин вообще ничего не думал. Он работал. Техник Свидерский поминутно трогал кончиком языка, не перегрелся лн паяльник. Инженер Гутарин самостоятельно устранял возбуждение усилителей. Пылали щеки и паяльники. Мигали внезапные озарения и сигнальные фонари приборов. Глухо гудели силовые трансформаторы и надсадно сопели носоглотки.
Спали по очереди на двух свободных столах. Ели урывками.
Штурм! Штурм! Штурм!!! Сквозь густую завесу усталости и нервотрепки работники отдела замечали друг у друга в глазах искры радости.
Штурм — это действие! Штурм — это движение! Штурм — это рукопашная с планом по валу и номенклатуре. Штурм — всегда победа! Иначе не стоит и штурмовать. Все календарные графики и тематические планы сдаются перед всесокрушающей силой штурма… в конце года. Но не в конце третьего квартала. Это уж неестественно.
Представьте, что часть армии начала штурм укреплений противника, когда основные силы еще не готовы к бою. Не подошли обозы с осадной артиллерией, не хватает пороха и снарядов, не сделаны остроумные подкопы под министерство, не отосланы все необходимые письма в главк с рассказами о нерадивых субподрядчиках, контрагентах и прочих объективных причинах… Противник разобьет горстку смельчаков и перейдет в наступление по всему фронту.
Штурмовать надо вовремя. Никому ведь не приходит в голову начинать штурм плана в самом начале года.
Нанни и Эрд, по очереди сменяя друг друга, выполняли мысленные распоряжения Сантиса, транспортируя в прошлое все, что он требовал. Это была адски трудная работа. И их никто не мог заменить, потому что найти еще хотя бы одного человека, мыслящего в унисон с Нанни и Эрдом, было очень трудно. Во всяком, случае, на это ушло бы очень много времени.
Когда Сантис там, в специальном конструкторском бюро, свалился с ног и заснул на полчаса, Эрд спросил:
— Нанни, почему у них так получалось?
Нанни искренне рассмеялся.
— Ты думаешь, на этот вопрос можно дать короткий и исчерпывающий ответ? Наверняка у них проводились различные собрания, заседания, совещания. Они тоже пытались выяснить: почему? Я не верю, чтобы кто-то сознательно мог срывать им план. Это получалось само собой.
Нельзя ведь составить план действий так, чтобы предусмотреть все на все сто процентов. Это был бы уже не план. Поэтому и резервируются всякие обходные пути, время, люди, деньги, материалы. Но резерв должен быть минимальным. Если он будет чрезмерно раздут, то это будет тоже не план. И сейчас планировать трудно. А они в то время почти не пользовались математическими машинами. Во всяком случае, в таких мелких организациях. Очень трудно учесть, например, болезни ведущих специалистов, умственные способности, взаимоотношения каждого) со всеми и всех с каждым, погоду, наконец. И вдруг оказывается, что руководитель не пользуется никаким авторитетом, не может помочь в нужный момент подчиненным, у начальника лаборатории нет организаторского таланта, ведущий инженер — специалист в совершенно другой области, хотя и очень умный человек. Вступают в силу симпатии и антипатии. Кто-то оказывается не на своем месте. Главный инженер по вечерам пишет музыку и приходнт на работу невыспавшимся и усталым. Да и вообще она его не очень-то интересует. А без музыки ему не жизнь. Происходили тысячи и миллионы маленьких трагедий, потому что человек занимался не тем, чем хотел. Хотя об этом в большинстве случаев не подозревали даже близкие, а то и он сам…
Взамен есть, конечно, схемы, приближения, находки, озарения, удачи. В общей массе, как в объеме газа, все идет близко к среднему нормальному уровню. Но бывают и всегда будут отклонения. Вверх и вниз. Нам сейчас попало то, что отклонилось вниз. Будь это системой, было бы ужасно. Нас с вами не было бы, дорогие товарищи.
По отделам, лабораториям и конторе ползли упорные слухи: отдел электроники намерен выполнить план трех кварталов в срок. Это было предательство. Нож в спину.
Начальник СКБ срочно вызвал к себе в кабинет Верещагина.
Руки начальника с быстротой пианиста мелькали над многочисленными бумагами, папками и приказами. Бледное, с резкими чертами и высоким лбом лицо уцрямо склонилось над столом, будто бросая вызов стихийным силам. Лохматые широкие брови сурово сошлись на переносице.
— Ну!.. Что скажешь? — произнес начальник СКБ.
Верещагин смущенно пожал плечами.
-, Спать зверски хочется.
— Спать! Хм… Рассказывай, что у тебя в отделе творится?
— Работаем… Спать хочется… Всем спать хочется.
— Ну вот что, — в голосе Волкова проскользнули высокие, металлические нотки, как бы склепывающие речь. — Шутки шутить будем позже. Десять дней назад ты говорил, что дай бог выполнить полугодовой план. Так?
— Говорил, — еле ворочая языком, ответил Верещагин и, прикрывшись ладонью, зевнул.
— Ходят слухи, что отдел пытается выполнить план трех кварталов. Правильные слухи?
— Правильные.
— Ишь куда замахнулся. Что же получается?
— Спать хочу. — Верещагин снова широко зевнул и стал медленно клониться грудью на стол.
Начальник СКБ медленно закипал. Верещагин очнулся и чуть слышно проговорил:
— Выполним… Только все спать хотят. Особенно утром… Потом проходит… Кофе черный пьем.
— А кто дал приказ выполнять план? — взорвался бас начальника СКБ.-Кто? Кто, я вас спрашиваю?!
Сон мгновенно слетел с Верещагина.
— Согласно оперативно-календарному графику и тематическому плану, Петр Владимирович.
— Согласно плану, — язвительно передразнил Волков. — Умные вы ребята, но ни черта не понимаете! С меринами легче работать.
Начальник СКБ схватился руками за голову и тупо уставился затравленным орлиным взглядом в стол.
— Письмо в министерство готово, а они решили ни с того ни с сего план выполнить, — разговаривал он сам с собой и вдруг, встрепенувшись, вперился взглядом в Верещагина.
— Ты же знаешь, что у нас нет площадей, станков не хватает, кадров мало, комплектующие задерживаются. Нам сейчас легче объяснить перед министерством невыполнение плана, чем выполнение. Что я буду говорить в главке? Условия одинаковые, а один отдел из четырех, несмотря на это, выполняет план. Ты хоть понимаешь, что натворил?! Без ножа зарезал. — Начальник СКБ снова замолчал, уставившись в стол. Верещагин мужественно боролся со сном, с трудом переваривая речь своего шефа. — Да, кстати… что, этот Самойлов действительно?..
«Вот оно, — подумал Верещагин. — Началось. Теперь прощай, Самойлов. Отберут. Все равно отберут». — И, понурив голову, сказал:
— Действительно, Петр Владимирович.
— С него все началось? — строго спросил Волков.
— С него, — Верещагин чуть не плакал.
— Срочно… ко мне в кабинет… Самойлова… из отдела электроники, — отдал приказание начальник СКБ миниатюрной секретарше.
Минут через десять привели Самойлова. Он был чрезвычайно бледен и худ. Давно не чесанные волосы торчали в разные стороны. Костюм был помят и залит каплями канифоли.
В кабинет постепенно набивались большие и маленькие начальники. Главный инженер — человек среднего роста с непроницаемо твердым лицом, с резкими, всегда точными движениями.
Начальник патентного бюро, начальник технического отдела, инспектор по кадрам, начальник отдела снабжения, начальники отделов, лабораторий и ответственные руководители тем.
Самойлов снова забивал гвозди.
Просьбы сыпались со всех сторон.
Забей в стену, в потолок, в пол, в подоконник, в дверь, в косяк.
Самойлов забивал. Забивал параллельные, перпендикулярные и зигзагообразные. Забивал по одному и целыми пачками. Забивал виртуозно, красиво, талантливо.
Чувствовалось, что это не ремесленник. Это был артист. Великолепный артист! В кабинете начальника СКБ стоял сдержанный гул восторга и удивления, Все стояли. Лишь один Верещагин, уткнувшись щекой в стол, сладко спал. Спал мирно, уютно, не вздрагивая в не всхлипывая. Ему снилось что-то приятное.
— Молодец, Самойлов, — ласково приговаривал начальник отдела снабжения. — Молодец! Хоть и дурак, а молодец! В цирк иди. Греметь будешь! Или ко мне на комплектацию… или по черным металлам. На сто тридцать… А?.. Молодец!
— А как насчет патентоспособности? — спрашивал главный инженер. — Патентная чистота явления проверена? Запатентовать надо обязательно.
— Ох и хитрец ты… Знал, а молчал, — неслось в адрес Самойлова.
— Ну! Поговорили — и хватит! — раздался зычный голос начальника СКБ. — Рассаживайтесь.
Это было самое короткое заседание расширенного техсовета за всю историю СКБ. Оно длилось всего четыре часа. Повестка дня была сформулирована в несколько общих и туманных выражениях: «О возможности предоставления старшему инженеру отдела электроники тов. Самойлову А. Т. права выполнить план работ СКБ за три квартала текущего года в сжатые сроки».
Начальник СКБ, взявший слово первым, очень сожалел, что сложилась вот такая неприятная ситуация. Уже написано письмо в министерство об уменьшении объема работ, Все шло хорошо, спокойно. И вдруг… на тебе! Один отдел выполнил план. Почти выполнил. Все полетело к черту!
Хочешь не хочешь, надо выполнять план или всему СКБ, или… сами понимаете…
— Но, — закончил свою речь Волков, — меня все-таки радует одно обстоятельство. Я, как начальник, ошибаться не могу. Иначе наше СКБ второй категории с кадрами из лучших инженеров города никогда не выберется из бездны отстающих организаций. Я всегда интуитивно придерживался волевых методов руководства. Я пр-р-реклоняюсь перед величием и могуществом человека! И вот то, к чему я всегда стремился в своей деятельности, нашло блестящее подтверждение в отделе электроники. Выполнение плана с помощью волевого усилия! Я всегда «за».
Председатель месткома весьма кстати напомнил об уплате членских взносов. Редактор потребовал фотовспышку для стенной газеты… Самойлов и Верещагин спали. Момент был подходящий, и не воспользоваться им было бы просто глупо.
К концу третьего часа, когда положительное решение по повестке дня было принято подавляющим большинством голосов при одном воздержавшемся (им оказался похрапывающий Верещагин), на Самойлова вылили стакан воды и предложили приступить к работе. Лица у всех присутствующих были добрые, ласковые и чуть-чуть настороженные. Мокрый Самойлов не отказывался, но чистосердечно признался, что не знает, как и с чего начать. Как и с чего начать, не знал и никто из присутствующих.
Гениальное мероприятие готово было умереть в зародыше. Расширенный техсовет заволновался.
И тут чья-то светлая голова предложила вызвать изобретателя Кобылина, известного всем автора ста десяти заявок на изобретения и одного авторского свидетельства.
Кобылин сразу взял быка за рога.
— Сколько дней тебе потребуется, Самойлов, чтобы выполнить план СКБ за три квартала?
Самойлов тяжело вздохнул и ответил, что не менее месяца.
Надо ведь вникнуть во все чертежи. Представить себе все детали, узлы, схемы, химические реакции. А это для него дело новое.
Особенно химические реакции.
Изобретатель Кобылин минут пять пристально смотрел на Самойлова и изрек:
— Так дело не пойдет!
Все согласно закивали головами: «Не-ет. Так дело не пойдет».
Кобылин погрузился в сложнейшие размышления. В кабинете начальника СКБ стало заметно теплее. Это умственная энергия изобретателя превращалась в тепловую энергию, грозя, если так пойдет и дальше, тепловой смертью всей Вселенной. Энтропия есть энтропия! И когда сидеть от жары стало уже почти невозможно, Кобылин обвел присутствующих ясным взглядом, и все поняли, что проблема решена.
Идея, как и все гениальные идеи, была гениально проста.
— Надо мыслить широко, — начал изобретатель Кобылин. — А Самойлов мыслит узко, кустарно, однобоко. Чтобы сделать какой-нибудь завалящий прибор, он сначала вникает. Вникает! На это уходит время. На сборку прибора волевым усилием тоже нужно время! А на монтаж! А на настройку! Это же уйма времени! Не технологично, не производительно. Пусть представит себе не то, как сделать прибор самому, а то, что нужно было бы сделать, чтобы прибор был изготовлен вовремя, по плану. Не было комплектующих? Значит, товарищ Волков своевременно не объявил выговор Балуеву, начальнику отдела комплектации. Волевым усилием, мысленно объяви ему выговор. Не хватало людей? Отдел кадров… Схема не настраивается? Разработчик…
— Правильно он сказал, — кивая в сторону изобретателя, проговорил Самойлов. — Можно попробовать.
— Хи-хи-хи! Балуев выговор получит, — заливался начальник патентного бюро. — Хи-хи!
— Я-то что. Вот Иммануил Гавриилович наверняка получит, — парировал начальник отдела снабжения, показывая на внезапно материализовавшегося из пустоты начальника макетной мастерской.
— Макетная не подведет! — заверил Пендрин, не слышавший предыдущего разговора, и снова ушел в подпространство.
— А что, действительно выговор может быть? — испуганно спросил начальник конструкторского бюро.
— Вину чувствуешь, хи-хи-хи, — заливался начальник патентного бюро. — Вину!
— Может быть, кто против? Воздержался? — спросил Волков. — Или боится кто-нибудь? Виноват?
Присутствующие молчали. Верещагин посвистывал носом и протяжно храпел.
— Тогда с богом! — угрюмо закончил начальник СКБ заседание техсовета.
Александр Тихонович Самойлов — Сантис — закрыл на ключ массивную деревянную дверь испытательной лаборатории. Открыл люк звуконепроницаемой герметичной камеры, сбросил туда толстую кипу тематических планов, оперативно-календарных графиков, квартальных отчетов, докладных, заявок, приказов, спрыгнул сам и завинтил люк изнутри на все гайки. Для концентрирования волевого усилия была необходима идеальная тишина.
В камере было тепло и сухо.
Сантис разложил на столе принесенные с собой документы, закурил, с минуту посидел, ни о чем не думая, затушил папиросу и начал сосредоточивать свою мысль на первой по списку теме. До конца третьего квартала оставалось восемь часов…
Кабинет начальника СКБ был полон. Незначительные разговоры, нервные смешки, шарканье ног, попытки рассказать смешной анекдот. Томительное ожидание. Работы в СКБ были приостановлены. В их продолжении уже не было смысла.
Лишь отдел электроники продолжал действовать. Собственно, остались только два ненастроенных образца. Около Гутарина и Палицина собрались все, кто не спал. Настройка должна была вот-вот закончиться. Ведущий инженер Вырубакин с достоинством заявил, что «Пахтакор» войдет в десятку сильнейших. Ему никто не возразил, и Вырубакин немедленно обиделся. Техник Свидерский рассказывал печальную историю из своей жизни, и все вокруг хохотали до слез. Любочка отпечатала последний протокол и запорхала между столов. Оживление усиливалось.
— Готово! — заорал Палицин. — Можно пломбу ставить.
— У меня тоже! Все, парни! — радостно заявил Гутарин и с хрустом потянулся. — Ну, вы когда меня жените-то?
— Скоро, Гена, скоро, — успокоил его всегда подтянутый и опрятный Стрижев.
— А не выпить ли нам по поводу окончания работ по стаканчику? — протирая заспанные глаза, сказал Сергушин.
— По стаканчику? — внезапно проснулся второй начальник лаборатории. — А не мало ли? А?
— Хватит! Закругляйтесь!
— А Верещагина с Самойловым все нет и нет, — жалобно сказала Любочка и капризно надула губы.
— Стружку, наверное, снимают с них, — ответил тяжеловес Палицин.
— Ну да! Стружку! Премию делят! Точно вам говорю, — немедленно возразил техник Свидерский.
— А может быть, опять гденибудь?
— Сейчас — в магазин, а потом в общежитие, — скомандовал Сергушин. — Самойлов с Верещагиным наверняка туда придут.
Через минуту свет в отделе погас.
В кабинете начальника СКБ царила зловещая тишина. Прошло уже часа три, как Самойлов заперся в лаборатории испытаний.
Что происходило в камере, никто не знал. И это было плохо. С одной стороны хорошо, если план будет выполнен. Премия! А с другой — вдруг выговор или еще что. Так что, пожалуй, было больше плохо, чем хорошо.
Внезапно в кабинет влетела испуганная чертежница Пронюшкина.
— Сдобников пропал! — завопила она.
— Как пропал? — испуганно спросило сразу несколько человек.
— Пропал… Они с Захаровым вышли на минутку, а когда возвращались, Сдобников пропал… Исчез — и все!
— Не может быть такого!
— Может, может! Пропал Сдобников!
— Что он, сквозь землю про… — начал было ответственный исполнитель по теме номер один и вдруг исчез. Исчез без шума, без треска, без теплого прощального слова.
В кабинете начальника СКБ забеспокоились. Испуганные голоса спрашивали друг друга: «Где он? Где он?» Атмосфера накалялась и становилась угрожающей. Случай был из ряда вон выходящий.
До сих пор мгновенно мог исчезать только Иммануил Гавриилович Пендрин.
Главный инженер вдруг вскочил с места, бегом спустился по лестнице, вылетел через проходную, выхватил у ошалевшего от неожиданности дворника метлу, сразу же успокоился и с упоением начал подметать тротуар. Размеренно, с толком, не поднимая лишней пыли. Чувствовался солидный опыт. Дворник сказал: «Э-хе-хе. Всегда бы так. Позаседали бы да помели», — и пошел в проходную посмотреть, не сварилась ли картошка. Он очень любил картошку. Особенно если она была с маслом, помидорами и перцовкой.
Начальник СКБ до боли в суставах сжимал столешницу своего рабочего стола. Только что, прямо на его глазах, исчез еще один ответственный исполнитель.
Это было ужасно. Начальник отдела снабжения плакал навзрыд.
Ему не было страшно. Он плакал из любви к искусству. Как выяснилось позднее, в это время он уже был руководителем драматического кружка и учил кружковцев искусству сценического перевоплощения.
— Это он! — раздался истошный вопль. — Это Самойлов! Надо остановить его!
Все вскочили. Длинный стол для заседаний перевернулся. Верещагин чуть не упал со стула и проснулся. Удивленно посмотрел вокруг. На правой его щеке рдел огромный красный с разводами пролежень.
— Остановить! — кричали вокруг. — Он нас всех к чертовой бабушке пошлет.
Человек тридцать-сорок толпой кинулись к дверям, выдавливая друг друга в коридор, и галопом спустились вниз, к дверям лаборатории испытаний.
— Ломай! На приступ! — раздался боевой клич.
Неумолимый рок ежесекундно вырывал из рядов атакующих опытных, закаленных в сражениях бойцов. Они, как и предыдущие, исчезали бесследно. Кто-то принес лом, и дверь пала. Взять с ходу камеру было труднее. Атакующие загрустили. Их осталось совсем мало: инспектор по кадрам, бухгалтер, начальник патентного бюро, Верещагин и еще несколько человек. Некоторое время все не дыша смотрели друг на друга.
Никто не исчезал.
— Неужели все? — робко спросил кто-то.
— Кончилось. Не успели.
— Он давно там сидит? — спросил Верещагин, сообразив, в чем дело.
— Часа четыре.
— Он же задохнулся. Курил, наверное, все время, — метался Верещагин, корчась от боли и хватаясь рукой за правую щеку. — Спасать надо. Резать автогеном!
Несколько человек бросились искать автогенщика. Кто-то звонил в «Скорую помощь».
— В тюрьму его надо за такие штучки, — сказал начальник патентного бюро.
— Сами же ведь просили.
— Кто мог знать? А вдруг и план остался невыполненным? Тогда что? Кто будет отвечать?
— А… Кому теперь отвечать…
Из пустоты, как всегда внезапно, материализовалась голова начальника макетной мастерской Пендрина и лихо подмигнула:
— Ну, как тут у вас? Кончилась заварушка?
— Пендрин! Голубчик! Живой! А ты не знаешь, где наши? — лопотал начальник патентного бюро.
— Не знаю, но догадываюсь.
— Где же?
— Да живы они, живы. Видел, как через подпространство неслись. Волков — в главк, а остальные кто куда.
— Сам-то ты как?
— Знал я, что что-нибудь здесь будет, вот и отсиживался в подпространстве. Ну, привет! Я еще немного посижу, на всякий случай, — и Иммануил Гавриилович исчез…
Не успели еще остыть рваные края оплавленной дыры на том месте, где раньше был люк, как Верещагин спрыгнул в камеру.
Самойлов лежал возле канцелярского стола, нелепо раскинув руки, в расстегнутой мокрой рубашке и уже не дышал. Во всяком случае, Верещагин не услышал его дыхания, как ни старался.
Стол был завален подписанными и утвержденными квартальными отчетами, папками готовых технических отчетов, протоколами испытаний. На полу стояли макетные и опытные образцы по всем темам.
План третьего квартала был выполнен. Поверх всех бумаг лежал приказ министерства о выплате работникам СКБ квартальной премии…
Врачи определили у Самойлова невероятное истощение нервной системы. Очнулся он лишь через неделю. В палате было светло и тихо. Откуда-то издалека доносилась медленная незнакомая музыка. Самойлов вздохнул и глубоко заснул.
Здоровье его быстро шло на поправку. Посетителей к нему еще не пускали, а в записках запрещалось писать о производственных делах.
Наконец настал день, когда к Самойлову впустили посетителей. Первой вошла Аграфена Ивановна, хозяйка общежития.
За ней Верещагин, два начальника лабораторий, ведущий инженер Вырубакин, техник Свидерский, Стрижев, Палицин, Гутарин и Любочка. Палата сразу наполнилась гулом и оживлением.
— Сашенька ты наш. Заморили тебя окаянные, — запричитала старуха.
— А я тоже лежал неделю в больнице, — с восторгом сообщил Верещагин. — Понимаешь, пролежень на щеке никак не заживал. Даже уколы делали.
— А у нас Гутарин-то ведь женится!
— А я… хм… первое место по штанге… хм… занял по городу.
Сантису было хорошо. Он с восторгом переводил взгляд с одного лица на другое и молчал.
— А ты гвоздь можешь вбить в стенку? Тут к тебе делегация ученых целую неделю прорывается, — сказала Любочка.
— Нет, не могу. Пробовал, ничего не получается, — ответил Сантис и весело добавил: — Секрет утерян! Ребята, а почему меня всегда просили забить гвоздь? Ведь я мог сделать что-нибудь и поинтереснее.
— Уж очень наглядно получалось, — ответил техник Свидерский, и все с ним согласились.
— И хорошо, что утерян, — подхватила Аграфена Ивановна. — Научишься молоточком, — Ей все время хотелось всплакнуть, но она не решалась.
— Ну, а как в СКБ дела? — спросил Сантис.
— Все нормально, — ответил Верещагин. — Волкова перевели в министерство сельского хозяйства. Он же по образованию-то был, оказывается, ветеринар. А главный инженер дворником работает. Не простым, конечно, а бригадиром. У нас на территории сейчас такая чистота!.. Ну и еще некоторых кое-куда порастаскали. Всего, кажется, человек около сорока. Всем место нашлось по душе. У нас много новых.
А Пендрин отсиделся. Так и числится начальником макетной мастерской. Боится только все время чего-то.
Начальники двух лабораторий после каждой фразы Верещагина согласно кивали головами и в один голос говорили: «Правильно… Тоже верно… Правильно…»
— А тебя, понимаешь, в ведущие инженеры не переводят. Просил я, да, говорят, испытательный срок у тебя еще не кончился.
Время свидания подошло к концу. Прощание было не менее шумным, чем встреча.
Самойлов всем кивал головой, поднять руку он был еще не в силах.
Через несколько часов после возвращения Сантиса с «Вызова» послали второе сообщение. Потом третье. Автомат-прокалыватель пространства принял их.
Спасательная экспедиция тронулась в путь.
— Билет в детство, пожалуйста, — сказал я в окошечко кассы и через пять минут уже сидел в жестком вагончике допотопной конструкции, с нетерпением ожидая свистка паровоза.
В купе рядом со мной оказалась старушка с корзиной фруктов и конфет. Волнение, с которым она поминутно перебирала ее содержимое, могло рассмешить кого угодно, но только не в этом поезде.
Ее можно было понять. Ведь она ехала к маленькой девочке, в свое детство, наверняка давно и прочно забытое. Дети любят сладкое, только это она и помнила из всего, с чем ей предстояло встретиться.
Напротив сидели мужчина с поседевшими висками и старик. Я знал мужчину по портретам в журналах. Это был известный пианист. Перед каждым концертом он ездил в свое детство. Утверждали, что именно это делает его концерты неповторимыми. Вряд ли. Многие музыканты ездили в свое детство. Но что-то гениев среди них было маловато.
Старик сидел, положив руки на массивную трость. Он вез в подарок своему детству только мудрый взгляд уставших глаз.
Поезд тронулся… Мимо проносились телеграфные столбы, размеренно стучали колеса, изредка раздавался свисток паровоза. Кто-то в соседнем купе потребовал у проводника холодного пива и еще долго ворчал, возмущаясь плохим обслуживанием.
Прошел грустный и задумчивый час. Вдали за поворотом уже можно было различить платформу.
— Приехали. Станция, — объявил проводник.
Все начали торопливо собираться. Потом сбились в проходе.
— Суздаль! — удивленно сказала моя соседка.
Это был Загорск. Для меня это был Загорск. А для нее — Суздаль. Для старика — Пенза или Сызрань. Каждый приехал в город своего детства. Я смотрел на стены Троице-Сергиевской лавры. А кто-то на тайгу, стремительное течение Енисея, ленивую гладь Онежского озера.
Загорск… А я даже и не знал, что это мой город. Я не помнил своего детства.
Вагон быстро опустел. Старушка увидела в толпе встречавших пухленькую девочку, замахала ей платком и заплакала. Пианист положил руку на плечо мальчугану, и они пошли к виадуку, очень серьезные и сосредоточенные. На платформе было шумно и тесно, но постепенно люди расходились.
Меня никто не встречал. Я несколько раз махал рукой мальчишкам, но к ним почти тотчас же кто-то подходил. Каждый раз это оказывался не я. Трудно представить, каким я был в детстве, тем более, что у меня не сохранилось ни одной фотографии от того времени. Я вообще сомневался, фетографировали ли меня тогда.
Через десять минут около поезда почти никого не осталось. Только на самом краю платформы десятилетний мальчишка в майке и не по размеру больших брюках сосредоточенно пинал носком ободранного ботинка стаканчик из-под мороженого.
— Сашка! — крикнул я. Но он, даже не взглянув в мою сторону, спрыгнул с платформы, пересек железнодорожные пути и скрылся за углом здания…
Искать в городе не имело смысла. Я бесцельно проболтался на вокзале около часа, дожидаясь, когда объявят посадку на обратный поезд.
Весь путь до Усть-Манска меня не покидало ощущение какой-то невосполнимой потери. Почему он не пришел? Почему? Соседи по купе были погружены в свои мысли, лишь одна женщина все время пыталась рассказать о своих проказах сорокалетней давности, но никак не могла найти внимательного слушателя.
Не успел я сойти с поезда на вокзале в Усть-Манске, как меня вызвали к диспетчеру.
— Простите, — сказал молодой парень в железнодорожной форме, когда я вошел в диспетчерскую и назвал свою фамилию. — Мы виноваты в том, что испортили вам настроение. Что-то произошло с системами волноводов темпорального поля. А может быть, темпограмма не дошла до адресата, и поэтому он не пришел вас встречать.
— Он мог не захотеть со мной встретиться, — я махнул рукой, собираясь выйти.
— В следующий раз это не повторится, — заверили меня. — Мы все проверим. Можете ехать в детство хоть завтра.
— Вряд ли в ближайший месяц у меня будет свободное время, — ответил я и вышел, не попрощавшись.
Я готовил важный эксперимент, и времени действительно не хватало.
И все же на следующий день я снова был на вокзале, снова ехал в дряхлом вагончике, снова стоял на пустеющем перроне.
На краю платформы, как и вчера, я увидел мальчишку.
— Сашка! — крикнул я. — Это же ты! — я чувствовал, я твердо знал это.
Он хотел спрыгнуть с платформы, но передумал и остался стоять, глядя себе под ноги. Я бегом кинулся к нему, схватил за плечи, сжал. И вдруг он прижался к моей груди. На секунду, не больше.
Затем оттолкнул меня и, глядя исподлобья, сказал:
— Так вот ты какой?! — в его голосе было очень много от взрослого мужчины. И вообще для мальчика он выглядел очень серьезным.
— Сашка! Значит, ты все-таки узнал меня?
— Еще бы. Но только я не Сашка. Меня все зовут Роланом… Ну, то есть Ролькой.
— Но ведь меня-то зовут Александром. Значит, и ты — Сашка.
Он пожал плечами.
Я в свои пятьдесят лет выглядел еще крепким человеком. А он был нескладный и худой.
— Послушай, Сашка. Я буду звать тебя Александром, а не Роланом. — Здесь он снова пожал плечами, как бы говоря: «Как хочешь». — Почему ты такой тощий, чертяка?! Тебе надо заниматься спортом, иначе долго не протянешь.
На мгновение мне показалось, что его глаза смеются надо мной, и я тоже расхохотался. Какую глупость я только что ляпнул. Ведь я стою перед ним живой и здоровый. Как же в таком случае он может долго «не протянуть»? Вот ерунда-то.
Он тоже засмеялся, и мы дошли до самого виадука, хлопая друг друга по спинам ладонями и даже не пытаясь что-либо сказать из-за распиравшего нас смеха.
Привокзальная площадь была не такой, какой я ее привык видеть.
Бывая в Загорске, я почти всегда заходил в кафе «Астра». Но сейчас его еще не было и в помине. Справа доносился гомон базарчика, который не могли заглушить даже паровозные гудки.
— Ну ладно, Сашка, — сказал я. — Трудно ведь сразу повести себя так, чтобы кому-нибудь из нас не было смешно. Я еще не раз попаду впросак. И это вовсе не означает, что мы с тобой не должны где-нибудь крепко пообедать.
— Я не хочу, — сказал Сашка. — Нас уже кормили.
«А что он думает на самом деле? — попытался сообразить я. — Если бы я хотел есть, то никогда бы не отказался, исходи приглашение от такого человека, как я сам. Ага! Но ведь я-то взрослый человек, я все это понимаю. А он?» — Не хочешь так не хочешь, — сказал я. — Расскажи-ка лучше, как ты живешь? Кто твои друзья?
— Только не надо допросов, — ответил он, и я понял, что мои вопросы действительно похожи на анкету, которую нельзя заполнить искренне.
Мы подошли к базарчику, и я спросил:
— А мороженого хочешь?
— Ага! — радостно ответил он.
— С орехами или пломбир?
— Ну да… С орехами! Такого и не бывает,
— Посмотрим, — загадочно сказал я, но у женщины, продающей мороженое, действительно не было ни того, ни другого. Я спросил ее на всякий случай, но лучше бы я этого не делал. Она вдруг раскричалась на меня: «Ишь чего захотел!» Сашка потянул меня за руку:
— Пойдем…
Но я все же купил порцию обыкновенного молочного мороженого. Сашка взял его, глядя в сторону, но мне еще пришлось раза два сказать ему: «Ешь, чего ты?» — прежде чем он развернул бумажку. И тут же, как мне показалось, он забыл про меня. Сразу стало видно, как он хотел этого мороженого. Обыкновенный десятилетний мальчишка, у которого мечты и желания еще не идут дальше этого. Он закапал мороженым свои широченные брюки и тут же вытер их локтем.
— А ты научился лечить неизлечимые болезни? — неожиданно спросил он меня.
Я растерялся:
— Откуда ты можешь знать? Ведь я занялся этим всего лет в тридцать. И занялся совершенно случайно.
— Но ведь я — это ты, — сказал он. — Только в детстве. Я знаю про тебя больше, чем ты про меня, потому что я всегда хотел, чтобы ты занимался тем, чем хочу заняться я. Я этого очень хочу.
В нем как-то странно сочеталась детская наивность и суровость взрослого.
— Нет, Сашка, я еще не научился лечить неизлечимые болезни. Но я думаю, что скоро это станет возможным.
— Правда? — обрадовался он.
— Правда, — я потрепал его по макушке. — Но только мне очень не хватает времени. Тебе хорошо. Ты еще не замечаешь, как быстро бежит время.
Он бросил на меня взгляд, чуть насмешливый и странный, словно он знал что-то очень важное для меня, но еще не считал нужным сообщить это мне. Выцветшие брюки сидели на нем мешком. Рубашка в клеточку выгорела. «Не сладко тебе приходится», — подумал я.
— Мне тоже не хватает времени, — сказал, наконец, он.
— Вот как?! — рассмеявшись, спросил я. — И чем же ты занимаешься, что у тебя не хватает времени?
— Я хочу, чтобы ты получился счастливым…
— Ну что ж. Считай, что я таким и получился. Только знаешь ли ты, что такое счастье?
Он не ответил на вопрос, словно и не слышал его.
— И еще я хочу, чтобы люди становились счастливее оттого, что ты есть.
Вот уж этого-то я не знал наверняка. Счастливы ли люди оттогс, что я есть? Нет, я не мог это утверждать с уверенностью.
— Ты очень серьезный, Сашка. Это все-таки плохо в твоем возрасте.
— Это хорошо.
— Не будем спорить. А почему ты вчера не подошел ко мне?
— Ты ведь тоже не сразу приехал ко мне. А почему я должен был сразу броситься к тебе? Я тебя тоже ждал.
— Прости.
Мне показалось, что между нами внезапно возникла стена отчуждения, что мы чужие друг другу и что я никогда не смогу его понять, этого десятилетнего мальчишку, то ли потому, что взрослые вообще плохо понимают детей, то ли потому, что он умнее меня. Но последнее я отбросил сразу же, потому что еще не мог согласиться, что я с годами глупею. Во всяком случае, до встречи с ним это мне и в голову не приходило.
Мы долго бродили по городу. Я узнал, что и он не помнит отца и мать, видимо, погибших на войне, что он живет в интернате. Его неразговорчивость, некоторую скрытность я отнес за счет того, что это была наша первая встреча. Трудно говорить много и только веселое, когда впервые увидел сам себя.
Позже я понял, что хотя он и говорил меньше, чем я, но именно он направлял наш разговор. Он экзаменовал меня, делая это незаметно, ненавязчиво. И я вынужден был согласиться, что он чем-то все-таки умнее меня. Может быть, своей системой мышления, способностью точно знать, что же он хочет, удивительной собранностью и иронией. Грустной, грустной, не мальчишеской иронией.
Мы договорились встретиться еще. Я уехал с вечерним поездом.
В последнюю минуту, когда я был в тамбуре вагона, он весело засмеялся, несколько раз лихо подпрыгнул и крикнул:
— А ты ничего! Не совсем такой, как я предполагал, но все же ничего. Пока!
И стена отчуждений исчезла между нами. И снова это сделал он. Сделал, когда сам захотел.
— Пока, Сашка! — крикнул я.
Поезд тронулся. Как мне было легко! Радость, непонятная, странная, необыкновенная, распирала мою грудь.
И все-таки я не знал, не мог предполагать, как нужна была мне эта встреча. Я стал работать так, как не мог уже давно. Какое-то небывалое вдохновение овладело мной. Теперь я был уверен, что эксперимент пройдет удачно. Я сделаю то, о чем мечтал, оказывается, еще в детстве.
Несколько месяцев промелькнули незаметно. Целый ряд больших и маленьких удач, бессонные ночи, мимолетные сомнения, ожесточенные споры и захватывающие обсуждения, встречи и командировки.
Наш институт работал над очень трудной и важной проблемой. Мы разрабатывали мгновенные нехирургические методы лечения травм на расстоянии. Вот, например. Человек упал с обрыва и разбился. Пока его доставят в ближайшую клинику, будет уже поздно. Мы разрабатывали методику и аппаратуру, которая позволяла этот мешок костей и боли превратить снова в человека. Человек падал с обрыва и тут же вставал совершенно целым и невредимым.
Мы хотели уменьшить количество нелепых смертей. И у нас это уже получалось. Теперь я мог сказать: «Да, люди будут счастливее оттого, что я есть». Сказать Сашке, то есть самому себе, и никому больше.
Только через полгода я смог выбрать время и купить билет в детство… Сашка на вокзал не пришел.
«Детская, нелепая выходка, — подумал я. — Обиделся, что я долго не приезжал». А я мог бы ему многое рассказать из того, о чем он мечтал.
Расстроенный, я вернулся в Усть-Манск. На вокзале меня снова пригласили в диспетчерскую.
— Что-нибудь с темпограммой? — с надеждой спросил я.
— Нет. Темпограмму мы послали. Дело вот в чем… У вас не было детства… Это невероятно, но это так.
— Что за ерунда! Ведь я видел… я уже разговаривал с Сашкой.
— Это был не Сашка, то есть это были не вы в детстве. Это был Ролан Евстафьев.
Ролан Евстафьев? Я не знал такого, но фамилия была мне знакома.
— У вас не было детства.
— Но почему он тогда приходил меня встречать? Да нет же! Это именно он, то есть я. Я это чувствую.
— У вас не было детства. Это совершенно особый случай.
Мне дали стакан воды. Наверное, вид у меня был растерянный и жалкий. Я плюхнулся в кресло, не в силах выйти на улицу. Меня не тревожили и больше ничего не говорили. Да и что они могли сказать. Они выяснили, что у меня не было детства. Почему и как это произошло, они не знают. И помочь тут они мне ничем не могут.
Когда у человека бывает трудное детство, говорят, что у него не было детства. Да! Но у меня-то не было детства, в прямом смысле слова не было!
Я немного пришел в себя. Настолько, чтобы нормально двигаться, не привлекая взглядов прохожих.
Через час я добрался до лаборатории. Было уже довольно поздно, и на месте оставались человека два или три. Я сел за свой стол и попытался собраться с мыслями.
Скоро лаборатория опустела. Может быть, перед уходом товарищи что-нибудь и говорили мне, но я не слышал… Только за стеной раздавался стрекот пишущей машинки. Это Елена Дмитриевна перепечатывала протоколы наших экспериментов.
Я сидел за своим столом и вспоминал. Выискивал в своей памяти факты и сопоставлял их, и вспоминал, вспоминал.
Тридцать лет назад я очень долго болел. Во время болезни я потерял память. Я не помнил ни друзей, ни знакомых, ни самого себя до этой болезни. Странно, но в моей памяти отчетливо сохранились знания и опыт начинающего молодого ученого. Исчезло только то, что касалось лично меня.
Я как бы родился заново. Ко мне часто приходила молодая Лена Евстафьева. Елена Дмитриевна Евстафьева. Много лет, как она работает моим секретарем. Однажды вечером, примерно через год после моей болезни, она вдруг заплакала за своим столиком, заставленным телефонами и заваленным деловыми бумагами. Я приподнял ее мокрое от слез лицо.
— Ты не такой, совсем не такой, — сказала она.
— Какой «не такой»? — глупо спросил я.
Она встала и ушла. Ушла из института единственный раз в жизни раньше меня. На мой вопрос потом она ответила:
— Не спрашивай. Ничего не было.
И я ничего не спросил у нее.
Я просто боялся услышать от нее что-то… Что? Не знаю…
Я набрал номер справочной и попросил продиктовать мне списки лиц, работавших в институте тридцать лет назад. Тогда это просто была большая лаборатория. Монотонный голос называл фамилии: Абрамов, Волков, Ролан Евстафьев…
Стоп. Он работал здесь же. Я продолжал вспоминать. Нет. Я не помнил такого.
Перебирая личные дела, я узнал, что Ролан Евстафьев умер в тот день, когда я потерял память.
Потерял память?!
И тут я понял. Я никогда не терял память. Меня просто не было.
Я возник… стал существовать в тот день, когда он умер.
Кто я? Киборг? Киборг, у которого вырезан аппендикс и который часто страдает насморком?
Нет.
Его сознание, его «я» вписали в мое тело? Нет.
Он создал меня и умер. Тут, конечно, ни при чем ни мое тело, ни даже клеточки головного мозга.
Он создал меня в каком-то более сложном, более совершенном смысле этого слова. Он создал мой образ мышления, мой интеллект. И я должен быть таким, каким он хотел видеть меня.
А этот мальчишка? Ведь он уже все продумал, потому он со мной говорил. Он уже знал, что я — это то, что он создаст в будущем, потому что уже ничего не успеет сделать сам.
Меня не должно было быть. Я не был предусмотрен штатным расписанием природы. Он создал меня. У меня не было детства. Он подарил мне кусочек своего. Я не знаю, как он сделал такое невероятное открытие, невероятное и сейчас… Да и никто этого не знает…
Никто?
В соседней комнате зазвенел телефон. Елена Дмитриевна взяла трубку.
Он, этот десятилетний мальчишка, сделал для меня все, ничего не попросив взамен. Разве что порцию мороженого.
Он только один раз захотел встретиться со мной, чтобы проверить, правильно ли он поступит когда-то в будущем.
Я слышу, как Елена Дмитриевна встает со стула и идет к дверям моей лаборатории.
Сейчас она откроет дверь, и я все спрошу. Я спрошу ее, кто я.
И она мне все расскажет.
Дверь открывается.
Сейчас я все узнаю.
До Нового года оставалось еще шесть месяцев или немногим меньше, когда она, наконец, не выдержала и спросила у мальчика:
— Почему… так? Мы играем с тобой там, в роще на холме, и забираемся на деревья, купаемся в речке… ах, какая Студеная была вчера вода!.. Нам весело, и мне… да, мне очень весело с тобой. Но… иногда ты словно уходишь куда-то… Я вижу тебя, но так, как будто далеко… где-то… и мне туда не добраться… Почему?!
У девочки вздрагивали губы, она теребила косу, перекинутую на грудь, и смотрела на него широко открытыми вишневыми глазами, в которых были стремление понять, обида и что-то похожее на гнев, хотя какой там может быть гнев в двенадцать лет.
Мальчик не ответил, они молчали, и слышно было, как речка громко перешептывается с громадным темно-зеленым валуном, омывая его, — казалось, они трутся щекой о щеку.
Солнце зашло сразу, ночь… нет, неправда, что ночь падает на землю, — наоборот, летом она поднимается над землей, черно-голубая, высокая, израненная звездами.
Девочке надоело молчание, она обиделась еще больше, но вдруг увидела росчерк падающей звезды и, забыв обо всем, крикнула:
— Смотри, упала звезда! А я опять ничего не успела загадать…
Посмотрела на мальчика и тихо, уже без обиды, просто печально, добавила:
— Вот и опять ты где-то… И совсем не думаешь обо мне… Постой! А ведь у тебя этот… летящий профиль! — и честно призналась: — Я прочитала это в одной книге.
Он встрепенулся, как от озноба, сомкнул ладони на затылке, откинул голову, потягиваясь, и улыбнулся. У мальчика были тонкие руки, нежное лицо, а выражение глаз менялось так неожиданно и удивительно, словно у него были их тысячи.
— Когда космический корабль несется в черном вакууме со скоростью, близкой к скорости света, экипаж не замечает движения. И только перед посадкой на планету, при торможении, люди начинают понимать, что такое полет…
Так он сказал вдруг, и на этот раз у него были глаза, каких девочка еще никогда не видела, и что-то в этих глазах испугало ее, однако тут же уязвленное самолюбие взяло верх над растерянностью.
— Опять! — сварливо всплеснула руками маленькая женщина. — Да где ты, интересно знать, живешь — на Земле или там?! — Она пренебрежительно ткнула измазанным тутовым соком пальчиком в небо.
Мальчик внимательно и — во всяком случае, ей так показалось — с жалостью взглянул на нее.
— И на Земле, и там… — ответил он серьезно, и опять у него были другие глаза, и она попрежнему не могла бы ответить, в чем тут дело, если бы ее спросили.
— Слушай, — решительно сказал он и встал с большого поваленного дерева, где они уже третий месяц подряд почти каждый день встречали вечер. — Я тебе открою одну тайну.
Он стоял перед ней, вытянувшись так, что ноги чуть изгибались плавной линией назад, он смотрел перед собой, словно видел что-то не видимое ею, и она тоже невольно встала.
— Тайну? — переспросила девочка с любопытством и страхом.
Он опять помолчал, и она, уже начиная привыкать к этой странной манере, терпеливо ждала и даже не злилась.
— Я строю космический корабль.
Голос его прозвучал спокойно.
— Ты?!
— Ну, не совсем я… Его строят… Не обижайся, но ты не поймешь… просто потому, что не знаешь. Хотя в известном смысле его строю и я… Да, в первую очередь я!
Девочка растерялась, не зная, что ответить. Конечно, он ее разыгрывает, и главное сейчас — достойно ответить. Что ж, она за словом в карман не полезет…
— И где ты его строишь? — всем своим тоном она хотела показать, что поняла шутку и готова поддержать ее.
— Там, — все так же серьезно он показал рукой.
Внизу, за речкой, светились огни поселка, в котором жила девочка. Ближе к реке, рядом с тополями, лежала ровная зеленая поляна, и с первого взгляда было видно: здесь что-то строится.
В аккуратную горку были сложены кирпичи, штабелями громоздились бревна, под грубым навесом хранились свежеоструганные доски.
— Там, — повторил мальчик.
Девочка засмеялась.
— Там, — захлебываясь, повторила она, — там! Но ведь на этой поляне с самой весны строит себе дом тот пенсионер, что каждый день приезжает из города. Он сказал, что обязательно будет встречать в этом доме Новый год…
— Может быть, — сказал мальчик. — Может быть. Но я знаю другое: на рассвете первого января нового года мой корабль стартует с этой поляны в Большой Космос.
— Но почему, — продолжала смеяться девочка, — почему именно на Новый год?
— Потому, — ответил он без улыбки, — что каждый Новый год должен приносить человеку Новое. Уже шестой месяц я думаю о моем космическом корабле, и я решил, что он будет готов к старту в ночь на первое января…
Что-то случилось там, в небе.
Три короткие вспышки почти слились в одну, а потом огненная полоса вновь разделилась на три ярких росчерка, и вот они погасли, не долетев до горизонта.
Вздохнула роща — вздох этот был легким порывом прохладного ветра. И вдруг девочка поверила. А кто он, в самом деле, этот непонятный мальчик? Он появился здесь полгода назад, живет в лесной школе, куда принимают детей, которые давно и, должно быть, тяжело больны… Откуда он приехал? Она ничего не знала и почему-то не решалась спросить, а сам он никогда не говорил о себе. И почему у него такие, всегда другие, глаза?
Но в это время весело залаяла в поселке собака, ей ответила другая, третья. В лесной школе, не видимой за деревьями, мягко и дружелюбно ударил гонг — сигнал к ужину, — и наваждение оставило девочку.
— Хороший будет дом! — упрямо сказала она, кивнув на поляну.
— Нет, — сказал мальчик. — Космический корабль.
Лето прошло, а осень была еще лучше. Мальчик и девочка, как прежде, встречались у поваленного дерева, и оно всегда терпеливо ждало их на том же месте, только теперь вокруг была не яркая влажная трава, а сухие багряные листья.
Они упали с веток, на которых прожили столько месяцев, но еще не умерли. Они старчески добродушно ворчали, перешептываясь, когда их тревожили две пары детских ног. Мальчик был все такой же тонкий, но почему-то казался крепче, его пальцы, когда он брал девочку за руку, помогая ей перепрыгнуть через ямку или взобраться на валун, уже не обжигали ее руки лихорадочным огнем, — и, понимая, что лесная школа идет ему на пользу, девочка радовалась искренне и простодушно.
Они собирали опавшие листья и плели из них головные уборы индейцев, и тихонько пели вдвоем по вечерам, и бегали наперегонки, и наткнулись однажды на сердитого ежа, чьи колючки были нагружены всякими припасами на зиму; еж не убежал, а долго вопросительно смотрел на них своими глазами-бусинками и только потом пошел своей дорогой, будто уверившись, что эти двое не сделают ему зла.
Они больше не говорили о космическом корабле.
Однажды девочка, смешно округляя глаза, рассказала, что, кажется, в поселке появились воры.
— Пенсионер, который строит себе дом, — драматическим шепотом сообщила она мальчику, — жалуется, что у него пропадают строительные материалы! Вчера, например, пропал большой моток проволоки, его привезли, чтобы построить высокий забор, и вот, представляешь…
— Зачем высокий забор? — удивился мальчик.
— Как зачем? Чтобы на огород не заходили чужие куры… и зайцы из лесу… Он ведь мечтает о большом огороде, где будет расти цветная капуста, и морковь, и…
— Да, — сказал мальчик, — понимаю. Этого больше не будет. Я им скажу.
Они ни разу больше не говорили о космическом корабле. Но иногда девочка замечала, что у него опять те глаза.
Тогда — истинная дочь Евы — она поспешно говорила, теребя его за рукав:
— Посмотри, какая смешная шишка! Наверно, она упала с той сосны и скатилась по склону…
Или что-нибудь в этом роде — и радовалась, видя, что глаза становятся другими и в них опять отражаются веселая речка, красно-золотые листья и ее собственная беззаботная улыбка.
На поляне перед тополями рос большой нарядный дом. Вокруг него как из-под земли вырастали маленькие строения — как объяснила однажды девочка, это были курятник, свинарник, крольчатник и еще что-то.
— Я уверена, — решительно тряхнув косичками, заявила она, — этот пенсионер добьется своего. Уж очень он мечтает о Новом годе в новом доме. И о собственных свиньях — он, говорят, очень любит свиней, и это, пожалуй, понятно — свиньи такие полезные животные!
— Да, — согласился мальчик и невпопад добавил: — Главное, конечно, захотеть.
— А ты умеешь хотеть? — лукаво спросила девочка, бросив на него исподтишка взгляд и руководствуясь при этом побуждением, в котором не отдавала себе отчета.
— Умею.
— И потому, — на что-то злясь, мстительно съязвила она, — строится твоя ракета, и ты уверен, что она будет готова к Новому году?
— Да, потому. Только не ракета. Мой корабль не реактивный. Тут совсем другой принцип.
— Ну и пусть! — неожиданно закричала девочка высоким визгливым голосом и сразу стала некрасивой. — Ну и пусть, и лети куда захочешь!
Она побежала вниз, к мостику через речку, уже через минуту с надеждой ожидая, что мальчик бросится ее догонять, но он остался у поваленного дерева, и если б она видела сейчас его глаза, устремленные в туманное небо, то обязательно расплакалась бы еще горше, потому что она и так уже плакала.
На другой день они помирились.
Ребята из лесной школы были приглашены на новогоднюю елку в поселок, были подарки, бал.
Дед Мороз — словом, елка такая, о какой вы каждый год начинаете мечтать задолго до тридцать первого декабря.
Мальчик и девочка не разлучались весь вечер. Они танцевали, смеялись, ели сладости и швыряли друг в друга мандариновыми шкурками.
Потом, немного утомившись, сели рядом у стены и щелкали орехи, и девочка, вдруг почувствовав себя солидной и взрослой, принялась степенно рассказывать ему о том, какой богатый и красивый дом построил себе тот пенсионер.
— У него есть даже телевизор! — с восторгом сказала девочка. — Правда, у нас еще не построили ретрансляционной станции, но он поставил персональную антенну — огро-омную, как мачта!
— Послушай, — негромко заговорил мальчик, — я должен тебе кое-что сказать. — В голосе его была грусть, и девочка невольно притихла. — Должен сказать… — мальчик помолчал. — Скоро нас всех, кто из лесной школы, поведут спать… ведь не все еще выздоровели. Мне тоже придется уйти и… я хочу попрощаться с тобой — наверное, мы больше не увидимся. На рассвете я лечу.
Она не ответила — не знала, что ответить. Потом засмеялась.
Замолкла. Опять засмеялась. Конечно, он ее разыгрывает Нет, она совсем не обижается! Это даже интересно, да еще как интересно — словно в книге, которую она недавно прочитала!
— Разрешите пригласить вашу даму? — церемонно спросил мальчик в маскарадном костюме Атоса. Он весь вечер чувствовал себя очень взрослым.
— Сейчас, — сказал мальчик, который строил космический корабль, и протянул девочке руку. — Я оставляю тебе на память подарок. Ты знаешь, где его найти… Ну, прощай.
Девочка с шутливой торжественностью пожала ему руку — она уже привыкла к его манере шутить, засмеялась и пошла танцевать с мушкетером.
Перед рассветом мальчик вышел из ворот лесной школы.
Он спустился с холма, на котором она стояла, дошел до старого поваленного дерева, постоял над ним с минуту, потом нагнулся, что-то положил в ямку под ствол, выпрямился, постоял так еще немного и решительно зашагал к мостику, к поляне, где росли тополя и стоял большой добротный дом, окруженный маленькими строениями — свинарником, крольчатником, курятником и еще чем-то.
Люк космического корабля сам открылся перед ним и мягко задвинулся, когда мальчик вошел.
Он сел в кресло пилота, откинулся на его спинку (она тотчас чутко подвинулась так, чтобы ему было удобно), закрыл глаза и замер в неподвижности.
Потом, медленно подняв обтянутую серебристой тканью космического комбинезона тонкую руку, протянул ее к панели и мягко нажал на клавишу.
Послышался тонкий и очень, очень высокий звук — его мог услышать только мальчик. Все, кто спал в поселке, а спали все, кроме одной девочки, ощутили несильный плавный толчок — будто вздохнула Земля. Но никто не проснулся.
Девочка, которая не спала, вскочила с постели и бросилась к окну. Высоко в черно-голубом небе первого утра нового года мелькнула едва заметная голубая полоса — чуть ярче и светлее голубизны рассветного неба, и все стало, как прежде. Примерно к полудню жители поселка, пробудившиеся наконец после долгой и утомительной праздничной ночи, вышли из своих домов прогуляться. Они услышали громкую брань и крики и поспешили к новому большому дому под тополями, откуда доносился весь этот шум.
Новый житель поселка показывал на поваленную дюралевую мачту телевизионной антенны, кричал, что он этого так не оставит, что сначала воровали материалы, а теперь повалили его антенну, ведь ветра ночью не было, а если б и был, то он не смог бы свалить такую замечательную антенну, она ему обошлась в копеечку.
…Девочке сказали в лесной школе, что мальчик выздоровел и потому родители попросили отпустить его домой: вчера пришло письмо, только куда оно делось?
Ну, неважно. Он уехал. Странно только, что ни с кем не попрощался. Наверное, очень уж соскучился по дому, встал раньше всех и тихо уехал.
Девочка плакала и кричала, что они ничего не понимают.
Но то, что кричала плачущая девочка, было слишком нелепо, и ее отвели домой и уложили в постель. Она долго болела — видимо, простудилась в то утро, когда бежала в лесную школу без пальто и шапки.
Прошло время, девочка выздоровела и успокоилась — во всяком случае, все видели, что она успокоилась. Потом прошло еще столько времени, сколько полагается, и она вышла замуж за внука того самого пенсионера, который построил в поселке дом.
Этот внук и прежде приезжал сюда вместе с дедом — тогда, когда дом еще строился, но девочка не замечала его, потому что рядом с ней был мальчик с летящим лицом. Да и никто, собственно, его не замечал: очень уж он был благовоспитанный и благонравный, а ведь эти качества для того и нужны, чтобы тебя никто не замечал. Он вырос и стал еще положительнее. Он любил смотреть по вечерам телевизор — ведь поваленную загадочным образом антенну давно восстановили — и говорить с женой о жизни и месте человека в ней.
— Главное, — говорил он, — уметь хотеть.
Он ласково гладил ее по плечу и опять смотрел телевизор, и когда он особенно увлекался тем, что видел на экране, жена потихоньку выходила в свою комнату и что-то доставала из заветного ящичка. Это был подарок мальчика, с которым она когда-то играла у поваленного дерева. Но что именно это было — я не знаю. Только каждый раз, глядя на это, она видела что-то, чего никогда не видели другие, и глаза у нее менялись, и если бы ктонибудь заглянул в них даже днем, при самом ярком солнце, он увидел бы в расширившихся зрачках далекие звезды.
Патрульный корабль «Торнадо» возвращался на базу из дальней разведки. Он шел на сверхсветовой скорости. Корабельные часы показывали третий час ночи.
Командир и инженер корабля мирно спали, бодрствовал только вахтенный — штурман Реми Дюма. Его клонило в сон. В этом не было ничего удивительного: ночная вахта. Конечно, корабельная ночь была понятием сугубо условным, и днем и ночью «Торнадо» был освещен лишь слабым светом далеких звезд, но привычный ритм жизни давал о себе знать на корабле ничуть не менее властно, чем на Земле, — в ночную вахту всегда хотелось спать. Да еще этот густой, ровный гул двигателей.
Реми тряхнул головой и энергично растер себе ладонями лицо. Предстоял ряд важных наблюдений, для которых была нужна свежая голова. Конечно, можно было принять тонизирующее, но Дюма предпочитал обходиться без этого. Протянув руку, он включил обзорный экран, вспыхнувший точками звезд и пятнами галактик, укрупнил масштаб и… услышал сзади странный звук, больше всего напоминавший звук лопнувшей басовой струны. Дюма недоуменно обернулся и в дальнем углу рубки увидел молочнобелый шар диаметром около дециметра, неподвижно висевший над полом рубки. Дюма оторопел.
Ему пришла в голову довольно нелепая мысль о шаровой молнии, но шар не светился и не сыпал искрами. Дюма наблюдал за ним, ничего не предпринимая, совершенно ошарашенный. С минуту шар пребывал в состоянии полного покоя, словно отдыхал, а потом плавно и бесшумно поплыл к навигационному столу. Там шар повис неподвижно, по его поверхности, как от ветра, пошла рябь, он стал вытягиваться и превратился в параллелепипед. Уплощаясь все больше и больше, параллелепипед выпустил из себя какие-то отростки, протянувшиеся вниз, и вдруг превратился в точную копию навигационного стола.
Настолько точную, что ее невозможно было отличить от оригинала. Простояв обыкновенным неподвижным столом несколько секунд, он быстро смялся и легко обратился в рабочее кресло инженера, стоявшее неподалеку от стола. Кресло несколько раз шевельнулось, точно устраиваясь поудобнее, и стало абсолютным двойником настоящего. Не доверяя себе, Дюма на секунду прикрыл глаза и тряхнул головой, а когда открыл глаза снова — кресло-двойник исчезло, а шар, матово-белый шар, слегка пульсируя, медленно плыл прямо к нему. Первым побуждением Реми было вскочить и бежать куда глаза глядят. Он и выполнил это намерение, но только наполовину.
Вскочив на ноги и сделав движение к двери, он тут же вспомнил, что здесь святая святых корабля — ходовая рубка, а сам он единственный бодрствующий член экипажа. Он не имел права уйти! И, стиснув зубы, Дюма остался на месте.
Шар остановился неподалеку, продолжая слабо пульсировать.
Постепенно эти пульсации увеличивали свою амплитуду, на них, туманя контуры шара, начали накладываться обертоны — более высокие ритмы пульсаций. Шар медленно, значительно медленнее, чем прежде, начал деформироваться. Некоторое время форма, в которую с видимым трудом отливался шар, казалась Дюма непонятной, но затем с внезапным ужасом он заметил в ней отдаленное сходство с человеческой фигурой. Это сходство становилось заметным все более и более — обрисовывалась голова, конечности, основные черты лица.
Но это лицо было чудовищно!
Оно растягивалось, как резиновое, морщилось, гримасничало, с мучительным трудом приобретая сходство с каким-то очень знакомым Реми лицом. Он успел заметить вдруг появившуюся акварельную окраску лица и рук, придавших призраку вид оживающей фарфоровой куклы, — рот без зубов, нос без ноздрей, слепые глаза; как вдруг, точно молния, мелькнуло в его сознании — Дюма понял, что это копия с него самого. Машинально, точно защищаясь от яркого света, Дюма прикрыл лицо ладонью… И услышал голос! Это было сухое шелестящее бормотанье, исполнявшееся — да, именно исполнявшееся, как раз это слово приходило в голову прежде всего — на самые разные лады. Пораженный Реми опустил поднятую было руку и увидел, как призрак, нелепо растягивая и сжимая рот, силится что-то сказать. Слова формировались у него совсем независимо от артикуляции губ, казалось, они рождались не во рту, а где-то в глубине груди. Из-за этого, а еще больше из-за нервного потрясения и растерянности, Дюма никак не мог разобрать смысла быстро и невнятно произносимых слов, хотя ему и чудилась французская речь. Вдруг на какое-то мгновенье лицо Дюма-призрака прояснилось, свет разумности лег на его масковидный кукольный облик. Неумело, шипя и квакая, он довольно ясно произнес несколько слов. Будь Дюма в нормальном состоянии, он непременно понял бы их смысл, а так он разобрал всего два слова: «не надо», повторенные раза три то быстро, то медленно. Миг просветления, если об этом можно так говорить, длился у чудища считанные секунды, а потом его лицо сломалось, скорченное бредовыми гримасами, а речь сбилась. Бормотанье все ускорялось, тело начало вздрагивать, теряя определенность форм, фарфоровая рука сделала конвульсивное движение и уцепилась за рукав куртки Дюма. Этого Дюма выдержать уже не мог. Он закричал, стряхнул с себя бледно-розовую руку без ногтей и пулей вылетел в коридор. Пробежав шага три, он так стукнулся на повороте головой о стену, что не успел даже упасть и очнулся в полусидячем положении, сползая на пол. Коридор был тих и пустынен. Никого.
Дюма с трудом выпрямил колени и прислонился к стене. Часто билось сердце, путались мысли. Все прошедшее он запомнил в виде неправдоподобно ярких, но отрывочных и не связанных между собою кадров. Что это было — действительность, бред, галлюцинации, — Дюма не мог дать себе ясного отчета. Однако чем больше он Думал о происшедшем, тем больше убеждался, что перенес приступ какой-то неизвестной астральной болезни. А если не приступ? Если «это», прогнав его из ходовой рубки, сядет за пульт управления и начнет командовать кораблем?
Дюма был мужественным человеком, а поэтому, кое-как придя в себя, он пошел обратно, в ходовую рубку. Идти было трудно и страшно, но другого выхода не было. Уже у самой двери он вспомнил о лучевом пистолете.
Сколько раз он смеялся над этой древней, уже изжившей, как он считал, себя традицией — нести вахту с оружием! Вынув из кармана пистолет, Дюма направил его раструб вперед и ногой распахнул дверь, ведущую в ходовую рубку. Там было тихо, ни движения, ни звука. Держа пистолет наготове, Дюма вошел в рубку и обшарил все укромные уголки.
Никого! Тогда он подошел к пульту управления, свалился в рабочее кресло и задумался, не выпуская пистолета из правой руки.
Что же это было, что? И вдруг его озарило — фантомия! Дюма облегченно вздохнул, спрятал пистолет и нажал кнопку общего сбора. Через минуту на экране видеофона появилось заспанное и встревоженное лицо Лобова.
— Что случилось? — коротко спросил он.
— Фантомия, — сказал Дюма, — у меня был приступ фантомии.
Дюма полулежал в кресле, расслабленно бросив руки на подлокотники.
— Молодчина, Реми, — негромко сказал Лобов, кладя ему руку на плечо, — ты все сделал, как полагается.
Дюма повернул к нему голову.
— Не столько я, сколько все само сделалось. Неизвестно еще, что бы я натворил, если бы пораньше вспомнил о лучевом пистолете.
Он вздохнул и пожаловался:
— Вот чертовщина, до сих пор колени так дрожат, что и на ногах не устоишь.
— Ничего удивительного, — с самым, серьезным видом сказал Нейл, — нам непростительно редко приходится беседовать с призраками. Говорят, предки были куда счастливее в этом отношении.
Реми слабо улыбнулся инженеру.
— Да-да, — продолжал тот с прежней серьезностью, — не знаю, как в Иль де Франсе, а в доброй старой Англии призраки водились повсеместно. Каждый порядочный замок непременно имел собственного призрака. Это было что-то вроде обязательного дополнения к фамильному гербу.
Дюма с улыбкой смотрел на рыжеватого флегматичного Нейла.
Он был благодарен ему за болтовню, которая незаметно смягчала драматизм происшествия.
— Впрочем, — продолжал Нейл свои размышления вслух, — вполне возможно, что никакого призрака и не было. Видишь ли, призраки всегда селились в подземельях вместе с крысами и летучими мышами. Без подземелий они хирели и быстро погибали. А какие на «Торнадо» подземелья? Так что скорее всего ты наблюдал мираж.
Дюма засмеялся.
— Мираж?
— Да, самый обыкновенный мираж, которыми так славятся пустыни. Разве вокруг нас не самая пустынная из пустынь? До ближайшей звезды — жалкого белого карлика, который еле-еле можно разглядеть невооруженным взглядом, — десяток световых лет. И ближе — ничего: ни астероидов, ни комет, ни метеорных потоков, ни хотя бы самых заурядных пылевых облаков. По сравнению с такой пустыней всякие там Сахары — сущий рай. Ну и миражи тут такие, что коленки трясутся!
— А все-таки странная болезнь — фантомия, — задумчиво сказал командир корабля, думавший о чем-то своем и вряд ли слышавший болтовню Нейла.
Дюма живо повернулся к нему, улыбка сошла с его лица.
— Да, Иван, — согласился он, — очень странная.
Среди других астральных заболеваний — космических токсикозов, сурдоистерии, ксенофобии и так далее — фантомия стояла особняком. Она встречалась так редко и была так плохо исследована, что даже среди специалистов астральной медицины о ней не было единого мнения. Одни считали ее самостоятельным, чисто психическим заболеванием, другие — некой разновидностью токсикоза. Например, Лоренцо Пьятти, восходящее светило астральной медицины, убедительно показал, что по меньшей мере половина случаев заболевания фантомией имеет очень много общего с давно забытой психической болезнью, с алкогольным токсикозом, который носил загадочное название — белая горячка.
— Очень странная болезнь, — повторил Дюма и потер себе лоб.
— Понимаете, — продолжал он, вскидывая голову, — я никак не могу отделаться от впечатления, что это не галлюцинация, а нечто большее.
— Что же? — попросил уточнить Нейл.
Дюма обернулся к нему.
— Не знаю, Дейв. Но я отлично помню, ощущаю, как мой двойник держал меня за рукав.
— Сны порой бывают так реальны, Реми, даже сны. А это болезнь, о которой прямо говорится, что галлюцинации, ее сопровождающие, отличаются пугающей яркостью. Так что не мучай себя сомнениями, — заключил Нейл.
— Ты не прав, Дейв, — решительно сказал Лобов, — надо мучить себя сомнениями. Ты знаешь особое мнение группы старых космонавтов о фантомии?
Нейл обнял длинными руками свои плечи.
— Слышал. Но никогда не относился к нему серьезно. Некто ищет с нами контакта, а поэтому предпринимает такие странные шаги, как искусное моделирование материальных вещей. Неправдоподобно! Есть тысячи других, куда более естественных и эффективных способов для первого контакта. И потом должны же они понять, в конце концов, что моделирование нас просто пугает!
— Ты думаешь, это просто — понять чужой разум?
— Трудно, Иван. Но посмотри, вокруг нас пустыня. Ни шороха, ни звука, ни сигнала. Где же скрываются разумные, идущие на такие нелепые контакты? Вспомни, Земля, да что Земля, вся Солнечная Система дымится от нашей деятельности! Ее следы можно обнаружить за десятки и даже сотни световых лет. Покажи мне такие следы здесь, и тогда я соглашусь на серьезный разговор о другом подходе к фантомии.
— А если они идут другим путем созидания, который не так шумен, как наш? — упрямо спросил Лобов.
Нейл улыбнулся.
— Путь один. Голова, руки и труд. Другого нет.
— А если есть?
— Да, если есть? — поддержал Лобова Реми.
— Какой же он, этот путь? — улыбнулся Нейл.
Дюма пожал плечами, а Лобов, глядя на искры звезд и пятна галактик, горевшие на обзорном экране, задумчиво сказал:
— Кто знает? Мир велик, а мы знаем так мало.
Линд гнал машину на большой скорости. Густой синеватый воздух с сердитым жужжанием обтекал каплевидный корпус тейнера.
На свинцовом небе тускло сиял серебряный диск Риолы.
Возле института Линд плавно затормозил, вышел из машины и окунулся во влажный теплый воздух. «Днем будет просто душно», — подумал Линд, окидывая взглядом знакомые деревья с тяжелой красной листвой. Обернувшись к тейнеру, Линд обежал его взглядом и привычно сосредоточился. Корпус машины затуманился, по нему пробежала рябь, мгновение — и машина превратилась в белый матовый шар, неподвижно повисший над плотной бурой травой. Еще мгновение — шар смялся, вытянулся в длину, выпустил многочисленные отростки и, мелко дрожа, послушно превратился в нежно-розовую развесистую цимму. Легким усилием воли Линд стимулировал обмен веществ, и цимма ожила. Для Линда, главного модельера республики, это было простой забавой. Окинув цимму критическим взглядом, Линд удалил лишнюю ветвь, нарушавшую эстетическую целостность восприятия, украсил дерево крупными кремовыми цветами и торопливо зашагал к институту.
Как Линд ни торопился, он все-таки заметил среди других деревьев аллеи низкорослое деревцо с пышной малиновой листвой, среди которой, словно светлячки нуи, мерцали янтарные овальные дииды. Улыбнувшись, Линд протянул руку и сорвал свой любимый плод.
Он был так нежен, что заметно приплюснулся, когда лег на ладонь. Сквозь прозрачную кожицу хорошо видна была волокнистая структура зеленоватой мякоти.
Линд поднес плод ко рту, прокусил кожицу и, смакуя каждый глоток, выпил содержимое. Оно было восхитительным, но, хм, несколько сладковатым. Конечно, это сюрприз Зикки! Славная девушка, способный модельер, но…
Молодость, молодость! Она все переслащивает, даже собственные творения. Линд спрятал кожицу плода в карман и продолжил свой путь.
Остановившись перед розоватой стеной институтского здания, Линд вспомнил кодовую фигуру — гиперболический параболоид, проткнутый конусом. Розоватая стена послушно растаяла, образовав изящный проем, сквозь который Линд и прошел в вестибюль. Воздух здесь был свеж и отливал золотом, он совсем не был похож на парной синеватый студень наружной атмосферы. С наслаждением вдыхая этот живительный воздух, Линд поднялся на второй этаж и оказался в зале собраний. Сотрудники института, лучшие модельеры республики, встали, приветствуя его. Линд уточнил дневные задания, распределил сроки консультаций и закрыл утреннее совещание.
Когда модельеры стали расходиться, он взглядом остановил Зикку.
— Диида — ваше творение? — спросил он с улыбкой.
— Да, — ответила она, голубея от смущения. — А как вы догадались?
Линд усмехнулся.
— Когда станете главным модельером, сами будете догадываться о многом таком, что сейчас вам и в голову не приходит.
Она восприняла это как шутку, засмеялась. Линд вынул из кармана кожицу плода. В его руке она превратилась в сказочный цветок, переливающийся всеми оттенками красной части спектра.
— О-о! — только и смогла сказать Зикка, принимая подарок.
Линд серьезно взглянул на нее.
— Видите, Зикка, я все же догадался, что диида — модель.
Девушка недоверчиво взглянула на него.
— Все прекрасно, — продолжал Линд, — цвет, форма, запах… Но вот вкус…
— Вкус?
— Да, вас подвел самый простой для моделирования фактор — вкус. Плод слишком сладок.
Линд дружески прикоснулся к руке девушки:
— Скажу вам до секрету, в молодости я сам нередко переслащивал свои творения, хотя и не подозревал об этом. Не огорчайтесь, с возрастом это проходит.
В кабинете Линд критически огляделся, привел окраску стен в соответствие с нынешним настроением, сел в кресло, приказав ему удобно облечь тело, достал из сейфа герметик с моделином и ненадолго задумался. Хотелось пить.
Линд отщипнул крошку моделина, рассеянно превратил ее в большой стакан с прохладным соком дииды. Пригубил. Вот каким должен быть вкус, надо бы пригласить на дегустацию Зикку, но не время. Линд посмотрел сок на свет, вспенил его хорошей порцией углекислоты и залпом выпил. Потом вызвал на консультацию Атта, у которого уже третий день не ладилось с компоновкой хронодвигателя. Смоделировав двигатель в одну десятую натуральной величины, они целый час перекраивали его на разные лады, ругались, пока не пришли наконец к общему мнению, впрочем, оба остались несколько неудовлетворенными. Затем пришлось возиться с проектом нового космодрома, потом… Потом Линда вдруг вызвали по срочной линии спецсвязи. Говорил начальник службы внешней информации планеты.
— Нам надо поговорить, Линд. Я сейчас буду у тебя.
Через секунду в комнате раздался звук лопнувшей басовой струны, шар повис над креслом и, мелко дрожа, обрел форму свободно сидящего сапиенса.
Линд знал, что перед ним сидит не настоящий Тилл, а его точная полуавтономная копия, но он воспринимал модель как самого настоящего Тилла.
— Линд, — проговорил между тем Тилл, дружески наклоняясь к собеседнику, — несколько минут тому назад мы снова обнаружили космический корабль двуногих псевдосапиенсов.
— Это же настоящая сенсация! Корабль далеко?
Тилл горделиво улыбнулся.
— Около сорока световых лет.
— Как же вы его достали? — удивился Линд.
— Разве ты не знаешь двуногих? Они же идут напролом, в лобовую, на скорости в двести световых! Бедное пространство-время трещит; по всем швам, шум на всю Галактику, а им хоть бы что. Варвары, да и только! В общем, мы их достали и поддерживаем контакт.
Линд с сомнением покачал головой.
— Варвары! А давно ли мы, сапиенсы, начали сами ходить на сверхсвете? Может быть, они не такие уж варвары?
— На сверхсвете, а слепые, как новорожденные хити. Упрямо не замечают самых четких информационных сигналов. В следующий раз попробуем заэкранировать по их курсу одну из звезд. Уж такой-то феномен они должны заметить! Но это дело будущего, а пока…
Тилл улыбнулся и выразительно посмотрел на главного модельера.
— Прямой контакт? — уточнил Линд.
Тилл отрицательно качнул головой.
— Для прямого контакта слишком велико расстояние, да и ультраходов нет свободных, все на заданиях.
— Опять самоформирующаяся модель? — спросил Линд, не скрывая скептицизма.
— А что же делать? Упустить такой случай — преступление. Мы даже не знаем, откуда эти варвары.
— Да ведь уже сколько раз пробовали с ними самоформирование. Ничего же не получается!
— Надо пробовать еще, — упрямо сказал Тилл. — Может быть, на этот раз на корабле истинные разумные, а не их двуногие слуги, которые только и умеют, что носиться по Галактике сломя голову.
Линд ненадолго задумался, потом мягко сказал: — Хорошо, Тилл. Я понимаю всю важность этого контакта, а поэтому сам займусь программированием модели.
— Вот за это спасибо, Линд! Не теряй времени.
Тилл улыбнулся, приветственно помахал рукой, затуманился, подернулся рябью и превратился в матовый белый шар.
Из института Линд и Зикка возвращались вместе. Теперь Линд вел тейнер на прогулочной скорости, и густой воздух, обтекая корпус машины, уже не жужжал сердито, а только сонно мурлыкал.
— Наверное, у вас была сегодня интересная работа, — сказала Зикка, не глядя на Линда, — вы целый день не выходили из кабинета.
— Да, это был интересный эксперимент. Завтра я расскажу о нем на утреннем совещании.
— Конечно, никогда не следует торопиться.
Линд бросил на нее быстрый взгляд.
— Я вовсе не имел в виду вас, Зикка. Смешно было бы заставлять вас ждать до завтра.
Главный модельер замолчал.
Он вел тейнер над клокочущей рекой. Когда тейнер выбрался на другой берег, Линд сказал:
— Сегодня утром в сорока световых годах служба внешней информации обнаружила еще один сверхсветовой корабль псевдоразумных. Мы снова попытались войти с ними в контакт, и опять неудачно. На наши сигналы они, по своему обыкновению, не отвечали. Не то они их не замечают, не то не понимают, не то просто не желают отвечать. Пришлось прибегнуть к самоформирующейся модели. Я запрограммировал ее со всей возможной тщательностью.
— Представляю, какая это была адова работа, — сочувственно сказала Зикка.
— Да, — усмехнулся Линд, — работа была не из легких.
— А результат?
— Как обычно, — в голосе Линда звучала легкая досада, — двуногим были продемонстрированы все этапы разумной созидательной деятельности: шаровая протоформа, ее воплощение в простейшие неодушевленные предметы, а потом и высший этап — моделирование живых существ. Помня, с каким ужасом относятся двуногие к незнакомым животным и даже абстрактным моделям живого, я поставил задачу на моделирование самого двуногого.
— Разумно, — одобрила Зикка.
— Пришлось довольно долго ждать, пока один из двуногих уединится и успокоится. Вы же знаете, в присутствии нескольких особей из-за интерференции информации получаются не модели, а ублюдки. Сеанс прошел как нельзя лучше. И все зря! Два первых этапа двуногий принял спокойно. Но как только начался высший этап моделирования, все пошло стандартным путем. Обычная животная реакция: недоумение, испуг, ужас, истерика, паническое бегство. В голове бредовая каша из сильнейших эмоций, эмбриональных попыток мышления и простейших инстинктов.
Линд помолчал и с оттенком сожаления добавил:
— Я еще раз убедился, что двуногие не сапиенсы, а всего лишь слуги какой-то молодой, бурно развивающейся цивилизации. Что-то вроде наших эффов, которых мы применяли для подсобных работ, когда еще не умели моделировать жизнь. По-видимому, у двуногих жесткая программа действий, которую они слепо выполняют, а что сверх того — их просто не касается или пугает. Одного не пойму: почему их повелители сами не выходят в космос? Излишняя осторожность обычно несвойственна молодым цивилизациям, да еще с таким будущим.
— А почему вы считаете, что у этой цивилизации большое будущее? — полюбопытствовала Зикка.
Линд с улыбкой взглянул на нее.
— А знаете ли вы, с какой скоростью шел их корабль?
Он сделал паузу, чтобы эффект был ощутимее, и веско сказал:
— Двести световых! И я уверен, что они могут идти, по крайней мере, еще вдвое быстрее. Пространство-время буквально трещит, а им хоть бы что. Тилл называет их варварами.
— Может быть, они и варвары, — задумчиво сказала Зикка, — но они молодцы. Они мне нравятся. Я люблю, когда трещит пространство-время.
«Вот что значит молодость!» — с завистью подумал Линд, а вслух сказал:
— Будь они настоящими молодцами, они бы сами вышли в космос, а не стали бы прятаться за спины псевдоразумных двуногих.
Они некоторое время молчали.
— Линд, — вдруг робко сказала Зикка, — а может быть, двуногие все же разумны? Ну пусть не так, как мы, но по-другому.
Линд ответил не сразу.
— И мне приходили в голову такие мысли, Зикка. Однако надо трезво смотреть на вещи. Основным качеством разума является способность мысленного моделирования. Без этого не может возникнуть настоящая цивилизация. А двуногих моделирование приводит в ужас, как и всех других животных.
— Они могут творить не силою мысли, а руками, как творили наши далекие предки, — не сдавалась Зикка.
Линд задумчиво улыбнулся.
— Творить руками! Как давно это было… Уже много тысячелетий в нашем мире властвует творческая мысль. Почти все окружающее создано или облагорожено этой могучей силой. А многое ли можно сделать руками?
— Руками много не сделаешь. Но ведь руки можно вооружить механизмами! — упрямо возразила Зикка.
— Какими сложными и громоздкими должны быть эти механизмы! Сколько дополнительных сил и материалов надо израсходовать, чтобы творить таким примитивным образом. Насколько экономичнее, наконец, мысленное моделирование.
— Но моделин в естественном виде встречается так редко! Мы наткнулись на него случайно, нам просто повезло.
— Разум встречается еще реже, — строго сказал Линд.
Зикка не ответила. Некоторое время они ехали молча, стараясь преодолеть вдруг возникшее отчуждение. Потом Линд мягко сказал:
— Я понимаю твои сомнения, Зикка. Да, руками можно сделать многое. Но ведь руками, лапами, щупальцами, клювами, челюстями творят не только сапиенсы, но и самые примитивные животные. Вспомни воздушные мосты пиффов или гнезда роков, разве это не чудеса из чудес? И все-таки самого гениального пиффа от самого примитивного сапиенса отделяет непроходимая пропасть — только сапиенс может творить силою мысли!
— Наверное, вы правы, Линд, — покорно сказала Зикка, — вы говорите очевидные истины. Но сколько раз уже самые очевидные истины шатались и рушились под напором познания!
Она повела вокруг себя рукой и тихо добавила: — Ведь мир велик, Линд, а мы знаем так мало!
— Да, — в голосе главного модельера прозвучала нотка грустн, — мир велик.
Все произошло очень быстро.
Крафт еще бежал что есть силы по откосу вниз, а один из них уже лежал на траве навзничь, другой же, склонившись, вглядывался в лицо, своей жертвы с выражением, в котором не было ничего, кроме любопытства.
— Вы арестованы! — крикнул Крафт, подбегая.
Незнакомец и не думал скрываться. Он медленно обернулся, равнодушно скользнул взглядом по напряженной фигуре Крафта и зажатому в его руке браунингу.
Крафт потрогал у лежащего пульс, с минуту прислушивался к жуткой тишине в его грудной клетке, наконец спросил сурово:
— Почему вы убили этого человека?
— Тут две неправды сразу, — сухо ответил незнакомец. — Я не убил его, и вряд ли он человек.
Носком ботинка он дотронулся до лба убитого, потом, поколебавшись, присел, вынул нечто вроде циркуля и быстро измерил несколько расстояний на его лице, пробормотав при этом:
— Ну конечно. Лицевой угол почти не изменился.
Крафт не торопил арестованного. С любопытством наблюдал он, как тот развернул ладонь убитого, внимательно всмотрелся в нее, несколько раз оттянув большой палец, потом встал, аккуратно отряхнул колени и с кривой усмешкой сказал, обращаясь к убитому:
— До скорой встречи.
Крафт узнавал черты раза два встречавшейся ему редкой формы мгновенного умоисступления, в которое впадает преступник тотчас после убийства, если смерть еще не стала его ремеслом. Это помутнение рассудка быстро сменяется прояснением, когда преступник оказывается во власти бурного и самого искреннего раскаяния.
Убийца, однако, не обнаруживал ни малейших признаков раскаяния! Он утратил, казалось, всякий интерес к своей жертве, и погрузился в размышления. Убийца, высокий человек лет тридцати трех, усталый и бледный, первым прервал молчание. Он посоветовал Крафту не хлопотать насчет охраны трупа.
— Все равно через час его здесь не будет, — сказал он и вяло махнул рукой. — Впрочем, как знаете.
Этот час им пришлось провести у трупа вдвоем. Крафт ждал, когда хоть кто-нибудь появится на дороге, но место было безлюдное.
Оба сидели мблча, причем убийца — спиной к месту преступления, а Крафт глаз не сводил с трупа — он никогда не пренебрегал предостережениями, сорвавшимися с губ самих преступников.
Момент, в который Крафт обнаружил, что труп, лежащий в двух метрах от него, исчез и даже трава на этом месте не примята, принес с собой одно из самых сильных потрясений в его жизни.
Он хотел броситься к ближайшим кустам, но вовремя одумался. Кусты были не ближе чем в ста метрах. Убийца сидел на прежнем месте совсем неподвижно, не обнаружив никакого интереса к тому, что произошло за его спиной.
Оставалось предположить, что труп поглотила земля.
По прошествии пяти минут Крафт был вполне подготовлен к тому, чтобы молча последовать за преступником, спокойно пригласившим его к себе. Крафт плелся сзади, бессмысленно поглядывая на ноги идущего впереди. Да всю дорогу не было сказано ни слова. В небольшом двухэтажном доме, в кабинете, выдававшем антропологические интересы хозяина, Крафт сел в глубокое кресло, а тот — на кожаный диван, бессильно откинувшись на спинку.
— Вы, как я вижу, поняли, что арестовывать меня бессмысленно, — сказал убийца. — Не ждите от меня объяснений по поводу дела. Право, оно не стоит длинного разговора, и я не за тем пригласил вас. Я хочу обратиться к вам с просьбой. Завтра меня здесь не будет. К сожалению, я не могу взять с собой свои рукописи. Но мне хотелось бы сохранить их. В свое время я дважды обращался с такой просьбой. Но оба раза бумаги мои потом так и не отыскались. Сколько вам лет, простите мой вопрос?
Крафту еще не было тридцати восьми, и это, видимо, вполне устроило собеседника. Он коротко пояснил, что надеется прийти за рукописью не раньше чем через тридцать лет, а может быть, и позже, что их содержание — антропологические изыскания, которые он, к глубокому своему горю, не успел довести до конца, хотя еще недавно надеялся на это. Он понимает, каким странным выглядит для Крафта его поведение, однако просит поверить, что он отнюдь не преступник, что там, у реки, он защищал свою жизнь и, самое главное, не сделал ничего плохого тому, кого Крафт видел убитым.
В последующие недели Крафт был занят главным образом тем, что десятки раз на дню задавал себе один и тот же вопрос: как мог он, человек, состоящий на государственной службе, спокойно предоставить возможность побега опасному преступнику да еще взять у него на хранение бумаги?
И все это лишь потому, что преступнику удалось скрыть или уничтожить труп каким-то еще неизвестным криминалистике способом!
Шум, вызванный одновременным исчезновением из города двух людей, скоро улегся, их дела легли в архив. Никто не узнал, что Крафт накануне был в доме одного из исчезнувших. Никто никогда не задавал ему никаких вопросов. Однако сам свидетель преступления счел свою честь запятнанной и в тот же год ушел из полиции.
У него образовалось много досуга. Не удивительно, что, в конце концов, Крафт обратился к рукописи человека, сообщником которого он стал по собственной воле. В тот день на вопрос Крафта об имени незнакомец ответил: «Я называю себя Фэст[3]».
Бумаги и имя — и то вряд ли подлинное, — теперь это было все, что осталось Крафту от человека, так резко изменившего его судьбу.
Бумаги содержали подробные и доскональные исследования, основанные на огромном количестве фактов. Нет смысла подробно рассказывать о том, как с годами Крафт все глубже и глубже уходил в область антропологии и смежных наук и как для него стало наконец очевидным, что исследования Фэста были уникальны. Их автор полностью оставил в стороне материал раскопок и всевозможных находок в пещерах Старого и Нового Света.
Он пользовался какими-то иными, одному ему известными данными, которые дали ему возможность возвести стройное здание смелых догадок об эволюции человека за 50 тысяч лет его развития. Строго говоря, это уже была не антропология, а нечто близкое к науке о человеке в целом. Крафта особенно поражала равная свобода автора в описании быта и пещерных людей, и европейца эпохи Возрождения. Жесты, походка, низкий отрывистый смех женщин эпохи неолита были описаны с такой непринужденной осведомленностью, которая пристала разве что их современнику. Многие страницы были написаны как бы пером блестящего романиста.
То, что специалисту показалось бы в лучшем случае непозволительным верхоглядством, совсем в другом свете представилось Крафту. Особенное внимание к второстепенным деталям, не раз приносившее ему успех в расследовании темных дел, — пришло на помощь и здесь, в малоизвестной для него области. Крафт решился, наконец, пойти по следу.
Надо было заняться биографией Фэста. В архиве полиции сведений оказалось достаточно. Фэст был врач с очень ограниченной практикой. Он появился в городе пять лет назад. За все пять лет ни разу не выезжал в другие города и страны. У него не было ни жены, ни детей. Круг знакомых его был ограничен. Он ходил по городу только пешком.
Среди этих фактов один обратил на себя сугубое внимание Крафта. Почему этот хорошо обеспеченный человек, имеющий много свободного времени, никуда не ездил? Крафт занялся кропотливой реконструкцией его маршрутов в черте города и пришел к любопытным выводам. Перемещения Фэста внутри города укладывались в четкий прямоугольник, одним из оснований которого была долина той окаймлявшей город с запада реки, у которой они когда-то встретились над безжизненным телом. Расстояние между северным и южным основаниями не превышало двух километров. Фэст никогда не бывал на южной окраине города.
Город был для этого человека своеобразной тюрьмой, в которую он был заключен своей собственной или неведомо чьей волей.
Тайна разрасталась, и смутно брезжущая разгадка пугала Крафта своей невероятностью. В архиве полиции он отыскал еще три дела «об исчезновении жителя города». Самое давнее из них было заведено 150 лет назад. Обстоятельства всех трех дел были сходны. Люди исчезали ночью, без вещей, и никто никогда их не видел более. Крафт нашел много общего и в незначительных по видимости подробностях этих дел. Он мог бы поставить сто против одного, что исчезало всякий раз одно и то же лицо. Когда странная гипотеза была разработана Крафтом почти до конца, началась история с планетой Нереидой, надолго захватившая его, а потом и другие дела, до отказа заполнившие последующие двадцать лет его жизни.
За эти годы город изменился.
На месте дома Фэста давно был городской бассейн. Крафт тоже дважды сменил свое жилье.
К старости Крафт особенно полюбил небольшой, но уютный бар, выстроенный лет десять назад в долине реки в хорошо памятном ему месте. Кроме хорошего пива, которое там подавали, и недурного названия «На краю света», было еще одно притягательное для Крафта обстоятельство: если бы Фэсту действительно вздумалось появиться еще раз в их городе, то, по гипотезе Крафта, он должен был появиться именно здесь.
Так и случилось однажды. В тихий октябрьский вечер Фэст возник на пороге бара внезапно, будто вышел из стены. Он нерешительно топтался у двери, оглядываясь кругом, как бы не в силах решить, в какую сторону надлежит ему сделать первый шаг.
Несмотря на свои 67 лет, Крафт сохранил не только ясность ума, но и силу духа. Ему понадобилось немного времени, чтобы справиться с собой. В сущности, он увидел то, что и ожидал, — Фэст нимало не изменился за истёкшие тридцать лет. Крафт махнул ему рукой, и Фэст тотчас направился к его столику, пристально всматриваясь в Крафта.
-. Это вы, дорогой друг, — сказал он тихо. — Случайно ли я застал вас здесь или вы ожидали меня?
— Я ждал вас, — твердо сказал Крафт. — Я ждал, что вы расскажете мне все и снимете, наконец, этот груз с моей души. Ваши рукописи целы. Как видите, я стар, мне не прожить долго, и плата, которую я требую у вас, право, не так уж велика.
— Я тоже стар, — сказал Фэст, — и путь мой тоже кончается. Мне было бы печально уйти навсегда, никому не рассказав о себе. Не буду многословным. Все может быть выражено двумя словами. Вы конечны во времени, а я конечен в пространстве, вот и все.
Спокойные серые глаза Фэста глянули на Крафта, и Крафт, бледнея, кивнул ему головой.
— Во времени мой путь в прошлом гораздо длиннее вашего, а в будущем — бесконечен. В пространстве он много короче вашего. Так же, как вы, я неуклонно приближаюсь к уничтожению — к тому, что вы называете смертью.
— Там, за рекой? — спросил Крафт, и Фэст кивнул ему.
— Да, наверное, это произойдет там. Во всяком случае, не дальше, чем за башнями старой городской заставы. Их мне не пережить — так же, как вам, вероятнее всего, не пережить столетнего возраста. Мне осталось метров триста в длину и пятьдесят в ширину. Правда, время всегда течет плавно, и самый несчастный ваш день тянется ровно столько часов, сколько любой другой, а пространство порою сжимается рывками. Неожиданно видишь, что его осталось меньше, чем ты рассчитывал.
— И что вы делаете тогда?
— Ухожу в другое время. Сдержать сокращение пространства я не могу, как вы не в силах сдержать бег времени. Но вам дано удлинять свою жизнь за счет пространства. «Он прожил не одну, а добрый десяток жизней», — говорите вы о человеке, поколесившем по земле. К тому же в запасе у вас и другие планеты. Я же «удлиняю» свою жизнь за счет времени. Я прожил бесчисленное количество жизней, но все они уместились на маленьком пятачке земли, за который мне никогда не суждено вырваться.
Оглушенный последними словами, Крафт не сразу сумел прервать молчание. Он спросил, далеки ли бывают путешествия Фэста.
— Как угодно далеки, — отвечал Фэст. — Можно вернуться и в свое прежнее время — «постаревшее» ровно на столько лет, сколько я прожил в другом времени, — и еще застать живыми знакомых людей… Но обычно я не делаю этого. Однажды, вернувшись слишком рано — но все же позже, чем сейчас, — я успел увидеть больную и дряхлую старуху. Я любил ее когда-то, и у нас была дочь. Мне пришлось встретиться и с дочерью. Это была красивая женщина, по виду старше меня лет на пятнадцать. Когда нас знакомили, она сказала, что я ей напоминаю ее отца, который был так же красив и элегантен. И я, признаться, был рад, что моя Эллен не забыла меня совсем.
— Но неужели вас никогда не узнавали? Ведь вы могли бы снова оказаться в кругу своих родных, близких…
Фэст улыбнулся.
— Об этом смешно и говорить. Кто же нынче верит в чудеса? Сопоставление даже самых выразительных, самых очевидных фактов едва ли может кого-либо завести так далеко, как рискуете заходить вы, дорогой Крафт. Вы первый известный мне человек, прямо взглянувший в глаза очевидному, как бы оно ни противоречило общепринятому. О каких близких вы говорите, дорогой друг? Что бы сказали в нашем городе о сравнительно молодом человеке, который остановил бы сейчас на улице всеми уважаемого доктора Вернье, наверно, уже отметившего свое семидесятипятилетие, и, тряся старика за сгорбленные плечи, стал уверять его, что он, Вернье, сын этого молокососа?
Упало молчание, и Крафт, поглядев на Фэста, удержал ненужный вопрос.
— Далекое прошлое? Бог с ним, — снова заговорил Фэст. — Признаюсь, меня трясет от одной мысли вновь оказаться среди ваших пращуров, увидеть вновь пещеры и гигантские деревья вот здесь, на месте города, который за последние несколько веков стал почти моим… Нет, меня не тянет назад. Единственное, чего я желал бы, — это вновь оказаться в войске великого Цезаря. Но и то мне, наверное, было бы грустно теперь сражаться против галлов, — улыбнулся Фэст.
Они сидели у окна, и Фэст поглядывал в сторону старых башен точь-в-точь с тем выражением, с каким пожилые люди поглядывают в сторону кладбища. Острая жалость к этому человеку, по-видимому, единственному ровеснику человечества, сокрушила Крафта.
Его собственная жизнь показалась ему вдруг вовсе ничтожной рядом с человеком, вынесшим на своих плечах все тяготы, сопровождавшие жизнь бесчисленных поколений, сменивших друг друга за ушедшие тысячелетия. Крафт начинал уже понимать, что в том, что жизнь Фэста измерялась не годами, а десятками метров, было мало утешительного.
— Говард, Пелье и Фослер, исчезнувшие в свое время из города, — это были вы? — спросил Крафт.
— Да, я, — ответил Фэст спокойно, — и каждый раз не по своей воле. Меня подстерегают свои опасности. Я говорил уже, что так же, как вы, я не свободен от случайностей. Например, однажды, кажется, в начале прошлого века, я имел неосторожность взять экипаж. Дом, куда я спешил, стоял на давно уже пройденной мною точке. Но возница был пьян и промчал меня вперед метров на десять — на расстояние, которое весьма существенно сократило мою жизнь. Пытаться остановить экипаж не было времени. Я выскочил на полном ходу, отделавшись переломом ноги. С тех пор я никогда не езжу. Это оказалось для меня слишком дорогим удовольствием. Но настоящий враг у меня только один.
— Не тот ли, с которым вы схватились тогда у реки? — осторожно спросил Крафт.
— Да, это был он, Сэканд.[4] Он такой же, как я, но между нами одно отличие. Он появился позже меня и с некоторыми поправками, сближающими его с родом человеческим. Как вы не знаете, что стрясется с вами завтра, так и он не знает, что стрясется с ним на следующем метре пространства и в какое время он будет заброшен. Какая-то посторонняя сила управляет им, неожиданно вырывая его из времени по собственному произволу. Ему, конечно, гораздо легче, чем мне. Ему не надо самому принимать решение уйти от близких тебе людей в другое время, где найдешь, быть может, пустыню или горы трупов на знакомом месте. Но этот идиот полагает, что самому управлять временем — огромное благо, которого он незаслуженно лишен. В тот раз он кинулся на меня неожиданно и потащил к реке. Ему удалось отнять у меня пять метров жизни, и мне сразу пришлось уходить. Не знаю, зачем ему это было нужно. Он не мог не узнать меня. Мы редко встречаемся, но всегда узнаем друг друга с первого взгляда.
— Куда же он исчез тогда?
— Мой удар отправил его в другое время, вот и все. Быть может, сейчас он находится на этом же самом месте с нашими праправнуками.
Крафт вздрогнул и окинул взглядом опустевший бар. На мгновение ему померещились силуэты этих еще не родившихся людей, молча разместившихся тут же, неподалеку от них.
— Может быть, и другое, — сказал Фэст, и темная тень легла на его лицо. — Он путешествует по времени и вперед и назад. В тот раз он, видимо, вернулся из далекого прошлого. Вы не можете представить себе, как ужасно было увидеть на обычном европейском лице страшный оскал неандертальца. Тогда я и ударил его…
— Как все это ужасно, — тихо проговорил Крафт. — Вас только двое, и вы — враги, да еще вынужденные встречаться.
— Что делать? Мы с Сэкандом оказались на одном и том же пространстве, вы живете со своими врагами в одном и том же времени. Все это не так уж важно. Ужасно другое — постоянное ощущение конечности пространства, беспрестанное приближение к конечной точке, те жалкие десятки метров, которые мне остались.
Крафт решился, наконец, задать последний вопрос.
— Вы тоже боитесь смерти?
Фэст опустил голову.
— Но разве вы знаете о ней что-нибудь?
— Ничего.
— Я всегда думал, что страх смерти рожден тем, что мы о ней знаем.
— Я понимаю вашу мысль, — сказал Фэст взволнованно. — Я сам препарировал трупы и хорошо представляю себе, как выглядит человек, окончивший свой путь во времени. Но страшно даже помыслить о том, что будет со мною, когда не останется больше пространства…
Бар уже запирали, и они вышли на воздух. У дома Крафта они распрощались. Фэст взял часть своих рукописей и ушел в надежде снять дом в этот же вечер и назавтра вновь встретиться с Крафтом.
Крафт долго не мог заснуть в эту ночь. Он думал о том, какое неслыханное счастье выпало ему. Остаток дней он проведет в беседах с человеком, повидавшим такое, что не записано еще ни в каких книгах земли.
Наутро Фэст не пришел. К обеду Крафт вышел из дому и, купив одну из утренних газет, сразу увидел сообщение о неизвестном молодом человеке, который проходил вчера вечером по одной из улиц северной части города и был сбит экипажем. Возница подобрал пострадавшего (тот потерял сознание) и повез его в городскую больницу. Когда экипаж остановился у ее подъезда, в ней никого не было. Тщательный осмотр местности ничего не дал.
Удалось обнаружить лишь окровавленную папку бумаг с рисунками костей и черепов, очевидно, принадлежащую потерпевшему.
Тело ее владельца, по-видимому, свалилось с моста, через который экипаж проехал по пути, в реку и было унесено течением.
Крафт вздрогнул и снял шляпу.
Он понял, что Первый из людей окончил свой путь.