— С моими способностями мне бы королем родиться, — сказал однажды вечером Роберт Г. Мельман.
Мы сидели на террасе гостиницы «Санта Катерина» в Амальфи. Для этого времени года было холодно. На Мельмане была его неизменная синяя куртка, на летних белых брюках темнело пятно от соуса. К губам прилипли арахисовые крошки. От него шел какой-то незнакомый запах — так пахнет в кабачках, где энергично танцуют и никогда не проветривают. Руки у него дрожали, словно птахи, пытающиеся взлететь, но каждый раз бессильно падающие на землю.
Мельман исколесил всю Европу с тремя длинными чемоданами и большой сумкой, полной невскрытой корреспонденции. Сейчас он остановился в гостинице «Санта Катерина», где ему удалось снять номер с видом на море за полцены — из-за того что сезон все никак не начинался.
Раньше Мельман путешествовал на пару со своим секретарем, пока тот от него не удрал.
Вначале Мельман отказался меня принять.
— Убирайся, — закричал он. — Ты что, не видишь, в каком я состоянии?
Мне тут же захотелось развернуться и уехать — ведь не для того я проделал весь этот путь, чтобы он на меня орал! Но мама по телефону сказала: «Задержись, он еще передумает, вот увидишь».
На следующий день, за завтраком, он действительно передумал.
— Все, что сейчас на тебе надето, — наставительно сказал Мельман, — немедленно отправь на помойку.
Двое официантов мрачно пялились в серое небо. Курортный сезон задерживался уже на целых три недели. Какой-то австрияк на ломаном итальянском спросил:
— Во сколько уходит поезд на юг?
— Здесь не ходят поезда, — ответил ему официант по-английски. — Если хотите поехать на юг, придется нанять такси.
Он приблизился к нашему столику.
— Господин Мельман, это правда, что сегодня вы собираетесь рассчитаться?
Мельман кивнул. Официант, все так же глядя в сторону моря, процедил:
— Да-а, если уж гость въехал, от него так легко не отделаться.
Под нашим столиком стояла сумка, полная невскрытых писем. Мельман порылся в ней, достал какой-то счет, бегло его просмотрел и изорвал на мелкие кусочки.
— Им меня не найти, — сказал он, — а к тому времени, как меня найдут, я уже давно буду покойником.
Он вытер измазанные джемом губы и заказал виски. Официант уже хотел было уйти, но Мельман его удержал:
— В твоем возрасте у меня были волосы, да еще какие!
— Жизнь летит, не угонишься… — пробормотал официант, по-прежнему не отрывая глаз от моря.
Остатки волос на голове у Мельмана были совершенно белые и торчали в разные стороны.
— Уже скоро год, — произнес он.
— Как это? — не понял я. — Что это значит?
— Год с тех пор, как удрал мой секретарь.
Австрияк поднялся с места.
— А такси на юг тут ходят? — громко вопросил он.
Все, кто находился в ресторане, посмотрели на него. Посетителей было не густо — намного меньше, чем официантов.
Пожилой господин у окна, развернувший перед собой штук пять иностранных газет, вдруг произнес театральным голосом:
— Я езжу сюда уже тридцать лет и знаю это место даже лучше, чем сам персонал. Если вам нужно такси на юг, то считайте, я вам его уже нашел.
Дама, пытавшаяся подцепить себе на тарелку ломтик ананаса, воскликнула:
— Сюда ездили еще мои родители, и я говорю вам: «Ну зачем вам юг?» — дальше к югу ничего нет, одна сплошная нищета.
Но австрияк, похоже, не оценил этот непрошеный совет:
— Ехать мне на юг или нет — это мое личное дело.
— Правильно, — отозвался господин с газетами. — Когда захотите взять такси, обращайтесь ко мне. Я знаю всех в этой дыре.
Он с торжествующим видом оглянулся по сторонам, но никто не реагировал. Тогда он продолжил:
— Когда мне было шестнадцать лет, мой учитель латыни как-то раз говорит: «Анри, подавляющее большинство людей все равно что мертвые, не буди их». Но я не принял этого к сведению, я всех будил при первой возможности.
— Лучше бы они спали, — пробормотал Мельман.
Дама, все еще сражавшаяся с ломтиком ананаса, упорно гнула свою линию:
— Дальше к югу сплошная нищета, я была там — вначале с родителями, а потом, пять лет назад, еще раз одна. Как была нищета, так и осталась.
Мельман старательно намазывал булочку джемом. Впрочем, я не верил, что он и впрямь собирался съесть эту булочку.
— Я не желаю просыпаться, — капризно протянул австрияк, — я хочу на юг, мне нужно солнце, у меня больная спина.
Кое-кто из официантов уже начал накрывать к обеду. Мне показалось, что некоторые из гостей так и торчат здесь целыми днями в ожидании следующего приема пищи и только вечером после ужина расходятся по своим номерам. Возможно, между пятью и шестью они ненадолго спускаются вниз, в спортивный зал, поиграть в пинг-понг.
— Нужно суметь отбросить коньки, прежде чем кончатся деньги, — сказал Мельман, — и никак не наоборот, не то станешь для людей обузой. А люди этого не заслужили.
Роберт Г. Мельман — это мой отец. Правда, во время своих внезапных вспышек ярости он это отрицал.
— Я твой отец? — кричал он. — Но ты ведь знаешь свою мать!
Когда я родился, слава Роберта Г. Мельмана была в самом зените. В нем видели больше, чем просто талант. Но не прошло и пяти лет, как от его славы не осталось и следа, поэтому моя мать порой сравнивала его с букетом роз, слишком долго простоявшим в вазе без воды.
Надо полагать, я был зачат потому, что мой отец единственный раз в жизни решил сдержать свое обещание. Или потому, что мои предки были немного не в себе и не ведали, что творили. Но речь не о том, почему я был зачат, а скорее о том, что это так или иначе случилось. Впрочем, мой отец, наверное, отрицал бы и это. «Важна каждая мелочь, — сказал бы он, — ни одна мелочь не должна ускользнуть от нашего внимания».
Но это, конечно, не так. Многие мелочи неважны, мало того: большинство мелочей не имеет значения. Важно то, что холодным январским днем в гостинице на Лонг-Айленде родился я.
В начале маминой беременности родители дискутировали о преимуществах аборта, но их переговоры настолько затянулись, что, когда они оба высказались до конца, думать об аборте было уже поздно. Моя мать, которая во что бы то ни стало хотела ребенка, вдруг начала колебаться. Роды представлялись ей ночным кошмаром, впрочем, и аборт тоже, но в итоге она решила, что роды — это еще более-менее терпимый ночной кошмар.
Мои родители поехали на несколько дней в Монтаук. Отец любил работать в гостиницах. Схватки у мамы начались раньше, чем она думала. Родители хотели обратиться в больницу, но было уже поздно. Позвали акушерку, однако и от нее толку было чуть.
Во время родов мой отец жутко надрался в гостиничном ресторане с видом на море. Если верить счету, который он сохранил для меня и потом подарил на мое четырнадцатилетие (он был окантован в рамочку — все, как положено), в тот вечер он уговорил две бутылки кьянти, четыре рюмки граппы и две бутылки шампанского. Думаю, кьянти и виноградную водку он выпил еще до моего рождения, а вот шампанское — уже после.
Также в тот вечер — правда, на этот счет мнения расходятся — он предложил руку и сердце какой-то официантке. Моя мать плакала, я орал как сумасшедший, акушерка шлепала меня по попке, а двумя этажами ниже мой отец делал кому-то предложение.
Во время моего обрезания отец упал в обморок. Но не от вида крови и не от того, что он не мог смотреть, как мне причиняют боль, нет — просто обморок стал для него удачным выходом из положения. Его подружка, которую моя мать на дух не выносила и называла Пустой Бочкой, тоже присутствовала на моем обрезании. Говорят, мама во всеуслышание заявила:
— Если сюда явится Пустая Бочка, никакого обрезания не будет!
А между тем эта самая Пустая Бочка давно уже сидела в приемной на диванчике.
Вскоре мой отец грохнулся в обморок. В чувство его приводили с помощью сладкого красного вина. Бабушка, которая, почуяв призрак смерти, всегда развивала бешеную энергию, с которой могли бы соперничать не многие из ее сверстников, потребовала, чтобы с моим отцом обращались осторожно, «ведь он такой чувствительный!». Слегка придя в себя, отец постарался держать Пустую Бочку и мою мать на как можно более безопасном расстоянии друг от друга.
Обрезание представляется мне первым в ряду мелких и покрупнее семейных катастроф. Однако моя мать свято верила в то, что ребенок оказал целебно-терапевтическое действие на моего отца.
В ту минуту, когда хирург вонзил скальпель в мои гениталии, она прошептала:
— И как тебе пришло в голову позвать сюда эту твою Пустую Бочку? Выходит, ты меня абсолютно не уважаешь?
Отец в ответ якобы прошептал:
— Сейчас не время, давай обсудим это как-нибудь в другой раз.
Так он шептал всегда — что бы ни случилось.
Дэвид, приятель моего отца, с которым они вместе учились в школе, попытался все уладить, но безуспешно.
— Я не в восторге от твоей ситуации и не восхищен ею, — будто бы шепнул он на ухо моему отцу, — но как ты мог так влипнуть, почему ты позволяешь так собою помыкать?
А моя мать якобы воскликнула:
— Да заткнись ты, Дэвид, не делай из него еще большего психа, чем он есть.
Вот такую увлеченную дискуссию о Пустой Бочке вели между собой мои родители, пока мне делали обрезание.
Первые годы после моего рождения мы с родителями жили в Нью-Йорке. Мысль назвать меня Харпо[1] принадлежит моему отцу. Но так как моя мать хотела дать мне еще и какое-нибудь нормальное имя, меня назвали также Саул. Итак, Харпо Саул Мельман — это я.
На открытках, разосланных по случаю моего появления на свет, отец попросил напечатать следующее: «Харпо Саул Мельман объявляет о своем приходе в мир и всех чмокает». Мама задним числом решила, что текст был не самый удачный.
То, что назвать своего ребенка Харпо — бесчеловечно, есть факт, не требующий доказательств. Разумеется, бывают и другие дурацкие имена, но Харпо, несомненно, — одно из самых противных.
Мой отец корпел над главным трудом своей жизни, моя мать работала врачом в дневном стационаре для душевнобольных. Самым знаменитым из ее пациентов был человек, который беседовал со стеной, свято веря, что его слушают секретные службы. Но, когда секретные службы не отреагировали на его отчеты, он повел себя деструктивно. Так он угодил к моей матери. На этом пациенте она защитила диссертацию. От моей матери он узнал, что целых двадцать лет проговорил со стеной впустую. Эти сведения оказались для него непосильной ношей, и он бросился в шахту лифта. Последнее обстоятельство омрачило банкет по случаю защиты моей матери, так как предполагалось, что пациент будет присутствовать на нем в качестве почетного гостя. После этого инцидента мама написала кучу статей, в которых размышляла над проблемой, стоит ли избавлять людей от их бредовых идей.
Мой отец всегда старался держаться от психиатрии подальше. Правда, несколько лет он три раза в неделю посещал психотерапевта с единственной, по его признанию, целью: смешить своего врача. Если психотерапевт за сеанс хотя бы один раз смеялся, отец считал такой сеанс удавшимся. Когда однажды, вскоре после развода, за целый вечер ему ни разу не удалось заставить врача улыбнуться, он резко прервал курс лечения и впал в глубокую депрессию.
Впрочем, мама знала, что отец использует своего психотерапевта в качестве подопытного кролика, иными словами, апробирует на нем свои рассказы, которые затем записывает и дарит миру. Понятное дело, у нее были сомнения, насколько это позволительно — использовать в подобных целях собственного психотерапевта. Но отец считал это своей гениальной находкой.
— Да и вообще, — частенько говаривал он, — цель оправдывает все средства.
По убеждению мамы, во всем, что касалось Роберта Г. Мельмана, психиатрия была бессильна. Любой человек на такие слова наверняка бы обиделся, но отец воспринимал их как комплимент. Мне нередко приходилось слышать от него следующую фразу: «Того из них, кто сумеет меня вылечить, я включу в свое завещание». Делая это заявление, он обязательно барабанил пальцами по столу.
Отец считал, что врач, который два года будет интенсивно заниматься его лечением, сам окончит свои дни в сумасшедшем доме. Мама, прожившая с отцом под одной крышей в общей сложности почти двадцать лет, была уверена, что в этом он недалек от истины.
По утрам отец работал, а днем мы с ним ходили в кино. Часто мы смотрели по нескольку фильмов за день, некоторые по два или даже по три раза.
Вот мои первые детские воспоминания: мы с отцом бежим с сеанса на сеанс, а моя мать тем временем лечит пациентов, разговаривающих со стеной.
Мой отец был писателем. Я уважаю литературу и писателей даже меньше, чем я уважаю мужчин. Ребенок, выросший на кухне ресторана, скорей всего тоже будет иначе смотреть на рестораны, чем все остальные. А сын стекольщика никогда не увидит кусок стекла глазами несведущего любителя.
Все считали, что мой отец работает над главной книгой своей жизни, а я, сидя на полу возле его ног, перебираю игрушки. Но в действительности он писал письма: письма мне, в контору по газоснабжению, в банк, Пустой Бочке, тем людям, которые, по его мнению, собирались его облапошить, и даже посторонним, с которыми он познакомился в кафе и хитростью сумел выманить у них адрес.
Позже, когда его издатель уже начал терять терпение, отец, не спросив у меня разрешения, опубликовал письма ко мне под названием «Письма к Харпо».
Свое первое письмо мне он написал, когда мне не было еще и пяти месяцев.
Когда ты прочтешь это письмо, я буду уже стариком, скорей всего лысым, и это еще наименьшая из всех неприятностей, которые, несомненно, ждут меня впереди. Возможно, к тому времени у меня выпадут даже волосы на спине. И все же я хочу уже сегодня, когда тебе не исполнилось и пяти месяцев, посоветовать тебе, когда ты вырастешь, не жалеть времени на хороший обед. Обедать в течение полутора часов — это не роскошь, а жизненная необходимость. Какие бы условия труда ни предлагали тебе в будущем, настаивай на обеденном перерыве как минимум в полтора часа. Долгий обед разбивает день пополам, и поверь, это минимум того, что ты можешь сделать, потому что дни и так слишком длинные.
На этом я вынужден закончить, ведь скоро придет с работы твоя мать, а нам следует хотя бы создать видимость, будто мы прибрались, что я, как и обещал, снимал возле порога обувь, чтобы, не дай бог, не оказалось, что домработница зря мыла пол! Я хочу открыть тебе еще одну маленькую тайну: уборка — это заведомо пустое занятие. Если ты это запомнишь, то все остальное само собой приложится.
Это первое из примерно пятисот адресованных мне писем, которые мой отец позже, из-за наступивших денежных затруднений, выставил на аукцион. Правда, он пообещал мне, что через пару месяцев он их для меня выкупит.
С шести лет отец стал таскать меня с собой в кафе, бары, кофейни и холлы гостиниц. Мы встречались с разными людьми. Почти всегда это были женщины.
Однажды мы покупали для какой-то женщины платье. У нее были длинные вьющиеся волосы каштанового цвета, и каждые пять минут она бросалась моему отцу на шею. Он просил меня называть ее тетя.
Мы заходили в разные магазины. И везде она мерила платья. Мне это надоело. Я хотел домой. Но отец сказал:
— Присмотрись внимательно — это поучительно.
Позже, по дороге домой, я спросил:
— Зачем ты купил этой тете платье?
— Как, разве ты не понял? — удивился мой отец. — Ей срочно понадобилось летнее платье.
В тот день мой отец написал мне:
Сегодня мы купили летнее платьице для одной особы, которую твоя мать называет Пустая Бочка. Когда-нибудь ты узнаешь, что эта женщина не бочка и совсем не такая уж пустая, как кажется твоей матери. Разумеется, у твоей матери есть несколько веских причин называть ее Пустой Бочкой, но я бы мог привести несколько веских аргументов, доказывающих обратное. Скорей всего, рано или поздно ты об этом узнаешь.
Некоторые считают, что я не должен брать тебя с собой, когда иду в магазин за платьями для Пустой Бочки. Отвлекаясь от практической стороны дела (где мне тебя в таком случае оставлять?), могу заверить тебя: сегодня ты отлично развлекся, что бы потом ни внушали тебе психотерапевты. Ты карабкался на стойки, проникал в кабинки, в которых дамы мерили дорогие вещи, и очаровывал пожилых матрон, словно собирался в будущем стать профессиональным обольстителем.
Другие считают, что я вообще не должен покупать платья для Пустой Бочки, неважно, с тобой или без тебя. Например, мой бухгалтер. И трех дней не прошло, как он написал мне следующее:
«Дружище, как ты, должно быть, заметил, твои доходы уже далеко не те, что прежде. Не думаешь ли ты приспособить свою манеру тратить деньги к твоей нынешней финансовой ситуации, которая, несомненно, будет носить временный характер?»
Милый Харпо Саул, если ты когда-нибудь получишь подобное письмо от своего бухгалтера, пообещай мне, что ты будешь продолжать покупать летние платья так, словно от этого зависит твоя жизнь. Я, конечно, надеюсь, что тебя не станут донимать подобными письмами, либо у тебя, на худой конец, не окажется бухгалтера, либо ты заведешь такого бухгалтера, который не станет забивать себе голову твоей манерой тратить деньги.
Ты сейчас спишь в соседней комнате, наконец-то угомонился, правда, не раньше, чем успел вымазать шторы ванильным мороженым. Представляю себе, что нас ждет, когда это увидит твоя мать. Сегодня она снова целый день старалась избавить своих пациентов от их бредовых идей. Что за жизнь! К счастью, я вовремя довел до ее сведения, что ей лучше держаться подальше от моих бредовых идей, да и от твоих тоже. Если, конечно, они у тебя есть. Я не знаю точно, но полагаю, что да. Как бы то ни было, она мне это торжественно обещала.
Вечером за ужином я рассказал маме, что мы купили платье.
— О боже! — воскликнула она. — Наверное, опять для Пустой Бочки!
Так моя мать впервые упомянула при мне Пустую Бочку. О том, что она так раскипятилась по поводу Пустой Бочки во время моего обрезания, я знаю только из рассказов моего отца. Правда, порой мама отпускала замечания вроде «это чучело» или «эта тролльчиха», но всегда при этом она имела в виду одно и то же лицо.
— Зачем ты таскаешь нашего ребенка к Пустой Бочке? — закричала мама, отодвигая от себя тарелку с моцареллой.
Я уверен, что это был именно сыр моцарелла, она его обожала и заказывала себе едва ли не ежедневно.
— А где, по-твоему, мне его оставлять? — закричал мой отец. — По-твоему, я должен был отправить его в сумасшедший дом? Хватит и того, что у ребенка дурдом в собственной квартире!
— Я не хочу, чтобы наш ребенок встречался с Пустой Бочкой, — твердо заявила мама. И сильно ущипнула отца повыше локтя.
— Они и не встречались, — остроумно парировал отец. — Пустая Бочка не обращала на ребенка никакого внимания.
— Тем хуже! — завопила мама. — Нельзя не обращать на детей внимания. Это просто позор, что она не уделила Харпо хоть чуточку внимания.
Из моего рассказа напрашивается вывод, что мои родители, несмотря на свое довольно высокое социальное положение, оба были немного не в себе.
— Эта тетя тебя игнорировала? — обратилась ко мне мать.
Тетя была целиком поглощена покупкой нового платья, но я счел за благо об этом не распространяться.
— Да нет, все нормально, — пробормотал я.
— Я не хочу, чтобы наш ребенок еще когда-нибудь виделся с Пустой Бочкой, — заявила мама и снова так сильно ущипнула отца за руку, что у того тут же налился синяк.
Мой отец ответил громко, на весь ресторан:
— Совершенно непонятно, отчего это вдруг не вполне здоровые и не очень-то умные люди строят из себя Иисуса Христа!
Похоже, за годы, что мои родители провели вместе, мы лишь один раз обедали дома. Мы питались в ресторанах, в барах, в метро, в кофейнях, боулингах, кинотеатрах, в парках, на спортивных площадках, на стадионах, в поездах, в самолетах, в гостиницах — где угодно, только не дома. Мой отец завалил кухню своими книгами, бумагами, журналами, вырезками из газет; в духовке он хранил словари.
Когда в очередной раз кто-то из пациентов моей матери покончил с собой, она стала умолять отца позволить ей хотя бы раз что-нибудь приготовить, чтобы успокоиться. Мой отец ей в этом отказал. Тогда мама сказала: «Ты не смеешь мне ничего запрещать» — и стала растапливать на сковородке масло. Тут у моего отца сдали нервы. Он схватил меня в охапку и бросился вниз. Когда мы добежали до двери и выскочили на улицу, мама открыла раму, сгребла одной рукой несколько его книг и вышвырнула их в окно. В другой руке она по-прежнему держала сковородку, в которой шипело масло.
— Не надо, мамочка, — взмолился я, — пожалуйста, не надо.
Моя мать была не менее упряма, чем мой отец. Если ей пришло в голову швыряться домашним скарбом, остановить ее было невозможно.
Однажды она нанесла отцу серьезное ранение, швырнув ему в голову связкой ключей. В другой раз я стал свидетелем того, как она проделывает ножом большущую дырку в словаре.
Ни слова не говоря, отец собрал свои книги, сложил их стопкой в холле, а сверху положил записку:
«Собственность Роберта Г. Мельмана. Не прикасаться».
Как-то раз, когда мы ехали в такси на очередной фильм, отец сказал:
— Агрессивность свойственна не только животным, но и человеку. Чтобы уметь справляться с человеческой агрессивностью, твоя мать целых шесть лет училась в институте. — Он больно ущипнул меня за кисть и добавил: — Шесть лет учиться, как справляться с человеческой агрессивностью, — ты хоть понимаешь, что это значит?
С тех пор как я осознал, что мои родители немного чокнутые и что единственный нормальный в семье — это я, меня не покидало чувство ответственности за них. И хоть я и не воспитывался в строгих религиозных традициях, я все же написал письмо Богу, в котором рассказал, что родители назвали меня Харпо, что они швыряются книгами из окошек, оба слегка не в себе, правда, этого не осознают, в общем, я написал Богу о том, что нам срочно требуется его помощь. Позже отец нашел эту мою записку и где-то ее использовал, как он вообще использовал все.
В тот вечер мой отец писал:
мой ненаглядный психованный сынуля,
Похоже, воля Всевышнего в том, чтобы всем Мельманам расти в сумасшедшем доме. Я сам вырос в дурдоме, теперь та же участь постигла и тебя. Я не удивлюсь, если узнаю, что и твои дети, когда они у тебя появятся, тоже будут расти в дурдоме.
Не переживай слишком сильно из-за того, что твоя мать время от времени швыряет книги из окна, даже когда, прочитав это письмо через много лет, ты припомнишь, как в тот вечер она распахнула раму и мои книги, словно осенние листья, посыпались вниз. Это еще ничего, если из окна летят книги, представь себе, что было бы, если б она начала швыряться мебелью или ценными вазами. К тому же книги выдерживают падение с десяти метров, а люди в большинстве случаев — нет. Ты должен помнить, что многие пациенты твоей матери умирают от передозировки, бросаются в шахты лифтов или под поезд в метро и что для тех, кто постоянно с ними рядом, такое бесследно не проходит. Впрочем, я много раз пытался объяснить ей, что человека, твердо решившего броситься в шахту лифта, спасти невозможно.
Я познакомился с твоей матерью в ночном магазине. Она была студенткой вечернего отделения, я — кандидатом в самоубийцы, правда, я тщательно это скрывал. Целыми днями я бродил по улицам, писал письма и почти всегда отсылал их заказной почтой — опасался, что среди обычной почты они могут затеряться. Так мы и познакомились. Все остальное я расскажу тебе как-нибудь в другой раз.
Много лет спустя я сидел в нью-йоркском кафе и пил кофе с телекорреспонденткой — она летела в самолете восемь часов, чтобы задать мне вопросы, на которые я не знал ответа. Я познакомил ее с твоей матерью, и, когда та вышла в туалет, телекорреспондентка прошептала мне на ухо: «Ну уж разумеется, не она главная женщина вашей жизни?» Я немного помолчал, а потом ответил: «Нет, конечно нет, главная женщина моей жизни — это вы».
Завтра мы пойдем покупать тебе сандалии, чтобы ты мог щеголять в них по улице, словно маленький принц. Потому что это важно.
Раз в год в гости к нам приезжала бабушка Мельман. Она всегда останавливалась в «Шератоне», в двух минутах ходьбы от нашего дома. Если ей доставался номер с окнами на проезжую часть, она жаловалась на гул машин, если же на противоположной стороне — на шумных соседей. Днем она убиралась в нашей квартире либо присматривала за мной и опять-таки жаловалась, что моя мать — никудышная хозяйка и что это очень в духе ее сына — жениться на такой грязнуле.
Своего дедушку я не помню. Кажется, он был знаменитым теннисистом. Моя бабушка любила рассказывать о своем муже, знаменитом теннисисте Ароне Мельмане. Но на самом деле он не продвинулся в мировом рейтинге дальше 268-го номера. Когда уже в первом туре Уимблдонского турнира над ним нависла угроза отчисления, он потерял самообладание, перелез через сетку и накинулся с ракеткой на своего соперника, юношу из Чили. Тот вырвался и хотел убежать, тогда мой дедушка бросился на траву и больно укусил его за ногу. Чилийца с разбитой губой и прокушенной икрой доставили в больницу, а мой дедушка был пожизненно дисквалифицирован теннисной лигой.
На пресс-конференции дедушка заявил, что какой-то мошенник из теннисной лиги наверняка подмешал ему что-то в чай и что против него плетут интриги. Так единственный раз в жизни он попал на первые полосы газет, пестревших заголовками: «Теннисист кусается как бешеная собака».
Всякий раз, когда позже в его жизни случались неприятности, дедушка неизменно восклицал: «Ха! Да тут не обошлось без теннисной лиги!»
Похоже, мой отец рос среди рассказов о том, что его отец был знаменитым теннисистом. Так продолжалось до тех пор, пока он не узнал, что на самом деле его отец, объявлявший кассиршам в универмагах: «Я — Арон Мельман, знаменитый теннисист тридцатых годов», не продвинулся в рейтинге лучших теннисистов мира дальше 268-го номера.
Когда мой отец опубликовал свою первую серьезную книгу «268-й номер в списке лучших теннисистов мира», сразу сделавшую его знаменитым, разум моего дедушки, по счастью, был уже разрушен старческим маразмом. Он сидел в кресле у окна и ни на что не реагировал. Его слабоумие не позволило ему узнать о том, что сын изобразил его в своей книге «268-й номер в списке лучших теннисистов мира» как тирана и мифомана, который в ресторанах всегда науськивал своих домашних: «Объясните им, что я Арон Мельман, знаменитый теннисист тридцатых годов, и что я не терплю подгорелой картошки».
Моя бабушка часто повторяла: «Ох уж эта книга! Все твердят, что это талантливо. Я в этом не разбираюсь. По мне так это слишком мрачно. В жизни и без того хватает огорчений. Но что бы ни говорили, все это выдумки. Твой дедушка был Бьерном Боргом тридцатых годов, довоенным Маккинроем, вот кем был твой дедушка! Грациозный спортсмен, буквально паривший над кортом!»
Затем она снова хваталась за губку и продолжала что-нибудь драить. Моя бабушка считала, что счастье заключается в чистоте и опрятности. Всю жизнь она вела яростную борьбу с пылью, бациллами и прочими возбудителями инфекций. Она до ужаса боялась пыли и смерти. За месяц своего пребывания в Нью-Йорке она чуть ли не через день умирала. Не меньше шести раз мы вызывали неотложку, а сколько раз по разным пустячным поводам водили ее к врачу, и сосчитать нельзя!
Помимо уборки бабушка, ясное дело, очень интересовалась теннисом. Если мы смотрели по телевизору соревнования по теннису, она беспрерывно повторяла: «Ну-у, твой дедушка делал это гораздо лучше». Про случай с укусом она никогда не вспоминала. А когда я ее об этом однажды спросил, она назвала это вымыслом.
Бабушкин дом ломился от трофеев, завоеванных дедом на разного рода малозначительных, полузабытых турнирах тридцатых годов. В гостиной висел большой портрет, изображавший Арона Мельмана на корте. На стене в коридоре красовалось пять теннисных ракеток. Сетка на них давно порвалась, дерево рассохлось, но никто не имел права к ним прикасаться. Дом бабушки был похож на музей тенниса.
Кроме пыли, смерти и тенниса ее занимало все, так или иначе связанное с темой «опозорить свою семью». Я часто слышал, как она повторяла моему отцу: «Приведи в божеский вид свои ботинки, может, ты думаешь, что Арон Мельман стал бы такие носить? Нельзя же так позорить свою семью!» Моей матери она тоже регулярно выговаривала: «Сделай что-нибудь со своей прической, ты позоришь нашу семью!» А меня наставляла: «Будь прилежен в школе, не позорь нашу семью».
В те недели, когда у нас гостила моя бабушка, меня мучило граничившее с уверенностью предположение, что самым лучшим выходом для меня было бы забраться под кровать и оттуда не вылезать или же, на худой конец, запереться в шкафу. Одним словом, как-нибудь исчезнуть. Ведь самоубийство, разумеется, тоже бы опозорило нашу семью.
— Да уж, — частенько повторяла бабушка, — люди думают, что это твой отец кое-что из себя представлял, но по-настоящему выдающейся личностью был твой дедушка. Знаменитый теннисист Арон Мельман — вот от кого ты ведешь свой род!
За год до смерти она окончательно потеряла разум и потребовала, чтобы на ее входной двери повесили табличку с надписью: «Здесь жил знаменитый теннисист Арон Мельман» прямо над давней табличкой: «Вытирайте ноги».
Когда бабушка Мельман в последний раз приезжала к нам в гости, она приволокла с собой весь свой гардероб. Она приехала отметить с нами свой день рожденья. Уже в такси она заявила: «В моем паспорте ошибочная дата рождения. На самом деле я на пять лет моложе».
Она схватила моего отца за локоть и прошептала:
— Знаешь, о чем ты должен написать? О том, как теннисная лига отравила жизнь нашей семьи — вот о чем!
Мой отец работал над главной книгой своей жизни, и я не верю, что в его планы так или иначе входила теннисная лига.
— Я над этим подумаю, — мягко ответил он. Бабушка попросила заказать ей апартаменты, потому что с каждым разом привозила с собой все больше и больше чемоданов. В этих апартаментах мы и отмечали ее день рожденья. Мы заказали большой творожный торт, потому что она такие любила. Мне велели забраться к бабуле на колени. Она гладила меня по рыжим волосам, которые в ту пору были еще рыжее.
— Харпо Саул, — сказала она. (Она всегда называла меня Харпо Саул, словно просто Харпо ей казалось недостаточным.) — Харпо Саул, — сказала она, — если бы ты только знал, как испоганила нашу жизнь теннисная лига, если бы ты только знал!
— Ну хватит уже про теннисную лигу! — повысил на нее голос отец. — Хватит об этом!
Вот как он описал в «268-м номере в списке лучших теннисистов мира» своих родителей, моих бабушку и дедушку:
Я всегда завидовал детям, чьи родители совершили в жизни что-нибудь подлинно выдающееся, добились подлинных успехов или прошли, не побоюсь этого слова, через подлинные поражения, иными словами, я завидовал тем, чьи родители пережили нечто подлинное и ощутимое. Первое, чему научился в жизни я, было притворство. Ведь в семействе Мельманов все были лицедеями. Все происходившее дома полагалось хранить в тайне. Я уже не мог разобрать, не являются ли термины «семейная» и «профессиональная тайна» двумя обозначениями для одного и того же. Поэтому, когда мой отец, вернувшись вечером домой, медлил в прихожей, в меховой шапке и с сигарой во рту, в ожидании, когда моя мать поможет ему раздеться, никто не задавал ему никаких вопросов. «Пусть другие ходят в пальто, — говорил он, — а я ношу кардиган». Словно считал кардиган рангом выше пальто. Его жизнь определяла странная, не понятная никому табель о рангах. Затем он направлялся к своему письменному столу, отпирал верхний ящик, ключ от которого был только у него, доставал из внутреннего кармана маленькие кремового цвета конвертики и прятал их в стол. Многословием он не отличался. Кратко оповещал: «Я пришел» либо спрашивал: «Кто-нибудь звонил?» — после чего, не снимая меховой шапки, усаживался за свой письменный стол. Нередко он расставался с ней буквально перед самым сном. Случалось порой, что он выходил в шапке уже к завтраку. У него мучительно мерзла голова. Я часто слышал, как он повторял: «Здесь сквозняк! Закройте дверь». Куда бы ни направлял свои стопы Арон Мельман, в голове у него всегда сквозило.
На вопрос: «Что за профессия у твоего отца?» — мне следовало отвечать: «Мой отец — знаменитый теннисист тридцатых годов». Я был актером, которому не нравится текст его роли и которого из-за этого преследуют по ночам кошмары.
Мой отец был начальником курьерской службы. Он доставлял людям на дом посылки: деньги, драгоценности, лошадей, оружие — и не задавал при этом никаких вопросов. Человека, который забирал меня из школы, вел светские разговоры с другими родителями, учтиво расспрашивал о банальных вещах, на самом деле не было. Мой отец был выдумкой. На его пути к абсолютной вершине встала не война, как часто говорили, а тот факт, что он укусил своего противника за ногу на глазах у судьи, нескольких фотографов и не менее четырех сотен зрителей.
У всех людей есть прошлое, которое безвозвратно ушло. Одни из-за этого переживают больше, другие меньше. Но у моего отца было прошлое, которого вообще не было.
Когда он приходил вечером домой со своим портфелем, потухшей сигарой во рту, в меховой шапке, в накинутом на плечи тяжелом как гири кардигане, я твердо знал одно: нельзя задавать ему никаких вопросов, ни «Как дела?», ни «Где ты был?», ни даже «Все ли в порядке?». Вопросы имеют смысл, лишь когда получаешь или хотя бы надеешься получить на них ответ, но как раз ответов Арон Мельман боялся больше всего.
Он посвятил себя фальсификации того, что, вероятно, хуже всего поддается фальсификации, — своего собственного прошлого. Бессчетное число раз я говорил ему: «Никто не знает, кто такой Мельман, кроме того, это никому не интересно». Но он не обращал внимания, словно считал, что я еще не дорос понимать, что людям интересно, а что нет. «Ну так расскажи им об этом!» — был его обычный ответ.
Я думаю, что уже тогда я подсознательно понял одну истину, которую сумел сформулировать лишь гораздо позже: единственный способ конкурировать с мифом, единственный способ от него убежать, единственный способ не превратиться в героя чужого мифа — это самому создать миф, самому стать им.
Как я уже говорил, прочитать эти строки моему дедушке не пришлось. Но во время празднования бабушкиного дня рожденья в ее апартаментах в «Шератоне» она опять завела разговор на эту тему.
— Словно мало зла принесла нам теннисная лига, — начала выговаривать она моему отцу, — словно этого было мало. Теперь еще ты, с этой твоей дурацкой книжкой!
Отец, стоявший около окна, пробормотал:
— Поговорим об этом потом, как-нибудь в другой раз. Сейчас не время.
Мама задула свечи.
Бабушка Мельман была на высоких каблуках, несмотря на то что ее ноги с трудом влезали в туфли. По утрам она красилась по два часа. Своим лицом, присыпанным белой пудрой, она напоминала персонаж из карнавальной процессии, в которой все участники стараются как можно более похоже изобразить старушку-смерть. Чем сильнее бабушка чувствовала приближение конца, тем настойчивей становилась ее потребность выглядеть дивой. Еще бы — супруга знаменитого Арона Мельмана! Во что бы то ни стало блистать! Прохожие на улице поражались буйной копне ее рыжих волос, ее костлявому телу, затянутому в узкое платье, еще больше подчеркивавшее ее худобу. А черные блестящие ботинки на шнуровке дополняли картину. Феноменальное зрелище, что правда, то правда!
Я все еще сидел у нее на коленях. Бабушка по очереди называла стоимость вещей, которые были на ней надеты. Все остальные пытались изобразить интерес.
— Харпо Саул, — вдруг сказала бабушка, — ты последний из Мельманов.
Пудра на ее лице напоминала отшелушивающуюся краску.
— Мне она всегда говорила то же самое, — прошептал отец. — Не принимай близко к сердцу.
Он стоял у окна с бокалом шампанского в руке. Больше никто из нас не пил шампанское. Бабушка попросила красное сладкое вино, мама пила газировку, а я не любил шампанское. Я до сих пор его не люблю, не нахожу в нем ничего хорошего.
— Харпо Саул, — снова обратилась ко мне бабушка, — ты должен заниматься теннисом, я думаю, из тебя выйдет великий теннисист.
Отец громко захлопнул окно.
— Харпо Саул не будет заниматься теннисом, — решительно сказал он. — Пусть занимается боксом, футболом, карате, борьбой сумо — чем угодно, только не теннисом.
Бабушка спустила меня на пол и яростно затрясла руками. С ее щек слетело целое облако пудры, из горла рвалось хрипение.
— А если мне хочется, чтобы он занимался теннисом, — закричала она, — если я говорю, что у него душа его дедушки, твоего чудесного отца, да упокой Господь его душу, того человека, который всю свою жизнь заботился, чтобы ты не знал нужды?! И что он получил в благодарность? Ты распространяешь о нем ложь в грязных книжонках! Ребенок будет заниматься теннисом!
Я наблюдал, как бабушка спорит с отцом, заниматься мне теннисом или нет. Моя бабушка мастерски умела выходить из себя.
Наконец она нахлобучила на голову шляпу больше самого большого в мире колеса. Эта ее шляпа едва влезла в такси. По случаю дня рожденья мы отправились в театр. На бабушке были перчатки, ибо ее руки были сплошь усеяны пигментными пятнами.
Усевшись в ложу, она почти сразу же заснула. Я сидел на коленях у отца. Мюзикл его явно не увлекал. Он шепнул мне на ухо:
— Потерпи, скоро это закончится.
В антракте бабушка проснулась. Из ее горла снова вырвались хриплые звуки. Я разобрал лишь два слова: «заниматься теннисом». Своим колесом от телеги она проложила себе дорогу в буфет и потребовала стакан воды. Выпив последний глоток, она громко, на весь буфет, спросила:
— Какая скука, Роберт, и сколько же ты за это заплатил?
Так мы отметили последний день рожденья моей бабушки.
Милый, озорной и порой совершенно неуправляемый мой сыночек,
— писал мой отец в ту ночь, —
твоей бабушке сегодня исполнилось восемьдесят два года. Мы сходили в театр и, несмотря на то что большую часть представления она проспала, она, похоже, прекрасно отдохнула. Когда мне стукнет восемьдесят два, впрочем, я не думаю, что я до этого доживу, хотя наперед никогда не знаешь, странный мир нас окружает: когда мне было восемнадцать, я был уверен, что в двадцать три покончу с собой, в ту пору я был поэтом и считал, что двадцать три года — самый подходящий возраст для гибели поэта, ну да ладно об этом, — итак, если мне исполнится восемьдесят два, поведи меня в театр либо в ночной клуб, где заводят громкую музыку для молодежи и где мне придется, отключив мой слуховой аппарат, целый вечер глазеть в полупустой стакан, думая о победах, которые я чуть было не одержал, итак, договорились?
Харпо, твой папа пока что над тобой командир, постарайся, пожалуйста, это запомнить! Порой у меня складывается впечатление, будто ты считаешь, что командир — это ты, только это самое настоящее заблуждение. Если ты и впредь будешь так думать, то мы, выходит, допустили какой-то просчет в твоем воспитании; бог его знает какой, твоя мать, похоже, этого тоже не знает, несмотря на то что ее этому учили в институте. От меня как от воспитателя многого ждать не приходится, меня самого мало воспитывали, но еще раз повторяю, твоя мама изучала эту специальность, так что не пытайся подложить нам свинью.
Ты мог бы по крайней мере в присутствии посторонних ради приличия делать вид, что командир — это я. Не велико удовольствие быть писателем, которого в Нью-Йорке ни одна собака не знает, а если вдобавок все заметят, что мной командует мой сынок ростом метр сорок, я и вовсе не смогу смотреть людям в глаза. Так что давай договоримся: командир — это я, командир — твоя мама, но только не ты!
Не думай, что тебе удастся надо мной подшутить. Я способен на ужасные вещи, помни об этом. Порой я зажмурюсь и думаю про себя: «О боже, уж лучше бы у меня завелись крысы, чем сынок!» Но потом я снова открываю глаза и думаю: «Как же это восхитительно, что у меня есть ты, мой маленький, милый, несносный, несчастный, сентиментальный, хорошенький Харпо!»
«Господину Р. Мельману. Позвоните, пожалуйста, по телефону 212–5739653. У меня для вас из Голландии пакет, который вам просили передать».
Передо мной лежит маленький кусочек картона. Кто-то написал на нем эти слова черным фломастером. Почерк довольно кудрявый. Такого номера телефона больше не существует. Этот кусочек картона нашли в гостиничном номере моего отца в Сабаудиа. Он никогда ничего не выбрасывал. Остается загадкой, почему он его не окантовал. В последние годы он все любил вставлять в рамочки: картонные подставки под пивные стаканы с какими-то пометками, страницы из книг с дарственными надписями, полотняные салфетки, на которых было выведено несколько слов, однажды я даже получил от него по почте пару носков в рамочке.
Теперь я должен рассказать о «Пустой Бочке», разумеется, я имею в виду рукопись, а не ту Пустую Бочку, которую обычно называли «эта тетка». Не о той Пустой Бочке, о которой ходят слухи, будто это она доконала моего отца в денежном, а если верить моей матери, также в физическом и в духовном отношении.
Когда я недавно без обиняков спросил об этом свою мать (ее это уже не ранит, ведь с недавних пор она живет с русским мужчиной, изучающим альтернативные методы лечения шизофрении), она сказала мне:
— Да нет, разумеется, виной всему не эта Пустая Бочка вместе со всеми прочими Пустыми Бочками. В конечном итоге его доконали даже не обстоятельства. Хотя обстоятельства всегда играют известную роль. У психиатров не принято говорить о неизбежности. — Она посмотрела на меня слегка задумчиво и добавила: — Впрочем, наверное, не только у психиатров.
И потом взяла обеими руками мое лицо, словно хотела меня загипнотизировать, словно, удерживая меня в таком положении, она могла разгадать, почему люди поступают так, а не иначе, словно все могло проясниться, если бы она меня подольше так удерживала. Наконец она промолвила:
— Ты ужасно похож на своего отца.
Я до сих пор не знаю, было ли это комплиментом или чем-то вроде проклятия. Я не понял этого даже теперь, после того, как я прочел его рукопись.
Все утро у меня в доме возились два трубочиста. У одного из них на голове была косынка, второй был почти лысым. Из их разговоров я понял, что мой дымоход — это тяжелый случай. Через три часа трубочист в косынке сказал:
— В нем гуляет ветер, мы ничего не можем сделать.
Я абсолютно не разбираюсь в дымоходах. Идея его прочистить принадлежала моей жене. Сама она сейчас была в Вене, на конгрессе о сновидениях, поэтому мне пришлось принимать трубочистов одному. Я за собой особенно пылкой любви к открытому камину никогда не замечал, но в моей жене уживается множество необъяснимых желаний.
— Ага, — сказал трубочист в косынке, — мы, понятно, можем приделать вам вентилятор на крыше, это решит все ваши проблемы. Всего-навсего нажимаете на кнопочку — и дымоход вытягивает всю дрянь. Но это приличные деньги.
Вентилятор на крыше стоил, должно быть, целое состояние. А состояния у нас перевелись, это раньше у нас водились состояния. Даже если бы у меня были деньги, для меня это точно вылилось бы еще в несколько утренних встреч с трубочистами.
Моя жена, разумеется, была бы счастлива, если б наш дымоход, в котором гуляет ветер, заменили на дымоход с хорошей тягой, однако перспектива еще несколько дней иметь дело с трубочистами показалась мне непреодолимым препятствием.
Я подумал, не позвонить ли жене и не посоветоваться ли с ней, но дымоход — слишком банальная вещь, чтобы из-за нее отвлекать человека, принимающего участие в конгрессе о сновидениях.
— Ладно, — сказал я, — я над этим подумаю.
Трубочисты начали стаскивать с моей мебели полиэтиленовую пленку, и тут нежданно-негаданно на меня навалилась мрачность. Они затянули этим самым полиэтиленом всю комнату, проторчали битых три часа в дымоходе, но все оказалось впустую — тяги в нем по-прежнему не было.
— Мы скоро снова увидимся, — сказал я трубочистам, словно за что-то извиняясь.
— Все обдумайте, не торопясь, — сказал один из них. — Такой вентилятор вам совсем не помешает, а то у вас гуляет ветер.
Когда они ушли, я все же позвонил в ту гостиницу, где остановилась моя жена. Я передал для нее следующее сообщение: «В дымоходе гуляет ветер, нам нужен вентилятор на крыше, но он стоит целое состояние». Мне пришлось это повторить трижды, но девушка-оператор все-таки умудрилась переспросить: «Где-где гуляет ветер?» Я решил, что совсем неплохо получить подобное сообщение после того, как проведешь целый день за обсуждением сновидений.
После этого я прочитал письмо от профессора одного парижского университета.
Уважаемый сэр,
— писал он, —
надеюсь, Вы помните, что во время Вашей поездки в Париж в качестве приглашенного автора некоторые студенты и преподаватели работали над переводом Вашего рассказа «Гуталин». Вы побывали на нескольких переводческих коллоквиумах. Вы не возражаете против публикации переведенного нами рассказа в университетской газете? К сожалению, мы не располагаем средствами для выплаты Вам гонорара.
Письмо пришло несколько недель назад. Я решил, что пора все-таки на него ответить.
Уважаемый профессор,
— писал я, —
а как Вы поживаете? Благодарю Вас, с моей памятью все в порядке. Конечно, я не забыл коллоквиумы по переводу, которые посетил во время моего пребывания в Париже. Не исключено даже, что я их никогда не забуду. Вас я тоже не забыл. После Парижа я не посетил больше ни одного коллоквиума по переводу. Участие в руководимых Вами коллоквиумах по переводу было для меня чрезвычайно вдохновляющим опытом. Разумеется, я не против публикации моего рассказа «Гуталин» в Вашей университетской газете. Жаль, что Вы не располагаете средствами для выплаты мне гонорара, ведь лекарства сейчас дороги. Не говоря уж о дымоходах с приличной тягой.
Со своей женой я познакомился как-то раз весной, в четверг; в ту пору я еще и понятия не имел о коллоквиумах по переводу и даже не догадывался об их существовании. Дело было поздним вечером. До этого я поужинал у одной своей шапочной знакомой. Она угощала меня макаронами с зеленым сыром, но блюдо не слишком удалось. Причина неудачи коренилась главным образом в зеленом сыре. Мою шапочную знакомую это довольно-таки сильно расстроило. И хотя я сам в тот период был не особенно уравновешен, я несколько раз повторил:
— Порой блюда не получаются, но в этом нет ничего страшного. Это с каждым может случиться.
Утешение приносят не оригинальные фразы, а скорее банальности, особенно если произносить их с прочувствованным видом.
Поздним вечером того же дня, точнее, в самом начале следующего я познакомился со своей женой. Я работал тогда в ночном магазине в Амстердаме. Она переступила порог со словами:
— Можно я здесь спрячусь? За мной гонятся!
В тот вечер я был в магазине один, а я не такой уж герой.
— Пожалуйста, — ответил я, — можете прятаться. Холодно на улице?
Она отрицательно покачала головой и принялась разглядывать овощную запеканку, а я стал напряженно следить за входной дверью, терзаясь мыслями, как мне себя вести, если этот негодяй обратит свою агрессию на меня. В то время меня преследовало навязчивое убеждение, что любая агрессия должна непременно обрушиться на меня, как некая субстанция, которую мы, сами того не осознавая, к себе притягиваем.
— Так я позвоню в полицию? — спросил я.
Она снова отрицательно покачала головой и ткнула пальцем в запеканку:
— Вы ее тут сами готовите?
— Нет, — честно признался я, — но я ее подогреваю, если надо.
Значительная доля моих обязанностей состояла как раз в том, чтобы подогревать разные блюда. Я здорово навострился в этом деле.
— Несколько секунд придется подождать, — сказал я своей будущей жене, после чего мы с ней совершенно синхронно посмотрели на остатки лососевого салата.
Я подумал о парне, который за ней гнался, и еще о том, что, вероятно, очень скоро я буду ползать по полу ночного магазина, собирая собственные зубы. О чем в эту минуту думала она, я не знаю. Возможно, что и ни о чем, ведь предзнаменований не существует.
Я вытер руки о фартук и стал взвешивать слова, которые собирался произнести. Но если слишком долго взвешиваешь слова, то становишься нем как рыба, а потом, не успеешь и глазом моргнуть, жизнь уже прошла, а ты так ничего и не сказал.
Мне хотелось жить, но я не знал как. Работа в ночном магазине представлялась мне лучшим способом прояснить этот вопрос. В итоге эта работа оказалась важнее и увлекательней участия в коллоквиумах по переводу. Все в конечном счете оборачивается нам на пользу.
Когда минуло четверть часа, а мерзавец, пустившийся за ней в погоню, так и не появился, я продал своей будущей жене вторую порцию овощной запеканки. Про себя я надеялся, что маньяк в один прекрасный момент все-таки появится, ведь иначе мне придется всю ночь провозиться с ней и я не смогу вовремя закрыть магазин. Вторую порцию овощной запеканки она решила тоже съесть прямо на месте.
— От погони разгорается аппетит, — заметил я.
Она кивнула с набитым ртом. Судя по всему, она задумала съесть все, что имелось у нас в магазине. Мне не очень нравилось, когда клиенты едят в зале: после этого всегда оставались кучи мусора и мне приходилось убираться. Но по распоряжению хозяина я не мог запрещать им есть у нас.
— Если они хотят съесть свою порцию прямо тут, то пускай себе. От этого наш оборот только растет. Иначе они пойдут в «Барбареллу».
Лишь через много лет я понял, что, возможно, в тот вечер за ней вовсе и не гнался маньяк, просто она слегка растерялась. Я по собственному опыту знаю, что бывает ложь, за которую держишься до конца. Не потому, что боишься разоблачения, а просто потому, что ни за что не хочешь расстаться с некоторыми иллюзиями. Обычно это маленькие иллюзии, но до чего они прекрасны!
В тот вечер на ней, моей будущей жене, была короткая юбка, кажется шотландка, но без булавки, и туфли на высоком каблуке. Я уже много лет не видел, чтобы она носила туфли на высоком каблуке. Но когда я с ней познакомился, у нее как раз был такой период, когда она постоянно их носила.
— Уф, как же вкусно! — сказала она, справившись со второй порцией овощной запеканки.
— Да, — согласился я. — Если вы хотите, чтобы я все-таки позвонил в полицию, я с радостью это сделаю.
— Да ладно, не надо, — отказалась она и расплатилась.
Она уже собралась было уходить, как я вдруг спросил:
— Ну, как там в море?
Она выглянула в окно и сказала:
— Он, наверное, погнался сейчас за другими женщинами.
— Пока, — прокричал я ей вслед и принялся чистить микроволновки, потому что именно на них в первую очередь обращал внимание хозяин, входя днем в магазин. Хорошо ли отчищены микроволновки? То, что, к примеру, мыши погрызли чипсы, его, похоже, не волновало. Главное — это чтобы сверкали микроволновки.
Через несколько дней после нашей первой встречи она снова заглянула ко мне в ночной магазин. На этот раз она уже не спасалась бегством от подозрительного субъекта.
— Я пришла ради овощной запеканки, — сказала она, — вы можете мне ее подогреть?
— Конечно, — ответил я. — Для этого я здесь и нахожусь.
Так она стала постоянной потребительницей нашей овощной запеканки. Почти всегда являлась среди ночи и стоя съедала порцию. Изредка она к тому же сбрасывала туфли, приговаривая:
— По-моему, так будет еще вкуснее.
Мне она казалась очень милой, но я не понимал этой ее привычки снимать туфли.
Она никогда не говорила, что я, дескать, что-то не так делаю, что запеканка слишком холодная, или что пиво слишком теплое, или что, допустим, молоко слишком дорогое. Почти все наши клиенты постоянно на что-то жаловались, обычно им не нравилась цена. Даже бродяги, заглядывавшие в наш магазин, ныли, что у нас холоднее, чем на улице, и уверяли, что об наши сухари можно сломать зубы. Черствый хлеб мы всегда отдавали бродягам.
Один из них как-то раз задумал подстричь ногти на ногах прямо у нас в магазине. Я ему сразу же указал:
— У нас тут ночной магазин, а не обувной.
Но своей будущей жене я ни в чем не препятствовал. Наверно, не больно-то приятно все время ходить на высоких каблуках.
Мы обменивались порой кое-какой информацией. Разговорами это вряд ли можно было назвать. Так я узнал, что она учится на психотерапевта.
Я никогда не думал, что психотерапевтами могут быть женщины, которые, стоя среди ночи босиком в ночном магазине, уплетают порцию за порцией овощную запеканку. И поступают так даже не один, а три-четыре раза в неделю. Возможно, это объяснялось моим невежеством. В ту пору мне еще мало приходилось сталкиваться с психотерапевтами.
Однажды — за весь этот вечер в магазин почти никто не заходил — я спросил у нее, когда она пришла несколько позже обычного:
— Можно я стану вашим клиентом?
Странный вопрос, согласен. Но в то время я не особенно владел словом. То есть я многое мог рассказать, но выходило как-то нескладно. Возможно, из-за своей стеснительности я всегда тщательно взвешивал слова, которые совсем не надо было взвешивать. Любой другой на моем месте запросто сказал бы: «Давай как-нибудь сходим вместе в кино» или что-нибудь в этом роде. А я вдруг ни с того ни с сего ляпнул: «Можно я стану вашим клиентом?»
Она как раз приканчивала очередную порцию овощной запеканки. Иногда она брала к запеканке еще и пиво, но на этот раз попросила только стакан воды.
— А что с тобой не в порядке? — спросила она так, словно курс лечения уже начался, прямо здесь, в ночном магазине.
Я протер тряпкой прилавок, затем потыкал вилкой две завалявшиеся рыбные палочки в тесте. Философией моего хозяина было не выбрасывать продукты до тех пор, пока они не начнут покрываться плесенью.
— Да вообще-то все, — ответил я.
В тот день, когда два трубочиста безуспешно пытались прочистить наш дымоход (это было тогда же, когда я дал себе торжественное обещание никогда больше не посещать коллоквиумы по переводу), в моей жизни появилась Пустая Бочка.
Я знаю людей, которые в цепочке случайностей упрямо пытаются усмотреть волю провидения. Мне это никогда не удавалось. Мир скорее напоминал мне психологический опыт, в котором, ради чистоты эксперимента, подопытным кроликам не сообщается, что они подопытные кролики. Что будет, если мы пошлем этой девушке рак? Как отреагирует Мельман, если мы устроим ему встречу с Пустой Бочкой? Хотел бы я однажды попасть в кабинку к тем, кто за нами наблюдает, к тем, кто проставляет крестики против длинного списка наших обычаев и привычек. Но возможно, что в этой кабинке никого и нет и мы играем роли перед кинокамерой, в которую не вставлена пленка.
Я шел в кофейню, где завтракаю каждое утро, и размышлял о том, что и моя жена тоже порой проводит письменные опросы своих пациентов. И еще я почему-то подумал о ремне из крокодиловой кожи, который я почти собрался купить, но меня отпугнула цена. Продавщица неутомимо пыталась убедить меня в бессмертии крокодиловой кожи.
— Да этот ремень вас переживет, — сказала она.
Ее аргумент мне понравился. Что-то ведь должно оставаться бессмертным. На месте Господа Бога я бы тоже подарил бессмертие крокодиловой коже. И еще я подумал о цикле моих романов о Сидни Брохштейне. Сидни Брохштейн — ресторанный обозреватель. Недавно мой редактор Фредерик ван дер Камп сказал мне по телефону:
— Роберт, этот твой цикл о Сидни Брохштейне деградировал.
— Я что-то не понимаю, о чем ты, — ответил я. — Не мог бы ты выражаться яснее? Когда ты говоришь «деградировал», ты хочешь сказать, что это я деградировал?
Воспоминания об этом разговоре меня не слишком порадовали, снова вспомнились коллоквиумы по переводу и моя поездка в Париж.
В кофейне я сел на свое обычное место, возле самого туалета, и развернул газету. День, когда в мою жизнь вошла Пустая Бочка, был самый заурядный. Ничего примечательного, никаких особых предзнаменований. Не считать же, согласитесь, предзнаменованием трубочистов?
Раньше я утверждал, что лишь страдая хроническим недостатком фантазии, можно усмотреть в своей жизни волю провидения. Не знаю, стал бы я утверждать то же самое и сегодня?
В кофейне я позвал официанта и заказал капуччино и апельсиновый сок. Молодой человек, который меня обслуживал, появился здесь не так давно. До него тут работала молодая женщина, Эвелин, но она вдруг неожиданно куда-то исчезла.
Я просматривал в газете котировки акций — при том, что, скорей всего, у меня больше не осталось никаких акций. Я потерял контроль над своей финансовой ситуацией. Тем не менее я решил, что покупка ремня из крокодиловой кожи — вполне оправданное вложение средств, ввиду бессмертия этой самой кожи.
В порядке исключения я заказал вторую чашку капуччино. Я подумал, что поскольку у меня скоро появится ремень из крокодиловой кожи, то и второй капуччино не помешает. Еще я вспомнил про статью о Звево[2], которую мне в тот день предстояло написать.
Взглянув на малыша в коляске, несколько раскормленного, я вдруг почувствовал, что мне нравится сидеть тут и пить кофе, читая газету, и что сейчас я совсем не против никуда отсюда не уходить до конца дней. Но в редакции ждали мою статью о Звево. И, кроме того, надо мной висели долги, те долги, что у меня были всегда, но которые вдруг все одновременно затикали, словно бомбы замедленного действия. Эта статья о Звево была, естественно, всего-навсего соломинкой, но когда долги начинают тикать, точно бомбы замедленного действия, ни одна соломинка не покажется лишней.
Если бы в газете не ждали мою статью о Звево, я, вероятно, не пошел бы домой и все бы обернулось совсем по-другому. Но рассуждать так — почти то же самое, что усматривать в случайностях нечто большее, чем просто случайности, и устанавливать взаимосвязь вещей там, где никакой взаимосвязи нет.
Я встал, расплатился за два капуччино и за апельсиновый сок и стал придумывать предложение, которым можно было бы начать статью о Звево. Прежде чем уйти, я наклонился попрощаться с раскормленным карапузом в коляске. Его мать благодарно улыбнулась мне, что, разумеется, было справедливо: раскормленные карапузы в колясках мало кому симпатичны.
Как мне дальше жить, я по-прежнему не знал, но с некоторых пор научился ловко притворяться. Что я мог рассказать о Звево? И почему именно о нем? И почему это должен делать я, ради кого и чего я так сильно влез в долги? Ответ: ради неблагодарных.
Я остановился и записал в своем блокнотике: «Он разорился из-за неблагодарных». Я уже давно занимался составлением своего некролога: чего ни в коем случае нельзя поручать другим, так это собственный некролог.
Когда-то я утверждал, что писатель — самая обыкновенная профессия: один торгует обувью, другой пишет. Но теперь писательство стало мне не под силу. Писательство — это разновидность каннибализма. Вначале заглатываешь свою жизнь с потрохами, а затем изрыгаешь ее наружу. Для писателя жизнь — это испорченный моллюск, позеленевший и скользкий; он уже попал к вам в рот, но вы сумели его вовремя выплюнуть и тем самым предотвратили пищевое отравление.
Из кофейни я направился в свой любимый газетный киоск и накупил там на пятьдесят долларов билетов моментальной лотереи. В решающие моменты жизни я впадаю в свою привычную каннибальскую роль. Моментальную лотерею я открыл для себя месяца четыре назад и решил, что в качестве трудовой терапии мало что может сравниться с лотерейным билетом. Иногда мне приходилось ходить в ресторан с коллегами моей жены; я заранее покупал лотерейные билеты штук по десять на брата и раздавал их присутствующим после горячего. Всегда приятно видеть, какую бурю эмоций способен вызвать в человеке лотерейный билет. Кроме того, это избавляет от необходимости поддерживать разговор: когда люди стирают защитный слой, они не общаются.
Моя будущая жена снова заглянула в наш магазин через несколько дней после того, как я попросил ее взять меня к себе в клиенты. Она сказала, что формально еще не имеет права брать клиентов, но если мне очень хочется, то она попробует. Я сказал, что мне очень хочется.
Она предложила заняться каким-нибудь практическим делом.
— Может быть, напечем печенья? — предложила она, разминая левую ступню. — Ты когда-нибудь пек печенье?
— Нет, — ответил я, — никогда. Моя мать иногда печет, но печенье она никогда не делала.
Хотя моя будущая жена, как я уже знал, не курила, она вся пропахла сигаретами и вечеринками. Ее окружал какой-то въедливый запах. В ту пору я считал его запахом экзистенциального одиночества. Экзистенциальное одиночество — это, конечно, ерунда, но только не его запах, ибо такой запах существует.
Иногда я и теперь его чувствую: запах сигаретного дыма, запах пота с примесью мочи — короче говоря, запах затянувшихся за полночь пирушек: хозяйка уже давно легла спать, но последние гости даже не собираются расходиться. Некоторые так никогда и не уйдут, ну разве что полжизни спустя.
Итак, мы взялись печь печенье. Вначале мы закупили продукты. А затем стали печь печенье у нее на кухне. И пускай это была не просторная шикарная кухня, но главным ведь было лечение, кроме того, она смотрела на меня с тем же выражением, что и тогда, когда просила у меня очередную порцию овощной запеканки, — глазами, полными нежности, от этого ее взгляда у меня всегда возникало чувство, что она просит меня о чем-то совсем другом. О ласке, о внимании, о поцелуе в лоб — бог ее знает, что таилось в ее голове, когда она приходила ко мне в ночной магазин!
Мы не очень много болтали. Мы сосредоточились на печенье. Дома у нее, как мне показалось, тоже пахло экзистенциальным одиночеством. Сам я весь пропах рыбой и овощной запеканкой. Немного позже оба этих запаха изгнал дух свежеиспеченного печенья.
Я никогда не предполагал, что приготовление печенья может быть не менее увлекательным занятием, чем штурм горы Эверест или первый осторожный поцелуй. И еще я узнал, что счастье — это не образ, который существует лишь в прошлом или в будущем, как я это себе в общих чертах представлял, поджидая клиентов в ночном магазине. Оказалось, что счастье возможно и в настоящем, с липкими от теста руками, со струйками пота, стекающими по телу из-за того, что раскаленная духовка превратила кухню в парник.
— Мы должны делать это чаще, — сказал я, — я чувствую, что мне становится лучше.
— Хорошо, давай, — согласилась она, — мне кажется, ты и вправду немного повеселел.
В конце концов мы раздали печенье прохожим на улице. Печенья, которое мы напекли, хватило бы на половину сиротского приюта. Избавившись от печенья, мы стали прощаться. Я сказал:
— Увидимся в магазине.
Слова, которые я на самом деле хотел ей сказать, куда-то улетучились. Я их слишком долго взвешивал.
Изготовление печенья оказалось очень действенным лечением. Моя жена до сих пор применяет его в качестве групповой терапии. Выздоровление — это иллюзия. Но когда больные пекут печенье, это идет им на пользу.
— От этого у них возникает иллюзия, — однажды объяснила она мне, — что можно снова взять в собственные руки контроль над жизнью.
— Но почему? — удивился я. — Как это связано?
— У них наконец хоть что-то получается. Наконец хоть что-то идет как надо.
Я медленно шел в сторону дома. На один из лотерейных билетов я выиграл пять долларов, при том что стирание защитного слоя заняло больше двадцати минут. Приятно, когда вступаешь в молчаливый контакт с другими людьми — они стоят рядом и стирают защитный слой на своих билетах. Возникает нечто похожее на взаимопонимание. Мне вдруг показалось, что совсем не так уж плохо было бы всю оставшуюся жизнь посвятить билетам моментальной лотереи.
Писательство — это, несомненно, превосходный способ не жить, сохраняя иллюзию, что находишься в гуще событий. А сам при этом незаметно дергаешь за веревочки. Этот вид одиночества тоже имеет свой запах, запах красных коктейлей, которые слишком долго простояли нетронутыми в стаканах и в конце концов прокисли. На самом деле любое одиночество имеет запах, как раз это делает его легко переносимым: то, что ты можешь его понюхать, как собака.
Я зашел на почту проверить свой ящик, но в нем ничего не оказалось, кроме повторных счетов, которые я решил не забирать.
Эйфория писателя, манипулирующего событиями, должно быть, еще мимолетнее, чем наслаждение эротомана. Она исчезает, как только объект ваших манипуляций сдается и становится управляемым, когда стирается граница между человеком и персонажем. За этой гранью уже ничего нет и быть не может. Один рассказ.
Несколько месяцев я писал рассказ о таком манипуляторе, и мне все никак не удавалось его закончить. Это был рассказ о человеке, дающем уроки любви, вернее сказать, уроки обольщения. Все его ученицы чему-то у него научились, но он у них ничему. От этого его алчность только росла и уроки, которые он давал, превращались одновременно в его спасение и в его драму.
У светофора я наткнулся на пожилую даму, мою знакомую из кофейни.
— Давно тебя не видел. Уезжала в отпуск? — спросил я.
— Мне удалили половину верхней челюсти, — ответила она и широко открыла рот, демонстрируя мне свои раны.
— Какой ужас! — воскликнул я, а она сказала:
— Но ты ведь мог подойти к телефону и позвонить. Как там твоя жена?
— Хорошо, она сейчас на конгрессе в Вене.
Утром в день ее отъезда я вошел в ванную комнату; жена лежала в ванне и терла ногу натуральной губкой. Я подошел к зеркалу побриться, но не нашел своей бритвы.
— Ах да, — сказала жена, — я взяла ее побрить себе ноги.
— Черт побери, — выругался я, — покупай себе собственные бритвы. Я брезгую бриться тем же лезвием, которым ты сбриваешь волосы у себя на ногах.
— Что это ты вдруг стал мною брезговать?
— Да нет. Мне просто нужна моя бритва. Не надо брить ноги, если ты не желаешь покупать себе бритвы, на твои ноги уже и так давно никто не смотрит.
Она плескалась в ванне. Вода переливалась через край. Да, мы крупно поссорились из-за бритвы утром того дня, когда она уезжала в Вену.
— Ты похожа на камень, — сказал я, — который мне каждый день приходится вкатывать в гору.
— Спасибо за очередное сравнение! — отозвалась моя жена и продолжила скоблить ногу.
Свернув на свою улицу, я снова вспомнил статью о Звево, которая должна была содержать не меньше двух тысяч слов. У меня здорово получается считать слова. Моя жена порой говорила:
— Вот если бы ты умел так же хорошо считать деньги, как ты считаешь слова.
В холле возле самой двери лежал кусочек картона. В нашей парадной и без того хватает мусора, там иногда ночует бездомный, и я уже хотел было небрежно отпихнуть картонку ногой в сторону, как вдруг заметил, что на ней что-то написано. Я наклонился и прочел:
«Господину Р. Мельману. Позвоните, пожалуйста, по телефону 212–5739653. У меня для вас из Голландии пакет, который вам просили передать».
Я не ждал никаких посылок, я уже давно не жду никаких посылок. Тот номер телефона мне ничего не говорил, а имя на картонке указано не было. Словно в наше время достаточно одного номера телефона. Меня особенно заинтриговала эта картонка: почему не бумажка, не кассовый чек или, скажем, салфетка? Почему именно клочок картона?
День прошел так же, как и многие в том году. Я посмотрел фильм, какой-то триллер, затем поработал над статьей о Звево. Где-то на середине я выяснил, что мне, собственно, нечего сказать о Звево, но ведь нехорошо сообщать об этом в редакцию за день до окончательного срока сдачи статьи. Когда я справился-таки со статьей, писательство представилось мне чем-то вроде болезни, например геморроя, только гораздо хуже.
Возле открытого камина я нашел карманный фонарь, забытый трубочистами, и в качестве развлечения решил написать трубочистам письмо.
Дорогие трубочисты,
— начал я, —
вы оставили у меня свой карманный фонарь. Когда вы зайдете его забрать? Я могу и сам вам его занести, если вы мне сообщите, где находится ваш офис.
На счете значился лишь номер телефона и почтового ящика — деталь, показавшаяся мне курьезной для фирмы, выписывающей квитанции под грифом «Надежные трубочисты». Я даже задумался, а не написать ли новую книгу под названием «Письма моему трубочисту»?
Затем я снова вспомнил о кусочке картона, который я засунул в свой внутренний карман. Я налил себе полную рюмку кальвадоса, но после некоторых колебаний выплеснул напиток в раковину. После чего позвонил по номеру, указанному на кусочке картона. Мне пришлось несколько раз назвать свое имя. Молодой человек, с которым я беседовал, казалось, все никак не мог взять в толк, для чего я ему звоню.
— Вы ведь ничего не продаете? — в очередной раз спросил он.
— Я хочу забрать свой пакет, — снова повторил я. — Я ничего не продаю.
Кто знает, может быть, у меня еще есть шанс на спасение и этот шанс упрятан в большой почтовый конверт с уймой иностранных марок и вложенными таможенными декларациями? Да-да, вероятней всего, это пакет, проверенный таможней и затем снова небрежно заклеенный.
И я еще раз рассказал ему все с начала и до конца.
— Ну-у, — промычал юноша, — перезвоните вечером, попозже.
— Может, вы скажете этому человеку, чтобы он сам мне перезвонил? — И я продиктовал свой номер телефона.
Довольно утомительно клянчить пакеты, передавать которые вы не просили. После этого я позвонил своей жене в Вену. Она сообщила, что все идет нормально. Большинство докладчиков скучные, но один психиатр из Рима рассказал что-то интересное. Вечером у них банкет, но она не собирается долго засиживаться.
— А как ты? — поинтересовалась она.
— Надумал написать новую книгу, «Письма моему трубочисту».
— Очень хорошо, — похвалила она, — пора тебе и вправду приняться за что-то новенькое.
— «Письма моему трубочисту», — повторил я, желая удостовериться, что она поняла мою шутку. Ведь не подумала же она, в самом деле, что я это всерьез? — Береги себя, — сказал я на прощанье и снова налил себе кальвадоса, однако после некоторых колебаний опять-таки вылил его в раковину. Но прежде чем это сделать, поднес рюмку к носу и хорошенько принюхался.
Ужиная в маленьком французском ресторанчике, куда ходят сплошь пожилые холостяки, я размышлял над «Письмами моему трубочисту». Возможно, моя жена права и это совсем неплохая идея. Вообще-то ей часто приходят в голову дельные мысли.
Как-то раз она мне сказала, что никто бы не удивился, очутись я с другими пациентами в клинике для душевнобольных, и что единственная причина, почему я до сих пор не там, это она — человек, с которым я всегда могу поговорить.
За годы, проведенные в дневном стационаре для душевнобольных, моя жена пришла к выводу, что случаев выздоровления не бывает. В лучшем случае удается помочь пациенту разобраться со своими проблемами, но малейший срыв тут же может вызвать рецидив болезни. Так, например, одного пациента, дела которого, казалось бы, уже шли на поправку, как-то раз поздно вечером обнаружили бегущим голым по Голландскому туннелю. Его задержала полиция и доставила в больницу. Признаться, я тоже по вечерам иногда разгуливаю голым по дому, но все же есть разница между Голландским туннелем и собственным домом.
— Выздоровление — это иллюзия, — произнесла моя жена однажды утром, дожидаясь своего капуччино.
Мы с ней часто по утрам вместе выходили из дома и шли в кофейню, там я садился и сразу же разворачивал газету. Она тем временем заказывала два капуччино в пластиковых стаканчиках и брала их с собой к психам.
Я всегда просыпался первым, потому что моя жена никогда не реагировала на будильник.
Я давал ей еще четверть часа поспать, а сам тем временем читал письма, на которые в то утро собирался ответить. Затем я тряс ее за плечи со словами:
— Психи кричат «Просыпайся!», эхом разносится их призывный клич — ты им нужна!
От этого она и в самом деле просыпалась.
— Если выздоровление — это иллюзия, — сказал я (она все так же стояла возле стойки в ожидании своего капуччино), — то единственная серьезная проблема — это то, что они появились на свет.
— Да, — сказала она, — для тебя это серьезная проблема.
Три года своей жизни я провел в ночном магазине. Дошло до того, что из дома я шел прямо в ночной магазин, а из ночного магазина — прямо домой. Иногда я пытался заглянуть по дороге в кафе, или в кино, или к кому-нибудь в гости, но чаще одной попыткой все дело и ограничивалось.
Когда мне стали сниться цены на рыбные палочки в тесте и на салат из лососины, на овощную запеканку и на соте, я понял, что настало время что-то менять в своей жизни. Только я не знал, как это сделать. Я забрался на дерево и теперь никак не мог решиться с него слезть. Сидя на верхушке дерева, я поглядывал на других людей и время от времени что-то разогревал. Позвать кого-нибудь на помощь казалось мне неприличным. Поэтому я делал вид, что мне очень даже нравится сидеть на дереве, словно это и было моим главным занятием в жизни.
За ужином в маленьком французском ресторанчике я читал журнал. Во внутреннем кармане у меня лежало не меньше двадцати лотерейных билетиков, но я решил их приберечь, чтобы было чем заняться после кофе.
Пациентов моей жены называли клиентами, им платили даже небольшие деньги за то, что они посещают дневной стационар: от этого им казалось, будто они ходят на работу. Я задумал пьесу, в которой виртуозно обыгрывается сходство между дневным стационаром для душевнобольных и некой фирмой. Я поделился этой мыслью со своей женой, но она сказала:
— Ты не мог хотя бы какое-то время ничего виртуозно не обыгрывать?
Еще я задумал написать рассказ о мужчине, влюбленном в своего психиатра и поэтому притворяющемся шизофреником. Он так классно изображает свой недуг, что ему все верят. Даже самые именитые доктора. И тогда ему приходит в голову: «Раз уж мне все верят, придется продолжать ломать эту комедию».
За кофе и кальвадосом (как человек дисциплинированный, я выпил всего полрюмки) я разговорился с одним типом в очках с единственной дужкой. Он приходил сюда почти каждый день и рассказывал о политическом кризисе. Я ограничился ролью слушателя — обычно я так и поступаю, если речь заходит о политике, — и это был правильный ход. Тип в очках дожил до того возраста, когда окружающих можно вынести только при условии, что они вас слушают.
— Вы хотели бы сыграть в моментальную лотерею? — спросил я его под конец.
Мое предложение пришлось ему по душе:
— Все равно ничего не выиграешь, но мне нравится стирать защитный слой.
Соскребая верхний слой, мы завели доверительный разговор о ценах на гомеопатические таблетки от импотенции. Он не имел медицинской страховки. В целом получился приятный вечер.
Я уже был в пижаме, когда зазвонил телефон. Я подумал, что это звонит моя жена, и снял трубку. Уезжая, она имеет обыкновение звонить в самое немыслимое время.
— Это Роберт Мельман?
— Да, это я.
Я сделал музыку потише.
— Я звоню по поводу вашего пакета.
— А, это вы, — протянул я и почему-то снова вспомнил о трубочистах.
— Когда я могу его вам передать? Может быть, завтра?
— Хорошо, завтра.
— Может быть, вы могли бы прийти в Музей естественной истории? Если, конечно, вас это не затруднит. Я там работаю. Я, конечно, могу и сама к вам зайти.
— Нет-нет, — сказал я, — я приду в музей, это как раз хороший повод туда заглянуть.
Мы договорились встретиться на следующий день в три часа в музейном кафе.
— С кем я только что имел честь? — осведомился я.
— С Ребеккой, — ответила она. — Только не забудьте: в этом музее несколько кафе, встречаемся в «Гарден-кафе».
Я написал на обратной стороне счета, оставленного трубочистами:
«„Гарден-кафе“. 3 часа, Ребекка».
Положив трубку, я вспомнил о том, что за годы, прожитые мной в Нью-Йорке, я ни разу не был в Музее естественной истории. Моя жена меня часто уговаривала: «Сходи как-нибудь, там здорово». Но я вечно отшучивался: «Нет, мне это не интересно, я не люблю динозавров».
В два часа я уже был в музее, одновременно со мной туда явился целый класс школьников.
— Вы собираетесь осматривать коллекцию бабочек? — спросила девушка-кассирша.
— Мне в «Гарден-кафе», — ответил я чуть слышно, словно чего-то стесняясь.
Она выдала мне наручный браслет, в котором я мог целый день свободно передвигаться по музею.
У меня не было ни малейшего желания целый час сидеть в кафе в ожидании совершенно незнакомого мне человека, поэтому я стал прохаживаться мимо акул и зебр. Мимо их чучел, разумеется, или их пластиковых муляжей — мой нетренированный глаз не замечал между ними разницы.
Утром я позвонил трубочистам и сказал, что все же воздержусь пока от установки вентилятора на крыше. Они были очень раздосадованы.
Музей оказался даже больше, чем я предполагал. Неподалеку от динозавров я снова встретил школьников.
— Это было крайне злобное существо, — объяснял их учитель.
Я пристроился к школьной экскурсии.
Без четверти три я подумал: «Теперь уже можно идти в „Гарден-кафе“».
Без пяти три я все еще не нашел кафе. Спросил у нескольких дежурных по залу, как туда пройти, но, похоже, они этого тоже не знали. Я уже начал опасаться, что такого кафе вообще не существует, что все это была шутка: кусочек картона, телефон, «Гарден-кафе». Наконец, по путеводителю музея, я все-таки отыскал кафе. В нем почти не оказалось посетителей — всего одна супружеская пара с семеркой отпрысков, говорившие по-португальски. Мы с женой однажды ездили в Лиссабон. Романтический город — этот Лиссабон.
Я уселся в уголок напротив аквариума с рыбами. Я узнал акул, потому что видел их и раньше: в музеях я всегда очень внимательно читаю таблички. Там было еще одно существо, которое больше всего напоминало гигантскую черепаху. Неожиданно у меня появилось ощущение, что женщина, которая собиралась передать мне пакет, уже давно шпионит здесь за мной из-за мерцающих тусклых витрин. Самые опасные психи гуляют на воле — мне это жена не раз говорила. А по собственному опыту я знаю, что психи слетаются ко мне, как мухи на мед.
Я посмотрел на плавающих за стеклом рыб.
— Как они вам? — спросил официант.
— Большие, — оценил я, заказал коктейль месяца и твердо решил, что едва только его допью, как немедленно покину кафе. Нельзя реагировать на обращения на картонках, подброшенных вам на лестничную площадку.
Когда я уже выпил полстакана, надо сказать, отвратительного коктейля, в кафе появилась женщина с полиэтиленовым пакетом. Она направилась ко мне, но даже если бы она не шагала прямиком ко мне, я бы ни на секунду не усомнился в том, что передо мной та самая особа, которая собиралась передать мне пакет.
— Прости за опоздание, — сказала она.
С этими словами она сняла пальто и села.
Мне показалась несколько неестественной та поспешность, с которой она влетела в кафе и скинула пальто. В этом было что-то подозрительное и определенно странное. Не успела она как следует усесться, как принялась рыться в сумочке и зажгла сигарету. И даже это она делала как-то уж чересчур торопливо. Она напоминала актрису, которая точно выполняет все указания режиссера, но только в ускоренном темпе.
Мы посмотрели в сторону рыб. Она сделала жадную затяжку. Ее лицо напомнило мне мордочку тролля.
— Меня зовут Ребекка, — представилась она и протянула мне руку.
Она была совсем не маленькая — даже немного выше меня, — но я почему-то сразу же подумал о тролле. Не об уродливом тролле, а просто о тролле.
— Тебе тоже коктейль месяца или что-нибудь еще? — спросил я.
— Мне белого вина, — сказала она.
В жизни ко мне не раз цеплялись сумасшедшие. Одна женщина написала мне, что я должен жениться на ее дочери. После того как мы с ней несколько раз обменялись письмами, я получил послание от ее психиатра; он писал, что никакой дочери у нее нет, и намекнул, что ради пользы лечения мне лучше вообще не отвечать на ее письма. В последнем письме, которое прислала эта женщина, говорилось следующее: «Медсестры в закрытом стационаре намного красивее медсестер из дневного стационара, к тому же в закрытом стационаре они хотя бы знают свое дело и не боятся, если надо, обнять больного покрепче». Я тогда еще спросил свою жену, приходилось ли ей слышать что-либо подобное о закрытых отделениях, но она ответила, что работала только в открытых.
Любопытства ради я как-то раз попытался проникнуть в закрытый стационар, но меня не пропустили.
Ребекка зажгла вторую сигарету. Она курила с таким видом, словно ей приятнее было бы умереть сегодня, нежели завтра. Если бы я вел дневник, то мог бы сделать следующую запись: «Я повстречал тролля, которому не терпится умереть». Но дневника я не вел.
Мы оба стали наблюдать за рыбами.
— Тебе нравятся рыбы? — спросил я.
— Я провожу исследование.
— Исследование рыб?
— Я учусь на биолога.
Я кивнул, словно ничего иного и не ожидал услышать, и немного позже, чтобы как-то заполнить паузу, сказал:
— У них тут еще очень красивые динозавры. И коллекция бабочек.
— Я провожу целые дни в архивах. Для этого я сюда и приехала. Чтобы кое-что выяснить.
Вероятно, она, как и я, не любила динозавров. В этом я ее понимал. Но мне все же казалось, что коллекция бабочек должна нравиться молодым женщинам. Бабочки, хоть они и мертвые, — существа романтичные.
Я подумал, не спросить ли ее, не говорил ли ей кто-нибудь из знакомых, что она смахивает на тролля. По опыту я знаю, что такого рода вопросы надо задавать запросто. Все зависит от выбора слов. Если правильно подобрать слова, то можно говорить самые немыслимые вещи.
Пила она так же, как и курила. С какой-то поспешностью. Я не хотел, чтобы она сидела с пустым бокалом, и поэтому заказал по второму. Я бросил беглый взгляд на полиэтиленовый пакет. В этот момент она сказала:
— Да-да, не забудь про пакет.
— Он довольно объемный, — отметил я.
Мне почему-то расхотелось брать его с собой.
В нем могла таиться рукопись, которую я обязан буду прочитать и затем высказать свое мнение, а могло оказаться и кое-что похуже.
Невольно я вспомнил одно полученное мной письмо:
Два года назад я послал Вам на Рождество свою книгу. Ваше молчание весьма красноречиво. Впредь я буду поступать с Вашими книгами так же, как Вы поступили с моей. И все же я был бы признателен Вам, если бы Вы в кратком письме дали знать, согласны ли Вы с содержанием и формой моего романа.
Убив некоторое время на поиски, я нашел рукопись, о которой шла речь, на самой дальней полке своего книжного шкафа и немедленно отослал ее отправителю с дружеской запиской:
В этом письме я хочу сообщить Вам, что в мои привычки не входит соглашаться или не соглашаться с романами, написанными третьими лицами. Я советую Вам послать Вашу книгу в разные издательства. Благодарю за оказанное доверие.
— А ты случайно не писательница? — спросил я мою визави.
— Случайно нет, и неслучайно тоже нет.
Она водрузила пакет на стол.
— У меня есть одна подруга, скульпторша. Она делает скульптурные портреты людей, которых видела по телевизору. Она сделала с тебя небольшой скульптурный портрет и, когда узнала, что я еду в Нью-Йорк, попросила: «Ты можешь ему это передать?» Вот как это получилось.
Я взглянул на полиэтиленовый пакет:
— Что — я не понял — делает твоя подруга?
— Скульптурные портреты людей, которых видит по телевизору, — она ходит по вечерам на занятия, потому что днем она работает в офисе.
— Значит, есть такая специальность — скульптуры с людей, которых показывают по телевизору?
— Нет, она просто учится на скульптора.
Я еще раз покосился на пакет. Тоска, настигшая меня вчера утром во время посещения трубочистов, охватила меня с удвоенной силой.
— Ей ее работа нравится?
— Какая работа?
— Ну, эта ее работа в офисе?
— Вроде бы нормально — она работает телефонисткой.
Я заказал еще один коктейль месяца — его вкусовые качества уже не имели никакого значения.
— Так что там, в этом пакете?
— Статуэтка, которую она слепила с тебя. Я ведь уже сказала.
— Я очень давно не выступал на телевидении.
— Она видела тебя год назад. Ты принимал участие в викторине.
Этот ее ответ тоже показался мне чересчур поспешным.
— Это правда, — подтвердил я, — я принимал участие в викторине.
И снова у меня возникло ощущение, будто кто-то за нами подглядывает из-за витрин-аквариумов, мне казалось даже, что наше свидание снимают на камеру. Я чувствовал, что попал в ловушку, которую сам же и расставил. Только это было так давно, что я уже позабыл, для кого и чего я это сделал.
Принесли коктейль.
— Если вы доплатите один доллар, то получите третий, — сказал официант.
— Хорошо, хорошо, — согласился я.
Я так и не решился посмотреть, что там внутри, в пакете, хотя и сгорал от любопытства.
— Скажи мне, почему именно портреты тех, кого она видит по телевизору?
— У нее псориаз, поэтому она предпочитает не принимать у себя дома натурщиков.
Я немного помешал в стакане соломинкой. Бессмысленный жест, потому что в стакане уже почти ничего не осталось.
— Еще она сделала скульптурный портрет с метеоролога.
— С метеоролога?
— Ну да, то есть с того диктора, который выступает с прогнозом погоды. Его сейчас выставили в галерее за пять тысяч гульденов.
Метеоролог — вот, значит, в какую меня теперь зачислили категорию. «А сейчас передаем слово Роберту Г. Мельману, который выступит с прогнозом погоды на завтра». Но возможно, я бы и сам вздохнул с облегчением, если б мне пришлось в будущем говорить только о погоде.
— Она хотела, чтобы в ее коллекции обязательно был какой-нибудь писатель, и решила, что у тебя голова как раз подходящая. Ей нравятся выдающиеся носы.
— А что, у метеоролога тоже был выдающийся нос?
Ребекка пожала плечами и снова закурила.
Выдающийся нос, женщина, страдающая псориазом, тролль, а потом еще и трубочисты — все вместе, пожалуй, уже чересчур. Я почувствовал, что у меня начинается мигрень, но что поделаешь, раз уж я влил в себя все эти коктейли?
— Я только никак не пойму, что мне с этим делать, — я показал на полиэтиленовый пакет.
— Она всегда мастерит статуэтки в трех экземплярах и одну из них дарит прототипу. Но, как выяснилось, отправлять такую посылку в Нью-Йорк почтой слишком дорого. Узнав, что я еду, она попросила: «Возьми ее с собой и передай ему». Выходит, это тебе подарок.
— Подарок, надо же, как мило, — услышал я собственный голос.
Невольно я снова вспомнил о трубочистах и подумал, что стать метеорологом — это, возможно, и есть спасение, которого я так долго ждал.
— Тебе дым не мешает?
— Ничуть.
Я взглянул на женщину, сидевшую напротив меня. То, что она сидела сейчас напротив меня в обнимку со статуэткой, сделанной другой женщиной, страдающей псориазом, — явно не было случайностью. Все было решено заранее. Я только не знал пока, чего она хочет и почему она хочет этого именно от меня. Впрочем, возможно, она ничего от меня и не хотела. Возможно, она просто стремилась оказать добрую услугу своей подруге.
В неумении хотя бы иногда терять над собой контроль моя жена усматривает признак слабости. Она считает, что люди, которые всё всегда держат под контролем, по-настоящему не живут. Я однажды возразил ей на это, что она тратит массу усилий, желая вернуть своим пациентам что-то вроде контроля над своей жизнью или хотя бы иллюзию такого контроля. Но она сочла мой аргумент несостоятельным.
— Жизнь — это не книга, — сказала она, — всего проконтролировать невозможно.
На этот счет мы с ней уже много лет не сходимся во мнениях. Я считаю, что жизнь — это как раз книга, пусть плохая или скучная, пусть детектив, в котором уже на десятой странице знаешь, кто убийца, но так или иначе — это книга.
— Ты много работаешь? — спросила Ребекка.
Этого вопроса мне уже давно никто не задавал.
У нее были длинные каштановые волосы, вьющиеся кольцами. Ей лучше было бы убрать их наверх. Каждый раз, наклоняясь вперед, она сметала ими пыль со стола.
— У меня только что побывали трубочисты, — сообщил я предельно нейтральным тоном.
— Ты работаешь над новой книгой?
Я не особо люблю, когда мне задают вопросы, — я предпочитаю задавать их сам.
— Да, она называется «Письма моему трубочисту».
С ходу мне не удалось придумать более подходящее название.
— И разумеется, речь в ней идет об очень одиноком человеке?
На эту тему я еще не успел поразмыслить, но решил, что не совершу ошибки, ответив утвердительно. Наверняка и метеоролог был очень одинок. Кстати, «Письма метеорологу» — вполне неплохое заглавие. Особенно если метеоролог станет отвечать на эти письма. Скажем, романтическая коллизия между дамой в возрасте и метеорологом. Допустим, дама в возрасте пишет: «Я ваша горячая поклонница, я не могу уснуть, пока не увижу вас. Новости мне абсолютно неинтересны, но ради вас я не ложусь спать». И вот мало-помалу между метеорологом и дамой в возрасте начинает развиваться роман.
— Я не хочу тебя больше задерживать, — сказала она.
Лицо у нее было какое-то кислое. Я бы не взялся определить ее возраст.
— Ну что ты, Ребекка, — сказал я, — ты меня не задерживаешь. Нисколько даже.
Ее пачка сигарет опустела. Она стала озираться в поисках автоматического киоска. Пациентам моей жены не разрешалось в стационаре курить. Во время обеда по палатам ходили дежурные, в обязанность которых входило напоминать о запрете на курение.
Семья с отпрысками удалилась, мы остались в зале одни.
Когда тебя окружают чучела динозавров и акул, а перед тобой стоит стакан с коктейлем месяца, ничего толкового в голову как-то не приходит. Меня тяготило молчание, оно слишком напоминало мне ночной магазин и мои сны про цены на рыбные палочки в тесте, порцию салата из семги, пакетики чипсов с паприкой, овощную запеканку и молоко.
Я мысленно составлял в голове фразу на тему «коллекция бабочек». Я просто обязан был сделать еще одну попытку, я не мог поверить, что Ребекку вообще не интересует эта коллекция. Но если она действительно равнодушна к бабочкам, то наверняка должна заинтересоваться лотерейными билетами.
Я чуточку наклонился вперед и разглядел комочки туши на ее ресницах.
— У меня некрасивые руки, — произнесла она.
Снова повисла пауза, она длилась несколько дольше предыдущей. Я удивленно на нее посмотрел, решив, что неправильно расслышал. Возможно, мне это только почудилось, но я заметил в ее глазах слезы. Впрочем, их причиной вполне мог быть сигаретный дым.
— Ноги у меня тоже кошмар, — добавила она.
Я снова посмотрел на рыб, мучительно пытаясь составить какою-нибудь фразу, но даже рыбы на этот раз не помогали находить удачные формулировки. Цитаты и то не приходили на ум, хотя обычно у меня не бывает затруднений с цитатами. Предложение, которое я в конце концов выдал, прозвучало довольно неуклюже:
— Почему же ты в таком случае не носишь перчатки?
Она посмотрела на меня ошеломленно, словно теперь это она меня неправильно поняла. Глаза у нее по-прежнему слезились. Наверняка от дыма и пыли. У меня тоже всегда слезятся глаза от дыма и пыли.
В прежней квартире моей жены постоянно висела дымовая завеса. Это объяснялось тем, что моя жена делила кров с заядлой курильщицей. Однажды эта курильщица потеряла сознание в туалете, в результате возник небольшой и сравнительно безопасный пожарник. И тогда моя будущая жена осталась ночевать у меня. Из-за того, что в ее собственной квартире нечем было дышать от дыма. В ту ночь она несколько раз поклялась, что никогда больше не станет жить ни с заядлой курильщицей, ни с заядлым курильщиком, что показалось мне не слишком романтичным, потому что как раз в этот момент я на ощупь искал презервативы.
Ребекка пыталась вставить себе контактные линзы.
— Не торопись, — посоветовал я, — такие вещи нужно делать очень осторожно.
Она указательным пальцем вправляла себе в глаз линзу.
— Может, все же стоит осмотреть коллекцию бабочек? Кажется, это всемирно известная коллекция.
Она рассеянно кивнула. Я понял, что для нее один черт — что бабочки, что динозавры. Как, впрочем, и для меня.
— Моя жена несколько раз пыталась затащить меня сюда поглазеть на динозавров, но ей это так и не удалось.
— У тебя есть жена?
Я не стал этого отрицать.
— Нравится?
— Что?
— Быть женатым.
— Очень даже.
Ее линзы наконец встали на место.
— Значит, твоя жена любит динозавров?
— Нет, я бы этого не сказал, просто у нее очень разнообразные интересы.
В то утро, когда мы крупно поссорились из-за бритвы, моя жена спросила меня:
— Почему любой человек, который находится рядом с тобой, рано или поздно начинает чувствовать себя муравьем?
Я ответил:
— Потому что я и сам муравей.
— Они все равно что угольные лопаты, — сказала Ребекка.
— Пардон, я немного отвлекся.
— Мои руки точь-в-точь как угольные лопаты.
Тут я впервые по-настоящему внимательно поглядел на ее руки. Сравнение с угольными лопатами было явным преувеличением.
— По крайней мере, это лучше, чем страдать псориазом.
Она посмотрела на меня, и по выражению ее лица я понял, что она придерживается иного мнения о руках, которыми наградил ее Творец.
Я снова вспомнил свой рассказ об эротомане. Писать его я начал давным-давно, но так и не закончил.
На салфетке я черкнул название ресторана. Это было похоже на откровение, некое удивительное откровение.
Если мне не изменяет память, прежде мне никогда не приходилось вести разговор о некрасивых руках. Правда, порой мои собеседники заводили речь о других некрасивых частях тела, но никто никогда еще не говорил со мной о некрасивых руках.
— Если ты сегодня вечером проголодаешься, — сказал я, — приходи в этот ресторан, я бываю там часов с восьми. Даже если тебе захочется всего-навсего печенья или фруктового салата, все равно приходи.
Я поднял пакет. Он оказался тяжелым. Может, статуэтка была отлита из бронзы?
— Чао, — крикнул я от двери.
Мое прощанье трудно было назвать вежливым или изящным. Но я опасался, что разговор о некрасивых конечностях чересчур затянется.
В такси, по дороге домой, стремясь отогнать посторонние мысли, я погрузился в размышления о романе между метеорологом и пожилой дамой.
За несколько месяцев до этого у меня брал интервью один немецкий журналист. Это был последний раз, когда у меня вообще брали интервью. Журналист распечатал на машинке заготовленные заранее вопросы. Похоже, он был из породы тех, кто ничего не оставляет на волю случая. Он провел основательную подготовку и заранее знал, что я ему отвечу, — ему хотелось только еще раз в этом убедиться.
Под конец журналист воскликнул:
— Да вы просто душка!
Он готов был меня расцеловать. Спрятав свой кассетный магнитофон с микрофоном, он закурил и вдруг ни с того ни с сего спросил:
— А вам, вообще-то, интересна власть?
Я взглянул на пепельницу, на пачку сигарет, потом на его руки.
— Власть, — задумчиво повторил я, — да, думаю, что да. А кому она неинтересна? — И тонко улыбнулся, словно сомневаясь в собственных словах, возможно даже опровергая их.
— Власть — это обоюдоострый меч, — сказал журналист и протянул мне руку, — но вы не побрезговали бы его носить?
— Я вообще не из брезгливых, — ответил я и исчез из его жизни.
Вернувшись из Музея естественной истории домой, я подошел к своему книжному шкафу. Посмотрел на верхнюю полку, на которой стояли мои собственные книги, включая переводы. Обычно мне приятно видеть их корешки, но теперь у меня возникло такое чувство, какое появляется при виде материальных свидетельств любовной истории, оставшейся в далеком прошлом, например, при виде открытки, которую вы кому-то написали, но бог знает почему не отправили. Слова, написанные на открытке, вдруг начинают казаться вам ужасно пошлыми, и вы не понимаете, как вы могли так выражаться.
Она пришла, когда я уже перестал ее ждать. Чтобы создать иллюзию, что я хоть как-то забочусь о своем здоровье, я расправлялся со своим десертом, фруктовым салатом.
Статуэтку, как была, в пакете, я оставил дома возле открытого камина. Не то чтобы я собирался ее сжечь — просто мне показалось, что благоразумней ее не распаковывать. Моя жена больше меня сведуща в таких делах. Она мне регулярно повторяет: «Напиши в знак благодарности записку, хотя бы одну строчку, — и все будет в порядке».
Впрочем, тот период, когда мне дарили подарки, по счастью, миновал. Наступил период строгих внушений и вторичных напоминаний о платежах. Статуэтка, сделанная страдающей псориазом скульпторшей, вряд ли могла что-либо изменить в сложившейся ситуации. Собственно, свою жизнь я мог бы разбить на периоды, например период ночного магазина, период лотерейных билетов.
Ребекка вымокла до нитки.
Я попросил официанта принести полотенце.
— Сначала немного просуши волосы, — посоветовал я ей.
У нее были волосы, задерживающие дождь. Мои волосы тоже задерживают дождь.
— Ты всегда ешь один? — спросила она.
— Что ты имеешь в виду?
— Но у тебя ведь есть жена.
Она произнесла это таким тоном, будто не верила мне, будто я придумал себе какую-то жену.
— Да, — сказал я, — но она часто подолгу пропадает на работе.
— Тебе это, наверное, неприятно?
— Конечно, но ничего не поделаешь. Ну вот, теперь твои волосы посуше.
Она сердито на меня взглянула.
Я спросил, не хочет ли она чего-нибудь съесть.
— А что у них здесь вкусное?
Я посоветовал ей взять ризотто.
Она заказала порцию ризотто.
На следующее утро после того, как моя будущая жена осталась у меня ночевать (из-за того, что ее соседка-курилка устроила маленький пожарник), я спросил:
— А это тоже входит в курс лечения?
Она внимательно посмотрела на меня из полумрака. Мы спали под верблюжьими одеялами, которые она так старательно на себя натягивала, словно стоял жуткий мороз.
— Может быть, — наконец произнесла она, — я над этим подумаю.
Немного помолчав, она добавила:
— Я никогда прежде не оставалась ночевать у человека из ночного магазина.
— Неудивительно, — отозвался я, — таких магазинов в Амстердаме раз, два и обчелся.
— И еще я прежде не знала, что с человеком из ночного магазина может быть так весело.
— Чудеса, да и только, — согласился я, — тогда, может, нам лучше всегда быть вместе?
Так я узнал, что терапевтическим действием может обладать что угодно: приготовление печенья, секс, даже поедание овощной запеканки в ночном магазине может оказаться своего рода психотерапией.
Затем мы пили апельсиновый сок и кофе, пока она наконец не сказала:
— Теперь мне и правда нужно идти. В больницу пора.
— Угу, — согласился я. — Мне тоже скоро пора идти в ночной магазин.
В эту секунду мне снова вспомнились цены на продукты, которыми я торговал, — я всегда их про себя повторял, словно «Отче наш». Словно прочитанный скороговоркой «Отче наш» может продлить эйфорию.
В ту ночь, вернувшись к себе домой, я обнаружил за диваном ее трусики. В прошлую ночь мы спали на диване: я уже пять месяцев не стирал постельное белье со своей кровати, а туристы, как мне казалось, заслуживают лучшей участи. Ведь, в сущности, мы с ней и были туристами — моя будущая жена и я. К такому я пришел заключению. Она была туристкой в моем ночном магазине, я — туристом в ее студенческом общежитии, при том что у себя в магазине я тоже, разумеется, был туристом.
В то время быть туристом представлялось мне высшим предназначением человека. А сама жизнь казалась трехнедельным путешествием в кенийскую саванну. В рекламных буклетах все выглядит намного привлекательнее, однако при ближайшем рассмотрении жирафы не столь уж красивы, а туроператоры устраивают забастовки. Однако курортный роман продолжительностью дня в два по-прежнему входит в туристический репертуар, да и гитара — вещь довольно приятная.
«Выходит, — подумал я, — она отправилась на практику в больницу без трусов и на высоких каблуках».
«Странный из нее получится психотерапевт!» — подумал я тогда.
Я хотел было прихватить в ночной магазин ее трусы, чтобы там их ей отдать, когда она в следующий раз заглянет ради порции овощной запеканки, но потом я отказался от этой мысли. Не стоит чересчур смешивать служебные дела и личные.
— Отчего у тебя такой капризно-скучающий вид? — спросил я у Ребекки.
Может, у нее что-то болело или она была чем-то неизлечимо больна? Впрочем, по моему мнению, собственная смерть — это еще не повод для мрачного вида. А может, ей не нравился именно я. Причем очень сильно. Но ведь в таком случае ей следовало прямо мне об этом сообщить. Меня так и подмывало сказать: «Ты точь-в-точь маленький милый тролль», но интуиция подсказывала, что ситуация слишком деликатная и не подходит для шуточек подобного рода. Человек, который страдает из-за своих некрасивых рук и ног, не нуждается в откровениях относительно своего сходства с троллем.
Не вдаваясь в объяснения насчет своего капризного вида, она мельком глянула на меня и занялась своим ризотто.
Моя жена прикрепила на дверцу холодильника записку со словами:
«В холодильнике лежит копченая утиная грудка, съешь ее или выброси».
Глядя на Ребекку, я почему-то вспомнил, что утиную грудку я так до сих пор не съел и не выбросил. Я редко открываю холодильник. Недавно я выступил с предложением вообще вынести его на улицу. Это был трудный день для нас обоих. Один из пациентов моей жены выбросился из окна, до этого он побросал из окна всю мебель. Мебели было немного — всего два стула и кофейный столик. После чего он прыгнул сам. Хотя до этого у него как раз все шло вполне нормально. Ведь так обычно и бывает: если уж человек твердо решил покончить с собой, у него вдруг все начинает идти как по маслу. Я тогда еще спросил свою жену:
— А зачем ему было выбрасывать из окна мебель? В этом ведь не было никакого смысла?
— Это он от ярости, — ответила она и затем до конца дня почти со мной не разговаривала.
Мне кажется, именно в этот день она принесла домой копченую утиную грудку.
— Сегодня вечером я хочу поужинать одна, — сказала она. — А ты сходи в ресторан.
На следующий день она купила что-то вроде мини-бара и установила его возле своей кровати.
— Это на случай, если ты вздумаешь вынести из дома холодильник, — пояснила она.
С того дня у каждого из нас был свой собственный холодильник.
Ребекка вытерла салфеткой рот и улыбнулась. Все это время я сидел напротив и молча наблюдал, как она очищает тарелку. Возможно, сейчас в самый раз было бы достать лотерейные билеты. С ее волос все еще скатывались отдельные капли. Я подумал, что ей к лицу имя Зузу, Фру-Фру, Мими, Сиси или, скажем, Ялта — что, мне кажется, тоже вполне подходящее имя для тролля.
— У меня капризно-скучающий вид, потому что у моделей всегда такой вид.
Я подцепил из своего фруктового салата виноградину.
— У моделей?
— Да, у моделей, когда они ходят по подиуму во время показа мод. У них всегда капризно-скучающий вид, ты разве никогда не замечал?
Я вспомнил губку, которой моя жена терла ногу, и эту ее реплику: «Если ты сравниваешь меня с камнем, который тебе каждый день приходится вкатывать в гору, то мне, видимо, лучше от тебя уйти».
— Ага, — кивнул я Ребекке, — теперь я понял, что ты имела в виду.
Но это была неправда. Я далеко не так часто смотрю показы мод, и, даже если такое случается, к лицам моделей я не приглядываюсь.
— Я подумала, что если я напущу на себя капризно-скучающий вид, то все решат, что я модель. Но похоже, я ошибалась.
— Мне не пришло в голову, что ты модель, но это, разумеется, ни о чем не говорит, потому что, когда я смотрю на человека, я редко представляю себе, что он модель.
Я выудил из фруктового салата еще одну виноградинку, немного покатал ее в ладони и уронил обратно. У нее оказался испорченный бочок.
Она это серьезно или только чтобы посмотреть на мою реакцию? Я тоже порой говорю некоторые вещи лишь для того, чтобы посмотреть на реакцию. Когда я однажды сказал об этом своей жене, она расплакалась.
— О чем ты плачешь? — спросил я.
— О том, что ты с собой сделал! — ответила она.
Надо же! Оказывается, люди что-то с собой делают. Как писатели пишут книги или киношники снимают картины, точно так же люди что-то делают с собой. И то, что сделал с собой я, представляло, судя по всему, плачевное зрелище.
— А чем ты еще занимаешься кроме того, что отвозишь в Нью-Йорк статуэтки, изготовленные людьми, страдающими псориазом?
Молодой китаец унес наши тарелки. Обычно я всегда приходил в этот ресторан с женой, но здешний персонал отличался скромностью.
— Я плохо функционирую, — сказала Ребекка.
Я откинулся на спинку стула. Моя жена никогда не оставляла пятен на скатерти, я же, как ни старался, сажал их всегда и помногу. Вот и сейчас я опять насчитал три крупных пятна и еще несколько помельче.
— Почему ты так решила?
— Ах, да все говорят.
Ее интонация и то, как она пожала плечами, казалось, намекали на то, что я спрашиваю глупости.
Моя жизнь близилась к своеобразному рубежу. Трубочисты оставили возле моего открытого камина карманный фонарь, я написал им письмо и даже предложил лично занести им фонарь; моя жена уехала в Вену, у каждого из нас был свой собственный холодильник; мои долги с каждой секундой росли; вдобавок я сидел сейчас напротив женщины, уверявшей, что у нее некрасивые руки и ноги и что она, кроме всего прочего, плохо функционирует. Вероятно, мне следовало поспешить домой. Ночной кошмар — это слишком громко сказано, но все же это был сон, от которого мне чем дальше, тем все сильнее хотелось очнуться. Единственное затруднение — это то, что порой жизнь вообще кажется мне сном, от которого хочется поскорее очнуться.
Но я не пошел домой, а сказал следующее:
— Хорошо функционировать — значит притворяться.
Так поздним вечером с моих губ сорвалось отеческое наставление. Что-то вроде: «Это так со всеми, не бойся, детка, жизнь — это всего лишь кукольный театр для взрослых».
Она кивнула с таким видом, словно ей уже не раз приходилось это слышать.
— Ах, — вздохнула она, — наверное, мне никогда не стать хорошей любовницей.
Что-что, я не ослышался?
— Я не об этом, — строго сказал я. — Я говорил о функционировании.
— А ты сам хорошо функционируешь? — вдруг спросила Ребекка.
— Да в общем, не жалуюсь, — ответил я и притворился, будто пытаюсь затереть пятно на скатерти.
Смерть меня еще не коснулась, но умирающих я успел повидать, у одних это дело двигалось быстро, у других медленно, однако моя собственная смерть еще не стояла на повестке дня, хотя моя жена неоднократно указывала мне на близорукость подобной уверенности. Чем больше времени я проводил с Ребеккой, тем сильнее ко мне подбиралось предчувствие скорого свидания со смертью.
— Тебе не кажется, что люди, за редким исключением, красивей, когда улыбаются? — спросил я и посмотрел на нее, немного склонив голову набок, со слегка ироничной улыбкой на губах.
Возможно, она готовилась стать роковой женщиной, но ее обучение страдало пробелами, и в результате сейчас я сидел за столом с бракованной роковой женщиной, которая наполовину еще оставалась троллем. Похоже, всю свою жизнь она была тем, что хотели в ней видеть другие, — есть люди, которые всегда принимают окраску окружающей среды. Вот только я не знал, какой хочу ее видеть я. Во всяком случае, пока я этого не знал.
Ребекка не разделяла моего мнения об улыбающихся людях.
— Это на самом деле так, у моделей всегда капризно-скучающий вид, — ответила она.
Если у всякого одиночества есть запах, то какой запах был у ее одиночества? Я принюхался, но ничего не почувствовал. Правда, у меня был заложен нос: то ли начиналась простуда, то ли как раз заканчивалась. Я за этим не следил. Простуды приходили и уходили.
Я перевел разговор на другую тему:
— Один француз как-то раз сказал мне, что единственное, чего хочет мужчина, — это рассмешить женщину.
А неплохо выразился тот француз. И пускай это была ложь, но ложь прекрасная, из тех, что пусть на несколько секунд, но возвышают нас.
— Ах, — вздохнула Ребекка, — такого француза мне еще встречать не приходилось.
Тем временем в тарелку со спагетти высыпали тертый сыр. Мы с ней с интересом наблюдали.
— Ты его лично знаешь, этого француза? — спросила Ребекка.
— Он исчез из моей жизни, — ответил я, — но фруктовый салат здесь вкусный, они готовят его каждый день, и всегда из свежих фруктов.
В этом ресторане не было муляжей рыб, которые можно рассматривать. Не было здесь и коллекций бабочек, и динозавров тоже не было. Только горстка натертого сыра, штук двадцать лотерейных билетов у меня во внутреннем кармане, да еще кучка стариков, местных завсегдатаев, которых я видел до этого уже раз шестьдесят. Некоторые сдавали прямо на глазах, день ото дня. Интересно, когда и ты начнешь сдавать день ото дня, сам это заметишь?
Ребекка немного помешала фруктовый салат — она его все-таки заказала.
— Ешь на здоровье, — подбодрил ее я, — сегодня это бесплатно. — А спустя некоторое время поинтересовался: — Где ты научилась так ловко обращаться с ножом и вилкой?
— В английской частной школе. Мясо там давали — прожевать невозможно, зато мы научились красиво вести себя за столом.
— И что же это было за мясо?
— Понятия не имею, только оно было несъедобное.
— Тебя там били? Палкой?
— Нет, но меня регулярно ставили в угол лицом к стенке.
— Мне это хорошо знакомо, — вздохнул я.
У моей жены тоже были пациенты, которые целые дни проводили уткнувшись носом в стенку.
Пожилая супружеская пара рядом с нами с трудом поднялась из-за стола. Двое официантов под руки потащили старика через весь ресторан к такси. Его жена несла его трость. Мне нравится чувствовать себя окруженным инвалидами и людьми в бедственном положении. От этого собственная ситуация кажется еще более-менее терпимой.
В тот же день мне позвонила жена. Ее доклад о невменяемости был воспринят благожелательно. Конечно, немного странная тема для конгресса, посвященного сновидениям, но что поделаешь — такая уж у нее была специализация. Она опубликовала на эту тему несколько статей.
В день отъезда она попросила меня еще раз прочитать ее доклад. Я вычеркнул несколько слов и в нескольких местах разбил длинные предложения.
— Все понятно, о чем идет речь? — спросила она меня в такси по дороге в аэропорт.
— Да, — ответил я, — все совершенно ясно. Когда я тебя прикончу, я прикинусь невменяемым, у меня ведь получится?
Она не засмеялась. В ее докладе как раз поднимался вопрос о том, можно ли установить степень невменяемости. Возможно ли такое в принципе? Является ли человек, тщательно подготовивший преступление, по определению вменяемым? И имеет ли концепция невменяемости какое-либо значение за стенами суда? Когда мы с ней были уже в аэропорту и подходили к нужному выходу, она вдруг сказала:
— Порой мне кажется, что это психиатры нуждаются в пациентах, а не наоборот. Например, куда бы я ходила каждое утро, если б не было пациентов?
— Правда, — согласился я, — я тоже не знаю.
Я наблюдал, как Ребекка вытирает рот — с какой-то чрезмерной старательностью. Она оставалась такой же неразговорчивой.
И одета она была точно так же, как и днем. Сам я дома переоделся, начистил ботинки, затем внес ряд исправлений в свою статью о Звево и отослал статью в газету. Текст был по-прежнему дрянной, но все же немного улучшился по сравнению с тем, каким он был вначале. Если я когда-нибудь возьмусь за мемуары, подходящим названием для них будет «История моей трусости».
— Как много ты задаешь вопросов, — заметила Ребекка. — Ты всегда так?
— Да. Я не умею молчать.
Но после того как я замолчал, Ребекка и вовсе будто в рот воды набрала. Она высморкалась в салфетку и посмотрела на нее так, словно это была не салфетка, а пылающий терновый куст. Мне захотелось придумать для нее какое-нибудь имя. Заза было слишком избитым, да и Зузу тоже, но в имени обязательно должен был присутствовать звук «з». Рассказ о женщине, которая сморкается в свою салфетку, и о ее руках.
— У меня был роман с семью мужчинами одновременно, — неожиданно сообщила Ребекка.
Она опять сжимала в зубах сигарету. Во всяком случае, она хоть что-то сказала. Молчание наводит меня на мысли о смерти и о выковыривании прыщиков.
— Семь мужчин — это целая уйма, тебе пришлось изрядно попотеть. Я забыл, сколько там было библейских апостолов?
Она пила так жадно, что пришлось заказать еще одну бутылку вина. Левой рукой я ощупал в своем внутреннем кармане пачку лотерейных билетов. Правоверные евреи целуют молитвенник после молитвы, я же взял за правило целовать лотерейные билеты перед их использованием. Язычникам необходим идол.
— Апостолов было двенадцать. Это точно, я училась в воскресной школе.
— А я так никогда и не читал Новый Завет. Как ты думаешь, я много потерял?
— Ты можешь взять у меня и почитать.
Она отодвинулась от стола вместе со стулом и закинула ногу на ногу.
— Поджидая любовников, я бралась за тряпку и оттирала дом до блеска.
Я оторвал на мизинце заусенец.
— А что, они приходили все сразу?
— Нет, по одному.
— Значит, ты принимала их в тщательно прибранном доме?
— Грязи им и дома хватало.
Я оторвал еще один заусенец.
— Получается, они приходили к тебе из грязных домов?
Ребекка ненадолго задумалась.
— По-моему, да. Почти каждый из них жаловался на свою жену, что та, дескать, ничего не делает по хозяйству.
Мои мысли ушли немного в сторону. Я вспомнил, что недавно, когда мы с женой сидели в этом самом ресторане, она пересказывала мне фильм с участием Марчелло Мастроянни. В этом фильме Мастроянни заставил женщину кончить.
— Этот фильм, — сказала моя жена, — должен посмотреть каждый мужчина.
— И я тоже? — поинтересовался я.
— Да, — отрезала она, — и ты тоже.
Мы ужасно напились в тот вечер в гостиничном баре. За роялем сидел старый лысеющий пианист. Мы так ему аплодировали, что в конце вечера он подсел к нам за столик.
Я тогда еще намекнул жене, что мне, возможно, стоит бросить писать и устроиться дежурным по туалету. Сидеть в уборной в каком-нибудь ночном баре или стриптиз-клубе. Стать эдаким господином в смокинге, который с улыбкой подает клиентам салфетки, брызгает по их требованию им за уши лосьоном после бритья, чтобы от них не так подозрительно пахло, когда они вернутся домой.
— Делай как тебе заблагорассудится, — отмахнулась моя жена.
Вернувшись домой глубокой ночью, мы с ней в последний раз занимались любовью. На следующее утро я обнаружил на лестнице ее туфлю и колготки. Это почему-то меня очень рассмешило, я теперь даже не помню почему.
— Да, — продолжила свой рассказ Ребекка, — шестеро были женаты, а седьмой состоял в гражданском браке.
Она теребила заколку в волосах. Сейчас волосы у нее были заколоты наверх. А во время нашей дневной встречи они висели длинными прядями по обе стороны лица. Один глаз у нее слегка припух.
— Еще одну бутылку «Гави де Гави», господин Мельман? — предложил официант.
Это приятно, когда официанты обращаются к вам по имени. Даже не исключено, что это одна из самых главных вещей в жизни. Можно смириться с тем, что женщины забыли ваше имя, пока его помнят официанты.
Одна такая бутылка стоила семьдесят долларов, при том что расчет за первый квартал не оправдал никаких надежд. «Не оправдал надежд» — это еще эвфемизм. Было продано всего сорок шесть экземпляров моих книг, за которые мне заплатили 137,54 гульдена. Как сейчас помню, Фредерик ван дер Камп сказал: «Вот твои достижения, пересчитай, а то ведь в прошлом квартале у тебя было негативное сальдо».
Первый бокал «Гави де Гави» Ребекка выпила залпом. «Ухнулись двадцать долларов», — подумал я. Важно не быть богатым, важно, чтобы тебя принимали за богача.
— Будем здоровы, — сказал я, — Ребекка, за тебя!
— За тебя! — подхватила она.
Я замолчал, вспоминая о том, как однажды вечером, очень давно, в ночной магазин вошла моя жена. Она была с подругой, которая тоже училась на психиатра. Обе были в веселом расположении духа, словно только что выиграли крупную сумму в лотерею. Они стали танцевать, прямо в магазине, под музыку «Хилверсум-3» — эта радиостанция работает всю ночь.
— Я не уверен, что мой шеф это одобрил бы, — сказал я и, не дожидаясь заказа, разогрел две порции овощной запеканки.
У ее подруги, которая училась на психиатра, были внимательные голубые глаза. Расправляясь с овощной запеканкой, она изучающе на меня смотрела.
— Ты еще где-нибудь работаешь или в этом магазине торгуешь на полную ставку?
— Вообще-то я в этом магазине торгую на полную ставку.
— Как понять это «вообще-то»?
Я объяснил ей, что все остальное время работаю над книгой, которая называется «268-й номер в списке лучших теннисистов мира».
Подруга с голубыми глазами расплатилась и спросила:
— А почему такое странное название?
— Любой ответ был бы ложью, — сказал я, отсчитывая мелочью сдачу. Я делал это очень медленно — я люблю медленно отсчитывать сдачу, даже когда в магазине масса народу. Сделка есть сделка, и, какой бы мелкой она ни была, все надо обставить как следует.
— Но все-таки интересно, — настаивала подруга моей будущей жены.
— О’кей, — согласился я, — тебя ждет самый прекрасный ответ.
Она ссыпала мелочь в портмоне. Я заметил фотографии, мне показалось, что среди них мелькнула и карточка какого-то младенца.
— Почему меня ждет самый прекрасный ответ? — снова спросила подруга и посмотрела на меня так, словно выбирала корову. — Почему ты просто не назовешь причину?
— Когда кругом сплошная ложь, то пусть она красивой будет, ты не согласна?
Они наконец обулись: надели туфли, которые до этого сбросили, — понятия не имею зачем, но я к тому времени уже перестал обращать на это внимание.
— Куда вы теперь? — осведомился я.
— Пойдем немного потанцуем, — ответила моя будущая жена.
— Подождите!
И я завернул им остаток рыбных палочек и дал в придачу несколько пакетиков чипсов.
— Вот, — сказал я, — возьмите с собой, одними танцами сыт не будешь.
Мы почали еще одну бутылку «Гави де Гави».
Чем больше Ребекка пила, тем короче становились ее ответы. Под конец она вообще перестала издавать какие-либо звуки. Последнее, что она сказала:
— А ты не можешь хотя бы минутку помолчать?
Я выдал ей половину своих лотерейных билетов, и мы оба, спокойные и умиротворенные, принялись стирать защитный слой.
После получения расчета за первый квартал я позвонил в издательство.
— Что это значит? — спросил я. — Всего сорок шесть проданных экземпляров и четыреста семьдесят два возврата, в чем дело?
— Просто наступила точка насыщения, — ответил мой редактор.
Его полное имя было Фредерик ван дер Камп, но мне он разрешал называть его Фредом.
— Насыщения? — воскликнул я. — У кого? Объясни мне, кто насыщен? Ты думаешь, я насыщен получением 137,54 гульдена? Ты когда-нибудь слышал о человеке, который сумел бы прожить на 137,54 гульдена в квартал?
Редактор признался, что о таком человеке ему еще слышать не доводилось.
— Но ведь у тебя есть и другие доходы, а также твоя милая женушка.
Я попросил его заткнуться. Мне не нравится, когда другие мужчины заводят разговор о моей милой женушке.
— Издай мой первый роман в мягкой обложке, — предложил я.
— Уже издавали.
— Тогда выпусти его в подарочном варианте.
— И это уже было.
— Тогда сделай из него сценарий, — зарычал я в трубку.
— Делали, — прошептал редактор.
— В таком случае, придумай что-нибудь! — взорвался я. — Выпусти его в виде книжки для детей или сборника комиксов, что, опять скажешь — и это уже было? Или вот, напечатай его на шторах — тогда людям больше не придется валяться с книжкой в кровати, они смогут читать свои шторы. И как только дочитают книгу до конца, повесят новые шторы. Это просто блестящая идея. Поверь, будущее литературы — за тюлевыми шторами!
Я положил трубку и два часа молча бродил по комнате из угла в угол.
На следующее утро я прослушал сообщение от своего генерального директора. Он оценил мои идеи, но в то же время считал, что рынок еще не созрел для литературы на тюлевых шторах.
Я перезвонил немедленно.
— Сейчас господина Мусмана нельзя беспокоить, — ответила секретарша.
— Это Мельман, — заорал я в трубку, — Роберт Г. Мельман, и для меня господина Мусмана можно беспокоить всегда.
— Господин Мельман, — сказала секретарша, — мне об этом ничего не известно, поэтому извините, но я действительно не могу вас соединить.
— Девушка, я не знаю, как вас зовут, и меня это нисколько не интересует, но, возможно, вам когда-либо приходилось слышать о книге «268-й номер в списке лучших теннисистов мира»? Возможно, вы что-то про нее слышали?
Она сказала, что действительно слышала о такой книге.
— Замечательно, — продолжил я, — так вот я — автор этой книги, и вы сейчас же соедините меня с господином Мусманом, иначе это может стать вашим последним днем работы в этом издательстве.
После этого она меня соединила.
— Господин Мусман, — начал я.
— Называй меня просто Паул, — поправил меня издатель, — тут все зовут меня просто Паул.
— Паул, ты утверждаешь, что рынок еще не созрел для литературы на занавесках, а я заявляю, что рынок созрел буквально для всего. Слышишь меня? Для всего!
— У меня тут сейчас редколлегия, я тебе перезвоню.
— Чем вы хотите, чтобы я занимался? — закричал я. — Я ничего другого не умею, я что, по-вашему, должен открыть бакалейную лавку, может быть, вы этого хотите? Чтобы я открыл у себя за углом бакалейную лавку?
— Роберт, я тебе позже перезвоню.
Я повесил трубку и через две минуты набрал номер своего редактора.
— Послушай, — сказал я, — уж тебе-то прекрасно известно, что продавать книги — это война. Так вот я говорю: продавать мои книги — это ядерная война. Передай это своим книготорговцам.
Он обещал передать, только я сомневался, что это поможет.
— Вооружи книги, если надо, — бушевал я, — до сих пор мы сбывали их читателям безоружными, но если так больше не получается, то дай им оружие. Так легко Мельмана не победить.
— Послушай, Роберт, — вкрадчиво начал мой редактор, — ты весьма и весьма уважаемый автор, но мы не можем сотворить чудо. И пускай наступило временное насыщение, я уверен, что твой новый роман снова привлечет читателя. Люди действительно ждут от тебя нового романа; очередного сборника рассказов или пары стихотворений им уже недостаточно.
Я почувствовал приближающийся комок дурноты. К горлу подступила съеденная за завтраком яичница.
— Ты говоришь — новый роман, но я же не могу сидеть и ждать. Ста тридцати семи гульденов мне не хватит даже на десерт.
— Но, Роберт, — произнес редактор таким голосом, словно недавно стал членом общества восточной медицины, — мы уже дважды выплатили тебе аванс. Рассчитывать на третий нереалистично.
— Нереалистично?
Яичница уже буквально лезла у меня из горла.
— Сказать тебе, что и вправду нереалистично?! Это рассчитывать на то, что я открою здесь за углом бакалейную лавку или тряпичную комиссионку, — может быть, вы этого от меня ждете? Чтобы я начал распродавать собственный гардероб и обзвонил всех баб, которым когда-либо дарил тряпки, со словами: «Помнишь то платьице, которое я подарил тебе в прошлом году на Рождество, ты могла бы мне его вернуть? Я тут открыл комиссионку». Вы это считаете «реалистичным»? Я должен внести в конце месяца чуть ли не пятьдесят тысяч долларов в «Американ Экспресс», у меня уже два месяца как просрочены платежи, понимаешь? Я уж молчу про остальные мои долги. По-твоему, это реалистично?
Тут я был вынужден повесить трубку — надо было успеть добежать до ванной, где весь мой завтрак вышел наружу: яичница-болтунья, кофе и апельсиновый сок.
Через две минуты я набрал номер своего кардиолога. У меня ужасно болели руки, а мама когда-то говорила мне, что боль в руках — это первый признак приближающегося инфаркта. Кому-кому, а ей это было хорошо известно: половина ее родственников умерли от инфаркта, причем все до этого регулярно жаловались на боли в руках и других частях тела. Один из моих двоюродных дедушек даже переехал жить поближе к своему домашнему доктору — так часто он к нему обращался.
Позвонив кардиологу и договорившись о приеме, я стал пшикать из аэрозоля на таракана. Пшикать пришлось не меньше трех минут, пока насекомое наконец не издохло.
Ребекка сидела напротив и смотрела на меня с улыбкой. Теперь она хотя бы улыбалась. Пусть маленький, но прогресс.
— О чем задумался? — спросила она.
— Да так, разные пустяки, о работе. Не хочешь поехать сегодня вечером в Атлантик-Сити? Мы могли бы отправиться на машине и вернуться завтра утром. Если нужно, я потом высажу тебя прямо около Музея естественной истории.
Если вас прижали к стенке, то самое правильное — изо всех сил рвануться вперед. Я полжизни оказывался прижатым к стенке и каждый раз изо всех сил рвался вперед. Вот и сейчас я не видел причин поступать иначе.
Ребекка задумалась, либо прикинулась, что задумалась.
У меня был один знакомый, которого за его жизнь четыре раза объявляли банкротом. После того как он обанкротился в третий раз, он написал мне следующее письмо:
Я надеюсь, что ты получишь это письмо раньше моего прощального письма. Моя попытка сорвалась. Меня нашли. Таблеток с шампанским оказалось недостаточно.
Пока ты молод, у банкротства есть привкус романтики. Каким бы неприятным ни было твое положение, в нем есть нечто головокружительное, и в глубине души уже зреет мысль о реванше. Но в моем возрасте банкротство — это позор, и ничего больше. Чувство стыда и чувство провала, от которых не помогают ни алкоголь, ни антидепрессанты; эти чувства не покидают меня даже во сне. Кажется, что вся прожитая жизнь свелась к банкротству, к той минуте, когда приехали забирать мои вещи, на которые наложен арест и за которые вскоре выручат на аукционе не больше пятидесятой доли того, что я сам когда-то за них заплатил.
Мои обвинители потребовали наложить арест на мои банковские счета. Завтра состоится суммарный процесс, также назначено расширенное расследование. А ведь тех людей, которые сегодня подали на меня в суд, я когда-то учил правильно писать свое имя и пользоваться ножом и вилкой. Нет, я точно делаю в жизни что-то не так, вернее, я очень многое делаю не так.
Письмо произвело на меня столь сильное впечатление, что я выучил его наизусть, словно заклинание.
Когда мой знакомый обанкротился в четвертый раз, я снова получил от него прощальное письмо.
«На ошибках учатся», — говорилось в первой строке.
Я стал ждать, не придет ли известие, что и эта его попытка сорвалась, но таких известий не пришло.
— Атлантик-Сити, — задумчиво повторила Ребекка, — а что это?
— Это вроде Лас-Вегаса, только поменьше. Мы ведь сыграли с тобой на лотерейные билеты почти вничью, а это очень редко случается.
— Почти вничью… — Она насмешливо улыбнулась.
— Поверь, я серьезно, у меня большой опыт с лотерейными билетами.
— У меня нет денег, чтобы играть в азартные игры.
— Но ты ведь любишь азартные игры? Женщина, которая вступила в связь с семью мужчинами одновременно, наверняка любит азартные игры, ведь правда?
— У меня нет денег, я обнищала.
— Как понять «обнищала»?
— Совершенно обнищала, взгляни только на мои туфли.
Она показала мне свои туфли. В них были дырки размером с клецки из мацы. Похоже, в последнее время все хорошие люди обнищали и расплачиваются чужими деньгами.
— Раз у тебя нет денег, мы можем сыграть на мои.
Она улыбнулась:
— Ну что же, давай.
Вся скатерть с моей стороны была в пятнах и усеяна двадцатью использованными лотерейными билетами. Выглядело это очень празднично.
— Ребекка, — сказал я, — жизнь прекрасна, ты не находишь?
Не то чтобы мне было стыдно перед моей женой за то, что я заработал за три месяца всего 137,54 гульдена. Это она, наверное, еще могла бы понять. Уже полгода мы платили за жилье, газ — которым, впрочем, не пользовались, — за телефон лишь из ее зарплаты; купили пару обуви и несколько бутылок молока и на большее рассчитывать не могли.
Не так легко перейти на бистро, когда привык обедать в лучших ресторанах.
Самое главное — уже целых полгода мы жили взаймы. Вернее, мы жили на шесть моих кредитных карточек.
Своей жене я об этом не говорил. Я придерживался старомодного убеждения, согласно которому женщины имеют право тратить и не забивать себе голову финансовыми проблемами. Кто-то однажды сравнил меня с недоделанным мачо. Но в моих старомодных взглядах есть немало привлекательного. Иллюзии — это все; и что, вероятно, еще важнее — иллюзиями можно торговать.
Чтобы выплатить свой долг «Американ Экспресс» и по карте «ВИЗА», я должен был написать новую книгу, причем не сборник рассказов или стихотворений, а роман. Кроме того, мы еще задолжали по квартплате за шесть месяцев, и эту задолженность тоже следовало погасить. От одной только мысли об этом меня начинало подташнивать. В детстве меня часто тошнило. Я попытался сосчитать, сколько я сэкономлю, если перестану есть, лишь изредка буду позволять себе ложечку йогурта, но с расчетами у меня ничего не получилось.
— О’кей, — согласилась Ребекка, — поехали в казино.
Ее шею пересекала тонкая сеточка морщинок.
— Да уж, — протянула она, — я очень долго тренировалась перед зеркалом, но все без толку.
Это она про свой кисло-недовольный вид? Для этого нужно тренироваться? Я считал, что это само собой получается.
— Я думала поправить дело кольцами, но бесполезно, они не смотрелись на моих уродливых пальцах.
Я наклонился вперед и стал внимательно изучать ее руки. Возможно, я что-то упустил, подумал я. Руки, как у нее, действительно нельзя было назвать эстетичными. Но эстетика — это условное понятие. Или же это вопрос биологии?
Я подсчитал, что если каждый месяц буду вносить по кредитным карточкам в счет своей задолженности минимальную сумму, то для погашения всего долга целиком мне придется прожить четыреста семьдесят лет.
— Ты всегда так много говоришь с мужчинами о своих руках?
— Нет, — ответила она, — обычно я никогда о них не говорю. Ты первый, с кем я об этом заговорила. Если честно, я вообще не разговариваю много с мужчинами.
— В самом деле?
Она кивнула:
— До этого как-то не доходит.
«Бесплодные» — тоже очень неплохое название для книги. Но такое название не поможет мне решить мою проблему с «Американ Экспресс». Люди хотят узнавать в книгах о плодовитости. «Негативные заголовки плохо идут» — мне это не раз настойчиво втолковывали.
Я снова стал обдумывать рассказ, который можно написать о Ребекке. Это был бы прекрасный рассказ, в нем я мог бы выразить все, чего еще не успел сказать. Рассказ о женщине, которая никак не может успокоиться из-за своих некрасивых рук и все время о них говорит.
— Всем этим мы обязаны твоей страдающей псориазом подруге, — пошутил я. — Прости, пожалуйста.
С этими словами я встал и пошел к выходу, в ту сторону, где стояла витрина с пирожными и мороженым. Меня приветствовал стоявший за прилавком менеджер-японец.
— Мне нужно позвонить, — негромко произнес я, — если можно, из какого-нибудь тихого места.
Он провел меня в небольшую комнату рядом с кухней. Там какой-то пожилой человек в очках занимался бухгалтерией. Он не поднял глаз, когда я вошел. В его руке дрожал карандаш.
Возможно, сейчас все наконец-то начнется. Ведь нельзя же до самой смерти прожить в ожидании, что настоящая жизнь начнется с минуты на минуту.
— Вначале наберите девятку, — сказал менеджер-японец и оставил меня один на один с бухгалтером.
Все-таки не зря я вложил в этот ресторан целое состояние…
Через два дня после того, как она оставалась у меня ночевать, моя будущая жена опять заглянула ко мне в ночной магазин. Ее трусики все еще лежали у меня дома. Она о них не спрашивала. Она сняла туфли и стала массировать ступни и щиколотки. С недавних пор она работала днем с несовершеннолетними преступниками, а ночью танцевала, чтобы этих самых несовершеннолетних преступников забыть. Это было ее собственное выражение. Я никогда не стал бы говорить о людях как о малолетних преступниках. Как-то раз вечером я набрался храбрости и спросил:
— Чем ты занимаешься теперь, когда твоя учеба почти закончена?
— Работаю в органах юстиции, — сказала она, — с несовершеннолетними преступниками.
— С убийцами? — поинтересовался я, доставая из микроволновки овощную запеканку.
— С ворами, — ответила она, — с насильниками, а также с виновными в совершении иных правонарушений.
— И тебе никогда не бывает страшно?
— Нет, — удивилась она, — чего бояться? Все дело ведь в доверии.
Чуть позже, когда она уже собралась уходить, я сказал:
— Я ведь и сам несовершеннолетний преступник.
Она засмеялась. В ту пору я был еще не до конца уверен в своем остроумии. Я еще не нашел формы для своих шуток. В ту пору я и для себя самого еще не нашел формы. Но теперь я ее наконец нашел и, можно сказать, уверен в своем остроумии. Но уверенность — это ловушка. Правда, понимаешь это обычно слишком поздно.
Когда через несколько суток моя будущая жена опять заглянула в наш магазин, она была невероятно веселой. Похоже, она провела исключительно приятный вечер на дискотеке. Волосы у нее были распущены.
— Значит, — сказала она, едва войдя, — ты несовершеннолетний преступник?
— Угу, — кивнул я, — он самый.
Возможно, это моя наивность, но я искренне считал себя несовершеннолетним преступником.
Сегодня меня вряд ли можно назвать несовершеннолетним, во всяком случае, если говорить серьезно. Из несовершеннолетнего преступника я превратился просто в преступника. Когда постоянно чувствуешь за собой какую-то вину, то, скорей всего, рано или поздно придется подтвердить это на деле.
— И что же этот несовершеннолетний преступник делает в ночном магазине? — спросила она.
— Это всего лишь маскировка, — объяснил я, — и мой белый халат, и резиновые перчатки — все это одна лишь маскировка.
Она буквально покатилась со смеху. Похоже, она сильно выпила.
Трудно не прийти в замешательство от мысли, что та самая женщина, которая когда-то пьяная хохотала в моем магазине, несколько лет спустя на мой вопрос, о чем она плачет, ответит: «О том, что ты с собой сделал». Почти невозможно поверить, что речь в обоих случаях идет об одном и том же человеке, но тем не менее это так. Отрицать это не имеет смысла, приплетать метафизику — тем более ни к чему. Пусть действительность непознаваема, но не до такой же степени!
Конечно, за это время у нее изменился цвет волос; ее прическа и выражение глаз тоже стали иными. По ночам она теперь спит, а не танцует. А сам я давно уже не работаю в ночном магазине. Я нашел форму для себя, для себя и для своих шуток, и так в ней и законсервировался. Словно лег в наполненную водой ванну и больше из нее не вылезал. Лежал себе и лежал, не утруждаясь даже перерезать себе вены, просто время от времени подливал воды погорячей, чтобы не замерзнуть. Кожа начала медленно отслаиваться, но сам я этого не замечал.
— Но я ведь пишу отличные рассказы?
Так я ответил ей в тот вечер, когда она плакала из-за того что, по ее мнению, я с собой сделал. А я и не знал, что мое состояние может вызвать слезы.
— Отличные рассказы! — всхлипнула она. — В жизни есть кое-что и поважнее отличных рассказов.
Вот чего я никогда не понимал! Может, в жизни и вправду есть что-то поважнее отличных рассказов, только мне с этим пока сталкиваться не приходилось. Если отличные рассказы — это еще не все, то, выходит, это что-то укрылось от моего проницательного взора!
Я набрал номер Йозефа Капано, моего друга и секретаря. Настоящих друзей у меня нет, но слово «секретарь» не совсем точно отражает спектр наших отношений. Слово «знакомый» в данном случае тоже не подходит.
Бухгалтер продолжал невозмутимо считать. Казалось, кроме бухгалтерии, его ничто не волнует.
Когда-то Капано заработал кучу денег на торговле произведениями искусства, но работы художников, которых он двигал, неожиданно обесценились, и одновременно испарилось его состояние. Он поступил на службу к стареющей актрисе, у которой была куча денег и которая считала, что жизнь без секретаря пустая или, во всяком случае, неполная. Когда эта актриса, заработав болезнь печени, угодила в больницу, Капано стал выполнять разные мелкие услуги для меня. И хотя мы уже некоторое время были знакомы, мне оставалось непонятным, на какие средства он живет, впрочем, я придерживался того мнения, что меня это не касается.
Если накануне вечером шел дождь, то на следующее утро Капано совершал обход дорогих ресторанов Нью-Йорка и везде повторял одни и те же слова: «Я ужинал у вас вчера вечером и забыл свой зонт». Так он собирал штук сорок зонтов, которые затем продавал.
Еще он закупал продукты для обеспеченных матрон, которые все без исключения были от него без ума. Самые дорогие бутылки вина он сумками носил к себе домой, а затем их перепродавал или в припадке мрачности выпивал сам, что случалось с ним довольно часто.
По продуктам у него были особые «явки». У булочника он бесплатно забирал вчерашнее печенье, иногда даже позавчерашнее и постарше — одним словом, которое уже нельзя было выставить на продажу. Под конец обеда Капано говорил своим клиентам: «А теперь настал черед печенья — самого лучшего печенья в Нью-Йорке. Я заплатил за него девяносто долларов, но ничего лучше вы никогда в жизни не пробовали».
И все кивали, соглашаясь, что такой вкуснотищи им еще никогда пробовать не приходилось.
— А когда люди так говорят, они в это свято верят, — пояснял мне Капано, — они вспоминают, сколько они за это печенье заплатили, и тогда им кажется, что они и вправду вкушают нечто божественное.
Капано отнюдь не считал, что поступает аморально. Даже наоборот. Он говорил так:
— Я делаю людей счастливыми, как это может быть аморальным?
Я собственными глазами видел, что те, для кого Капано делал покупки, любили его, как родного сына. Вот как действует иллюзия заботы, преданности и любви! Капано предлагал высший сорт продукта, в котором человек нуждается больше всего, — лжи.
Я восхищался тем, как ему удается делать деньги из воздуха, или, как он сам выражался, «из улицы, ветра и воды, в которую я невзначай канул».
Мне это казалось идеалом жизни. Как-то раз, когда мы с ним закусывали днем, он вдруг сказал:
— Если люди перестанут смеяться, им останется только умереть.
— Йозеф, — сказал я в трубку, — это Роберт. Я сейчас в «Сент-Амбросии». Ты мне нужен.
Капано расхохотался. У него был заразительный смех.
— Повторяю: я в «Сент-Амбросии», с женщиной. Мне нужен длинный лимузин для поездки в Атлантик-Сити.
— Как, опять? — воскликнул он.
— Послушай, — сказал я, — водитель должен притвориться, что он мой личный шофер, понимаешь? Что он мой постоянный личный шофер.
Капано захохотал еще громче.
— Я эту женщину знаю?
— Нет, ты ее никогда не видел. Я сам с ней едва знаком, я даже не знаю ее фамилии.
— В таком случае будет лучше, если и она не узнает моей настоящей фамилии, — сказал Йозеф Капано. — Как, по-твоему, меня должны звать?
Тут я сам рассмеялся. Смешно, что кто-то спрашивает меня, как его следует называть.
— Михаэл Баумгольд, — на ходу придумал я.
Обычно я даю всем очень удачные имена.
— Михаэл Баумгольд, — повторил Капано, — что ж, подходящее имя для личного секретаря. Будем говорить между собой только по-английски.
Родившийся в Антверпене, Капано приобрел там дурную славу, в результате ему пришлось скрываться в Нью-Йорке. Теперь он изо всех сил старался создать себе дурную славу в Нью-Йорке тоже. Некоторые люди словно видят в этом свою жизненную задачу — повсюду создавать себе дурную славу.
— Вот еще что, — сказал я, — если это мой личный шофер, то я, конечно, знаю, как его зовут. Но как я на самом деле узнаю его имя?
— Напишу его тебе на листочке бумаги, — пообещал Капано. — Буду у тебя через час.
— Только, пожалуйста, не присылай мне мерзкий обшарпанный лимузин, пришли мне новый.
— Роберт, — возмутился Капано, — разве я когда-нибудь присылал тебе мерзкий обшарпанный лимузин?
— Нет, — согласился я.
Перед моим внутренним взором проехали все лимузины, которые в течение всех этих лет присылал мне Капано, — это было похоже на погребальную процессию крупного мафиози.
— Ну тогда зачем меня оскорблять?!
— И еще захвати с собой пару сигар.
— А это еще для чего?
— Кто знает, может, она любит сигары? Есть женщины, которым среди ночи вдруг захочется выкурить сигару. Мне надо быть во всеоружии.
— Пожалуйста.
— И еще на всякий случай захвати «резинки» и всякое такое прочее, что, по твоему мнению, может понадобиться.
Капано порой ходил за покупками и для меня. Я знал, что апельсины стоимостью два доллара за килограмм он вносил в счет по восемь. Но я смотрел на это сквозь пальцы, потому что он часто меня смешил. Люди, которые умеют нас рассмешить, — большая редкость. Кроме того, я не придавал большого значения тому, сколько я трачу денег, ведь они всегда ко мне возвращались. Если не завтра, то послезавтра, если не послезавтра, то через неделю. Так было всегда, и лишь в последние полтора года положение дел почти незаметно изменилось.
Когда я выходил из комнаты, бухгалтер не поднял глаз и не оглянулся. Карандаш по-прежнему дрожал в его руке. Я вернулся за столик.
— Через час за нами заедет шофер.
— А что, у тебя собственный шофер? — удивилась Ребекка.
— Конечно, — ответил я. — А как же жить без шофера?
— Скажи, тебе понравилась статуэтка?
— Я ее еще не распаковал, поставил ее дома возле открытого камина. Твоя подруга из-за этого не расстроилась бы?
Она отрицательно покачала головой.
— Когда моя мама в последний раз видела тебя по телевизору, ей показалась, что ты очень бледный. «Правильный ли образ жизни он ведет?» — подумала она.
— Кто так подумал, твоя мама?
— Когда она узнала, что я собираюсь тебя навестить, она сказала: «Захвати это для него».
Ребекка достала какую-то коробочку и подпихнула ее ко мне. Коробочка была небрежно завернута в подарочную рождественскую бумагу.
— Как мило, — сказал я, разворачивая бумагу.
Это были таблетки, на их упаковке значилось:
«Укрепление зимнего иммунитета. Витамины и минералы. 100 штук драже».
— Как мило со стороны твоей мамы, — сказал я. — А она сама принимает много таблеток?
— Очень много, кроме того, она хочет отправить меня на иглоукалывание.
— Для чего это?
— Чтобы помочь мне бросить курить. Сама дымит как печная труба, побывала уже у шести специалистов по иглоукалыванию, а теперь хочет направить к ним и меня.
— Ты часто общаешься со своей мамой?
— Встречаемся три раза в год — чем реже, тем лучше. Правда, она отдала мне свой старый плащ.
Я прочитал аннотацию витаминов для укрепления иммунитета в зимний период. «Вы будете здоровы и полны энергии целый год».
— Скажи от меня спасибо своей маме, — попросил я, но Ребекка ничего не ответила.
И снова я подумал о «Бесплодных» и еще о сидевшей напротив меня молчаливой женщине, о лотерейных билетах и о ремне из крокодиловой кожи, который прослужил бы мне до самой смерти.
— А ты, вообще, не бесплодна? — спросил я.
Такие вопросы нужно задавать как можно спокойней, как будто спрашиваешь: «Не знаете случайно, который час?» Вопрос должен ошарашивать собеседника и в то же время вызывать удивление: «И почему это раньше никто меня об этом не спрашивал?» — что-то вроде того. Для такого вопроса нужен само собой разумеющийся тон. Общение со мной строится на неопределенности. Словно торгуешься о чемодане, не зная, что в нем находится.
— Я бесплодна? Ну уж нет! — взвилась она. — Я сделала несколько абортов. Это самое лучшее доказательство, что я не бесплодна.
— Ага, отлично! — услышал я свой собственный голос.
В «Сент-Амбросии» народу оставалось все меньше и меньше. Нас бы тоже с удовольствием проводили, но мне нужно было дождаться Капано и мой лимузин.
— А почему у тебя было так много абортов? — поинтересовался я.
— Я небрежна.
— С мужчинами?
— Нет, с таблетками.
— Ах, ну да, конечно, я не понял.
Я сунул в рот оставшуюся шоколадку.
— А ты небрежен во всем?
В чем я был небрежен? В отношениях с людьми, еще, возможно, в отношениях с жизнью, моя жизнь — словно комната, которую я прибрал наспех, спустя рукава.
Я представил, что мне в будущем часто придется смотреть на эти руки-лопаты, даже когда они состарятся и станут еще уродливей; и в конце концов мне все же придется что-то о них сказать. Я был в здравом уме и твердой памяти, я полностью отдавал себе отчет в происходящем и очень хорошо знал, что важно, а что нет. Некрасивые руки — это важно.
Но и чеки со странными картинками тоже. Не просто обычные синие или зеленые, а с рыбками, ангелочками и кошками. Их можно заказать в банке всего за несколько долларов. Это показалось мне очень важным. Во всяком случае, меня это развеселило. Дней за десять до того, как я познакомился с Пустой Бочкой, я заказал себе бланки таких чеков. По пачке каждой серии. Когда я их заказывал, я был пьян, и когда через несколько дней их принесли (я сделал срочный заказ; если я что-нибудь заказываю, я всегда пишу «срочно»), я снова был пьян: от восторга, что теперь этих бланков мне хватит до конца моих дней. Теперь у меня появились бланки с мотоциклами, с птицами, с лошадьми, с героями комиксов. Их было столько, что мне пришлось освободить для них на кухне один из шкафчиков.
Я был счастлив. Когда моя жена вернулась домой, я распахнул дверцу кухонного шкафчика и воскликнул:
— Смотри, сколько их! Мне их хватит до конца моих дней!
— Ты чокнутый, — сказала она.
— Выходит, у тебя дома открытый камин? — спросила Ребекка.
Я кивнул:
— Моя жена во что бы то ни стало хотела иметь дом с открытым камином. Открытый камин был нашим главным критерием.
Ребекка улыбнулась и откинула волосы — с левой стороны на лбу у нее открылось целое созвездие мелких прыщиков.
Совершенство непривлекательно, по крайней мере, меня оно никогда не привлекало; привлекательно лишь совершенное наполовину: некая незавершенность, какой-нибудь, например, шрам. Совершенство абсолютно, поэтому по сути своей уже мертво.
— Да, — сказала Ребекка, — некоторые женщины от этого без ума, я имею в виду, от открытого камина.
«Витамин С, 60 мг», — прочитал я на своем подарке.
— Ребекка, сейчас не время рассуждать про открытые камины, давай лучше поговорим о тебе.
— Обо мне?
— Да. Расскажи мне лучше, как ты живешь.
Через несколько дней после того, как выяснилось, что мои начисления за первый квартал составили 137,54 гульдена, мне позвонил по телефону служащий банка. Он хотел побеседовать со мной о моей карточке «ВИЗА».
— Нельзя ли как-нибудь в другой раз? — попробовал отвертеться я. — У меня сейчас переговоры.
Но служащий компании «ВИЗА» был явно из породы тех людей, которые ни за что не отступятся, если им однажды удалось просунуть ногу в чуть приоткрывшуюся дверь.
— Когда я могу вам перезвонить, через час или предпочитаете в конце дня?
— Да нет, тогда давайте уж поговорим прямо сейчас, — сказал я.
— Можем ли мы помочь вам с вашими проблемами, господин Мельман?
Когда люди предлагают вам помочь с вашими проблемами, можете быть уверены, что вам грозит опасность.
— Помочь? Что вы хотите этим сказать? У меня все отлично.
— Меня зовут Стив Уильямс. Мы просмотрели операции по вашим счетам и обратили внимание, что уже почти три месяца вы ничего не платили. Как вы думаете, может ли такое быть?
Может ли такое быть? Что за вопрос? Разумеется, может. Больше того, так оно на самом деле и есть! Они это говорят нарочно, чтобы поиздеваться надо мной. Спрашивают, может ли такое быть, когда сами наверняка знают, что так оно и есть.
— Вероятно, так оно и есть, господин Уильямс, — ответил я, — вероятно, что так оно и есть. Я жду аванса.
— Вы сказали — аванса?
— Вернее, выплаты. Я писатель. Деньги могут прийти в любую минуту, и тогда я вам сразу заплачу. Я уже много лет являюсь вашим клиентом, и все эти годы я оплачивал свои счета не в срок, а даже раньше. Намного раньше срока.
— Мы это знаем, господин Мельман, мы это знаем. Спасибо за доверие, которое вы нам оказываете.
— Я вовсе не оказываю вам доверия!
Был как раз один из дней, когда я никому не доверял.
— Мне очень жаль.
— Вам не о чем жалеть, к вам лично это не относится.
— Мы только хотели знать, когда мы сможем увидеть ваши деньги.
— Сможете увидеть? Я ведь только что сказал: я жду аванса.
Что это за деньги, которые можно увидеть? Настоящие деньги вообще нельзя увидеть, настоящие деньги невидимы.
— Вы могли бы назвать дату?
— Дату? За кого вы меня принимаете? За вора? За бандита? За человека, подделывающего кредитные карточки, за мошенника, который не платит по счетам, за преступника?
— Господин Мельман, мы ни за кого вас не принимаем, мы всего-навсего констатируем, что уже три месяца от вас не поступало никаких платежей и что наш долг предупредить вас, что с сегодняшнего дня вы не сможете больше пользоваться своей кредитной карточкой до тех пор, пока деньги не поступят.
— Господин Уильямс, — сказал я, — могу заверить вас, что деньги поступят в течение недели. В течение одной недели. Я писатель, известный писатель, и я жду аванса. Вы ведь знаете, каковы нынче издательства, они крутят деньги до тех пор, пока сами не перестают понимать, куда они подевались. У них кто угодно в почете, только не писатели. И знаете почему? Потому что люди по-прежнему считают, что бедность идет искусству на пользу. Полный бред, разумеется, но они в это верят. Если бы вы стали утверждать, что кровопускание помогает от рака, вас объявили бы сумасшедшим, но если вы скажете, что художнику деньги идут во вред, все будут только кивать в знак согласия головами.
— Ах, господин Мельман, я от этого далек, — произнес он с тяжелым вздохом.
Ничего удивительного: ведь ему приходилось изо дня в день звонить злостным неплательщикам. Вполне вероятно, господин Уильямс находился на грани сумасшествия — иначе и быть не может, если пять дней в неделю по восемь часов подряд звонить по телефону и призывать к порядку злостных неплательщиков. Но я не хотел выглядеть в его глазах каким-то там рядовым неплательщиком, я хотел стать для него особенным, человеком, которого господин Уильямс не забудет до конца своих дней.
— Господин Уильямс, значит, вы не любите искусство?
Снова послышался тяжкий вздох.
— Я люблю рыбачить, а еще иногда мы ходим с сыновьями играть в бейсбол.
Итак, я вырвал у него личное признание! Если вы вырвете у. человека одно-единственное личное признание, то можете рассчитывать и на большее. Собственно, любой разговор — это допрос. Во всяком случае, любой качественный разговор. Я зажал плечом телефонную трубку и плеснул себе в рюмку кальвадоса. Немного понюхал зелье, но потом все же вылил его в раковину. Я чрезвычайно дисциплинированный. С утра пораньше с рюмкой кальвадоса в руке держать речь перед сотрудником банка — это никуда не годится.
— Господин Уильямс, в течение десяти дней я все погашу, выплачу всю свою задолженность, проценты и пени — все-все. Договорились?
— Хорошо, — сказал он. — Только не забудьте, пожалуйста, что пока вы не можете пользоваться своей кредитной карточкой. — И тихим голосом добавил: — Мне очень жаль.
Я ликовал, ведь теперь я точно знал, что уже не буду для господина Уильямса одним из тех безликих злостных неплательщиков, которых он обзванивает каждый день. Поэтому-то он и добавил тихо: «Мне очень жаль». Вечером он придет домой и скажет своей жене: «Сегодня я говорил по телефону с одним из наших неплательщиков, он был совсем не похож на всех этих дебилов, не умеющих обращаться с деньгами. Такой образованный, зовут его Мельман, он хотел поговорить со мной об искусстве».
У меня имелось еще пять кредитных карточек, так что, разумеется, не было особой беды в том, что отныне я не мог пользоваться одной из них.
— Спасибо за доверие, которое вы нам оказываете, господин Мельман, — еще раз повторил он в конце разговора.
Вероятно, это входило в его обязанности: если бы он не благодарил злостных неплательщиков за проявляемое ими доверие, его бы уволили с работы.
На листке бумаги я нацарапал: «Я — злостный неплательщик». Затем налил в рюмку кальвадоса и после некоторых сомнений все-таки немного отпил: ведь с той минуты, как я превратился в злостного неплательщика, я уже не мог позволить себе выливать кальвадос рюмками в раковину.
Отпив кальвадоса, я позвонил своему немецкому издателю, но тот оказался в командировке. Когда рюмка опустела, я позвонил своему бухгалтеру в Амстердам.
— Сильвия, — сказал я, — добрый день, это Роберт, можешь позвать на минутку Мориса? У меня к нему довольно срочное дело.
Морис долго не подходил.
— Доброе утро, Роберт, — наконец произнес мой бухгалтер, — ну что, в Нью-Йорке вовсю весна?
— Не сказал бы, что вовсю.
Мне показалось, что он опять подшофе.
— У меня с финансами неважно. Я потерял свою кредитную карточку.
— Где? На улице? Ее украли?
— Нет, не на улице. Ее заблокировали. У меня просрочены платежи.
— Да, банки нынче строгие, — пробормотал он. — И с каждым днем они все строже.
Мой бухгалтер и вправду выпил лишку. Когда ты сам не пьян, то по голосу очень легко определить, пьян или нет твой собеседник.
— Послушай, — сказал я, — продай мои акции и перечисли деньги на мой нью-йоркский счет.
— Роберт, несколько месяцев назад ты велел мне ликвидировать твой пакет акций, ты что, забыл?
— Что-то смутно припоминаю. Но может, где-нибудь завалялась еще какая-нибудь крошечная акция, которую ты забыл ликвидировать?
— Нет, Роберт, несколько месяцев назад весь твой пакет акций был полностью распродан по твоей же просьбе. Я могу попросить Сильвию принести твое досье.
— Не надо, оставь в покое досье. Тогда что мне делать? Мне нужны деньги.
— Я твой бухгалтер, Роберт, а не кредитный банк, и я предупреждал тебя об этом давным-давно.
— Послушай, Роберт, на меня стали смотреть как на злостного неплательщика, слышишь ты, как на злостного неплательщика! Господин Уильямс только что двадцать минут разговаривал со мной по телефону. Я не злостный неплательщик, и я не хочу, чтобы мне звонили люди, которые целыми днями только и делают, что обзванивают злостных неплательщиков.
Мой бухгалтер закашлялся:
— Но, Роберт…
— Я плачу тебе ежеквартально, чтобы ты вовремя подсказывал мне, что мне делать с моими деньгами.
— Может, тебе стоит написать роман о злостных неплательщиках или, скажем, составить сборник рассказов?
Я взорвался.
— Сборник рассказов о злостных неплательщиках? Я не нуждаюсь в твоих советах, Морис, о чем мне писать или что мне составлять. Я вообще ничего больше не составляю. Я скорее умру, чем возьмусь что-либо составлять.
— Скоро Пасха, пора заняться медитацией.
— Каждый раз, когда у меня проблемы, ты заводишь свою песню про медитацию.
— В трудные времена я и сам много медитировал.
Мой бухгалтер явно тронулся умом. Мне срочно нужны деньги, а он бубнит про медитацию!
— Ты не бухгалтер, Морис, — воскликнул я, — ты отец-проповедник!
— А играть на чужие деньги — это не слишком скучно? — спросила Ребекка и положила за щеку конфетку.
— Забудь, что это чужие деньги, и тебе не будет скучно, наоборот, будет очень даже весело. Деньги делают из уродов красавцев.
Она сунула в рот еще одну конфетку.
— А из женщин?
— Как это?
— Женщин деньги тоже превращают в красавиц?
— О да, деньги могут преобразить кого угодно. Эта тема, судя по всему, была ей не слишком приятна, потому что она вдруг без всякого перехода спросила:
— А ты веришь в рай?
— Да, верю, только для таких людей, как я, рай — это ад.
Так мы еще немного порассуждали про рай, про ад и про врата Петра, и тут наконец прибыл Йозеф Капано. Выглядел он превосходно. Волосы смазаны гелем, в правой руке — старомодный портфель-дипломат.
— Мистер Мельман, — обратился он ко мне по-английски, — ваша машина вас ждет. В этом чемоданчике — все, что вы просили.
Я раскрыл чемоданчик: бутылка шампанского, два бокала, сигары, туалетные принадлежности, семейная упаковка «резинок» и одноразовый фотоаппарат.
Капано подмигнул мне.
— Подожди, не уходи, я тебя представлю, — сказал я. — Ребекка, это Михаэл Баумгольд, мой секретарь.
— Здравствуйте, Михаэл. — Она подала ему руку.
— Вот что, пока не забыл, — встрепенулся Капано, — ваш личный шофер заболел. Я нашел ему замену. Водителя зовут Энтони.
— Спасибо, Михаэл. Может, не откажешься пропустить вместе с нами бокал вина? У нас осталось еще пол бутылки.
— Нет, благодарю вас, — ответил Капано, — я не пью на работе. Мне пора. Приятно провести время в Атлантик-Сити, мистер Мельман!
Он уже почти скрылся, когда я крикнул ему вслед:
— На завтра мне нужны новые зубные щетки.
Он вернулся и с легким поклоном пообещал:
— Я позабочусь об этом, мистер Мельман.
— Шесть штук, — велел я, — и, пожалуйста, разных цветов!
Если я вошел в роль, то уже из нее не выхожу, порой я настолько свыкаюсь со своей ролью, что вообще с ней больше не расстаюсь.
Не проронив больше ни звука, Капано исчез.
Я вдруг понял, какое удовольствие доставляют мне эти маленькие сценки. Минута, когда ты сам начинаешь верить в придуманную тобой до мелочей реальность, является минутой истинного наслаждения. Миг, когда тобой же придуманный рассказ уводит тебя за собой. Миг, когда тебе кажется, что наконец кто-то занял место напротив за шахматной доской и ты больше не играешь сам с собой. Это и есть минута блаженства.
Моя жена как-то раз сказала, что у нас в мозгу работает фабрика по производству наркотиков. Причем она считает, что в моей черепной коробке эта фабрика работает сверхурочно и на полную катушку, потому мне следует опасаться взрыва.
— Странный он человек, — сказал я Ребекке, — но при этом отличный секретарь. Ведь без секретаря сегодня не обойтись, правда? Я ужас как не люблю сам ходить за покупками. Ну что, поехали?
— А по-моему, это здорово. Я хочу сказать — здорово ходить за покупками. Например, пойти с любимым за продуктами.
— Ну уж. нет, — не согласился я, — ничего хорошего я в этом не вижу. Самое лучшее — это обанкротиться из-за женщины, если уж суждено было обанкротиться. Это гораздо лучше, чем вложить деньги в какой-нибудь сталелитейный концерн, а потом вдруг узнать, что твое предприятие лопнуло. Своей матери я когда-то дал совет скупать антикварное серебро, так она после этого больше не оправилась. С финансами, правда, все обошлось, а вот с ее головой — нет.
В гардеробе Ребекка хотела сама надеть плащ, но гардеробщица ее опередила. Я всегда давал этой женщине хорошие чаевые.
— Здесь тебе подают пальто, — сказал я Ребекке, — поэтому не отнимай у этой бедной женщины ее хлеб.
Ребекка кивнула. Пока гардеробщица поправляла складки Ребеккиного потрепанного дождевика, я невольно вспомнил свою жену, точнее, ее рассказ о наркотиках, которые производятся в человеческом мозгу.
— Психиатры считают, — сказала она, — что все проблемы можно решить химическим путем. Химия приходит на помощь во многих случаях, во многих, но не во всех, к тому же не все химические проблемы можно решить с помощью таблеток.
Мы вышли на улицу. Я спиной чувствовал обращенные на нас взгляды. Работники этого ресторана были слишком скромны, чтобы дать понять клиентам, что они о них думают. Водитель уже открыл перед нами дверцу лимузина.
— Боже! — воскликнула Ребекка.
Это и вправду оказался новый лимузин, новехонький. В дальнем конце салона даже стоял водяной матрас.
Черт, Капано совсем спятил! Завтра же позвоню ему и скажу:
— Йозеф, я не просил у тебя лимузин с водяным матрасом. Я просил обычный лимузин, без водяного матраса.
А он мне в ответ скажет:
— Но я вдруг подумал, что водяной матрас тебя обрадует — ведь это удобно, особенно когда болит спина?
— Но у меня нет проблем со спиной!
— Ну, значит, у этой девушки проблемы со спиной.
— У нее тоже нет проблем со спиной, и вообще ни у кого нет проблем со спиной. Я просил просто лимузин, а вместо этого, неизвестно за какие бабки, получил водяной матрас на колесах.
— Я знаю, что лишние пара долларов для тебя не вопрос. Вот я и подумал, что водяной матрас тебе понравится. Водяной матрас — это же здорово. Мало кому удалось в жизни прокатиться на водяном матрасе на колесах, не так ли?
Такой примерно мог бы состояться между нами на следующий день разговор — я в этом не сомневался, ибо между нами уже состоялись десятки подобных разговоров.
Наверняка водяной матрас предложил кто-то из его приятелей: «Эй, Капано, у меня есть водяной матрас, разве это не находка для твоего знакомого? Этот Мельман — у него ведь денег куры не клюют!» А Капано наверняка ответил: «Это именно то, что ему нужно, ума не приложу, и как это он столько лет без него обходился?» Ведь это и правда из разряда предложений, от которых невозможно отказаться. И теперь — хочешь не хочешь — принимай водяной матрас на колесах!
— Это что, водяной матрас? — спросила Ребекка, слегка ткнув его пальцем, словно хотела убедиться в том, что матрас настоящий.
— Да, — сказал я, — это водяной матрас.
— Я еще таких не видела.
«Я тоже», — чуть было не ляпнул я, но вместо этого сказал:
— Да, сейчас такие делают. И если привыкнешь, другого уже не захочешь.
Я ползком пробрался в противоположный конец лимузина и сказал шоферу:
— Тони, мы едем в Атлантик-Сити. — И полушепотом спросил: — А на какую кнопку нужно нажать, чтобы задвинуть ширму?
— Там, сзади, — ответил он, — на том месте, где она сидит.
Он оброс двухдневной щетиной и вообще выглядел так, словно уже давно не спал.
Я ползком вернулся назад и опустил черный экран, отделявший кабину водителя от пассажирского салона. Теперь он уже не мог нас видеть, разве что где-то в машине были установлены видеокамеры.
Я понятия не имел, во сколько мне обойдется эта штука на колесах, но так было даже лучше — если вы хотите получить хотя бы минимум удовольствия, такие вещи лучше заранее не знать. На секунду я вспомнил господина Уильямса, который отнес меня к злостным неплательщикам. Собственно говоря, я и был таковым всю свою жизнь, лишь с небольшим перерывом — что-то наподобие интербеллума, — когда мои книги вдруг начали хорошо продаваться и я стал вовремя оплачивать свои счета. Но скоро я тратил уже столько, что писательство никак не покрывало моих расходов.
«Доброе утро, Роберт», — было нацарапано в записке, которую сунул мне в руку Йозеф Капано. Мне показалось, что пора наконец ее прочитать.
Еще только начало апреля, а тебя уже понесло. Видел издали твою мадам. Зубы у нее красивей, чему Иисуса Христа, да и шевелюра божественная.
Если будешь продолжать в том же духе, твой банковский счет скоро лопнет. Привожу список расходов, которые я сделал по твоей просьбе: Сигары — $ 50
Консультация в табачной лавке — $ 5
Туалетные принадлежности (в том числе презервативы) — $ 25
Такси — $ 16
Фотоаппарат — $ 8
Шампанское — это тебе в подарок.
Бокалы: украдены для тебя из бара, поэтому можешь их разбить.
Всех благ. Не трать все подчистую. Может, стоит открыть для тебя сберегательный счет или уже слишком поздно?
Ты враг рода человеческого — ты это знаешь?
Я разорвал записку на мелкие кусочки и сложил их в пепельницу.
Моя мать визжала как резаная свинья, когда выяснилось, что все ее антикварное серебро практически обесценилось. До чего же люди неблагодарны: ты даешь им один дурной совет, и они всю жизнь тебе это припоминают, а твои двадцать добрых советов забывают!
Собственно, я придерживался всегда одной и той же тактики. Когда дела у какой-то компании начинали идти плохо, я скупал ее акции. Чем хуже шли дела у компании, тем больше я в нее вкладывал. Стоило мне прочитать в газете, что у крупной компании серьезные проблемы, я тут же звонил в банк и давал служащему распоряжение о покупке акций, словно чувствовал себя специалистом в таких делах. Но на самом деле я, конечно же, и есть настоящий специалист. Я верю в закон дефицита. Я считаю, что если все покупают яблоки, то надо покупать груши. Если все лезут на гору, надо спускаться с горы. Если все стремятся к счастью, остается злить судьбу, и если все простирают руки к Богу, то самое время отправляться к черту на посиделки. Собственно говоря, того же правила я придерживался и в отношениях с людьми: чем хуже у человека дела, тем больший интерес я к нему проявляю.
— У тебя много счастья было в жизни? — спросил я Ребекку.
Она задумчиво смотрела в окно. Похоже, она размышляла.
— Нет, — наконец ответила она, — не очень.
Отлично, подумал я, люди, которым до сих пор редко улыбалась удача, могут рассчитывать на везение новичков. «Везение новичков» — эту станцию я миновал уже несколько лет назад.
Я откупорил шампанское. Мы распили полбутылки. Ребекка улеглась на водяной матрас, сам я все так же сидел на диванчике. На классической волне звучал концерт для виолончели. Шелестел дождь. Ребекка задремала, а я стал думать о своей заблокированной кредитке и о пяти других кредитках, пока что не заблокированных, а также о семи мужчинах Ребекки и о докладе моей жены о невменяемости.
Затем я вспомнил тот день, когда моя будущая жена пришла-таки забрать свои трусы — их набралось уже штук четырнадцать. У нее был с собой небольшой саквояж, она поставила его на пол возле дивана. Трусы она засунула в полиэтиленовый мешок. Я не стал спрашивать, что у нее в саквояже. Трусы забирали, саквояжи приносили: жизнь — это неразрешимая загадка. Мы с ней по-прежнему много пили, но уже далеко не все подряд.
— Как там твои несовершеннолетние преступники? — поинтересовался я.
— Хорошо, — сказала она, — очень хорошо. Ты рад, что я забираю свои трусики?
— Да в общем-то, — промычал я, — они мне не мешали. Ты ко мне переедешь?
— А ты этого хочешь?
— Да, — сказал я, — это было бы здорово. Здесь, правда, не ночной магазин, но я могу для тебя что угодно разогреть.
— Я должна немного подумать, — сказала она.
Мы ни в ком не нуждались, кроме друг друга, подолгу спали, потом разогревали остатки обеда. Еще мы готовили суп из пакетиков и по любому поводу хохотали. Но почему-то это счастье мне не запомнилось. Я точно знаю, что оно было, но само оно осталось в моей памяти белым пятном.
Ребекка заснула под звуки концерта для виолончели. Я, должно быть, тоже заснул, потому что очнулся от телефонного звонка, и, когда снял трубку, на другом конце провода оказался отдел по растратам «Американ Экспресс». Из этого отдела мне и в самом деле недавно прислали письмо, на которое я не ответил. Ребекка похрапывала. Я читал, что у некоторых людей пропадает желание заниматься сексом с партнером, после того как они услышат его храп. Меня лично храп никогда не смущал, я считаю, что только неестественные звуки отвратительны.
Я вспомнил тот вечер в русской чайной, когда я сказал, что, пожалуй, пойду работать дежурным по туалету. Согласно прогнозу погоды, ожидался снег. Висели низкие облака. Какая-то русская исполняла меланхолические романсы. Правда, голоса у нее не было. Я был очарован двумя певцами из бэк-вокала. Один из них был маленький, другой, наоборот, очень длинный. Они явно получали искреннее удовольствие от происходящего.
— Придуманные истории остаются без последствий, — сказал я.
— Может быть, сменим тему? — оборвала меня жена.
Близость без последствий — это придуманная близость. Я тогда сказал жене, что это и есть моя специальность: придумывать близость, у которой не будет последствий, которая так и останется лишь обещанием и в конце концов, когда туман слов рассеется, превратится лишь в сноску в повести жизни. А если вдруг по чистой случайности она окажется чем-то большим, чем обычная сноска, то у второго человека навсегда сохранится неприятный привкус во рту, ведь у придуманной близости всегда есть привкус мошенничества. Растущие гнев и ненависть, которые закипают, стоит человеку понять, насколько придуманной была эта близость, наверное, имеют тот же самый вкус. Однажды обманутые скажут: «У жизни вкус протухшей рыбы, но если привыкнешь, то можно и потерпеть».
На полпути в Атлантик-Сити я отодвинул ширму.
— Тони, — сказал я, — ты не мог бы остановиться у какой-нибудь заправки, мне ужасно хочется в туалет.
Я побежал в сторону магазина, накрыв голову плащом. Туалет оказался всего один, и тот был занят. Я попросил чего-нибудь попить и даже подумал, а не остаться ли здесь, сидеть себе и сидеть за чашкой тепловатого чая, а Тони попросить вернуться в Нью-Йорк и высадить Ребекку у Музея естественной истории. Тогда завтра утром она могла бы продолжить свое исследование, сути которого я так и не понял, несмотря на ее почти двадцатиминутное объяснение. Может, это было бы не просто правильно, может, это было бы самым лучшим выходом из положения. Я оставил бы для нее записку: «Поездка в Атлантик-Сити была ошибкой. Я надеюсь, что ты провела приятный вечер. Спасибо за все». Или еще что-нибудь в этом духе.
— У вас есть ручка и листок бумаги? — спросил я кассиршу.
Судя по всему, это была необычная просьба. Она покопалась в картонной коробке и выудила оттуда ручку и бумажную салфетку. Салфетка мне тоже годилась.
«Милая Ребекка,
— написал я, —
по зрелом размышлении я решил, что мысль поехать в Атлантик-Сити была ошибкой. Надеюсь, ты провела приятный вечер».
— Вы не дадите мне еще одну салфетку?
Текстом я остался недоволен. Смысл, разумеется, понятен, но мой текст должен был представлять собой и некую эстетическую ценность.
В эту минуту открылась дверь. Это была Ребекка. Она оставила свой дождевик в машине. Пробежав от машины до магазина, она вымокла до нитки.
— Черт побери! — воскликнула она. — Почему ты ничего мне не сказал?
Я скомкал исписанную салфетку; второй я придерживал пластмассовый стаканчик с чаем.
— Ты так крепко спала, наверное, тебя убаюкал водяной матрас. Тебе тоже чаю?
Она отрицательно помотала головой, подергала ручку двери туалета, но там по-прежнему было заперто. Теперь только часть волос у нее была подколота наверх. На близком расстоянии от нее разило потом, старым потом. Что она, боже милостивый, забыла на этой бензоколонке? Ей бы сейчас лежать дома в постели и видеть сны о каком-нибудь мужчине или об аборте. А что здесь делал я? Как я мог объяснить себе свое здесь присутствие?
Я работал в ночном магазине и влюбился в женщину, которая регулярно заходила туда съесть порцию овощной запеканки. Я стал писателем, не сказать чтобы совсем безвестным, но погряз в долгах, которые росли как снежный ком. Есть люди, которым трудно обуздывать свою ярость, — у меня такая же проблема с деньгами. И вот однажды, когда моя жена отправилась на конгресс в Вену, я поехал в Атлантик-Сити с другой женщиной, у которой были некрасивые руки и ноги. Об этом никому нельзя рассказывать: меня сочтут сумасшедшим.
— Нет, я не хочу чаю, — сказала Ребекка, — у меня такой странный привкус во рту.
Я сообразил, что в Европе сейчас почти семь утра и моя жена проснется меньше чем через час. Я должен что-то срочно написать, чтобы выплатить свой долг «Американ Экспресс». Что-нибудь такое, за что мне быстро заплатят, ибо «Американ Экспресс» уже начала проявлять нетерпение, однако что в наше время делается быстро? Статья о Звево тут мало чем могла помочь.
— Мне вдруг безумно захотелось играть, — сказала Ребекка. — Вначале я была не уверена, но теперь я знаю, что очень хочу, чувствую это всем телом. Ты умеешь в блек-джек?
— Нет, только в рулетку, мне не нужна иллюзия, что я могу как-то повлиять на игру.
— Вот как? — Она покачала головой.
Я заказал себе еще чаю. Не потому, что мне понравился его вкус, и даже не потому, что мне хотелось пить, просто надо ведь было чем-то заняться, пока мы с ней сидели и ждали, когда наконец откроется дверь туалета.
Я попытался представить себе, будто принимаю участие в конгрессе, где говорят о сновидениях. Я участвовал в конгрессах литераторов и даже однажды прочел короткий доклад на тему «Табу в литературе». Делегаты конгресса (все они тоже как один были писателями) встретили мой доклад с умеренным одобрением. Когда я кончил, один словенец даже воскликнул: «Совершенно верно, давайте больше не будем забивать себе голову разными табу, литература — это не детский сад». Его фамилии я не запомнил, потому отыскал в буклете его фотографию. В жизни он выглядел совсем иначе. В буклете говорилось, что этот человек живет в заброшенном замке и что ему дали приз за сборник стихов о лошадях; правда, с этими стихами можно ознакомиться только по-словенски. У него имелась брошюрка с переводом его стихов на английский, которую он вручал каждому, кто проявлял хотя бы малейший интерес.
Я проявил интерес. Я всегда проявляю интерес и выражаю горячую поддержку самиздатовской литературе.
Однажды вечером этот словенец сказал: «Да, что и говорить, писать стихи — это здорово, но по натуре я игрок».
— Иногда, когда у меня деньги есть, я играю в блек-джек, — сообщила Ребекка.
— Правда?
Я уже ни во что не верил, в том числе, что в пакете, который я притащил сегодня домой, действительно лежала статуэтка. Не исключено, что в нем лежали камни или была спрятана бомба.
— Ты бомба замедленного действия, — сказала моя жена однажды вечером, умываясь. — Я больше не могу с тобой жить. Я не выдерживаю стресса.
— Послушай, — сказал я Ребекке, прислонившись спиной к холодильнику, — давай поженимся?
Я слегка провел пальцами по ее щеке, но она неприязненно отбросила мою руку, словно считала, что незачем гладить ее по щеке в таком месте, как бензоколонка. А может, она вообще не хотела, чтобы я гладил ее по щеке. Вероятно, мне сперва следовало сказать: «Как вкусно пахнет твой пот!» Такие мелочи людей успокаивают. Прежде чем к человеку прикоснуться, нужно его вначале успокоить. Надо заставить женщину поверить, что все уладится и будет о’кей, стоит только ей разрешить вам к себе прикоснуться.
Я снова подергал за ручку двери, но с прежним успехом.
— Что у вас с туалетом? — спросил я кассиршу. — Там что, кто-то заперся?
— Если дверь закрыта, значит, там кто-то заперся.
— Я понимаю, но дверь закрыта уже очень долго, может, в этом туалете кто-то умер?
— Как, в туалете?! — удивленно воскликнула она.
— Иногда такое случается — порой люди умирают в туалете.
— В семь часов придет бригада по уборке — у них есть ключ.
Я посмотрел на Ребекку, но она, похоже, не переживала из-за туалета. Возможно, в эту минуту она раздумывала над моим предложением руки и сердца.
В каком-то журнале я прочитал, что для падения самолета необходимо, чтобы произошла целая серия фатальных ошибок. Одной фатальной ошибки недостаточно.
— Может, тут есть еще один туалет?
Кассирша пожала плечами:
— Потерпите.
— Легко сказать — потерпите.
Я рассмеялся. Мочиться в такой дождь под деревом показалось мне малопривлекательной перспективой.
— Пошли, — сказал я Ребекке.
И мы побежали обратно в машину. Тони слушал вальсы.
— А что он будет делать, когда мы пойдем играть? — спросила Ребекка.
— Он? Ну, может, ляжет спать или тоже захочет играть…
В Атлантик-Сити мы прибыли в начале третьего. Я разбудил Ребекку. Она лежала на водяном матрасе в глубине салона и тихонько похрапывала.
— В какое казино вас отвезти? — спросил Тони.
— Все равно, — ответил я, — любое подойдет.
Он отвез нас в «Бэйлиз». Дождь не прекратился, а, похоже, наоборот — только усилился.
— Когда за вами заехать?
— В полпятого или даже лучше в пять.
Мы вошли в казино. Внутри почти никого не было. В такой час я еще никогда не бывал в казино.
— Как эти автоматы ужасно гремят, — заметила Ребекка.
— Со временем к этому привыкаешь.
На стене рядом с разменным автоматом висел телефон. Я позвонил в отделение «Мастеркард». Подошла приветливая девушка, я дал ей номер своей кредитной карточки и всю информацию, которая ей потребовалась. Я даже как-то с ней пошутил, но девушка не засмеялась. Она сообщила, что я могу снять не больше пяти тысяч долларов наличными.
— Пять так пять, — согласился я.
После того как все формальности остались позади, она пожелала мне удачи.
Я хмыкнул. Надо же, девушка из «Мастеркард» пожелала мне удачи!
— Спасибо, — сказал я, — вам тоже большой удачи.
Мы двинулись мимо столов с рулетками. Я держал Ребекку за руку. Большинство мест за игорными столами пустовало. Люди по-прежнему предпочитали ночью спать, а не играть.
Чтобы проиграть пять тысяч долларов, нам понадобилось чуть меньше двух часов. Я бы не сказал, что Ребекке сильно везло. Она проигрывала одну ставку за другой, но мне показалось, что проигрыш пяти тысяч долларов ее не особенно расстроил. Когда у нас оставались последние две тысячи, она стала играть настолько небрежно, что я уже не мог спокойно на это смотреть.
— А где сейчас твоя жена? — неожиданно спросила она.
Я поинтересовался у официантки, которая разносила коктейли, есть ли у них кальвадос, но о таком здесь не слыхивали.
— Моя жена? — переспросил я, двигая фишки туда-сюда по столу. — Она сейчас на конгрессе в Вене. На конгрессе по вопросам сновидений.
Я улыбнулся, как улыбаются люди, которым нечего больше добавить, но они боятся молчания.
— Ах да, — промолвила Ребекка, — она ведь работает с животными?
— Нет, с людьми, с чего ты взяла, что с животными?
— Ты ведь рассказывал о динозаврах, к которым она тебя постоянно пыталась затащить.
— Ну уж и постоянно! Всего один раз.
Ребекка строго посмотрела на меня.
— А ты случайно все это не выдумал?
— Что именно?
— Ну, что у тебя есть жена, которая пыталась затащить тебя к динозаврам?
— Нет, конечно, зачем бы я стал выдумывать?
Я посмотрел на фишки, которые Ребекка держала в руке. Надо было что-то срочно предпринять, каким-то образом и к тому же срочно заставить фортуну нам улыбнуться. На что еще можно поставить? На свой новый телефонный номер я уже ставил, на свой старый телефонный номер, на свой почтовый код, на свой день рожденья, Ребеккин день рожденья, день рожденья ее матери, на число ее абортов, что еще там оставалось? Номер моей матери в концентрационном лагере! Это, возможно, удачная мысль. Не исключено, что моя мать принесет нам удачу. Ей ведь в конце концов повезло.
— Подожди немного, — сказал я Ребекке, — я сейчас вернусь.
Никогда еще я не понимал так четко, как сейчас, что имела в виду моя жена, когда говорила, будто в головах людей работают маленькие фабрики по производству наркотиков. Казалось, у меня в голове на всю катушку работает паровая машина, которую зачем-то чересчур сильно разогнали.
Телефон обнаружился у самого выхода. Я заказал разговор с Голландией через оператора. Ждать пришлось довольно долго. Служащий телефонной компании либо недавно поступил на работу, либо уже наполовину спал. Наконец я услышал на том конце провода голос матери. Ее спросили, согласна ли она заплатить за разговор. К моей радости, она ответила «да».
— Мама, — произнес я.
— Который там у вас час в Америке? Ты что там, умер? — закричала она в трубку.
— Нет, — ответил я, — пока что нет, но у меня к тебе один вопрос.
— Почему ты не спишь? — еще громче закричала моя мать. — У вас сейчас глубокая ночь. А я как раз собиралась принять душ.
— Послушай, какой номер был у тебя в Аушвице?
— Ты за этим звонишь мне среди ночи, ты что, совсем сдурел?
— У меня сейчас ночь, а у тебя утро. Я сам разберусь, чем мне заниматься ночью. Я взрослый мужчина, мама.
— Где ты?
— В Атлантик-Сити.
— Где это? Там опасно?
— Какой у тебя был номер, говори быстро, это очень срочно, здесь люди стоят и ждут, им тоже нужно позвонить.
— Ты думаешь, я помню этот номер наизусть? Нам его уже не накалывали на руку, нам вешали на шею бирку с номером. Для чего он тебе?
— У тебя сохранилась эта бирка?
— Она наверху.
— Так найди ее быстрее, это срочно.
— Для чего тебе вдруг понадобился мой номер из Аушвица? — снова закричала моя мать. — Что случилось? Где ты? Ты заболел?
— Живо, живо, живо! — прикрикнул на нее я.
— Найди эту бирку, пока еще не поздно, здесь люди стоят и ждут, мне нужен твой номер, возможно, в нем моя удача. Тебе следовало бы все время носить этот номер, тогда, возможно, тебе больше повезло бы в жизни.
— Живо-живо-живо? Да как ты смеешь так разговаривать со своей матерью?
— Сходи за этим номером — или я умру! — зарычал я.
Тут я услышал, что она наконец положила трубку на стол.
Через три минуты она вернулась:
— Насилу нашла.
Я записал концлагерный номер своей матери на внутренней стороне фантика от жвачки.
— Только пообещай, что ты не будешь использовать мой номер из Аушвица в своих дурацких книжках, — крикнула она напоследок, — этот номер стоит дороже всего того, что ты написал.
— Хорошо, хорошо, — согласился я, — не буду использовать твой номер в своих книжках. Мне он нужен для другого. Я тебе позже все объясню.
И я повесил трубку.
Сжимая в руке фантик от жвачки, я кинулся в туалет. Там из меня вышли все коктейли, которые я выпил за день. Я умылся и подумал о своей жене — в эту минуту она, должно быть, уже укладывала чемоданы.
Ребекка сидела за столом все в той же позе, в какой я ее оставил, и курила. Горка фишек перед ней снова уменьшилась наполовину.
— Где ты был? — спросила она.
— Ходил блевать, — ответил я, — от меня дурно пахнет?
— Нет, — сказала она, — я ничего не чувствую.
Номер моей матери из Аушвица тоже не принес нам удачи. Наоборот, из-за этого все еще быстрее покатилось под откос.
Когда у нас оставалось всего пятьсот долларов, Ребекка сказала:
— На самом деле это очень скучно.
Рядом с нами стоял японец с крупным перстнем-печаткой на пальце. Ему в этот вечер также не слишком везло. Он делал карандашом сложные расчеты в маленьком карманном блокноте, но, похоже, и это тоже не помогало.
— Что скучно? — решил уточнить я.
— Играть в азартные игры, — ответила Ребекка.
Мы отправились на поиски бара.
— Пять тысяч долларов — это ведь для тебя пустяк? — спросила она кокетливо.
— О да, — сказал я, — пять тысяч долларов для меня пустяк.
Я положил руку ей на плечо. На этот раз она ее не стряхнула. Это был не эротический жест и даже не призывный, скорее он входил в категорию придуманной близости. Но в эту минуту мне показалось, что вся моя жизнь подпадает под эту категорию.
Нам пришлось обшарить в поисках бара полказино. Большинство столов в игорном зале пустовало. Изредка нам встречались уборщики, заметавшие окурки и прочий мусор.
— Хай, меня зовут Петер, — поздоровался с нами молодой человек с аккуратным пробором. — Сегодня вечером я ваш бармен. Чем могу быть вам полезен?
Моя жена занималась танцами. Однажды, за несколько недель до Рождества, она пришла домой и объявила:
— Я записалась в танцевальный класс, хочу научиться исполнять степ.
На следующий день я пошел с ней в магазин за специальными туфлями для степа. Я не стал ее спрашивать, зачем ей это. Я вообще никогда не задаю вопроса «зачем?». Если она захотела научиться танцевать степ, то наверняка у нее были для этого какие-то веские причины. Она посещала танцевальный класс днем по воскресеньям. В самом начале я иногда заходил за ней после урока.
— Степ — это пять разных видов чечетки, — как-то раз сказала она, когда я за ней зашел. — Ты хочешь познакомиться с нашей преподавательницей?
Я отрицательно покачал головой. Дома она надела эти самые туфли для степа и продемонстрировала мне все пять видов чечетки, но я так и не уловил между ними разницы.
Сейчас, в этом баре в Атлантик-Сити, кто-то отбивал чечетку у меня в голове, — я только не знал, кто и когда это закончится.
Ребекка словно окаменела за своим кофе — она плеснула в него слишком много молока. Сейчас она молча смотрела на меня. Точно мы оба не могли поверить в то, что здесь очутились.
— Ты не самая веселая компания, — заметил я.
— Это верно, — согласилась она, — ты тоже.
Она слезла со своего табурета.
— Я больше так не могу.
Я не уверен, но мне показалось, что в глазах ее стоят слезы. Кто знает, может, и у нее в голове тоже кто-то отбивал чечетку?
Я стер грязь со щек Ребекки. Это были слезы. Мало того — она была вся в слезах. Поток слез смывал грим всевозможных оттенков и черную тушь с ее ресниц. По ее щекам пополз целый селевый поток.
— Я пала духом, — произнесла она.
— Не надо, — сказал я, — хватит и меня одного.
Простившись со своей службой в ночном магазине (меня уволили), я потерял свою будущую жену из виду. По специальности ей приходилось много ездить. Но однажды я опять встретил ее — на почте. Она сидела на месте служащей за окошком.
— Что ты тут делаешь? — воскликнул я.
У меня был такой шок, что в первую минуту я даже забыл, зачем пришел на почту.
В тот период моей жизни я посылал очень много писем заказной почтой. Я отправлял заказные письма, чтобы придать своим сообщениям видимость срочности. Но сам я в эту срочность не верил.
Через некоторое время я встретил свою будущую жену в обувном магазине неподалеку от своего дома.
— Это не простая случайность! — воскликнул я, не представляя себе со всей определенностью, что же это такое на самом деле.
Тогда на почте мы перекинулись парой слов, но этим дело и ограничилось. Видимо, в ночном магазине была более располагающая к общению обстановка.
Когда я снова встретил ее в обувном магазине, я спросил у нее:
— Когда продолжится курс лечения?
Она была не одна, а вместе со своей матерью.
— Мне надо над этим подумать, — ответила моя будущая жена, — зайди как-нибудь ко мне на почту. Сейчас я на месяц ухожу в отпуск, но в начале октября вернусь.
Поджидая, когда принесут туфли ее размера, она спросила:
— Ну как, есть какое-нибудь улучшение?
Ее мать посмотрела на меня подозрительно. На ее месте я бы тоже так реагировал.
— Да что-то не похоже, — ответил я. — Во всяком случае, сам я никакого улучшения не заметил. Ты еще не надумала ко мне переехать?
Как-то раз я случайно услышал, как она говорила про меня Йозефу Капано: «Порой он бывает немного не в себе, иными словами, сумасшедший, но никто этого не замечает».
Это было через три года после нашей первой встречи в ночном магазине, и позже я так и не собрался спросить у нее, правда ли она так думает.
По мнению Йозефа Капано, моя жена была Сказочной Принцессой. Обычно он меня спрашивал: «Ну как поживает Сказочная Принцесса?» — но никогда не задавал этого вопроса в присутствии других женщин.
Ребекка снова влезла на табурет перед стойкой бара. Кофе в ее чашке в очередной раз подернулся молочной пленкой. Я заказал ей новую чашку. Петер спросил, довольны ли мы и может ли он чем-нибудь помочь. Я ответил, что мы всем довольны, после чего он скромно удалился, а я снова положил руку Ребекке на плечо со словами:
— Ничего, все не так уж страшно.
Но вероятно, страшно все-таки было, только как я мог об этом судить? Я об этом и представления не имел.
— Это все от усталости, — пробормотала она, — я не выспалась.
Мне вдруг показалось, что за годы, что прошли с тех пор, как я познакомился со своей женой, мало что изменилось. Да-да, меня вдруг осенило, что для того, чтобы стать настоящим алкоголиком, мне не хватило таланта.
У Ребекки вид был такой, будто она только что вскочила с постели. Я пожалел, что оставил в лимузине фотоаппарат. Женщины милее всего, когда они только что вскочили с постели. Мужчины, вероятно, тоже.
Как-то раз в начале зимы, во время сытного ленча, Дэвид, мой приятель, который когда-то перепечатал на отцовской пишущей машинке мой первый рассказ «Зеленый чай», вдруг заявил мне:
— Твоя слава прошла, твоя песенка, считай, спета, и, возможно, тебе придется с этим примириться.
В те давние дни он не только перепечатал мой рассказ, но и одолжил мне денег, чтобы я мог послать свой рассказ в журнал.
— Моя песенка спета? — удивился я. — Как это — спета? «Спета» означает, что я где-то пел, а я нигде не пел, следовательно, моя песенка не может быть спета! Что еще за песенка?
— Да не кричи ты так, Роберт, — сказал он, — я ведь ничего не утверждаю, я всего лишь предполагаю, что твоя песенка спета и что тебе, возможно, надо с этим примириться. Тогда тебе самому станет легче.
Я ударил кулаком по столу:
— А тебе стало легче? Я ведь еще не до конца сумасшедший. Твоя песенка была спета, когда тебе стукнуло всего пятнадцать, Дэвид.
— Позволь тебе напомнить, — произнес он так тихо, что мне пришлось к нему наклониться, чтобы расслышать, — я был единственным человеком, который дал тебе взаймы, чтобы ты мог пробить свой рассказ «Зеленый чай», этот рассказ был перепечатан на пишущей машинке моего отца и именно я уговорил тебя написать про того сумасшедшего теннисиста.
— Этот сумасшедший теннисист был не кто иной, как мой отец, и я не желаю ничего слышать о его сумасшествии, тем более от тебя, Дэвид.
В тот же вечер я сказал своей жене, когда она вернулась домой:
— Ты только послушай, что заявил мне Дэвид! Что моя песенка спета. Но как она может быть спета? Я ведь ни для кого не пел!
— Но для меня же ты пел, — возразила моя жена, Сказочная Принцесса, и подбросила полено в наш открытый камин, у которого уже тогда была слабая тяга.
— Это правда, но я не это имел в виду.
Пускай все сговорились отправить на свалку мой цикл о Сидни Брохштейне, это еще не означает, что моя песенка спета. По крайней мере, я так считал. Когда песенка спета — тут уже не до смеха.
— Ребекка, — начал я, — скажи честно, зачем ты подбросила тогда мне в подъезд тот кусочек картонки?
Ее кофе опять подернулся пленкой.
— Меня попросили передать пакет, и я вдруг подумала, что, возможно, мы проведем приятный вечер.
— Но почему ты вдруг подумала, что, возможно, мы проведем приятный вечер?
Я схватил ее за руку. Не знаю почему, но мне вдруг показалось, что ответ на этот вопрос не терпит отлагательств.
— Я прочла твою книжку.
— Какую книжку?
— «268-й номер в списке лучших теннисистов мира».
Я отпустил ее руку.
— А раньше ты говорил, что не будешь переживать, если твои книги отправят на свалку, — сказала моя жена.
Мы с ней ждали такси, на котором собирались ехать в ресторан.
Наша жизнь вела нас от ресторана к ресторану с короткими остановками в кинотеатрах, барах, кофейнях и также в нашем собственном доме — этой гостинице без сервисного обслуживания.
— Раньше мои книги входили в десятку бестселлеров, и так продолжалось не каких-нибудь шесть или, скажем, двенадцать недель. Так было целых шестьдесят восемь недель.
Наконец наше такси подъехало.
— Ты должен ценить Дэвида за то, что он пытается сказать тебе правду, — сказала моя жена.
— Я и ценю. Только это неправда. Моя песенка вовсе не спета. Кроме того, я сам пригласил его на ленч. Уверяю тебя: это его песенка спета.
— Да не кипятись ты так, — сказала Сказочная Принцесса, — забвение еще никого не миновало.
— Единственное, о чем я прошу, — это чтобы забвение подзадержалось хотя бы лет на десять, пока мои финансовые дела не восстановятся. Вот тогда пускай и приходит. Куда ему так торопиться?
Когда мы уже сидели в ресторане, Сказочная Принцесса спросила:
— Может, тебе и вправду больше не стоит писать о Сидни Брохштейне?
Я заказал коктейль. Обычно я не пью коктейли, но сейчас мне почему-то ужасно захотелось выпить коктейль.
— Ты стал чересчур похож на Сидни Брохштейна, — заявила моя жена.
Я не верил своим ушам.
— Как я могу быть похож на Сидни Брохштейна, это ведь всего лишь персонаж? Прошу заметить, я сам его придумал.
Она задумалась. Мы сидели с ней в том же самом ресторане, в котором сегодня вечером я ужинал с Ребеккой, или правильней было бы уже сказать «вчера вечером»?
— Сидни Брохштейн — это человек, который сам себя ненавидит. Но ненавидеть самого себя так легко! — сказала Сказочная Принцесса.
— Как это — легко?! — удивился я.
— Счастье, — заявила Сказочная Принцесса, — это умение жить ради себя самого. Ты этого совершенно не умеешь делать. Ты живешь только ради воображаемой публики. Так же, как и твоя мать.
— Знаешь, плевать я хотел на тебя и на все твои ехидные афоризмы.
— Ну и плюй, пожалуйста, — надулась она.
После этого мы минут двадцать сидели молча. Когда принесли счет, она снова принялась за свое:
— Если ты хочешь продолжать меня использовать, как ты это делал всегда, то должен в следующий раз упомянуть меня в своей книге. Ты буквально обо всем меня выспрашиваешь, а потом я нахожу в твоих рассказах свои собственные ответы слово в слово. Порой ты не утруждаешься хотя бы что-то переделать.
— Ну и дела! — воскликнул я и не глядя подписал счет.
Кредитку я, похоже, уже успел отдать официанту.
— Ты что же, прикажешь дописать постскриптум: «С благодарностью Сказочной Принцессе»?
— Знаешь, что ты такое? Ты не человек, а хлам, отправленный на барахолку, и таким ты и появился на свет. Так что во всем вини себя самого.
— Ага, — обрадовался я, — опять ты мне удружила очередным перлом. С тобой не пропадешь!
Дежурная в гостинице при казино «Бэйлиз» встретила нас с преувеличенной любезностью. Словно сейчас было не полшестого утра. Словно у Ребекки не размазалась по лицу косметика. Словно на моей физиономии не лежала печать деградации.
— Вам нужен номер на одну ночь?
— Возможно, на две, — ответил я, — мы пока не знаем.
Я дал Тони хорошие чаевые и отправил его обратно в Нью-Йорк.
Девушке за стойкой портье я протянул свою вторую «Мастеркард». Лимит по ней составлял четыре тысячи долларов, и я еще далеко не весь его истратил. Мы сели в лифт и поднялись на восемнадцатый этаж. Номер оказался с видом на океан и на набережную. По-прежнему шел дождь.
Ребекка прохаживалась по номеру, как будто это был дом, который она собиралась купить, — она методично распахивала дверцы всех шкафов.
— У них тут нет мини-бара, — отметила она.
— Правда, — сказал я. — В гостиницах при казино их никогда не бывает. Здесь не хотят, чтобы клиенты задерживались в номерах.
В номере стояло две кровати. Я сел на ту, что была ближе к окну. На стены падали синие и зеленые блики от неоновой рекламы.
— Хочешь еще чего-нибудь выпить? Может, позвонить в службу сервиса?
— Пожалуй, воды.
Бутылку минеральной воды нам пришлось ждать не меньше пятнадцати минут. Мы не проронили ни звука. Я смотрел на пустынную набережную. По ней кругами ходил какой-то одинокий мужчина, словно сейчас было лето и он вышел погреться на солнышке.
Выпив воды, Ребекка разулась и сказала:
— От меня дурно пахнет.
— Ничего страшного, — откликнулся я, — наши кровати стоят далеко друг от друга.
Ребекка заперлась в ванной, а я тем временем снова спустился в холл.
— Откуда здесь у вас можно позвонить? — спросил я у дежурной.
— Телефон прямо у вас за спиной, но в номере тоже есть аппарат.
— Нет, благодарю вас, я лучше позвоню отсюда.
Моя мать, состарившись, завела собаку. Не хотела чувствовать себя одинокой. Она была убеждена, что в приюте собаку кормили всякой дрянью, и взялась пичкать ее витаминами.
Я как-то раз сказал ей:
— Это собака, мама, ты должна кормить ее собачьей едой.
Но она кормила собаку огуречными очистками, которыми до этого протирала свое лицо: моя мама была уверена, что от огуречных очистков кожа не так быстро стареет.
Как-то раз она позвонила мне под вечер.
— У меня с моей собакой много общего, — сказала она.
— И что же у вас общего? — спросил я.
— Мы обе выстояли.
Но в отношении собаки это не подтвердилось. На корме для кроликов, которым пичкала ее моя мать, псина не протянула и трех месяцев. Я никогда не видел этой собаки, но моя мать прислала мне фотографию ее могилы. Кому-то это может показаться странным, я понимаю, но перед телефоном-автоматом в холле «Бэйлиз» я вдруг задумался, а кто сфотографирует в будущем мою могилу?
Мне пришлось дожидаться, пока администрация венской гостиницы соединит меня с номером моей жены, причем довольно долго. Минуты четыре я слушал вальсы.
— Роберт, — наконец раздался голос моей жены, — Роберт, это ты? Я все время пытаюсь дозвониться тебе домой, но ты не снимаешь трубку.
— Правильно, меня нет дома.
— А где ты?
— В Атлантик-Сити.
— И что ты там делаешь среди ночи?
— Осматриваюсь, наблюдаю за людьми, все как обычно.
— Послушай, когда я хотела расплатиться за гостиницу, банкомат не принял мою кредитку.
Я почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног, дурнота волной подкатила к горлу и снова медленно опустилась.
— Не принял, говоришь? И что это была за карточка?
— «Мастеркард».
— Да, наверное, там исчерпан лимит.
— Как он может быть исчерпан? Мы же договаривались, что я одна буду пользоваться этой карточкой, но я ни разу ею не расплачивалась. Мне было ужасно неловко, за меня пришлось расплатиться психиатру из Рима, так как у меня уже почти не осталось наличных. Если бы не он, я бы, наверное, сейчас сидела в тюрьме.
— Перестань, так скоро это не делается.
— И как это банкомат мог ни с того ни с сего не принять кредитку? Что это значит? Такого еще никогда не случалось. Было ужас как неловко, рядом стояли шесть психиатров, а я не могла расплатиться за гостиницу.
— Вообще-то мне казалось, что номер оплачивают устроители конгресса.
— Да, номер, но не дополнительные расходы.
— А что, их у тебя было много? И что ты заказала?
— Ну, знаешь, как обычно, одно, другое, третье… Один раз поужинала, затем бар, гостиничные услуги, химчистка — не успеешь оглянуться, как набежало уже несколько сотен долларов. А ты с кем сейчас в Атлантик-Сити?
— С моим приятелем французом.
— С каким еще приятелем французом?
— Да с этим, из ресторана.
— А, с Жераром?
— Да, с Жераром.
— А почему он среди ночи вдруг решил поехать в Атлантик-Сити?
— Захотел однажды увидеть его ночью.
— И что он там захотел увидеть ночью?
— Жизнь казино. — Я закашлялся. — У тебя есть с собой какая-нибудь другая кредитка?
— Я же сказала, что нет, слушай, пожалуйста, внимательно.
— Я слушаю внимательно, только я устал, здесь глубокая ночь.
— Не надо было ехать ночью играть.
— Я провожу исследование.
— Ну и как оно продвигается?
— Хорошо. Только вот как мы решим твою проблему с деньгами?
— У меня с собой есть еще банковская карточка. Я могу попробовать снять деньги. Как ты думаешь, на моем счету еще что-нибудь осталось?
— Но это ведь твой счет, наверняка на нем что-то осталось, я ведь его не касаюсь.
— Тебе нравится в Атлантик-Сити?
— Да, вполне нормально.
— У тебя какой-то напряженный голос.
— Я и правда на нервах, но это от усталости.
— Может, нам стоит меньше тратить денег?
— Нет, совсем необязательно. Все нормально. Дела идут отлично. Когда ты едешь в Базель?
У моей жены в Базеле друзья. Она собиралась их навестить. У моей жены друзья по всему миру.
— Сегодня днем, я прямо сейчас еду в аэропорт, меня подвезет психиатр из Рима.
— Как это мило! Дай мне номер своей гостиницы в Базеле.
Я записал номер на каком-то старом счете.
— Все уладится с деньгами, — сказал я, — все уладится.
— А со всем остальным?
— Тоже.
— Правда?
— Ты ведь моя Сказочная Принцесса.
— Правда?
— Конечно. Но сейчас давай прощаться, я позвоню тебе в Базель. Миллион раз целую.
— И я тебя тоже, — сказала моя жена.
Когда я проходил мимо, девушка за стойкой улыбнулась.
— Спокойной ночи, господин Мельман, — сказала она.
Мужчина, поднимавшийся со мной в скоростном лифте, выгреб из карманов брюк две горсти фишек.
— Счастье есть, — пробормотал он.
Что он еще сказал, я не расслышал, так как у меня заложило уши.
Ребекка сидела на постели с мокрыми волосами и небрежно поигрывала пультом от телевизора. Она снова была одета.
— Ты что, уезжаешь? — спросил я.
— Нет, — ответила Ребекка, — ищу «новости».
— Ну и что нового слышно в мире?
Я подошел к подоконнику. За окном по-прежнему шел дождь.
— Тебя так долго не было, — сказала Ребекка, — я подумала, что ты уже не вернешься.
Я открыл коробку с зимними витаминами и проглотил разом три штуки.
— Передавай привет своей маме, — произнес я.
— Я же сказала, что почти никогда с ней не вижусь.
Я сел на стул и снял туфли.
Одно время у меня была интрижка с женщиной, которая работала в той самой кофейне, куда я приходил каждое утро. Может, это и интрижкой-то нельзя назвать. Нам особенно нечего было друг другу сказать. Но возможно, это как раз и есть отличительная черта интрижки — когда людям особенно нечего друг другу сказать.
У нее были пуэрториканские родители, сын лет девяти, полуторагодовалый младенец и толстые ноги. Мы встречались иногда в «Шератоне», той самой гостинице, в которой останавливалась моя мать, приезжая в Нью-Йорк.
Вначале я дарил сувениры только ей, потом стал приносить с собой небольшие подарки ее детям. Старший был застенчивый мальчик с чудесными глазами. Для малыша я прихватывал с собой нагруднички и погремушки.
В каком-то другом, идеальном мире мы, вероятно, лакомились бы с ней фондю, но в этом, не столь уж идеальном, мы просто трахались. Ее звали Эвелин. Но я почти никогда не называл ее Эвелин. В моем воображении она мелькала безымянной.
Она не была, что называется, красавицей, но мне редко приходилось встречать женщину, которая умела бы так прикасаться, как она. Ее прикосновения обладали тем качеством, которое я всегда хотел придать своим словам: они были заряженными. Возникало ощущение, что ее руки в любую секунду могут взорваться — настолько они были заряжены желанием.
Я любил смотреть на нее, когда она одевалась, и еще я любил ее черные сапоги.
Она знала Сказочную Принцессу, потому что готовила для нее капуччино. Первым ее вопросом всегда было: «Ну, как твоя жена?»
Вероятно, я был не единственным ее любовником. Я ее об этом не спрашивал, но она несколько раз обмолвилась о других мужчинах, почти случайно. Конечно, не исключено, что она делала это специально, чтобы заставить меня ревновать.
Однажды она сказала:
— Если бы ты жил поблизости, я могла бы для тебя готовить.
Еще мы сплетничали с ней о других завсегдатаях кофейни. Она очень хорошо умела изображать людей, так здорово, что у меня порой от смеха по щекам катились слезы.
От нее я узнал о том, что ее хозяин, невероятный толстяк, четыре года отсидел в тюрьме. Выйдя из тюрьмы, он прямиком направился в лучший ресторан Нью-Йорка и там наелся до отвала за шестьсот долларов.
После ее рассказа я стал смотреть на хозяина кофейни другими глазами. Я представлял, как он сидит за столиком в лучшем ресторане Нью-Йорка среди шикарных и богатых людей и уплетает за обе щеки, празднуя свободу.
Я не рвался войти в ее мир, а она не стремилась проникнуть в мой. Да к тому же это было невозможно. Наши миры разделяли три четверти часа езды на метро, но это было непреодолимое расстояние.
Я точно не знаю, хотела ли моя любовница от меня большего. Может, и да, в свободную минутку, наедине с собой. А может, ей хватало ума не показывать, что она желает того, что, как она отлично знала, все равно было недоступно. Ей было уже далеко не восемнадцать, она не отличалась наивностью, и, главное, она, похоже, умела контролировать свои фантазии.
Когда я входил в ее заведение вместе с женой, она порой писала мне на обратной стороне счета записки, а потом, убедившись, что я прочел, предусмотрительно их рвала. «Зайди, мне нужно с тобой поговорить, я здесь до четырех». Такого рода послания стали приходить все чаще и чаще. Настало время, когда ей каждый день казалось, что ей нужно со мной поговорить. Идеальная связь — это иллюзия. Спрос и предложение совпадают очень редко, вероятно даже, этого вообще не бывает. Только слепой и глухой верит, что твое предложение идеально отвечает спросу.
Очевидно, я на какое-то время ослеп и оглох. Я ослеп и оглох, чтобы ничего не чувствовать. Вначале я водил ее по дорогим ресторанам, куда имел обыкновение ходить сам, но когда заметил, что она в них неловко себя чувствует, стал приглашать ее в дешевые бистро, где было темно и ожоги на ее руках не так бросались в глаза. Я никогда не спрашивал, откуда у нее эти ожоги.
Но однажды мы с этим покончили. У нас больше не было времени на забегаловки, у нас оставалось время, только чтобы трахаться.
Ради удовлетворения ее растущих потребностей я усовершенствовал ложь. Я перевел ее на более высокий уровень. Измена скрывалась за нагромождениями утонченной лжи. Убедительность — это лишь вопрос правильного подбора слов. Может быть, этика тоже — всего лишь вопрос правильного подбора слов. Моя этика, во всяком случае, ограничилась тщательным подбором слов и ритма, этих вечных рабов убедительности.
Мои истории, сочиняемые ради ежедневных практических занятий сексом с Эвелин, достигали невиданных художественных высот и, как я и сам вынужден признать, по уровню сильно превосходили те прозаические отрывки, которые писались мною для газет, литературных журналов и сборников рассказов. Басни, которыми я потчевал Сказочную Принцессу, были одна другой краше.
Я одновременно был героем удивительных приключений и трахался с любовницей в гостиничном номере. Истории, коими я развлекал свою жену за ужином, были смешные и трогательные. У меня порой даже мелькала мысль: «Это так классно, хорошо бы записать». Но до этого как-то руки не доходили.
Ложь превратилась в мою постоянную работу, выдумкой были даже блюда, которые я ел на обед. Уже долгое время я старался не ради банального алиби — просто ложь стала для меня способом сдерживать натиск мира, который не подчинялся моим законам.
На день рожденья я подарил жене записную книжку — чтобы она записывала для меня все услышанные ею удачные фразы. Так и истории, которые я рассказывал жене, служили двойной цели: ей они дарили душевный покой, а мне поставляли материал для рассказов.
Наша связь с Эвелин постепенно затухала, как затухают войны. Вначале газеты пестрят жирными заголовками, затем заголовки уже не такие жирные, затем военные сводки перекочевывают на девятую полосу, затем попадают в рубрику «Разное» и под конец вообще исчезают из колонок новостей. Словно никакой войны и не было.
Так происходило и с нами. Мы никогда об этом специально не договаривались, но однажды просто не пошли больше в «Шератон». А также ни в одну из других гостиниц, куда ходили раньше. Порой, когда в кофейне было не так много клиентов, я вставал за прилавок и помогал ей упаковывать торты.
От нашей связи остались только взгляды, моя рука на ее запястье, красиво упакованный подарок для ее сына — теплым субботним полднем я незаметно ставил его на прилавок и подпихивал к ней. Еще шутки, которые понимали только мы двое. Ее рука, ерошащая мои волосы, если никого нет поблизости. Иногда, когда я входил утром в кофейню и видел ее, у меня возникала эрекция. Моя память частично обитает у меня в мошонке.
Подозревала или замечала что-либо моя жена, я не знаю. Как бы то ни было, она на эту тему ни разу ничего не сказала и даже не делала никаких намеков.
А в качестве официантки моя любовница ей очень даже нравилась. Сказочная Принцесса повторяла:
— Она тут самая лучшая, никто так замечательно не готовит капуччино, как она.
Мы давали моей любовнице хорошие чаевые.
Когда мы оказывались втроем, я не чувствовал неловкости. Возможно, потому, что распределение ролей было понятным и каждый строго придерживался своей роли. Моя любовница точно знала, что ей можно и чего нельзя говорить в присутствии моей жены, и ни разу не переступила невидимой грани.
Порой она спрашивала:
— Сегодня твоя жена придет?
Если я отрицательно мотал головой, она уводила меня на улицу и начинала болтать. Все чаще она болтала по-испански, словно для нее уже не имело значения, понимаю я ее или нет, словно для нее важней было то, что мы вместе, без моей жены, и что какое-то время мы друг для друга не просто клиент и официантка.
Если мою любовницу что-то и мучило, она своих чувств никогда не показывала. Вероятно, правильней было бы сказать так: она не позволяла себе показать свои чувства, поэтому я о них так ничего и не узнал. Думаю, меня такое положение дел устраивало.
Порой я испытывал легкое сожаление от того, что не могу, как прежде, делать ее счастливой, но, как известно, сожалениями делу не поможешь. Сожаления — что решето: воды не наносишь…
В следующую минуту я снял рубашку и брюки и лег на ту кровать, что стояла ближе к окну.
Ребекка продолжала щелкать пультом в поисках «новостей».
— Чем ты занималась, — спросил я, — до того, как приехала в Нью-Йорк?
— Ах, — вздохнула она, не отрывая взгляда от экрана, — я флиртовала.
— С кем?
— Да со всеми.
— И как ты это делала?
— Я улыбалась.
— А еще как?
— Лукаво поглядывала.
— Ты и сейчас лукаво поглядываешь?
— Нет, — сказала она, — сейчас нет.
Она выключила телевизор и прошла в ванную. Когда она вернулась, на ней были только футболка и трусы. Она легла на вторую кровать.
— Спокойной ночи, — сказал я.
— Угу, — отозвалась она.
В Европе сейчас был час дня.
Я притворялся, что сплю, пока и вправду не заснул.
Проснулся я от телефонного звонка. Оживленный голос в трубке спросил:
— Вы остаетесь еще на одну ночь?
Я попытался сообразить, который час. На телевизоре стояли часы. Оказалось, что уже полпервого дня.
— Да, мы останемся еще на одну ночь, — ответил я и положил трубку.
Ребекка сидела, выпрямившись, и смотрела на меня. Должно быть, она проснулась уже некоторое время назад.
— Хорошо поспала? — спросил я.
Она кивнула и тоже спросила:
— Ты не жалеешь?
— О чем? — удивился я.
— О том, что ты здесь сейчас со мной в номере.
Я выглянул в окно. Дождь прекратился, но облака висели по-прежнему низко. Набережная производила безотрадное впечатление.
— Жалею, не жалею. Да нет, о чем же?
— Ну, что ты сейчас видишь меня перед собой.
Десять дней назад один из пациентов моей жены швырнул стулом в социального работника. Социального работника отвезли в больницу. В стационаре завязалась настоящая драка, после того как на этого пациента набросилось сразу четыре охранника. Моя жена поясняла:
— Агрессию со стороны пациентов никогда нельзя воспринимать на свой счет, иначе долго не протянешь. Нам, врачам, приходится сдерживать очень серьезную агрессию. Один из пациентов, например, считает меня чертихой.
— Я иногда тоже так считаю, — сказал я. — На твоем месте я надевал бы шлем, уходя на работу.
— От кого, от кого, а уж от него я этого никак не ожидала, — вздохнула моя жена.
В эту минуту в номере гостиницы при казино «Бэйлиз» меня вдруг тоже охватило неудержимое желание швыряться стульями, срывать со стен картины, ломать и крушить их. В номере висели две картины, на одной был пейзаж, на другой — птица. И пусть потом никто не воспринимает это на свой счет. Так и скажу администрации гостиницы, чтобы они ни в коем случае не воспринимали это на свой счет.
— У меня осталось двенадцать долларов и шестьдесят четыре цента, — объявила Ребекка.
Она по-прежнему сидела, выпрямившись в постели, с таким видом, словно мы с ней уже года три как были помолвлены.
— Что ж, на некоторое время тебе этого хватит.
Я хотел распроститься с жизнью, которую вел в последние пять лет, — как прощаешься с курортным местом, в которое слишком часто ездил. Только я не знал, как это сделать.
Я сходил в ванную по нужде, затем повесил на входную дверь табличку «Просьба не беспокоить».
Примерно два месяца назад я купил новые книжные стеллажи — выложил за это чудовище несколько сотен долларов. Стопки книг, прислоненные к стенам, достигли такой непомерной высоты, что все время обваливались. Сказочная Принцесса решила, что пора с этим кончать.
Ребекка стояла у окна в больших белых трусах. Сейчас они показались мне до ужаса старомодными, вчера я как-то не обратил на это внимания. Ребекка дергала за раму.
— Оно не открывается, — сказал я.
— Почему?
— Потому что иначе люди станут прыгать. А в казино не любят прыгунов. Мы можем включить кондиционер, если тебе жарко.
— Не надо. А ты знаешь, кто мой кумир?
— Не знаю, а кто?
— Мата Хари.
— Мата Хари…
Она продолжала дергать за раму, поэтому я сказал:
— Администрация гостиниц предпочитает, чтобы постояльцы не кончали жизнь самоубийством.
— Я хотела быть похожей на Мата Хари. Из-за нее я пошла учиться.
— Это как это?
— Ну, сначала я чистила лошадей и глотала одну за другой книжки про Мата Хари, но потом стала изучать историю, чтобы побольше про нее узнать.
— И?..
Сидя на кровати, я смотрел на женщину, которой захотелось стать второй Мата Хари наших дней.
— Оказалось, что мои преподаватели ничего не знают о Мата Хари. Подобно ей, я впитывала в себя благородные свойства мужчин, потому что так всегда поступала Мата Хари.
— Благородные свойства… — повторил я.
Я встал с кровати и подошел к окну. В эту минуту я понял, что дороги назад не бывает и что раз уж ты однажды решила быть похожей на Мата Хари, остается только продолжать в том же духе.
— Мата Хари была гением, — сказала Ребекка.
— А у тебя много родни? — спросил я.
— Да так, кое-кто есть. А у тебя?
— Моя мать, еще собака матери, правда, она недавно сдохла из-за огуречных очистков.
— Как грустно…
Она села на свою кровать.
Моя жизнь все больше походила на приморскую деревушку, не лишенную привлекательности, но изученную до последнего булыжника мостовой, до последней дюны, на которую я карабкался уже бессчетное количество раз. Разумеется, я сам создал эту деревушку, но от этого желание с ней расстаться было не менее страстным.
— Почему ты хочешь бросить писать? — однажды спросила меня жена.
— Видишь ли, — ответил я, — когда ты порождаешь дебилов, даунов, девочек с двумя головами, сиамских близнецов, то в один прекрасный день тебе это может надоесть.
— А разве ты считаешь свои книги чем-то вроде сиамских близнецов, девочек с двумя головами и даунов?
— Сам я, конечно, никогда бы в этом не признался, но если честно, то да, порой мне так кажется.
— У тебя есть любовница? — спросила Ребекка.
От ее вопроса я несколько опешил. Я никак не ожидал, что она вдруг задаст такой вопрос, произнесет такое слово.
— Платоническая, — ответил я.
— Платоническая… Платоническая любовница?
Она засмеялась, захохотала как сумасшедшая, брызги полетели у нее изо рта. Такой я ее еще не видел.
— Это как безалкогольное пиво, что ли?
Ребекка подошла ко мне вплотную. Я почувствовал запах у нее изо рта — так пахнет от людей, которые курят, пьют, спят, а в перерывах жуют луковые чипсы.
— Может, мне стоит открыть хлебную палатку? — спросил я однажды свою жену.
Та покрутила пальцем у виска.
— Ты — и хлебная палатка! Да ты за два месяца не продашь ни одной булочки, и от твоей хлебной палатки ничего не останется.
— Послушай, — сказал я жене, — без языка мир ничто, абсолютный ноль. Язык объемлет собою все, поэтому мне ничего не стоит открыть в том числе и хлебную палатку. Язык — это тюрьма, — тюрьма, в которой заключены, между прочим, и твои пациенты.
Тут Сказочная Принцесса ущипнула меня за щеку.
— Нет, мой милый. Тюрьма моих пациентов совсем не похожа на твою. Так что не путай.
Сигареты, выпивка, сон и луковые чипсы — да-да, всем этим пахло у Ребекки изо рта. Запах не сказать чтобы отталкивающий, вполне даже естественный.
— Ты знаешь, что до тебя абсолютно невозможно достучаться? — заметила Ребекка.
Я отступил на шаг назад.
— До меня нельзя достучаться? У меня есть телефон, почтовый ящик, все, кому я нужен, легко могут меня найти.
«Но нужен я теперь только банкам», — подумал я. И еще я подумал: «Но пока человека ищут его кредиторы, у него есть причина жить».
— Она скоро умрет, — сказала Ребекка, пытаясь отыскать неизвестно что под кроватью.
— Кто умрет?
— Моя мать. Теперь к ней хотя бы женщина приходит гладить. Два раза в неделю.
— Молодцом. Что ты там ищешь?
— Коробок со спичками, — сказала Ребекка, вылезая из-под кровати.
В дверь постучали. Раздался голос:
— Можно убраться в вашем номере?
— Погодите еще полчасика, — крикнул я в ответ. — На нашей двери табличка «Не беспокоить», недаром ведь она там висит.
— Приму душ, — сказала Ребекка и отправилась в ванную.
Я взял блокнот и записал:
«Мата Хари. Мать скоро умрет».
Над этим можно было поработать.
Ребекка сказала:
— Мне нужна жидкость для линз.
Мы бродили по приморской набережной Атлантик-Сити в поисках чего-нибудь съестного на завтрак. В конце концов купили пару хот-догов, сделанных, по словам продавца, из стопроцентной говядины. В эти сто процентов я еще готов был поверить, но вот уж в говядину — никак. Ели мы на ходу. Нам было холодно.
Мы остановились возле аттракциона со сталкивающимися мини-машинками. Какой-то тип закричал нам вслед, предлагая попытать счастья и побросать шары, но такого желания у нас не было.
— Еще нам нужны зубные щетки, — вспомнил я.
— И зубная паста.
— Ну, это уж ты хватила!
Было четверть четвертого, опять собирался дождь. А в Европе четверть десятого вечера. Мне захотелось позвонить в Базель.
В тот день, когда привезли стеллаж, я сказал жене:
— Может, нам стоило бы исчезнуть.
Мы ехали в такси. Сияло солнце.
— Как так исчезнуть?
— Может, я должен исчезнуть из твоей жизни. Может, я мешаю твоему счастью.
— Что это еще за трусливое решение?
— Ты же сама говоришь, что тебе плохо.
— Это из-за пациентов, из-за работы. Недавно один психиатр покончил с собой.
— Вот видишь, это начало конца, — сказал я. — К прыгающим пациентам мы уже привыкли, но если психиатры сами начнут накладывать на себя руки, это будет уже полный крах.
— Да, это очень тяжело, особенно для пациентов.
— Похоже на эпидемию. За последний квартал я почти не припомню дня, чтобы ты не рассказывала за обедом или за ужином, что кто-то умер, хотел умереть либо проглотил не те таблетки.
— Не те таблетки — это серьезная проблема. Сегодня один из наших пациентов признался, что все время считал, будто лекарства ему дают лишь для того, чтобы его контролировать. Чтобы его мог контролировать президент.
— Какой президент?
Я расплатился, и мы вышли из такси.
— Президент Соединенных Штатов. Он считал, что через лекарства, которые мы ему прописываем, его мысли контролирует секретная служба.
— Кто знает, может, он и прав. Не так уж это глупо.
— Ну вот опять ты со своими шуточками. Я каждый день выслушиваю подобные бредни на работе и не желаю слушать их снова дома.
Она остановилась.
— Знаешь, в чем проблема с вами, мужиками? — вдруг спросила моя жена. — Вы не в состоянии трахаться, если вас не расхваливать до небес.
У Ребекки вытекло из уголка рта немного горчицы. Я промокнул ей губы бумажной салфеткой.
— Ты лучше смотришься без косметики.
— Спасибо, — сказала она.
— Хочешь покататься на аттракционе?
Она рассеянно озиралась по сторонам.
— А на врезающихся машинках?
Она помотала головой.
— Может, побросаем шары?
— Нет, спасибо.
— Может, прокатимся на колесе обозрения?
Она оглядела колесо обозрения. Колесо было небольшое, прямо сказать, миниатюрное, к тому же довольно ржавое. Ребекка кивнула. Колесо обозрения снискало ее одобрение.
Человек, продававший билеты, сам же их и проверял. Мы были единственными, кто решил прокатиться на этом колесе. Когда мы очутились на самом верху, колесо остановилось. Ребекка спросила:
— О чем ты думаешь?
— О пятидесяти тысячах долларов, — ответил я.
— О каких еще пятидесяти тысячах долларов?
— Ну, о тех деньгах, которые я на следующей неделе должен выплатить «Американ Экспресс».
— Как тебе удалось выбить такой кредит?
Она, похоже, считала это каким-то крупным достижением.
— Очень просто. Если однажды у людей возникнет иллюзия, что ты кредитоспособен, их уже очень трудно переубедить, для этого придется очень сильно постараться.
Когда колесо обозрения снова поехало, Ребекка спросила:
— А ты из тех, кто не боится целоваться?
— Счастье, — провозгласила моя жена в тот день, когда привезли те злополучные книжные стеллажи, — это не смягчающее обстоятельство.
— Ты ошибаешься, — ответил я, — счастье — очень даже смягчающее обстоятельство. Или, вернее, счастье — это все смягчающие обстоятельства, вместе взятые. Если ты представляешь себе это иначе, то ты просто нереалистически смотришь на мир и вообще на жизнь. Кстати, что ты имела в виду, сказав, будто мужчин нужно превозносить до небес, потому что иначе они якобы не могут трахаться?
Жена остановилась перед витриной антикварной лавки.
— А то, что ты превратил меня в домашнее животное, вот что. И все потому, что я не расхваливала тебя до небес. Я превратилась в простое домашнее животное, живущее при смягчающих обстоятельствах.
— Как это так, в домашнее животное? У тебя ведь есть любимая работа, во всяком случае, это та работа, которой ты всегда хотела заниматься. У тебя, по нью-йоркским понятиям, уютная квартира, открытый камин… У тебя, черт побери, есть открытый камин! Ты каждый день ходишь в кафе или в ресторан, ты можешь купить себе сколько угодно шмоток, ты можешь позволить себе, если захочешь, любую поездку.
— Черт побери, Роберт, — перебила она меня, — неужели ты меня не понимаешь? Ты такой тупой? Ты так плохо понимаешь людей? Мне не деньги твои нужны, а эмоции.
На этот раз я остановился.
— Тебе нужны эмоции? Так читай любовные романы — и получишь эмоции.
Она ущипнула меня за руку повыше локтя.
— Знаешь, о чем я жалею, Роберт? О том, что Бог дал тебе мозги. На самом деле они тебе ни к чему, ведь ты полностью сосредоточен на своем члене.
В том месте, где она меня ущипнула, наливался синяк.
— Какая же ты жестокая, — сказал я, — а еще, называется, психотерапевт!
— С тобой кто угодно станет жестоким. Твои слова провоцируют жестокость. И знаешь почему? Потому что ты отмежевался от своих слов. Людям кажется, что за твоими словами прячется живой человек, но это всего лишь иллюзия. За твоими словами — черная дыра. И когда однажды это поймешь, то действительно станешь жестокой.
Колесо обозрения сделало еще один круг. Мы опять повисли на самом верху.
— Ребекка, ты думаешь, что мы… тебе не кажется, что то, что сейчас происходит с нами, — это смягчающие обстоятельства?
Мы смотрели на очертания отелей вдали, на казино, на набережную, на бредущих по ней пешеходов.
— Бывают еще и не такие смягчающие обстоятельства, — ответила она, вытащила ногу из правой туфли и сбросила туфлю вниз. Потом скинула туфлю и с левой ноги тоже. — Они дырявые. Давно пора было их выбросить.
Колесо обозрения снова медленно поехало. Я смотрел в одну точку. Я не выношу сентиментальности, поэтому старался подобрать слова, которые уместны по отношению к человеку, который только что скинул с колеса обозрения свою обувь.
Подходящих слов я не нашел, и поэтому мы начали целоваться. Вначале осторожно, потом уже не слишком осторожно, словно поцелуями хотели стряхнуть с себя разочарование; мы делали это очень энергично — так трут унитазы, которые настолько давно никто не мыл, что коричневый налет крепко въелся в фарфор.
Мы сошли с колеса обозрения и зашагали по мокрому бульвару — Ребекка шлепала в одних колготках, босиком.
— Ну как ты? — спросил я.
— Ничего, я привыкла, — ответила она.
В спортивном магазине, где мы мерили обувь, Ребекка вдруг сказала:
— Вообще они симпатичные.
— Кто?
— Мои родители.
— Я думал, ты это о продавцах.
— Да они тоже симпатичные.
— Симпатичные родители — это хорошо. Как трогательно, что твоя мать, умирая, все же решила послать мне эти витаминные таблетки.
— Она узнала, что я собираюсь тебя навестить, и сказала: «В последний раз, когда я его видела по телевизору, он плохо выглядел, у него был такой бледный и нездоровый вид, — на вот, захвати для него». Моя мама и вправду бывает очень доброй, но сама она выглядит крайне бледной и нездоровой.
В Европе сейчас четверть двенадцатого ночи. По всей вероятности, моя жена уже готовится ко сну в своей гостинице в Базеле. Возможно, она еще немного почитает или попытается дозвониться в Нью-Йорк, узнать, дома ли я. А может, она со своими базельскими друзьями ходила ужинать в какой-нибудь ресторан и сейчас, слегка под хмельком, возвращается в гостиницу. Должно быть, перед сном она захочет еще принять ванну, чтобы расслабиться.
Через несколько дней после того, как я встретил свою будущую жену и ее мать в обувном магазине, она мне позвонила. Это был ее первый звонок мне.
— После твоего ухода ночной магазин уже совсем не тот.
Она не представилась, но это было, в общем-то, ни к чему. Мне не так уж часто звонили.
— Правда? Я не знаю. Я туда больше не заходил.
— Поссорился с хозяином?
— Да нет, но порой я исчезаю на минутку, а порой навсегда.
— Чем ты сейчас занимаешься?
Я замялся.
— Да так, всякое-разное.
— И очень ты этим всяким-разным занят?
— Нет, всяким-разным никогда не бываешь чересчур занят.
— Я подумала, может, мы как-нибудь встретимся?
— Чтобы продолжить курс лечения?
— Если хочешь, назови это так.
Мы договорились встретиться в магазине деликатесов. Закупить продуктов, чтобы потом вместе что-нибудь приготовить. Она считала, что готовка пойдет мне на пользу. Сам я никогда ничего не готовил, поэтому действительно не исключалась возможность, что это пойдет мне на пользу.
Она сильно опоздала. Я уже двадцать минут бродил по магазинчику, на меня начали коситься, но я про себя твердо решил: «На этот раз не отступлю, иначе мы с ней опять друг друга потеряем». Я делал вид, будто не могу найти что-то из продуктов, но время шло, и я набрал себе чего-то в корзину. Если продавщицы предлагали мне свою помощь, я с улыбкой, но твердо давал им понять, что в этом не нуждаюсь.
На Зейдейке, в районе красных фонарей, я когда-то купил у югослава шубу. От этой шубы несло дохлым югославом. Я решил, что тут нет ничего страшного — запах покойного югослава мне к лицу.
Наконец она появилась. Моя будущая жена выглядела очень странно. На ней был цветастый дождевик, очень броский. В те времена я не очень любил броскую одежду.
— Что ты тут понакупил? — удивилась она.
— Я даже не посмотрел, — ответил я, — так, иногда брал кое-что с полок.
Это был странный набор продуктов — от сухих дрожжей и свечек на именинный торт до форельей икры.
— Знаешь что, я думаю, сегодня обойдемся без кулинарии.
— Вот как, — удивился я, — а как же лечение? Я думал, приготовление пищи как раз и будет моим лечением.
— Да, приготовление пищи и походы по магазинам. Ты ведь еще должен научиться ходить по магазинам.
— Я редко хожу в магазин.
— Вот именно.
Я по-прежнему стоял с корзиной в руках, в которой лежали сухие дрожжи, форелья икра и свечки для именинного торта.
— Давай-ка положим все это назад.
Я уже не помнил, где я все это набрал. Мне хотелось запихнуть все, не глядя, в какой-нибудь уголок, но она настаивала, чтобы мы аккуратно разложили все товары по местам.
— Какая у тебя красивая шуба! — похвалила она.
— И твой плащ тоже красивый.
— Откуда она у тебя?
— Купил у покойного югослава.
— В магазине?
— Нет, в кафе.
— Ты покупаешь одежду в кафе?
— Иногда. Теперь ведь везде что-нибудь предлагают, а я не люблю отказывать.
Мы вышли из деликатесной лавки.
— На самом деле это правильно — донашивать вещи покойников. Если человека отправляют в утиль, совсем не обязательно, чтобы и его вещи также отправили в утиль.
Она тоже так считала, а потому целиком и полностью со мной согласилась.
— Когда я умру, меня вполне устроит кладбище для животных, я вовсе не рвусь лежать среди людей, к тому же кладбище для животных наверняка обойдется гораздо дешевле, — сказал я.
Тогда же мы с ней решили посетить кладбище для домашних питомцев. Найти его оказалось делом непростым.
Охранник спросил, захоронены ли у нас на этом кладбище какие-то животные.
— Да, — ответил я, — целых три.
Там-то, на кладбище для домашних питомцев, среди могилок собак, кошек и кроликов, мы и сговорились о нашей помолвке. Я спросил у своей будущей жены:
— Это тоже входит в курс лечения или нет?
Но она решила, что время для ответа на этот вопрос еще не настало. Возможно, она ответит мне потом, когда все прояснится.
Пока мы с ней с интересом осматривали могилки собак и кошек, я спросил:
— А что привлекает тебя в психиатрии?
Она остановилась и подергала себя за ухо.
— Я работаю с эмоциями. Как раз это меня и привлекает. Раньше я изучала экономику, но это на меня плохо действовало.
— С эмоциями? Как странно, я никогда не думал, что с этим можно работать.
— А чем тебя привлекал ночной магазин?
Я обтер ботинок о штанину. Что я мог ей на это ответить?
— Меня признали годным к этой работе, — сказал я после долгой паузы. — Собеседование прошло очень гладко.
— И о чем тебя спрашивали?
— Хозяин спросил, не буду ли я много воровать, вот, собственно, и все, что его интересовало.
Словно посторонний, я слушал, как она задает вопросы, а я на них отвечаю. Я чувствовал странную усиливающуюся дурноту и столь же нелепое желание броситься к ногам своей будущей жены, прямо тут, на кладбище для домашних питомцев.
— Итак, — сказал я, когда мы возвращались с кладбища обратно, — теперь ты должна просто взять и переехать ко мне, иначе все лечение пойдет насмарку.
В тот же день она переехала ко мне с двумя чемоданами и корзиной. Так впервые со времен детства и жизни с родителями я снова стал делить кров с кем-то еще.
Счастье стало частью настоящего, а счастье в настоящем — это тревожное состояние, счастье в прошлом или в будущем переносится намного легче.
Когда год спустя она сообщила: «Я еду работать в Америку», я сказал:
— Это хорошо, я тоже поеду, ведь и там наверняка есть ночные магазины.
Ребекка выбрала спортивные кеды за сорок пять долларов.
— Мои старые туфли уже никуда не годились, — сказала она.
Продавщица, казалось, нисколько не удивилась, что в магазин вошла женщина в одних чулках. Наверное, это был уже не первый случай.
— Теперь осталось купить только жидкость для линз, — сказал я, — и мы снова короли!
Мы стояли на приморской набережной. Опять заморосил дождик, теплый весенний дождичек.
В Европе время близилось к полуночи. Мне позарез надо было найти телефон-автомат. Я не мог больше терпеть.
В баре «Бикини» между десятью и двенадцатью утра — «счастливый час». Кто не хочет пропустить «счастливый час», должен либо рано вставать, либо поздно ложиться. Название «Бикини» напоминает о прошедших временах. Сегодня здесь не было никого в бикини, один лишь толстяк за стойкой бара, который, казалось, с трудом выжил после вчерашнего «счастливого часа».
Ребекка попросила вина, мне хотелось чего-нибудь покрепче, но я никак не мог решить, что заказать. Уже несколько месяцев мне отравляла жизнь кислая отрыжка, по вечерам я иногда чувствовал во рту кислый привкус. Я решил, что от кислой отрыжки, пожалуй, мне поможет избавиться красный портвейн. С того дня, как нам доставили книжный стеллаж, я надеялся, что моя жена наконец от меня уйдет. Что наступит день, когда я вернусь домой и прослушаю оставленное ею на автоответчике сообщение: «Говорит Сказочная Принцесса. Я больше не вернусь. Пришли мои вещи».
Но Сказочная Принцесса не оставляла такого сообщения на автоответчике. И на разделочном столе возле мойки она тоже ничего не оставляла. Во всяком случае, никакой прощальной записки.
Каждый день она возвращалась с работы. Иногда мы разбивали что-нибудь вдребезги об пол. Я запрещал ей грызть в гостиной печенье, потому что ее чавканье мешало мне сосредоточиться, а она не хотела больше спать со мной в одной постели, потому что, как она говорила, ее тошнило от вони, распространяемой мной ночью. Но никто не уходил.
Думаю, мы оба пытались создать другому идеальные условия для ухода. Но другой не уходил. Другой оставался. Мы даже планировали совместный отдых в Акапулько, несмотря на то что вазы разлетались на осколки, а психологическая война с каждым днем становилась все более изощренной.
Мы звонили трубочистам и настоятельно просили их зайти, при этом Сказочная Принцесса восклицала, что я вирус, который ей привили без ее согласия.
— Я собираю вещи! — кричала в такие минуты моя жена.
Я в ответ не отставал:
— Да, пожалуйста, сделай милость!
Затем она вытряхивала из шкафа чемоданы, а я участливо спрашивал:
— Тебе помочь собраться?
Но ее чемоданы оставались пусты, да и мои тоже.
Мы покупали одежду, словно покупка одежды была единственным способом получить отдых перед следующей бомбардировкой. В нашей новенькой, с иголочки, одежде мы посещали ночные клубы и плескали друг другу в лицо вином.
В бистро мы встретили одного нашего знакомого психиатра. За закуской я сказал:
— Сказочная Принцесса, пожалуйста, сделай милость, прекрати ковырять в носу. Твой нос и так не ахти, а если ты еще будешь в нем ковырять, он у тебя и вовсе будет картошкой.
— Должна заметить, — парировала она, — что твой нос напоминает генетически модифицированный огурец.
Наш приятель психиатр заметил:
— До чего же вы все-таки интересная пара, вы так свежо друг с другом общаетесь, будто только что познакомились!
Мы швырялись свечками, книжками и деньгами. Наша холодная война была романтической. Но никто не уходил.
Незаметно счастье из настоящего времени перетекло в прошедшее, и мы даже не заметили, как это случилось. Время от времени мы еще возвращались в тот период, которого больше не существовало, но воспоминания о нем были настолько ярки, что нам казалось, что все повторяется снова и снова.
— Ты переживаешь? — спросила Ребекка.
— Из-за чего?
— Из-за «Американ Экспресс». Из-за этих пятидесяти тысяч долларов?
— Переживаю? Да нет. Это не переживания, а скорее неудобство, которое давит мне на мозги.
— А я для тебя тоже неудобство?
— Ты? Нет, ты — нет.
— Почему же тогда у тебя такой вид, словно тебе не нравится?
— Что не нравится?
Она пожала плечами и начала рыться в сумочке в поисках сигарет.
— «Что, что». Целоваться со мной, конечно.
— Я всегда делаю вид, словно я тут ни при чем. Даже если лежу с кем-нибудь голый, все равно притворяюсь, будто это против моей воли. Мне почему-то кажется, что так правильно.
Она взглянула на бармена и сказала:
— Оливковое масло — очень гадкая смазка. Особенно если приходится брать в рот. Тебе когда-нибудь приходилось пробовать на вкус член, который до этого обмакнули в оливковое масло?
Такого члена мне пробовать еще не приходилось. Но чего никогда не было, всегда еще может случиться.
Возможно, я должен был сказать ей в тот момент, что я ее люблю, что мы будем вместе, если не вечно, то по крайней мере в ближайшие двадцать четыре часа, — ведь двадцать четыре часа немного похожи на вечность, не так ли? Но я лишь сумел выдавить из себя, что я хотел написать о ней и что «Американ Экспресс» ждет от меня пятьдесят тысяч долларов. Еще я сказал, что подыскивал, как описать ее в тот момент, когда она рассуждала об оливковом масле, и что даже убийство кажется мне лишь вопросом выбора слов. Вопросом подбора верных слов, верного ритма, верных формулировок в правильный момент. Но что значит «верные слова»?
В дальнем углу бара «Бикини» располагались туалет и телефон. Аппарат пропах мочой. В кармане брюк я отыскал бумажку с телефонным номером гостиницы в Базеле. Когда я попросил девушку заказать разговор с Базелем за счет абонента, этот запах еще сильнее ударил мне в нос. Я услышал, как чей-то голос задал вопрос: «Вы согласны поговорить за ваш счет с Робертом Мельманом?» И моя жена ответила: «Да».
Все несчастья начались с этих самых злополучных стеллажей. Вернее сказать, после появления в нашем доме красных книжных стеллажей война разгорелась по-настоящему.
Когда их нам привезли, моя жена была на работе в дневном стационаре, поэтому мне пришлось принимать мебель самому. Жена оставила мне записку, на что следует обратить внимание при приеме. Эту записку она прикрепила к холодильнику. Я должен был расплатиться, лишь убедившись, что все в полном порядке.
Рабочие обещали приехать где-то между двенадцатью и часом. Но появились они лишь в половине четвертого. Это были двое латиносов, недавно обосновавшихся в Нью-Йорке. Так мне, по крайней мере, показалось. Они подняли стеллажи на этаж.
Дизайн стеллажей был разработан моей женой: в свободное время она проектировала шкафы и зеркала. Однажды она разработала проект тумбочки. Я, помню, сказал ей тогда:
— Среди нас уже есть один творческий человек, разве этого недостаточно?
Судя по всему, этого было недостаточно.
Во время монтажа стеллажей произошло кровопролитие. Когда рабочие прикручивали к дверцам ручки, один из них просверлил себе палец. Поскольку я никогда не просверливаю себе пальцы, я не знал, где у нас в доме хранится пластырь. Я обыскал всю ванную, нечаянно смахнув все на пол: губную помаду, зубную нить, бритвы, крем против морщин. Пластырь не нашелся. Тем временем в гостиной истекал кровью ни в чем не повинный нелегал. Я решил, что это уже слишком. Никто не должен умирать ради моих книжных стеллажей. Когда я наконец-таки нашел пластырь, повсюду были следы крови: на стене, на полу, на стеллажах, на одежде рабочего и на диване. Это последнее обстоятельство, подумал я, наверняка обрадует мою жену.
— Ну как ты, жив? — спросил я, подавая работяге пластырь.
Он выругался по-испански. Похоже, он уже распрощался со своим пальцем. Но я бы предпочел, чтобы это произошло не у меня в доме.
— Идите, — сказал я, — остальное я сам доделаю.
Я отдал им оговоренную сумму наличными. Мне предоставили выбор между солидной скидкой и оплатой наличными либо безналичный расчет, но тогда уже без солидной скидки.
Уцелевший поставщик товара оформил квитанцию. «Оплачено, — нацарапал он и подписался: — Юниор».
Я надеялся, что его хозяин мне поверит. Они ушли, не сказав мне «до свидания».
Вернувшись домой, моя жена сразу же спросила: «Что здесь произошло?»
Весь паркет был усеян стружками и заляпан кровью. В одном углу валялись инструменты, в спешке забытые рабочими, чуть подальше — ручки для дверец. Моя жена разработала конструкцию с закрывающимися дверцами, чтобы внутренность стеллажей не пылилась.
— Здесь произошло кровопролитие, — ответил я, — обычное кровопролитие, и ничего больше.
Женщина, которая любила флиртовать, сейчас ждала меня у стойки бара, ни с кем не флиртуя. Видимо, хозяин бара «Бикини» не одобрял флирта.
— Где ты пропадал?
— Ходил звонить.
Она не стала больше меня ни о чем расспрашивать. Вначале она не задавала лишних вопросов. Я даже решил, что она вообще не будет их никогда задавать. Принимать мир таким, каков он есть, — важная составляющая счастья; во всяком случае, это необходимое условие для того, чтобы разглядеть смягчающие обстоятельства.
Вот так я и шел по улицам Атлантик-Сити с женщиной, которую встретил меньше двадцати четырех часов назад в Музее естественной истории и о которой знал совсем немногое — что у нее некрасивые руки, мать, которая скоро умрет, и псориазная подруга.
Ну и хорошо, что так. Знал бы я все наперед, не шел бы с ней сейчас за жидкостью для линз и она бы тоже никуда со мной не шла.
Перед магазином «Оптика» мы остановились.
— Было время, — задумчиво произнесла Ребекка, — когда я считала себя только телом.
— Но все же увенчанным головой?
— Да, — согласилась она, — увенчанным головой.
Я предложил ей зайти куда-нибудь перекусить. Но Ребекка ответила, что с нее хватит витаминного драже. Чтобы придать происходящему праздничный характер, я купил пластмассовые тарелочки. Мне хотелось сказать ей:
«Я здесь для того, Ребекка, чтобы о тебе написать. Это правда, я здесь потому, что мне кажется, что в тебе запрятан рассказ, а если в тебе запрятан рассказ, то в тебе запрятаны и деньги, а если в тебе запрятаны деньги, я должен их из тебя вынуть. Взамен я могу предложить тебе свое одержимое внимание, правда, не навсегда. Я могу покупать тебе тряпки. И еще ты можешь наслаждаться моей компанией — не слишком долго, конечно. Я могу спустить на тебя слова, уже доказавшие свою эффективность, — я умею спускать на людей слова точно так же, как охотники спускают собак. Но при всем том я ничего не чувствую, вернее сказать, я чувствую пустоту в том месте, где у нормального человека чувства.
Конечно, мы останемся чужими друг для друга, но разве это не есть условие влюбленности, Ребекка, и того, что люди, никогда не знавшие страсти, называют любовью? Когда люди остаются друг для друга чужими, не знают друг друга как следует, они друг для друга все равно что черные дыры, простые контуры, которые предстоит заполнить своей фантазией. Разве это не обычное дело для влюбленного: верить, что другой — его фантазия, превращающаяся в реальность? Но настоящее твое „я“ так и останется для другого недоступным. Если, конечно, на свете и вправду есть что-то настоящее».
Вот что я хотел сказать ей и в заключение добавить:
«Не удивляйся, если однажды субботним днем ты обнаружишь себя в букинистическом магазине. Возможно, вместе с тобой в эту минуту будут твой муж и ребенок в коляске. Не пугайся и не сердись, ты ведь знала, на что шла, когда согласилась пойти за мной. Знала, что я могу предложить тебе и что мне нужно от тебя взамен, и уже тогда ты догадалась, что отправила свою жизнь на барахолку. Ты сообразила, что я охотник за дешевым товаром, рыскаю в поисках чужих жизней, отправленных на барахолку. Такого лихого разбойника ты, возможно, в глубине души ждала. Потому и приехала ко мне со статуэткой, сделанной твоей псориазной подругой. Возможно, ты надеялась, что я разгляжу в тебе Царицу Ночи. Но такой рассказ был мне неинтересен, кроме того, меня больше волновала ночь, чем царица.
Ты должна знать, что мои молчаливые обещания были ложью, что даже мое присутствие рядом с тобой было ложью, точно так же, как и твое — рядом со мной. Наверное, тебя, как и меня, вообще не было: человека, который исполняет желания другого в надежде на собственное спасение, не существует».
— Каждый считает себя исключением, — сказала Ребекка.
— Кто так считает?
— Я.
— Так все считают, — промолвил я, — поэтому люди женятся, поэтому они заводят детей, поэтому живут на свете. Ибо каждый считает, что все, что есть дурного, не для него, потому что он — исключение.
Моя жена пришла в ярость. И не только из-за перепачканных кровью обоев и дивана. Она заявила, что стеллажи неправильно собраны.
— Как ты мог их принять? — возмущалась она. — Где были твои глаза?
— Я решил, что все нормально, я ведь не специалист.
— Ты только взгляни, дуралей, — кричала она, — ты только взгляни!
Я взглянул, но ничего особенного не увидел.
— Оставь меня в покое, — сказал я, — у меня свои дела, для чего мне эти твои идиотские стеллажи? Если они никуда не годятся, мы отнесем их на помойку и купим новые, подумаешь! Я не желаю слушать твои вопли.
Она сбросила со стола все мои бумаги. У меня было очень много бумаг, и я всегда раскладывал их на столе. Так что со стола она сбросила отнюдь не маленькую кучку.
— Прекрати! — заорала она. — Прекрати считать, что значение имеют одни только твои хреновы рассказы. Прекрати тиранить людей!
— Я никого не тираню. Я сам жертва тирании — я был бы счастлив, если б не ты. Тебе не мешало бы об этом задуматься. Я заплатил за эти стеллажи и больше не желаю о них ничего знать.
— Но они для твоих книг, придурок. Для твоих же книг!
— Потому что тебе не по душе, что мои книги стопками стоят у стен. Мне они не мешают, пускай стоят себе стопками. Мне это даже нравится. Это тебе нужен уют, а у меня нет в этом ни малейшей потребности. Создавай уют у своих психов.
— Если ты не позвонишь на фирму и не пожалуешься, я от тебя ухожу! — отрезала Сказочная Принцесса.
— Да не собираюсь я никому звонить.
— В таком случае я ухожу! Засовывай свой член в других женщин! В меня ты его больше не засунешь. Собирай вокруг себя подхалимов, это ведь тебе больше по душе — видеть у своих ног людей, глядящих на тебя с собачьей преданностью? Ты ведь даже не понимаешь, какую услугу я тебе оказываю, споря с тобой! Ведь больше никто не решается с тобой спорить! Для споров нужно гораздо больше энергии, чем чтобы только тупо соглашаться и бормотать «аминь». Но ты настолько ослеп, что этого абсолютно не замечаешь.
— Куда мне совать член — это мое личное дело! Захочу — суну его в печную трубу.
— Твой член мне противен! — сказала Сказочная Принцесса. — Одному богу известно, куда ты его только не совал. Впредь мой его получше, чтобы другим женщинам, когда они будут тебе сосать, не приходилось вначале слизывать твою засохшую мочу.
— Тебе противна моя сперма?
— Твоя сперма — это еще не самое страшное. Я говорю о твоем члене — у него вкус старой мочи и рыбного салата, слишком долго пролежавшего на солнце.
— Спасибо.
— Мне-то все равно, я лично больше не собираюсь брать его в рот, но мне жалко других женщин.
— Ужасно трогательно, что ты так переживаешь из-за других женщин, но ведь речь шла не о моем члене, а о книжных стеллажах, которые ты заказала. Слышишь меня — ты заказала! Это ты их заказала, это тебе позарез нужны книжные стеллажи.
— Для твоих же книг, для твоих книг, господин Мельман!
— И я не желаю переживать из-за какого-то там дефекта этого хлама, мало того — меня он вообще не интересует. Я должен написать новую книгу, все ждут от меня новой книги.
Моя жена захохотала:
— Новая книга! Новая книга! Кто, скажи, ждет твою новую книгу? Твой цикл о Сидни Брохштейне собираются отправить в утиль. Кое-кто считает, что этот цикл деградировал, впрочем, ты и сам деградировал. Но этого никто не хочет замечать, потому что все думают: «Этот Мельман еще может пригодиться для составления какого-нибудь сборника или, возможно, для участия в том или ином дебильном жюри».
— Кто сказал, что цикл о Сидни Брохштейне деградировал? Кто это сказал, а?!
— Какая разница — кто сказал? Все говорят.
— Я хочу знать имена и адреса людей, которые утверждают, что мой цикл о Сидни Брохштейне деградировал. Имена и адреса, слышишь! Чтобы я мог к ним зайти и на деле показать, что это такое, по-настоящему деградировавший тип. Они что, вообще перестали отличать дурное от хорошего?
— Послушай, Роберт, — сказала Сказочная Принцесса, — возвращайся-ка ты лучше назад к своей матери. Это самое лучшее, что ты можешь сделать. Вы оба чокнутые, поэтому будете счастливы под одной крышей. Но кроме своей мамаши ты ни с кем больше не должен жить, потому что это преступление.
Я принялся собирать с пола свои бумаги.
— Ладно, я позвоню «Королю книжных шкафов».
«Король книжных шкафов» — так называлась фирма, где мы заказали эти чертовы стеллажи.
Владелец фирмы выразил готовность немедленно зайти и возместить нам ущерб. Утешение прибыло через полтора часа в лице словоохотливого грека Георгия, хозяина «Короля книжных шкафов».
Повсюду еще виднелись следы недавнего кровопролития.
— Да уж, — сказал грек Георгий, — некоторые из моих сотрудников немного «ку-ку». Этот парень недавно сидел на больничном, а пару дней назад пришел и заявил, что доктор, мол, его выписал, но он все еще так и не поправился.
Хозяин фирмы пообещал в течение двух недель прислать нам нескольких ребят, чтобы они устранили все недочеты.
Ребекке не спалось. В одиннадцать она проснулась и пожелала спуститься в холл.
— Я себе места не нахожу, — сказала она, — хоть об стенку бейся головой.
— Не надо, — попросил я, — пожалуйста, не надо. — И я дал ей несколько штук драже от зимнего авитаминоза. — А твой отец, он что, тоже умирающий?
— Нет, — ответила Ребекка, — его интересует только порнуха. Когда я у него бываю, я нахожу порнуху в самых невероятных местах: в корзине для белья, среди банковских выписок, на его письменном столе между стопками книг по специальности.
— В корзине для белья — это оригинально.
Она пожала плечами.
В знак утешения я погладил ее по голове.
— Если у пожилого мужчины есть хобби, смерть не посмеет к нему приблизиться.
Мы оделись и спустились в холл.
Я спросил, не расстроится ли она, если сегодня вечером мы не будем играть — разве что в автоматы, в которые кидают монеты по двадцать пять центов.
— Что ж, давай сыграем в автоматы с монетами, — согласилась она.
В следующее воскресенье, через неделю после того, как были доставлены книжные стеллажи, неожиданно наступила чудесная погода. Моей жене захотелось прогуляться.
С утра я работал. Ломал голову, придумывая сценарий для молодежного телесериала. Я согласился на это ради денег. «Американ Экспресс» барабанил в дверь, «ВИЗА» стучалась в окно. И тогда я подумал: «Телесериал для молодежи, а почему бы и нет?»
Но для меня оставалось загадкой, почему они обратились именно ко мне. Видимо, считали меня хорошим юмористом. Если у людей сложится о вас какое-то мнение, они уже не склонны его менять. Поэтому, чтобы не расстраивать окружающих, вам лучше оставаться тем, за кого вас принимают.
В то воскресенье я написал сценарий для новой серии и заранее предвидел свои препирательства с заказчицей, ведь, как она выразилась, «сценарий не должен быть слишком абсурдистским». Она не просто это подчеркнула, а повторила трижды. Рано или поздно человека выдаст его язык, каким бы амбициозным он ни был и каким бы значительным ни притворялся!
Один знакомый как-то раз сказал мне:
— Не надо стараться раскрыть людям глаза на их бездарность, ведь они ничего не могут с этим поделать.
Но я никому и не «раскрываю глаза» на его бесталанность, единственное, на что я пытаюсь «раскрыть людям глаза», так это на то, что они плохо выучили порученную им роль.
В полпервого моя жена спросила:
— Ну что, пойдем?
Мы с ней вызвали такси и поехали вначале в итальянский ресторан в Сохо, так как перед прогулкой следует подкрепиться. При ресторане был садик. Но в такую погоду сидеть на улице было довольно холодно, поэтому мы заняли столик внутри возле открытых дверей. Я заказал на аперитив кир «по-королевски», а моя жена обычную воду.
Как мне кажется, все у нас покатилось к черту после того двойного уговора. Она договорилась в среду пойти на джаз с коллегой-психиатром, и я вроде бы тоже согласился составить им компанию. Я абсолютно этого не помнил, но разве мало я всего забываю?!
На тот же вечер в среду, после нескольких недель перерыва, у меня была назначена встреча с любовницей. Не для того, чтобы потрахаться. Просто она хотела о чем-то со мной посоветоваться. И я предложил ей где-нибудь вместе перекусить. Выходит, я согласился из благородных побуждений. Но нет, не из-за этого — не стоит без нужды себя приукрашивать. Я согласился из любопытства, из шкурного интереса. Я тогда подумал: «Глядишь, она расскажет что-нибудь, что мне может пригодиться. Например, что-то сентиментальное. И драма моего соседа прольет воду на мою мельницу».
Итак, я не мог идти слушать джаз. У меня был уговор с Эвелин. Как только мы перестали встречаться с ней в окрестных гостиницах, между нами возникла неловкость. Двое, знающие друг о друге нечто такое, чего бы им знать не следовало, встречаются при изменившихся обстоятельствах.
Я давно понял, что люди, которые не исчезли из твоей жизни, создают неудобства. Самое правильное — это исчезнуть из жизни одних, чтобы затем появиться в жизни других — тех, для кого ты пока еще в новинку, кто полон желания принимать позолоту за золото, кто готов слышать в твоем сиплом голосе голос оперного певца и видеть в твоих презентах вещественные доказательства любви.
— Ты же согласился, — уверяла меня жена, — я спросила тебя, хочешь ли ты с нами пойти, и ты согласился.
— Должно быть, я слушал вполуха.
— Ты вечно слушаешь меня вполуха, когда я о чем-то рассказываю! Мне надоело, что ты так со мной обращаешься! Ты меня слышишь?
— Не кричи так, мы не дома.
— Почему ты назначаешь две встречи сразу? Почему другие для тебя всегда важнее?
Я сделал глоток кира. Официант спросил, будем ли мы что-нибудь заказывать, на что я ответил:
— Дайте нам еще немного подумать.
— Я не собака, которую можно тянуть за собой на поводке, если тебе вдруг случайно оказалось нечего делать.
— Я не тяну тебя за собой на поводке, ты сама, как собака, следуешь за мной по пятам. Если ты не в отъезде и не у своих психов, ты ни секунды не даешь мне покоя, ни единой секунды!
— По-твоему, все просто мечтают засунуть себе в рот твой член, даже мужчины, да? Только меня от этого воротит!
— Ладно, — сказал я, — что мы будем есть?
— Знаешь, что особенно обидно? Это то, что твое «эго» больше России и Китая, вместе взятых. Может, тебе попытаться как-то это изменить? Тогда ты перестал бы считать, что в жизни каждую минуту нужно с кем-то соревноваться. На самом деле это вовсе не обязательно — соревноваться со всем миром, не обязательно всех побеждать.
Я захлопнул меню.
— Это мир соревнуется со мной, а не я с миром. А что до моего «эго» — если оно для тебя слишком велико, то уходи. Уходи же наконец. Дай и мне шанс стать счастливым.
Вместо ответа я получил стакан минералки в лицо. Кожу защипало больнее, чем я ожидал. Давно мне не плескали в лицо минералку. Порой меня умывали вином, шампанским, чаем со льдом, но только не минеральной водой.
Я заплатил за воду и кир «по-королевски», после чего мы покинули ресторан. На улице было полно народу. Люди грелись на солнышке. Мы тоже гуляли по солнышку, шли молча, пока не подошли к Гудзону. Выйдя на набережную, мы отыскали свободную скамейку, сели и стали рассматривать Нью-Джерси и прохожих: велосипедистов, полуголую молодежь на роликах, родителей с детьми, потных стариков, бегающих за здоровьем, влюбленные парочки, женщин в инвалидных колясках.
Вот так незаметно проходило воскресенье, но есть нам не хотелось.
— Какой чудесный день! — сказал я.
— Да, правда, какой чудесный день! — согласилась Сказочная Принцесса.
— Так больше продолжаться не может.
— Так больше продолжаться не может, — повторила Сказочная Принцесса.
Я не унимался:
— Какой чудесный день, как рано в этом году началась весна!
И тут я вспомнил про сценарий очередной части молодежного телесериала, который, как убедительно просила редакция, не должен быть слишком абсурдистским. «Немного абсурда не помешает, — писала заказчица, — но не перестарайтесь, ситуация в целом должна оставаться узнаваемой». Это свое пожелание она подчеркнула красной ручкой.
Я давно уже мечтал уехать в другую страну, где мне не придется больше отвечать на письма и телефонные звонки. И пусть себе ждут следующую, не слишком абсурдистскую часть молодежного сериала, да и мой роман пусть подождут десять тысяч лет, ибо в этом месте я поставил точку. Мне хотелось уйти под воду и вынырнуть где-нибудь подальше отсюда, скажем, в образе парикмахера.
— Так больше продолжаться не может, — сказала Сказочная Принцесса, — это сущий ад.
Если бы я взялся писать свой портрет, то изменил бы себя до неузнаваемости, я бы всех, весь мир изуродовал до неузнаваемости, действуя молотком и ножницами, когтями и зубами, я бы многое изодрал в клочья!
— Да что ты, какой уж там ад, — отмахнулся я, — ничего страшного.
Домой мы возвращались пешком. По дороге я сказал:
— Сегодня вечером мне нужно написать сценарий для сериала, он должен быть не слишком абсурдистским и вполне узнаваемым.
— Для сериалов узнаваемость — самое главное, — заметила Сказочная Принцесса.
— Узнаваемость — это наше все, — подтвердил я. — Люди хотят узнавать только то, что им давно известно, но звучать это должно так, будто они слышат это впервые, тогда все будут довольны.
Мое терпение было на пределе. Оно до того съежилось, что уместилось в авиаконверт. Запечатав конверт, я бросил его в почтовый ящик.
— Я выиграла! — воскликнула Ребекка. — По-моему, здесь не меньше ста долларов.
Звон монет в лунке автомата напоминал мне клацанье костей скелетов.
— Поздравляю, — сказал я, обнимая ее. — Наконец-то счастье нам улыбнулось.
Итак, в среду я не пошел с женой и ее коллегой-психиатром слушать джаз, сославшись на встречу с зарубежным издателем. Встреча должна была состояться в гостинице. Ведь зарубежные издатели всегда останавливаются в гостиницах.
— А он вообще откуда? — спросила моя жена.
— Из Франции, — ответил я.
— Из Франции? — Она наморщила лоб. — А тебя там издают?
— Можешь не сомневаться.
— И твои книги там еще не отправили на распродажу?
— Нет, не слышал ничего подобного.
— Что это вдруг стряслось с французами?
— Ей-богу, не знаю.
Я стряхнул пыль и перхоть с воротника своей синей куртки.
— И сейчас ты идешь с этим издателем ужинать?
— Да, у него относительно меня большие планы.
— Большие планы?
— Он говорит, что я выдающийся писатель.
Моя жена засмеялась и открыла окно.
— А когда освободишься, придешь в джаз-клуб?
— Конечно, когда освобожусь, приду.
Я надел ботинки. На всякий случай я их начистил.
— Как ты сегодня здорово выглядишь! — отметила моя жена.
— Ну, ты ведь знаешь, каковы эти французы, — сказал я.
— Надеюсь, он тебе предложит что-нибудь стоящее. Как его зовут?
— Мастроянни.
Я брякнул это имя, не подумав.
— Мастроянни, — повторила моя жена, — как забавно! Точно так же, как и актера?
— Да, точно так же. Кажется, они даже дальние родственники. Отец у него итальянец, мать француженка, сам он вырос в Париже.
— А разве фамилия у твоего французского издателя не Набоков?
— Ну конечно, Набоков, как я мог сказать Мастроянни, когда имел в виду Набокова? Набоков — это их директор, а Мастроянни — редактор, с которым я больше всего имею дело. Мастроянни заведует зарубежной прозой.
— Как забавно, — повторила моя жена. — Набоков и Мастроянни, работающие в одном издательстве.
— Похоже, у них там любят известные имена. Однако мне действительно пора, не то бедолаге придется долго ждать.
Она проводила меня до двери.
— Хорошего тебе вечера, мальчик мой, — пожелала мне на прощанье жена.
— Тебе тоже, Сказочная Принцесса, — сказал я, — приятно провести вечер в джаз-клубе. Я приду, как только освобожусь.
— Захвати с собой что-нибудь на счастье, — предложила Сказочная Принцесса, — на вот, возьми хотя бы заколку.
И она протянула мне свою заколку в форме бабочки.
— Да у меня всего лишь встреча с французским издателем.
— Наперед никогда не угадаешь, — сказала она, — просто возьми ее с собой.
Я молча посмотрел на свою жену и сунул заколку во внутренний карман.
Я поручил Йозефу Капано составить программу на вечер. Сам я не люблю организационные хлопоты — все эти машины, заказ столиков в ресторане, сувениры. В принципе, мы не собирались трахаться, но на всякий случай я все же прихватил с собой пяток презервативов. Ведь наперед никогда не угадаешь, чего от тебя хотят люди.
Свои секретные депеши Капано всегда посылал с курьером, в коричневых конвертах с надписью «Printed matter»[3]. И потом звонил, чтобы удостовериться, что все в порядке.
— Ты дома? — спрашивал он. — Скоро тебе поступит секретная депеша.
Здравствуй, Роберт,
— писал Капано. —
Богиня приедет в «Кайтано» в 5.15. Я буду дожидаться ее у входа в лимузине. (Автомобиль на восемь персон, 70 долларов в час плюс чаевые.) Я доставлю ее в отель «Вальдорф-Астория», где ты будешь ждать ее с 5–20 в баре. Смотри не опаздывай и имей в виду, что в это время почти невозможно заказать такси. Я объясню ей, где ты будешь сидеть, но заходить с ней внутрь не стану. Если ты опоздаешь, она будет сидеть там дура дурой. Шофер отвезет меня домой, после чего я отправлю его обратно в «Вальдорф-Асторию». Если окажется, что возле входа парковка запрещена, машина будет подъезжать каждые пятнадцать минут. Поэтому не забудь захватить часы!
Затем ужин: ресторан «Терраса», 119-я улица, Вест-Энд, дом 400, телефон 6–669–490. Это примерно между Амстердамом и Монингдрайвом. Столик заказан на 7 часов. Если захочется перенести ужин — допустим, в «Вальдорф-Астории» покажется уж очень уютно, — позвони в ресторан из отеля.
На машине из отеля в «Террасу» ехать примерно полчаса.
Программа годится?
С сердечным приветом,
Я был режиссером галлюцинаций. Желающие со мной встретиться могли навестить меня на сеансе галлюцинации, поставленной мной по индивидуальному сценарию. Все напитки подаются бесплатно, еда — высшего качества, постельное белье — из египетского хлопка.
— Ребекка, — сказал я, — тебе не кажется, что когда никто уже больше не вставляет тебе палки в колеса, это полное одиночество?
Она ссыпала выигранные четвертаки в большие пластмассовые стаканы.
— А кто тебе вставляет палки в колеса?
— Никто, — ответил я, — абсолютно никто. Знаешь, у тебя сексуальные глаза.
Я подумал об Эвелин, она сказала мне эту фразу как-то раз утром в туалете, но я ей не поверил. Ни тогда и ни потом. Даже теперь, когда я сам повторил эти ее слова, я все еще в них не верил.
— Эвелин, — произнес я.
— Ребекка, — поправила она, — меня зовут Ребекка.
Обычно я ходил в кофейню по утрам в половине девятого. Иногда один, а иногда вместе с женой. Она не всегда шла со мной — в свои свободные дни Сказочная Принцесса любила подольше поспать.
Это произошло как раз в один из тех дней, когда она не пошла со мной в кофейню. Накануне вечером мы засиделись допоздна. Мы пили водку в водочном баре из бокалов-вазочек в форме сердечек. С нами была подруга Сказочной Принцессы, которая тоже работала психиатром, только в закрытом стационаре. На следующее утро я отправился в кофейню один, прихватив с собой газету. Я чувствовал, что алкоголь еще не до конца из меня выветрился. Я сел на свое обычное место. Эвелин принесла мне кофе и апельсиновый сок. Больше в зале никого не было.
— Может, еще круассан? — предложила она.
— Нет, не надо, — ответил я, — только не сегодня.
Стоит после такого вечера, как накануне, сожрать жирный-прежирный круассан — и все немедленно выйдет наружу.
Я углубился в чтение.
Эвелин скрылась в туалете, но вскоре вернулась.
— Ты не мог бы мне немного помочь? — спросила она. — Мне нужно заменить лампочку, а стремянки нет. Если бы ты меня подержал, я могла бы влезть на унитаз.
— А ты что, боишься высоты?
— Немножко.
Я, конечно, мог предложить ей, что сам поменяю лампочку, но это как-то не пришло мне в голову. Я не спец по замене лампочек.
— Хорошо, я тебя подержу, — согласился я.
Она влезла на унитаз. Левой ногой я придерживал дверь открытой, чтобы был хоть какой-то свет, а руками держал Эвелин за икры. Она возилась с лампочкой. Дело оказалось непростое: перегоревшая лампочка была вкручена туго. Вдруг Эвелин посмотрела вниз и сказала:
— У тебя сексуальные глаза.
Я засмеялся, она тоже.
— Спасибо за комплимент, такого я еще ни от кого не слышал.
Я видел свое отражение в зеркале и не считал себя особенно сексуальным.
Но Эвелин вдруг сказала:
— Не мучай меня так, у меня уже два месяца не было мужчины. — И после этого сошла на пол.
Свет загорелся, но я все еще продолжал придерживать ногой дверь.
— Но у тебя же есть муж?
— Мы с ним друг друга не касаемся, в последний раз мы занимались любовью в День святого Валентина, и это продолжалось не больше двух минут.
— Ты, наверное, мастурбируешь? — предположил я.
— Нет, — ответила она, — от этого только хуже. Ведь в твоем распоряжении всего лишь рука.
Возможно, мне следовало закрыть дверь, но я не двинулся с места. Я подождал, пока она уберется в туалете, затем вернулся за свой столик и продолжил читать газету.
После того как я рассчитался, Эвелин спросила:
— Я тебя еще увижу сегодня?
— Может быть, — ответил я, — может быть, перед обедом.
Эвелин сказала, что у меня сексуальные глаза, в тот день, когда ей понадобилось заменить лампочку в туалете. А в тот день, когда трубочисты безуспешно пытались прочистить дымоход, в мою жизнь вошла Пустая Бочка. Между этими двумя точками протянулся отрезок других дней, встреч и счетов, но сейчас в казино, при виде четвертаков в пластиковых стаканчиках, мне пришло в голову, что два этих дня неразрывно связаны между собой. Словно одна встреча логически вытекала из другой.
Домой я вернулся с двумя стаканчиками капуччино для жены.
Работа у меня в то утро не клеилась. На листочке я записал: «Не мучай меня так, у меня уже два месяца не было мужчины».
Прошло несколько недель, и вот однажды я опять оказался утром в кофейне один.
— Какая еда тебе больше всего нравится? — спросил я у Эвелин.
— Обыкновенная, — ответила она, отсчитывая мне сдачу.
— Что ты обычно ешь?
— Что-нибудь, да и то, когда у меня есть время. А ты?
— Я люблю французскую, итальянскую, испанскую кухню.
— Я вообще-то не должна в этом признаваться, но я за тобой наблюдаю: как ты входишь, как пьешь кофе, как разрываешь пакетик с сахаром, как разговариваешь со своей женой, как надеваешь плащ — я за всем наблюдаю. Я вижу то, чего не должна видеть.
— Что ты имеешь в виду?
Но в эту минуту вошли новые посетители, и она скороговоркой пролепетала:
— Подойду попозже.
В то утро я написал рассказ, который озаглавил: «Не мучай меня так. У меня уже два месяца не было мужчины». Через какое-то время пришел ответ из журнала, куда я его предлагал. В нем говорилось, что рассказ им в целом понравился, но название слишком длинное.
Обеденный перерыв у Сказочной Принцессы был с двенадцати до часу. Я часто заходил за ней в это время, чтобы вместе пообедать. В конечном счете вся наша жизнь превратилась в один сплошной неудавшийся обеденный перерыв. Если была хорошая погода, мы покупали сэндвичи и съедали их прямо на улице. Мы глазели на прохожих и обменивались комментариями. Мне нравилось глазеть на людей и обсуждать их со Сказочной Принцессой.
Но в тот день мы никого не обсуждали.
Сказочная Принцесса спросила:
— Чем ты сегодня занимался?
— Работал, — ответил я.
Мы продолжали молча есть.
— Пойдешь сейчас обратно домой?
— Да, еще немного поработаю.
Но в действительности я собирался купить в магазине какую-нибудь безделицу: набор косметики, вазочку или маленькую плетеную корзиночку для сережек. Или свечи, которые сами собой загораются после того, как их задуешь.
У режиссера галлюцинаций не бывает выходных. Одна галлюцинация сменяет другую. Чтобы чувствовать, ничего при этом не чувствуя, особенно боль. Вообще-то мне следовало бы печатать в газетах объявления: «Позвоните Мельману, и он сделает из вашей жизни галлюцинацию. По вашему индивидуальному сценарию».
Разве это не то, чего все мы хотим? Видеть сны, будучи уверенными в том, что достаточно проснуться, всего-навсего открыть глаза, как сон растворится и все снова встанет на свои места.
Мы обменяли монеты на бумажные деньги. Ребекка выиграла сто двадцать долларов. Затем мы вернулись на набережную. Дождь прекратился, но было прохладно. Мы сели на скамейку. Все магазины, где можно было купить спиртное, уже закрылись. Поэтому мы взяли бутылку минералки и банку холодного чая.
— О чем ты думаешь, когда пишешь? — неожиданно спросила Ребекка.
Ее вопрос застал меня врасплох.
— А о чем думаешь ты, когда флиртуешь? — спросил я.
Я обошел скамейку и обнял ее сзади.
— Я твоя первая любовница?
— Да.
— А ты не врешь?
Я оглянулся на вереницу отелей, посмотрел на ее спортивные кеды, на полупустую бутылку с минералкой.
— Нет, я вообще не умею врать.
— А все эти твои рассказы, эти истории, которые ты сочиняешь?
— Они не выдуманные, — ответил я, — они правдивые. Истории по-разному бывают правдивыми.
Некоторые люди удивляются, когда вы говорите им, что любой человеческий контакт можно рассматривать как сделку купли-продажи. Экономические законы как нельзя лучше применимы к эмоциям.
Я покупал безделушки для Эвелин у одного русского, от которого пахло старой лошадью. Весь его магазин пропитался конским запахом. На улице в самом разгаре была весна и светило солнце, а в магазине у русского стояла зима и все пропахло конским потом.
Безделушки были дешевые, но смотрелись очень мило. Я все красиво упаковал и затем направился в кофейню. Моя жена возвращалась домой от своих психов где-то в четвертом часу. То чуть раньше, то чуть позже — иногда психи никак не желали угомониться. Один не хотел садиться в автобус, на другого нападал приступ буйства, и моей жене приходилось дожидаться полицию, чтобы отправить такого буйнопомешанного в больницу. Порой с одним пациентом с трудом управлялось шестеро полицейских.
В кофейне я сел на свое обычное место и принялся читать журнал. Через полчаса, выпив полбутылки минеральной воды, я встал, подошел к кассе и сказал:
— Под моим столиком пакет, можешь забрать его домой или выбросить. В общем, посмотришь сама.
Она улыбнулась. Я обратил внимание на маленький шрам у нее под подбородком с правой стороны.
— Хорошо, я посмотрю.
Она оглянулась по сторонам, желая убедиться, что никто нас не видит, после чего прошептала:
— Ты мой первый капуччино.
— Как это понять?
— Утром, — стала рассказывать она, — немного пораньше тебя приходит Марвин. Но он всегда заказывает обычный кофе, Гертруда пьет чай, а потом в половине девятого приходишь ты. Ты мой первый капуччино. И что бы ни произошло, ты всегда будешь моим первым капуччино.
Я медленно скатал журнал в трубочку. Пальцы липли к бумаге.
— Здорово, — сказал я, — значит, я твой первый капуччино.
— Тебе он нравится?
— Что, твой капуччино, который ты готовишь? Ну, не сказал бы, что я в восторге.
Она проводила меня до двери.
— А знаешь ли ты, что другие клиенты, когда хотят заказать капуччино, специально зовут меня?
— Другие клиенты дураки.
— Ладно, отныне я буду просить Соню, чтобы она готовила для тебя капуччино.
Соня работала в той же кофейне. Это была бездомная из Алжира; она уверяла, что приехала из Парижа, где до этого была модельером. Хозяин охотно брал на работу бездомных — они были дешевой рабочей силой и никогда не рвались домой.
— Может, съездим как-нибудь в Атлантик-Сити? — предложил я Эвелин.
— Зачем?
— Чтобы научить тебя готовить капуччино.
— Хорошо, — сказала она, — а я научу тебя танцевать сальсу.
В ту пору никто еще не заикался о распродаже по сниженным ценам моего цикла о Сидни Брохштейне. Долги по кредиткам были еще не горами, а небольшими холмиками с сочными лугами. Меня считали интересным человеком — по крайней мере, отдельные личности. Но сам я уже чуял недоброе. Время отделять зерна от плевел подкралось незаметно. Иногда я уже получал гневные письма от людей, которым хватило ума воспринять печатное слово на свой счет.
«То, что Ваши книги хорошо продаются,
— писал один мужчина, —
заставило меня усомниться в интеллектуальных способностях человечества».
Я ответил ему следующим письмом:
«То, что Вы усомнились в интеллектуальных способностях человечества лишь на основе динамики продажи моих книг, заставляет меня усомниться в Ваших собственных интеллектуальных способностях. Несмотря ни на что, я желаю Вам всего наилучшего. Кстати, мои книги уже давно не столь успешно продаются. Так что Ваши сведения устарели».
Я подписал контракт, в котором давал обязательство написать поваренную книгу. Мне выдали неплохой аванс. Чтобы немного подсластить пилюлю, речь в этом контракте шла о «литературной поваренной книге». Но литературных поваренных книг не бывает. Поваренные книги — это поваренные книги. Не то чтобы я хорошо разбирался в кулинарии, но этого, похоже, и не требовалось.
Через пару недель мы действительно отправились в Атлантик-Сити — я имею в виду себя и Эвелин.
— Забудь про азартные игры, — сказала она в машине, — лучше давай сосредоточимся на любви.
— Как скажешь, — согласился я.
И мы сосредоточились на любви. Это правда: любовь требует большей сосредоточенности, чем игра. Все галлюцинации похожи, только каждый раз в них участвуют другие люди.
Я хотел сделать из своих слов хлыст для дрессировки людей. Дрессировщик людей — вот кем я был на самом деле, но в моем цирке возникли проблемы из-за своенравного бухгалтера и улетевшего шатра.
Кофейня работала до одиннадцати часов. В половине одиннадцатого я сказал Сказочной Принцессе:
— Я выйду ненадолго, хочу еще чего-нибудь выпить.
Как раз в тот вечер я купил самовозгорающиеся свечи и корзиночку для сережек — мои первые презенты для Эвелин.
— Составить тебе компанию? — спросила моя жена.
— Не нужно, — ответил я, — ложись лучше спать, завтра тебе снова с утра пораньше идти к твоим психам.
— Да, — согласилась Сказочная Принцесса, — и то правда. Счастливо.
Два раза в неделю Эвелин закрывала кофейню.
— Я думала, ты больше не придешь, — улыбнулась она.
В зале оставалось еще несколько посетителей. Четверо туристов, склонившихся над большими кусками яблочного пирога. Я устроился возле туалета, на своем обычном месте. Она потушила верхний свет, заперла дверь, составила стулья на столы. Потом присела рядом со мной и сказала:
— Ну, вот.
В газете было сказано, что нигилизм ведет к жестокости. Если это правда, то порнография ведет к любви.
Ребекка лежала на кровати и смотрела телевизор. Я в одних трусах сидел возле окна на стуле, на котором предыдущие жильцы оставили подозрительные пятна, но меня это не волновало.
Моя жена в Европе в это время только-только проснулась. Скорей всего, она сейчас примет душ, затем уложит чемодан и не спеша отправится в обратный путь. Меня дома не окажется. В холодильнике она обнаружит копченую утиную грудку, которую я так и не съел и не выбросил.
Я был слишком малодушен, чтобы однажды сесть напротив Сказочной Принцессы и сказать ей прямо в лицо, что человек, который хочет убежать от себя самого, должен прежде исчезнуть из жизни людей, знающих его лучше всего. Из жизни тех, кто ему больше всего дорог. Вместо этого я решил написать ей письмо и отправить его с пометкой «срочно».
Я уронил газету на пол.
— Как ты считаешь, ведет ли порнография к любви? — спросил я у Ребекки.
Она не ответила. На голове у нее были наушники. Она меня не слышала. Она радовалась, что хотя бы что-то выиграла, ведь я сказал ей, что наконец нам улыбнулась удача и можно надеяться, что какое-то время она нас не оставит.
Я взял лист почтовой бумаги с гостиничным логотипом и, насколько мог аккуратно, написал:
Надеюсь, твой полет прошел хорошо и конгресс по проблемам сновидений тебя не слишком утомил. Прости за неприятности с кредитной карточкой, я обязательно выясню причину и все улажу.
Я только что прочитал в газете, что нигилизм ведет к жестокости. День ото дня приходится слышать все более странные теории. Ты тоже веришь в теории или подбираешь для каждого пациента индивидуальное лечение?
Я замечал, что некоторые люди, особенно женщины, считают, что путь к любви лежит через секс. Мы с тобой давно так не считаем, если вообще когда-либо так считали. Но через что пролегает путь к любви, мне лично неизвестно.
Извини, что я не съел утиную грудку и даже ее не выбросил. Я был занят своей новой книгой. Ее рабочее название «Письма моему трубочисту». Хотя «Письма метеорологу», по-моему, тоже неплохое название.
Мой путь лежит через окончательные сроки сдачи рукописи. Вернее, мой маршрут — это маршрут беженца, а окончательные сроки сдачи — это спасательные буйки, они упорядочивают мою жизнь, давая ответ практически на все вопросы.
Чем я занимаюсь в Атлантик-Сити? Я должен написать рассказ, меня поджимают сроки сдачи. Собственно говоря, сроки сдачи рукописи — это ответ на всю мою жизнь. У других есть идеалы, семьи и даже — Боже правый! — что называется, «предвидение будущего», у меня же есть только окончательные сроки сдачи рукописи. Но в последнее время они стали мне в тягость
— эти самые окончательные сроки.
Вот еще, чуть не забыл — звонили из «Короля книжных шкафов». Те дополнительные полки, которые ты заказала, привезут на следующей неделе. Прости, что я перескакиваю с пятого на десятое, но сейчас уже поздно, и у меня башка раскалывается.
Я пока не вернусь. За тобой остается право исчезнуть из моей жизни. У меня не хватит храбрости исчезнуть из твоей жизни, поэтому я пока не вернусь. Я буду писать поваренную книгу. Я подписал контракт, уже довольно давно, и обещал, что все-таки ее напишу, эту самую литературную поваренную книгу, — может, ты знаешь, что это такое? Я тоже не знаю, но скоро узнаю. Кажется, в Мидвесте в мотеле можно буквально за гроши снять комнату. Из своего аванса — кстати, весьма неплохого — я заплатил за нашу квартиру за несколько месяцев. Но это тоже было уже довольно давно. Судя по всему, на литературные поваренные книги появился спрос. Деньги — это неважно, но только бестселлер мог бы избавить нас от финансового краха. Стать бездомными — тоже не выход: что бы мы ни сэкономили, это все равно не покроет наших долгов.
Как в два счета состряпать бестселлер? Бестселлеры просто так с неба не падают. Кто-кто, а мы с тобой об этом знаем. Помочь выбраться из тупика нам обоим мог бы какой-нибудь богатый пациент твоей психиатрической лечебницы, если бы он упомянул тебя в своем завещании и не задержался бы с кончиной. Я здесь с одной женщиной, но ничего серьезного у меня с ней пока не было. Не считая поцелуев. С другими женщинами у меня было все. Вероятно, ты об этом уже давно догадывалась, впрочем, я не знаю, о чем ты догадывалась, а о чем нет. Ведь необязательно все говорить вслух. Мне надоели окончательные сроки сдачи рукописи, которыми меня донимают газеты, журналы и издательства, или я уже об этом писал? Поэтому я стал придумывать свои собственные окончательные сроки. Я не жалуюсь. Я был в здравом рассудке, когда решил доказать на практике действенность своих слов. Мои слова прелестны, и деньги тоже, какая из этих двух вещей прелестнее, пусть решают другие.
Извини, что у моего члена иногда был вкус застарелой мочи, я обещаю в будущем лучше за этим следить.
Береги себя. В скором времени я тебе позвоню или напишу.
Целую.
Но письмо, которое я в конце концов ей отправил, звучало так:
Хорошо ли ты долетела? Как тебе понравился Базель? Успешно ли прошел конгресс?
Извини за накладки с кредитной карточкой.
Как видишь, я сейчас в Атлантик-Сити. Собираю материал для новой книги. Позже я тебе все объясню.
Я забыл выбросить и также съесть утиную грудку. Возможно, она еще не испортилась.
Я не знаю, сколько хранятся утиные грудки.
Много раз нежно тебя целую.
Первое письмо я порвал и обрывки бросил в мусорный бак на первом этаже. Второе письмо я отнес на стойку администрации. Там сидела все та же дежурная, что и прошлой ночью. Я отдал ей письмо со словами:
— Отправьте срочной почтой.
Она вежливо улыбнулась.
Если бы я только сумел сочинить какую-нибудь историю, если бы только мне удалось ее рассмешить, все еще могло бы уладиться!
— Ни о чем не волнуйтесь, господин Мельман, — сказала дежурная.
— Вам нравятся поваренные книги? — спросил я. — Вы сами много готовите?
Она ничего не ответила, лишь только посмотрела на меня.
Ребекка заснула в одежде, не снимая наушников. Я выключил телевизор и осторожно снял с нее наушники. Она не проснулась. Я также снял с нее кеды. Все остальное я оставил. На всякий случай я накрыл ее пледом.
После этого я спустился в бар, в котором мы с ней сидели в самый первый вечер, — там она пила кофе с пенкой. Сейчас в баре никого не было. Но бармен за стойкой оказался тот же.
— Петер, — окликнул я его.
Он удивленно на меня посмотрел:
— Вы еще помните, как меня зовут?
— У меня хорошая память.
Я заказал двойной эспрессо и немного взбитого молока.
По этому казино я не так давно ходил с Эвелин, а теперь у меня в номере спала женщина, о которой я ничего не знал, даже ее адрес, и которая сама, скорей всего, не представляла, что она делает в этом номере. Возможно, она надеялась, что я смогу превратить ее жизнь в нечто особенное. Но я не в ответе за недоразумения, которые случились с людьми по их собственной глупости, — хорошо еще, если я помогаю им немного с ними разобраться, но это ведь не то же самое, что отвечать за них? Что я могу поделать, если другие слепы?
Однажды мы с женой отправились на недельку во Флориду — там мы с ней когда-то поженились. Ей необходимо было чуточку отдохнуть от ее психов. Серия удачных и неудачных самоубийств ее окончательно вымотала.
Остановились мы в шикарном отеле. Моя жена на каждом шагу натыкалась на знаменитостей. Не то чтобы у нее был пунктик на знаменитостях, но ей нравится на них натыкаться. А тут она натыкалась на них повсюду.
— Вот еще один! — радовалась она.
Я отрывал глаза от газеты. Я не большой спец по знаменитостям.
Это было через несколько дней после того, как я помог Эвелин поменять лампочку в туалете. После того памятного утра, когда она сказала, что у меня сексуальные глаза.
Я поручил Йозефу Капано все то время, пока меня не будет, каждый день доставлять в кофейню по чемодану роз. Для Эвелин. Я никогда еще не посылал никому розы чемоданами. По-моему, чемодан роз куда эффектнее букета.
— Только не говори, что от меня, — предупредил я Капано. — Если она смекалистая, то догадается, от кого все эти цветы.
Покупка шести чемоданов и мысль о том, что скоро они до краев заполнятся прекрасными розами на длинных стеблях, доставили мне радость. Всего оказалось 350 роз, разложенных по чемоданам. Как женщина на такое отреагирует?
Мы с женой сидели у бассейна, жарились на флоридском солнышке. Я купил ей маленькую сумочку из телячьей кожи, на которой еще поблескивали волоски. Сказочная Принцесса просто обожала сумочки.
До сих пор мы ни разу не легли с ней в постель, поскольку занимались более увлекательным делом — беспрестанно ссорились. Ссоры были нашей ежедневной дозой антидепрессантов: пока мы ругались, все было в порядке. Нашей формой любви была негативная любовь, любовь, вывернутая наизнанку. Еще мы до обалдения слушали Мадонну, днем отсыпались, а тем временем на пляжах молодые люди, не намного моложе нас, а иногда и постарше, развлекались всевозможными играми в мяч. Мы брали напрокат велосипеды и анализировали окружающую природу и самих себя. Результаты анализов не обнадеживали. Мы пришли к общему мнению, что результаты анализов вообще никогда не обнадеживают.
Однажды за ужином Сказочная Принцесса спросила:
— Ты помнишь, как ты работал в ночном магазине?
— Кладбище домашних питомцев, — откликнулся я.
Но общие воспоминания оказались слишком болезненной темой, ибо они не были по-настоящему общими. Каждый вспоминал что-то свое, и разность в воспоминаниях опять-таки провоцировала ссоры.
Когда моя жена запиралась в туалете либо лежала в ванне с книжкой, я звонил Капано.
— Розы доставлены благополучно? — осведомлялся я.
— Отправляю в день по чемодану, — отвечал он, — все о’кей.
— Она что-нибудь сказала?
— Она чуть ли не каждый час звонит мне и спрашивает, как с тобой связаться. Я от этого уже чокаюсь.
Дважды, пока моя жена плескалась в бассейне, я запирался в нашем номере, задергивал шторы, спасаясь от солнца, и писал рассказы: как обычно, меня поджимали сроки. Те самые окончательные сроки, которые призваны были придать моей жизни видимость порядка и утешить нелепой фантазией, будто моя деятельность служит какой-то цели.
В последний день наших флоридских каникул моя жена сказала:
— Ты систематически сокращал наше счастье.
Слово «систематически» резануло мне слух.
Оно напомнило мне об отце. Тот тоже всегда повторял: «Все нужно делать систематически».
— Систематически, говоришь? А что еще делать со счастьем, если его систематически не сокращать? Это единственная логическая реакция на счастье.
В последние часы, которые нам оставалось провести во Флориде, мы решили еще раз взять напрокат велосипеды. А потом полетели на самолете в Нью-Йорк, где оказалось почти так же жарко, как и во Флориде.
— Надеюсь, что твои пациенты будут хотя бы немного держать себя в руках и воздержатся от суицида, — сказал я в такси по дороге домой.
На следующий день мы, как всегда, вместе отправились в кофейню.
— Что здесь произошло? — удивилась Сказочная Принцесса.
Кофейня стала похожа на цветочный магазин. Везде стояли розы: на столах, на прилавке, на холодильнике, даже на аппарате для варки эспрессо были розы.
— Наверно, у кого-то был день рожденья, — сказал я и уткнулся в газету.
Сказочная Принцесса заказала Эвелин два капуччино. Получив их, она взяла такси и уехала. Через пять минут Эвелин подошла к моему столику.
— Спасибо тебе за подарки, — сказала она.
В то утро волосы у нее были распущены. Обычно она подбирала их наверх, в гигиенических целях.
— Я рад, — ответил я.
— Мой капуччино все такой же невкусный?
— Хуже не бывает, — ответил я, — твой капуччино еще никогда не был таким гадким, как сегодня.
Было полчетвертого утра, я сидел в баре казино «Бэйлиз» и пил двойной эспрессо с плохо взбитым молоком, тем временем в номере наверху спала Ребекка. Моя жена в Цюрихе ехала на машине в сторону аэропорта, а где сейчас находилась Эвелин, было вообще неизвестно.
Ко мне подошел Петер.
— Еще один эспрессо? — предложил он. — Кстати, как тебя зовут?
— Роберт. Да, я бы выпил еще один эспрессо, только ты не мог бы взбить молоко получше?
— Я постараюсь.
— Ага, постарайся взбить его как следует. Здесь сейчас нет ни души, так что сделай все так, как полагается, не торопись.
Через некоторое время он принес мне чашку эспрессо и более-менее прилично взбитое молоко.
— Ты занимаешься компьютерами?
Я внимательно на него посмотрел. Его лицо покрывал легкий загар. Я прикинул про себя, красивый ли он мужчина и откуда родом могут быть его родители.
— Компьютерами? Скажешь тоже! Я пишу поваренные книги.
Я стал размешивать в кофе кристаллики тростникового сахара. Моя мать считала, что тростниковый сахар продлевает жизнь.
Петер, похоже, не испытывал особого почтения перед авторами поваренных книг.
— Поваренные книги, — сказал он, — что ж, это неплохо.
— Это позволяет платить за квартиру, — во всяком случае, до сих пор это позволяло мне платить за квартиру. С поваренными книгами ведь никогда не знаешь, на сколько тебе хватит.
— Квартплата, — задумчиво повторил Петер. — Одно время я жил в автомобильном фургончике. Но это тоже не выход. Ты здесь в отпуске?
Я уже хотел было ответить «да», но тут мне вдруг пришло в голову, что моя жизнь стала похожа на приморскую деревушку, в которой мне известен каждый камень.
— В отпуске? Да не совсем. Я сейчас в процессе ухода от жены.
— В процессе?
— Да, я этим активно занимаюсь.
— А она знает, что ты сейчас этим активно занимаешься?
— Пока что нет. Она сейчас летит на самолете.
Петер добавил в мой эспрессо еще немного взбитого молока. Он ничего не смыслил во взбитом молоке. Принцип его взбивания еще не отложился как следует в его башке.
— Этот вид кофе называется мачиато, — сказал я.
— Я тоже иногда задумывался о суициде, — промолвил Петер.
Господи Иисусе, и здесь то же самое!
— Я не говорил, что задумал самоубийство, я только сказал, что нахожусь в процессе ухода от жены. А это не одно и то же.
— Я вот тоже говорю, что иногда об этом задумывался.
— Говорят, что самоубийство — это окончательное решение временных проблем, — промолвил я после паузы, — но это не для меня. Мне не нравятся окончательные решения.
— А если окажется, что проблемы не временные?
Никакой он был не бармен, а потенциальный клиент Сказочной Принцессы.
— Послушай, — сказал я, — в этом деле я не особо разбираюсь, вот моя жена — да, она в этом хорошо разбирается, она все об этом знает.
— О чем?
— О самоубийстве.
— И ты действительно хочешь от нее уйти?
— Да.
— Потому что она все знает о самоубийстве?
— Да, возможно, поэтому.
— Я тоже не мог бы жить с женщиной, которая все знает о самоубийстве. Тебе сделать еще эспрессо?
— Нет, спасибо, я уже и так хватил лишку.
— Может, кока-колы?
— Нет, спасибо, ничего не нужно.
Он наклонился ко мне и прошептал:
— Каждый должен пройти через определенную фазу.
— Что ты имеешь в виду?
— То, что сказал. Каждый должен пройти через определенную фазу. Одно время я жил на улице, это была стадия, через которую я должен был пройти.
— Ты что, считаешь, что мне надо пожить на улице?
— Ничего я не считаю. Я только вижу, что ты сидишь здесь один, и я чувствую, что тебе плохо, — такие вещи чувствуешь, после того как сам пройдешь через разные фазы.
— Я ведь только сказал, что я занят уходом от жены, а ты заговорил про самоубийство. Откуда я знаю почему. Наверное, потому, что ты абсолютно не разбираешься во взбитом молоке. Скорей всего, поэтому.
Я чересчур разговорился. Обычно я никогда так много не разговариваю с посторонними. Причиной могла быть моя усталость, плохо взбитое молоко или эспрессо. Или мысль о том, что в скором времени я, возможно, потерплю поражение от себя самого. Жизнь подкинула мне вопрос, на который я не мог найти ответа.
Петер взял тряпку и начал протирать стойку.
— Что ты имел в виду, сказав про взбитое молоко?
— Только то, что ты ни черта не смыслишь во взбитом молоке. Через эту фазу тебе еще предстоит пройти. Через фазу взбитого молока.
— А ты что, хочешь сказать, что разбираешься во взбитом молоке? Это потому, что ты составляешь поваренные книги?
Я рассмеялся. Его тон становился развязным. А чего еще ожидать, если ты в баре один?
— Я знал женщину, которая очень хорошо разбиралась во взбитом молоке. И если я говорю «очень хорошо», это означает «очень хорошо».
— Это та, которая знает все про самоубийство?
— Нет, другая.
Он загнул палец, за ним второй:
— Итак, ты знаешь женщину, которая знает все про самоубийство, и еще ты знаешь женщину, которая очень хорошо разбирается во взбитом молоке.
Я кивнул.
— Непростое положение, — покачал головой бармен. — А что это за женщина, с которой ты был здесь вчера?
— Это еще одна. Я познакомился с ней в музее. У нее некрасивые руки. Сейчас она наверху, спит у меня в номере.
Петер положил мне на блюдце печенье.
— Ешь, — сказал он, — я не отпущу тебя, пока ты как следует не поешь.
Я съел печенье. До чего повелительный у него тон! Вначале меня затошнило, потом я расплакался. Тошнота накатывала волнами.
В ту ночь тошнота накатывала вперемежку со слезами.
— Ты должен пройти через разные фазы, — произнес Петер таким голосом, словно выступал по радио.
Он положил свою руку мне на запястье, но тут уже я взорвался:
— Послушай, говнюк! Не собираюсь я проходить ни через какие фазы! Единственное, чего я хочу в данный момент, это чтобы ты научился как следует взбивать молоко!
Но он ответил:
— Не больно-то ты меня испугал. Я видал ребят и покруче.
После того как моя жена, прихватив два капуччино, а иногда еще вдобавок и круассан, уходила из кофейни, ко мне подсаживалась Эвелин и закуривала сигарету. С той минуты мне было уже не до чтения.
Каждый день она все больше распускала волосы и каждые два дня красила ногти в другой цвет.
Моя жена удивлялась:
— И что эта баба вытворяет со своими волосами?
— Подумаешь, — отвечал я, — может, у нее появился новый любовник, капуччино ведь она от этого готовит не хуже.
— Да, — соглашалась моя жена, — это, конечно, самое главное.
Старшего сына Эвелин звали Жозе, но она сокращенно звала его Же. А младшего она называла просто «малыш». У нее был джип, свою машину она тоже называла «малыш».
Как-то раз она призналась:
— Я всегда читаю газеты, которые ты здесь оставляешь, чтобы узнать, о чем ты думаешь.
Она стала писать мне на счетах записки детским почерком, вместо точки она рисовала над i кружочек. В записках она уверяла, что каждый раз, уходя из кофейни, я уношу с собой частичку ее сердца. Может, ей и вправду так казалось. А может, и нет. Я старался над этим не задумываться.
Я стал все дольше засиживаться в кофейне. Вначале полчаса, затем час, наконец полтора, а иногда и все два часа. Работа моя от этого страдала, но я считал, что это не беда. «Пусть себе пострадает, — думал я, — страдание облагораживает».
В те дни, когда моей жене не нужно было торопиться к своим психам, мы все утро проводили в кофейне, читая газеты. Эвелин держалась как ни в чем не бывало. Она здорово умела притворяться.
Как-то раз Эвелин спросила:
— Ты ведь не готов уйти от своей жены?
— Нет, — ответил я, — и никогда не буду к этому готов.
Она знала, что не сможет заменить мне мою жену, и не мечтала о том, чего не могла.
Сказочная Принцесса, казалось, ни о чем не догадывалась. Да и с чего бы ей было меня подозревать? Разве можно представить, чтобы я увлекся пухленькой мастерицей по приготовлению капуччино из Пуэрто-Рико? Той, что трудилась в химчистке, прежде чем целиком посвятила себя искусству капуччино? Той, что однажды призналась мне: «Моя жизнь очень простая — у меня вообще нет жизни»?
Однажды утром я проснулся простуженным.
— Тебя продуло из-за кондиционера, — вынесла вердикт Сказочная Принцесса.
В кофейне было полно народу. Чтобы поскорее выздороветь, я заказал чай с ромом. Каждый раз, едва только Эвелин присаживалась рядом со мной, в кофейню входил новый посетитель.
— Да что сегодня творится! — воскликнула она.
Моя газета была одновременно ширмой и извинением. Стоило Эвелин встать, я хватался за газету, едва она присаживалась — я откладывал газету в сторону.
Часам к одиннадцати народу убавилось. Полубездомная или вовсе бездомная уборщица Соня переодевалась на кухне. Туалет был для нее слишком тесен.
Покуривая ментоловую сигарету, Эвелин спросила:
— Что с тобой? Почему у тебя такой хмурый вид?
Она всегда задавала мне этот вопрос.
— Да так, — ответил я. — Может, снова пойдем поменяем лампочку в туалете? Мне кажется, нам надо срочно заменить лампочку.
— О’кей, — согласилась она.
В туалет она проследовала с сигаретой в зубах. Я шел за ней.
Бывают маленькие уборные, но меньше, чем в этой кофейне, мне редко где еще приходилось видеть.
— Что будем делать? — Она захихикала и показала мне свои груди. Потом слегка прижала меня к стенке. Но возможно, в уборной просто было слишком тесно.
— Осторожно, очки, — предупредил я, — у меня нет с собой запасных.
— А ты вообще их сними, — посоветовала она.
И я снял очки.
Некоторые люди не заботятся о своем теле, другие не обращают внимания на свой дух. Встречаются и такие, которые махнули рукой и на дух, и на тело. Мне больше всего нравится заброшенный дух в относительно ухоженном теле. Впрочем, заброшенные тела меня тоже устраивают. Я чувствую себя уютно рядом с любой заброшенностью.
— Мой муж — водитель автобуса, — сообщила Эвелин. — Если он нас застукает, то сперва прикончит меня, а потом тебя.
— Приятная перспектива, нечего сказать, — вздохнул я. — А по какому маршруту он ездит?
— М1, он заходит сюда раз по двадцать в день. Я хочу тебя, — прошептала она.
— А если нас прикончат?
— Мне все равно, главное, чтобы мне оставили детей.
Это был крошечный туалетик, но если человек хочет по-настоящему, его ничто не остановит, и уж конечно, никак не тесный туалет. Так уборная в кофейне стала местом, в котором мы отдавали дань любви к Богу в первые недели нашего романа.
В гамбургерах Петер разбирался так же плохо, как и во взбитом молоке. И все же один гамбургер я съел. Я человек воспитанный.
Я надеялся, что, вернувшись в номер, не обнаружу там Ребекки. На маленьком письменном столе я оставил немного наличных. Вполне достаточно для того, чтобы она могла вернуться на такси в Нью-Йорк. Я не хотел, чтобы она добиралась на автобусе.
Если вы заняты уходом от жены и всем, что этому сопутствует, делать это нужно в одиночку. А не на пару с курьершами, доставляющими статуэтки от псориазных скульпторш. Но я опасался, что скорей всего найду Ребекку лежащей на диване, в той же позе, в какой я ее оставил. Некоторые люди ужасно упорны. Они связывают свою жизнь с вашей, и этот узел порой бывает не разрубить.
— Как тебе гамбургер?
Я одобрительно кивнул.
— Я же говорил, что тебе нужно что-нибудь съесть.
Я снова кивнул.
— У тебя есть минеральная вода без газа?
— Вода из-под крана?
— Минеральная вода без газа, — повторил я.
— Я размешаю для тебя пузырики, — пообещал Петер.
По будням мы трахались в тесном туалете кофейни. Разумеется, не каждый день, потому что иногда в кофейне случалось настоящее столпотворение. Тогда мы ограничивались поцелуями. Прекрасное было время.
Мы много хихикали. Не потому, что делали что-то запретное, а потому, что иногда все это сопровождалось страшной спешкой — ведь в любую минуту в зал могли войти новые посетители и с полным правом потребовать свой капуччино. Спешка приводит к недоразумениям, а недоразумения заставляют нервно хихикать.
Возможно, «трахаться» — неудачное слово, возможно, стоит придерживаться выражения «отдавать дань любви к Богу». Прежде всего потому, что Эвелин всегда каким-то образом связывала секс с Богом. Рейсы осуществлялись три раза в неделю, зато нон-стоп. Прямые рейсы от тела Эвелин к Богу. При этом она всегда повторяла:
— В постели я не ангел.
Но кому нужен ангел в постели? Наша близость была анонимной. Не то чтобы мы не знали, как друг друга зовут, — нет, это мы хорошо знали, к тому же Эвелин было известно, где я живу.
Анонимными были следы ожогов на ее предплечье, анонимными были ее накладные ногти, анонимной была ее униформа — черно-белая, по требованию хозяина кофейни. Полная анонимность возникает от того, что вам не приходит в голову спросить: «Откуда у тебя эти ожоги?» От того, что вы не думаете постоянно: «Откуда они у нее?» На ее руках действительно были следы от ожогов, я их замечал, но они меня почему-то не трогали.
Анонимность — это отсутствие прошлого: в ней нет ни смертей, ни рождений, ни ссор, ни цифр продаж, ни залов ожидания, ни больниц, ни членов семей — только настоящее время в образе тесной уборной. Настоящее, которое растет и ширится, достигая невероятных размеров, до тех пор, пока наконец не лопается, как мыльный пузырь размером с бункер.
У нашей близости не было будущего. Ни один из нас не претендовал на будущее другого. Я знал людей, которые полагали, что в анонимной близости нет ни капли любви. Какая ерунда! Как это «ни капли любви» — когда даришь другому иллюзию, что он обольстительный и желанный?!
Она знала, что я писатель, но для нее это было примерно то же самое, как если б я был астронавтом. Однажды она спросила меня, продаются ли мои книги в книжных магазинах.
— Кое-где продаются, — ответил я.
Больше она меня об этом не спрашивала. На чтение у нее все равно не было времени. У нее едва хватало времени, чтобы жить.
Однажды мы отправились с ней и ее детьми собирать ежевику. Я нес младенца. Младенец был жирный и тяжелый. Я собрал мало ежевики, потому что нес младенца, жирного младенца. Кроме того, я вообще не мастер собирать ежевику.
Позже мы съели всю собранную нами ежевику в ее джипе — она припарковала его неподалеку от пляжа. Младенец все так же сидел у меня на коленях.
Когда вся ежевика была съедена, Эвелин в первый и в последний раз в жизни сказала:
— Я твоя жена.
— Нет, Эвелин, — возразил я, — ты не моя жена. Ты жена водителя автобуса.
Минуло довольно много времени, наш роман длился уже несколько месяцев, и вот как-то раз я зашел к ней домой. В ее квартире пахло моющим средством — Эвелин приходилось очень много убираться.
Мы очутились с ней в постели — разумеется, а где же еще? У каждого человека есть право на относительно анонимную близость без будущего. Отношения, которые не предполагают вопроса «Ты правда меня любишь?» (так как слово «правда» в данном случае ничего не означает); отношения, которые не предполагают заявлений, вроде: «Я тоже хочу иногда поваляться на пляже» — и жалоб на домработницу, «которая в последнее время очень мало старается».
Моя портативная любовь напоминала ручной багаж, который не потеряется, сколько через него ни переступай. Скажите, где найти такое в наши дни, когда каждый влюбленный уже через каких-то три дня хотел бы превратить свою любовь в шестидесятиэтажную высотку со стальным каркасом!
На стоянке автомобилей, сдающихся в аренду, оставалась всего одна машина — белая с откидным верхом.
— О’кей, пусть будет эта, — согласился я.
Мы поехали на север, потому что Ребекка сказала: «Я люблю снег». Мы надеялись найти там немного снега.
Накануне я предложил отвезти ее обратно в Нью-Йорк, в Музей естественной истории, чтобы она могла продолжить работу над своим исследованием.
— Может, нам лучше прервать наше путешествие? — спросил я, переступив на рассвете порог гостиничного номера.
— Не прогоняй меня, пожалуйста, — жалобно попросила Ребекка.
— Я тебя и не прогоняю, — ответил я. — Просто мне показалось, что, возможно, так будет лучше.
— Как лучше?
— Ну, если ты вернешься в музей и продолжишь свое исследование.
— Но я не хочу возвращаться.
Я не мастер прогонять людей.
Мы провели еще несколько часов в Атлантик-Сити и наконец решили поехать на север.
— А как же твоя жена? — поинтересовалась Ребекка. — Она не будет волноваться, что тебя так долго нет?
— Она целыми днями возится со своими пациентами и не особенно замечает, рядом я или нет.
Ребекка удовлетворенно кивнула. Похоже, мой ответ ей понравился.
— Ты когда-нибудь ездил в романтическое путешествие со своей женой?
Романтическое путешествие с женой… Странный вопрос для женщины, которая мечтает быть второй Мата Хари. Я невольно задумался.
— Мы были в Лиссабоне.
— И как вам там?
— Красивый город, отличные трамвайчики, просто чудесные, лучше я нигде не встречал. Только вот до секса как-то дело не дошло.
Я начал прибираться в номере — хотел, чтобы после нашего отъезда комната осталась более-менее в порядке.
— У вас не было на это времени?
— В Лиссабоне слишком уютно, а трахаться — это неуютно, можно сказать, даже довольно неудобно.
— Да, — согласилась Ребекка, — уютным это никак не назовешь.
— Ну а ты — ты когда-нибудь путешествовала со своими мужчинами?
Она отрицательно покачала головой.
— Дальше Зандфоорта мы никогда не ездили.
Затем мы взяли напрокат автомобиль. Я безуспешно пытался найти радиостанцию с музыкой, которая понравилась бы Ребекке. Ей ничего не нравилось.
Через два часа она устала вести машину.
— А почему ты не ведешь? — спросила она.
— Я не умею водить, никогда этому не учился.
Мы остановились возле «Бургер-кинга».
— Тут не особенно вкусно, — сказал я, — но, во всяком случае, никаких сюрпризов.
Мне вспомнился Петер с его взбитым молоком.
Заночевать мы решили в Олбани. Снега пока нигде не было видно, но Реббекка слишком устала, чтобы ехать дальше.
— Это напоминает мне какой-то город в Восточной Европе, — сказала Ребекка.
Улицы были пустынны. Только у автобусной остановки стояла группка негров. Нам пришлось три раза пересечь город, прежде чем удалось найти гостиницу. С виду она походила на тюрьму.
— Пойду узнаю, — сказал я и, накинув куртку, направился к двери.
В холле за загородкой стоял огромный пасхальный заяц. Возле стойки регистрации терся какой-то тип в ковбойской шляпе и на чем свет стоит ругал свой номер.
— Чем могу быть вам полезна? — обратилась ко мне девушка в очках.
— Мне нужна комната на одну ночь — для меня и моей жены.
В окно я видел наш белый автомобиль, на мой вкус, слишком броский, но Ребекка сказала, что ей нравятся белые машины. Наверно, это была правда — она ведь любила снег.
— У нас остался только один номер с двумя кроватями.
— Я бы предпочел номер с одной большой кроватью.
— Тогда занимайте люкс.
Я долго не раздумывал:
— Пойдет.
Чем больше жалеешь о деньгах, с которыми все равно придется расстаться, тем самому хуже. И это относится не только к деньгам. Мой учитель из начальной школы говорил: «Прежде подумай, а потом уже делай». Но если следовать этому правилу, то рискуешь так никогда ничего и не сделать.
— Ваше имя?
Я дал ей свою кредитную карточку, ту самую «Американ Экспресс». Возможно, на счету еще кое-что оставалось.
— Где я могу припарковать машину?
— Если вы оставите ключи, мы сами об этом позаботимся.
— Вон та белая.
Ребекка уже вышла из автомобиля и теперь стояла рядом с ним и курила. На голове у нее была меховая шапка, которую я купил для нее в Атлантик-Сити у старухи-гречанки. В этой шапке Ребекка походила издали на русскую.
— Вы знаете номер своей машины?
— Нет, — ответил я, — мы только что взяли ее напрокат.
Всего три дня назад я получил в подарок статуэтку. Она была сделана страдающей псориазом женщиной, лепившей портреты людей, которых она видела по телевизору. И вот я уже в Олбани, в гостинице, сильно смахивающей на современную тюрьму.
— Вам помочь с багажом?
— Да, — сказал я, но тут же поправился: — Нет-нет, у нас совсем мало вещей, мы ненадолго.
Мне выдали ключ в форме карточки.
Когда мои деньги стали складываться в симпатичные кучки, я еще задумывался о пенсии. В это время я жил на гонорары за книгу «268-й номер в списке лучших теннисистов мира». Во мне вдруг проявилась не какая-то чрезмерная жадность к деньгам, а скорее то, что некоторые люди называют «ответственностью перед будущим».
Мы поженились в Майами. Собралось не так уж много родни: моя мать, тетка, родители моей жены и мой дантист — и то лишь потому, что я случайно встретил его в Майами, он остановился в той же самой гостинице. Он спросил:
— Что ты здесь делаешь?
Я ответил:
— Женюсь.
Он сказал:
— Тогда я тоже приду.
После этого, понятное дело, пути к отступлению у меня уже не было. У моего дантиста привычка приглашать самого себя в разные места. Думаю, в какой-то степени это даже его жизненная философия. Что-то вроде «Если меня не приглашают, я должен сделать это сам». Странное дело, но когда я думаю о нашей свадьбе, то первым делом представляю себе своего дантиста. Он явился в белом костюме и болтал без умолку. Впрочем, это его обычная манера. По-моему, он единственный американец, который читает мои книги. Он говорит, что любит европейскую литературу. Только с его стороны это наверняка больше снобизм, чем любовь. Впрочем, я не из тех, кому интересно анализировать разницу между снобизмом и любовью. Я от души приветствую все, что выдает себя за любовь.
— Они там пока проверяют вашу кредитную карточку, — сообщила девушка в очках.
Вообще-то я часто краснею. Но я надеялся, что на этот раз не покраснел.
— У меня есть еще и другие, — сказал я.
Я женился по наитию. Многое решил момент. Моя мать в то время болела, и я подумал: «Наверно, ей будет приятно, если мы поженимся». Но в дальнейшем она этот брак не одобрила, и ее здоровье от этого только ухудшилось.
Свадьба стоила мне целое состояние. Я никогда больше на это не пойду.
День нашей свадьбы закончился скандалом с фотографом. Он никак не хотел угомониться, несмотря на то что я сам его нанял. Моя мать от него чуть с ума не сошла. Это был своеобразный человек. Вообще-то он фотографировал животных, но время от времени подрабатывал и на свадьбах. Все, что мы не доели, съел он. Моя мать сочла, что это неприлично, мне такое поведение тоже показалось чуточку странным, но все же не до такой степени, чтобы из-за этого так кипятиться. Но дело в том, что моя мать не любит, когда посторонние подъедают ее пищу, от этого она может впасть в агрессию. Сам я не слишком хорошо все запомнил — в тот вечер я довольно много выпил, — но мой дантист позже красочно обрисовал все, что в тот вечер произошло.
— Вашу свадьбу я никогда не забуду, — сказал он.
— Что ж, — откликнулся я, — так ведь и было задумано.
— Вот, пожалуйста, ваш ключ, — произнесла дежурная, — номер 429. Приятного вам отдыха.
Я вышел на улицу. Ребекка все еще стояла и курила, прислонившись к машине. В эту минуту я подумал: «А она хотя бы знает, где сейчас находится, а если и знает, то имеет ли это для нее хоть какое-то значение?»
— Я снял апартаменты.
Она затоптала окурок.
— Это хорошо, а то у меня кошмарно потеют ноги.
— Правда?
Она кивнула.
— Обычно я пользуюсь кремом от потливости ног, но в этот раз я его забыла. Я, конечно, не каждый день им пользуюсь, а только когда опасаюсь, что кто-то может почувствовать запах.
— Я считаю, что потливые ноги — это ничего страшного.
Я достал из машины полиэтиленовый пакет. Другого багажа у нас с собой не было. Швейцар смотрел нам вслед.
Не знаю точно, был ли я когда-либо влюблен в Ребекку. Люди слишком быстро склонны принимать свои гормональные всплески за влюбленность. Я научился не доверять своим чувствам, в результате кое-кто пришел к выводу, что их у меня вообще нет. Но если я когда-то и был влюблен в Ребекку, то началось это с крема от потливости ног. Если бы меня попросили подобрать метафору для этой влюбленности — к счастью, этого не требуется, — я, скорей всего, остановился бы на креме от потливости ног.
Люкс оказался самым унылым гостиничным номером из всех, что мне когда-либо доводилось видеть. Окно в спальне выходило на глухую стену, больше окон в номере вообще не было. Обстановка в гостиной отдаленно напоминала пятидесятые годы: длинный стол для совещаний, бар, два высоких табурета, холодильник, электрокофеварка.
Ребекка плюхнулась на постель и включила телевизор.
— Нам надо купить трусы, — сказала она.
— Опять?
Я прошел в ванную и сунул голову под кран. Сзади послышались шаги. Ребекка встала у меня за спиной.
— И полотенца тут у них здорово обтрепались.
Она потерла ладонями ткань, словно проводила тест для «Спутника потребителя».
— Через год то же самое скажут и обо мне.
— О тебе это уже сейчас говорят.
Мне четыре раза присуждали премии. Последний раз это случилось три года назад. Когда к моей матери приходили гости, она зачитывала им вслух резолюции литературных жюри. Ей они казались прекрасней всего того, что я когда-либо написал. Соседка иногда пыталась протестовать:
— Но ты ведь уже читала мне это!
— Конечно, — соглашалась моя мать, — но ты же не можешь сразу все запомнить.
Я считал себя выдающимся писателем, но положение становилось мучительным: тяжело, когда ты один так считаешь! В учреждении моей жены был один пациент, который считал себя выдающимся писателем и к тому же выдающимся философом. Жена рассказывала, что этот пациент вечно повторял:
— Будь у меня побольше времени, я стал бы еще и выдающимся политиком.
— Да-да, — соглашалась моя жена, — вам просто не хватило времени.
С пациентами не стоит вести бесполезных дискуссий.
Когда только вы один считаете себя выдающимся писателем — это мучительная ситуация, но когда так начинают думать десятки тысяч других людей, это означает успех.
— Послушай, Ребекка, — сказал я, — мой первый роман «268-й номер в списке лучших теннисистов мира» внес новую струю в нидерландскую литературу, а мой цикл о Сидни Брохштейне внес новую струю в европейскую литературу.
— Ну… — промычала Ребекка.
— Что значит «ну»?
— «Ну» значит «ну», — сказала она. — «Ну» означает, что я слышала другие мнения об этом твоем цикле о Брохштейне.
— Это оттого, милая, что в последнее время все против меня ополчились: издатели, литературные агенты, рецензенты, ведущие рубрик, философы, литературоведы, социологи, литературные обозрения, солидные еженедельники, телевизионные программы, женские журналы, мой лучший друг Дэвид, мой собственный издатель, заработавший на мне миллионы. Мой издатель, видите ли, не желает, чтобы я приходил на новогодний прием! Можешь себе представить, мой собственный издатель прислал мне приглашение на новогодний прием, назначенный на восьмое января, в марте, потому что до смерти боялся, что я вдруг сяду на самолет и прилечу!
— Но ведь могла произойти и ошибка?
— Какая, к черту, ошибка! Я из верного источника знаю, что они сказали девчонке из экспедиции: «Отправь приглашение Мельману в марте, тогда мы будем уверены, что он не придет». Единственное, чего я теперь хочу, — это написать собственный некролог, чтобы, не дай бог, это дело не поручили какому-нибудь третьеразрядному журналисту и не загнали бы меня в самый конец десятой полосы.
— Ты что, собираешься умереть?
— Не то чтобы собираюсь, но такие вещи никогда не стоит откладывать до последнего.
Когда из издательства мне сообщили о том, что мои книги отправляют на распродажу, я отмолчался. Я подумал: пусть что угодно, но я не буду уподобляться пациентам Сказочной Принцессы.
Теперь, когда они узнают, что я собираюсь написать поваренную книгу, они наверняка скажут, что всю свою жизнь я только и был что жалким составителем поваренных книг.
Сказочная Принцесса говорила, что тот, кто рассчитывает на понимание, рано или поздно чокнется. Лучше всего принимать все происходящее за недоразумение. Но еще полезнее считать, что произошло крупное недоразумение.
Когда моя мать не зачитывала соседке резолюции литературного жюри, она мыла посуду. Ничто не делало ее такой счастливой, как мытье посуды. Иногда она по четыре раза перемывала посуду, потому что кое-где еще оставались еле заметные пятнышки. Ее бы воля, она ходила бы мыть посуду к соседке, но та за два года до смерти мужа купила себе посудомоечную машину. С этой машиной не могла соперничать даже моя мать. Каждый выбирает свой собственный способ забыть о боли. Моя мама, к примеру, мыла посуду.
Я обернулся и посмотрел на Ребекку. Мы стояли с ней нос к носу.
— У тебя прыщики на лице, как после Арденнского наступления, — сказал я.
— Арденнское наступление — это ведь было отчаянное наступление?
— Да, — сказал я, — это было отчаянное наступление, оно уже ничего не могло изменить. Пойдем-ка лучше чего-нибудь перекусим.
Мы пришли в единственный открытый в этот час ресторан в Олбани. Пожилой господин у входа сказал нам «добро пожаловать» с таким воодушевлением, словно и в самом деле рад был нас видеть.
— Они тут все такие или он просто чокнутый? — удивилась Ребекка.
Мы оказались за соседним столиком с очень полной женщиной, которая отмечала свой день рождения.
— Откуда вы приехали? — спросила именинница.
Видимо, она уже успела наговориться со своими гостями.
— Из Нью-Йорка, — ответил я, не дав Ребекке открыть рот.
— И что вы здесь делаете?
— Мы ищем снег.
— Кто его знает, порой в это время он еще кое-где лежит.
В эту минуту запели «Happy Birthday», и ей пришлось прервать разговор.
Ребекка заказала рыбу, которую потом не стала есть.
— Эта тварь смотрит на меня и говорит со мной.
Я присмотрелся внимательней.
— Ничего она на тебя не смотрит и уж тем более — не говорит.
Затем в баре гостиницы мы играли в дартс — метали в цель маленькие дротики.
— Сегодня что-то мало народу, — промолвил бармен.
К нам привязался какой-то карлик, родом из Южной Америки. Он приехал сюда погостить к родственникам.
— В Париж, — начал он свой рассказ на ломаном английском, — в Париж люди умей жить. Вы когда бывай в Париж?
Когда он удалился в туалет, Ребекка сказала:
— Твоя первая книга была классная, но потом ты несколько сдал.
Я посмотрел на нее пристально. Что-то заставило меня вспомнить о моем редакторе Фредерике ван дер Кампе и о литературной поваренной книге, которую я собирался написать.
— Почему это?
— Что почему?
— Ладно, — махнул я рукой, — не будем об этом.
Она отвернулась.
Я положил руку ей на плечо.
— А почему ты, собственно, оставила кусочек картона у меня под дверью?
Она пожала плечами:
— Я подумала, что, возможно, мы проведем приятный вечер. Я ведь уже говорила.
«Приятный вечер». Мне казалось, что эти слова означают нечто совсем иное, чем просто приятный вечер. Ведь с самого начала, с нашей первой встречи в кафе Музея естественной истории, все ее слова означали нечто иное. Страдающая псориазом женщина, ваяющая скульптуры с людей, которых она видит по телевизору, — что все это значит?
Карлик вернулся за столик и опять принялся болтать, но я почему-то никак не мог сосредоточиться на его словах. Он даже слегка похлопал меня по руке, чем напомнил мне птицу. Его указательный палец был похож на птичий клюв.
— Мистер, — сказал он, — ваш жена ушел.
Ребекка стояла в противоположном конце бара рядом с тем самым типом в ковбойской шляпе, которого я уже видел возле стойки регистрации.
— Она мне не жена.
— А кто?
— Сестра.
— Сестра. — Он поцокал языком, словно понукая лошадь, затем достал из своего портмоне фотографию и показал мне: — Посмотреть, вот мой жена. Парижанка.
Я не смог понять по фото, лилипутка его жена или нет. Она и вправду немного смахивала на учительницу французского. Кто знает, может, она действительно родилась в Париже.
Ребекка крикнула из противоположного конца бара:
— Я угощу этого человека, ладно?
— Ладно, — крикнул я в ответ, — включи в наш счет за номер.
Если у вас стотысячный долг, то какие-то жалкие двадцать долларов уже не имеют значения — считать их просто глупо. Я не знал точно, сколько за этот вечер прибавилось к нашему счету за номер. Знал только, что много.
Карлик снова постучал по моей руке своим указательным пальцем-клювом.
— Вы по ухо увязай в проблем.
— С чего это вы решили?
Он засмеялся, — видимо, у меня был испуганный вид.
— Не бери в голова, — сказал он, — я часто так сказал. Когда ты людям сказал, что они увязай в проблем, они всегда тебе поверь. Смешно, да?
— Очень смешно. Простите, пожалуйста.
Я встал и направился к выходу.
— Где здесь у вас телефон? — спросил я у швейцара.
Он махнул рукой в сторону мужского туалета.
— Я заказывал разговор за счет абонента с Нью-Йорком.
— Ваша фамилия?
— Мельман, Роберт Мельман.
Я услышал мужской голос, спрашивающий: «Вы согласны поговорить за ваш счет с Робертом Мельманом?» — на что женский голос нервно ответил: «Да». Я не успел произнести ни слова, как она закричала:
— Боже, где ты? Что происходит?
— Ничего, абсолютно ничего. Я провожу исследование.
— Исследование? Что это значит? Какое еще исследование?
Казалось, она находилась на грани истерики, что было для нее не характерно.
— Я все тебе сейчас объясню. Я познакомился с карликом.
— С карликом? С каким еще карликом?
— С карликом, у которого очень интересная история. Мы поехали вместе в Олбани, потому что у него там родственники.
— И что, ты будешь теперь писать про карликов? Ты и в самом деле рехнулся? Ты становишься похож на моих пациентов, зачем тебе понадобилось ехать в какую-то дыру, да еще с карликом?!
Она уже не говорила, она кричала.
Я услышал шаги и прикрыл трубку рукой, но это была не Ребекка и не карлик, это был какой-то молодой парень.
— Разве ты не получила мое письмо?
— Конечно, я получила твое письмо, но в нем отсутствует объяснение. В нем, как и во всем, что ты мне говоришь или пишешь, как обычно, одна пустота.
— Я был в Атлантик-Сити.
— И там ты встретил этого карлика?
— Это не просто карлик, я тебе потом все объясню.
— И зачем, скажи на милость, ты за ним поехал? Можно спросить?
— Чтобы узнать его историю. Он сказал: «Давай поедем вместе в Олбани, там у меня родственники». Все произошло спонтанно, поверь, но рассказ этого карлика не заставит нас долго сидеть на бобах.
— Ты абсолютно сумасшедший. С этими твоими бобами. Знаешь ли ты, что моя карточка заблокирована? Что уже все заблокировано?
— Не все. Не все.
— Почти все!
— Я должен прийти в себя. Я должен что-то написать, причем быстро, в противном случае все действительно будет заблокировано.
Мне показалось, что она немного успокоилась. Идеальная ложь на девяносто пять процентов состоит из правды. Вы должны только изменить или опустить несколько деталей — в остальном можете говорить правду. Чем больше процент правды во лжи, тем лучше.
— Послушай, — сказал я, — пользуйся пока нашей ирландской «Мастеркард», ее не должны были заблокировать. В Ирландии у нас пока еще нет проблем.
Моим девизом всегда было иметь как можно больше счетов в как можно большем количестве стран, и теперь эта тактика начала приносить свои плоды.
— Из банка звонили уже два раза.
— Не бери трубку. Просто не бери трубку.
— Как это не брать трубку? Как бы я с тобой сейчас разговаривала, если б не брала трубку?
— Тогда скажи им, что на следующей неделе все будет заплачено. Что я жду крупного аванса, который может прийти в любой момент.
— А ты и в самом деле ждешь крупного аванса?
— Нет, конечно же, но, поверь, я что-нибудь придумаю. Я должен начать писать поваренную книгу, тогда все уладится. Пятьдесят процентов при подписании контракта, пятьдесят при сдаче. Если я хоть что-нибудь сдам, у нас снова появится надежда.
Парень мыл руки. И смотрел на меня как на чудика.
— На следующей неделе все уладится, — сказал я как можно более спокойным голосом.
— Ты повторяешь это уже который год.
— Да, но я еще не говорил это банку.
— Зато говорил мне, а это гораздо хуже.
Парень все так же мыл руки. Время от времени он бросал на меня красноречивые взгляды. Я посмотрел на себя в зеркало, но ничего такого особенного не заметил.
— Мы все спокойно обсудим после того, как я вернусь. Как прошел конгресс? Как твой доклад?
— Хорошо. Очень хорошо. Если не считать, что я не могла расплатиться за гостиницу. Они не приняли мою кредитку.
— Об этом ты уже рассказывала, — вздохнул я.
— Возникла очень неловкая ситуация, к счастью, один симпатичный психиатр из Рима одолжил мне немного денег.
Парню наконец надоело мыть руки, и он ушел. Я почему-то вспомнил «Письма моему трубочисту».
— Приятно знать, что в Риме есть симпатичные психиатры, будем на коленях благодарить Господа за то, что он посылает нам симпатичных психиатров из Рима.
— Оставь свои шуточки, я не могу их больше слышать.
— Это не шуточки, такой уж я есть.
— Я плакала.
— Когда?
— Когда не приняли мою кредитку.
— Никогда не плачь из-за кредитной карточки. Поверь, не пройдет и недели, как твоя карточка снова заработает как ни в чем не бывало. Ах, вот еще, пока не забыл, к нам приходили трубочисты, я все тебе подробно расскажу, когда вернусь.
— А ты скоро вернешься?
— Очень скоро, но вначале я должен кое-что закончить — такие карлики не каждый день встречаются. Я тебе завтра позвоню и еще кое-что расскажу.
— Что с тобой, Роберт?
— Целую.
— Я спрашиваю тебя, что с тобой, а ты говоришь «целую». Ты знаешь, как неприятно, когда тебя игнорируют?
— В данную минуту у меня нет для тебя никаких ответов. У меня в голове одни только вопросы и никаких ответов. Мне нужно вначале все обдумать, прежде чем я смогу сформулировать ответы.
— Ты не книгу пишешь, Роберт, ты разговариваешь со мной.
— Крепко тебя целую. И не плачь из-за кредитной карточки. Это абсолютно неважно. Никогда не плачь из-за кредитной карточки.
— Целую.
Я повесил трубку и подставил голову под кран. Может, это действительно неплохая идея — карлик и трубочисты. Я достал из внутреннего кармана записную книжку, которую мне вручил Капано. На первой странице было написано:
«Дама + метеоролог. Мата Хари. Мать скоро умрет».
Ниже я подписал:
«Карлик и трубочист».
Сделав эту пометку, я вернулся обратно в бар.
В баре сидел только карлик. Он тасовал карточную колоду. На столе все так же одиноко стояла ополовиненная рюмка кальвадоса, через сиденье была перекинута моя синяя куртка. Плащ Ребекки исчез.
Карлик с невозмутимым видом, словно автомат, продолжал тасовать колоду.
— Куда она делась? — спросил я, указывая на место, где сидела Ребекка.
— Она скоро приходить, — сказал карлик, но мне вдруг пришло в голову, что Ребекка никогда не вернется.
Женщина, которая вошла в вашу жизнь со статуэткой, изготовленной страдающей псориазом подругой, вдруг молча исчезает в баре в Олбани. Этого можно было ожидать, но меня это почему-то до ужаса расстроило. Шесть часов назад я больше всего хотел, чтобы она навеки исчезла, но ведь это было целых шесть часов назад!
Карлик перестал мешать карты и грустно смотрел на колоду. Возможно, он надеялся, что я с ним сыграю, но я не люблю карты.
Тут я увидел Ребекку, входящую через дверь-вертушку. Она подошла ко мне, вся продрогшая.
— Где ты была?
— На улице, — ответила она, — решила сделать кружок пешком. Ты так долго не возвращался из туалета!
— Ну кто гуляет по улице в такую погоду, да еще в таком плаще?
Плащ Ребекки был весь в подозрительных пятнах.
— Это от воска, — объяснила она, заметив мой взгляд, — я довольно небрежна с одеждой.
— Ты небрежна с плащами и с противозачаточными таблетками?
— Ага, — подтвердила она.
— У вас беспокойный брат, — отметил карлик.
— На то и братья, — наставительно произнесла Ребекка.
— У меня есть лишь сестры. — Карлик воздел свои крохотные ручки к небу, как будто в этом был главный источник его страданий.
Мы хотели с ним попрощаться, но карлик сказал:
— Пока-пока. Приходи завтрак. — И подмигнул нам, словно ему что-то такое было про нас известно. Словно ему все-все было про нас известно.
В лифте я спросил:
— А этот тип в ковбойской шляпе, он случайно не ходил с тобой на прогулку?
— Нет, что ты, он поднялся к себе наверх, он такой зануда.
Я посмотрел ей в глаза — глаза женщины, которая небрежно обращалась с плащами и с противозачаточными таблетками.
Некоторые люди страдают из-за того, что не могут понять, зачем живут. У них как будто есть все: и выпить, и закусить, и крыша над головой. Но от того, что у них есть все, им вроде как незачем жить. Если б такие люди были книгой, критик наверняка бы сказал: «Неплохо написано, но только непонятно зачем». И эта бесцельность существования, похоже, их невыносимо гложет.
Таким человеком, как мне казалось, была и Ребекка. В том, что она страдает, можно было не сомневаться. Если б она не страдала, она не согласилась бы поехать со мной в Атлантик-Сити, а затем в Олбани. Вся ее жизнь была сплошным волонтерством, при том что сама она для волонтерства совершенно не годилась.
А еще есть люди, которые страдают для того, чтобы не жить. Ради того, чтобы систематически уклоняться от жизни, они сделали страдание своей главной жизненной задачей.
Мы вышли с ней из лифта.
— Ты считаешь меня плоской? — неожиданно спросила Ребекка.
— Как это — плоской?
— Ну то есть вверху…
— Нет, я не считаю тебя плоской.
Что-что, а плоской ее никак нельзя было назвать.
Люкс произвел на меня еще более удручающее впечатление, чем вначале. Я повесил свои вещи на один из офисных стульев, придвинутых к столу для совещаний.
Ребекка уже легла. Она умела очень быстро раздеваться.
— Ты хотя бы не жалеешь, что лежишь здесь сейчас со мной? — спросила она.
— Нет, — ответил я, — ты об этом уже спрашивала. Я ни о чем не жалею, у меня вообще нет привычки о чем-либо жалеть.
У нас была широкая постель. Ребекка лежала ближе к тумбочке, на которой стоял телефон и старая модель радиобудильника. Она прижала ступни к моей ноге. Наверное, для того, чтобы согреться.
— Господи боже, — сказал я, — да у тебя не ноги, а ледышки. Ты когда-нибудь слыхала о кровообращении?
— У меня к тебе маленькая просьба, — начала она.
— Слушаю.
— Сделай что-нибудь такое, что меня бы шокировало.
Ее просьба меня поразила. Я не мог припомнить, чтобы кто-то раньше просил меня о чем-то подобном.
— Если я лягу в ванной, тебя это шокирует?
— Да, — сказала она.
— Тогда я пойду лягу там.
Я положил в ванну одеяло, но уже через пятнадцать минут понял, что всю ночь так не протяну. Я вернулся и снова улегся рядом с ней, поцеловал ее и сказал:
— Пусть тебе приснится приятный сон.
Но она меня уже не слышала.
Несмотря на свое отчаянное положение, я чувствовал себя, как ни странно, немного счастливым.
Затем наступила среда. По средам моя жена мастерила с глухонемыми сумасшедшими марионеток для кукольного театра.
Снег не выпал и на следующее утро. Мы слишком поздно приехали, чтобы рассчитывать на снег. Я предложил Ребекке ехать дальше, на север. Она сказала, что это хорошая мысль, поскольку она ни дня больше не желает оставаться в этом унылом номере.
Ребекка ушла в ванную, а я быстро оделся и спустился в холл. Там было многолюдно: только что подъехали два автобуса.
Я воспользовался тем же аппаратом, что и накануне вечером. Мне не сразу удалось поймать моего немецкого редактора. Меня дважды соединяли, и каждый раз мне приходилось объяснять, что это срочно.
— Стефан, — сказал я, наконец дозвонившись, — это я, Роберт Мельман.
— Давненько тебя не было слышно, — отозвался он.
— Много работаю, много езжу. Послушай, у меня появилась идея для книги, может, ты захочешь купить на нее мировые права?
— Опять у тебя идея!
Я уловил в его голосе иронические и отчасти даже саркастические нотки.
— Зато очень хорошая.
— Послушай, Роберт. Мы все еще ждем от тебя поваренную книгу. Ты должен был сдать ее два года назад, ты подписал контракт и получил аванс.
Ну вот, опять! Меня прямо-таки преследует эта поваренная книга!
— Ты не забыл? Я говорю о поваренной книге.
— Да. Да, конечно.
В разное время я обещал написать кучу разных книг. Их было много — книг, которые я обязался написать, на которые подписал контракты и за которые получил авансы. В ту ночь мне снилось, что все мои издатели явились ко мне домой и напоминают, сколько они заплатили мне за книги, которые я так никогда и не написал. Все они пришли требовать от меня назад деньги, включая свои законные проценты. Не очень-то это приятно — видеть сон про законные проценты; более того, это крайне неприятно. Но в последнее время от снов не было спасения: такие сны я видел по крайней мере три раза в неделю.
— Да-да, поваренная книга, — сказал я, — помню-помню, но это потребует исследования, серьезного исследования. Дай мне еще шесть месяцев.
— Шесть месяцев, шесть месяцев, — забубнил он, — я дал тебе уже два года. И она нужна мне сейчас.
— Сейчас?
Мне казалось, что я стою перед судом и умоляю смягчить мой приговор.
Некоторое время назад — должно быть, это произошло примерно тогда же, когда я согласился написать поваренную книгу, — я однажды неожиданно проснулся среди ночи. Бессонница — это не для меня, я давно поборол бессонницу с помощью алкоголя. Я посмотрел на свою жену, на ее детское лицо, на ее пижаму, на ее волосы, торчащие в разные стороны. Десять месяцев в году она куталась по ночам в эту толстую пижаму, потому что ей всегда было холодно. Она расставалась с пижамой только на июль и август.
Я сел на унитаз (предварительно достав из кухонного шкафа все свои книги) и начал читать. Я ставил галочки на полях против тех мест, которые мне хотелось бы изменить при переиздании. Но галочек оказалось так много, что пришлось мне это занятие прекратить. Я взглянул на себя в зеркало, потом пролистал остальные свои книги.
Я решил, что мне нужно избрать себе какую-нибудь солидную профессию. Чтобы не было больше никаких предисловий, послесловий, введений, заключений, примечаний, отрывков, сносок и самое главное — чтобы отпала необходимость подробно отвечать на каверзные вопросы благожелательных матрон, которые почему-то считают своим долгом воздавать должное культуре.
В ванную с заспанным видом вошла жена.
— Что ты здесь делаешь?
— Читаю собственные книги.
— Среди ночи?
Она спихнула меня с унитаза и, задумчиво глядя в одну точку, сама на него уселась.
— Что, если я открою цветочный магазин, как ты считаешь? — спросил я.
— Цветочный магазин? Но ты ведь не разбираешься в цветах.
— Как раз поэтому мне не будут мешать никакие сентиментальные соображения. Ты можешь представить меня цветочником?
Она внимательно на меня посмотрела.
— Нет, Роберт, цветочником я тебя представить не могу, и никто себе этого представить не сможет. Стоит тебе только взять цветы и завернуть их в бумагу, как они уже завянут.
Я глянул на свое отражение, на свои книги, сложенные стопкой возле унитаза, на свои волосы на пальцах ног.
— По-моему, у меня общая аллергическая реакция, — сказал я, — что-то вроде аллергии на прозу. Я должен заняться цветами, иначе все это плохо кончится. Иначе через год я буду ходить в беретке и с блок-флейтой во внутреннем кармане куртки и рассказывать всем направо и налево, что я — Распутин.
— Вот этого, пожалуйста, не надо, — сказала моя жена.
Я остался в ванной один и ближе к рассвету пришел к мнению, что «Цветы и комнатные растения Распутина» — отличное название для цветочного магазина, специализирующегося на продаже ядовитой флоры. У меня будет эдакий декадентский цветочный магазин. Но через четыре дня нам принесли ворох счетов. Вот тогда я и решил согласиться на предложение написать поваренную книгу. Для этого достаточно было всего-навсего поставить свою подпись.
— Вначале закончи поваренную книгу, а потом уж обсудим твою новую идею.
— Стефан… — снова начал я.
— Послушай меня, я уже много лет в этом бизнесе. Вначале сдай поваренную книгу. Вначале закончи ее, и поскорее.
Я что-то пробормотал, но мой немецкий редактор отчеканил:
— Мне она нужна через четыре недели или никогда. Если я не увижу ее через четыре недели, я аннулирую наш контракт.
— Не волнуйся, все будет хорошо, — пообещал я и повесил трубку.
Затем я заказал разговор за счет абонента с Чикаго. Мой друг Дэвид переехал в Чикаго, а я сам — в Нью-Йорк.
— Зачем ты меня разбудил? — спросил он. — И почему звонишь мне за мой счет?
— Я все тебе возмещу, Дэвид. Не кричи так, я в Олбани.
— Что ты там делаешь?
— Я здесь случайно. Слушай, как твои дела? Ты все еще пытаешься защититься?
— Я уже говорил, Роберт, люди защищаются годами, это тебе не романы писать. Докторская диссертация требует серьезной работы.
— Сейчас речь не об этом. Я в Олбани, я решил, что мне следует расстаться с женой, хотя бы временно, вот я и подумал: может быть, ты ей позвонишь?
— Что-что? Кому я должен звонить?
— Моей жене, Сказочной Принцессе.
— Почему я должен ей звонить? И что я ей скажу?
— Ну, что я временно от нее ушел.
— А почему это должен делать я?
— Потому что ты мой друг. Посуди сам, если она начнет плакать, я не выдержу и сломаюсь, ты меня знаешь, я сломаюсь; я на все всегда согласен, в случае необходимости она может меня даже убить, но если она заплачет, то я сломаюсь.
— Роберт, тебе нужен психиатр.
— Сказочная Принцесса сама психиатр, в этом-то вся и беда.
— Тебе вызвать врача? У меня родственники в Олбани, они наверняка знают врачей. Я давно с ними не говорил, но в случае срочной надобности они, конечно же, согласятся тебе помочь.
— У тебя всегда были хорошие отношения со Сказочной Принцессой, — сказал я. — Может быть, вы даже поженитесь. Это был бы идеальный вариант, я стал бы вашим другом семьи.
— Ты что, пишешь новый роман?
— Нет, я занимаюсь реальностью. Я не могу ей позвонить, это должен сделать ты. Если надо, скажи, что я сейчас в Японии, провожу исследование.
— Какое еще исследование? По проблеме рака?
— Я тебе заплачу, я подарю тебе все свои первые экземпляры, только, пожалуйста, позвони Сказочной Принцессе! И почему ты не хочешь на ней жениться? Для тебя это совсем не худший вариант, ты ведь не собираешься прожить всю жизнь один со своей собакой?
— Мне не нужны твои первые экземпляры, Роберт, и я тебя уже просил, чтобы ты не впутывал в свои фантазии мою собаку. А сейчас я хочу спать, мне не нужны ни вторые твои экземпляры, ни третьи, и, кроме того, я не хочу звонить твоей жене и говорить ей, что ты от нее уходишь. Я дам тебе телефонный номер своих родственников в Олбани; позвони им и скажи, что ты меня знаешь и что тебе срочно нужен врач, — это все, что я могу для тебя сделать.
— Я не могу слишком долго разговаривать — меня Ребекка ждет наверху в номере.
— Какая еще Ребекка? Проститутка? Ты что, опять таскаешь проституток?
— Нет-нет, она никакая не проститутка, как бы это лучше объяснить, она просто подбросила мне в подъезд одну вещь. Она очень похожа на Мата Хари. Вернее, она сама себя считает второй Мата Хари.
Я услышал, как Дэвид на том конце закряхтел и вздохнул.
— Ладно, Роберт, у тебя есть под рукой ручка и бумага? Мои родственники найдут для тебя врача.
— У меня нет времени ходить по врачам! — закричал я. — Мне нужно писать поваренную книгу, идиот! И еще мне нужно написать свой некролог, ибо я не могу доверить это третьеразрядным журналистам. Тебе я тоже не могу этого доверить, Дэвид, ведь ты даже не третьеразрядный журналист, ты третьеразрядный философ!
Я повесил трубку и высморкался.
Когда я вернулся назад в номер, Ребекка стояла у окна.
— Я уже два дня не меняла трусы, а для женщины это негигиенично, намного хуже, чем для мужчины.
— Правда?
— Да, — подтвердила она, — правда. Если бы ты был на уроках биологии чуть внимательней, ты бы это знал.
— Ребекка, — сказал я и сел, — я должен тебе кое в чем признаться. На самом деле я составитель поваренных книг.
Она внимательно на меня посмотрела и начала смеяться, она смеялась громко, почти истерически, я даже испугался.
— И какую же ты составляешь поваренную книгу?
— О польско-еврейской кухне. Такой, во всяком случае, был уговор. Я обещал написать поваренную книгу о польско-еврейской кухне.
— А ты что, знаток этой кухни?
— Не сказать чтобы знаток.
Тут она опять так громко захохотала, что я испугался.
В то же утро я дал объявление в «Нью-Йорк тайме»:
Порядочный джентльмен, составитель поваренных книг, ищет специалиста по польско-еврейской кухне для написания поваренной книги. Обещаю достойное вознаграждение.
Расплатился я ирландской «Мастеркард». Мне сказали, что объявление выйдет на следующий день.
Так началась моя жизнь в качестве составителя поваренных книг, и тогда я невольно вспомнил об Эвелин, которая хотела для меня готовить, если б мы с ней жили по соседству, и то, что она всегда, когда мы с ней ходили в ресторан или кафе, передавала мне меню со словами:
— Выбери лучше что-нибудь сам, ты ведь знаешь, что у них здесь вкусное.
Позавтракали мы в сумрачном кафе неподалеку от гостиницы. На завтрак у нас были маффины. Снега все не было, зато дул пронизывающий ветер.
— Мы должны купить не только трусы, тебе обязательно нужно пальто.
— Я две зимы проходила в этом плаще.
— Две зимы, — повторил я, — а сейчас уже весна.
Если бы я мог избавиться от жгучего чувства стыда, купив ей двадцать зимних пальто, я бы без колебаний это сделал. Только я подозревал, что в моем случае даже покупка зимних пальто не поможет.
Она посмотрела на меня этим своим характерным взглядом, полным надежды, и откусила еще кусочек от ежевичного маффина.
— Послушай, — сказал я, — теперь мне и в самом деле пора браться за поваренную книгу.
— Я тебе в тягость?
Что значит «в тягость»? Если мне кто-то и в тягость, то, скорей всего, это я сам.
— Нет, ты мне вовсе не в тягость.
— Почему вдруг такая срочность?
— Ты о чем?
— О твоей поваренной книге.
— Срочность не у меня, а у издателя. Такой уж народ эти издатели: вначале о них ни слуху ни духу, а потом оказывается, что они и дня не могут больше ждать.
Я постарался изобразить обаятельную улыбку. Может, это тоже было бы своего рода спасением — навсегда избавиться от необходимости обаятельно улыбаться. В последнее время желающих купить меня оставалось все меньше, а я с энтузиазмом продолжал себя предлагать. Магазин имени меня сейчас был пуст. Его тотальная распродажа шла уже довольно давно с не вызывающим сомнений успехом.
Я знал, что самое главное сейчас — начать хотя бы понемногу выплачивать свой долг «Американ Экспресс». Если в какую-то минуту окажется, что ваша жизнь состоит исключительно из выплаты долгов по кредитным карточкам, это значит, что вы в чем-то допустили ошибку. Одного я не мог понять: в чем моя роковая ошибка?
Пару недель назад жена сказала:
— Возможно, теперь нам стоит меньше обедать в ресторанах. Как продвигается продажа твоих книг?
— Как это, меньше обедать в ресторанах? — возмутился я. — Да я скорее повешусь, чем буду меньше обедать в ресторанах. Продажа идет прекрасно. В отдельных странах даже великолепно.
— В каких же это странах?
— Например, в Корее. Корейцы меня понимают.
Не знаю, поверила она мне или только сделала вид, будто поверила. Порой невыносимо, если люди вам верят, но если они начинают делать вид, будто вам верят, — это уже законченная форма одиночества.
— А я могу как-то помочь тебе с этой самой поваренной книгой?
Я удивленно посмотрел на Ребекку:
— Нет, что ты.
В эту минуту в кафе вошел вчерашний карлик. Заметив нас, он заковылял к нашему столику.
— Добрый утро, — сказал карлик.
Волосы он намазал гелем, от этого его прическа напоминала шлем мотогонщика.
— Как хорошо — брат и сестра в поездке вместе! — И карлик засмеялся, как и накануне вечером, словно ему что-то о нас было известно.
Первый рассказ, который я сумел опубликовать, назывался «Зеленый чай». Он вышел в журнале, которого уже не существует и который, по правде говоря, просуществовал очень недолго. Когда номер поступил в продажу, я купил три экземпляра. Один экземпляр я всегда носил с собой и всем показывал. Даже некоторым ни в чем не повинным покупателям в ночном магазине.
Не то чтобы рассказ прибавил мне ощущения собственной значимости — он просто-напросто стал доказательством моего существования. Позже, опять-таки на деньги Дэвида, я заказал дополнительные экземпляры журнала и раздал знакомым.
Парочка профессиональных критиков упомянула «Зеленый чай» в двух косвенных предложениях. Эти предложения я тоже носил с собой во внутреннем кармане.
Однажды мне позвонила знакомая, та самая, у которой я когда-то ел макароны с зеленым сыром.
— Я что-то не могу найти, — сказала она, — скажи, где искать? Я уже три раза перелистала всю газету.
Я назвал ей номер страницы. Через некоторое время она мне перезвонила, в ее голосе звучали нотки разочарования:
— Там всего одна фраза, к тому же они переврали твою фамилию.
Возможно, это своего рода цикл, через который суждено пройти всем. Вначале вам посвящают мимоходом одну фразу и перевирают при этом вашу фамилию, под конец все в точности повторяется. А тому, что происходит в середине, вообще трудно дать какое-либо определение. Это можно сравнить с вечеринкой у малознакомых людей, у которых вы засиделись допоздна, отчасти против своей воли. И после такой вечеринки вы наутро просыпаетесь в чужой гостиной.
— Сегодня снова в путь? — спросил карлик.
— Может быть, — сказал я, — все может быть.
Ребекка молча крошила свой маффин. Моя жена в эти минуты мастерила с глухонемыми психами кукол для кукольного театра. Она, одна из немногих психиатров дневного стационара, владела азбукой глухих.
— Вы куда ехать теперь? — снова спросил карлик.
— В сторону Канады.
— Канада — большой страна, — сказал карлик, — я там был, — большой и пустынный.
И он посмотрел на меня победоносно.
Лжец — это тот, кого вечно нет на месте. Меня уже очень давно не было на месте. Я уже давно исчез из жизни тех, кто меня знал, остались лишь мои фантазии, у которых случайно оказалась та же самая внешность, что и у меня, и этим, в общем, все сказано. Мне осталось только исчезнуть из собственной жизни. Последний трюк с исчезновением после всех моих многочисленных трюков с исчезновением, наверное, окажется сущим пустяком.
У карлика я купил себе в качестве талисмана монетку на веревочке. Она должна была меня защищать, не знаю только — от чего.
Ребекке я купил за двести долларов пальто — любой непредвзято настроенный суд присяжных, если такой только существует, подтвердил бы необходимость и оправданность этой траты.
В то утро, когда вышло объявление, позвонили сразу двенадцать человек. Все они назвали себя знатоками польско-еврейской кухни. Об этом я узнал от Сказочной Принцессы — с ней я связался из телефонной будки.
— В чем дело? — негодовала Сказочная Принцесса. — На автоответчике уйма сообщений от незнакомых людей, и все они уверяют, что звонят по объявлению.
Я вкратце объяснил ей, что собираюсь написать поваренную книгу и нуждаюсь в помощи знатоков.
— Почему ты никогда мне ничего не рассказываешь?
Ребекка сидела в машине с откидным верхом. Сейчас верх не был откинут. Она читала газету.
— Ты никогда ничего мне не рассказываешь. Я все должна вытягивать из тебя клещами. Я, черт побери, твоя жена и имею право знать, в чем дело.
— Как я могу сказать тебе, в чем дело, когда я сам этого не знаю? Как дела в психушке?
— Тебя это не касается. Почему ты мне раньше не сказал, что собираешься писать поваренную книгу? Почему ты никогда мне ничего не говоришь?
— Я собираюсь написать литературную поваренную книгу. Это будет сборник рецептов вперемежку с рассказами. Я еще должен подобрать для нее форму, например сентиментальный рассказ о штетле[4], а потом какой-нибудь рецепт. Я и сам пока ничего не знаю, понятия не имею.
— А что ты делаешь в Олбани, если тебе надо писать о польско-еврейской кухне? Ты можешь мне объяснить?
Ребекка помахала мне рукой. Я тоже помахал ей в ответ.
— Что я делаю в Олбани? Я ухожу от тебя.
— Что ты этим хочешь сказать? Ты уходишь от меня?
— То, что я сказал. Ухожу от тебя. Точнее я не могу это сформулировать.
— Можно спросить — почему? Идиот.
— Потому… Потому что мы сводим друг друга с ума. Как две собаки, посаженные на одну цепь.
— Выходит, ты считаешь, что мы похожи на двух собак?
— Иногда.
— Прекрати свои шутки. Чем ты занимаешься, Роберт?
— Уходом от тебя.
— В этом нет ничего нового. Ты этим занят уже тыщу лет. Звонил Дэвид.
— Что он сказал?
— Спрашивал, не заболел ли ты, все ли с тобой в порядке и не нужна ли тебе помощь.
— У Дэвида комплексы. Я пишу книги, а ему приходится писать о книгах. На его месте у меня тоже возникли бы комплексы. Что у него вообще есть в жизни? Только лишь его собака и несколько студентов. К тому же он не умеет вести себя за столом. Ты когда-нибудь видела, как он ест? Просто как свинья.
— Он волнуется за тебя.
— Собственно, развод — это всего-навсего негативная форма любви. Полюбил кого-нибудь на секунду или тебе вдруг показалось, что полюбил, и потом все время прощаешься с этим человеком, пытаешься от него уйти; и чем дольше длится прощание, тем сильнее, как мне кажется, была любовь. Жизнь — это, собственно, не что иное, как отвальное застолье. Что-то вроде «Было здорово, но теперь пора домой, немного поспать и перемыть посуду, накопившуюся за неделю». Понимаешь?
Я почувствовал, что у меня стало получаться. Хорошо бы все это запомнить.
— Роберт, ты немного не в себе, тебе надо лечь в больницу.
— Ты профи, я не собираюсь обсуждать с тобой твои критерии помещения в стационар, но со своим добрым советом ты опоздала. Год назад я бы еще согласился на больницу и два года назад тоже, но теперь уж — извини. Отныне я гений на полставки.
— Постарайся стать гением на полную ставку, Роберт, это облегчило бы всем жизнь. А пока что возвращайся домой.
— Не могу. Я взял напрокат машину.
— Меня не интересует, что ты там взял напрокат. Я не желаю знать, что ты там арендовал и в каких борделях побывал, я знаю только одно: ты никого не пускаешь в свою жизнь и уже много лет пытаешься выпроводить из своей жизни и меня тоже. Я обещаю тебе, что пройдет не так уж много времени — и у тебя это получится.
— Я не был в борделе. Я уже несколько лет не хожу по борделям. Еще я хотел сказать, что говорю сейчас из телефона-автомата; у меня времени в обрез, потому что я должен ехать дальше.
— Каждый раз, когда ты мне звонишь, ты куда-то немедленно уезжаешь. Зачем ты звонишь мне, если ты немедленно должен ехать дальше?
— Потому что я занят уходом от тебя. Я звоню, чтобы сказать тебе об этом. Дай мне время закончить.
— Что закончить?
— Закончить мой уход от тебя. А в отношении того, что ты только что сказала, ты права: я действительно никого не пускаю в свою жизнь. Это мой принцип.
— Я больна от твоих принципов.
— Ты можешь продиктовать телефоны людей, которые мне звонили?
— Роберт, ты не должен так со мной обращаться.
— А как я с тобой обращаюсь?
— Так, словно я твоя мать.
— Ты хуже, чем моя мать. Даже здесь, в Олбани, ты не оставляешь меня в покое.
— Как это я не оставляю тебя в покое? Это ведь ты мне звонишь!
— Звоню, чтобы поговорить, а не чтобы выслушать град упреков. Собственно, ты упрекаешь меня в том, что я вообще есть.
— Не выдумывай, Роберт.
— Если неправильно собрали книжный стеллаж, то виноват, конечно, я.
— Конечно, это ты виноват, потому что надо было лучше смотреть. Но ты, видите ли, опять был слишком занят своими дурацкими книгами.
— Поваренными книгами, а не дурацкими, все мои дурацкие книги уже в прошлом.
— Неважно. Ты был невнимателен.
— Вот это я и имел в виду: длинный нескончаемый град упреков. Если я хочу узнать о себе что-то плохое, мне не надо читать рецензию, достаточно просто позвонить своей жене. А теперь дай мне эти номера телефонов.
— Роберт, я не знаю, чем ты там занят, но я уверена: ты вернешься домой, как только проголодаешься.
— Мой отец тоже всегда так говорил.
— Прекрати сравнивать меня со своими сумасшедшими родителями.
Ребекка в машине погудела в клаксон. Я снова ей помахал. Она тоже мне помахала.
— Ты куда более сумасшедшая, чем мои родители, поверь, потому-то ты так нравишься своим пациентам. Когда они на тебя смотрят, они видят отражение своего собственного безумия.
— Давай не будем больше об этом. С меня хватит, Роберт, хватит с меня.
— Как часто я уже это слышал!
Она продиктовала мне номера телефонов людей, которые выдавали себя за специалистов польско-еврейской кухни. Я записал эти номера на газете.
— Я скоро снова тебе позвоню, — сказал я после того, как все записал.
Она молчала.
— А ирландская кредитка еще работает? — спросил я.
— Да, — ответила она. — Пока что работает, но из «Ситибанка» сегодня пришло письмо.
— Я с этим разберусь, — пообещал я, — я разберусь.
— Береги себя.
— Хорошо, буду себя беречь.
И я повесил трубку. После чего набрал номер матери, чтобы узнать о ее здоровье.
Когда и с этим было покончено, я принялся звонить по номерам, которые продиктовала Сказочная Принцесса. Большинства звонивших либо не оказалось дома, либо они были дома, но ничего не смыслили в польско-еврейской кухне, разве только в перуанской. Эти люди сразу начинали канючить про деньги. Так продолжалось до тех пор, пока я не позвонил некоей госпоже Фишер. Она жила в Йонкерсе, но выросла в Польше, в Бреслау. По-английски она говорила с сильным акцентом. Госпожа Фишер сообщила мне, что мир для нее все такая же загадка, как и для четырехлетнего ребенка, но что в польско-еврейской кухне для нее секретов нет. Она пригласила меня заехать к ней, не откладывая.
— Я всегда говорю «добро пожаловать» тому, кто хочет побольше узнать о польско-еврейской кухне.
Мы договорились, что я навещу ее сегодня же вечером. После этого я плюхнулся на сиденье рядом с Ребеккой.
— Как ты долго, — вздохнула она.
— Скажи, а по-твоему, — спросил я, — счастье можно пропустить?
— Я не совсем поняла.
— Ну, как во время обеда пропускаешь десерт, потому что съел уже суп и мясо и чувствуешь, что наелся. Думаешь, и счастье можно так же пропустить?
— Но ведь счастье — это не десерт?
Она купила себе новую губную помаду, на этот раз розовую.
— Как тебе твоя семейная жизнь? — спросила Ребекка.
Моя семейная жизнь, как она мне?
— Неплохо, — ответил я, — напоминает фуршет, на котором закусывают стоя.
Она кивнула.
— Тебе не смешно, ты не смеешься?
— Я смеюсь про себя.
— Слушай, — сказал я, — ты считаешь, клоун бы обрадовался, если бы люди в конце его выступления сказали: «Мы смеялись про себя»? Как ты считаешь?
Мы ехали обратно на юг, к госпоже Фишер. По дороге нам снова захотелось чего-нибудь съесть. Ребекка попросила чизбургер. Все это время аппетит у нее был отменный, хотя она утверждала, что неделями ничего не ест, не считая разве что нескольких листиков салата и горсточки риса.
Мы сели за столик у окна, откуда хорошо видна была парковка. Ребекка доставала из чизбургера кусочки лука и выкладывала их цепочкой на пластмассовом столе.
Я был чем-то вроде спасательной шлюпки, в которую она прыгнула, не зная того, что шлюпка дырявая.
— Я думаю, — сказал я, смахивая лук на картонную тарелочку из-под чизбургера, — что просто обязан напомнить тебе еще раз: того, кого ты ищешь, уже нет. Больше нет того человека, которого твоя мама увидела на экране и подумала, что у него нездоровый вид. Я взялся писать поваренные книги, вернее, я вот-вот начну их писать. При этом я по уши в долгах, и не в каких-нибудь романтических долгах, с которыми легко разделаться, стянув кое-что у родителей, нет, у меня настоящие, взрослые долги. Единственное, что во мне есть взрослого, — это долги. Понимаешь?
Она кивнула, но меня не покидало ощущение, что чизбургер интересует ее куда больше, чем я.
— У меня шестизначные долги. Так что если ты ищешь приключений, то ты ошиблась адресом.
— Я не ищу приключений, — проговорила она с набитым ртом. — Приключения у меня уже были, и мне не больно-то понравилось.
Вселять надежды, которые наверняка не сбудутся, — не припоминаю, чтобы в жизни я занимался чем-то иным. Порой я просыпался среди ночи и вспоминал о том, как смотрели на меня обманувшиеся во мне: со смесью удивления, гнева и горечи. Словно не могли понять, почему это они так верили мне когда-то. На самом деле они и до сих пор мне верят; до сих пор считают, что я пошутил, и ждут моего единственного и главного слова; ждут, когда я докажу им, что я именно тот, за кого себя выдавал.
— Я и в самом деле не ищу приключений, — повторила Ребекка. — У тебя еще остались драже моей матери? Я бы съела несколько штучек.
Я разглядывал Ребекку, от нее восхитительно пахло лежалым мясом, она уже несколько дней не меняла платье, зато у нее были новое пальто и новая губная помада.
Будущее, которое всегда находилось от меня в приятном отдалении, готовилось обрушиться на мою голову. Моим будущим была госпожа Фишер. Моим будущим была польско-еврейская кухня, мое будущее угрожающе маячило где-то совсем рядом.
Моя ладонь покоилась на колене у Ребекки, но не потому, что меня вдруг охватила похоть, нет, просто не хотелось чувствовать себя одиноким в этом «Бургер-кинге», на полпути между Олбани и Йонкерсом. Я почему-то вспомнил рисунок с изображением таксы. Память — это болезнь, это жар, который не спадает, несмотря на сотню холодных примочек.
— Мы, конечно, можем попробовать друг с другом лечь, — сказал я, — только я не уверен, что это поможет.
Ребекка сказала:
— Мне кажется, все же поможет.
Это было давно, стоял теплый вечер, один из тех вечеров, когда весь город курится испарениями. Я люблю курящиеся города, я люблю мусор, гниющий где-нибудь на солнцепеке в двух шагах от столиков, выставленных на улицу хозяевами кафешек, которые не смотрят на часы и не торопятся закрываться.
Эвелин одевалась, очень-очень медленно, и вдруг протянула мне рисунок с изображением таксы.
— На вот, возьми, — сказала она, — это мой сын для тебя нарисовал.
Рисунок был свернут в трубочку и стянут резинкой, какими пользуются почтальоны.
Я развернул листок.
— Такса, — удивился я, — как мило!
Эвелин кивнула.
— Это тебе подарок. От моего сына.
Я снова свернул рисунок в трубочку, натянул резинку и, когда вернулся домой, положил рисунок в ящик своего письменного стола.
Прошло несколько недель, и Сказочная Принцесса сказала:
— Я нашла рисунок с таксой.
— Угу, — отозвался я, — мне его подарили.
— Как забавно, — заметила она.
Город еще курился испарениями, но отдельные листочки уже пожелтели, а другие стали коричневыми. Сказочная Принцесса обратила мое внимание на разноцветную листву. Мы с ней решили покататься на роликовых коньках. Вернее, это она решила покататься, а я сидел на скамейке и махал ей, когда она проезжала мимо.
Проехав три круга, Сказочная Принцесса плюхнулась на скамейку рядом со мной.
— Как, уже надоело? — спросил я.
— Если бы у меня был с кем-нибудь роман, — сказала она, — я бы ни за что об этом не проболталась. Зачем, ведь правда? Что это дает?
— Да, действительно, что это дает?
Она сняла ролики.
Верность и неверность — наступает такой момент, когда эти два слова теряют свое значение, свой первоначальный смысл. Чувство, которое привязывает вас к другому человеку, уже не укладывается в рамки такого двусмысленного понятия, как верность. В конечном итоге вас начинает связывать негативная форма любви: допустим, ваш партнер вам надоел, вы страшно хотите, чтобы он ушел, провалился ко всем чертям, даже умер, но ваш партнер не умирает и никуда не проваливается. Вы делаете одиннадцатиметровый удар и с нетерпением ждете ответного — и смеетесь над этим своим нетерпением, так вот этот ваш смех и есть признак того, что вы готовы наслаждаться своей негативной любовью. Можно надоесть друг другу — и годами, а то и всю жизнь не расставаться.
— На сегодня я уже накаталась, — сказала Сказочная Принцесса.
Возможно, для того, чтобы жить по-настоящему, нужно потерять контроль над жизнью. Но я не мог позволить себе потерять контроль. В этом ведь суть игры — сделать так, чтобы не вы, а ваш партнер потерял над жизнью контроль и однажды вдруг заметил, что под ногами у него не твердая почва, а зыбучий песок.
Вращая окуляр, можно сделать предметы нерезкими, и точно так же можно сделать так, что реальность для вашего партнера постепенно потеряет контуры и станет туманом, на фоне которого пятнами будут проступать обещания. «Иди за мной, и мы рука об руку пойдем на поиски обетованной страны. Пускай в твои башмаки набьется песок, я вытряхну его и языком вылижу твои ноги».
Где-то я совершил фатальную ошибку, упустил нечто важное, чего нельзя было упускать. И незаметно потерял контроль. Жизнь подкинула мне задачку, которую я не смог решить.
— Нельзя смотреть на жизнь, как на игру, — сказала Сказочная Принцесса, — это ненормально.
Возможно, она была права, но я не исключаю и того, что я слишком пристально всматривался в действительность. Немного рассудочно, согласен, но от этого еще пристальней.
Можно быть умнее других, но нельзя показывать этого окружающим. Вы должны поддерживать в людях иллюзию, что они умнее вас, что они всем заправляют, и когда они в этом уверятся, вы выпрыгнете из засады, точно тигр из-за кустов.
Моя рука по-прежнему лежала на Ребеккиной голой коленке.
— Я не верю, что секс поможет. Секс — занятие бестолковое.
Ребекка открыла рот, и из ее горла вырвалось нечто, похожее на возмущение.
— Ты только и делаешь, что пишешь о сексе, а теперь говоришь, что это бестолковое занятие?
Она крепко стиснула в руке чизбургер. Из него засочилась жидкость.
— Слишком много сыра напихали, — сказала Ребекка, — один ломтик — это вкусно, но ведь не полкило?!
— Мне нравится описывать бестолковые занятия. А сейчас мне нужно спешить к госпоже Фишер.
— А ты хоть раз подумал, а что я здесь делаю? — спросила Ребекка. — Ты когда-нибудь задумывался, зачем я сначала поехала с тобой в Атлантик-Сити, потом в Олбани, а теперь еду в Йонкерс, ты хотя бы на одну секунду подумал обо мне?
— Ты умоляла взять тебя с собой, просила: «Не прогоняй меня».
— Не выворачивай мои слова наизнанку, — возмутилась она. — Ты мастер по промыванию мозгов!
— Я не мастер по промыванию мозгов, Ребекка, я составитель поваренных книг.
Она прошла к мусорному контейнеру, выбросила остатки чизбургера и вернулась за столик.
— Ты писатель. Что ж, отлично, я все понимаю. Тебе нужно вдохновение, это я тоже понимаю, и ты черпаешь его у бедных овечек, на которых потом запрыгиваешь, как настоящий баран. И это я, в общем, тоже могу понять.
— Постой, постой! — вскричал я. — Ни на кого я не запрыгиваю. И я не баран, а ты не овечка. Позволь тебе напомнить, что это ты искала встречи со мной, якобы затем, чтобы отдать статуэтку. Я понятия не имел о твоем существовании. Я вовсе не просил тебя приходить.
— Ты не знал о моем существовании! — насмешливо воскликнула она. — Ну да, ты не знал о моем существовании, зато с удовольствием повез меня в Атлантик-Сити!
— Сядь, Ребекка, — сказал я, — на нас все смотрят.
— Не принимай меня за дуру. За эти дни ты выжал из меня нужное тебе вдохновение, словно я курица, а ты птицеферма, но я не так проста, у меня тоже есть желания. А потом в газете появится фельетон. Но я и это стерплю, вот только скажи, для чего мне-то все это?
Люди в придорожной забегаловке уже вовсю глазели на нас.
— Никто не говорил, что у тебя нет желаний. И при чем здесь какая-то птицеферма и куры? И для газеты я написал лишь статью о Звево. Сядь, прошу тебя, сядь и расскажи о своих желаниях.
Я схватил блокнот и ручку.
— Рассказывай, какие у тебя желания?
— Я вообще ничего больше тебе не скажу! — крикнула Ребекка и рванулась к выходу.
Тип, стоявший за прилавком, зааплодировал.
Вначале я не собирался за ней бежать, но потом все же решил, что придется.
Оказалось, что Ребекка в хорошей спортивной форме: она пересекла по диагонали площадку для парковки и помчалась в сторону шоссе. Она напомнила мне одного из пациентов моей жены, однажды бежавшего ночью голышом по Голландскому туннелю. Нагнал я ее возле самой полосы безопасности. Мы остановились, тяжело дыша.
— Что ты собираешься делать? — прохрипел я. — Дурочка, ты что, хочешь броситься под машину, да? Так и собираешься соревноваться в спринте вдоль шоссе? Чего ты хочешь?
— Оставь меня в покое! Я еду домой, это была моя ошибка.
— Спокойствие! — крикнул я. — Нам нельзя терять голову! Мы с тобой повязаны поваренной книгой.
— Не повязана я никакой поваренной книгой!
— Ты повязана поваренной книгой, а еще ты привязана ко мне, поэтому мы должны сохранять спокойствие. И раз уж речь зашла об этом, то поверь, я ничего из тебя не выжимал, и уж точно не вдохновение. И коли говорить о вдохновении, то ты тощая корова, очень даже тощая, такую никто не станет забивать ради ста граммов диетической колбасы. Ладно, не плачь. Все еще можно обсудить и поправить. Чем ты раньше занималась в Амстердаме?
Она посмотрела на меня.
— По официальной версии, я училась.
— А по неофициальной?
— Я покупала сыр и круглые булочки с изюмом и ела, а все остальное время не выходила из дому.
— И что ты делала дома?
— Я думала.
— О чем?
— Я хотела заняться чем-нибудь необычным.
— Об этом ты размышляла, поедая булочки с изюмом и сыр?
— Да, и еще одну неделю я проработала кассиршей в супермаркете.
— О’кей, — сказал я, — сейчас мы спокойно сядем в машину и обо всем подумаем. Мы повязаны поваренной книгой, вот ею и займемся. Но мы во всем разберемся, если не потеряем голову и не наделаем ошибок.
— Ты правда считаешь секс бестолковым занятием? — спросила она.
Я кивнул. Мы остановились возле машины.
— Теперь нам уже точно пора к госпоже Фишер. Она нас ждет.
— А она тоже бестолковое занятие?
— Нет, она — нет, она — начало новой жизни. Ты можешь поехать со мной, но, может, у тебя есть дела поинтереснее?
— Так ты хочешь от меня отделаться?
— Нет, но, возможно, госпожа Фишер тебе не особенно интересна. Кто знает, вдруг она тебе не понравится?
Кто вечно хочет всех перехитрить, в конце концов окажется на ничейной полосе. А тот, кто считает, что человек, с которым он сейчас беседует, непременно его предаст, сам предаст, чтобы оказаться первым.
— Я чувствую, что госпожа Фишер мне очень понравится, — сказала Ребекка.
Когда наши языки встретились на ничейной полосе, я слизнул остатки мяса и сыра и несколько заблудившихся долек лука, которые еще оставались во рту у Ребекки.
— Я без трусов, — сообщила Ребекка.
— Почему?
— Так гигиеничнее.
Госпожа Фишер жила в собственной вилле на окраине Йонкерса, а вовсе не на восьмом этаже многоэтажки, как мне почему-то казалось. У госпожи Фишер были две собаки, которые бросились нам навстречу, как только мы вылезли из машины. Здесь нас уже ждали.
Через сад и кухню хозяйка провела нас в гостиную. Мы сели: я — на диване, Ребекка — в кресле. Госпожа Фишер продолжала стоять.
— Вы вместе работаете?
— Это моя секретарша, — сказал я, бросив взгляд на Ребекку.
Та кивком подтвердила мои слова: ее вполне устраивало, что я выдал ее за свою секретаршу.
Госпожа Фишер говорила по-английски с сильным акцентом, какой бывает у тех людей, которые продолжают думать, видеть сны, считать и ругаться на родном языке.
— Вот, погрызите пока. — И госпожа Фишер поставила на журнальный стол блюдечко с мятной карамелью.
Мне не кажется, что это хороший знак, когда женщины предлагают вам погрызть мятную карамель, но мне давно уже не до хороших знаков; речь шла о поваренной книге, о второй части аванса — одним словом, об очень практических, почти умиротворяющих вещах.
На буфете стояли фотографии госпожи Фишер в молодости, она была снята с каким-то мужчиной, с детьми, еще с какими-то детьми, с собаками, была там и свадебная фотография госпожи Фишер. Целая жизнь, выставленная на буфете, — госпоже Фишер удалось построить свой собственный маленький мавзолей.
— Вы журналист?
Госпожа Фишер присела, слегка натянув на колени юбку. Видимо, возраст не убавил в ней склонности к кокетству.
— Нет, я не журналист.
Я закинул ногу на ногу. Мои бежевые брюки явно нуждались в стирке.
— Я работаю над книгой о польско-еврейской кухне.
Наклонившись вперед, я взял одну мятную конфетку.
— Вы появились как раз вовремя, — сказала госпожа Фишер.
Нюх на грядущие перемены помог мне хотя бы раз появиться вовремя.
— Я уже собиралась выставить свою коллекцию на улицу, — сказала госпожа Фишер, — она занимает слишком много места.
Она откинулась в кресле.
Мы с Ребеккой с интересом слушали, на улице лаяли собаки. Так в гостиной госпожи Фишер я стал составителем поваренных книг, тем, чем мне было уготовано стать, если верить в судьбу. А если не верить, то я, выходит, медленно превращался в составителя поваренных книг, становился тем, во что я себя превратил.
— Не сейчас, но года через три-четыре я перееду в домик поскромнее, — сказала госпожа Фишер. — Когда не будет больше собак.
— Ах да, — напомнил я, — вы говорили о какой-то коллекции. Что это за коллекция?
— Архивы. Моя мама знала о польско-еврейской кухне буквально все, она собрала на эту тему огромный архив. Было бы очень жаль, если бы он пропал.
— Госпожа Фишер, — воскликнул я, — вы именно та, кого я искал!
Она зарделась:
— В самом деле?
— В самом деле. Правда, Ребекка? Госпожа Фишер — тот человек, которого мы искали.
Ребекка, болтая туда-сюда ногой, кивнула.
— Я это всегда знала.
— Что, госпожа Фишер?
— Что однажды явится такой человек, как вы.
— Но как вы могли об этом знать? — с улыбкой спросил я и еще раз изящно склонился над блюдечком с мятной карамелью.
Я обрел новое призвание! «Застенчивый, но обаятельный Роберт Г. Мельман путешествует по миру со своей секретаршей в поисках почти утраченных рецептов польско-еврейской кухни».
— У меня есть гид, — сказала госпожа Фишер.
— И что же это за гид?
Любовь, пусть даже самая крошечная, всегда начинается с внимания. Внимание — это аккумулятор желания.
— Гид, мой проводник.
— И где этот гид живет?
— Этот гид не живет, он говорит.
Я посмотрел госпоже Фишер прямо в глаза.
— По телефону, по радио, по телевидению?
— Нет, — сказала госпожа Фишер, — этот гид у меня в голове. Он меня защищает.
Я взглянул на Ребекку, но она на меня не смотрела. Я потер ногу, и мне вдруг вспомнились слова, которые я взвешивал про себя, но так никогда и не произнес — десятки любовных признаний, ненаписанные письма, слезы, которые я сумел сдержать, оскорбления, которые я проглотил. Я не жил, а искал для своей жизни формулировки, такие фразы, которые никого не оставили бы равнодушным, которые в корне изменили бы действительность, но которые я в конце концов так и не произнес либо произнес их там, где их никто не мог услышать.
— Это замечательно и очень удобно, — одобрил я, — иметь своего собственного гида.
В эту минуту меня вдруг осенило, что у госпожи Фишер, наверное, очень много денег.
— Госпожа Фишер, собственно говоря, нам стоит основать общество, которое взяло бы на себя заботу об архиве вашей матери и сделало его доступным для широких слоев населения. Факел необходимо передать.
Госпожа Фишер испытующе на меня взглянула. Я было испугался, не слишком ли рано завел речь про это общество, не проявил ли поспешную алчность, не сделал ли очередной неверный ход.
— Как вы красиво сказали про факел. Я и сама часто об этом думала.
Ага, она считает, что я красиво выразился. Это добрый знак. С моего лба градом катил пот, но я обязан был двигаться вперед, не останавливаясь: в мои сети заплыла крупная рыба, и я не должен был дать ей уйти. Господь наконец сжалился надо мной.
— Надо подумать, — сказал я, — как увековечить вашу маму в ее рецептах.
— Это было бы прекрасно, — сказала госпожа Фишер. — Но кому сейчас нужна польско-еврейская кухня?
Я посмотрел на нее невинным взором. Это мое сильное качество: я умею выглядеть таким наивным, таким потерянным, делать большие глаза, которые словно умоляют: «Сжальтесь надо мной!»
— Мне кажется, мама очень хотела бы увековечить себя в своих рецептах, — продолжала госпожа Фишер. — Пока она была жива, она так много времени проводила на кухне!
— Вероятно, мы могли бы, — фантазировал я, — даже назвать какое-нибудь блюдо в честь вашей матери. Что было ее коронным блюдом?
— Ах, — задумалась госпожа Фишер, — у нее было столько коронных блюд!
Я вытер лоб ладонью. Ребекка сидела, уставясь в пустоту, а может, она размышляла о странном месте, куда ее снова занесло, или о своей жизни вообще, или о том, что она была небрежна с мужчинами.
— Но должно же быть какое-нибудь блюдо, которое она готовила лучше всего, с особым старанием, которое вы больше всего любили?!
Госпожа Фишер глубоко задумалась. Она наморщила лоб, ее губы шевелились, как у человека, который нашептывает себе под нос молитву.
— Карп, — промолвила она.
— Карп, — повторил я, — вы имеете в виду рыбу?
— Карп в желе.
Я достал из внутреннего кармана записную книжку и черкнул: «Карп в желе».
— Вы настоящий журналист, — заметила госпожа Фишер.
— Я не журналист, — повторил я, — скорее специалист по поваренным книгам.
— И давно вы этим занимаетесь?
— Лет десять. — И я несколько раз кивнул с серьезным лицом, словно перед моим мысленным взором пронеслись все десять лет кропотливого труда по составлению поваренных книг. — Секрет специалиста по кулинарии в его открытости, в его готовности делать пометки в любое время, потому что никогда не угадаешь наперед, откуда поступит новый рецепт.
— Это верно, — согласилась госпожа Фишер, — моя мать так всегда и делала. Когда у вас будет время осмотреть ее архив? Сейчас я немного устала.
— Завтра утром? — предложил я.
— Хорошо, завтра утром, в одиннадцать, а то в десять ко мне придет педикюрша.
Мы встали. В кухне она пожала Ребекке руку, а меня осторожно и нежно поцеловала в щеку.
— Вы так напоминаете мне маму, — признался я.
— Ах, мне лестно это слышать, — улыбнулась она. — Она еще жива?
Я отрицательно покачал головой, едва заметно. Госпожа Фишер слегка прижала мою голову к своему плечу и что-то невнятно пробормотала. После чего сказала:
— Как только вы сюда вошли, я поняла, что вы сирота. Мой гид меня никогда не подводит.
— Должно быть, так, — отозвался я. — До завтра, госпожа Фишер.
В машине Ребекка спросила:
— Но ведь на самом деле ты не сирота?
— Да, я не круглый сирота, а лишь наполовину. Но разве это имеет какое-то значение?
На окраине Йонкерса мы нашли мотель, в котором нам с некоторым трудом удалось получить номер.
Там, в этом мотеле, мы с Ребеккой впервые занялись любовью. На моем плече сидела госпожа Фишер, приговаривая: «Карп в желе, карп в желе».
Анонимная любовь рано или поздно вырождается в секс. Чтобы сохранить анонимность, нужно тело, а не слова, ногти, а не теории, зубы, а не саркастические замечания.
В наших отношениях с Эвелин анонимность постепенно отступила: наша анонимная любовь стала незаметно обрастать прошлым, разного рода предметами — рисунками с изображением такс, часами с Микки-Маусом, записками на обратной стороне счета. Так анонимная любовь постепенно стала обретать будущее и перестала быть анонимной. У нашей с Эвелин любви даже появился свой собственный номер в гостинице. Гостиничный номер анонимная любовь еще кое-как может выдержать, но никак не больше того. В какой-то момент может даже показаться, что ваша любовь, переставшая быть анонимной, представляет собой угрозу вашему благополучию.
Однажды я повстречал этого ее водителя автобуса. Этого оказалось достаточно. Он вошел в кофейню со словами:
— Мне кофе. Живо.
Когда он ушел, Эвелин сказала:
— Это был водитель автобуса.
Я крепко держал обеими руками горячую Ребеккину голову и молился про себя: лишь бы она не сказала, что любит меня. Много лет назад я бы молился, чтобы услышать эти слова, но теперь я просил об обратном, — слово «ирония» тут ни при чем.
Я держал обеими руками Ребеккину голову — и видел обои с таксами; Сказочную Принцессу, снимающую роликовые коньки; госпожу Фишер — как она стоит возле буфета; себя — как я разогреваю овощную запеканку в ночном магазине, — и по-прежнему не отпускал голову Ребекки, словно только так я мог унять свою взбунтовавшуюся память. Словно ее тело, ее истории, ее потная кожа, ее сигареты были дверями, которые стоит лишь открыть и я ступлю босыми ногами в мокрую траву.
— О чем ты думаешь? — спросила она.
— О тебе, — сказал я, — о твоих семи мужчинах. Ты их держала в кулаке? Управляла ими, как кукловод марионетками?
— Иногда, но я хотела не власти, я хотела любви.
Возможно, думал я, через несколько лет мы скажем: «Мы небрежно обращались друг с другом, но мы были так молоды, и наша небрежность была лишь симптомом».
— Я счастлива, путешествуя с тобой, — наконец промолвила она.
— Я тоже.
Я кое-как оделся и спустился позвонить Сказочной Принцессе. Госпожа Фишер по-прежнему сидела у меня на плече. У меня было такое ощущение, что мою шею сдавила петля, но что самое трудное уже позади. Оставался буквально сущий пустяк — всего-навсего спрыгнуть с табуретки.
— Здравствуй, Сказочная Принцесса, — сказал я.
— Ты все еще от меня уходишь?
— Да, — ответил я, — я все еще решаю свои финансовые проблемы.
Больше она ни о чем не спрашивала. Она рассказала о марионетках, которые мастерила с глухонемыми.
— Пока все здорово, они в восторге. Раньше глухонемым приходилось только смотреть сценки, которые ставят другие пациенты, но в скором времени они смогут уже сами кое-что показать.
— Все же есть на свете справедливость, — сказал я, роняя трубку.
Я представил себя глухонемым пациентом, репетирующим спектакль в кукольном театре под профессиональным руководством Сказочной Принцессы.
Ровно в одиннадцать Ребекка припарковала наш автомобиль возле виллы госпожи Фишер.
Госпожа Фишер уже стояла со своими собаками в саду, поджидая нас. Зеленое платье с черным орнаментом не доходило ей до колен. Был погожий денек, но для мини все-таки довольно прохладно.
Госпожа Фишер провела нас в кухню и угостила кофе с только что испеченным домашним печеньем.
— Как вам спалось? — спросила она.
— Хорошо, — ответил я.
— Где вы остановились? — Она достала из духовки новую порцию печенья.
В те минуты, когда я принимал душ, раздумывая над тем, как мы будем создавать общество «Карп в желе», госпожа Фишер пекла печенье.
— В мотеле «Серебряное озеро».
— Ну конечно, там я обычно снимаю комнаты для своих родственников, приехавших издалека. У них чисто и недорого.
Я посмотрел на Ребекку.
— Здесь можно курить? — спросила она.
— Лучше не стоит, — ответила госпожа Фишер.
— Тогда я пойду в сад.
Ребекка вышла в сад.
— Какая милая девушка, — сказала госпожа Фишер, — но она почему-то не ест мое печенье.
— Она съела за завтраком большую порцию яичницы-глазуньи.
— Глазунья — это так вредно.
— Я знаю.
— Она еврейка?
Еврейка ли Ребекка? Я ее об этом не спрашивал. По внешности теперь судить нельзя, расовую чистоту сегодня днем с огнем не сыщешь.
— У нее еврейская душа, — ответила на свой же вопрос госпожа Фишер.
— Как вы это узнали? — удивился я и на всякий случай взглянул на еврейскую душу, курившую в саду.
— Это мне подсказал мой гид.
Я кивнул. Не проявлять удивления казалось мне самой лучшей тактикой.
— Расскажите, если можно, про своего гида.
Ребекка вернулась на кухню.
— Возьмите печенье, оно гораздо полезней яичницы.
Госпожа Фишер подсыпала из духовки еще печенья, хотя блюдо и так уже было полно до краев.
— Не мы выбираем гида, это гид выбирает нас. Мой гид — индеец.
— Как так — индеец?
Ребекка взяла одно печеньице и стала его грызть, и тут я снова подумал о том, как хорошо было бы ранним утром ступить босыми ногами в мокрую траву.
— Раньше я сама была индейцем.
— Раньше?
— В прошлой жизни, — вздохнула госпожа Фишер.
— Но ведь ваши родители родились в Польше?
— Мои дедушка и бабушка с папиной стороны родом из России, — уточнила госпожа Фишер. — Когда-то очень давно я была индейцем, лечила людей. Поэтому мое место здесь. Я и раньше жила где-то тут поблизости. Я была шаманом.
— Потрясающе, — воскликнул я, — просто потрясающе!
— Я умею перемещать энергию.
Что бы ей на это ответить?
— Потрясающе, — повторил я, немного помолчав.
Женщина, умевшая перемещать энергию, посмотрела на меня с благодарностью:
— Я общаюсь с очень многими людьми, но вы особенный.
Я скромно склонил голову в ответ на этот комплимент. Выждать пару минут — и можно снова завести разговор на тему общества «Карп в желе».
— Пойдемте смотреть ваш архив?
Она повела нас вверх по лестнице. Я увидел вздувшиеся голубые вены на ее ногах; словно реки, они разветвлялись на более мелкие протоки. У двери госпожа Фишер остановилась.
— Тут, — промолвила она, — тут святилище польско-еврейской кухни.
— Может быть, — предложил я, — вам лучше войти туда одной? Мы бы подождали за дверью.
Ребекка, соглашаясь, кивнула, и тут я вдруг вспомнил, как Сказочная Принцесса однажды вернулась домой и принялась как безумная пылесосить. Она знала, что я ненавижу пылесос: раз в неделю приходила дорогая уборщица, и я всегда сбегал из дома. Я не хотел, чтобы рядом со мной кто-либо мыл пол или пылесосил. И пускай мир не подчиняется моим законам, я хотел, чтобы им подчинялся хотя бы тот мирок, в котором я жил.
Обычно Сказочная Принцесса хваталась за пылесос в те дни, когда у нее что-то случалось на работе.
— Опять кто-то из твоих психов прыгнул под поезд в метро? — спросил я, когда она в очередной раз принялась орудовать пылесосом.
Еще чаще, чем из окна, психи бросались под поезд в метро. Есть такая вещь, как театр любви, но кроме этого, безусловно, существует и театр самоубийства.
Сказочная Принцесса выронила из рук пылесос и начала плакать. И тогда я сказал ей:
— Если ты не справляешься со своей работой, ты должна найти себе другую. Что там у вас еще случилось?
Но она не захотела отвечать.
— Может, у глухонемых сломались марионетки?
— Нет, — ответила она, — марионетки живут себе в сумке, с ними все в порядке.
— Так в чем же дело?
— Почему с собой хотят покончить именно те пациенты, у которых до этого все как раз шло хорошо?
Я сел на пол рядом с ней.
— Оттого что у них все шло хорошо, они потеряли бдительность. Надо чувствовать себя в жизни как в окопе, всегда быть начеку, ведь никогда не знаешь, с какой стороны по тебе откроют огонь. А если огонь долго никто не открывает, следует открыть его самому, ибо тишина так обманчива!
— Но жизнь — это не окоп.
— Как бы не так, как бы не так. Ты только на меня посмотри.
Она помотала головой.
— Может, ему так даже лучше.
Она снова покачала головой.
— Сейчас ему промывают желудок.
Этот ее пациент так любил пиво и так много его пил, что однажды у него на глазах утонула его собственная дочь. Это случилось больше десяти лет назад, но мужчина с тех пор по крайней мере раз в год пытался проникнуть в тот мир, где теперь находилась его дочь. Возможно, есть и такая вещь, как раковая опухоль вины, на которую не действуют даже самые сильные лекарства.
— Это нас не касается, — сказал я. — Не приноси самоубийства с работы домой. Оставляй их на работе. Можешь забыть их в такси или в метро, но дома они мне не нужны.
— Почему ты так говоришь?
— Потому что эмоции мешают выживанию, эмоции делают человека слабым и уязвимым, превращают его в добычу гончих псов.
И мы стали с ней танцевать под марокканскую музыку. Мы кружились по всему дому, празднуя победу. Наш дом был местом отложенного на потом и так и несостоявшегося самоубийства, но мы, несмотря ни на что, продолжали двигаться вперед. Другие бросались под поезда в метро, прыгали из окон, глотали снотворные таблетки, но все это происходило с другими, — мы же продолжали двигаться вперед. И в том была наша победа.
— Нет, почему же? — возразила госпожа Фишер. — Давайте зайдем все вместе.
Она открыла дверь. Первое, что мне бросилось в глаза, была пыль. Затем я увидел стол, заваленный книгами и старыми бумагами.
— После смерти мужа я сюда почти не заходила, — рассказывала госпожа Фишер. — Мои дочери живут в Техасе, эти рецепты их не интересуют.
Я осмотрел бумажную гору на столе. Это были поваренные книги с пометками на полях. Во многих местах что-то было перечеркнуто.
— Да, — подтвердила госпожа Фишер, — моя мать вносила исправления в поваренные книги.
— Госпожа Фишер, все это надо непременно сохранить для потомства, давайте создадим общество, которое будет распоряжаться наследием вашей мамы. Вы понимаете, что я имею в виду?
— Да, конечно, вы ведь говорили об этом уже вчера — жизнь мамы продолжится в ее рецептах.
— Верно, — подтвердил я, — совершенно верно.
— Но ее жизнь уже и так продолжается в рецептах, — с некоторым сомнением в голосе сказала госпожа Фишер, стирая пыль с книги, которая распадалась на страницы.
— Пока об этом еще никто не знает, — возразил я, — но люди должны об этом узнать. О том, что ваша мама продолжает жить в ее рецептах. Вы могли бы даже открыть в своем доме музей.
— О боже, нет, музея не надо!
Не надо, значит, не надо.
— Это так, мысли вслух, — объяснил я, — но вы только представьте, как вы организуете общество «Карп в желе».
— Я? — всплеснула руками госпожа Фишер. — Я организую? А разве еще нет какого-нибудь общества «Карп в желе»?
— Нет, такого общества пока не существует.
— И чем оно должно заниматься?
— Управлять наследием вашей матери. Заботиться о том, чтобы труд вашей матери стал доступен миллионам людей, интересующихся польско-еврейской кухней. Пропагандировать польско-еврейскую кухню посредством рецептов вашей матери.
Госпожа Фишер глубоко вздохнула.
— Да, — прошептала она, — это было бы чудесно.
— Но об этом как-нибудь в другой раз, — сказал я, — сейчас пора за работу.
Я достал из сумки ручки, блокноты, ластики, точилки — все, чем в это утро так щедро запасся в магазине канцелярских принадлежностей. У госпожи Фишер должно было сложиться благоприятное впечатление обо мне как об опытном составителе поваренных книг.
Госпожа Фишер начала рассказывать, а я записывать. Возможно, я действительно слишком рано завел речь об обществе «Карп в желе».
В тот же день я купил пишущую машинку и вечером перепечатал на ней свои записи. Так началась моя работа над книгой, которая в дальнейшем получила название «69 рецептов польско-еврейской кухни». Еще ни одну книгу я не писал так быстро. На все про все мне потребовалось три недели и два дня.
Через две недели госпожа Фишер превратилась в тесто, которое настолько хорошо подошло, что его уже можно было ставить в печку. Она выписала мне чек на десять тысяч долларов на организацию общества «Карп в желе».
Эти десять тысяч долларов я незамедлительно положил на свой счет и частично погасил долг «Американ Экспресс». Я решил, что ничего страшного не будет, если «ВИЗА» еще немного подождет.
В дешевой мастерской я заказал фирменную писчую бумагу с грифом «Общество „Карп в желе“, председатель Роберт Г. Мельман». Госпожа Фишер пришла в восторг от бумаги и от самого общества: она смотрела на меня, как на родного внука, о котором мечтала всю жизнь. Она представила меня своим соседям и партнерам по игре в бридж, как-то вечером мы даже сходили с ней в кино. Ребекка относилась к этому с пониманием. Она видела чек на десять тысяч долларов и была достаточно умна, чтобы понять, что перед десятью тысячами долларов должна отступить даже ревность. Ведь кто знает, что может еще произойти, как только идея общества «Карп в желе» утвердится в голове госпожи Фишер!
Госпожа Фишер все-все мне рассказала: и о том, как их семья отплыла на корабле в Америку, и о бюро путешествий ее отца, и о цементной фабрике ее мужа, о своих неудачных родах и о своих дочерях.
Иногда она настоятельно просила разрешить ей что-нибудь приготовить, дабы я мог оценить вкус тех или иных блюд, но я сопротивлялся: на пробы нет времени, надо срочно писать.
Я перемежал рецепты особо красочными из ее рассказов, а вечером подводил итоги за день — часа по два сидел за пишущей машинкой — и с чувством глубокого удовлетворения укладывался в постель.
Поздно ночью я звонил Сказочной Принцессе. Я считал своим долгом держать ее в курсе своих дел, прежде всего финансовых. О том, что их продвижение непосредственно зависит от успехов общества «Карп в желе», я ловко умалчивал. Вряд ли сведения об обществе «Карп в желе», думал я, сделают крепче сон Сказочной Принцессы.
Госпожа Фишер сказала:
— Если вы проживете в мотеле «Серебряное озеро» больше недели, вы можете потребовать скидку.
Я так и сделал: потребовал скидку.
С каждым днем на улице становилось все теплее. Ребекка начала пользоваться моим дезодорантом. Точь-в-точь как Сказочная Принцесса — та всегда пользовалась моим дезодорантом. В результате Ребекка и Сказочная Принцесса стали пахнуть друг другом.
Ребекка была уверена, что любит меня, — так она, во всяком случае, говорила, иногда даже шептала мне это на ухо. Я тоже постепенно поверил, что люблю Ребекку, не делая из этого никаких скоропалительных выводов на будущее. Пламя обещания — сильное пламя.
Дни становились длиннее, платья Ребекки короче, наш секс — все более качественным, а моя поваренная книга пухла буквально на глазах.
Теперь я должен рассказать о счастье. Я не люблю говорить на эту тему, ведь что можно рассказать о счастье? Три недели, проведенные в мотеле «Серебряное озеро», я был счастлив. По крайней мере, так мне сейчас кажется. Возможно, счастье — это отключение определенных клеток мозга; когда какие-то клетки нашего мозга помалкивают, мы чувствуем себя счастливыми.
Мы питались в основном картофельным пюре. Значит, счастье и картофельное пюре — это не взаимоисключающие вещи.
Долгое время нам удавалось невозможное — мы держались вдали от действительности.
Мне показалось, что мне наконец удалось уйти от Сказочной Принцессы. Что из того, что я звонил ей каждый день, иногда даже по два раза, и Ребекка спрашивала меня: «Почему ты так часто звонишь своей жене?»
По-моему, совершенно естественно, что человек регулярно звонит своей жене, даже когда между ними все кончено. И потом, у меня остались перед ней финансовые обязательства.
В телефонных разговорах со Сказочной Принцессой порой возникали сложные моменты. Она могла, например, неожиданно спросить:
— Что ты там делаешь с этой женщиной в этом чертовом мотеле в Йонкерсе?
И это после того, как мы только что поговорили о «Ситибанке» и я в ходе этого разговора со знанием дела неоднократно вставлял свое любимое выражение «порядок урегулирования расчетов».
Порядок урегулирования расчетов — это мантра для скептика, не гнушающегося медитацией.
— Пишу поваренную книгу.
— При чем же здесь тогда эта женщина — ведь она так же мало разбирается в кулинарии, как и ты?
— Правда, зато она разбирается в стенографии.
— Ты хочешь остаться с ней до конца своих дней?
До конца своих дней? Это трудный вопрос. Думаю, что нет. С кем бы я хотел остаться до конца своих дней? Прежде всего, я не хотел думать о том, сколько дней мне еще осталось, и предпочел бы вычеркнуть из своего словаря словосочетание «порядок урегулирования расчетов».
Про общество «Карп в желе» я так ей до сих пор ничего и не сказал. Я опасался, что Сказочная Принцесса расстроится до слез и чего доброго помчится к госпоже Фишер, дабы оградить ее от козней «этого страшного негодяя», в которого я себя превратил.
Но впрочем, трудные моменты возникали всегда, еще задолго до моего исхода из жизни Сказочной Принцессы. Поэтому, собственно, ничего не изменилось, некоторые из наших телефонных разговоров протекали весьма даже дружелюбно. Эпидемия самоубийств еще не закончилась, но, надо полагать, она никогда не закончится. Это была неотъемлемая часть некоего вида деятельности, и с этим нужно было смириться, особенно если это не касалось пациентов, с которыми у Сказочной Принцессы установились по-настоящему теплые взаимоотношения.
Время от времени я звонил своему немецкому издателю и сообщал, что поваренная книга движется с потрясающей скоростью.
Однажды вечером госпожа Фишер приготовила для нас чолнт-фиш[5] и достала из книжного шкафа бутылку сливянки. В тот вечер я сумел убедить ее в том, что общество «Карп в желе» нуждается в дополнительных средствах, которые позволят ему продолжить благословенный труд по сохранению наследия госпожи Фишер-старшей (в девичестве — Фейнштейн).
После того как содержимое бутылки убавилось на треть, госпожа Фишер прониклась ко мне доверием и выписала чек еще на десять тысяч долларов.
Так выглядело мое счастье: мотель «Серебряное озеро», пишущая машинка, Ребекка, постель, госпожа Фишер, общество «Карп в желе» и картофельное пюре. Ребекка искренне считала, что мы любим и будем любить друг друга если не вечно, то уж во всяком случае в настоящем времени, протекающем в мотеле «Серебряное озеро».
Однажды вечером я сказал Ребекке:
— Я купил себе брюки. Они длинные, ты не могла бы немного их укоротить?
Она с удивлением посмотрела на меня.
Мне пришлось пояснить:
— У меня нет денег на портного.
— О’кей, — согласилась она, — я их подошью.
Я перепечатал еще несколько рецептов и затем поведал на бумаге об удивительном путешествии, которое совершила госпожа Фишер. О ее детстве в Бреслау, о пути в Америку. Еще я написал о ее отце, который, не зная ни слова по-английски, открыл в Америке туристическое бюро. О ее муже, владельце цементной фабрики. И о том, как много лет спустя, уже после кончины своего супруга, госпожа Фишер поняла, что была в прошлой жизни индейцем. И еще, разумеется, о ее матери, которая никак не могла привыкнуть к жизни в Америке и оттого жила на кухне среди собственноручно перепечатанных рецептов, кулинарных книг, распадавшихся на отдельные страницы, и медленно поднимавшегося теста.
Мой стиль ничем не напоминал стиль моих предыдущих книг. Я превзошел себя: никакой агрессии, никакой дистанции — уютная поваренная книга, в которой силы добра, олицетворенные в рецептах госпожи Фишер, торжествовали победу над мрачными силами зла. «Не закрывая глаза на ужасы, творящиеся в мире, автор поет осанну жизни» — такую цитату издательство позже поместило на обороте суперобложки.
Написано было так, что даже умные и скептически настроенные читатели начинали верить в то, что, возможно, в голове у госпожи Фишер и в самом деле жил индеец, который ею руководил.
Я позвонил Сказочной Принцессе, и она рассказала, что вернули все чеки, выписанные ею в последнее время. На счету вообще не осталось денег.
— Не выписывай больше чеки, — сказал я, — плати за все наличными, я пришлю тебе немного наличных почтовым переводом.
Она, в свою очередь, пересылала мне на адрес мотеля в Йонкерсе все, что ей казалось срочным.
Некоторые знакомые, узнав, чем я занимаюсь, объявили меня сумасшедшим. Но я просто перестал им звонить и писать, чтобы избежать их добрых советов.
Дэвид, который узнал мой номер телефона от Сказочной Принцессы, позвонил и тут же, прежде чем я успел что-либо вымолвить, закричал:
— Ты уже связывался с моими родственниками в Олбани?
— Нет, конечно же нет.
— Мы беспокоимся. Позволь узнать, Роберт, что ты там делаешь?
— Кто это «мы», Дэвид? Ты что, звонил ван дер Кампу?
— Кто такой ван дер Камп?
— Мой амстердамский редактор. Ты с ним говорил? Если хочешь знать, они даже не хотят, чтобы я приходил на новогодний прием. Они в марте прислали мне приглашение на прием, который состоялся восьмого января.
— Я говорил только с твоей матерью.
— Она тоже настроена против меня. Она всегда мечтала, чтобы я стал теннисистом.
Ребекка сидела на постели и подшивала мне брюки — она была занята этим уже третий день. По-моему, на этих брюках лежало проклятье.
— Дэвид, ты сказал мне, что моя песенка спета. Я тогда не захотел в это поверить, но теперь верю. Из этой истины я сделаю выводы. Собственно говоря, это все.
— Из какой истины? Чем ты сейчас занимаешься?
— Брось, — тихо сказал я Ребекке, — ну их к черту, эти брюки.
Было жарко, я стер со лба пот. Одной рукой я попытался пошире открыть окно, но у меня ничего не вышло.
— Я работаю над поваренной книгой, и, сказать по правде, она почти закончена.
— Ты предаешь свой талант, Роберт.
Я услышал лай собаки Дэвида. Он любил собак. Гуляя со своей собакой, он знакомился. Почти со всеми своими девушками он познакомился благодаря своей собаке.
— Если я и предал свой талант, это произошло уже очень давно.
— Я всегда верил в тебя, Роберт, но, выходит, я ошибался.
Мною вдруг овладело странное умиротворение. Дэвид занимался риторикой, а я стал составителем поваренных книг, — таким образом, у нас не было больше причин соревноваться друг с другом. Наше состязание наконец-то закончилось.
— Как ты там мне писал в письме? — спросил я. — Что я, по твоему скромному мнению, абсолютно не умею жить, зато блестяще умею описывать такое отношение к жизни, как у меня.
— Тебе нужен врач.
Я снова услышал лай, и мне вспомнилось, что однажды я послал его собаке подарки.
Мне вдруг страстно захотелось лежать рядом с Ребеккой, обнимать ее. И еще мне захотелось поверить, что я ее люблю, что с кулинарной книгой все уладится, что скоро я стану моногамным и счастливым. Возможно, в ту минуту у меня просто не было другого выбора. Кого еще мне было любить, кроме нее? А если я не верил в то, что я ее люблю, то в кого и во что я мог еще поверить?
Я повесил трубку.
— А твоя песенка и вправду спета? — спросила Ребекка.
Она сидела на постели, на коленях у нее лежали брюки, иголка и нитка.
— Да, — ответил я, — почти до конца. На этих брюках наверняка лежит проклятье?
Она кивнула.
Я лег рядом с ней. Через тридцать минут госпожа Фишер ждала нас на ужин, но тридцать минут — это ведь не так мало!
Мы чувствовали себя точно в воронке времени — Ребекка и я. И неважно, что эта воронка находилась в мрачном Йонкерсе, на расстоянии получаса езды от Манхэттена. Это был настоящий Бермудский треугольник.
В гостиной госпожи Фишер мы пили игристое вино в честь окончания работы над поваренной книгой.
Из сотен рецептов госпожи Фишер я выбрал самые, с моей точки зрения, интересные. Только раз я задал госпоже Фишер вопрос:
— Все эти рецепты немного похожи друг на друга, какой из них вы считаете наиболее интересным?
Она надолго задумалась.
В предисловии и послесловии к книге я благодарил госпожу Фишер и даже два раза упомянул девичью фамилию ее матери. Когда она увидела эту фамилию в послесловии, она ущипнула меня за руку. До чего же добрую службу может сослужить сентиментальность!
Госпожа Фишер так растрогалась, что снова напекла печенье и выписала для общества «Карп в желе» еще один чек на десять тысяч долларов.
Мой долг «Американ Экспресс» постепенно сокращался, я регулярно вводил Сказочную Принцессу в курс своих еженедельных расчетов с кредиторами.
Порой она спрашивала меня:
— Откуда у тебя взялись деньги?
На что я отвечал:
— Ты ведь знаешь, я творческий человек. Ты вышла замуж за творческого человека, это сложные люди, но иногда они умеют творить чудеса. Из воздуха я делаю деньги, из обычной бумаги — поваренные книги, из действительности — иллюзии, а из своей собственной жизни — долину слез. Это и есть творчество.
— Ты старый дурак, — вздохнула Сказочная Принцесса.
— Не такой уж я и старый, даже среднему возрасту пока не удалось незаметно ко мне подкрасться.
— Ты старый дурак, — повторила она, — поверь мне. Эта женщина до сих пор с тобой?
— Да, — сказал я, — она все еще здесь. А как поживает твой кукольный театр для глухонемых?
Платье на госпоже Фишер сегодня было еще кокетливей, чем при нашей второй встрече. В двух шагах от могилы госпожа Фишер вдруг почувствовала, что в лицо ей повеяло ветерком жизни и молодости. То, что этот ветерок вырвался из моего рта, было непредвиденной случайностью, но все равно это был ветерок жизни и молодости.
— У тебя изо рта запах, как из цветочного магазина, — однажды сказал мне Йозеф Капано. — Дыхни-ка еще разок.
Как-то раз вечером Капано сказал:
— Прости меня, но позволь я кое-что достану.
Он подцепил ногтем застрявший у меня между передними зубами остаток пищи и положил его себе в рот. Я отвесил ему затрещину.
— Капано, — предупредил я, — чтобы ты в первый и последний раз вынимал что-то у меня изо рта и клал в свой. Всему есть границы. Особенно когда рядом посторонние.
Капано не признавал никаких границ, Капано было наплевать на границы.
— Роберт Мельман, — сказала госпожа Фишер, — вы оказали мне неоценимую услугу. Я очень рада, что откликнулась на ваше объявление.
— А как я рад. Ведь общество «Карп в желе» — это отчасти наше общее детище.
— Ах, какая же он у вас все-таки прелесть! — обратилась госпожа Фишер к Ребекке, от чего та покраснела.
На следующий день я позвонил своему немецкому издателю:
— Вы получите мою кулинарную книгу со дня на день, я послал рукопись срочной бандеролью. Я был бы вам признателен, если б вы перечислили на мой банковский счет вторую половину аванса.
— Я знал, что у тебя получится, — сказал Стефан. — Нет лучшего лекарства, чем последний срок сдачи.
Последний срок в качестве лекарства — мне показалось, что я уже где-то это слышал. Чтобы придумать такую фразу, по-моему, нужно быть немцем.
— Да, это так, — не стал спорить я, — труд облагораживает.
Тут я вспомнил своего отца. Он тоже трудился. И этот труд довел его до того, что однажды солнечным июньским днем он пересек теннисный корт и на глазах у сотен зрителей укусил за ногу своего противника. Это, конечно, тоже был труд, но не тот, что облагораживает.
— Поздравляю, — продолжил Стефан, — поздравляю. Я уверен, что получилась отличная книга.
— Я тоже, — согласился я, не будучи, впрочем, ни в чем уверенным.
После этого я позвонил Сказочной Принцессе и сообщил:
— Кулинарная книга окончена.
Она меня с этим поздравила. Я, как всегда, задал вопрос о состоянии ее финансов, и она, как всегда, ответила, что деньги — это не главное.
— Я могу обойтись и без денег, — заверила она.
— Без денег никто не может обойтись, абсолютно никто.
— Ты едешь домой? Или же остаешься с этой твоей Пустой Бочкой?
— Почему ты решила, что она пустая бочка?
— Мне так кажется. Все, что ты рассказал мне об этой женщине, говорит о том, что она — пустая бочка.
— Она совсем не пустая бочка. Это молодая женщина, которая, кажется, плохо функционирует, но она не пустая бочка.
— Ты едешь домой?
— Пока что нет.
— А что мне делать? Откуда мне взять ребенка?
— Что ты этим хочешь сказать?
— Мне нужен ребенок, иначе скоро будет поздно.
— Откуда я знаю, откуда тебе взять ребенка? Сделай себе с кем-нибудь.
— С кем?
— Почем я знаю с кем, разве я директор фабрики по производству детей, разве я ведаю их распределением? Тебе самой решать — с кем.
— Значит, ты не приедешь домой?
— Я не знаю, — сказал я, — не знаю.
«Я ненавижу тебя за то, что по тебе скучаю», — вот что на самом деле я хотел сказать. И я даже не знал, по кому я больше скучаю — по Сказочной Принцессе, по Ребекке или по Эвелин. Я и вправду этого не знал. Знал только, что скучаю. Вот чем я на самом деле все время занимался, вот какое у меня было занятие — я скучал, и мне казалось, что от этого чувства невозможно избавиться. Невозможно в прошлом, невозможно сейчас, не говоря уже о будущем. Это ощущение будет только расти, пока не окутает меня чем-то вроде тумана, густого тумана. И когда я туманным облаком поплыву по улице, скажем, в табачную лавку, дети спросят у своих родителей: «Только что тут проплыло облако, как это понять?» — и родители им ответят: «Ах, да это Роберт Г. Мельман, составитель кулинарных книг».
Если вы скучаете по кому-то, вы начинаете этого человека ненавидеть, лишь бы только по нему не скучать. Того, по кому вы скучаете, надо устранить, победить, уничтожить. Ненависть — это море, в котором сливаются все реки тоски. Я плавал по этому морю, но сейчас меня уже слишком далеко занесло течением.
— Ты меня еще слушаешь? — спросила Сказочная Принцесса.
Мимо прошел упитанный мужчина, он искал свой номер, в руке он держал сумку-холодильник.
Я потерял над собой контроль. Я должен был следить за своим дыханием, за формулировками, за подбором слов, за ритмом. Тот, кто умеет подобрать правильные формулировки, держит все под контролем, и я как раз стремился все держать под контролем, во всяком случае, я хотел контролировать себя самого. Я боялся, что если я начну плакать, то уже не смогу остановиться.
— Я скоро снова тебе позвоню, — пообещал я Сказочной Принцессе. — У тебя пока не кончились деньги?
— Ты уже меня об этом спрашивал.
Наверху, в одном из номеров мотеля «Серебряное озеро», сидела Ребекка, но я мечтал о борделе. Мне подошел бы сейчас любой. Необязательно шикарный и даже необязательно чистый. Бордель был храмом тоски, проститутка — верховной жрицей, а секс — жертвой нашему богу — вечному, всемогущему, хранящему молчание богу тоски. Бордель был единственным местом, куда не совались приличные люди, проститутка — единственной женщиной, в которой я признавал верховную жрицу, а секс — единственной жертвой, которую мог потребовать от нас бог тоски.
— Я тебе позвоню, — пообещал я и повесил трубку.
Но я не стал подниматься к себе в номер, я пошел в туалет мотеля «Серебряное озеро» и заперся в мужской кабинке. Я сел на пол, немного поплакал, но быстро успокоился. Я пытался найти формулировку для того, что только что произошло. Я искал слова, которые помогли бы мне справиться с дрожью в теле, вновь стать человеком, которому не стыдно показаться людям на глаза.
Если б я мог в ту минуту проглотить шестьдесят таблеток снотворного, я бы с удовольствием это сделал, запил бы все бутылкой шампанского и затем проглотил бы еще шестьдесят таблеток — ведь я терпеть не могу неудачные попытки. Это был экзамен, который я хотел сдать с первого раза. Но снотворного под рукой не нашлось, а когда я наконец подыскал подходящую формулировку для этих самых снотворных таблеток, мне уже незачем было их глотать.
Стратегия выживания, которую я для себя изобрел, осуществил и довел до совершенства, оказалась настолько успешной, что сам я превратился в излишний предмет. Неверный шаг с балкона двадцатого этажа многоэтажки стал в общем-то факультативным: я мог сделать его или нет, я мог предоставить это решать случаю — это уже было все равно.
Я делегировал все свои обязанности: мытье посуды, приготовление пищи, мытье окон, ответы на телефонные звонки, заказ номеров в гостиницах — всего полшага отделяло меня от того, чтобы делегировать в том числе и собственную жизнь. Стремясь перехитрить бога тоски, я ратовал за заменяемость людей — и сделал заменяемым себя самого, даже для себя. Операция «выживание» прекрасно удалась, а жизнь превратилась в шоколадку, которую подают к кофе: хочешь — ешь, не хочешь — отложи в сторону.
Я поднялся наверх. В номере я нашел записку от Ребекки: «Звонила твоя мама. Передала, что это срочно. Я вышла на минуту за сигаретами».
Я позвонил матери в Амстердам.
— Мама, — сказал я.
— Наконец-то я тебя нашла. Я так беспокоилась. Мне звонил Дэвид. Он мне все рассказал. Наконец ты ушел от своей жены. Давно пора. Она была твоим несчастьем. Она никогда не обращала на тебя внимания, она для тебя слишком старая, и у нее лицо, как у собаки. Еще, если хочешь знать мое мнение, она бесплодна. У меня глаз на такие вещи, я вижу бесплодную женщину на расстоянии. Эта твоя милая женушка бесплодна. Мне все равно, с кем ты теперь вернешься домой, если она молода и способна иметь детей.
— Мама, — перебил я ее, — я пока не приеду, пока еще неясно, как все повернется. Я занимаюсь кулинарной книгой.
— Можешь приводить в дом кого захочешь, хоть двадцать штук сразу. Главное, чтобы они были молодыми и небесплодными.
— Я перезвоню тебе позже, мама, сейчас мне надо идти.
— Не вешай трубку, — попросила она, — не вешай трубку. Если до моей смерти ты не подаришь мне внука, я лишу тебя наследства, ты меня слышишь? Я лишу тебя наследства!
Я сел на кровать и стал ждать. Не знаю, сколько я ждал, пока наконец не явилась Ребекка.
— Где ты был? — спросила она.
— Ходил звонить, — ответил я. — А ты где была все это время?
Она бросила на кровать сигареты.
Мы говорили о погоде, об ужине, о том о сем. И вдруг ни с того ни с сего Ребекка сказала:
— Я с радостью отпилила бы себе голову.
— С чего это вдруг?
— Я схожу с ума от мыслей, которые роятся у меня в голове!
— Подожди немного, не отпиливай, — попросил я. — Мата Хари стыдно так себя вести.
Она схватила мою голову обеими руками и спросила:
— Я ведь твоя жена, правда?
Мне показалось, что моей памяти изо всех сил дали под дых. Удар был так хорошо рассчитан, что моя память согнулась пополам и ее вывернуло наизнанку. Ни на что иное моя память сейчас была не способна. Остатки желчи выплеснулись наружу.
Это произошло в тот вечер, когда я наврал, что у меня встреча с моим французским редактором Мастроянни. В тот вечер, когда мы условились встретиться с Эвелин после короткого перерыва в нашем романе. В тот вечер, когда я, по идее, должен был сидеть в джаз-клубе со Сказочной Принцессой.
Мы с Эвелин договорились встретиться в баре большой гостиницы. В этот бар я никогда не ходил со Сказочной Принцессой и никогда бы туда с ней не пошел. Там мы с Эвелин могли спокойно выпить и поговорить.
Йозеф Капано уже заказал машину и столик в романтическом ресторане — все говорило за то, что получится приятный вечер. И может быть, весьма даже приятный, если этому поспособствуют алкоголь, наши беседы и бог тоски. Возможно, чуть-чуть с примесью грусти, но грусти не жестокой.
Эвелин сделала прическу и маникюр, и даже педикюр она сделала, потому что была в босоножках. Я видел ее каждый день, кроме воскресенья, поэтому я точно знал, когда она сделала прическу. Она была в тот вечер по-настоящему красива, даже слишком красива — меня должны были об этом заранее предупредить.
— Как твоя жена? — спросила она.
Она всегда задавала этот вопрос. До постели, перед уходом, до того, как одеться, до того, как раздеться.
Я всегда отвечал:
— Спасибо, хорошо, все в порядке.
За несколько дней до этого она написала мне записку, детским почерком, и незаметно передала мне ее через прилавок. В записке говорилось, что ей надо о чем-то со мной поговорить. Когда я прочитал записку, она ее забрала и порвала на мелкие кусочки.
Моя жена читала газету и ничего не заметила.
Теперь, когда Эвелин сидела напротив меня в гостиничном баре, где собралось множество мужчин в костюмах, мы говорили не об этой записке, не о перерыве в нашем романе, а о ее работе, о вкусе капуччино, о ее конфликтах с начальником. Разные мелкие, но интересные сплетни, которые нас обоих развлекали и заставляли снова и снова подливать друг другу в бокал. Мне далеко не сразу удалось рассмешить Эвелин, но после того, как мы с ней более-менее долгое время не встречались вне привычных стен кофейни, на это всегда требовалось время.
Примерно в семь я объявил:
— Нам пора ехать в ресторан.
Мы направились к выходу, протискиваясь через толпу мужчин в одинаковых костюмах. У нее была с собой сумочка, я заметил, что это была новая сумочка. Из новой сумочки она достала пачку жвачки и протянула мне:
— Хочешь? Угощайся!
У моих поцелуев вкус яблочной жвачки — в этом секрет моего счастья.
— Дай мне руку, — попросила она.
Я дал ей руку.
На улице нас ждала машина. За рулем оказалась женщина. Я продиктовал ей адрес ресторана, после чего мы с Эвелин начали целоваться — так, словно в нашем романе не было никакого перерыва, словно в промежутке она не готовила десятки раз капуччино для меня и моей жены. Словно нескольких коктейлей, парочки сплетен, шуток, взглядов, ноги, перекинутой через ногу партнера, руки, слегка задержавшейся на его плече, было достаточно для того, чтобы мы снова вернулись в то состояние, в котором когда-то очень давно начинали наш роман.
Мы подъехали к зданию, на одном из этажей которого был расположен ресторан. Из окон открывался потрясающий вид — это было где-то неподалеку от Колумбийского университета. Я никогда там не бывал со Сказочной Принцессой и никогда бы туда с ней не пошел. Не надо все смешивать воедино.
Нас усадили за столик у окна, и вдруг Эвелин сказала:
— Я не буду есть.
— Будешь, будешь, — сказал я, — давай-ка съешь что-нибудь.
— Тогда сам закажи, что-нибудь несложное, из курицы.
Я заказал несложное блюдо из курицы и добавил:
— И для меня то же самое.
Я спросил, как ее дети. Мы придвигались все ближе друг к другу и все меньше ели курицу.
Десерт представлял собой водянистый фруктовый салат, я взял несколько виноградин у нее изо рта. Это был черный виноград с косточками — косточки я проглотил. Не любовь слепа и не желание — это голод слеп.
— Как твой водитель автобуса? — спросил я.
— Ах, — она со вздохом протолкнула мне в рот языком еще одну виноградину, — я от него ушла.
— Как это — «от него ушла»?
— Я его бросила.
Виноградные косточки, которые уже были у меня в горле, снова очутились у меня во рту. Я загнал их языком за зубы.
Был чудесный вечер, без намека на дымку, просто исключительно подходящий для обзора.
— Черт, — сказал я, — как неожиданно!
В этот момент она протолкнула мне в рот кусочек банана.
Мой голод был слеп и неутолим, но, возможно, слепота и неутолимость — необходимые условия для выживания.
— Что это ты вдруг? — спросил я.
Она перестала перегонять фрукты из своего рта в мой.
— Я для него была все равно что пустое место, — сказала она. — Я ему готовила, платила за жилье, несла половину расходов на джип, гладила, убирала, заботилась о его детях, но этого оказалось мало — я была для него все равно что пустое место. Пойми меня правильно, он отец моих детей, и я до конца своих дней не перестану его уважать. И еще я надеюсь, что с ним ничего плохого не случится, но я была для него все равно что пустое место.
Она протолкнула мне в рот языком половину клубнички.
А для меня она была не пустое место? Хотел ли я, чтобы она для меня что-то значила? Кто вообще для меня что-либо значил? Я почувствовал острое желание сменить тему, не говорить больше о водителе автобуса и о том, кто и для кого пустое место и кто нет, но на какую тему можно было сейчас еще говорить?
— Где ты теперь живешь?
— Пока у сестры.
— Хм.
Я задумался о деньгах. За любым вниманием, за сувенирами, за нежностью и свадьбами скрывались денежные знаки, в поисках служащего загса я шел вдоль баррикад из бумажных купюр — это были в основном обесценившиеся банкноты прекративших свое существование стран.
Мы стали целоваться — когда вы навеселе, тонкая ткань блузки перестает быть преградой для рук.
Мой голод был неутолим и безумен — от бессилия, от растерянности, от стыда, страха и отвращения.
Я вспомнил, как в самом начале, когда мы с ней только что поближе познакомились, она однажды спросила:
— Почему я тебе понравилась — почему тебе понравилась женщина, готовящая капуччино в какой-то кофейне?
— А почему бы и нет?
Она замялась.
— Хозяин считает, что ты меня в упор не видишь. Он думает, что я для тебя человек второго сорта, ты можешь прийти и уйти когда захочешь, ты ведь делаешь то, что тебе в голову придет, ты живешь на Парк-авеню. Он считает, что я для тебя — пустое место.
— И что ты ему на это сказала?
— Сказала, что, по-моему, это чушь. И вообще, что с него взять, он помешан на деньгах. Я сказала ему: «Фрэнки, в жизни есть кое-что поважнее денег: любовь, счастье, дружба, семья, дети». А он говорит: «Все это у меня уже было, больше мне ничего этого не надо».
Этот разговор состоялся очень давно, еще до того, как мы освоили туалет кофейни и превратили его в храм своей любви, раньше, чем мы ходили за ежевикой, раньше того, как она стала придумывать для меня ласковые прозвища, — тогда, когда все еще у нас было впереди.
А теперь мы сидели в ресторане на одном из верхних этажей и перекладывали друг другу изо рта в рот кусочки фруктов, точно так же, как переходят из рук в руки денежные купюры.
— Прости, — сказал я, — мне нужно в туалет.
Глядя в зеркало, я стер со своих десен ее губную помаду.
Однажды, незадолго до того как мы пошли собирать ежевику, она шлепнула по губам своего старшего сына. У мальчишки пошла изо рта кровь. Мать наказала его за дерзкий язык.
— Никогда больше так не делай, — сказал я, — по крайней мере, в моем присутствии.
Экий лицемер выискался, защитник детей.
— Он должен меня уважать, — возразила Эвелин, — по крайней мере, в твоем присутствии.
Я вдруг подумал, что хорошо бы сейчас спуститься по пожарной лестнице — она бы меня не заметила, она бы никогда меня не нашла, — но для меня средством отступления были не пожарные лестницы, моим средством отступления были слова и все, что неизбежно из сказанных слов вытекает.
Кроме того, меня мучил голод — желание забыться, напиться и ничего больше не чувствовать, что в конечном счете — то же самое. Желание пожить наконец в настоящем, не стоять одной ногой в дымящейся ностальгии прошлого, которого никогда не было, а другой — в придуманном будущем, которое никогда не наступит.
Я вернулся обратно в зал.
— А как же твои дети? — спросил я.
— Старший уже скучает по отцу Все время спрашивает: «Где папа?» Это разбивает мне сердце, но все равно: я для него была все равно что пустое место.
— Я скоро уезжаю в Европу, — сказал я, — в длительную командировку, это связано с моими книгами.
Данная фраза сразу расставляла все точки над i. Иными словами, она означала: «Не рассчитывай на меня. Никогда не рассчитывай на меня». В памяти опять всплыли ее слова: «Он должен уважать меня, по крайней мере, в твоем присутствии».
— Я буду по тебе скучать, — сказала Эвелин. — У меня было бы теперь больше времени, после того как я ушла от водителя автобуса, но обычно так и бывает.
— Да, — сказал я, — обычно так и бывает.
Мы снова стали целоваться, казалось, что она хочет искусать мне губы в кровь, но тот вечер представлялся мне очень даже подходящим для того, чтобы позволить искусать себе губы в кровь.
— Прости, но мне нужно еще раз сбегать в туалет, — сказал я.
В туалете я расчихался. Ох уж эти мне неотрегулированные кондиционеры! Чувствуя, что меня мутит, я умылся. Это очень важно — суметь вовремя умыться.
Когда я вернулся, на столе уже лежал наш счет. Возможно, в этом ресторане не любили голодных как волки посетителей, даже если они были платежеспособными.
— Я отвезу тебя домой, — сказал я.
— Я живу сейчас у своей сестры, — ответила она, — но это совсем недалеко от моего прежнего дома.
Пока мы спускались вниз на лифте, мы друг друга наполовину раздели.
Возле машины нас уже ждала женщина-шофер. Она курила. Увидев нас, она потушила сигарету, открыла дверцу и спросила:
— Ну и как, хороший ресторан?
Эвелин объяснила ей, как ехать.
Перед самым Бруклинским мостом мы попали в пробку. Где-то впереди произошла авария.
— Ну что, может быть, для порядка еще потрахаемся? — спросил я.
— Да, — согласилась Эвелин, — давай для порядка.
Я опустил черный экран, чтобы женщина-шофер нас не видела.
Произошла серьезная авария — пострадало много машин.
— У меня нет жизни, — сказала Эвелин, — но у меня есть ты.
Между ягодиц у нее пряталась полоска трусиков-стринг.
Снаружи доносился вой многочисленных сирен «скорой помощи» и пожарных машин.
Она села на меня верхом. Наша машина стояла, и от этого стало чуточку удобней.
— Как тебе моя прическа? — спросила она.
— Очень здорово, правда.
— Я ее специально сделала для сегодняшнего вечера.
Звук сирен усилился.
— Наверное, есть жертвы, — предположил я.
Я оторвал несколько пуговиц на ее блузке, но она сказала, что это не страшно.
— Осторожно, мои очки, — сказал я, — у меня нет с собой запасных.
Низко-низко кружил вертолет, забирал тяжело раненных.
— Знаешь, чего я хочу? — спросила она.
— Постой-ка, — сказал я.
Я приподнялся и стал искать безопасное место для очков. В итоге я сунул их в морозилку, на лед — прямо скажем, подходящее место для очков! — после чего прополз обратно на заднее сиденье. Моя рука скользила по ее потной спине, я думал о ее детях, о своем опьянении, которое потихоньку овладевало всем моим организмом.
Над землей кружилось уже несколько вертолетов.
— Я хочу снять с тебя ботинки, — сказала она.
— Скажи, теперь, когда ты живешь у сестры, ты не скучаешь по своему водителю автобуса?
Она не потрудилась развязать шнурки на моих ботинках. Просто сдернула их — я услышал, как заскрипела кожа. Потом она сорвала с меня брюки — я услышал, как рвется хлопчатобумажная ткань. Наконец сорвала с меня трусы — я услышал, как лопнула резинка.
Опьянение добралось мне уже до колен и медленно опускалось ниже. Оно усиливало во мне голод, как ветер зимой усиливает мороз.
Липкими от пота руками я ворошил ее волосы, еще недавно уложенные в красивую прическу.
— Расслабься, — сказала она, — я хочу все сделать сама.
У нее были длинные ногти, очень длинные, ради сегодняшнего вечера она специально сделала маникюр.
Я снова услышал вой многочисленных сирен и голос Эвелин: «Не бойся, я не оставлю царапин».
Но я и не боялся царапин. Какое это теперь могло иметь значение? Вся моя жизнь не оставила царапин — ни одной настоящей царапины, все происходило только в моем воображении.
«Оставляй, пожалуйста, царапины и синяки, — хотел сказать я, — оставляй их великое множество, преврати все мое тело в минное поле».
Но мой детородный орган был уже у нее во рту, по-прежнему низко кружили вертолеты, а где-то вдали кто-то кричал и просил воды.
Я вспомнил, как она однажды рассказывала, что внутри у нее до того тесно, что водителю автобуса порой не удавалось в нее протиснуться, но еще она рассказывала, что водитель автобуса не любил долгой прелюдии в постели, потому что целый день проводил за баранкой.
— Я хочу на тебе покататься, — прошептала она.
Ну разумеется, дрессировщик людей теперь сам превратился в лошадь.
Тут все сирены отчего-то смолкли, даже вертолеты и те куда-то подевались. Остались только мы с Эвелин, ее плотные ляжки, пот у нее между ягодицами, мои руки и эта теснота у нее внутри, которая порой не давала водителю автобуса в нее войти, — он махал рукой и шел пить пиво с приятелями.
Наконец она с меня слезла.
— Теперь возьми меня, — сказала она.
Я сбросил ее на пол. Либо это она сама упала. Возможно, мы оба упали на пол, на пол лимузина, на который с перепою кого-то рвало, на смрадный пол, весь липкий от подозрительных субстанций.
Я перевернул ее. «Какая же ты красивая, — хотел сказать я, — ну почему именно сегодня ты, дурочка, такая красивая?» Но вместо этого я сказал:
— Ты сама-то хоть замечаешь? Твой капуччино с каждым днем все хуже и хуже. Думаю, я скоро попрошу Соню мне его готовить.
— Ну как мне, скажи, тебя не любить?! — воскликнула она.
Я увидел на ее заднице два комариных укуса, притянул ее за волосы и крепко ухватил за задницу. Ту самую, на которую она так жаловалась, говорила, что она у нее слишком жирная и что она устала с этим бороться. Я развел в стороны две половинки и увидел комочки туалетной бумаги, величиной не больше крошек от печенья, вроде белых катышков на куске мяса.
Почему она так кричала? Или это кричали раненые, которых еще не увезли? Значит, перед смертью человек кричит? А если не кричит, то как он умирает? Возможно, Йозеф Капано знал ответ на эти вопросы, он много размышлял о смерти, он видел смерть повсюду, в каждом печеньице, в каждом коктейле, за каждым углом. Звуки перетекали друг в друга, как воспоминания.
— Ты красиво входишь, — сказала Эвелин.
— Что ты имеешь в виду?
— У тебя красивое лицо, когда ты входишь.
— Спасибо, — сказал я, — спасибо. Но ты не должна так внимательно за мной наблюдать.
Я услышал чей-то крик на улице: «Проезжайте, проезжайте, проезжайте».
Мы ехали очень медленно. Я открыл окно. Водитель грузовика на соседней полосе высунулся из кабинки и поднял вверх руку с растопыренными пальцами.
— Пять! — крикнул он.
— Чего «пять»? — не понял я.
— Пять трупов, — крикнул в ответ водитель грузовика.
Я закрыл окно.
Эвелин сидела на другом диване. Она приводила себя в порядок, глядя в карманное зеркальце.
— Как ты меня трахал! — вздохнула она.
Я сказал:
— Извини, но тебе понравилось?
— Да, — ответила она, — очень понравилось.
— А ужин, он тебе тоже понравился?
Она кивнула.
Она два раза была замужем и потом встретила меня. Других мужчин, как она утверждала, у нее не было, — она уважала мужчину, которого любила, кроме того, всегда так легко можно заразиться! И она махнула рукой в сторону улицы, словно по ней ходили не люди, а микробы.
Мы стали одеваться. На ходу это было непросто.
Эвелин заколола блузку двумя английскими булавками.
— У меня на любой случай все под рукой, — сказала она.
Полуобнаженные, мы лежали друг у друга в объятиях.
Когда мы уже почти подъехали к дому ее сестры, я опустил экран, чтобы нас могла видеть женщина-шофер.
— Какое несчастье, — сказал я.
— Да, — откликнулась женщина-шофер.
А Эвелин сказала:
— На вот, угощайся жвачкой.
Искушение — это прелюдия тоски. Тот, кто не может противиться искушению, напоминает писателя, который пишет десять страниц книги, десять блестящих страниц, а потом берется за новую книгу и снова пишет не больше десяти страниц. Так он пишет начало десятков, а может быть, и сотен книг, но лишь только начало, потому что опасается, что потом ему будет больно и тяжело. Может, я как раз и есть такой писатель, который не хочет знать, чем кончаются его собственные книги.
— Нам направо, — указала Эвелин женщине-шоферу.
Я надел брюки.
— Теперь я живу здесь, — сказала Эвелин, — а вон там стоит моя машина, видишь?
— Да, — ответил я, — вижу.
Я вышел из машины первым. Надевать ботинки я не стал, стоял босиком на асфальте, который оставался еще теплым и влажным.
— Спасибо за чудесный вечер, — сказал я и чмокнул ее в губы, которые, как и мои, пахли яблочной жвачкой.
Когда я вернулся домой, Сказочной Принцессы дома не оказалось. На холодильнике висела записка, в которой говорилось, что, возможно, она сегодня запоздает. В записке выражалась надежда, что я провел плодотворный вечер с моим французским редактором Мастроянни.
Я сел за письменный стол. Я мог бы рассказать Сказочной Принцессе, что господин Мастроянни — смешной долговязый парень с гладкими русыми волосами, что он родился в Марселе, но последние лет шесть прожил в Париже. Что у него жена и две кошки, и что его жена чем-то там занимается в мире моды.
Еще я подумал, что должен написать рассказ об Эвелин. Лучший способ забыть людей — это написать о них рассказ.
Я плеснул себе немного в рюмку и решил, что лучше всего сейчас пойти лечь спать: когда Сказочной Принцессе где-то было хорошо, она забывала про время. В эту минуту зазвонил телефон. Я не стал снимать трубку. Я вообще никогда не снимаю трубку. На автоответчике я услышал голос Эвелин — она оставила какое-то сообщение. Я отключил звук и, не отходя от аппарата, опрокинул рюмку кальвадоса.
Вопреки своим правилам, она позвонила мне домой. У нее был мой номер телефона, но она никогда не стала бы просто так звонить. Она соблюдала уговор, уважала законы театра ложной надежды. Наверняка случилось что-то серьезное.
Она звонила еще шесть раз, а я стоял возле телефонного аппарата и не снимал трубку. Я пил кальвадос, слышал, как надрывается телефон, представлял себе Эвелин — женщину, которая ничего не значила для водителя автобуса, а теперь перестала что-либо значить и для меня тоже; в нетерпении она ходит по комнате, прижимая к уху трубку. Мне даже не нужно было включать звук на автоответчике, чтобы услышать ее заклинание: «Сними трубку, если ты дома, сними, пожалуйста, трубку, сними трубку, если ты дома». Вот какая она, оказывается, жизнь, когда она ускользает из наших рук!
Если представить, что все происходящее между людьми — не больше чем дискуссия о пустом чемодане — дискуссия, которую не прекращают лишь для того, чтобы подольше не впускать в свой дом одиночество, — вы всегда можете разыграть последний козырь. Вы всегда можете сказать: «Давай обсудим, как нам перестать существовать друг для друга, давай поговорим о том, как нам упразднить себя друг для друга».
Когда она наконец перестала звонить, я, не слушая, стер все сообщения, выпил две рюмки кальвадоса и лег в постель.
В три часа ночи явилась Сказочная Принцесса. Веселая, слегка подшофе.
— Сегодня жарко, — сказал я, — пожалуйста, не трогай меня. Я задыхаюсь. Ты разве не чувствуешь, как жарко?
— Ну, как там Мастроянни? — поинтересовалась она.
— Очень смешной парень, — ответил я, — завтра я тебе все расскажу.
На следующий день Эвелин не пришла в кофейню. И на следующий день ее тоже не было. Несколько дней спустя, когда я сидел в кофейне один, я воспользовался случаем и спросил у хозяина:
— А где же Эвелин?
— Ах, — сказал он, — она уехала и больше не вернется.
Через несколько недель Сказочная Принцесса тоже спросила:
— А где та девушка, которая готовила для нас такой замечательный капуччино?
— Девушка? — усмехнулся я. — Это была женщина, а не девушка. У нее двое детей.
— Все равно, главное — это то, что она готовит очень вкусный капуччино, — сказала Сказочная Принцесса.
— Наверное, нашла себе где-нибудь местечко получше. Так обычно бывает.
— Надеюсь, это не твоих рук дело?
— Что ты хочешь этим сказать? — резко оборвал ее я.
— Я пошутила. Господи помилуй! Сам ты отпускаешь подобные шутки пачками. Куда подевалось твое чувство юмора?
Я работал над рассказом об Эвелин, но все никак не мог найти для него подходящий тон. И вот из-за того, что я никак не мог найти для него подходящий тон и закончить рассказ, я все никак не мог забыть об Эвелин.
Неделя шла за неделей. Время от времени кто-то из пациентов дневного стационара совершал попытку самоубийства, время от времени одна из таких попыток удавалась. Один пациент столкнул на рельсы метро пассажира. По словам Сказочной Принцессы, некоторые пациенты совершают преступление потому, что на самом деле хотели наложить руки на самих себя, но не решились.
В Бостоне состоялся очередной психиатрический конгресс, и я поехал вместе с женой. Сказочная Принцесса проводила время на заседаниях, а я бродил по городу.
Вечером за ужином я рассказал Сказочной Принцессе, что работаю над рассказом о женщине, которая раньше готовила нам такой вкусный капуччино.
— А, — догадалась она, — о той девушке!
— Да, — подтвердил я, — о той женщине.
— Я несколько раз с ней разговаривала, какая-то она была странная.
— Почему? — удивился я.
Сказочная Принцесса вынула изо рта косточку — в этот момент она ела барашка.
— Не знаю, — сказала она, — интуиция подсказывает. Это не рассказ, а чистая клиника.
— Знаешь что, прекрати! — взорвался я. — Прекрати в конце концов! Для тебя кругом одна сплошная клиника. По-твоему, весь мир — это клиника. Прекрати в конце концов врачевать людей, им все равно уже ничем не поможешь. Займись чем-нибудь полезным, выращивай спаржу или, к примеру, спасай от гибели красных муравьев!
— Не будь таким агрессивным, — сказала Сказочная Принцесса. — Ты-то сам когда-нибудь говорил с этой девушкой?
— Иногда, — пробормотал я, — так, болтали порой о разных мелочах.
— И ты никогда ничего странного в ней не замечал?
— Нет, — ответил я, — никогда.
— Но капуччино она действительно делала замечательный.
— Что правда, то правда, — сказал я, — она делала превосходный капуччино. Подожди минутку, мне нужно в туалет, я сейчас.
Я подставил руки под холодную воду. Уже не первый раз я видел себя в гостиничном номере, все стены которого обклеены рисунками с изображением такс, но впервые я к тому же услышал голос: «Это не рассказ, а чистая клиника».
Я вернулся в зал, где за столиком сидела Сказочная Принцесса и с удовольствием обсасывала косточки молодого барашка.
— Давай вернемся в гостиницу, — сказал я, опускаясь на стул, — что-то я устал.
Мелькали весны, я получал все большие кредиты от компаний, выдающих кредитные карточки, а рассказ об Эвелин так никогда и не был закончен.
Мне наконец удалось на время заставить замолчать свою память. Рядом со мной, в номере мотеля «Серебряное озеро», по-прежнему сидела Ребекка.
Я сказал ей:
— Да, ты моя жена.
В рассказах о Ребекке, которые я постоянно сочинял про себя в те дни, она представала человеком, который в конце концов теряет почву под ногами и сходит с ума, обретая тем самым душевный покой, пусть даже в виде медицинского диагноза. Но на самом деле таким человеком был я сам.
— Замечательно, — сказала Ребекка.
На что я заметил:
— Нам скоро ехать к госпоже Фишер, она ждет нас к ужину.
Вот какое было наше счастье — короткое приключение. И эта его краткосрочность мучает меня больше всего — словно она, эта краткосрочность, неустанно грызет мое тело.
Все остальное — не более чем эпилог.
Мы провели еще одну неделю в Йонкерсе. За эту неделю я вытряс из госпожи Фишер еще пятнадцать тысяч долларов на нужды общества «Карп в желе», затем Ребекка вернулась в Амстердам, а я на Манхэттен, к Сказочной Принцессе.
Я работал над новой книгой, работа не клеилась, с Ребеккой мы виделись три раза на Багамах. Сказочная Принцесса знала об этом, но не уходила от меня, сам я тоже никуда не уходил, — похоже, наши переговоры о том, как исчезнуть из жизни друг друга, еще не закончились.
Через полгода в Германии вышла моя поваренная книга «69 рецептов польско-еврейской кухни». С благодарностью госпоже Фишер. Издатель придумал подзаголовок: «Кулинарное искусство после Аушвица».
Видимо, после Аушвица пришло наконец время снова начинать вкусно готовить. Первый тираж в десять тысяч экземпляров был полностью распродан всего за две недели. В газетах появились хвалебные статьи, а один авторитетный немецкий еженедельник даже открыл выпуск своего культурного приложения обзором, посвященным «69 рецептам польско-еврейской кухни». В статье под названием «Огонь еще пылает» моей поваренной книге пелись такие дифирамбы, какие не выпадали на долю ни одной из моих предыдущих книг.
Роберту Г. Мельману,
— писал рецензент, —
удалось такое, что никому еще не удавалось. Он воплотил нечто, на что мы надеялись на протяжении многих десятилетий, — нашу мечту о примирении. Мельман гениально прозрел, что примирение не может состояться ни в гостиной, ни на рабочем месте, ни в парламенте, ни в театре, ни перед памятником, — настоящее примирение может произойти только на кухне. Чуткий к деталям знаток польско-еврейской кухни, Мельман приглашает нас совершить бесподобную одиссею… Эта книга, написанная в проникновенном стиле, щедро приправленная неподражаемым еврейским юмором, переросла жанр кулинарной книги и, на мой взгляд, является самой выдающейся книгой года, а может быть, и целого десятилетия.
Нам нужен был Мельман, чтобы мы поняли, что евреи и немцы могут сегодня заново познакомиться на польско-еврейской кухне, на которой, несмотря на все ужасы минувшего, еще пылает огонь.
За пять дней после выхода в свет этой статьи и трансляции одной хвалебной дискуссии по телевидению было продано сто тысяч экземпляров. Жена федерального канцлера заявила, что лично собирается готовить по моей кулинарной книге. Мой немецкий издатель восторженно звонил мне каждые два дня, сообщая, что не помнит подобного успеха. Деньги полились рекой. Наконец перестали приходить угрожающие письма от компаний, выпускающих кредитные карточки. Меня пригласили в Германию. Председатель совета директоров «Дойче Банка» предложил мне двадцать тысяч марок за часовое выступление перед ним и его коллегами из высших эшелонов власти. Я прилетел в Германию и выступал в театральных залах при полном аншлаге. О моем литературном творчестве никто и нигде не упоминал. Однажды, давая интервью, я попытался рассказать о своих романах, сборниках рассказов и стихотворений, но журналистка быстро поставила меня на место: «На этом мы сейчас останавливаться не будем, господин Мельман, ведь все это уже в прошлом».
Через некоторое время я сдался. Я стал другим Мельманом — автором поваренной книги, миротворцем, врачевателем, спасителем. Деньги продолжали литься рекой.
Ребекка везде ездила вместе со мной: из Гамбурга в Мюнхен, из Мюнхена в Кельн, из Кельна во Франкфурт, из Франкфурта в Берлин. Хотя в ней не было ни капли еврейской крови, пресса настойчиво называла ее «еврейской невестой Мельмана», скорей всего, из-за ее внешности. Ко мне журналисты много раз обращались со словами:
— Господин Мельман, можно ли задать вам как выдающемуся представителю еврейского народа следующий вопрос?
Я по-прежнему трижды в день звонил Сказочной Принцессе, но наши переговоры все никак не могли завершиться.
Австрийский премьер-министр пригласил меня к себе приготовить что-нибудь из моей книги. Это был трудный момент, но я вышел из положения, призвав на помощь шеф-повара — австрийца. Во время ужина во дворце австрийский премьер-министр заявил:
— Вы первый еврей на моей памяти, которого я вижу смеющимся.
А ко времени подачи десерта он уже так напился, что сказал:
— Раз вы первый еврей на моей памяти, которого я вижу смеющимся, я хочу удостоить вас награды.
Так я получил австрийскую государственную награду.
Я телеграфировал госпоже Фишер, чтобы рассказать ей о нашем успехе. Тем временем общий тираж составлял уже 250 000 экземпляров, книгу переводили на разные языки по всему миру.
Мне позвонил довольный и самоуверенный Фредерик ван дер Камп:
— Мы раскрутим твою книгу в Голландии.
Но я в ответ ему сказал:
— Не выйдет, ван дер Камп, не выйдет, я отдам все права твоему конкуренту. Ты ведь даже не хотел, чтобы я пришел на новогодний прием.
Ведущая авторитетного американского ток-шоу объявила «69 рецептов польско-еврейской кухни» книгой месяца. Прямо в лицо двенадцати миллионам телезрителей она заявила: «Если Аушвиц — главное событие двадцатого столетия, то эта книга, возможно, — главная книга этого столетия». Так «Кулинарное искусство после Аушвица» пополнило списки бестселлеров в том числе и в Америке.
Один мужчина в Токио, прочитав мою поваренную книгу, покончил с собой.
Мой немецкий издатель настаивал на продолжении, но продолжения не было. Писательством я больше не занимался, писательство могло разбудить тени прошлого, которые наконец сладко заснули.
Я всегда ездил в турне вместе с Ребеккой, но когда возвращался в Нью-Йорк перевести дух, снова жил со Сказочной Принцессой.
Секса у нас с ней уже очень давно не было; она, в свою очередь, прекратила задавать мне вопросы о том, что я делаю. Я тоже не мучил ее вопросами, есть ли у нее любовник и с кем она встречается, когда меня нет. Иногда ей звонили мужчины, я записывал их координаты и номера телефонов и затем передавал Сказочной Принцессе без каких-либо комментариев.
Как ни в чем не бывало мы продолжали ужинать в «Сент-Амбросии». Один-единственный раз какая-то пожилая особа обратилась ко мне с вопросом:
— Вы случайно не тот самый автор поваренной книги?
Иногда мы разговаривали о Ребекке. Сказочная Принцесса как-то сказала:
— Я, наверно, сама немного сумасшедшая, раз даю тебе советы, как тебе строить отношения с Пустой Бочкой. Я ведь не ваш психоаналитик. Мне все это уже надоело.
Однако практических выводов из этого высказывания она не делала.
Ситуация была, конечно, ненормальная, но деньги текли рекой, а деньги многое сглаживают.
Бывали дни, когда мы затрагивали со Сказочной Принцессой тему развода, но на практике руки до этого не доходили, как и до многого другого. Сказочная Принцесса тем временем жила спокойно и со вкусом.
Жизнь проносилась с такой скоростью, что, к моему удовольствию, мне не приходилось ни о чем подолгу раздумывать. Я изображал провидца и миротворца, словно сам поверил в эту роль. Агрессия и ненависть, переполнявшие мои первые книги, уступили место мягкому гуманизму. Я стал авторитетом в области морали. Многим хотелось узнать мое мнение по поводу очагов напряженности в мире, и, какой бы это ни был очаг, я всегда освещал его факелом своего мягкого гуманизма.
В одном маленьком издательстве вышло «Кулинарное искусство после Дахау», но пресса не уделила этой книге почти никакого внимания. У моей поваренной книги не было серьезных конкурентов.
Моя мать мной гордилась. И по-прежнему мечтала о внуке.
Ребекка продолжала ездить со мной повсюду-от Токио и Сеула до Мельбурна. От нашего краткосрочного счастья остался только секс, дорогие отели и официальные приемы. И время от времени еще бассейн на двадцать первом этаже гостиницы.
То, что я путешествовал с подругой, а не со своей женой, конечно же, несколько роняло мой моральный авторитет. Но с другой стороны, это давало мне как автору поваренной книги и миротворцу некоторые дополнительные очки. Это делало меня обычным человеком. Мне многое прощалось благодаря моей внешности невинного эльфа и легко цитируемому гуманизму, распространяемому проповедником с кулинарной книгой в руке.
Время от времени между Ребеккой и мной вновь разгоралось пламя страсти, и тогда казалось, что вернулись наши благословенные деньки времен мотеля «Серебряное озеро». Но мой легко цитируемый и мягкий гуманизм способен был погасить любое пламя. Правда, несмотря ни на что, я купил виллу на Багамах и квартиру на Мальте.
Через какое-то время появились первые приметы того, что моя глиняная маска начала рассыхаться и растрескиваться. Но я их проигнорировал.
В Афинах я избил фотографа. Инцидент, пусть не без помощи денег, сумели замять. Две недели спустя произошел более серьезный случай — во время прямого эфира второго канала немецкого телевидения я вдруг ни с того ни с сего обозвал продажной девкой очаровательную ведущую, перебил на полуслове ее складную и трогательную речь грубым окриком:
— Читайте «268-й номер в списке лучших теннисистов мира»! Читайте лучше мой роман, а не эту идиотскую поваренную книгу!
Представительница издательства выступила в печати с извинениями. Она сослалась на переживаемую мной легкую депрессию, причиной которой послужило переутомление, и уверила, что меня просто неправильно поняли.
Маска миротворца и мягкого гуманиста, которая столь профессионально была наклеена на мою физиономию, к этому времени уже окончательно распалась и отвалилась. Никто этого не заметил, сам же я не удостаивал вниманием текущий процесс распада — точно так же, как я игнорировал все прочие процессы распада в моей жизни.
Последним в списке было турне по Италии. Моя поваренная книга, изданная в карманном формате, заняла в Италии первое место в разделе публицистики, — в результате я посетил Милан, Турин, Триест, Геную и Рим. После этого мы с Ребеккой отправились на несколько дней на Сицилию — прийти в себя после шумных встреч и раздачи автографов.
Даже на наш временный каникулярный адрес продолжали приходить многочисленные просьбы прочесть лекцию и провести кулинарное шоу. Права на «69 рецептов польско-еврейской кухни» были куплены даже в Исландии.
Мы с Ребеккой прогуливались по саду нашей гостиницы, сидели в тени на краю бассейна, завтракали и ужинали на балконе нашего номера, однако время от времени я прятался в ванной, убежденный, что постепенно схожу с ума. Ребекка купила себе обруч для волос, в котором она смотрелась на несколько лет моложе.
Иногда я мысленно возвращался к нашим счастливым дням в мотеле «Серебряное озеро» — они представлялись мне все более и более мифическими. Наше счастье было выдуманным, но, как ни странно, оно казалось очень близким и реальным, словно нас отделяло от него не больше нескольких секунд. Таким было и наше счастье на Сицилии — словно пролетевшая всего в нескольких миллиметрах пуля, едва нас не задевшая.
Я уже не помню, кому из нас первому пришла в голову мысль сходить в оперу. Давали «Воццека». Снаружи здание оперного театра в Палермо было так красиво, что Ребекка сказала:
— Внутри наверняка еще лучше.
Швейцар гостиницы договорился о билетах, в качестве платы за услугу он попросил подписать его жене экземпляр «69 рецептов польско-еврейской кухни».
Мы готовились к походу в оперу, как к большому празднику. Ближе к вечеру мы вместе приняли ванну.
— Мы знамениты, — сказала Ребекка.
— Да, — согласился я, — это правда.
Затем мы плюхнулись на постель. В комнате было жарко, несмотря на задернутые шторы. Ребекка показала на свое платье, переброшенное через спинку стула:
— Я его надену?
— Пока, пожалуйста, не надо, — попросил я.
Я положил руки на ее тело, которое к тому времени знал почти как свое. Я целовал ее, она целовала меня, в перерывах между поцелуями мы разговаривали, не помню уже о чем, я тихонько дергал ее за волосы, но эрекции не наступало.
— Ничего, так бывает, — сказала Ребекка, — мы трахаемся по шесть раз в день.
— Со мной не бывает, — сказал я, — со мной такого еще никогда не было.
— Ладно, — сказала она, — нам уже пора в оперу, давай одеваться.
Мы оделись. У меня в голове прокручивался немой фильм: мы с Ребеккой в Музее естественной истории, между нами статуэтка, изготовленная ее больной псориазом подругой. Я с Эвелин в машине, над нами кружатся вертолеты, я в ночном магазине, жду клиентов, жду, когда наконец начнется жизнь.
— Мне надеть обруч?
— Надень, — сказал я. — И губы подкрась розовой помадой, она тебе к лицу.
Мы пошли в оперу пешком; это была длинная прогулка, но в такой чудесный вечер идти было легко и приятно. Мы не опоздали — времени до начала оставалось еще с запасом.
— О чем ты думаешь? — спросила Ребекка. — Надеюсь, не об эрекции?
— Немного об этом, — признался я.
— Прекрати, — велела она. — Расслабься, мы трахаемся по шесть раз в день.
— Скажи честно, скольких мужчин ты уже сделала импотентами?
У нас были прекрасные места в первом ряду амфитеатра. Мы обсуждали зрителей — нас ведь все равно никто не понимал. Ребекка листала программку, читала пересказ либретто.
За десять минут до начала я не выдержал.
— Погоди, — сказал я, — я сейчас вернусь.
Я вышел из зала и спросил у билетера, где мужской туалет. Он показал направо. Я нашел чистую кабинку и в ней заперся, расстегнул ширинку, достал то, что под ней скрывалось, и начал мастурбировать. Я слышал шаги и звуки, производимые мужчинами по соседству. Они облегчались и болтали. А я дергал себя за член. Мое тело дрожало, будто в лихорадке, это была странная лихорадка — лихорадка эрекции. Шаги стихли, время шло, я мастурбировал, но ничего не происходило. Я прислонился головой к стенке, начал шумно сопеть, но и это не помогло. Я представлял себе обнаженных женщин в соблазнительных позах, тех, с которыми был знаком и которых знал только по картинкам.
Вдали раздались аплодисменты, но хлопали явно не мне. Дирижер поклонился публике, в зале погасли огни. А я все дергал и дергал себя за член, но ничего не менялось. Мой половой орган был все такой же маленький и мягкий, словно невинный младенец.
Донеслись звуки музыки.
«Воццек», подумал я. Эту оперу я раньше никогда не слышал.
Я представлял себе порнокартинки, проституток, Ребекку, Сказочную Принцессу, Эвелин, готовящую капуччино. Музыка звучала все громче. Но ничего не происходило. Раздались шаги.
«Билетер, наверное», — подумал я.
В воздухе плыли волны музыки.
Руки у меня были в крови, кожа расцарапана. Я вытер ладони о кафель.
Моя жизнь остановилась, я считай что умер в этой палермской опере, пора было браться за собственный некролог.
Я все никак не мог остановиться. Может, хоть кровь поможет. Кровь, говорят, часто помогает. Музыка зазвучала еще громче. Я почувствовал боль. Моя жизнь была похожа на приморскую деревушку, из которой я хотел убежать, потому что изучил каждый булыжник мостовой до последнего. Мой член все больше съеживался и кровил, я довел его до плачевного состояния. Сейчас у меня между ног болтался шмоток плоти с ободранной кожей. Я застегнул ширинку. Дрожа, как пациент, страдающий болезнью Паркинсона в последней стадии, я вышел из туалета и, прислонившись к мраморной колонне, замер. И тут я увидел Ребекку. Она искала меня. Как же она была красива! И одинока. Точно так же, как и я; кровь на моих руках придавала мне мужественности. Наконец я стал похож на мужчину! Пришлось подождать, понадобилось даже сходить в оперу в Палермо, но все это оказалось не напрасным.
— Где ты был?
— Я дрочил.
— Что-что?
— Я дрочил, чтобы вызвать эрекцию.
— Идиот.
Она хотела меня ударить, но я уклонился. Я всегда это заранее предчувствую, будь это затрещина или пуля счастья, — я чувствую их приближение и быстро отклоняюсь в сторону.
— Давай вернемся в гостиницу.
— Что случилось? — спросила она. — Ты плохо себя чувствуешь? Ты заболел?
— Да, я заболел.
— А опера?
— Да плевать на оперу, дрянная постановка.
— Не волнуйся ты так из-за одной неудачной эрекции, мы ведь часто занимаемся любовью.
Но я сам был как неудачная эрекция в этот момент, вся моя жизнь была одной большой кровавой эрекцией, наконец я стал тем, кем мне суждено было быть с самого начала. После выхода моей первой книги я получил письмо, в котором говорилось: «Кто живет как хрен, через хрен и погибнет».
Назад в гостиницу мы тоже шли пешком, только прибавили шагу. До чего же дивный выдался вечер, просто слезы на глаза наворачивались!
Когда мы уже были в номере, Ребекка сказала:
— Все-таки жалко, что мы не послушали оперу.
Мы вышли с ней на балкон.
— Смотри, — я показал рукой перед собой, — там порт.
— Да, — отозвалась Ребекка.
— А вон там, — я снова показал, — вон там — город.
— Да, — эхом откликнулась Ребекка.
Тут я вдруг вспомнил, что так и не распаковал статуэтку, сделанную страдающей псориазом скульпторшей, так и не распакованная, она перекочевала в чулан. Вспомнив об этом, я вдруг неудержимо расхохотался.
— Над чем ты смеешься? — спросила Ребекка.
— Надо всем, — ответил я, — надо всем.
Я показал ей кровь на своей правой ладони и обнял ее, и мы вместе с ней начали смеяться над этой кровью и моей борьбой за эрекцию в опере; мы смеялись, но на самом деле нас уже не было.
— Ты все еще хочешь быть похожей на Мата Хари? — спросил я.
Ребекка отрицательно покачала головой.
— Отныне я твоя, — сказала она.
— Глупости, — сказал я.
На следующий день с моей эрекцией опять все было в полном порядке. По свидетельству Ребекки, я скакал по кровати так, словно вдруг стал мировым чемпионом.
Несколько дней назад ты спрашивала, рад ли я, что весь мир лежит у моих ног. Я уже давно не замечал, чтобы мир лежал у моих ног. И это несмотря на полученный орден, несмотря на деньги, которые приносит «Кулинарное искусство после Аушвица», и встречи с высокопоставленными чиновниками.
Ты, похоже, считаешь, что мир действительно лежит у моих ног, и это прекрасно, эйфория настолько ценная вещь, что для нее даже слов не подберешь. Вернее, никаких слов для нее и не надо. Эйфория хороша и без слов.
Не так давно ты спрашивала, не оттого ли я беру тебя с собой, что чувствую себя виноватым. Я ответил тебе, что никакой вины за собой не чувствую. И это правда. Во всяком случае, что касается нас с тобой. А почему ты сама продолжаешь везде со мной ездить? Или тебе не нужно искать для всего причину, достаточно просто привычки?
Ребекка, еще ты сказала, что я стал скуп на поцелуи. Стоит ли, вопреки всему, продолжать, стоит ли пытаться?
Я не тот человек, за которого ты выйдешь замуж, я не буду отцом твоих детей, я уже не лежу у твоих ног, я стал скуп на поцелуи; правда, у меня к тебе слабость, большая слабость, и когда я писал тебе, что считаю своим долгом посмотреть на тех мужчин, с которыми ты будешь флиртовать в будущем, когда меня уже не будет рядом с тобой, я кокетничал, но тем не менее я не твой.
Даже если люди в жизни расходятся, расставание их тоже связывает.
Милая Ребекка, я не стану говорить, что любил тебя: возможно, на самом деле единственная вещь, которая нас связывала, — это то, что мы не умели любить никого, кроме самих себя. Мы думали, что любим друг друга, и некоторое время тешились этой иллюзией, сидя на краю бассейна, но на самом деле каждый из нас ощущал себя королем вселенной и почти не замечал другого.
Желание встретить на своем пути очаровательного принца, который тебя страстно полюбит, — скорей всего, именно это скрывается за любым горем, волнением, заиканием, это то, что стоит за всякой мечтой об осмысленной и интересной жизни. Неистребимое и вечное желание встретить принца на белом коне.
Я не твой принц на белом коне, я крыса на игрушечной лошадке. Театр ложной надежды закрывается.
Я буду по тебе скучать, и из-за того, что я буду по тебе скучать, я буду тебя ненавидеть, но время все излечит.
Возможно, тебе встретится новая большая любовь, возможно, такая встреча уже произошла, и, возможно, это вызовет в тебе эмоции, похожие на счастье. Это счастье будет прекрасней, лучше и больше, чем наше с тобой.
Но ты не должна упрекать меня за то, что я не хочу быть свидетелем твоего нового счастья.
Целую,
— Что ты там пишешь? — спросила она.
— Письмо, — ответил я.
Мы сидели в ресторане в Палермо. Его посоветовал нам швейцар, тот самый, который просил меня подписать книгу.
Между горячим блюдом и десертом я читал Ребекке вслух, не скажу точно, из какой книги. Это был перевод не то с норвежского, не то со шведского, но, помню, некоторые места были очень удачные, и я еще подумал, что надо взять это за правило: читать людям вслух между горячим и десертом.
После десерта я отдал ей письмо. Оно лежало у меня в заднем кармане брюк, поэтому слегка нагрелось и помялось.
— Прочитай сам, — сказала она.
— Нет, — сказал я, — ты сама прочти.
Она читала, а я играл кусочками сахара, построил домик и попросил еще два кофе.
Она прочла письмо. Последовала сцена, но ничего драматического не произошло. Вскрики, стакан воды, опрокинутый на колени, несколько обвинений — одним словом, бессильный ритуал горя. Богу тоски в очередной раз принесли человеческие жертвы.
Я боролся с соблазном незаметно положить ей руку на колено под столом, сказать несколько слов, которые временно все исправят, а остальное довершат гормоны. Но мое решение было твердым. Как писатель, который, словно упрямый, гневливый бог, вершит судьбу своего произведения, так я вершил судьбу нашего романа. Непреклонный ни перед какими аргументами, мольбами, напоминаниями о совместных радостях, которых мы теперь лишаемся. Послушный лишь голосу, искусительному и заглушающему все аргументы голосу, нашептывающему мне: «Уйди, исчезни, пока не поздно, исчезни, пока не поздно, исчезни, пока еще никто не разбередил твоих ран». Нет такого призыва, который сравнился бы по силе с призывом к побегу.
— Ты все хорошее отправляешь на свалку, — сказала Ребекка.
— Чего только я уже не отправил на свалку! — парировал я.
Так я исчез из жизни Ребекки. Затем я вернулся обратно в Нью-Йорк. Среди многочисленных писем поклонников и начинающих авторов поваренных книг я нашел письмо от Эвелин. Эвелин вернулась в Пуэрто-Рико и поступила на работу служанкой с проживанием в семью к обеспеченным и доброжелательным людям. С ней и ее детьми все было в порядке. Она решила мне написать, потому что увидела мою фотографию в газете.
Я положил ее письмо в тот же ящик, в котором когда-то хранил рисунок с таксой. Однажды я взял и порвал этот рисунок, не желая, чтобы таксы вторгались в мою жизнь.
Ненависть — это море, в котором сливаются все реки тоски.
В Нью-Йорке мне снились сны о таксах, поваренных книгах и обществе «Карп в желе». Ребекка методически оставляла на моем автоответчике сообщения, но я ей не звонил.
Она говорила: «Я трахаюсь каждый день с новым мужчиной, Роберт, и ни у одного из них нет проблем с эрекцией».
Ревность, которую во мне вызывали ее слова, не была острой; кроме того, игра Ребекки не казалась убедительной — я не верил, что в ее жизни может появиться нечто такое, чего бы я не знал.
Я написал тридцать четыре письма: издателям, в газеты, в журналы, организаторам кулинарных показов и на ярмарки-продажи товаров для дома, все одного и того же содержания:
«С прискорбием извещаем, что три дня назад Роберт Г. Мельман скончался во сне».
Это меня развеселило.
Последовал гневный звонок редактора:
— Таких шуток люди не понимают!
Фредерик ван дер Камп оставил сообщение:
— Роберт, когда будет готово продолжение твоей поваренной книги, ты к нам вернешься?
Я заказал лимузин с шофером, чтобы поехать в Канаду, — пришлось потратить два часа на звонки, ибо многие фирмы по аренде лимузинов отказывались везти из Нью-Йорка в Канаду. Я написал Сказочной Принцессе следующее письмо:
Теперь, когда у меня есть вилла на Багамах, небольшая квартира на Мальте, пакет ценных бумаг, стоимость которых во много раз превышает все наши с тобой мечты, вместе взятые, теперь, когда не имеет смысла отрицать факт, что ко мне пришел международный успех, пусть с помощью поваренной книги — какая разница? — теперь, мне кажется, настало время от тебя уйти.
Так я хотел начать свое письмо, и вот как я его на самом деле начал:
Я ушел от Пустой Бочки. Я хотел сообщить тебе об этом. Сам не знаю почему. Я не знаю, почему я связался с Пустой Бочкой, и не знаю, почему я от нее ушел. Разве такие вещи обязательно знать?
Однажды я был импотентом. Это случилось в опере. Но потом это недоразумение разрешилось. Ладно, шутки в сторону.
Мой разрыв с Пустой Бочкой тоже, впрочем, ничего не меняет. Между нами стояла не Пустая Бочка, ты ведь всегда это понимала.
Я не знаю, почему я это сделал, ты тоже не можешь со всей уверенностью ответить на этот вопрос, несмотря на то что годами ты имела возможность меня изучать и в самом
деле изучала, так что зачем мы будем забивать себе голову разными «почему»?
Я украл у тебя молодость, это правда, я гораздо раньше должен был от тебя уйти, но, похоже, некоторые расставания затягиваются. Теперь, после того как я бросил Пустую Бочку, надеюсь, что смогу сделать еще одну, на этот раз окончательную попытку избавить нас от взаимного присутствия.
Я так много всего хотел бы сказать, что хватило бы на целую книгу, но у меня больше нет времени на книги. Жизнь — это чепуха, святая чепуха, но даже святая чепуха — это чепуха. Возможно, ты сочтешь эту сентенцию ничтожным открытием по прошествии стольких лет, проведенных вместе. Может быть, у нас только и есть общего, что и ты и я считаем жизнь чепухой, но когда двух людей объединяет одна только чепуха, этого, по-видимому, маловато.
Ты пользуешься моим банковским счетом и уже давным-давно включена в мое завещание, выходит, нас разделяют даже не деньги, — это мое последнее замечание относительно денег, ведь, как я знаю, ты не любишь говорить на эту тему.
В аптеке мне сегодня выдали новый гель против раздражения кожи. Совершенно бесплатно.
Продавщица показала на мой кадык и спросила: «Вас это не беспокоит?» После этого я с унизительной благодарностью принял в подарок гель после бритья. Так что, возможно, теперь я стану еще красивей.
Сейчас я еду на север. На юг мы так часто ездили вдвоем. Юг я знаю достаточно. Я еду не для того, чтобы писать. Мир решил, что главный труд моей жизни — это поваренная книга, читатели оказались даже настолько любезны, что согласились забыть мои отправленные в утиль книги, и я подписался под этим их решением. В этом есть и свои преимущества, мне не придется растолковывать свои книги людям, которым не помогут никакие объяснения. Кулинарные книги говорят сами за себя.
Давай не будем упускать друг друга из поля зрения, хотя, впрочем, я не знаю, что на практике для этого нужно делать. Посылать друг другу открытки? Или телеграммы?
Может, я забыл еще что-нибудь по практической части? Обо всем, что выходит за практические рамки, я лучше промолчу.
Целую,
В этот день мне пришлось отменить заказанный лимузин, потому что моя жена вернулась с работы домой раньше обычного и никуда меня не пустила.
— Зачем тебе ехать на поиски снега? — недоумевала она. — Не слишком ли долго придется искать в это время года?
— Жизнь вообще кажется слишком долгой, если смотреть на нее с точки зрения смерти.
— Так не смотри на нее с точки зрения смерти.
Она открыла свою сумку и достала несколько историй болезней. Она собиралась поработать с ними дома.
— Ты что, действительно переживаешь из-за успеха своей поваренной книги?
— Дело не в поваренной книге, — ответил я, — и не в успехе.
— Возможно, тебе стоит начать принимать таблетки, — сказала Сказочная Принцесса, — хотя бы некоторое время.
— Нет. Если у меня химический дисбаланс, то мне это только на пользу. От этого я все только яснее понимаю. Я отгородился от людей, и у меня есть на это причины.
— Ты отгородился от собственной жизни, — возразила Сказочная Принцесса.
— Знаю. Я животное, а ты зоопарк, но животным полезно время от времени менять свой зоопарк.
— Ты наконец ушел от Пустой Бочки, и тебе зачем-то понадобился снег. У тебя денег куры не клюют, зачем тебе какой-то снег?
— Я должен отсюда уехать, пока не поздно. Я задыхаюсь рядом с тобой.
— Ты от себя самого задыхаешься, идиот.
И она заплакала.
— Что, разве трагедия еще не закончилась? — спросил я.
— Ты совершенно не разбираешься в людях, — всхлипнула Сказочная Принцесса. — Чтобы их понимать, тебе нужна я, иначе тебе придется заставлять их выворачивать перед тобой душу наизнанку и все тебе рассказывать, чтобы ты мог хоть что-то про них понять, ведь иначе ты ничего не понимаешь, — поэтому ты и есть бездарный писатель. Все твои слова, твои формулировки, этот твой так называемый блестящий стиль не могут скрыть одной простой вещи: ты абсолютно не разбираешься в чувствах и даже не пытаешься в них разобраться.
— Трагедия окончена, — сказал я, — вся неправда уже позади.
— Как это позади? — удивилась она. — Все только начинается. И почему это Пустая Бочка звонит тебе по три раза в день?
— Спроси об этом у нее самой.
— Но ты ведь от нее ушел?
— Но все равно она может звонить, я ведь не отвечаю за тех, кто мне звонит, и кроме того, разве тебе не все равно, кто звонит? Это ведь до сих пор и мой дом тоже.
— Я не хочу, чтобы эта женщина входила в мой дом, пусть. даже через автоответчик! — закричала Сказочная Принцесса.
— Она хочет отпилить себе голову, ее сводит с ума ее собственная голова.
— Так пускай отпилит! — бушевала Сказочная Принцесса. — Это для всех будет выходом из положения. Посоветуй ей начать отпиливать ее прямо сегодня. Иначе из-за нее я останусь без ребенка.
— Послушай, вначале я думал: моя жизнь начнется, когда умрет мой отец. Мой отец умер, но жизнь так и не началась. Потом я подумал: если помрет моя мать, может быть, тогда начнется моя жизнь. Но моя мать не собирается помирать. Теперь я думаю: если умрешь ты, только тогда я смогу наконец начать жить. Но ты не хочешь умирать, ты хочешь ребенка. Не могу же я всю жизнь сидеть и ждать чьей-то смерти? Я и так уже слишком долго ждал.
Сказочная Принцесса отступила на несколько шагов назад.
— Роберт, ты сумасшедший, и очень опасный сумасшедший. Ты ни перед чем не останавливаешься.
— Да, я ни перед чем не останавливаюсь. А перед чем, по-твоему, я должен остановиться?
— Мне наплевать, я хочу ребенка!
— Так сделай себе ребенка! — закричал я. — Но только не со мной.
— А с кем прикажешь мне его сделать? Пока я еще могла забеременеть, ты вился вокруг меня как пчела и жужжал, ты разогнал всех мужчин, которые чего-то еще от меня хотели.
— Я никого не разгонял, не вился и не жужжал. И я ничего не должен тебе, потому что ничего не обещал.
— Ты высосал из меня все соки.
— Соки, не смеши меня, я отсосал из тебя твой яд. Если ты останешься бездетной, то вини во всем себя, кстати, моя мать говорит, что она только взглянула на твою физиономию, как уже поняла, что ты бесплодна.
Она схватила туфлю и разбила ею вдребезги одну из стеклянных дверец нашего книжного стеллажа.
Я привык жить среди неправды, но наша неправда — комфортабельная вилла с джакузи.
— Найди наконец для своей жизни какую-то форму, — посоветовала Сказочная Принцесса, собирая осколки.
— Это не для меня, — ответил я, — мое дело — находить форму для предложений, глав и рассказов.
Я потратил несколько дней на то, чтобы убедить Сказочную Принцессу, что мне действительно нужно увидеть снег. Она, в свою очередь, убедила меня в том, что я должен ей ребенка.
Она сказала:
— Не бери на себя ответственность, но подари мне по крайней мере свое семя.
— Зачем тебе мое семя? — кричал я. — Семя есть у каждого мужчины, почему тебе обязательно понадобилось мое семя, я не хочу давать тебе никакого семени, не желаю размножаться и прошу, чтобы меня оставили в покое!
— Потом я оставлю тебя в покое, — пообещала она. — Я ведь не столь уж многого прошу.
Биологические часы начали тикать и заглушили тиканье всех остальных часов. Двадцать четыре часа потребовалось ей для того, чтобы убедить меня, что неполная семья и счастье не более взаимоисключающие вещи, чем полная семья и счастье; ей также удалось убедить меня в том, что я действительно обязан дать ей свое семя, хотя бы в виде компенсации за украденное у нее время. Кроме того, она сказала:
— Я хочу кудрявого ребенка.
Это оказался решающий аргумент. Я согласился с тем, что задолжал ей кудрявого ребенка. Ребенок в качестве прощального подарка, почему бы и нет? Ребенок — это, по крайней мере, обнадеживающий финал.
Мы два раза ложились с ней в постель.
В первый раз бесстрастно.
Во второй — еще более бесстрастно. Но с нежностью. С такой устрашающей нежностью, что мне хотелось выпрыгнуть из окна.
— Отлично, — сказал я, когда все было позади, — ребенка мы сделали, теперь я могу ехать.
К парадному подъезду подкатил лимузин. Пунктом назначения была Канада. Я взял с собой сумку, несколько книг, немного старой одежды. Сказочная Принцесса торопилась на работу. Она не могла меня проводить. Я обещал вскоре позвонить и узнать, подействовало ли семя, и, если нет, вернуться назад.
Мы поехали на север. Шофер спросил:
— А почему именно на север?
Я сказал, что хочу увидеть снег.
Он спросил:
— А почему бы вам не полететь самолетом?
Я ответил, что хочу видеть все в дороге собственными глазами.
Мы ехали очень долго. Останавливались в мотелях, но ночевали в разных номерах. Шофер также отказывался есть со мной за одним столом. Говорил, что поест в машине. Я уважал его волю.
Небо все больше мрачнело, пейзаж становился все более унылым.
Забавно, думал я, оказывается, вот она какая — боль. И это наверняка лишь небольшой аванс той боли, которая еще ждет меня впереди. Это была дорогая боль. Она стоила мне сто двадцать долларов в час, не считая бензина. Но боль, которая ждала меня впереди, наверняка окажется дешевле. Это будет боль, о которой ничего не напишешь. Боль, о которой можно что-то написать, — ненастоящая. Черед настоящей боли еще не настал.
Я позвонил Ребекке из мотеля, но наткнулся на автоответчик и повесил трубку.
В голове моей прокручивались немые фильмы. Мы с Эвелин собираем ежевику; Сказочная Принцесса в ночном магазине; госпожа Фишер у себя на кухне; Ребекка зажигает сигарету и кладет свои некрасивые руки на стол; я в отчаянии дергаю себя за детородный орган в уборной палермского оперного театра; снова Сказочная Принцесса, плачущая из-за того, что, по ее мнению, я сделал со своей жизнью; гостиничные номера с таксами на обоях.
— Сколько нам еще ехать на север? — спросил шофер.
— Еще долго, — ответил я, — я хочу увидеть снег.
Это одиночество создал я сам и сам же его срежиссировал. Я исполнял в своей постановке все роли: публики, актера, декоратора, писателя, осветителя, суфлера, пожарного, оператора, гримера, продавца билетов. Это одиночество было моей художественной постановкой — жаль, что никто не мог ее посмотреть.
Мои галлюцинации подверглись этнической чистке. Человечество осталось где-то вдали. Я один в своих галлюцинациях, зато избежал страшной опасности — подвергнуться чистке самому.
Я позвонил Сказочной Принцессе и спросил, подействовало ли семя.
— Нужно еще немного подождать, чтобы удостовериться, — ответила она. — Где ты сейчас?
— В Канаде, — сказал я.
— Что ты там делаешь?
— Собираюсь кататься на санках.
Прежде индейцы уходили в снега умирать, а я поехал кататься на санках.
Операция «выживание» прошла с большим успехом, скоро мне больше не придется тосковать по себе самому. По тому, кем я мог бы стать. Пуля счастья меня едва не задела, но я успел вовремя пригнуться.
Некоторым судьба дает шанс умереть молодыми, но они вовремя пригибаются и потом всю жизнь жалеют об этом.
Никаких смягчающих обстоятельств, слава богу, больше не осталось. Одни только обстоятельства. Так бы я ответил на любое «почему». Всевозможные «кто», «что», «где» и «как» свелись к стыду и ко всему, что его вызывает, — а таких вещей хватало.
Зато на вопрос «почему» оставался лишь один ответ: «Виной всему обстоятельства, и даже не смягчающие».
Здесь, среди снегов, отпадала необходимость жить, здесь наконец можно было почувствовать себя свободным от непосильной ноши. Здесь я жил лишь ради «Музея одиночества». Я работал в нем билетером: проверял билетики и проводил экскурсии.
Однажды, против своего обыкновения, шофер решил составить мне компанию за завтраком. Две недели он завтракал один, но сейчас, видимо, решил, что можно познакомиться со мной и поближе.
В то утро Сказочная Принцесса сказала по телефону:
— Надо еще немного подождать, но, похоже, твое семя подействовало.
— Я иногда возил клиентов во Флориду, — сказал шофер, закусывая блинчиком, — один раз даже доставил клиента в Детройт, но в такую даль, как сейчас, мне еще никогда ездить не приходилось.
— Мне тоже.
— А правда ли, — спросил он, прекращая жевать, — что про вас говорят? Что вы знаменитый составитель поваренных книг?
— Правда-то правда, — уклончиво ответил я, — но моя такса возросла…
Зачатый ими ребенок — это я, Харпо Саул Мельман. Я что-то вроде компенсации за то, что в принципе компенсировать невозможно.
Мой отец провел в снегах всего три дня и после этого вернулся домой. На завершение операции «прощание со Сказочной Принцессой» ему потребовалось еще двенадцать лет.
Привожу письмо, которое он написал мне в день своего окончательного ухода:
мой милый сыночек,
Наши отношения с твоей матерью, иначе называемой Сказочной Принцессой, прошли через серьезные испытания. Их слишком много, чтобы я мог их все здесь перечислить, но тем не менее я попытаюсь: это неагрессивный, а также весьма агрессивный рак; книги, угодившие на распродажу, а также бестселлеры; долги и богатство, измеряемое в семизначных цифрах; прибранные и не очень прибранные гостиничные номера; внебрачные связи и платоническая любовь; неврозы; многочисленные самоубийства; ребенок; свадьба во Флориде; моя мать; раздражение кожи после бритья; поседевшие волосы; воспаленные десны; легкая форма алкоголизма; похороны и кремации; вонь; слава и забвение, а также разнообразные проявления моей несостоятельности, и еще все прочие мои пороки и недостатки, о которых я не упомянул.
Если отношения между людьми все это выдержали, то почему люди в конце концов пришли к решению расстаться? Это хороший вопрос, мой маленький Харпо. На него в данный момент я могу дать только один ответ. Не все следует отдавать на откуп смерти — как порядочный джентльмен, ты можешь ей кое в чем помочь.
Думаю, будет лучше, если вы со Сказочной Принцессой вернетесь в Амстердам. Я еще немного побуду в Нью-Йорке; возможно, я совершу путешествие, не понимаю, как это мне до сих пор не надоело путешествовать? Многих вещей все равно не понять, сколько ни старайся. Может быть, я наконец допишу «Пустую Бочку и другие перлы», может быть, и нет, ведь не исключено, что что-то как раз и должно оставаться незаконченным.
Мне кажется — только смотри ей не проболтайся, — Сказочной Принцессе было бы полезно расстаться со своими пациентами.
Жаль, что мы не так уж много с тобой общались, когда тебе было четыре, пять, шесть и семь лет, но я был слишком увлечен главным трудом своей жизни. Я изучил главный труд своей жизни лучше, чем тебя, но поверь, я все тебе компенсирую.
Малыш Харпо, когда ты придешь из школы и найдешь это письмо, меня дома не будет, но примерно в полшестого я вернусь. У твоей матери сегодня вечеринка на работе, поэтому нам с тобой придется поужинать где-нибудь в городе. Может, сходим в кино? Я знаю, сейчас идет один хороший фильм о карлике. Как тебе идея его посмотреть? У тебя в последнее время очень странные вкусы, поэтому если тебе не по душе фильмы о карликах, то ты так прямо мне и скажи. Но на всякий случай предупреждаю: это не детское кино, это фильм для взрослых.
Не бойся, что ты меня больше никогда не увидишь: я буду регулярно приезжать в Амстердам, мы сможем вместе ездить куда-нибудь в отпуск, даже возьмем с собой Сказочную Принцессу. Впрочем, мне кажется, будет лучше, если Сказочная Принцесса пока не поедет с нами в отпуск. Вот через несколько лет — пожалуйста. Наш брак всегда походил на жизнь в окопе, хоть нам и было в нем уютно и тепло, однако в последнее время в этом окопе стало несколько тесновато.
Если хочешь, мы можем купить бутербродов и устроить пикник в Центральном парке. Я знаю, ты любишь пикники, поэтому я хочу сегодня вечером пожертвовать собой ради тебя. То, что Бог послал мне сына, любящего пикники и лагерный отдых, говорит о том, что существует не только Бог, но и что-то вроде естественной справедливости. Эти твои чудные пристрастия мне явно в наказание за все мои непростительные грехи. Поэтому решай сам, чему ты отдашь предпочтение сегодня вечером. Но я хочу подчеркнуть, что «пропустить ужин» в меню возможностей не входит.
Сейчас я должен идти. Я договорился встретиться с одним человеком, который готов купить мою квартиру на Мальте.
Также прими к сведению, что сегодня днем к нам приходила домработница. Бедная женщина трудилась как лошадь, — к счастью, я ее развеселил, во всяком случае, всячески старался ее развеселить. Я купил ей новый пылесос и замотал его в подарочную бумагу.
Уважай мир и покой в доме, снимай обувь, когда входишь в квартиру, — твоя мать будет тебе за это очень признательна.
Сам я никогда не приносил больших жертв ради мира и покоя в доме, да и от тебя я не прошу больших жертв, я прошу лишь об одной очень маленькой жертве: снимай, пожалуйста, обувь. Если не получается приносить большие жертвы, приноси хотя бы маленькие. Я всегда сам так поступал, ибо верю, что в конечном счете на жизнь нужно смотреть как на нечто практическое.
Если хочешь сделать мне приятное, не мог бы ты сегодня вечером немного приличней одеться? Я знаю, что для тебя насолить мне — главное удовольствие, похоже, эту родовую черту ты тоже унаследовал от меня, так, во всяком случае, думает Сказочная Принцесса, поэтому я буду исходить из того, что твой костюм сегодня вечером лишь самую малость заставит меня почувствовать себя несчастным. Об этом я напишу подробный отчет, иначе ты не получишь удовольствия, а это не входит в мои намерения.
Никуда не уходи, в полшестого я вернусь. Приноси маленькие жертвы ради мира и покоя в доме.
Четырежды целую тебя,
Перечитывая письма отца, я по-прежнему не могу понять, действительно ли он писал их мне или же в расчете на публикацию, но теперь меня это мало волнует. У меня есть другие воспоминания, и для того, чтобы сохранить их, мне не нужно их записывать. А может, и стоило бы записать, ведь я заметил, что когда записываешь воспоминания, то скорее уничтожаешь их, чем сохраняешь.
Вначале я хотел написать о своем отце, но очень быстро понял, что для меня писательство — совсем не религия, не идол, которому необходимо приносить человеческие жертвы. А кроме того, отец уже сам рассказал все то, что я хотел бы о нем сказать. И еще я понял, что не всегда так необходимо подыскивать слова. Хотя отец свято верил, что явление существует лишь тогда, когда для него найдена верная формулировка.
Знакомые, узнав о моих планах, спрашивали: «Ты что, решил реабилитировать Роберта Г. Мельмана?»
Отец вряд ли хотел, чтобы его реабилитировали, особенно чтобы этим занимался я.
После того как отец ушел от Сказочной Принцессы, он стал скитаться по Европе. Жил он по-прежнему на гонорары от «69 рецептов польско-еврейской кухни», переезжая из отеля в отель: Испания, Греция, Швейцария, Португалия, Италия.
Порой отец нам звонил. Один раз он на несколько дней заглянул в Амстердам. Но моя мать к тому времени уже жила с русским, а мой отец и этот ее русский не очень ладили между собой.
— Я пишу главный труд своей жизни, — сказал отец. — Эта книга докажет, что я кое-что понял о чувствах, это мой реванш в поединке с жизнью, Богом и с миром.
— Не могу больше этого слышать, — отрезала Сказочная Принцесса.
Вначале от него довольно часто приходили письма, но со временем — все реже и реже. Письма на четырех страницах превратились в письма на двух страницах, а под конец стали приходить открытки с лаконичными фразами, например: «Отель хорош, но от меня удрал мой секретарь».
Иногда отец выступал с предложением вернуться к Сказочной Принцессе. Но она отвечала, что эта идея ей не нравится и вообще уже слишком поздно.
Через десять дней после того, как я нашел его в гостинице «Санта Катерина», я уехал обратно в Амстердам. На прощанье отец сказал мне:
— Я практически закончил главный труд своей жизни. Теперь я собираюсь написать о тебе, Харпо. Хочу, чтобы вышла настоящая книга, а не просто очередная подборка писем, я чувствую, что в тебе сидит трилогия.
— Не впутывай меня, пожалуйста, в свои дела, папа, — попросил я, — и не надо обо мне писать, прошу тебя.
Он проводил меня в неапольский аэропорт. С собой у него была сумка с невскрытой корреспонденцией. Отец безостановочно рассуждал о своей книге — главном труде его жизни, его по-прежнему не устраивал конец, но он утверждал, что это дело нескольких дней, а то даже и нескольких часов, озарение может прийти в любой момент.
— Тебе это знакомо: вдруг, совершенно неожиданно, становится ясно, какой должен быть финал? — спросил меня он.
Я ответил, что мне это незнакомо, и тогда он спросил:
— А у тебя есть подружка? Можно посмотреть ее фотокарточку?
В аэропорту мы с ним выпили по чашке кофе и наскоро проглотили по круассану.
— С моими способностями мне бы королем родиться, — сказал отец, обмакивая круассан в кофе. — У меня врожденная жилка к руководству. В наше время требуются просвещенные правители.
Я смотрел на кофейные капли, стекавшие с его круассана на пол.
Он проводил меня до таблички с надписью «ТОЛЬКО ДЛЯ ПАССАЖИРОВ».
— Дальше тебе нельзя, — сказал я.
Я хорошо знал своего отца, и мне совсем не хотелось, чтобы он украдкой проник за заградительную черту.
— Ты прав, — согласился он, — мне нужно вернуться в гостиницу, я должен разобраться с делами. А потом я поеду в Сабаудиа, там удивительно красивый пляж. Когда заведешь себе подружку, пришли мне как-нибудь ее фотокарточку.
Он попытался приподнять меня, но я был намного выше и сильнее его.
И потом он действительно переехал в Сабаудиа, в гостиницу с удивительно красивым пляжем.
Однажды теплым вечером, меньше чем через три недели после того, как мы с ним простились в аэропорту Неаполя, он в одних плавках и в соломенной шляпе появился на пляже Сабаудиа. В руках у него был нож, украденный из кухни гостиницы. Он ругался на чем свет стоит и размахивал ножом. Отдыхающие вызвали полицию. Прибывшие карабинеры попытались уговорить моего отца бросить нож и последовать за ними. Но он, бранясь на ломаном итальянском, кинулся на них, потрясая ножом.
Карабинеры выстрелили в него шесть раз. Двумя пулями ему раздробило ногу, одна попала в правую руку, остальные в живот. На вертолете его доставили в римскую больницу.
— С твоим отцом что-то случилось, — сказала мама, когда я поздним вечером вернулся домой с вечеринки, — он сейчас в Риме, в больнице.
Даже русский и тот разволновался.
На следующее утро мы с матерью вылетели в Рим.
Через два дня Роберт Г. Мельман вышел из комы. Увидев нас, он, казалось, ничуть не удивился. Первым его вопросом было:
— Где мои вещи?
— О них позаботятся, — успокоил его я.
— Моя рукопись, — сказал он, — принеси ее мне.
— В твоем состоянии нельзя беспокоиться о какой-то рукописи, — возразила Сказочная Принцесса.
— Мне лучше знать, беспокоиться мне или нет, — прохрипел мой отец, — почему ты распоряжаешься, о чем мне беспокоиться, — мне нужна моя рукопись!
— Папа, — попросил я, — пожалуйста, не кричи так на маму. Ради тебя она прилетела из Амстердама. Она все-таки тебя любит.
— Хочу и кричу, — отрезал мой отец. — Мне нужна моя рукопись.
Тут влетели две медсестры и выставили нас из палаты. Волнение Роберту Г. Мельману было противопоказано.
Мама вскоре вернулась в Амстердам, потому что их ссорам не было конца. Я сказал, что считаю необходимым побыть еще с отцом — кто-то ведь должен с ним оставаться! Мне удалось вытрясти из нее немного денег.
Я жил в Риме в дешевом пансионе. Каждый день я ходил в больницу.
События в Сабаудиа вызвали дебаты в итальянском парламенте. Я сам видел по телевизору карабинеров, которые стреляли в моего отца. Совсем еще зеленые сопляки. Кажется, один из них сказал: «Теперь моя жизнь тоже разрушена».
Журналисты задавали вопросы, почему карабинеры не сделали буйнопомешанному успокоительный укол, почему не накинули на него сетку. В одной газете говорилось: «Вместо того чтобы стрелять в мафиози, они палят по сумасшедшим».
Мой отец гордился бы собой.
Лишь одна малозначительная вечерняя газета поместила заметку, в последнем абзаце которой было сказано, что этот сумасшедший — не кто иной, как бывший составитель поваренных книг Роберт Г. Мельман. Я думаю, такую забывчивость он бы тоже счел своим достижением.
По мнению врачей, отец вряд ли когда-нибудь вернется к нормальной жизни. Они, кажется, даже опасаются, что придется прибегнуть к ампутации, но я плохо понимаю, о чем они говорят.
Отец сейчас может двигать только головой.
— Когда веселиться будем, как ты думаешь? — спросил он меня однажды днем.
— Что-что? — не понял я.
— Ну, это я о рассказе, который мы сейчас пишем.
— Это не рассказ, папа, — сказал я, — это все на самом деле. На пляже ты угрожал людям ножом.
— Неплохо придумано, — промолвил он.
Врачи говорят, что я должен с ним побольше разговаривать, даже когда он спит.
Порой он целыми днями молчит, а иногда без устали повторяет один и тот же вопрос:
— Где моя рукопись?
А как-то раз он сказал:
— Человек должен сам составить свой некролог, Харпо. Если доверить это бездарным журналистам, то потом найдешь свой некролог в самом конце десятой полосы.
Из отеля в Сабаудиа мне переслали все вещи моего отца. Я проверил его чемоданы и сумку, набитую разнообразной корреспонденцией. Многие письма и счета оказались трехгодичной давности. Некоторые из его писем вернулись нераспечатанными: его предложения руки и сердца женщинам, которых уже не было на свете.
Ничего такого, что хотя бы отдаленно напоминало рукопись, не находилось. И только на самом дне чемодана среди трусов и носков я наткнулся на пакет, завернутый в мешок для мусора и перехваченный резинкой. Пакет был набит бумагами, записными книжками, подставками под пивные стаканы с названиями отелей и всевозможной валютой. Еще там лежал кусочек картона. Деньги и картонку я сунул себе в карман. Все остальное доставил в больничную палату, отцу.
— Пошли все это Дэвиду, — сказал отец, увидев мешок для мусора, — он исправит в рукописи все опечатки. Передай ему, что это срочно.
Я отослал пакет Дэвиду и через шесть недель получил его обратно. Он с ангельским терпением все систематизировал и сопроводил следующей запиской:
«С публикацией, мне кажется, лучше повременить, пока все причастные лица живы. Мужайся. Дэвид».
Неделя тянулась за неделей. Состояние моего отца оставалось прежним. Сказочная Принцесса сказала, что я должен еще побыть в Риме, если врачи считают, что это ему на пользу. Я ответил, что врачи считают именно так.
Через четыре недели я задал ему вопрос:
— Почему обязательно все так плохо кончается, ну почему все обязательно должно так плохо кончаться?
Отец попытался повернуть голову.
— Мне скучно, — сказал он. — Будем веселиться или как?
Помолчав, он спросил:
— Когда же наконец выйдет моя книга, главный труд моей жизни? И еще — делает ли издательство что-нибудь для рекламы? Или они опять не желают палец о палец ударить?
Я встретился с людьми, о которых рассказывал мне отец, с теми, о ком он написал и которые послужили прототипами его героев. Возможно, мной владело желание побольше узнать о нем, либо я просто хотел еще раз убедиться в том, что далеко не все стоит прояснять до конца.
Йозеф Капано сейчас в психиатрической лечебнице в Льеже. Власти США выслали его из страны. Ни одна психиатрическая лечебница в Антверпене не согласилась его принять.
Я просидел с ним три часа, из которых не меньше сорока пяти минут он откашливался и харкал. Капано постоянно забывал, как меня зовут, и жаловался на то, что врачи запретили ему курить, правда, он не собирался считаться с этим запретом. Несколько раз он пробормотал:
— Мы были важные господа.
Но осталось неясным, имеет ли он в виду себя, моего отца или кого-то еще. В конце концов вошла медсестра и положила конец моим расспросам.
— Я все еще получаю деньги от твоего отца, — вдруг прокричал он мне вслед.
Никто не поверит, но госпожа Фишер до сих пор жива. Ее я тоже навестил. Она по-прежнему живет в своем доме, правда, теперь вместе с пятью сиделками. Она разговаривает сама с собой и улыбается — наверное, так она общается со своим гидом-индейцем.
Эвелин все так же работает в Пуэрто-Рико служанкой с проживанием в семье. После того как я наконец нашел ее номер телефона, пришлось звонить ей три раза, прежде чем она смогла мне ответить. В трубке стоял немыслимый треск. Она все не верила, что у моего отца есть сын.
Ее воспоминания не совсем совпадали с рассказами моего отца. Эвелин вспоминала их совместную прогулку на лодке и поход в кино, ежевика в ее рассказе превратилась в землянику.
Она спросила:
— Ты на лицо такой же, как твой отец?
И еще:
— Как я могла его не любить? Но я ведь была всего лишь бедная пуэрториканка, человек из другого сословия.
Возможно, воображение постепенно заменило ей реальность и она теперь вспоминала то, чего никогда не было. Если счастье — это больше не надежда, то оно должно стать по крайней мере воспоминанием.
Я пришел к мысли, что ехать в Пуэрто-Рико бессмысленно.
— Позвони мне как-нибудь еще разок, — сказала она.
Я спросил о ее детях — с ними все было в порядке.
А вот Ребекку я навестил.
Я позвонил ей, и она пригласила меня на чашку чая. Она жила возле самого парка Вондела.
— Как же ты изменился, — сказала она, — какой ты стал большой!
Я улыбнулся — отчасти от смущения, отчасти от стыда и неловкости. Что я мог сказать любовнице своего отца, которую я знал как тетю Ребекку, но которую все остальные за глаза называли Пустой Бочкой?
У нее были дети, две девочки. Мы сидели на подушках, брошенных прямо на пол, ее младшая дочка играла рядом с нами.
— Я была молодая, — сказала Ребекка, — и чуточку сумасшедшая, но я ни о чем не жалею, это было прекрасное время.
Она показала мне фотографии. Я мимоходом их просмотрел. Эти снимки были явно не для моих глаз. Возможно, не стоит пытаться узнать все о своем отце. Во всяком случае, мне не хотелось видеть своего отца на фотографиях голым.
— Да, — сказала Ребекка, — я ездила с ним вместе даже в Японию.
Она взяла свою дочурку на колени.
Я не нашелся что на это сказать, поэтому напомнил:
— Но это было еще до моего рождения.
Я специально посмотрел на ее руки, чтобы убедиться, правда ли они у нее такие некрасивые. Но это были просто старые руки. Ее руки состарились раньше ее лица.
— Он порвал со мной на Сицилии, — сказала Ребекка, — но после этого стал писать мне еще больше писем, и однажды я опять к нему заглянула.
— Но почему вы все-таки расстались? — спросил я, строя вместе с ее дочкой башню из кубиков.
— За двенадцать лет, — сказала Ребекка, — он так и не сумел сделать выбор. И однажды я решила, что это уже слишком. Я встретила своего будущего мужа. Его мне долго ждать не пришлось. Я помню, как я позвонила твоему отцу и сказала: «Никто не будет так долго ждать тебя, Роберт. Никто».
— И что же он ответил?
Башенка была уже почти готова.
— Он сказал, что его все ждут — издатели, газеты, его жена, его семья, и что скорее можно дождаться прихода Спасителя.
Ребеккина дочка захотела влезть ко мне на колени.
— И что вы на это ответили?
— Ответила, что ему потребовалось двенадцать лет на то, чтобы сделать выбор, но это даже к лучшему, поскольку я встретила человека, который умеет делать выбор, и сейчас я еду с ним отдыхать. На что он сказал: «Как я могу сделать выбор? Я целиком поглощен главным трудом моей жизни, не требуй от меня слишком многого». А я ему сказала: «Роберт, я никогда от тебя не требовала слишком много, наоборот, я очень мало от тебя требовала, но даже это казалось тебе тяжелым грузом». Позже я получила от Роберта не меньше сорока писем и еще десять телеграмм, но я их даже не распечатывала. Я знала: стоит мне их открыть, как все начнется сначала. Стоит мне их открыть, и он уже не остановится, но всю жизнь ведь так не может продолжаться, правда?
— Правда, — отозвался я.
Я подумал о Мата Хари. Немного помолчав, я сказал:
— У вас чудесная дочурка.
В семь часов вернулся домой ее муж. Он вел за ручку второго ребенка.
Ребекка представила меня:
— Это Харпо Мельман, сын Роберта, одним словом, ты знаешь.
— Да, — сказал ее муж, — я знаю.
Он спросил меня, не хочу ли я остаться ужинать, но я ответил, что, к сожалению, у меня не получится, потому что сегодня вечером я лечу обратно в Рим.
— Кем ты собираешься стать? — спросила Ребекка.
— Фотографом, — ответил я, — но не репортером. Я хочу фотографировать модели.
На прощанье Ребекка отдала мне письма моего отца.
— Держи, — сказала она, — они твои.
Она проводила меня до двери.
— А зачем ты летишь в Рим? — спросила она.
Я заколебался, стоит ли ей рассказывать. Эвелин я ничего не сказал — для чего, кому от этого будет легче? — но в случае с Ребеккой я решил иначе.
— Отец однажды вечером выбежал на пляж в Сабаудиа в плавках и с большим кухонным ножом в руке. Вначале он угрожал отдыхающим на пляже, потом прибыли карабинеры, он накинулся на них. У них не было другого выхода. Им пришлось открыть по нему огонь.
Вот так я стоял напротив любовницы моего отца, которую знал как тетю Ребекку. Больше к нашему разговору мне добавить было нечего. Она вышла замуж и родила детей, мы с мамой переехали обратно в Амстердам, мой отец с кухонным ножом промчался по пляжу в Сабаудиа. Вот что остается от жизни, если подвести под ней черту.
Я шел к Ребекке с твердым намерением задать ей кучу вопросов, но, когда я ее увидел, мне все вдруг показалось бессмысленным. И не потому, что я все уже и так знал, а потому, что понял: никакие ответы уже ничего не исправят.
В ее книжном шкафу я заметил корешок «69 рецептов польско-еврейской кухни».
Прилетев в Рим, я прямиком поспешил в больницу. Медсестры здоровались со мной как со старым знакомым.
— Где ты пропадал? — спросил меня отец.
— Пришлось ненадолго съездить в Амстердам, — ответил я, — мне нужно было увидеться с мамой.
Одна из медсестер остановила меня в коридоре:
— Твой отец просто невозможный. Он все время повторяет, что мы должны придумать что-то в целях рекламы.
Двадцать лет ушло у него на то, чтобы исчезнуть из жизни моей матери, и почти столько же времени он пытался исчезнуть из своей собственной жизни. Чтобы завершить эту операцию, ему в конце концов пришлось прибегнуть к помощи карабинеров.
Похоже, что картина, которую я сам никогда не видел — мой отец в плавках на пляже в Сабаудиа размахивает украденным кухонным ножом, — постепенно вытесняет в моем воображении все прочие образы и воспоминания. Словно какая-то его часть все время бежит по пляжу Сабаудиа, размахивая кухонным ножом.
Я не сказал ему, где я был. Ограничился приветами:
— Все желают тебе выздоровления: Сказочная Принцесса, Пустая Бочка, госпожа Фишер, Эвелин, Йозеф Капано — все они желают тебе выздоровления.
— На что мне их добрые пожелания? — воскликнул Роберт Мельман. — Пусть приедут сюда, если я действительно что-то для них значу. И я все-таки получу льняной костюм от Капано, я дал ему деньги на костюм, после чего он удрал с этими деньгами, а льняного костюма я так и не увидел.
В этот момент вошла медсестра, чтобы сделать моему отцу укол.
— А Дэвид звонил или он опять по горло занят своей собакой?
Инъекция уже оказывала свое действие.
Я отправился к себе в пансион, чтобы позвонить Сказочной Принцессе.
— Эта женщина опять принялась меня изводить, — пожаловалась моя мать. — Пустая Бочка хочет знать, в какой больнице лежит твой отец, похоже, она меня преследует. Почему она никак не оставит меня в покое? Откуда у нее мой телефон?
— Я не знаю, мама, — сказал я.
Сказочная Принцесса выругалась.
— Неужели она собирается докучать мне даже теперь, когда он лежит на смертном одре? Неужели у этой женщины нет ни стыда ни совести?
Я не могу и не желаю жить в реальности моего отца, ибо эта реальность непригодна для жилья.
Больничная палата в Риме — крошечный островок, где временно пересеклись наши реальности. И даже в этом я не уверен. Так ли уж они пересеклись? Кого видит перед собой мой отец, глядя на меня, и кого вижу я, глядя на него?
Мне придется примириться с мыслью, что отец для меня чужой и навсегда чужим и останется. Даже теперь, после того как я переворошил все его вещи, да-да, именно теперь, когда я переворошил все его вещи, он стал мне еще более чужд, чем прежде.
Нам уже негде встречаться: все, что осталось от нас, от его адресованных мне писем, от наших прогулок, от наших обедов и ужинов со Сказочной Принцессой, от того, как мы покупали вещи для Пустой Бочки, — это безмерная грусть, для которой уже не найти точных формулировок. А то, что ускользает от власти слов, по убеждению моего отца, не имеет права на существование.
Передо мной лежит маленький кусочек картона.
«Господину Р. Мельману. Позвоните, пожалуйста, по телефону 212–5739653. У меня для вас из Голландии пакет, который вам просили передать».
Почерк довольно кудрявый. Такого номера больше не существует. Сейчас в Риме вечер, и хозяйка пансиона считает, что я поселился у нее навеки и что я каждый вечер так и буду сидеть в своей комнате с этим маленьким кусочком картона в руках.
Сейчас мне следовало бы рассказать о Пустой Бочке — все, что я о ней знаю, все, что я видел, все, что помню, как на повторном допросе в полиции, но я не хочу быть сноской в повести жизни моего отца, я хочу стать фотографом и, быть может, открыть собственное агентство. ХАРПО МЕЛЬМАН, ПОРТФОЛИО ДЛЯ ФОТОМОДЕЛЕЙ. Что-нибудь в этом духе.
Врачи говорят, что мой отец так и не смирился со своим состоянием и это правильно, что я постепенно начинаю открывать ему глаза на неизбежное.
— Папа, — говорю ему я, — на пляже в Сабаудиа ты угрожал людям кухонным ножом, в результате в тебя стреляли. Сейчас ты в больнице в Риме, и большая часть твоего тела парализована.
Он резко поворачивает голову влево, чтобы увидеть меня.
— Ты, пожалуйста, в это не верь, — говорит он, — это всего-навсего сплетни, которые распускает обо мне твоя мать.