Генри Филдинг Фарсы

Ю.Кагарлицкий. О фарсах вообще и фарсах Филдинга в частности

Фарс был началом комедии. Трудно найти иную драматическую форму, в которой комический элемент был бы так уплотнен, сконцентрирован, очищен от признаков какого-либо иного жанра. Эти неприхотливые сценки, служившие развлечением средневековому городу, предназначены только смеху. Сентиментальности они лишены начисто. Тем более — трагизма. Его нет и в помине. Жертва злобной чужой проделки — это для фарсера прежде всего жертва собственной глупости, а дураку не сопереживают. Над ним смеются. Сложные нравственные проблемы тоже не область фарса. На примере дурака учатся одному — не быть дураком. Никакой иной морали фарс не преподает, и выбор, который он предоставляет героям, весьма невелик — быть обиженным или обидчиком.

Фарс создан был средневековым городом и выразил что-то весьма существенное от его взгляда на мир. Мерилом человеческой ценности были активность, смекалка, умение постоять за себя. Фарс тоже иных критериев не знал и знать не желал. Равно как и особых психологических нюансов. Отношение к герою меняется, но лишь смотря по тому, преуспел он или потерпел поражение. Обошел другого — радуются с ним вместе, его обошли — смеются над ним. Ловкая прелюбодейка или ее муж, когда он сумел отыграться, школяр, перехитривший горожанина, или лукавый горожанин, обманувший и жену, и школяра, и тещу, и вообще всех на свете, поочередно переживают радость победы и горечь поражения.

Горечь, впрочем, весьма мимолетную, — в следующем фарсе они возьмут свое. Фарс — это заповедная область равных возможностей в обществе, весьма еще далеком от равенства. Фарс — это царство свободы в мире, который не пришел еще к самому понятию свободы, разве что к понятию «вольностей» — с трудом отвоеванных, но затем все-таки подтвержденных королевской властью исключений из общепризнанного состояния несвободы. В фарсе всякий полноправный участник бесконечно свободен — в области, правда, достаточно узкой: в плутне.

Полноправны здесь, впрочем, отнюдь не все. Феодалу, судье, всякому вообще представителю власти заказано кого-нибудь победить. Их удел — оставаться в проигрыше. Фарсы, по словам Плеханова, «всегда служили выражением взглядов народа, его стремлений — и что особенно полезно отметить здесь — его неудовольствий против высоких сословий»[1]. Да и горожанину лучше быть из того же города или хотя бы из города близкого по укладу жизни — в ином случае ему тоже не поздоровится. На юге Италии существовала, например, целая категория фарсов, названных кавайольскими — по городу Кава, жителей которого поголовно изображали простаками и идиотами.

Фарс отлично различает «своих» и «чужих». Иначе быть не могло. Он игрался для городской толпы, а она знала, кто свой и насколько.

Достаточно сложно дело обстояло с деревней. В этом отношении критерии у фарса не очень четки. Недавний выходец из деревни, сохранивший зачастую свои деревенские корни, относился к своей деревенской родне свысока. Он и свободнее их, и ученей, и куда уж сообразительней. Но не потому ли он так возвысился, что основа у него крепкая, мужицкая? Мужик, оп хваткий, он всякому делу научится, особенно если ему горожанин поможет. Правда, сама по себе патриархальная деревня — это, в изображении фарса, какой-то край непуганых дураков. Дураков этих тянет друг к другу, н они собираются вместе, образуя целые колонии не совсем уже человеческих существ. В немецкой деревне Фюзинген, о которой особенно любили рассказывать в Нюрнберге, не очень даже точно помнили, например, была вчера у соседа голова, когда они с ним в лес ходили, или ее давно уже не было... Но в знаменитом «Адвокате Пателене» мужик потерся немного в городе и всех перехитрил — и хозяина своего, и судью, и самого адвоката Пателена, который первый научил его, как сплутовать...

Да и не из деревни ли пришел сам фарс?

Мужик, переселившийся в город, не забывал захватить с собой и свое мужицкое лукавство и свои деревенские прибаутки. Но когда он, пообжившись на новом месте, начинал похваляться перед неотесанным деревенщиной своими городскими забавами, он, возможно, был по-своему прав. Городской учености фарс тоже кое-чем обязан. Традиции римской ателланы прочитываются в нем порой достаточно ясно. Да и сформироваться окончательно он мог только в городе, в обстановке карнавала и ярмарки.

Ярмарки издавна были пристанищем рассказчиков, фокусников, канатоходцев. Потом ярмарочную публику начали обслуживать уже целые актерские коллективы. Во Франции они появились в конце XVI века. Англия поотстала — там этого пришлось ждать еще целых сто лет. Но лишь постольку, поскольку речь идет о живых актерах, ибо Панч и Джуди (Джоан) разыгрывали свои домашние баталии уже с начала XVII столетия. Пришли они из Италии («Панч» — это сокращенное «Пульчинелла»), но скоро были в Англии как свои... Какой репертуар нужен был этим труппам, если не фарсовый?

Карнавал легко привязать к датам еще более ранним. Известно, например, что в Венеции его учредили специальным декретом 1296 года. Впрочем, много ли они дают, эти даты? И что значит «учредили»? Можно узаконить веселье, но не научить веселиться. Это народ умел сам. Ведь карнавал, по словам Гете, это «празднество, которое дается, в сущности, не народу, а народом самому себе». Он поистине всенароден. И неизменно действен. Здесь нельзя что-либо просто рассказать. Нужно все разыграть. Карнавал неизбежно перерабатывал всякую стоящую того побасенку в представление. Все, что тяготело к фарсу, теперь и на самом деле в фарс превращалось.

Основой подобного рода фарсов была небольшая комическая повестушка в стихах. Во Франции и в Англии ее называли фабльо, в Германии — шванк. Последний возник где-то в середине XII века и служил развлечением горожанам на протяжении добрых четырех-пяти столетий. Авторов он породил всенародно прославленных, таких, например, как будущий герой вагнеровских «Мейстерзингеров» Ганс Сакс (1494-1576). Этот нюрнбергский сапожник написал свыше шести тысяч произведений. Подобная цифра представляется, конечно, менее удивительной, если учесть, что прожил Ганс Сакс очень долго, а произведения писал очень короткие. Ганс Сакс не ждал, когда кто-то другой драматизирует его шванки. Он сам превращал многие из них в фастнахтшпили, масленичные представления.

Впрочем, шванк (как и фабльо) и сам по себе изначально был своего рода представлением. В условиях почти поголовной безграмотности мало кто мог его прочитать — надо было, чтоб его тебе рассказали, и рассказчик, естественно, предпочитал собрать вокруг себя как можно больше народа. А что лучше привлекает толпу, чем музыка? И шванк не просто читали вслух. Его произносили речитативом под музыку, а порой и просто пели. Так что драматизация шванка, совершавшаяся под пером Ганса Сакса, была, по сути дела, лишь качественно новым этапом процесса, начавшегося достаточно давно.

В Англии (скорее всего, не без участия оксфордских или кембриджских студентов) фабльо начало перерастать в фарс еще раньше. В латинской рукописи XIV века до нас дошел фрагмент английской «Интерлюдии о школяре и девице». Несмотря на сравнительную краткость отрывка (в нем лишь сорок два стихотворных куплета), содержание этой истории о неподатливой девице и школяре, сумевшем с помощью одной многоопытной женщины ее уговорить, мы знаем достаточно полно — интерлюдия эта основана на известном английском фабльо «Госпожа Сириц».

Другой путь драматизации комического сюжета лежал через «большую форму» средневекового зрелища — мистерию. На мистерию стекались огромные массы народа. Тысячи горожан — все, кто способен был передвигаться и мог оставить дела, — спешили пораньше занять места на площади, где разыгрывалась мистерия, терпеливо, с огромным интересом и верой выслушивали сотни тысяч стихов и восторгались постановочными эффектами. Городские цехи соревновались, какой из них лучше исполнит порученный ему эпизод. Правда, возникла мистерия не из городской самодеятельности. Происхождение у нее — церковное. Она идет от праздника «Тела Христова», установленного в 1264 году папой Урбаном IV. Однако, вынеся представление на улицу, церковь поневоле отдала его ей во власть. Оно было «захвачено» городом, сделалось, почти в такой же мере, как карнавал, «празднеством, которое дается... народом самому себе». Религиозность его при этом не пострадала, благочестие же — изрядно. Амбивалентное народное сознание ухватывалось за каждую возможность торжественное оттенить комическим, и вот уже почтенный Ной ссорился со своей не менее почтенной супругой, которая никак не хотела подняться на ковчег, а Каин вступал в перебранку со своим слугой — предком шекспировских шутов. Комические сценки, чем дальше, тем больше, разрастались, прослаивая под конец все представление. С этим боролись. Тексты старательно очищали. Но добились лишь одного. В пору расцвета мистерии, начиная со второй половины XV века, фарс отделился от нее, зажил своим умом. К этому, впрочем, вел и сам по себе художественный процесс. В развитом художественном сознании амбивалентность ослабляется, взаимопроникновение элементов становится не таким полным. Они начинают ощущаться как контрастные, потом в случае нужды разделяются.

Именно XVI век был временем, когда фарс созрел, приобрел завершенность, сделался главной формой городского увеселения. Во Франции шутовские общества вошли в такую силу, что одни короли прибегали к их помощи, другие, увидев в них опасность для власти, их запрещали. В славном имперском городе Нюрнберге тогда как раз и написал свои фастнахтшпили (числом — восемьдесят пять) Ганс Сакс. В Италии возникла отчасти из фарса, чтобы тут же его заменить, — комедия масок. Там пути развития были свои, непохожие, но результат очень близкий.

Англия тоже дала в это время известного мастера фарсов. Звали его Джон Гейвуд. Он был певцом при дворе Генриха VIII, участвовал во многих увеселениях и приобрел даже некоторое влияние в дворцовых сферах. Судьба то баловала его, то поворачивалась к нему спиной. Он породнился с Томасом Мором, женившись на его племяннице. После казни Мора он оказался в опале, зато с момента восстановления католичества при Марии Кровавой был осыпан милостями. Новые религиозные перемены заставили его эмигрировать во Фландрию, где он и умер. Этот мастер фарсов был, как видно, человек в вере твердый и во взглядах своих неуступчивый.

Называть Гейвуда «мастером фарсов» можно, впрочем, лишь исходя из позднейшей терминологии, когда французское слово farce — «фарс» (то есть «фарш», начинка) вытеснило все остальные. Современники же называли его очень по-разному. Гейвуд тоже слово «фарс» не употреблял. Он его безусловно знал (его произведения имеют не только английские, но и французские источники), но сам предпочитал называть свои произведения интерлюдиями. Слово это, означающее по-латыни «игра между», сделалось, впрочем, синонимом фарса не только в Англии. До нас дошли «Интерлюдии, или Междувброшенная забавная игралища» — семь маленьких пьесок русского театра первой половины XVIII века.

Гейвуд не был так плодовит, как Ганс Сакс. Он написал всего шесть интерлюдий, да и то первые три из них имеют с последующими мало общего. Это небольшие сценки (тоже ведь «игра между») вполне серьезного содержания. Но три последние («Четыре "П"», «Индульгентщик и монах» и «Веселая игра между Джоном, супругом, Джен Тиб, его женой, и сэром Джоном, священником») как раз и дали английскому фарсу на долгие годы имя интерлюдии. Они были полны действия, веселья, исполнены живой наблюдательности и написаны истинно по-английски — грубовато, но зато и необыкновенно выпукло.

Впрочем, так славно начавшаяся жизнь английского фарса оказалась в этом его воплощении очень короткой. Как ни странно, ему повредила победа Гейвуда. Его интерлюдии так удались, настолько зарекомендовали себя «культурным» видом искусства, что другой «культурный» жанр, в то время как раз зарождавшийся, — «правильная комедия», шедшая от Плавта и Теренция, — их не зачурался. Напротив, использовал. Фарсовые ситуации весьма ощутимы в обоих главных образцах этого молодого жанра «Ральфе Ройстере Дойстере» (1552 или 1553) Николаса Юдола и «Иголке кумушки Гэртон» (1556) Джона Стила. В результате фарс как таковой стал не нужен. Дальнейшая ситуация тоже сложилась отнюдь не к его выгоде. В Англии народная и гуманистическая культура тяготели к единству, «низкое» и «высокое» жило в добром согласии. Повод для громкого смеха давала и комедия и даже трагедия. Они включали в себя достаточное количество фарсовых элементов.

Это не значит, что фарса совсем не было. Просто существование он вел подспудное, в недрах других жанров. У Шекспира, например, фарсовых ситуаций — хоть отбавляй. Его герои любят подлавливать друг друга, причем проделки их далеко не всегда безобидны. Веселые шутки одних порой отливаются слезками для других. Для господ в «Тщетных усилиях любви» «вставной спектакль» — веселая забава. Для слуг, которых бьют за неудачное исполнение роли, — нечто совсем противоположное. Да и Мальволио из «Двенадцатой ночи» вряд ли так же наслаждался случившимся, как насмешники, его разыгравшие (несчастный, раздавленный Мальволио был одной из главных удач знаменитого бергмановского спектакля 1974 года). И все же отличия — налицо. За обиженными признается право на наше сочувствие, да и обидчик отнюдь не искал корысти. Он просто играл. Правда, иногда переигрывал... Как нетрудно заметить, фарс не просто жил в чужом доме, но устроился там уютно, как у себя. Более того — потихоньку менялся.

Потом, на время, английский фарс снова приобрел самостоятельность. Произошло это в период революции и протектората (1642-1660). Пуритане издавна ненавидели театр и теперь, оказавшись у власти, не замедлили с ним расправиться. Театры были закрыты, затем сожжены, актеры разогнаны. Единственной формой театрального зрелища остался фарс. Небольшие актерские труппы разыгрывали где-нибудь на рыночной площади провинциального городишка свое нехитрое представление и разбегались при появлении властей, спасая реквизит и рукописные копии пьес. Иногда убежать не удавалось, и этому обстоятельству мы в значительной мере обязаны сведениями о театральной активности во времена, когда театра в Англии не было.

Фарсы периода революции и протектората были изданы в 1662 и 1673 годах в сборниках Генри Марша и Фрэнсиса Киркмена. Большей частью они представляют собой весьма грубые отрывки из елизаветинских пьес, приспособленные для отдельного представления. Само собой разумеется, связано это было не только с переменчивыми судьбами фарса, но и с утратой ренессансного мироощущения. Бескорыстие шекспировских забавников казалось теперь чистой утопией.

Эти «фарсы-извлечения» (кстати, слово «фарс» как раз и появилось в Англии в то время, когда они были опубликованы) просуществовали недолго. После того как с приходом к власти в 1660 году Карла II театры были снова открыты, нужда в этих драматических поделках отпала. Фарсовый элемент мог спокойно вернуться в лоно большой пьесы.

И все же английский фарс приобрел вскоре устойчивую самостоятельность. Произошло это благодаря чему-то очень похожему на случайность. Внешним толчком послужило событие внутритеатральное. В 1682 году в Лондоне был создан монопольный театр Друри-Лейн. Тринадцатый год существования оказался для него роковым. Поссорившись с руководством, труппа в 1695 году почти целиком ушла из театра и основала собственную антрепризу. Следующие двенадцать лет были отмечены жесточайшей конкурентной борьбой. В ходе ее и было найдено дополнительное средство привлечения зрителей — одноактный фарс, даваемый после главного представления. Изобретательности для этого большой не потребовалось: подобное давно уже практиковалось во Франции. Теперь, если что и сдерживало театры в постановке фарсов, то разве лишь нехватка репертуара. Ее компенсировали эстрадными представлениями и переводами с французского. Последние дали дополнительный стимул развитию английского фарса. Благодаря им вошли в обращение новые положения и сюжеты, да и переводчики попутно набивали себе руку как драматурги: перевода в нашем понимании слова театр XVIII века практически не знал, все это более или менее переделки. Другой способ обогащения репертуара был на первый взгляд совсем банальный. Следуя практике периода революции и протектората, фарсы опять стали извлекать из старых пьес. Разница состояла в том, что н сама пьеса-первоисточник могла теперь спокойно идти рядом со своим фарсовым выкидышем. Так, например, в сезон 1709/10 года в театре Хеймаркет показывались в один вечер трагедия Чарлза Джонсона «Сила дружбы» и его фарс «Любовь в сундуке». Они были написаны предприимчивым драматургом на основе одной забытой трагикомедии.

Так продолжалось и много лет спустя после того, как война театров закончилась. Обстоятельства переменились, театры снова на какой-то срок слились, но на судьбу фарса это уже никак не повлияло. Сыграв свою роль в конкурентной борьбе, он закрепился в репертуаре потому, что удовлетворял потребностям художественного вкуса.

Дело в том, что уже с шестидесятых годов XVII века начинает постепенно складываться новая эстетическая ситуация. Середина этого столетия была временем наступления классицизма. Во Франции он добился наибольших успехов, дал великие имена. В Англии все обстояло иначе. Латинские влияния здесь заметно уступали место библейским. Англия была первой страной средневековой Европы, где Ветхий завет был переведен на родной язык, и классицизм не имел в ней прочной культурной основы. Однако и в этой стране он понемногу приобретает вес. Конечно, правило трех единств было на родине Шекспира не очень приемлемо, и опыты подобного рода, сколько б их ни хвалили «знатоки», зрителям радости не приносили. Но тем более выдвигалось на первый план другое классицистское требование — регламентация жанров. Люди второй половины XVII века и первой половины XVIII полны претензий к Шекспиру и одержимы стремлением помочь ему избавиться от его недостатков, прежде всего от смешения трагического с комическим. Тенденция эта оказалась очень стойкой, и еще Дэвид Гаррик, повсеместно провозглашенный «восстановителем Шекспира», решительно вычеркивал из его трагедий все, имеющее отношение к фарсам (что, впрочем, не мешало ему самому их писать). Так что предприимчивый Чарлз Джонсон, расчленивший старую трагикомедию и придавший самостоятельную жизнь двум ее компонентам, по-своему выражал веления времени.

Комедия, в отличие от трагедии, на первых порах держалась стойко. В период Реставрации она сохраняла еще эстетическую многоплановость. Правда, драматурги любили попрекать друг друга пристрастием к фарсовым ситуациям, но для себя судили иначе и от привычек своих не отказывались. В XVIII веке приходит, однако, и ее черед.

В 1698 году Джереми Коллпер выступил со своим знаменитым памфлетом «Краткий очерк безнравственности и нечестивости английской сцены». Якобит, сторонник свергнутой династии Стюартов, Коллпер мечтал доказать, что в скандальной безнравственности двора Карла II была повинна комедия, безнравственность эту изображавшая. Как ни странно, это ему удалось. Памфлет Коллиера вызвал широкую поддержку и у его противников — у повой протестантской верхушки Англии. Комедии было предписано очиститься от скверны. Тем самым, легко было понять, — и от фарса, ибо он и пес в себе скверну. Здесь людские сущности обнажались до предела. В результате фарс, а за ним следом и другие «малые жанры» отделяются от комедии. Раньше это не произошло, потому что эстетических стимулов оказалось недостаточно. Теперь прибавились политические.

Процесс разделения «правильной комедии» и «малых жанров» завершился уже в первой трети XVIII века. В 1722 году сэр Ричард Стиль с неожиданным успехом поставил сентиментальных «Совестливых влюбленных». В 1728 году Джон Гей познал триумф своей «Оперы нищего». Чистота новой «правильной комедии» (а она благодаря Стилю избавилась не только от фарса, но и вообще от смешного) отныне поддерживалась существованием рядом с ней целой колонии «нечистых» — репетиции, балладной оперы, бурлеска и, наконец, фарса.

Надо, впрочем, сказать, что «нечистые», будучи раз и навсегда изгнаны из приличного общества, не видели оснований соблюдать особую чистоту и по отношению друг к другу. Они перемешивались как могли. Балладная опера несла в себе следы своего родства с репетицией и бурлеском, бурлеск — с фарсом, фарс насыщался песенками, как балладная опера. При этом, однако, у них был свой табель о рангах. Выше всего стояла репетиция. Этот пародийный жанр вел свое происхождение от «Репетиции» герцога Бакингемского (1671), имел и другую знатную родню — «Рыцаря пламенеющего пестика» Бомонта (1610) и «Версальский экспромт» Мольера (1663), а в XVIII веке еще расширил свои права, покусившись на область политической сатиры. Балладная опера была из нуворишей, но успеха достигла такого, что заставила забыть о том, сколь недавно возвысилась. К тому же и политику она приняла правильную. Она не выдавала себя за аристократку (хотя, порывшись в своей родословной, могла бы указать на некоторое свое родство с английской оперой XVII века), напротив. В начале «Оперы» Гея на подмостках появлялся автор, рекомендовавшийся в качестве нищего, да и герои оказывались ему под стать — все больше разбойники, скупщики краденого и прочие обитатели дна. Конечно, они начинали порой говорить языком политиков, но отступления от правды здесь тоже не было — кому из сегодняшних людей не придет на ум выдать себя за вышестоящего?

Права на уважение требовал и бурлеск. Он, подобно репетиции и балладной опере, был связан с литературной и театральной пародией, а значит, принадлежал к достаточно почтенному кругу. Сам по себе термин был не очень ясен. Филдинг, например, считал «бурлеск» словом вообще нетеатральным и определял им литературную параллель сценическому фарсу. В жизни закрепилось, однако, иное словоупотребление. Бурлеском стали называть фарс на литературную или театральную тему, фарс-пародию, причем самым знаменитымбурлеском оказался «Мальчик с пальчик» того же Филдинга (1731) (полное заглавие: «Трагедия трагедий, или Жизнь и смерть Мальчика с пальчик Великого»). На добрую треть он был составлен из цитат из чужих трагедий, вызывавших, однако, совсем не тот эффект, на который рассчитывали их авторы.

И еще оставался фарс. Он был полнейшим парвеню. У других были знатные родственники. У него — никаких. Если он и потерся в хороших домах, то, как выяснилось, не по праву, и его оттуда с позором выставили. У других были связи с культурой. У него и этого не было. В театральной людской другие драли перед ним нос он же был на побегушках. Да и в театральном зале он прислуживал тем, кто попроще. Бурлеск был для партера и лож — для тех, кто способен оценить литературные и театральные параллели. Он — для галерки.

В этом своем качестве он тоже не остался без соперников. В лондонских театрах в эти годы необычайно укрепилась пантомима, нередко замещавшая фарс в качестве «дополнительного представления». Случилось так, что она лишила его одного из иностранных источников. Ситуации и маски комедии дель арте стали ее исключительным достоянием. Фарсу здесь удавалось поживиться очень немногим.

Как нетрудно заметить, ему если когда и везло, так только наполовину. Подъем малых жанров помог фарсу наконец-то приобрести самостоятельность и зваться собственным именем. Но этот подъем был так велик, жанров возникло столько, что его сразу же оттеснили на обочину. Столбовая дорога предназначалась для тех, кто покультурнее. Эпоха Просвещения не испытывала пристрастия к бездумному веселью.

Была и еще одна причина, мешавшая фарсу. Просветители боролись за живое искусство. Оно было для них средством исследования жизни. С его помощью они открывали новые, не запечатленные еще в писанном и произнесенном слове людские типы и формы человеческих отношений. Фарс же был наглядным отрицанием типического. Конечно, в свое время он тоже послужил типизации. Он возник не на пустом месте, и за каждым его образом стояла своя «натура». Но мера типизации оказалась излишне велика. Типическое возможно только на фоне индивидуального, а здесь индивидуальное уже просто исчезало. Персонажу фарса «неотчего подниматься к типу», он задан заранее. В крайности своих проявлений он неподражаем, недостижим, а значит, если взглянуть на дело с иной стороны, и невозможен. «Единственный в своем роде» — это отнюдь не «типичный». Напротив, его антипод. Фарс «масочен», даже когда его персонажи не носят масок. Просветители же мечтали видеть на сцене живые человеческие лица. Достаточно типичные, разумеется, но живые.

Только естественно, что борьба с маской в широком смысле слова становится одной из главных задач просветительского искусства. Ода ведется даже в самых трудных условиях, в Италии, например, где маска комедии дель арте давно уже сделалась главной формой народного художественного сознания. Гольдони возвращает маске приметы реального венецианского буржуа, юриста, врача, слуги. Маска индивидуализируется и начинает тяготеть к амплуа — куда менее жесткому, а потому и более емкому средству типизации. Во Франции тоже в середине XVIII века возникает очень сильная реакция против условных театральных типов. Дидро требует насыщения образа как можно большим числом социальных примет, в этом он видит залог его типичности. Вневременное должно было вернуться к времени, а тем самым к живому человеку, который, как известно, от времени очень зависит. Фарс же был одним из порождений внеисторического мышления средних веков. Просвещение не могло этого не почувствовать — его мера историзма была много выше.

Для англичан проблема стояла почти так же остро, как для итальянцев, и разрешить ее было немногим проще. Конечно, английский фарс почти не имел в предшествующие эпохи самостоятельного существования, но в этом-то и беда! Он так прочно внедрился в иные жанры, стал такой неотъемлемой их частью, что на протяжении веков формировал художественное сознание нации. Он был народен. Он нес в себе что-то очень существенное от «доброй старой Англии», а английские просветители, во всяком случае, такие, как Филдинг, меньше кого-либо склонны были отрицать свои народные корни. Фарс был квинтэссенцией комедии, а английское Просвещение было временем расцвета комического. Ведь Просвещение предприняло новое исследование мира. Оно училось разглядывать всякое явление вплотную, без пиетета, а именно смех, по меткому замечанию М. М. Бахтина, «обладает замечательной силой приближать предмет». Смех, пишет Бахтин, «вводит предмет в зону грубого контакта, где его можно фамильярно ощупывать со всех сторон, переворачивать, выворачивать наизнанку, заглядывать снизу и сверху, разбивать его внешнюю оболочку, заглядывать в нутро, сомневаться, разлагать, расчленять, обнажать и разоблачать, свободно исследовать, экспериментировать». Без комического Просвещению было не прожить. Когда его не хватало на сцепе, пальма первенства тотчас переходила к иным видам искусства — к сатирическим циклам гравюр Хогарта, «комическим эпопеям» Филдинга и Смоллетта. Комическое не довольствовалось малыми формами. Оно тяготело к «широким полотнам». Его гнали в дверь, оно лезло в окно. Оно придавало тонус веку, и без него было не обойтись.

Кому, как не молодому Филдингу, будущему автору «комических эпопей», «Джозеф Эндрус» (1742) и «Том Джонс» (1749), было поддерживать этот тонус?

Начал Филдинг с подражания комедии Реставрации. Принял он ее достаточно полно, причем от раза к разу его увлечение своими предшественниками все усиливалось. «Щеголь из Темпла» (1730) больше тяготеет к Реставрации, чем «Любовь в различных масках» (1728), а «Судья в ловушке» (1730) — чем «Щеголь из Темпла».

Этими тремя комедиями все, однако, и кончилось. Филдинг перешел в область «малых жанров».

При этом разрыва с традицией не было. Филдинг отказался от «правильной комедии» в манере Реставрации (потом, в «Томе Джонсе», он объяснит, что она умерла вместе с обществом, ее породившим), но не от того, что она способна была дать для «малых жанров», — не от ее фарсовых ситуаций, некоторой склонности к маске, фарсерской неспособности обуздать свой язык и многого другого. Да и новую «правильную комедию», сентиментализировавшуюся, утратившую чувство юмора, он абсолютно не принял. Она вызывала у него почти такую же реакцию, какую можно было бы ждать от кого-нибудь из драматургов Реставрации.

Впрочем, особого пиетета по отношению к своим коллегам, работавшим в области «малых жанров», он тоже не испытывал. Филдинг отнюдь не пришел в эту немирную область в качестве миротворца. Хотя и сам перед другими не спесивился. Создавая фарс, смеялся над фарсом, создавая балладную оперу — над балладной оперой. Инстинкт пародиста у Филдинга был очень силен. Он готов был всех пародировать, включая себя самого.

Первый же опыт Филдинга в «малых жанрах» сразу стал его триумфом. 30 марта 1730 года на сцене Малого Хеймаркетского театра был поставлен его «Авторский фарс». Весной и летом этого года он прошел сорок один раз, оставив позади любую другую пьесу, за единственным исключением «Оперы нищего». Шел он и весь следующий сезон, последний раз его сыграли в Хеймаркете 12 мая 1932 года. Успех «Авторского фарса» был так велик, что в Хеймаркете ввели даже для этого спектакля печатные билеты, продававшиеся заранее. Возможно, это было сделано во избежание несчастных случаев. Места в Хеймаркете не нумеровались, и до постановки «Авторского фарса» публика просто врывалась в зал и прямо по скамьям без спинок неслась к передним рядам.

Потом «Авторский фарс» еще несколько раз ставили в разных театрах, отдавая, впрочем, предпочтение второй его части — «Столичным потехам».

Несмотря на такой успех, Филдинг все же подверг свою пьесу в 1733 году основательной переделке. В этот год сменилось руководство театра Друри-Лейн, и молодой, хотя и весьма упрочивший за это время свою репутацию автор получил возможность поставить свою раннюю комедию на той самой сцене, которую раньше осмеивал. Он подчеркнул сатирические мотивы пьесы, написал новые сцены и вообще, сколько мог, применился к ситуации 1733 года.

Новый «Авторский фарс» поставили 15 января 1734 года. Этот его вариант был воспроизведен потом во всех публикациях. Он использован и в этом издании.

В жанровом отношении «Авторский фарс» определить достаточно трудно. Больше всего в нем было, пожалуй, от литературной и сценической пародии. Во всяком случае, в этом именно качестве он был в первую очередь оценен лондонской публикой. В нем осмеиваются и роман (миссис Чтиво), и трагедия, и опера, и пантомима. Но прежде всего «Херлотрамбо». Это слово очень многое говорило тогдашнему зрителю, хотя этимология его и смысл понятны были в те времена не больше, чем сейчас. Так называлась незадолго до того поставленная пьеса, тоже никому не понятная. Потом все сошлись на том, что автор ее, учитель танцев Сэмюел Джонсон (тезка и однофамилец знаменитого критика и лексикографа), был просто сумасшедший, но какое-то время лондонцы усердно ходили на нее, стараясь уразуметь, о чем она. Филдинг вдосталь поиздевался над удачливым графоманом. Он-то никак не стремился разглядеть смысл в бессмыслице — просто пародировал ее ц высмеивал. Конечно, сейчас кое-что пропадает. Тем, кто не видел «Херлотрамбо» — а к их числу принадлежат все, кто начал ходить в театр после 1730 года, — многое без комментариев непонятно. Но современники Филдинга и Джонсона были в лучшем положении, и они с удовольствием смотрели «Авторский фарс». Пикантность ситуации усиливалась еще и в силу того, что эта пьеса какое-то время шла в один вечер с «Херлотрамбо». Насколько зависел от этого успех «Авторского фарса», можно судить по тому, что в театре Друри-Лейн в позднейшей редакции он прошел всего шесть раз.

Впрочем, слово «фарс» появилось в заглавии не случайно. Если это пародия, то дорастающая до комического уровня фарса. Не меньше признаков фарса и в той части пьесы, которая тяготеет к быту. В «Авторском фарсе» мы найдем забавнейший комподиум характеров и ситуаций. Миссис Манивуд, сварливой квартирной хозяйке нищего поэта Лаклесса, мало этой роли, в какой-то момент она столь же увлеченно сыграет роль влюбленной старухи и подозрительной матери. Лаклесс выступит в роли непризнанного трагического поэта, отрицающего «малые жанры», а затем в роли автора кукольного представления, написанного им, как выясняется, еще раньше трагедии. В конце спектакля он появится перед нами еще и в образе своеобразного «мамамуши», причем, в отличие от «Мещанина во дворянстве», розыгрыша здесь никакого но будет. Во всяком случае, в пределах самой пьесы. Ибо публику, конечно, разыгрывают — смеются над ее любовью к неожиданным поворотам и счастливым концам. Словом, фарсовое начало служит неким общим знаменателем для всего, что есть в этой пьесе.

Правда, она у Филдинга положила начало не только фарсу. В пей есть элементы чуть ли не всех «малых жанров», в которых он потом работал. Но сам по себе филдинговский фарс большой эстетической однородностью не отличался и был открыт чужим влияниям. Да и размежевание между фарсом и другими драматическими формами, использовавшимися драматургом, осуществлялось отнюдь не по формальной линии.

Комедии Филдинга по праву считаются сатирическими. Мера его критичности по отношению к социальным и политическим институтам долго оставалась непревзойденной. Законопослушные драматурги и критики клеймили его. Правительство Роберта Уолпола приняло специальный закон «о театральных лицензиях» (1737), имевший целью прежде всего изгнать Филдинга из театра Хеймаркет, руководителем которого он к тому времени стал.

С фарсами Филдинга дело обстоит несколько иначе. Политической и социальной сатиры в них не очень много, дело ограничивается критикой нравов и осуждением предрассудков. Заключить из этого, что драматург уступает свои позиции, было бы, однако; неправильно. Филдинг в своих фарсах мало говорит об обществе, зато очень много о человеке, которого оно породило. А это — разговор достаточно серьезный.

В своих фарсах Филдинг затрагивает те же области жизни, что и Ричард Стиль в своих сентиментальных комедиях. Легкомыслие и рассудительность, заблуждение и прозрение, обманчивый блеск титула и скромная добродетель — вот их общие темы. Отличие в том, что в фарсе не положено чему-либо умиляться. Он предназначен для смеха. Даже тогда, когда герои в чем-то близки автору. В фарсе их достоинства должны пройти испытание плутней. Выдержат ли они эту проверку? Полностью — никогда. Качество, полезное герою в одних обстоятельствах, окажется губительным в других. Ум обернется глупостью, доброта — потакательством, разумная строгость — безобразнейшим самодурством. Фарс Филдинга не был отрицанием общепризнанных истин, но он был полнейшим неприятием их безусловности. Сентиментальная комедия слишком уж отдавала учительством, чтобы не вызвать в ответ бесшабашного озорства. А где больше озоруют, чем в фарсе?

Это не значит, конечно, что Филдинг принимал фарс в старом виде. Он его «исправлял» — приспосабливал к понятиям и правам своей страны и своего века. Филдинговский фарс грубоват, но отнюдь не в той мере, что фарс народный. Его герои «масочны», но маски сидят на них неплотно и открывают немало индивидуальных черт, да и сами по себе изготовлены хоть отчасти и по старым образцам, но в новое время. Филдинг «окультурил» фарс и обогатил его приметами современного быта и нравов. Он превратил его в нечто подобное «маленькой комедии», при этом — комедии куда более действенной и смешной, чем комедия сентиментальная, а значит, сохранившей больше примет своего жанра. От других «малых жанров» фарс тоже выгодно отличался своей близостью к комедии — он лишен был их клочковатости и репризности. Фарс, который был началом комедии, в XVIII веке по-прежнему обозначал собой некий центр притяжения комических элементов, был их сердцевиной. Добился этого прежде всего Филдинг. Предшественников у него в этом смысле немного (Колли Сиббер со своим двухактным «Школьником» и Джордж Фаркер с заимствованной у Лашапеля «Почтовой каретой»), да и обращение их к этому жанру было довольно случайным. Вот почему фарсы Филдинга при всей их немногочисленности так важны.

Правда, о том, сколько он их написал, можно спорить. Молодой Филдинг не был излишне педантичен в употреблении театральных терминов, да и само по себе слово «фарс» наполнялось в те годы, смотря по обстоятельствам, самым разным содержанием. Фарсом могли вдруг назвать какое-нибудь совершенно непохожее на фарс «дополнительное представление» (очевидно, просто потому, что благодаря этому афиша выглядела привлекательнее) и трехактную комедию, мера грубости которой превышала дозволенную. Все это породило изрядную путаницу, и нередко пьеса обозначалась no-одному на титульном листе и по-другому в авторском прологе или посвящении.

Что касается Филдинга, то почему он обозначил (или не обозначил) ту или иную свою пьесу как фарс, можно порой только гадать. Фарсом Филдинг назвал, например, маленькую «Эвридику», написанную в жанре репетиции и посвященную художественной полемике (иными словами, тяготеющую в этом смысле к бурлеску). Скорее всего, здесь сыграло роль то обстоятельство, что она предназначалась для «дополнительного представления», которое, как говорилось, принято было в иные периоды именовать «фарсами». И, наоборот, «Совратители», полные фарсовых ситуаций и образов, названы «комедией» — в них было три акта и они годились для «основного представления». В большинстве случаев, однако, фарсы Филдинга обозначены им в полном соответствии с их жанровой природой. Эти маленькие пьески мы и сегодня вслед за автором назвали бы фарсами.

Для времени, когда писал Филдинг, применение этого термина к иным из его пьес означало, впрочем, изрядную долю эстетического новаторства. Прежде всего это относится к «Подметным письмам» (1731). Фарс приобрел здесь уже столько признаков «маленькой комедии», что сделался почти неотличим от нее. Конечно, сюжет построен с той мерой жесткости, какая характерна именно для фарса. Здесь недопустимы какие-либо уходы в сторону, комическая суть каждой ситуации должна определяться сразу, на месте. В целях, преследуемых тем или иным героем, тоже сомневаться нигде не приходится — все заявлено изначально и с полной определенностью. Однако и здесь уже кое-что на привычный фарс непохоже. Для традиционного фарса хватило бы истории о том, как изобретательный горожанин написал от имени шайки разбойников письмо жене, чтобы заставить ее сидеть дома, а еще более изобретательная жена и это сумела обратить мужу во вред. Фарсу полагается одна интрига. Филдинг же вводит вторую, параллельную. У него не один, а два купца пишут женам одинаковые письма. Как легко понять, способов обмануть мужа тоже оказывается в два раза больше. Каждая из жен проделывает это по-своему, согласно своему характеру и разумению, а в результате и лукавства становится в пьесе по сравнению с прежним вдвое больше. К тому же этот сюжет разыгрывают люди вполне современные. Купцы живут — как купцам полагается — интересами биржи и города, жены их — вопреки тому, что купеческим женам положено, — нарядами, развлечениями и романами; они, в отличие от мужей, место свое знающих и весьма им довольных, пытаются усвоить понятия и нравы «высшего света». Смешно, конечно, но и осуждать их за это особенно не приходится — очень уж мужья у них скучные.

Словом, Филдинг представил картину нравов тогдашнего Лондона. Традиционности здесь, разумеется, хватает, но это не одна лишь традиционность фарса. В «Подметных письмах» усвоена уже и традиция комедии Реставрации, умевшей быстро ухватывать социальные типы и зло с ними расправляться.

Главный герой этой пьесы прапорщик Рейкл, которого, согласно тогдашним нормам вежливости, именуют порой капитаном, тоже сродни героям комедии Реставрации. Не всем, разумеется, ибо разнообразие типов в комедиографии этого времени было достаточно велико, но, во всяком случае, самым из них популярным — бесшабашным охотникам за жизненными благами и утехами. Правда, и здесь мы встречаем поворот специфически филдинговский — рядом с Рейклом ходит его alter ego Коммонс, совсем уже нищий, драный, вечно голодный, без царя в голове. Ему б только выпить да с кем подраться. Особенно сейчас, когда он догуливает свои последние денечки — беднягу сдают в священники! Два плана пьесы выдержаны с должной строгостью. Два типа купеческих жен — два типа гуляк. Но тем самым и различие между моносюжетным фарсом и комедией, для которой были характерны две параллельные интриги и персонажи, оттеняющие друг друга, еще более стирается.

Этот крен в сторону комедии показался, видимо, самому Филдингу чрезмерным. Конечно, приближение фарса к «маленькой комедии» было знамением времени, но и эстетическое различие между ними не мешало при этом сохранить, а в «Подметных письмах» фарс недостаточно еще обособился.

Позднейшие фарсы Филдинга точнее соответствуют своей эстетической природе.

Добился этого Филдинг очень скоро. По сути дела, уже следующий его фарс — «Лотерея» — отвечает требованиям, которые предъявлял к этому жанру XVIII век. Он моносюжетен, современен, парадоксален.

«Лотерея» была показана зрителю в январе 1732 года. Тогда в ней было всего две сцены. К 10 февраля Филдинг написал третью, где действие происходило уже непосредственно в лотерейном зале. Живости и остроты в пьесе еще прибавилось.

Начиная с «Лотереи» история фарсов Филдинга связана с именем актрисы, многое определившей в самой их структуре. Пришла она на сцену как мисс Рафтор, осталась в истории театра как миссис Китти Клайв (1711-1785). Успешным было уже первое выступление восемнадцатилетней актрисы — она играла Дорпнду в драйденовской переделке «Бури» Шекспира. Вскоре, однако, она оказалась в числе тех, кто пережил невиданный провал пасторальной комедии Колли Сиббера «Любовь в загадке». Публика свистела и выла от негодования, не стесняясь присутствия королевской семьи. Короткий срок спустя, впрочем, выяснилось, что к мисс Рафтор как таковой никто особых претензий не имел. Роли в комедиях Филдинга тоже помогли ей воспрянуть духом. Здесь ее таланты обнаружились во всей полноте, и Филдинг был первым, кто в полную меру их оценил. В предисловии к «Мнимому врачу», поставленному в тот же год, что и «Лотерея», он отнес успех спектакля за счет прекрасной игры молодой актрисы, а еще два года спустя предпослал новому своему фарсу «Служанка-интриганка» обширную хвалебную «эпистолу», ей адресованную. Мнение английских критиков XVIII века не разошлось с филдинговским. Самый авторитетный из них Сэмюел Джонсон вообще считал Китти Клайв лучшей актрисой, какую он когда-либо в жизни видел.

Китти Клайв «умела все», — во всяком случае, в пределах комедии. Это была актриса очень разнообразная, живая, умная. Джон Хилл, автор известного трактата «Актер» (1750), приводил ее в пример того, как можно разнообразить одну п ту же страсть применительно к непохожим характерам. О ее голосе говорили, что за пределами итальянской оперы другого такого не сыскать. Музыкальна и пластична она тоже была необыкновенно. С учетом данных этой актрисы Филдинг и писал начиная с 1732 года свои фарсы. Они непременно (за единственным только исключением «Совратителей», где Китти Клайв не играла) были насыщены музыкальными номерами, очень точно «вписанными» в действие. Обычно песни (как это принято в современном мюзикле) сами служили частью действия. Да и характеры героинь задумывались так. чтобы как можно полнее использовать возможности Китти Клайв.

«Лотерея», где Китти Рафтор играла прибывшую в Лондон провинциалочку Хлою, была пьесой «с подвохом». Тема ее была привычна, сюжет неприхотлив, а герои достаточно знакомы. Мошенник или парочка мошенников, друг другу подыгрывающих, столь же обычны для всякого рода комических произведений, как л деревенский житель в городе. Все это идет еще от средневекового шванка и фарса. Герои эти только преобразовывались, приспосабливаясь к разным временам и разным жанрам — к плутовскому роману, скажем, или к комедии. Филдинг привел их в соответствие со своим временем. Сделал он это очень удачно. Оба его мошенника выглядят вполне современно. Современна и провинциалочка, мечтающая выйти замуж за лорда. Но главная заслуга Филдинга все-таки не в этом. Он и от традиции вроде бы не отступал и вместе с тем заставил все зазвучать по-другому — глубже и ироничнее. Вечные герои-антагонисты комедии Реставрации — буржуа, занятый накопительством, и аристократ-расточитель, мечтающий поправить свои дела выгодным браком, — оказались в фарсе Филдинга родными братьями. Оба они аферисты и, хотя таланты свои прилагают в разных областях, при случае вполне способны друг другу помочь. Отдал Филдинг дань и сентиментальной комедии. Деревня, из которой сбежала легкомысленная Хлоя, рисуется в буколических тонах. Но — до поры до времени. Жених Хлои Лавмор, которому удалось сыскать ее в Лондоне, оказывается на поверку отнюдь не аркадским пастушком. Парень он хваткий, без предрассудков и перекупает свою бывшую невесту у мнимого лорда, словно телку на рынке. У него все по-простому. Утонченности в нем, конечна, искать не приходится, но зато он без фокусов и без обмана. Какой есть.

Как худо приходится сентиментальной комедии под пером Филдинга, становится, впрочем, по-настоящему ясно лишь тогда, когда оцениваешь в полной мере символ лотереи. Лотерейный зал у Филдинга не просто место, где удобнее всего собрать героев пьесы и распутать интригу. Это своего рода символ общества, где человека возвышают не добродетель и заслуги, а слепая удача да собственная оборотливость. Этот вот социальный подтекст и придавал значительность «Лотерее».

Притом — без всякой назойливости. «Лотерея» — фарс столь же умный, сколь легкий. Столь же определенный, сколь многоплановый. Столь же привязанный к конкретному времени и всем реалиям тогдашнего Лондона, сколь и «вневременной», сообщающий некую общую «правду о жизни». Чтобы передать все это на сцене, надо было очень точно ощутить непростую жанровую природу пьесы. Не сыграй Китти Рафтор свою героиню с такой до-подлинностью и иронией . — и фарс сразу бы расслоился на множество отдельных «планов». Но актриса правильно задала тон, и «Лотерея» завоевала успех — на долгие времена. Филдингу было теперь на кого надеяться.

Впрочем, только ли себе да хорошей актрисе обязан был Филдинг этим успехом? Нет, разумеется, «Лотерея» отнюдь не кладет начало какой-либо новой традиции, если говорить о комедиографии в целом. Этот фарс находит основательные опоры и в комедии Реставрации, откуда, как говорилось, заимствованы герои, и в балладной опере, начатой «Оперой нищего» Джона Гея. Здесь был тот же (правда, менее откровенный, но ведь после успеха Гея и так все было ясно) социальный «подвох», та же эстетическая усложненность, да и в чисто формальном смысле было много общего — откуда, как не от Гея, в конце концов, пришли музыкальные номера, раньше фарсу несвойственные? Однако, если отвлечься от комедии в целом и сосредоточиться лишь на фарсе, новаторство Филдинга становится очевидным. Филдинг обогатил фарс достижениями современной драмы и тем поставил его вровень со временем, сумев при этом не погрешить против его жанровой природы.

Другую опору Филдинг искал в творчестве драматурга, крепче многих других связанного с фарсовой традицией, — в творчестве Мольера. В этом отношении его снова не назовешь первооткрывателем. Мольер много значил уже для комедии Реставрации. Обращаясь впоследствии к другим французским драматургам, англичане тоже в известном смысле сталкивались с Мольером — его влияние на французскую комедиографию оставалось стойким на протяжении всего XVII и XVIII веков. Однако Филдинг и здесь в чем-то оказался оригинальным. Мольером он особенно увлекся в начале тридцатых годов, когда французские фарсы почти перестали переделывать. За добрые полстолетия было поставлено переделок шесть-семь, не больше. Две из них, однако, принадлежат Филдингу. Да и в других вещах, выходящих за рамки переделок, французское — мольеровское прежде всего — влияние у него очень заметно.

Мольеру многим обязаны «Совратители» (впервые поставлены 1 июня 1732 года). В этой пьесе Филдинг (хотя непосредственным поводом к ее написанию явилось совсем недавнее событие — разоблачение прелюбодеяний директора иезуитской семинарии в Тулоне) ориентировался на «Тартюфа» и отчасти на «Мнимого больного». На «Тартюфа» в первую очередь. Эта пьеса привлекала особое внимание англичан. Конечно, до викторианских времен было пока далеко и лицемерие не успело еще стать общественным бедствием. В XVIII веке, особенно в первой его половине, хамства было куда больше, чем ханжества. Однако опасность уже ощущалась, и написать «английского тартюфа» хотелось многим. Удалось это нескоро. В области романа пришлось ждать до середины века, точнее — до 1749 года, когда Филдинг написал в «Томе Джонсе» своего Блифила[2], в области драмы и того дольше — до появления в 1777 году шеридановской «Школы злословия» с ее Джозефом Серфесом, прямым блифиловским потомком. Однако эскизы делались издавна и, как показывает пример Филдинга, помогли в конце концов создать портрет весьма близкий оригиналу. «Совратители» и были одним из таких набросков. Весьма еще предварительным да и выполненным не на своем материале, а на чужом, иноземном. Но природу тартюфа, как видно, удается понять лишь на многих примерах. К тому же заодно усваивалась мольеровская техника фарсовой ситуации, очень Филдингу пригодившаяся.

Мольером Филдинг в это время занимался очень упорно. В 1733 году он переделал мольеровского «Скупого», а незадолго перед тем, в тот же год, что и «Совратителей», поставил под названием «Мнимый врач, или Излечение немой леди» переделку одного из фарсов Мольера — «Лекарь поневоле». Этот фарс, насыщенный по примеру «Лотереи» музыкой и песнями, был новым триумфом мисс Рафтор. В 1733 году Филдинг снова обратился к французской комедиографии. На сей раз он переделал пьесу Ж.-Ф. Реньяра «Неожиданное возвращение», основанную, в свою очередь, на сюжете Плавта. Эта пьеса (Филдинг назвал ее «Служанка-интриганка»), представленная на сцене 15 января 1734 года с Китти Клайв в главной роли, прошла с триумфом и завоевала популярность поистине необычайную. Это была уже вторая переделка реньяровского «Неожиданного возвращения». Но первая, анонимная, появившаяся в 1715 году, быстро сошла со сцены. Филдинговская же «Служанка-интриганка» на протяжении почти всего XVIII века составляла в Англии одну из основ фарсового репертуара.

Конечно, здесь снова сыграло немалую роль блестящее мастерство Китти Клайв. Театр во многом живет устным преданием, и успех или неуспех премьеры порой на многие десятилетия определяет судьбу той или иной пьесы. Но и собственные достоинства «Служанки-интриганки» никто никогда не оспаривал. Филдинг, перелицовывая Реньяра, сделал оригинальный ход: традиционную роль слуги, способного ради спасения молодого господина наврать с три короба, отдал женщине, и все зазвучало по-новому, словно только что найденное. Да и светские господа, объедающие и разоряющие купеческого сына, пришли в эту пьесу не из Франции. Ситуация была достаточно английская, люди тоже.

Последние два фарса Филдинга еще крепче привязаны к своему времени и своей стране. Это так называемые «фарсы о Люси». Первый из них — «Урок отцу, или Дочка без притворства» — был с огромным успехом поставлен в Друри-Лейне 17 января 1735 года и удержался на английской сцене до конца века. Судьба второго — «Мисс Люси в столице» — оказалась менее счастливой. Написанный в том же 1735 году, он попал на сцену в переработанном виде лишь семь лет спустя. Премьера состоялась 6 мая 1742 года в Друри-Лейн. Роль Люси снова исполняла Китти Клайв. Успеха, равного успеху своего предшественника, этот фарс, однако, не завоевал. Он и сейчас живет лишь рядом с ним, под его эгидой. Но компанию ему составляет достойную.

По общему признанию, эти два фарса у Филдинга — главные. На неискушенный взгляд они, конечно, могут показаться совершенными пустячками, пусть ладно скроенными. Но впечатление это обманчиво. И мера мастерства в них очень велика, и, что не менее важно, стоят они на глубоком и прочном фундаменте.

Дочка богатого арендатора Люси — наследница мисс Пру из комедии Уильяма Конгрива «Любовь за любовь» (1695). Правда, в каком-то очень далеком колене. Мисс Пру была одним из первых опытов разработки в комедии «естественного человека». Кроме «естества», в ней мало что было. Знаний — никаких, ума — не то чтоб палата. Из лесу вышла. Люси иная. Отец воспитал ее в полном незнании жизни, но кое-что она потихоньку от него все же ухватила. Поняла, во всяком случае, как неинтересно живет в деревне при папеньке и как интересно могла бы жить в городе со снисходительным мужем. Она «естественный человек» в том смысле, что ее восприимчивая натура не защищена разумом ни от каких искушений. Движимая первым импульсом, она способна как на достойный, так и на позорный поступок. Впрочем, достойные ее поступки никого умилить не могут, а недостойные — возмутить. Уж очень она проста. А тем и прелестна. С нее что возьмешь?

Такая героиня была для Филдинга — критика нравов совершенной находкой. Все модные заблуждения, что называется, «прилипали» к Люси, притом каждое из них — не настолько, чтобы тотчас же не уступить место другому. Можно было устроить целый парад пороков и предрассудков, не подвергая при этом сомнению цельность характера. Конечно, и сами по себе человеческие недостатки являлись на сцену не в виде каких-то отвлеченностей, напротив, в форме весьма конкретной и убедительной. Как полагается в фарсе.

В «Уроке отцу» их олицетворяют женихи Люси — аптекарь, учитель танцев, учитель пения, стряпчий, причем каждый из них предстает во всеоружии странностей и предрассудков, присущих его профессии. Здесь преобладает принцип маски. Правда, истолкованный совсем по-особому. Дело даже не в том, что эти маски вполне современны и всякий раз перед нами не условность, а тип, хотя и доведенный до предела. Важнее другое — это маски, что называется, «саморазоблачающиеся». Самое плохое в них — именно то, что они просто маски. Не люди. Скорей даже нелюди.

В Англии XVIII века таких людей величали педантами. Слово это вышло за пределы ученых профессий и приобрело очень широкий смысл. Нашел ему подобное применение журналист и драматург Джозеф Аддисон, который в издававшемся им совместно с Ричардом Стилем журнале «Зритель» посвятил педантам целый выпуск от 30 июня 1711 года. Аддисон называл педантами тех, кто целиком сосредоточен на своей профессии и вне ее не существует. От «военного педанта, — писал Аддисон, — круглый год только и слышишь, что о лагерях, осаде городов, дислокациях и битвах. О чем бы он ни говорил, все пахнет порохом: отнимите у него артиллерию, и о себе он не сможет сказать ни слова. С равным успехом, — продолжает Аддисон, — я могу упомянуть и педанта-законника, который говорит только о юридических казусах и цитирует заключения высшей судебной инстанции... Педант-политик весь обложен газетами... Короче говоря, только придворный, только солдат, только ученый — любой ограниченный характер становится педантичным и смешным». Да и только ли о профессиональной узости идет здесь речь? Разве «просто светский человек» не «педант»? «Лишите его театров, каталога известных красавиц и списка модных недомоганий, которыми он страдает, и найдется ли ему о чем говорить?»

Филдинга такие «частичные люди» раздражали до крайности. В «Щеголе из Темпла» он вывел на сцену целую семью педантов, преданных каждый своему делу, друг друга не понимающих, но 'Одинаково маниакальных и в этом смысле абсолютно друг на друга похожих. В «Судье в ловушке» у него появляется старый купец, до того увлекшийся политикой, что все простые житейские дела и заботы начинают казаться ему чем-то совсем не стоящим. Подобного типа герои мелькают у Филдинга и в других пьесах, а потом в романах. И тем не менее «Урок отцу» — произведение, где тема «частичного человека» особенно ощутима. Пространство здесь малое, и педанты буквально наступают друг другу на пятки. Считается, что «три» — первое число, дающее представление о множественности. Так вот, в «Уроке отцу» педантов даже не три, а четыре... Филдинг наглядно показал, что в борьбе против маски — образа устоявшегося, облинявшего, со стертыми социальными чертами — можно использовать тот же прием масочности. Надо только, чтоб маска вернулась к типу. И еще — чтоб знала свое место. Не претендовала на звание человека. Человек принадлежит жизни. Маска — узкой социальной прослойке.

«Мисс Люси в столице» построена по несколько иному принципу. Здесь люди не замкнуты в профессиях, не разделены на мелкие группки. Напротив, между ними обнаруживается нечто общее — склонность к пороку. Правда, грешат они каждый немного на свой манер — купец no-одному, дворянин по-другому. Один лицемерит, другой нагличает. Один расплачивается чистоганом, другой все норовит взять в долг — женщину тоже. Но в основе-то — одним миром мазаны. Стоит вспомнить, впрочем, что женихов из «Урока отцу» тоже что-то заставило собраться в один день и час в доме своего престарелого родственника. Какие они ни разные, деньги любят одинаково. Итак, деньги и женщины — только-то всего и находится общего у персонажей «Мисс Люси в столице».

Стоит ли определять это словом «общечеловеческое»?

Филдинг уверен, что нет. Это не про них.

В фарсах этого молодого сатирика уже начинают понемногу формироваться черты героев, которым это слово больше под стать. Это нищий драматург Лаклесс, выросший в семье торговки устрицами, простецкий молодой сквайр Лавмор, лакей Томас, служанка Летиция. От героев сентиментальной комедии они отличаются необычайно — не только тем, в какой форме выражают свои мысли, по самими мыслями, а заодно и поступками. Идеальны ли они, если мерить по строгой мерке? Нет, конечно. Но зато естественны и человечны. Спустя полтора-два десятилетия Филдинг заставит читателя полюбить своего Тома Джонса при всех ошибках, которые тот совершил по незнанию, и прегрешениях, на которые пошел из нужды и любопытства к жизни. Полюбить не за что-нибудь особенное, а за доброту, естественность, прямодушие. За то, чему и полагается больше всего быть в человеке. В своих фарсах он тоже отдает симпатии людям простым, без затей. Людям как людям. Привлекательным своей натуральностью. Они куда лучше тех, кто живет, если можно так выразиться, не своей, а чужой жизнью — гоняется за модой, видит себя только лишь глазами окружающих, говорит не человеческим языком, а профессиональным. Все эти люди и нелюди так густо заселяют мир филдинговских фарсов, приходят в отношения такие активные и напряженные, что делают эти «маленькие комедии» сколком с жизни, где, как известно, тоже есть люди и нелюди, вынужденные, к взаимному неудовольствию, общаться между собой — порой очень активно. Сколком, конечно, очень своеобразным, с пропорциями сдвинутыми, акцентами подчеркнутыми. Однако тем самым и интересным. В фарсах Филдинга мы восхищаемся не только своеобразием фигур, но и мастерством, с каким они нарисованы, не только забавными положениями, но и превосходной их разработкой. У этих фарсов кроме всех прочих достоинств есть еще одно — они смешные.

Достоинство не из последних. Ибо фарс, как известно, был началом и первоосновой комедии.

Загрузка...