Чингиз Гусейнов
ФАТАЛЬНЫЙ ФАТАЛИ
и прежде чем взять в руки перо, я прошел не спеша по старой и узкой бакинской улице, носящей имя Мирзы Фатали, спустился к треугольному скверу и постоял рядом с ним, гранитным, сидящим в широком каменном кресле, - или он не видит меня? затем взобрался - и жаркое солнце жгло мне спину - на один из тбилисских холмов и, тяжело дыша, поклонился его могиле, глянул на величественный памятник, а он - неужели и теперь не видит меня?! - долго смотрел па неведомо откуда забредшее сюда белое облачко, потом опустил голову, задумался и так застыл, а облачко, не успев бросить тень, стремительно таяло и вскоре вовсе исчезло в небесной сини.
и клянусь всевышним, я больше не явлюсь к тебе, мой читатель, на страницах документальной фантазии о жизни, уже однажды прожитой.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ, а прежде ПРОЛОГ, - это нескончаемый кризис иллюзий, начавшийся в долгом одна тысяча восемьсот тридцать седьмом году или чуть позже, и, если бы не придуманный Фатали Колдун с орлиным носом, и на клюв похожим, и на горбатый изгиб крыла, когда орел, преодолев тяготенье Кавказского хребта, сел отдохнуть на крутой уступ скалы то ли еще в Азии, то ли уже в Европе, не было бы надежды, вспыхнувшей в быстротечном восемьсот пятьдесят шестом, а ведь всем в империи казалось - и это ЧАСТЬ ВТОРАЯ, - что легко обмануть звезды, предсказавшие гибель деспоту и уничтожение тирании, и крах Фатали, о чем ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ, наступил бы очень скоро.
Неужто, часто задумывался Фатали, начиная с иллюзий, мы переживаем их кризис, затем возгораемся надеждой, которая карается, и приходим к краху, не передавая опыта идущим вослед?
А когда-то, в наивную пору юности, это было очень давно, у Фатали при одном упоминании Зимнего дворца или Летнего сада жар разливался в груди, и душа ликовала, готовая взлететь и пронзиться любым из шпилей имперской столицы, похожих на штык. Топот, пыль, и вдруг сверкнет, поймав луч солнца, грань штыка. "Запева-ааай!..." А разве было - и юность, и наивность, и благоговение? Ни сомнений, ни раздвоенности? Или стареет? На вере юнцов несмышленых и держится деспотическая власть: пока разберутся, что к чему, и раскусят горечь лживых слов - и время упущено; тот, кто успел вскарабкаться на вершину, понял, но ему на руку иллюзии новых юнцов, а тот, кто отстал и уже горбатится, - что он может: бросят юнцам клич, и они затопчут, глазом не моргнув (чтоб потом прозреть: но поздно!).
Свыкся, смирился Фатали, так и завершит путь, терзаясь, ничем уж, кажется, его не удивишь, но судьба, как это не раз прежде случалось, придет на подмогу, и вскоре, не успеет солнце достичь зенита, как Фатали придумает Колдуна, а с ним и начнется новая жизнь. И Фатали прошагает ее, уповая на чудо.
Еще утром ничего не было, когда он вышел из дому, чтобы побродить по Тифлису, ставшему родным с тех пор, как он обосновался здесь, и шел к Шайтан-базару, погруженный в горестные размышления, ибо тревожно, неспокойно, уже сколько лет война с горцами и нет ей конца, и что ни год холера, слухи о вздорожании хлеба, и в доме - траур, только что похоронили дочь, и растут могильные холмики на кладбище.
Мутные воды Куры казались застывшими. А вот старый Шайтан-базар, его тесные и шумные изгибы, смешались говоры, и ловит ухо слова тюркские, армянские, грузинские, русские, и много персов, есть и арабы; скоро весна, и с каждым днем жарче; прошел под темными сводами караван-сарая, мимо лавок ремесленников, и выставлены на улице огромные медные казаны, грохот жестянщиков, и не заметил, как проскочил мимо (или прошел насквозь?) каравана верблюдов: ведь не разминуться, навьючены громадными тюками, запрудили тесную улицу, вот-вот упрутся об стены, и рухнут своды. На миг блеснули перед ним, дерзнувшим проскочить сквозь караван, наполненные будто бесовским светом быстрые и острые глаза погонщика. И большая неровной формы родинка на щеке.
"Поистине колдун!" - подумал Фатали, и весь последующий путь был озарен этой неясной еще находкой. На Эриванской площади заспешил домой. Мимо солдатских казарм, дворца последнего грузинского царя (здесь теперь дом начальника артиллерии) с тонкими изящными колоннами на просторной открытой галерее. Мимо величественного дворца наместника. Вот и здание нового театра осталось позади. Скорее домой - к оставленной рукописи.
И только что очинённое гусиное перо арабской вязью запечатлеет на белом листке лик Колдуна, этот изящный Ковш с родинкой в окончании слова.
ПРОЛОГ, ИЛИ КОЛДУН
Колдун жив и теперь, хотя минул век с четвертью, а может, и больше, ведь годы неудержимо бегут с той поры, как он с легкой руки Фатали разрушил Париж, и была опасность, что от сотрясения рухнут соседние города и даже иные одряхлевшие государства; такое случалось и прежде: у всех на памяти страшный удар, который обрушился на упрямых нахичеванцев, вздумавших интриговать, когда, уж как ни крепок Арарат, а треснула и откололась по воле Колдуна часть горы; и чуть было Колдун не потопил Петербург - что ему выпустить наружу дикие подземные воды и низвергнуть на град разъяренные морские валы? - то ли не успел, то ли это не понадобилось ни ему, всеумеющему, ни Фатали, к кому он питает сыновние чувства (бывает - сын старше отца); хотя в многотрудном имени Колдуна и отыщется арабское "ибн", азербайджанское или турецкое "оглу", персидское "заде", а если покопаться, и восточнославянское "вич", - у него нет и быть, разумеется, не может ни отчества, ни даже отечества. Париж вскоре отстроили, нахичеваискую деревню тем более, а сгонять народ снова в болота, чтоб из топей восстал Петербург, стоивший миру стольких слез, не жестокость ли?
На недряблой еще щеке Колдуна крупная, неровной формы родинка, будто муха села и не отгонишь, и лицо усеяно мелкими черными крапинками, опаленное словно порохом, а глаза удивленные, наивные, увеличенные слегка, как за толстыми стеклами очков, хотя Колдуну они не нужны: дальнозоркий, когда надо даль разглядеть, и близорукий, когда нужно увидеть вблизи.
Колдун лысеет с макушки, - единственное, с чем ему не сладить; но волосы, к счастью, еще густо растут у висков, загибаясь за уши, обычные, как у всех, завиваясь у затылка над твердым накрахмаленным воротником батистовой рубашки, всегда чистой, поверх которои надета, чтоб тело сохраняло тепло, тужурка из леопардовой шкуры, увы, уже немножко трачена молью.
- Но это же чистое совпадение! - подвергает Фатали сомнению искусство Колдуна (и море ему по колено, и Аракс, разрезавший Азербайджан, по щиколотку, - а попробуй воссоедини!).
- Шкура?
- Не шкура, а Париж!
- Ай-ай-ай! - качает головой Колдун, аж шейный позвонок хрустит. Шкура леопарда движется, пятна на ней как живые глаза. - Я волшебник, а не шарлатан, чтобы одурачивать невежественную ханум, выстроив из кубиков Париж и затем раскидав их ударом палки! "Поздравляю, ханум, можете радоваться, Париж раз рушен! И жених вашей дочери ни в какой Париж уже не поедет, можете играть свадьбу!"
Внезапно раздается сильный стук, из-за дверей кричит гость - француз мусье Жордан. Он смутил воображение жениха (а некогда, в далеком-далеком детстве, и самого Фатали!), и тот возгорелся мечтой увидеть Париж.
"Ханум, откройте!! - кричит французский ботаник, собиравший в Карабахе диковинные цветы, красивые и наивные. - Я немедленно покидаю вас! Париж разрушен! Тюильри разорен! Да, да, Франция погибла! Это колдовство! Дело рук чертей, дьяволов, джиннов!"
Кто-то кулаком стучит в дверь. Это уже по-настоящему стук! Фатали вздрогнул, оторвавшись от листа, испещренного арабской вязью его фантазии. Тревожно. Шпиономания. Хватают каждого, кто попадется: лазутчик султана? гонец Шамиля? агент шаха? И слухи: то скорая победа, то позорное поражение.
Высокое пламя свечи дрогнуло и закачалось, пригибаемое дуновением.
- Кто?
- К тебе. - Жена отошла, кого-то пропуская. У дверей, не разглядеть, темная фигура, шуршит плащ, слился со стеной. Из тьмы быстро шагнул, черные широкие крылья, личный курьер наместника Воронцова по особым поручениям.
- Велено срочно. - И протянул малиновый пакет.
Пламя гнется, свеча задыхается.
- Закрой дверь, Тубу!
- Высочайшее обращение. Утром чтоб.
Глаза холодные, быстрый взгляд на бумаги, незнакомые арабские письмена, будто меж камышей след ящерицы, о да, он знает эти закорючки, летняя вылазка в логово горцев, шум горной реки заглушает все звуки, и камни сверху беззвучно летят, не слышно и пуль, вдруг проступает кровь на рубашке, многие полегли, а меж камышей - ящерица, нос к носу, чудом тогда спаслись.
Курьер ушел, стук сапог минуту-другую тыкался в стены, дверь плотно закрыта, а не уймется дрожь пламени. Чуть запахло воском (фитилек пригнулся дуновением).
"Ну вот, надо перевести! А ты еще догадки строил: как бы от сотрясения, разрушившего Париж!..."
Острый осколок ломкого сургуча, как застывшая кровь, прилип к пальцам; Фатали разорвал пакет. Предписание с размашистой подписью наместника Воронцова, весьма-весьма срочно. Быстро пробежал глазами текст. Обращение императора к народу. Манифест. Призыв хранить спокойствие. Стереть из памяти парижское буйство. Запрет. Угрозы. Прежде встал бы, заслышав имя Его Величества, от первых фраз перехватило б дух.
А была ли рабская покорность? Нет, Фатали, сколько он себя помнит, не был слепцом. Случались минуты страха, когда и себе не признаешься, что разуверился в царском правлении, с которым связывалось столько надежд в пору юности: наконец-то в край пришел долгожданный покой! И отчаяние: что делать? Это унизительное рабство, от которого нет, кажется, спасения: было при шахе, осталось при царе. А потом будто луч надежды - и как он осмелился тогда?!
Это было три года назад, в тихий весенний вечер, первый теплый, сидели на открытой веранде после сытного угощения Тубу (ее излюбленное - плов с индейкой), пили чай - он и его друг-ровесник Хасай Уцмиев, Князь Хасай, как выводил он арабской вязью, или Хасай-хан, как величал себя, где он нынче? Поездил по миру Хасай, успел пожить и в Петербурге, - а как же? сын влиятельного дагестанского правителя Мусы-хана, объединявшего владения семи кумыкских княжеских фамилий, и отец- отдал сына в знак верности престолу в аманаты царю, и Хасай окончил пажеский кадетский корпус, а потом Париж, Сен-Сирская военная школа, где некогда, как гордился Хасай, учился Наполеон.
Еще недавно оба были холосты и часто виделись, почти каждый вечер с тех пор, как их познакомили в канцелярии, а сейчас встречи редки: Фатали уже женат, увы, две могилки, а недавно родился сын, но и ему отпущена недолгая жизнь, и до года не дотянет. Черное тифлисское небо усеяно крупными звездами, они кажутся такими близкими: протяни руку - и достанешь звезду. Ни страха, ни боязни. Но тревога и беспокойство витают в воздухе. Шамиль? Вот-вот, кажется, заглохнет, задохнется борьба, уже скоро победа, но вновь разгорается война с новой силой.
И Фатали заговорил, ибо наслышан от Хасая о парижских вольностях, о масонской ложе. Хасай, спокойно внимавший "силлогизмам", как он шутил, Фатали, который выстроил в ряд, словно бусы на длинную нить, цепочку фраз, вроде: "Народ - это масса, масса - это толпа, а толпа - это чернь" и что-то вроде того, чтобы хоть как-то попытаться отделить народ от черни (но как?!), вдруг вспыхнул:
- Да в своем ли ты уме?! Безумец! Создать масонскую ложу! Собираются друзья-единомышленники, царский чиновник Мирза Фатали и верный престолу царский офицер Хасай-хан, обсуждать проблемы просвещения народа! Как ты сказал? Да: "отделить народ от черни!". "Эй! - кличут они на Эриванской площади или Шайтан-базаре. - Где ты, мой народ, отзовись!" И хлынула толпа, не разберешь, где чернь, а где народ. Тогда патетически прозвучали прощальные слова Хасая Уцмиева: "Кто одолеет царя? Француз? Англичанин? Германец? Или кичливый султан? Трусливый перс?"
"Мы, мы одолеем!"
Не иначе, как теплые мартовские лучи новогоднего, по лунному календарю, весеннего праздника Новруз-байрам, когда радуют взгляд сочные и острые светло-зеленые побеги пшеничных зерен, насыпанных на блюдечко, водили рукой Фатали.
Или - это был тот же теплый март, но в детстве, - его не покинула вера в свои силы? Отец предупредил его, чтоб он не разбил нечаянно огромный глиняный кувшин, в нем пресную воду хранили. "Ну да, разобьешь: сам с полкувшина!" И камень был с палец, и не очень Фатали размахивался, а кувшин, такая громадина, вдруг раскололся и грохнул.
Да, одолеешь царя - одних секретных комиссий и комитетов сколько! Ждут не дождутся тебя и Третье отделение Собственной Е. В. Канцелярии, политическая тайная полиция с корпусом жандармов во главе (умер наконец-то шеф, Бенкендорф, а что изменилось?), и шестое - по кавказским делам; и бутурлинский цензурный комитет, недавно всю ночь напролет инструкции переводили: послушание, молчание, дисциплина, и даже девиз "Православие, Самодержавие, Народность" объявлен "революционным" (?), и уничтожение умственной связи с Европой - только через иностранную цензуру; сколько их, цензур: общая, военная, духовная, иностранная, министерства двора (и даже по заглавным строчкам: не запрятан ли акростих? какой лист избегнет красных чернил?!).
Фатали бросили на подмогу к цензору Кайтмазову. Он моложе Фатали, но преуспел: к языкам восточным еще и немецкий, и даже армянский; то ли горец, то ли с низины, не поймешь. Фатали слышал, как тот однажды личному адъютанту наместника Воронцова: "Мы, мусульмане..." И как-то цепочку на шее видел, мелкие-мелкие звенья, стояла жара, воротник на одну пуговицу расстегнут, - крест?! Фатали подмывало спросить: "Какому богу поклоняешься, друг Кайтмазов?" - да не решался, боясь обидеть.
А тут Фатали вздумал дерзнуть - о французском восстании! Разрушен Париж! Запретить самое упоминание! Выжечь из памяти! "Мы, - наказывает император, не Европа, и она нам не указ!" Вулканический кратер, из которого и теперь льется разрушительная лава! Крики? Да, да, эти бедственные крики: Свобода!... (И равенство! И братство!...) А ведь Кайтмазов по дружбе предупредил Фатали: зачем тратить время на сочинительство? Ведь положили ничего не пропускать.
Из-за тюков, раздвинув ситцевый, синие незабудки, занавес, вышел, как только исчез курьер наместника, Колдун, усмехается, глядя на Фатали:
- Ну да, я понимаю, твой чин, твой мундир, твои ордена. А достоинство ценится, как говорил один мудрый человек, по числу орденов и крепостных! Крепостных у тебя нет, только слуга, повар да конюх, и ордена...
- Один только!
- Это и я уважаю, как без чинов и мундира?! Орден, правда, чужестранный, но зато как звучит:
"Льва и Солнца"! И в ломбарде принимают, некоторые уже сдавали, степень, конечно, могла быть повыше, ах, как ты переводил с фарси на русский и с русского на фарси! Но третья тоже ничего! Указ о награждении подписал сам Мухаммед-шах! Я видел, как ты радовался!... Кстати, а что ты получил от тех, кому ревностно служишь? Ах, ничего! Но еще все впереди!
- Знать бы, какие!
- ?!
- Мне ж не для себя.
- !!
- Пусть видит жена, что меня ценят. Утешение ей в ее горе (три могилки уже, траур не покидает дом).
И соседи, и земляки.
- Народ еще вспомни!
- А что?! Неужто там, наверху, не понимают?
- Тебе, конечно, по заслугам можно было бы дать... - Умолк: а ну проверим тебя на ордена?
- ...? (Святого Андрея!!)
- Куда хватил!
- ...? (Святой Екатерины??)
- Еще спустись!
- ...?! (Владимира?!)
- Еще! - Фатали задумался. - Можешь перескочить через три ступеньки! (Александр Невский, Белый Орел, Анна).
Фатали от изумления отпрянул:
- Станислава?!
- Святого! И учти: для мусульман установленного! И вбей себе в голову: есть старшинство орденов, и перескочить никак нельзя, по степеням тоже! Но не расстраивайся. Золото это очень низкой пробы, и не золото вовсе, одна позолота, и в черный день не продашь, даже мои дивы и шайтаны, я им, как ты знаешь, жалованье плачу, и те не отзовутся на блеск орденов. Есть утешение одно: за высокие ордена в орденский фонд платить надо, у тебя и денег таких нет, полтыщи, три сотни и так далее!
(Уйдя, оставит Фатали список орденов по старшинству, да листок этот выдует ветром в окно, Фатали успел лишь прочесть, что лица нехристианского исповедания, то есть он, получают (?!) орденские знаки, в которых изображение святых заменено государственным гербом.)
- А что тебе дал новый шах, к кому вы недавно ездили?
- Не Насреддин-шаху я служу, а императору!
- Ну да, знаю, многие годы уже в мире и царь и шах, ездили вручать поздравление от имени императора, с кабинетным письмом и щедрыми дарами. Да, тридцать лет воевали; как век начался, угомонились! Не вспомню, как твоего царского генерала звали, с кем ездил. Шиллинг, что ли? И полководцы перевелись, то ли прежде было на Кавказе! Какие главнокомандующие! Один Цицианов чего стоит! А гроза Кавказа Ермолов! А генерал-фельдмаршал князь Варшавский граф Паскевич-Эриванский - любимец царей! Мстительный человек, правда, да любил льстивых, но зато какие заслуги пред престолом и отечеством! С ними, увы, тебе работать не довелось! - И морщится.
- А барон Розен?
- Это какой же? Главноуправляющий на Кавказе?
- И главнокомандующий!
- Ааа, вспомнил - похвалил за твою восточную поэму!
- А Головин? Мы с тобой бродили недавно по проспекту его имени!
?
- А наместник Воронцов? Это ж целая эпоха на Кавказе!
- Да, пристрастил тебя к сочинительству комедии. А этот, как его? Шиллинг! - И смотрит кисло.
- Но я не только вручал поздравление!
- Ну да, и живописная дорога, и встречи в пути, а какие истинно шахские приемы!
- Могилу отца навестил! И увидел сестер, шутка ли - столько лет не виделись!
- А как увидишь - разрезан край кинжалом, и быстрый Араке с мутными водоворотами - граница!
- Но прежде отец успел воссоединить, была, как по мнишь, короткая передышка, две свои семьи: северную российскую и южную иранскую!
- Вот и расскажи, как потом наступило то памятное утро и сестра разбудила тебя: "Вставай, Фатали!" И ты с мамой навсегда покинул персидский юг и перебрался на российский север, где власть царя, а обе земли, и юг и север, родные. Да, чистейшая случайность, Фатум. А как повернулась твоя судьба!
- И ты думаешь, надо начинать с того далекого утра?
- А может, вернуться к началу века?
- Но меня еще не было.
- А я? - увлекся Колдун заманчивой идеей, напитался всяких возбуждающих замыслов или страстей, как разрушил Париж, дескать, страсть к разрушению есть и созидающая страсть, - переворошить прошлое, чтоб понять настоящее и будущее Фатали. - Да, тебя еще не было, но дух твой витал, и ты непременно должен был появиться, ибо предначертано судьбой (коль скоро случилось).
КРЕСТ И ПОЛУМЕСЯЦ
И царские войска под командованием генерала Цицианова, обрусевшего грузина Цицишвили, а он, как доложили персидскому шаху лазутчики, не бывал прежде в Грузии (?). "Может быть, поэтому? Ну и хитер царь!" - подумал шах, так и не поняв, в чем хитрость; послать-то царь и послал генерала, а за ним - еще хвост, князь-соглядатай из Петербурга, о чем шах мог бы и догадаться, - в империи и там, и здесь друг другу не очень верят, так заведено давно, в стремительном броске штурмом захватил древнюю Гянджу, тут же переименованную, дабы в перспективе переварить в энном поколении, в Елизаветполь (спор лишь о том, как точно писать: через "Не" или "эС"), в честь императрицы Елизаветы Алексеевны, она же Луиза-Мария-Августа, дочь маркграфа баден-дурлахского, постоянно вдыхавшая немецкую твердость в царя Александра, когда душевные силы - о, усталая душа русского падишаха начинали ему изменять, особенно после оставления, но это еще не скоро, французам Москвы.
Ай как хвалились хилые ханы, когда им доводилось собираться, тем более что связаны друг с другом и семейными узами, - зятья, шурины, свояки, тести и свекры, и клятвы витали над папахами азербайджанских вождей, чьи звучные титулы создавали иллюзию власти: клятвы и клятвы! Но каждый ждал вероломства от другого: может предать, выслуживаясь то ли перед турецким султаном, который еще силен, но силой уже дряхлеющего мужа, то ли перед персидским шахом, который из года в год неотвратимо слабеет, то ли перед царем - он точно холодное дыхание гор. Да, предать или подослать наемного убийцу. Или, пригласив, подлить в душистый чай или по-турецки заваренный кофе молниеносно действующий яд, - неуютно ни в гостях, ни дома.
А тем временем персидский шах - кто же был на престоле? ах да, как можно забыть?! Тезка Фатали! - объявил войну России, как всегда, невпопад, так издавна водится у них, опьяненных былым величием, - лишь показная мишура, помпезность ритуалов, славословия тщеславных рифмоплетов да пустые воспоминания о мумиях-вождях, чьи аляповато расписанные художниками масляные портреты висят в приемной шаха. Последней каплей в переполненной чаше персидского терпения стала измена шахскому престолу дочерней Грузии. Казалось, - может ли быть хуже оскорбление! - некто ворвался в тронный зал, не отряхнув пыль с сапог, а к шаху допускаются лишь спустя трижды двадцать четыре часа после приезда, кто бы ни был этот гонец; ворвался без четырехкратных приветствий, но это еще не все, - ступил на священный, с красной каймой, отливающий шелком легкий и прочный ковер (а он покрыл весь деревянный пол, ибо в щелях скорпион запрятаться может), не то что в красных чулках, как того требует этикет, а еще и не сняв обувь, комья грязи на ней!
Накричал от обиды на первого своего евнуха, из грузин, тонкий ценитель изящного, носит ханский титул, - Манучерхана (но он-то при чем?!). Чтоб дочерняя Грузия, чьи цари некогда безропотно повиновались, и носили наместнические титулы, и мусульманство принимали с согласия их высшего духовенства - католикоса и епископов, меняли даже имена свои, и Георгии становились Кейхосровами, а Константины - "Рабами Мухаммеда", Мамед-Кули, изменила?! Какие дивные были времена, когда Надир-шах посадил на престолы в Картли и Кахети отца и сына - Теймураза и Ираклия! Понадеялись на северного соседа?... Как некогда на французского короля Людовика XIV и римского папу, которые лишь призывали к долготерпению да присылали буллу, исполненную благословений? А тут новые измены: Карабахское ханство! На что он надеется, хан Карабаха Ибрагим-Халил, чья дочь одна из жен шаха?! И он посмел отправить посла к командующему Цицианову с просьбой встретиться и завершить составление условий о подданстве; а на шахское послание, каллиграфическим почерком личного писаря шаха составленное и полное скрытых гроз, но больше, как всегда, щедрых и сладкоречивых обещаний, даже взгляда не бросил!
О встрече рассказал лазутчик - она состоялась недалеко от Гянджи, на берегу Кюрекчая. Лично, с сыновьями явился выживший из ума хан Карабахский преклонить колени перед Цициановым-Цицишвили! Да еще провел по пути предательства зятя своего, правителя Щеки Селимхана, прибывшего в лагерь командующего в сопровождении шекинской знати. И о том, как сияли очи хана Карабахского, рассказали шаху, когда царским фирманом хану присвоили чин генерал-лейтенанта, старшему его сыну-наследнику - чин генерал-майора, а младшему - полковника.
Но шах отомстил Цицианову, когда тот, захватив Шемаху (Мустафа-хан ширванский изъявил наружную покорность), двинулся, преодолев труднейшие шемахинские горы, в Баку (а морем из Дербента - суда). Правитель Баку Гусейнкулу-хан, раскинув шатры недалеко от крепостных стен, послал к Цицианову гонца с письмом: "У меня имеются некоторые тайные мысли, и я должен их поведать вам с глазу на глаз, поэтому прошу пожаловать в мой шатер". А устно было обещано торжественно вручить генералу ключи от главных крепостных ворот Баку.
Быстрые победы вскружили голову Цицианову, да и знал он Гусейнкулу-хана, робкий малый, старинный его приятель(?), уже встречались (не на брегах ли реки Кюрекчай?), и Цицианов лишь с адъютантом-грузином, из княжеского рода Эристовых, и вестовым казаком отправился к воротам бакинской крепости, значительно отдалился от войска, а навстречу ему Гусейнкулу-хан выехал в сопровождении тоже небольшой свиты. Когда обе стороны сблизились и наступил момент получения ключей, один из сопровождавших хана людей бросился вперед и выстрелил в Цицианова, а двое других убили адъютанта.
Вестовой казак чудом спасся, бежал, пока расправлялись с адъютантом, и не успели в стане русских войск опомниться, как люди Гусейнкулу-хана тотчас обезглавили тело Цицианова и, захватив с собою голову (и руки), скрылись в крепости.
"Голова Цицианова, полная отваги и предприимчивости, - диктовал секретарю Гусейнкулу-хан, - и руки его, крепкие мышцами, распространявшие власть, отсечены от трупа и отправляются в Тегеран персидскому шаху".
А между тем майор Лисаневич, начальник царского войска в Шуше, в полночь 2-го июня 1806 года (1221 год хиджри) выступил против хана Карабахского, который в то время стоял с приверженцами своими и семейством лагерем под крепостью, якобы вышел, чтоб соединиться с персидским отрядом, убил хана с женой, - дочерью Селим-хана шекинского, сыном, дочерью и прислугой. Тебе придется еще заниматься делами Карабахского ханства, Фатали!
И пошлют генерала Глазенапа (через Кизляр) для наказания за убиение Цицианова в Дербент, Кубу и Баку.
Пал Дербент. Пало Кубинское ханство, и шейх Али-хан бежал в горы. Царские войска подавили восстание в Шекинском ханстве (Селим-хан поднял мятеж - в' отместку за убиение дочери, жены хана Карабахского, и самого хана, и еще, и еще, - перерезал их, ибо сплетня была, майор Лисаневич; поднял Селим-хан мятеж, но был разбит и бежал в Персию), захватили Шеки, где вскоре родишься ты, Фатали! А тут и всплыли вести об отце Фатали (но кто о том знает, кроме Колдуна?), который мечтает о второй жене на той стороне Аракса, - первая подарила ему двух девочек, и гнетет мысль о сыне. А тут еще злополучная история с иранскими солдатами в деревне (шахской!) Хамнэ, где будущий отец Фатали - Мамед-Таги - староста: он смел упрекнуть трех солдат в том, что они - а ведь в иранском войске, это по уставу, солдаты питаются кто как может! - зарезали чьего-то барана и устроили шашлычный праздник! Солдаты пожаловались наследному принцу Аббас-Мирзе, а у него чудесное настроение, и он готовится в поход: только что в мешке видел голову Цицианова, отправленную по назначению отцу-шаху.
Староста отделался тем, что его предупредили, а он не внял угрозе и снова за свое: на сей раз обвинил солдат в краже двух буйволов, приказал остричь воров наголо и наказать палочными ударами по пяткам. И вести о подавлении Шекинского восстания: многие тогда восстали, и джарские лезгины тоже, - кто погиб, кто бежал, а кто, изъявив покорность, сдался, и пленные, эту весть принесли лазутчики, вошли в город Тифлис с повешенными на шее саблями - символ унижения!! И снова красовался герб Тифлиса: две руки, держащие крест святой Нины, попирающей полумесяц, а в углах креста львиные головы, что в переводе с геральдического языка означает: Тифлис, мужественный как лев, победоносный как крест Христов, попрал мусульман. Аббас-Мирза перевернет их герб, чтоб вознесся полумесяц, он повторит подвиг родоначальника их каджарского рода - захватит и разорит Тифлис, овладеет неприступной крепостью Шуша!...
Тут столько дел и стратегических планов (чему учат его высшее офицерство - английские советники), а его смеют отвлекать мелкими неприятностями, этот произвол низших чинов, старост, поднять руку на доблестных его воинов. Аббас-Мирза был вне себя от ярости: "Как?! Мы собираем армию, создаем великое регулярное войско на манер французов и англичан, а какой-то староста из захудалого Хамнэ позорит наших воинов?!"
Мамед-Таги лишился должности, имущество его конфисковали, и он сделался мелким торговцем: нитки-иголки, дешевые безделушки, вырезанные из ореха. Шеки! Вот куда поехать! Он слышал, рассказывали, что из Шеки, где кончилась власть шаха и началась власть царя, вывозят шелк в грубом виде, выделывают его ("кто?"), тростят и окрашивают ("жена и дочки?"), а потом продают втридорога.
На другой берег Аракса, он пока шахский, из деревни в деревню, пять ночевок у друзей и дальних родственников - и он в Шеки, прибыл сюда, чтоб на вырученные от продажи пряностей деньги купить шелк и начать крупную торговлю. И как он не угодил под пулю казака при пересечении зыбкой линии фронта через Арпачай?! А в Шеки - дом земляка Ахунд-Алескера, они почти ровесники, их отцы ездили на паломничество в Хорасан, из одной медной пиалы воду пили, из одной медной миски ели; и пиалу, всю испещренную изречениями из Корана, и миску - ею уже не пользуются, она как реликвия семейная, очищена, сама из красной меди, а ручки из желтой, - как бесценный дар вез Мамед-Таги в Шеки. А в Шеки как в ловушке: попал если, не скоро вырвешься. И ему сватают - мужчина ведь! полгода как уехал! - племянницу Ахунд-Алескера, Нанэ, почти девочку, но уже ханум. Всем хорошо: и Ахунд-Алескеру, что устроилась судьба сироты, все по закону, а он, член шариатского суда, на его страже, и Мамед-Таги не будет маяться, заключая временные браки, - у него будут две освященные договором жены: одна по ту сторону границы, персидская, на юге, Лалэ-ханум и две девочки, другая - по эту, российская, Нанэ-ханум, и, да, да, время прошло быстро, и уже родился долгожданный сын. Фатали. А какие цветы, эти жены! Лалэ - это мак, а Нанэ это душистая полевая мята!...
И два мечтателя, сидящие в Шеки (и надоевшие друг другу), Мамед-Таги и Ахунд-Алескер, думают, как разбогатеть. И скорее б расстаться!
А тут еще вскоре вспыхивает война двух держав: той, что в силе, и сила эта неумолимо растет, прибавляя к империи год от году новые земли; и той, что одряхлела и не в состоянии уже удерживать некогда захваченные края меж двух морей - Черным и Каспийским. И, не успев начаться, близится к развязке, еще не окончательной: царь вынудил шаха подписать - собрались представители держав в сказочно красивом селе Гюлюстане, что в Карабахе, а земля здесь обильно полита кровью, и маки багрово вспыхивают весенней порой, - условия перемирия.
И к Российской империи отошли навсегда и бесповоротно хилые азербайджанские ханства - Бакинское, Гянджинское, Дербентское, Карабахское (по алфавиту, что ли?...), Кубинское, Талышское, Шекинское, Ширванское, а также Дагестан и Восточная Грузия. Вернулся в родное Хамнэ и Мамед-Таги, чтоб воссоединить семьи: уехал один, а тут новая жена, нечто подвижное и быстрое под яркой чадрой, ловкие локти и крепкие ноги, и двухлетний сын.
"Фатали?! Ха-ха, Фатали-шах пожаловал, крепко папаху держи, как бы не слетела!"
Аксакалы деревни сидели на корточках, прислонясь к полуразрушенной стене некогда оживленного караван-сарая. "Неужто отсюда пролегала когда-то хоть какая караванная дорога из Индостана в Арабистан? Кто-кто? Александр Македонский? Ах, Двурогий Искандееер? Так бы и говорил! Ну да, было такое, и он здесь проезжал! - И чешет, чешет ржавую от хны бороду. - Как же, помнится..."
Подал голос осел. Затяжной, жалостливый, будто всхлипы при рыдании, крик доносился со стороны мутной от недавних весенних дождей Куры. Осел привязан во дворе угольщика и кричит, глядя на голубеющий кусочек неба, а рядом две огромные плетеные корзины, снятые со вспотевшей спины, разинули черные пасти, никак не отдышатся.
А Фатали - с чего бы вдруг? - вспомнил ржанье гнедого коня, обида, негодованье, боль, дрожат губы и ноздри, отец схватил его под уздцы и с размаху ударил плетью по шее, и на потной шкуре остался след - темная широкая полоса. Копь вздрагивает, брызжет слюной, а отец ему: "Вот тебе! Вот тебе!" А рядом разинутая пасть домотканого коврового хурджииа, из которого только что вылез - как же он уместился? - Фатали, а какие узоры на нем, вязь как лабиринт - не в этот ли хурджин спрячет Колдун разрушенные дома Парижа?
И такая же мутная, с кровавым отливом в закатный час река, не Кура, а другая - Араке. "Я посажу Фатали в хурджин, а в другое гнездо... кого же в другое, а? - оглядывает дочерей от старшей жены. - А в другое тебя!" - и сажает ту, что спасет Фатали, переменив его судьбу. В хурджине тесно, бок коня крепкий, как стена, что-то стучит молотком гулко-гулко, не шевельнуться, больно коленкам и локтям, трутся об узлы ковровой ткани. Едут и едут, он и сестра, в двух гнездах хурджина, и оба слышат большое сердце коня.
"Ах ты тварь! - и плетью по шее; конь оступился, дрогнула нога, споткнувшись о камень, чуть не свалился на бок, где Фатали. Фатали помнит коня: нечто высокое и недоступное, дрожит ноздря, и в глазах испуг. Помнит осла, в чьих больших глазах всегда горькая-горькая тоска, будто не овсом его кормили, а полынью. И помнит верблюда, гордого и равнодушного; слышит голос караванщика, прерывающего на миг звон колокольчиков, привязанных к шее верблюда.
Чистейшее везенье, фатум: шаги верблюда, убаюкивающе-медленные, переносили Фатали через Араке из сонной Азии в бурлящую Европу, хотя и здесь, и даже за Кавказским хребтом, не совсем Европа, немало примешано всякого однообразно монотонного, как пески, сонного (блаженство?), дурного и жестокого (а где его нет?!), уже невмоготу, а ты потерпи, и познаешь самую совершенную и сладостную любовь - подчиненье силе, а когда воспоешь ее, и вовсе почувствуешь себе ее частицей, и голос твой на высокой ноте упоенно звучит, сливаясь с другими голосами, и в каждой трели - окрыляющее: я верноподданный!
Развод?! И Мамед-Таги ударил Нанэ-ханум. А потом затряслись руки... Лишь имя грозное, а сам вроде теста, которое можно мять и мять, потом раскатать на доске, тонко-тонко разрезать и сварить домашнюю лапшу с мелкой в крапинку фасолью. Мак и мята не ужились, и Мамед-Таги привык к нытью младшей жены, будто комар из близкого болота звенит над ухом в тихий вечерний час перед сном. У Нанэ-ханум лихорадка, тело ее покрылось крупными пятнами, а по ночам, чем ее ни накроешь, дрожи не унять, трясет и трясет.
- Эй, Фатали, - разбудила чуть свет старшая сестра, - вставай!
Фатали никак не откроет глаза. Сестра тормошила изо всех сил:
- Вставай же! - Чуть не плачет.
А он сядет на миг и, как куль, снова валится на ковер мимо подушки.
- Мама уезжает! Ты ее больше не увидишь!
Вскочил:
- Где? - И на улицу. А там мать с заплаканными глазами, стоит верблюд, и меж его горбов крепят хурджин.
Бросился к матери на шею:
- А я? Как же я?
"Разбудили! Ведь говорила!!" Но и радуется: в последний раз, больше никогда не увидит.
Фатали девять лет, не маленький, но упустил что-то важное - мать уезжает, а он остается. Ни за что! И он раскричался, упал на землю, бьет ее кулаком, раз, еще, еще. "Нет! нет! нет!" - лицо искажено.
Сестрам страшен Фатали, ни разу его таким не видели. Стоят бледные, и жалеет старшая сестра, что разбудила, она слышала, что не хотят, договорились рано-рано и сама не помнит, как решилась. А если бы узнал потом, когда караван уйдет?!
Поражена и Лалэ-ханум. Ей казалось, что останется послушный помощник, а он хуже жеребца необъезженного, с таким мук не оберешься. Она не в обиде на Нанэ-ханум, аллах ей судья! Была ревность (но это противно воле аллаха, чтоб жены ревновали друг к другу!), когда Мамед-Таги привез соперницу, но Лалэ-ханум примирилась. И к Фатали была ревность, скрывать не станет, - не смогла родить Мамед-Таги сына. "Наследник!... Подумаешь, шах, ему наследник нужен!" Лалэ-ханум жаль мальчика, но молчит. Если скажет: "Отпусти", Мамед-Таги заупрямится.
- Я ненадолго уезжаю, вернусь к тебе! - Нанэ-ханум успокаивает Фатали, а в душе: "Не верь мне". Фатали слышит второе, он глух к тому, что говорит мать.
И погонщик вдруг к Мамед-Таги:
- Да отпусти ты его с матерью! Она же без сына зачахнет, и сыну без матери каково?
Фатали, кто подойдет к нему, дикий какой-то, отскакивает, он в руки не дастся, убежит, пешком за караваном пойдет.
Мамед-Таги и хочет отпустить сына ("А когда я его еще увижу?"), и на силу закона надеется: сын принадлежит отцу и при разводе остается с ним. Он сам вырос без матери, она рано умерла, и знает, что это. Останется, и что? Кем он будет здесь, его сын? Мелким, как он, торговцем? А Мамед-Таги хотел бы видеть сына... Кем? Образованным, ученым. Он и отдал его уже год как в ученики к сельскому молле, тот и учит; он молитву читает на поминках, он и развел Мамед-Таги с Нанэ-ханум. Но почему-то Мамед-Таги мало верит в образованность моллы, повидал, пока в Шеки был, молл-шарлатанов, Ахунд-Алескер рассказывал. Но сына отдал. "Мясо твое, - сказал, - истязай, даю тебе право, а кости мои", - не до смерти чтоб бил.
Кем будет здесь Фатали? В Шеки Мамед-Таги видел: молодой, в погонах, фуражка на голове, гяур распоряжался солдатами, мост разрушенный строили. "Может, и Фатали станет мосты строить?" Ноги изодраны, сколько рек перешел, то мутные, то чистые, камни скользкие, острые, нога попадает между ними, изрезана, перецарапана до крови нога, в холодной воде кровь не видна, а выйдет, оттаивает царапина, и кровь на ноге, облепляет рану травой, что у дороги растет. "Будет строить мосты, а здесь что? Что же ты будешь делать здесь, сын мой?!"
Бренчит колокольчик, Фатали смотрит, как плывет горизонт, домик уменьшился, отец... по папахе узнает, что это отец, старшая сестра стоит рядом, та, что разбудила, темный платок на голове, пока не чадра, но скоро, очень скоро вся будет укрыта с головы до ног. И развод, и возвращение на родину не без ведома Ахунд-Алескера: он живет почти рядом, в селе Хоранид, куда переселился в свите покровительствующего ему бывшего правителя Щеки Селим-хана (того, кто поднял мятеж!), - его жёны, кажется, три, дети, семь, что ли? слуги, верблюды, телеги, арбы, кони, скот, навьюченные ослы, овчарки, пастухи, собственная охрана, еще какие-то люди; а неподалеку, в местечке Шюкюрлю, в часе езды на добром скакуне, ширванец Мустафа-хан, тоже покровительствующий ученому человеку Ахунд-Алескеру; ханы без ханств, и он обучает ханских детей мусульманской грамоте. "О боже, как ты коверкаешь арабскую речь!"
Ахунд-Алескеру постелили на лужайке, и бабочка, приняв маковый узор на паласе за цветок, села на него. Фатали не сводит с нее глаз и невпопад отвечает на вопросы своего нового учителя, дяди матери Ахунд-Алескера. Нанэ-ханум лежит в шатре, хворь у нее не проходит, только в первые дни, когда кончилось черное время в Хамнэ, она чувствовала себя лучше. Ушла головой под толстое, набитое шерстью одеяло, и лишь изредка доходит до нее голос Ахунд-Алескера - он ей за отца, и сыну ее - как отец; ей теперь пожить бы, молода еще, что она видела?
День - арабский, Коран; день - фарси, поэзия Саади, Хафиза, Низами; день - азербайджанский и по ходу кое-что из других тюркских языков, поэзия Физули. И даже - или предвидел будущность Фатали? и горские войны? знал он горцев, живя в Шеки, шумные, вспыльчивые, обидчивые, - учил различать: араб ли говорит или лезгин, выучивший арабский, быстро, съедая окончания, или, напротив, четко выявляя, как кумык, переходы между словами.
Полугость, полуслуга, и ощущение покоя редко, оно посещает Ахунд-Алескера лишь в утренние часы, когда царит оживление в большом стане. Появляются порой близ поселения какие-то вооруженные люди, но не трогают их, - то ли шахские воины, то ли кочующие племена. Иногда соберутся ханы: "Надо спасать нацию! (А меж слов Ахунд-Алексер слышит: "собственную шкуру".) Кто-кто? Чеченец Бей-Булат?! Ты что, думаешь - Ермолов не слышит?! О ком ты вспомнил?! - Но звуки глушатся о густой и плотный ворс ковров и тюков постели над сундуками. - За горцем пошли люди, потому что честь у них есть!" - "А чего ты раскричался? И его тоже, Бей-Булата, - а куда денется? - сманили, правда, при Паскевиче, присягнул на верноподданность, но так ему и поверили! Убили, пустив слух, что свои, кровная месть!"
Самым безопасным местом казалась Ахунд-Алескеру Гянджа. Почему? Ахунд-Алескер пожал плечами.
- Как-как? - хохочет Селим-хан. - Ельсебетпул?! - Елизаветполь, бывшая Гянджа, звучит в устах
Ахунд-Алескера как "ветер, корзина, деньги" или "кор зина денег, выдуваемых ветром".
- Опять переезжаем? - стонет Нанэ-ханум, худые ноги, желтое лицо, губы в волдырях.
Но не успеют они обосноваться в доме бывшего ученика Ахунд-Алескера, неподалеку от мавзолея Низами, как ночью поднимется сильный жар, она будет бредить, а затем - резкое охлаждение. И ясность.
- Фатали, - скажет она сыну, всю ночь не сомкнувшему глаз у ее постели, - Ахунд-Алескер тебе за отца, а Алия-ханум за мать.
Алия-ханум уже подумывала о том, чтобы подыскать мужу вторую жену, чтобы та родила ему, и вдруг надежда: "Не усыновить ли Фатали?" И после сорокового дня, помянув дух Нанэ-ханум, Ахунд-Алескер усыновил Фатали, и отныне он стал называть двоюродного деда "вторым отцом"; но не имя свое дал Алескер мальчику в отчество - ведь жив отец! - а обозначение своего духовного звания - Сын Ахунда, или Ахунд-заде, или еще проще, на новый манер, - Ахундов.
А место здесь, в Гяндже, - кромка огнедышащего вулкана. Далеко-далеко отсюда, в столице империи, отыскалась горстка смельчаков, не иначе как съели волчье сердце, и с оружием пошли в декабре на могущественного белого падишаха. И когда летом до наследного принца в Тавризе и до Фатали-шаха в Тегеране докатились слухи о смутах, говорили даже о гибели царя, Аббас-Мирза уговорил отца отомстить за Гюлюстан - ведь случай какой!
А в день, когда аллах принес Ахунд-Алескеру, денно и нощно думающему о паломничестве в Мекку, нежданную радость - Алия-ханум родила дочь! - именно здесь, неподалеку от их дома, у мавзолея Шейха Низами Гянджеви, ударные части Аббас-Мирзы атаковали Елизаветполь.
В тот июльский день император находился в Царском Селе. И ждал важной вести. Он стоял над прудом, бросал в воду платок и заставлял свою собаку выносить его на берег. Вместо четвертования - повешение, "сообразуясь с высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний". Виселица с помостом подъемным, ломали шпаги над головой и жгли их мундиры, ордена наперед сорвав, надеты рубахи длинные, на груди доска черная, в два часа утра казнены пред крепостью, но трое сорвались, и их, прикрепи вновь, повесили, и висели только час, и отнесены тела в погреб крепости равелина.
"Экзекуция, - говорилось в доношении, - кончилась с должною тишиною и порядком... сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть". Что? Древний обычай миловать упавшего с виселицы?! Никогда! Не успел император, прочтя записку, запечатлеть для потомства: "...пять казненных проявили большое чувство раскаяния", как доставили новую радостную весть о первых победах на персидской границе.
Гянджа пала в день приезда Паскевича. Два командующих: старый, десять лет наводил порядок во вверенных владениях, Ермолов, и новый "с неограниченными полномочиями".
А после Гянджи - Эривань и Нахичевань. Победы и на турецком фронте.
"Граф Паскевич-Эриванский вознесся на высочайшую степень любви народной. Генералитет высший, генерал-адъютанты, офицеры, чиновники, литераторы, купцы, солдаты и простой народ повторяют хором одно и то же: "Молодец, хват Эриванский! Воскрес Суворов! Дай ему армию, то, верно, взял бы Царьград! Наш Ахилл - Паскевич-Эриванский!" И монумент при жизни - полк собственного имени.
Взята крепость Аббас-Абад, под угрозой Тавриз. Разбили лагерь. Вскоре подошва гор со стороны Хоя запестрела вооруженными конными, и персы пригласили в шатер наследного принца Аббас-Мирзы царского посланника Грибоедова и его переводчика из знатного азербайджанского рода Бакиханова.
ЦАРСКАЯ СЛУЖБА
- Да, мы были с ним неразлучны, Грибоедов и я, его языки: персидский, азербайджанский, арабский ("и чего расхвастался перед юнцом?"). - Чиновник старый, Бакиханов Аббас-Кули, и молодой, Фатали Ахунд-заде. Ад-зер-бид-зам - смешно не выговаривал он, а я поправлял его, долго тренировался перед переговорами с наследным принцем Аббас-Мирзой. "Не "адзер", а азер, огонь, пламя". "Азёр-бижан". "Не "би", а бай, богатый, огнем богатый. И еще джан. Азербайджан. Так и не смог покойный Грибоедов выговорить на переговорах.
Давние-давние знакомые: принц, в скобках сказать, "великий мне недоброжелатель! - обдумывает посланник фразы своего донесения Паскевичу, командиру Отдельного Кавказского корпуса генералу от инфантерии, генерал-адъютанту и кавалеру. - Об Тифлисе больше нас знает; правда, и мы лучше его смыслим в том, что в его собственном городе происходит, но утешенье ли?" - и посланник, а в скобках, глядя на посланника, надворного советника иностранной коллегии, как представили его принцу, Аббас-Мирза задумался: "Какими дарами к сердцу твоему жестокому дорогу найти?"
- Моих и шаха послов не допустили до государя, писем не доставили в Петербург, возвращали нераспечатанными, сколько у меня их сохранилось теперь, в том же виде, для оправдания моего перед государем вашим!
- Когда кто лежит болен целый год, не отыскивают уже первых причин его болезни, а стараются уврачевать ее, так и с настоящею войною. Ваше высочество сами поставили себя судьею в собственном деле и пред почли решать его оружием. Но кто первый начинает войну, никогда не может сказать, чем она кончится. Прошлого года персидские войска внезапно и довольно далеко проникли в наши владения по сю сторону Кавказа. - Грибоедов строг и четок. - Нынче мы, пройдя Эриванскую и Нахичеванскую области, стали на Араксе, овладели Аббас-Абадом, откуда я прислан.
"Овладели! взяли!" Вам сдал Аббас-Абад зять мой, трус, женщина, хуже женщины!
- Условия я сейчас буду иметь честь изложить вам. - Но разве должно непременно трактовать, насту пая на горло, и нельзя рассуждать о том, что было прежде? - И не остановить потока слов!... - Жить с вами в мире под сенью расположения к нам российского императора! тупоголовые пограничные начальники! генерал Ермолов! великий император и его мощь!
- И как же вы, зная о могуществе нашего государя, решились оскорбить его?! А у нас честь государя есть честь народная!
Аббас-Мирза всех выслал, даже Алияр-хана, зятя и генерал-адъютанта шаха, в шатре остались лишь он, царский дипломат и его переводчик.
- Я виноват! Меня подвели! - Аббас-Мирза бросил в каземат лазутчика, который принес вести о смутах в Петербурге.
"Увы, тебя не обманули, принц! Еще свежи и рана, и страх, и позор. Малодушие! И как рука вывела?! "Мой государь! По неосновательному подозрению! Силою величайшей несправедливости! Я не знаю за собой никакой вины! Ложь и клевета!"
- Извольте выслушать условия.
- Знаю! знаю! - перебил Грибоедова Аббас-Мирза, вскочил с места и заметался по шатру, поглядывая на занавеску, за которой недвижно сидит Алияр-хан.-Вы смеете предписывать условия шаху как своему подданному! Никогда!! Он сам раздавал короны! Персия еще не погибла!
"О боже, за что?! Мой отъезд за тридевять земель, словно на мне отягчало пророчество: "И будет ти всякое место в продвижение".
- И Персия имела свои дни счастия и славы ("богатые мечети, базар, караван-сарай, но все в развалинах, как вообще здешнее государство").
- Вы, как всемирные завоеватели, - еще не вышел весь пыл, негодует принц, - все хотите захватить!
При окончании каждой войны, несправедливо начатой с нами, мы отдаляем наши пределы и вместе с тем неприятеля, который бы отважился переступить их. Вот отчего в настоящих обстоятельствах требуется уступка областей Эриванской и Нахичеванской. Деньги - также род оружия, без которого нельзя вести войну. Это не торг и даже не вознаграждение за претерпенные убытки: требуя денег, мы лишаем неприятеля способов вредить нам на долгое время. Этот пункт донесения, пересланного в столицу, был особо выделен царем.
- Но можете ли вы, - почти шепотом, на ухо, - убавить некоторую часть ваших требований? - оттянуть как можно дольше! И напасть! Нельзя долго держать в бездействии войска. Лишиться Эриванского вилайета, основы собственной казны!
- Условия будущего мира начертаны по воле государя, а она у нас единая для всех, никто уклониться не может, в какую бы власть облечен ни был, - ни главноначальствующий генерал Паскевич, ни тем более, я! - "Коль служишь, то прежде всего следуй буквально ниспосылаемым свыше инструкциям". - Это у вас единовластие в государстве нарушается по прихоти частных владетелей и разномыслием людей, имеющих голос в совете шахском, даже исступлением пустынника, который из Кербелая является с возмутительными проповедями и вовлекает государство в войну бедственную!
- У вас тоже не одна воля: в Петербурге одно говорят, Ермолов другое, Паскевич - третье!
"Знает! Уловил, что генералы интригуют! Жаль Ермолова. Человек прошедшего века. Соперник Паскевич ему глаза колет, упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоит. Война с персианами самая несчастная, медленная, безотвязная".
-... У нас был мучтеид для мусульман, вы тоже, говорил он мне, для возбуждения против нас армян вы писали в Эчмиадзин христианского халифа Нерсеса! Да, да, мы заключим перемирие. - Аббас-Мирза говорит тихо, часто оборачиваясь к занавеске, за которой сидит Алияр-хан: шах больше верит зятю, чем сыну?!
А и ему бы, посланнику, вглядеться в лицо Алияр-хану! но если б знать! Знать наперед! Смерть? Остерегаться трефового короля! Куда ни повернешь карту - брюнет с усами! "Недавно ездил к Кирховше гадать обо мне, что со мною будет, да она не больше меня об этом знает, такой вздор! Две дамы, а при них - и не мужчина, и не женщина". Армянки-пленницы из гарема Алияр-хана? И евнух шахского гарема Мирза Якуб? Может, и в шахском гареме томятся пленницы?! Просьбы, ходатайства, ноты, переговоры. Эта гаремная дипломатия! И евнух, выходец из Эривани, ведающий финансами гарема и имеющий доступ к шаху и днем и ночью, напросился принять его, и две армянки сбежали, чтоб спас. Крики!... Ворвались!... "Цветущие лета средь дико-образных азиятцев?!" Лишь вспышка - Нина! "Хотите ее знать? В Malmaison1, в Эрмитаже, тотчас при входе, направо, есть богородица в виде пастушки Murillo, - вот она. Прощайте!..." И тьма (захват и разгром фанатиками посольства, ибо оскорблена шахская честь - гарем!).
Но если б знать наперед!
"Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега, - запишет Пушкин. - Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались на крутую дорогу. Несколько грузин сопровождали арбу. - Откуда вы, - спросил я их. - Из Тегерана. - Что вы везете? - Грибоеда".
- ... пусть генерал Паскевич укажет мне путь к императору, - не угомонится Аббас-Мирза, а Бакиханов устал переводить, - я сам отправлюсь в Петербург или пошлю моего старшего сына, он наследник мой, как я шахский. Будем целовать руку великого государя, престол его, - мы его оскорбили, будем просить прощения, он сам во всем властен, но великодушен! - Будет, будет еще извинительная поездка к царю: посольство сына Аббас-Мирзы, принца Хосров-Мирзы! - И самого себя отдам императору в жертву!
- Генерал Паскевич не вправе в нынешних обстоятельствах дать вашему высочеству или эмирзаде пропуск в Санкт-Петербург.
"Нет-нет! - Паскевич разъярен, узнав о разгроме посольства. - Это убийство им дорого обойдется! Мы пойдем на Тавриз! Мы сотрем в порошок Тегеран! Да, да, так и передайте шаху и его наследнику! Пусть немедленно отправляются в Петербург! К императору!"
"...в Петербург приехал персидский принц Хозрев-Мирза, сын Аббас-Мирзы. Я была во дворце на торжественном его приеме. Он молод и довольно хорош собою".
"Позвольте, не тот ли это Хозрев-Мирза, который, прогуливаясь по Таврическому саду, встретил Нос и подивился этой странной игре природы?"
"Тот самый!" И рассказывал потом отцу - наследнику престола и деду-шаху, как Нос прогуливался в мундире, а ведь ни тот, ни другой не удивились, шитом золотом, с большим стоячим воротником, и панталонах, а при боку - шпага.
"...был в честь принца большой бал, на котором у меня было чудесное платье: белое дымковое с рисованными цветами, а на голове натуральная зелень и искусственные цветы. Я была одета очень к лицу. На балу я познакомилась с графиней Фикельмон, урожденной гр-ней Тизенгаузен. Как она прелестна, мила, любезна!" -...захочет областей, денег - и деньги, и весь край, и самого себя отдам ему в жертву, но чистосердечным сим поступком приобрету приязнь и покровительство российского императора.
- Это намерение гораздо удобнее было исполнить прошлого года, во время коронации императора. Шахзаде предпочел тогда схватиться за оружие. Я не могу скрыть, что государь разгневан именно и лично вами!
- Я знаю! Я виноват! Меня обманули!
"Страх и позор! Это был я, и это - тоже я?!" Крепость Грозная, фельдъегерь Уклонов, арест. И долгий путь. Гауптвахта Главного штаба. Беседа-допрос у генерала Левашова. Допрос в следственной комиссии. "В деспотическом правлении старшие всех подлее, так?!" Мои письма!! "Но я о Персии!" Так бы и написали. Далее: "Вспоминали о тебе и о... - Какие у следователя глаза!! - Рылееве, которого "обними за меня искренно, по-республикански" (?!). А вот еще: "Какое у вас движение в Петербурге!!" Это ваши восклицания, да-с!" И позорные записки! И кому! "Погибаю от скуки и невинности". Съезди, узнай, чего мне ожидать?" "Да не будь трус, напиши мне, я записку твою сожгу". И кокетливое: "О правосудие!" И это - я?! "Я слишком - еще бы! - облагодетельствован моим государем - а как же? очистительный аттестат! - чтобы осмелиться в чем-либо ему не усердствовать". Как вы там, любезные мои тезки Одоевский и Бестужев? Как ты, душа моя Вильгельм? Будь меня достойнее! Кого еще скосит смерть? Страх уйдет, позор изгладится. Но останется рана. И надо слушать, сидя в шатре, этого безумца, наследного принца!"
Вы жили в Тавризе, чего я не сделал, чтобы с вами остаться в дружбе? чем можете укорить меня? каким проступком против трактата?
- А рассеяние возмутительных фирманов в Дагестане, на которые жаловался Ермолов?
- Видели вы их? Где они? это нелепости, вымышленные моими врагами! Ермоловым! так же, как и уши и носы убитых на Кавказе русских, которые будто бы привезены были лезгинами ко мне в Тавриз. Вы свидетель, что это ложь! Такими клеветами возбуждали против меня покойного вашего императора и так же сумели лишить меня благосклонности его преемника. Теперь, если мы вам отдадим области, заплатим требуемую сумму, что приобретем в замену? Новые предлоги к будущим распрям, которые со временем созреют и произведут опять войну. При заключении прежнего мира мы отказались в пользу вашу от обширнейших провинций, на все согласились, что от нас хотели, англичане тому свидетели! И что же мы приобрели, кроме новых притязаний с вашей стороны, обид нестерпимых! Мир во сто раз хуже войны! Нынче посланные люди принимаются ласковее генералом Паскевичем, сообщения его со мною вежливее, чем во время так называемого мира, я перечесть не могу всех оскорблений, мною претерпенных в течение десяти лет! Нет! Я или сын мой - мы непременно должны ехать к императору! Помогите мне! Вы ж хлопотали ("И получил головомойку!"). Пусть поможет генерал!
- Удивительные вы люди, - улыбнулся посланник впервые за время переговоров. - Возможно ли делать такие предложения в военное время? Вы поручаете мне, обращая разговор о деле государственном в дружескую беседу ("о персияне!!"), чиновнику воюющей с вами державы, как доброму своему приятелю, хлопотать в вашу пользу!
Это потом, не сейчас: "Помогите, генерал! Пусть мой принц поедет в Петербург! Непременно допустить его к государю императору и велеть драться с турками, обещать торжественно, что мы возведем его на престол, ибо это нам ничего не стоит, упражнение войску в мирное время!"
Но главная просьба впереди: "Бросаюсь к вам под ноги! На какую высоту поставил вас господь бог! Выручите Александра Одоевского! Может ли вам государь отказать в помиловании двоюродного брата вашей жены, вам близкий родственник, а вы первая нынче опора царя и отечества. Спасите страдальца!" Коли и теперь не поможет, провались все его отличия, слава и гром побед, Ахилл-Паскевич-Эриванский, все это не стоит избавления от гибели в сибирских острогах одного несчастного, и кого!... "Брат Александр!" - и зачем я ему в его-то состоянии! - "...государь наградил меня щедро за мою службу". - Кому-то попадет в руки его письмо, пусть государь знает, может, и впрямь поможет несчастному?! сохранил черновик. - "Кто тебя завлек в эту гибель!!" - Это не надо: "... в сумасбродный заговор!!"
- Конечно, - "терпение! жестокое сердце! друзей не хочу! исполнять то, что велит государь!" - персияне смелые при счастии, но теряют бодрость и даже подчиненность при продолжительных неудачах. Поверьте мне, лучше разом принести жертву необходимости, - "припугнуть непременно!" - нежели длить время, претерпев гораздо большие потери. Когда мы пойдем далее и завладеем Ад-зер-бид-замом, - взгляд на переводчика Бакиханова Аббас-Кули: "Так?" Посланник меж двумя Аббасами - своим и чужим. "Нет, не так!" Но некогда! Азер-бе-жаном, а народ там известен духом неудовольствия против вас, все бедствия, которые постигнут страну, если война продолжится, припишут вам же, и наследственные ваши права, престол тогда не отдалятся ли? Этот план у нас очень известен и полагается весьма сбыточным, но к исполнению его приступим в такой крайности, когда вы, упорствуя, продлите войну, вами самими начатую. Лучше принять условия, покуда их делают.
- Да, да, мы знаем, как вел себя Паскевич против кочевых племен от Эривани до Нахичевани! Способ при обрести доверие в чужом народе и мне известен, жаль, что я один это понимаю во всей Персии. Так я действовал против турок, так и в Карабахе! Но Гасан-хан усердствовал вам, сколько мог, и ожесточил против себя всю Грузию! Начни и вы, как Чингисхан, умерщвлять всякого, кто ни попадется, у меня две трети азербайджанцев (так?) стали бы в ружье, не требуя от казны ни жалованья, ни прокормленья.
- Можно одной и той же цели домогаться разными путями.
"И нет народа, который бы так легко завоевывал и так плохо умел пользоваться завоеваниями, как русские".
- Елисаветполь! Вы были как львы!
"Отчего вы так мало пишете о сражении при Елисаветполе, где семь тысяч русских разбили тридцать пять тысяч персиян?..." Врезались и учредили батареи за триста саженей от неприятеля и, по превосходству его, были им обхвачены с обоих флангов, а самое умное, что пехота наша за бугром была удачно поставлена вне пушечных выстрелов.
А как поначалу триумфально шли персы! Еще был Ермолов - "что же он не даст отпор?!" - и не прибыл Паскевич. Города сдавались без боя: забылся гнет персов, и свежи были притеснения новых колониальных властей.
Официальные секретные донесения в Петербург царских чиновников: "Когда рассматриваешь управление мусульманскими провинциями, воображение содрогается от неистовства управляющих и страданий народа.
Здесь уже совершенно попрано человечество, забыто всякое правосудие, закон служит только орудием к притеснению, а корысть и буйное самовластие руководствовали действиями окружных начальников, комендантов, приставов и прочих начальствующих лиц".
При Ахунд-Алескере двух застрелили, одного знал, тихий, богобоязненный человек, "за что они его?", мимо еще провели, в колодках, а потом прогнали сквозь строй. Однажды шли с Фатали, - за рекою, Гянджачаем, висит на суку чинары, и ветер его медленно качает. Ахунд-Алескер понимает, что новая власть надолго, и она не хуже власти шахской, и ему надо, очень надо убедить в этом Фатали. Но как?
Освежились в памяти старые раны: шахский передовой отряд мстил за гяурский дух, вселившийся в каждого, кто познал новую жизнь. Пылали дома, угонялся скот, - шахскому воину не платят жалованья, он сам находит себе пропитание.
Император был рассержен медлительностью Ермолова. И вести о неудачах получены были в Москве в дни коронации. Сместить! И прямо с коронации был послан на Кавказ Паскевич, любимец молодого императора. Что? Завистник? Честолюбив? Отсутствие обширного и просвещенного ума? Самонадеянность и заносчивость, достигшая невероятных размеров? И еще страсть, столь сильно ныне распространенная, - прибегать в донесениях к вымыслам тысячи одной ночи (?) и некоторые другие большие пороки, клевеща на тех, чьи подвиги могут затмить собственные? и приписать их себе?! Пусть. Император благословляет Паскевича - свалить Ермолова и принести победу.
А шахские войска тем временем, захватив Гянджу, пронеслись дальше, навстречу гибели: под Шамхором были задавлены и сметены лавиной царских отрядов, спускавшихся с Дзегамских гор, Гянджа была вновь занята, и на солнце засверкали штыки. И сюда прибыл Паскевич, получивший весть о движении новых персидских частей, ведомых Аббас-Мирзой. В передышке между боями Ахунд-Алескер покинул виноградные сады - укрытие ненадежное - и вернулся в город. Полдома сгорело, скот угнан, имущество разграблено. И ни с кого не спросишь. Цел подвал, и там, за толстыми стенами, и переждут.
Фатали стоял на высоком берегу Гянджачая. Паскевич решил принять бой не в городе, он как ловушка, а на Шах-дюзю, "шахской равнине", заняв удобные холмы. Как на ладони: вогнутой линией, будто полумесяц, добрый знак, растянулись иранские войска; на флангах конница, в центре артиллерия, а в резерве, поодаль, - личная, гвардейская пехота Аббас-Мирзы. Знамена, барабаны. И пестрая, красивая, с перьями на ярких папахах конница двинулась к холмам. Заговорили пушки. Сплошной оружейный огонь. Конница дрогнула, обнажив пехоту, и драгуны нижегородского дивизиона врезались в пехотные батальоны персов. Рукопашная. Новые полки: грузинский, ширванский... Над головой прогрохотали ядра. Ахуид-Алескер оттащил Фатали: так глупо погибнуть!
"А именно в эти часы, - рассказывает Бакиханов, и Фатали весь внимание, - я допрашивал солдата Аббас-Мирзы, перебежавшего к нам. Он-то и сообщил, что иранцев впятеро больше, чем наших".
А какой стиль докладов любимца императора Паскевича, хоть и не владел пером, сколько в них метких наблюдений! Какие краски! И баловень судьбы: после Елизаветполя станет полновластным правителем Кавказа. Да еще красив чертовски: из-под роскошных темных кудрей, в художественном беспорядке (!) обрамляющих его чело, сверкают большие голубые глаза, в которых светится огонь сосредоточенной решимости, в них, однако, - и что-то надменное. Триумфальный путь Паскевича: из Тифлиса через Эчмиадзин в Гарни, далее по безводной и необитаемой Шарурской пустыне (жара!!) в Нахичевань, возвращение в Эчмиадзин, на который напали персы, осада Аббас-Абада, захват Сардар-Абада, хан бежал в Эривань, а следом за ним - Паскевич, осада Эривани - обложили пушками и неделю бомбардировали город, пока хан не сдался.
На поклон к Паскевичу явилась и принцесса Мария, да, да, жена сбежавшего грузинского царевича Александра, дочь известного мелика Саака Агамаляна, с сыном Ираклием, назван в честь деда-царя, а царевич собирает новое войско, чтоб сражаться с Паскевичем на сей раз на стороне турок. И Тавриз, столица Аббас-Мирзы, его резиденция.
Первая встреча Паскевича с Аббас-Мирзой - наконец-то! - в деревне Дей-Кархане, но принц еще надеется на победу, слепец! И снова вспыхнула война.
Что ж, падут новые города, и даже набег смельчаков, отрядил их Паскевич, - на Тегеран. Из Ардебиля, захваченного Паскевичем, вывезена спешно, опытные советчики рядом, драгоценная коллекция старых персидских манускриптов, и такая же досталась после покорения турецкого Баязета.
"Тесть мой, - пишет царский посланник Грибоедов Паскевичу, имея в виду генерал-лейтенанта князя Александра Чавчавадзе, - завоевал в Баязете несколько восточных манускриптов; сделайте одолжение, не посылайте их в Императорскую (!) библиотеку, где никто почти грамоте не знает, а в Академию Наук, где профессора Френ и Сеньковский извлекут из сего приобретения возможную пользу для ученого света". Но уже отправлена в Императорскую библиотеку!
И будет бал в Тифлисе, приглашена знать и весь дипломатический корпус, и Паскевич отрастил себе волосы, а к торжественному случаю тщательно завивает их в локоны наподобие куафюры а la Louis XIV, и заготовил речь. И, обратясь к старейшине дипломатов - французскому консулу Гамбе, а через него и ко всем гостям, произносит пылкую речь во славу великих полководцев, начиная с Александра Македонского и кончая Наполеоном, и о себе, конечно. Гамба как истинный дипломат слушает с почтительным вниманием, и лишь один Паскевич, ослепленный собственной славой, не видит, как играет во взоре французского консула - в его лукавых глазах и ямочках у рта - тонкая ирония.
- А Туркманчай? - нетерпеливо спрашивает Фатали.
- Был у Туркманчай, - устало произнес Бакиха-нов, вспомнив село близ Тавриза на пути к Тегерану, где вновь свиделись Паскевич и Аббас-Мирза, чтоб подписать новый договор: окончательный и бесповоротный.
И никаких уступок. Азербайджанскую землю разделили на две части северную и южную. К России отошли все города, села, горы и долины, ручейки и озера, леса и кустарники по эту сторону Аракса, и река стала границей, чтоб войти строкой и мелодией в причитания и плачи: "Ты, Аракс, кинжальный мой..." (и что-то о сердце).
Иран обязался заплатить России контрибуцию за возврат ему Тавриза и других захваченных азербайджанских земель по ту сторону Аракса (Паскевич императору: "...по всей справедливости может остаться за нами!").
"Бремя сие падает единственно на Аббас-Мирзу, ибо шах решительно отказался способствовать на свою долю ко взносу сих денег" (двадцать миллионов рублей серебром): у него ведь такой гарем! шутка ли - двести детей! Аж золотые пуговицы пришлось спарывать Аббас-Мирзе с платьев своих жен.
Как же передать опыт молодому земляку Фатали? А разве опыт передается? Он, семь ступеней пройдя по военно-чиновничьей лесенке, уже полковник, а Фатали - только на первой ступени, прапорщик, - Твое будущее - мое настоящее, Фатали.
"А как же твое будущее, Аббас-Кули?" Из рода ханов, старше Фатали лет на двадцать.
"Мое будущее - в моем движении к прошлому".
Бакиханов уезжает в Мекку. Мекка - как повод, пока еще разрешают паломничества, но скоро и это прикроют. Кто-то сболтнул, Фатали слышал: "Мало ему царских чинов, захотелось еще мусульманского титула Гаджи".
А пока разрешено поездить в пределах империи, замкнутой, как кольцо. Он путешествует по кавказской линии, донской земле, Малороссии, Великороссии, Лифляндии, Литве и Польше. В Варшаве - Паскевич, князь Варшавский. Он бледен, на него было совершено покушение. "Туркманчай!..." Радуется, а улыбка выходит кривая, еще не оправился. "Аллах пощадил!" Стрелок под Брестом плохо целился.
"Ольга Сергеевна? Неужто сестра Пушкина?!"
А Аббас-Кули везет ее письмо в Петербург, родителям.
"Ты можешь, милая Оленька, себе представить удовольствие, которое я имел, получив твое письмо. Аббас обедал у нас. Он так обходителен, так любезен, так полон предупредительности, что мы с ним были как старые друзья", - пишет дочери в Варшаву Сергей Львович.
"...какой интересный человек, как он прекрасно выражается! Я люблю его манеру держаться, он мне бесконечно нравится! Я благодарю тебя, что ты его прислала к нам. Много рассказывал о тебе, мой милый друг, о твоем желании приехать в Петербург, но когда он мне сказал, что нет дилижанса от Ковно до Риги и обо всех неприятностях, которые ты сможешь иметь во время путешествия, я благодарю бога, зная, что ты в Варшаве", - пишет дочери Надежда Осиповна.
И Пушкин от Аббас-Кули в восторге: занимательный разговор с сыном Востока.
Вез в Петербург еще одно письмо: Паскевича - министру иностранных дел Нессельроде. "В персидскую войну службою Аббас-Кули-ага я был особенно доволен: совершенное знание им персидского языка и неутомимая деятельность принесли много пользы. Через него шла почти вся переписка с Персидским двором, и таким образом сделались ему известны все отношения наши в Персии и весь ход нашей персидской политики. Чтобы удержать на службе Аббас-Кули-ага и вместе с тем показать нашим закавказским мусульманам, что правительство не оставляет без внимания людей, усердно ему служивших, настаиваю, чтоб он находился в распоряжении Министерства иностранных дел". Но - устал, устал наш друг! и в такие секреты получил доступ!! отпустить? а вдруг во вред? нет-нет, не боязнь, и не таких ломали! ну а все же: нельзя ли испросить у императора разрешения освободить на время, сохранив почести и выплачивая жалованье? И ценят его, и не верят ему!!
"Фамилия Бакихановых не замечена в измене и неблагонамеренных поступках против Российского правительства, но (?!) чтобы утверждать, что она искренне предана нам, этого нельзя допустить, как точно и о всяком другом мусульманине. Почем знать, что сия же самая фамилия, при перемене обстоятельств, не сделает того же, что теперь сделали его противники". Это пишет на запрос из Петербурга - совершенно секретно! - главноуправляющий барон Розен, "...вызван был мною в Тифлис, дабы дать ему особенное поручение ("шесть месяцев в Тифлисе и - ни одного задания"!), чего, однако, не мог исполнить, ибо он, приехав сюда, обнаруживал беспрестанно столь сильное против меня неудовольствие, что я не мог уже иметь к нему никакой доверенности".
Вспыхнуло восстание в Кубе - изолировать Бакиханова, отозвать! пусть сидит в Тифлисе, держать его в Кубе опасно. Износился! иссяк! тяжко, душит мундир! подозрительность друг к другу, недоверие к самим себе! сгниет, иссохнет, рухнет! не видеть, не слышать барона! отставка! бессрочная! в село, в глушь!
"Ты еще юн, Фатали! Твое будущее - мое настоящее!"
"А они и своим не верят!"
"Ты о ком?"
В Петербурге - Александр Сергеевич (неужто через три года?!), брат его Лев-Леон, Софья Карамзина, князь Вяземский, Сергей Львович, Мирза Джафар Топчибашев, хитер! принял христианство, чтоб... а иначе как же?
"И здесь ты спешишь, Аббас-Кули-ага!"
"Ты о ком?"
"Вспомни о Пушкине!"
"При мне он ругал большой петербургский свет слишком зло, горячая африканская кровь, а на замечание отца рассердился: "Тем лучше, пусть знает - русский или иностранец, все равно, что этот свет - притон низких интриганов, завистников, сплетников и прочих негодяев! Здесь, в северном Стамбуле, надеюсь, никто не подслушивает? не донесет?"
Пушкин - жене: "Я перо в руки взять не в силе! Мысль, что кто-нибудь нас с тобою подслушивает, приводит меня в бешенство"; лезть в спальню!! или этого требует государственная безопасность?
Нет, не уйти от себя! всюду преследуют, даже в его глуши! Но сдержан Бакиханов. Молчит.
В Мекку!
Но дороги опасные: чума! холера!
Убьют того, кто во мне.
Но и тот - это ты!
- С кем ты разговариваешь, Фатали?
- А разве я разговариваю?
- Ну да, ты сказал: "Как мне тебя понять?"
- С Аббас-Кули-агой.
- С Бакихановым?! - изумленье в глазах жены, хоть и привычна к неожиданностям мужа. - Но он же, бедняга, умер!
- Да, да, умер. Между Меккой и Мединой, шел по стопам пророка Мухаммеда.
- Пожелал, говорят, умереть на священной земле.
- Мало ли что болтают?!
В дамасском караване, к которому примкнул Аббас-Кули, было двадцать тысяч паломников, чума никого не пощадила. "Гаджи (за паломничество) Аббас-Кули-ага (раб пророка Аббаса) - хан (из рода бакинских ханов)". Сбросить мундир, отбросить титулы, выкинуть ордена. И даже последний, "Льва и Солнца", так и не покрасовался на мундире.
- Знал о чуме, но не повернул обратно, нарушив заповедь Мухаммеда.
- Какую? - удивилась Тубу.
- Стыдно дочери Ахунд-Алескера не знать, - упрекнул жену. - Вот, запомни, кстати, твой отец обучил меня: "Пока где-то свирепствует болезнь, вы туда не ходите, ибо можете там заразиться, если же болезнь свирепствует у вас, не ходите никуда, ибо вы можете заразить других".
"Нет, не зря мы в нем сомневались!" - вспомнили в царской канцелярии барона, когда пришла весть о награждении Бакиханова иностранным шахским орденом ("Пожалован ныне его величеством шахом"). И на письме игриво-ироническая, аж до кляксы, резолюция государственного чина: "Он умер, следовательно, персидского ордена носить не будет. К делам".
"И отчего тебя любили? И отчего люблю тебя я?" Фатали знал, как Аббас-Кули сказал о нем: "Хитрый шекинец!" Встреч было много: отпечаталась последняя, перед Меккой, и запомнилась первая.
ТАЙНОПИСЬ
Ахунд-Алескер, став Гаджи после паломничества в Мекку, удивительно быстро согласился с нежеланием Фатали стать, как он, духовным лицом. Служить новой власти? Светские науки? Тифлис?! Даже доволен как будто! Что ж, есть там Бакиханов, и он поможет!
Но прежде была Нуха, бывший Шеки, новая школа, готовившая туземные кадры.
Непостижимо: они разорены, ибо дважды, как смерч, проносились через эти места шахские воины и царские солдаты, - первые мстили за измену, вторые - за безропотное повиновение кызылбашам, - угнано то, что ходит, взято то, что можно унести, запихав в мешки и - на спину, если ты пехота, или взвалив на круп коня, если ты конница, а находит-таки Ахунд-Алескер деньги, чтобы осуществить давнишнюю мечту - паломничество в Мекку. И каждый раз вздыхает Ахунд-Алескер перед тем, как приступить к разъяснению очередных сур Корана.
- Так о чем мы? Да, о людях! Люди непостоянны, малодушны, слабы, торопливы, а главное, неблагодарны. Но! У каждого два ангела-хранителя, которые записывают его хорошие и дурные поступки, один на утренней заре, а другой - на заре вечерней, именно это время таит больше всего искушений!
Люди - может быть, а Ахунд-Алескер нет; он постоянен, великодушен, только, увы, тороплив: спешит голову чалмой обвить, показав, что посетил святые места - Мекку и Медину.
- Что еще в Коране? Предстаньте передо мною со своими намерениями, а не со своими делами, ибо о делах будут судить по намерениям, ибо если цель священна, то кто осудит за пути, ведущие к ней?
Дважды перед тем, как появиться деньгам, Ахунд-Алескер исчезал. Но мало ли какие дела случаются у почтенного богослова: пригласили в какую-нибудь мечеть потолковать о неясных частях Корана или послушать опытного толкователя, окончившего в Египте духовную академию.
- Как же так: если верно то, что "кого захочет бог поставить на прямой путь, сердце того откроет для покорности, а кого захочет уклонить в заблуждение, у того сердце сделает сжатым, стесненным", то как понять следующее: "им мы указали прямой путь, но они свою слепоту возлюбили больше, чем правоту"? и "каждый поступает по своему произволу"? - И молчит. Объяснить не может.
Фатали не придал значения исчезновению Ахунд-Алескера. И Алия-ханум не волновалась, а раз так - нечего и голову ломать, куда уехал Ахунд-Алескер. А когда исчез вторично, и накануне паломничества, Фатали задумался, ибо появились деньги; и второй отец как-то странно смотрел на Фатали, и улыбка была виноватая, с хитрецой, не свойственной облику почтенного человека, будто раздвоилось лицо Ахунд-Алескера и стало как-то ближе, понятней. "Контрабандная торговля?!" Фатали вспомнил, как Ахунд-Алескер хвалил франкские ситцы, которые дешевы на той стороне, но ценятся здесь. "Запомни, - сказал Фатали Ахунд-Алескер, - нет гладких, как речной камушек! И ахунд тоже человек. Случается, бороду мечтаешь отрастить, а у тебя усы сбривают".
А еще прежде Нухи, или Щеки, была Гянджа и духовная школа, куда на время паломничества, а дорога долгая и трудная, привезет Ахунд-Алескер "приемного сына" и где Фатали отшлифует свой почерк, изучит теологию и логику.
- Мы с тобой изучали? Ну да, кое-чему я тебя учил: ты постиг Коран, науку о вере и ее истории, правила чтения и объяснения арабских книг, науку о всех верах на земле, учение о поэзии, законы гражданские и духовные, науку о кратком и пространном выражении своих мыслей, даже кое-что о лечении болезней молитвами. Что еще? Ах да, кое-что об астрологии предсказывании будущего, и науку о разгадывании снов, авось пригодится. Да, я повезу тебя в Гянджу. - И задумался: то ли о трудном паломничестве, то ли о том, что, может, изучит Фатали в Гяндже, где расквартирован полк, и русский, постигнет иной образ жизни. - Есть в Гяндже и мудрый человек, не чета мне, да, знаменитый поэт Мирза Шафи!
Была ночь. Фатали никак не уснет. Встал, зажег свечу, придвинул к себе белый лист. И возникло во тьме:
"А вы послушайте теперь меня! Мы оба с вами на эФ, вы Фатали, а я Фридрих! Только вы на А, Ахундзаде, или, как теперь у мусульман принято на русский манер, Ахундов, а я на Б, Боденштедт!"
"На ваше Б, кстати, и Бенкендорф!"
"Ну, зачем так шутить?! - взволновался. - Я же не говорю... Аракчеев!"
"Что вы так боязливо оглядываетесь?"
"Это невольно".
"Слава богу, когда я в Тифлис приехал, он и..." - Фатали рукой показывает: мол, на тот свет отправился.
"У вас каждые десять лет кто-нибудь такой да появляется!"
"Вы хотите сказать: уходит? Ладно, оставим их! На Б, кстати, и Барятинский!"
"Какой? Если фельдмаршал, то согласен, а вот того, другого, тоже князя, - увольте!"
"А у нас ходили слухи, что вы чуть ли не в венской революции участвовали, на баррикадах сражались. Да?"
А он будто не слышит, гнет свое:
"Можно и Баратынского, он мне духом близок, но мы отвлеклись! Помилуйте, я ведь все придумал - и меджлис поэтов у Мирзы Шафи, и его стихи! И у имама Шамиля, скажу вам честно, я тоже не был, взял у того, у другого, присочинил от себя, а потом и пойдет с моей легкой руки!"
"Ну нет, вы это бросьте, Фридрих! С имамом, согласен, могли сочинить и встречу, и разговоры, кому не хочется его грозным именем щегольнуть? А Мирза Шафи и его меджлис был!"
"А вы хоть раз приходили?"
"Что с того, что я не был?"
"Вот видите!"
"Но Мирза Шафи был!"
"Вы меня не так поняли, Фатали! Я ж фигурально! Ну да, он был, Мирза Шафи, вы мне рассказывали, он учил вас красиво писать в келье гянджинской мечети Шах-Аббаса! И вы помогли ему, когда перебрались в Тифлис, вырваться из гянджинского плена фанатиков, а в Тифлисе рекомендовали на свое место учителем восточных языков при уездном училище, где в должности штатного смотрителя был ваш друг, великий человек Хачатур Абовян, хвала и гордость армянского народа! Видите, как я все-все запомнил! Я, между прочим, ваш рассказ записал, привычка такая, что услышу - фиксирую на бумаге, могу дать вам почитать, а вы завизируйте, мол, верно все. Да, был Мирза Шафи, но другой, не тот восточный мудрец, который сочинял стихи, а я переводил его на немецкий, и пошли песни по Европе! Пятьдесят немецких изданий (будет и сто семидесятое)! Издания на итальянском! французском! английском! голландском! испанском! даже еврейском!"
?!!
"Сам Антон Рубинштейн, ваш российский композитор, он жил тогда в Ваймаре, написал дюжину романсов на эти мои немецкие стихи, в свою очередь переведенные на русский! Не слышали? А могли бы, между прочим! Его "Персидскую песнь" напевала вся Россия! А модный австрийский композитор Карл Мильокер сочинил целую оперетту под названием "Песни Мирзы Шафи", а либретто написал знаменитый Эмиль Поль, и она с триумфом шла в берлинском театре Фридриха-Вильгельма! А в Висбадене хозяин кабачка "К Розе" соорудил даже торт, я сам его отведал! "Мирза Шафи"! Гениальный Лист восторгался романсами! И Лев Толстой! Григ! Брамс! Их пел сам Федор Шаляпин! (?)".
"А я вам сейчас прочту: "Звучание и звон колоколов зависят от того, какая медь. Звучанье в песне заключенных слов зависит от того, кому их петь!"
"И это - есть у меня!"
"Но их читал мне сам Мирза Шафи!"
"В келье мечети?" - а в глазах недоверие.
"Да, в келье!"
"А я, кстати, и этот наш с вами разговор, пока мы тут беседуем, уже успел записать! Но мы опять отвлеклись!
Шамиль и Шафи! Мне нравится звучанье этих слов: Шаммм... Шаффф... Как и наши с вами эФФФ. Я мечтаю написать о вас, чтоб и документ, и фантазия!"
"Документальную фантазию?"
"Именно это!"
"Не вы один!"
"Кто-то еще?!" - оглянулся вокруг.
"Да... А может, Фридрих, и меня не было?!"
"Но я знаю одного Фатали, другой - другого, а третий, кстати, не он ли смотрит на нас? - третьего! В сущности, нет и меня единого! Вот вы меня выхватили ночью из тьмы, вам никак не удавалось уснуть, и увидели меня таким. Я реальность, потому что я был, но я и фантазия, потому что таким меня увидели вы. И вот тот, который на нас с вами смотрит!" ("Да, удивляется Колдун, муха со щеки вот-вот улетит, - этот Фридрих почище меня колдует! Я одной ногой в наивной Азии, а другой пытаюсь ступить на всезнающую Европу, а он и в Европе, и где-то там, где мне и во сне не побывать!") "Как же я могу, - продолжает Фридрих, - посудите сами, не придумать поэту-мудрецу романтическую любовную историю, непременно с трагическим исходом?! О его гянджинской возлюбленной Зулейхе, заметьте, какое имя! а ведь могу напомнить! и у Гете есть своя Зулейха! Он назвал так, разве забыли? свою возлюбленную Марианну Виллемер. ("Ах вот какие у него мечты! Ну да, ведь пуст небосклон немецкой поэзии. А как больно ранят колкости критиков насчет собственных сочинений: "Болтун!", "Гораций Вильгельма Первого!", "банкротство вкуса!" Как же не выдать переводы за оригинал?!") О да, я полюбил Кавказ, я был тогда единственным, наверно, немцем в Тифлисе (??!), и я изучал ваш татарский язык, потому что он здесь язык-мост, это не лесть, а истина, в сношениях с многочисленными народами Кавказа, и не только!! с ним можно быть понятным везде, где русский язык недостаточен. Да, да, и о тифлисской его любви к Гафизе! Слышите, какое я ей имя придумал. Я учился у Мирзы Шафи и арабскому, и фарси, он был начитан, образован, знал наизусть чуть ли не всего Фирдоуси, Хайяма, Сзади, Физули! Он диктовал мне, что-то импровизируя на ходу. Но какой - восточный человек не играет на сазе и не поет?!"
"Я не играю!"
"Вот именно! И Мирза Шафи не играл и не пел тоже! А мне было так важно поэтически это окрасить для моих холодных рассудочных сородичей, напуганных катаклизмами. И я писал: "Однажды на уроке дома у Мирзы Шафи он велел принести трубку и калемдан". Слово-то какое! И как это естественно, чтобы мудрец курил трубку! "Пиши, - сказал мне Мирза Шафи, - я буду петь! И он спел мне много чудесных песен!" И все поверили моему рассказу! Но как же он мог и курить, и петь? И с какой стати ему, подумайте, дарить мне тетрадь своих стихов?! И тетрадь эта, и название ее, "Ключ мудрости", плоды моей фантазии! И "Тысяча и один день на Востоке", и "Песни Мирзы Шафи", будто я лишь переводчик! Наивные читатели! Они просили меня показать оригиналы песен, от которых, как они писали, веет свежестью гор, хотя мне и только мне одному обязаны они своим существованием!"
"Мы же с вами взрослые люди, Фридрих! вот, смотрите! - Откуда у Фатали оказались эти три книги? Поражен и Фридрих. - Ваши этапы вытеснения Мирзы Шафи! Здесь, - и показывает книгу "Тысяча и один день на Востоке", - вы сидите у ног Мирзы Шафи, здесь, - это "Песни Мирзы Шафи", - вы уже сидите рядом, а в третьей вашей книге, "Из наследия Мирзы Шафи", вы вовсе устранили его фигуру!"
"Но не будь меня, никто б не услыхал о Мирзе Шафи!" - обиделся Фридрих.
Фатали усмехнулся:
"Мы благодарны вам, что сберегли стихи Мирзы Шафи! Однако..."
Но Фридрих перебил:
"Это же для восточного колорита, игривая форма авторства, черт возьми!"
И все тотчас исчезли: и Фридрих, и тот, с орлиным носом и родинкой на щеке, и Фатали, и... но ведь больше никого, кажется, не было!
И Фридрих даже не успел забрать - или нарочно оставил? - только что записанное о Мирзе Шафи, "со слов Фатали". И еще листок, о магических искусствах: хороших, что действуют с помощью добрых джиннов и стремятся к добрым целям, и недозволенных, которые служат к удовлетворению тщеславия и мести и нуждаются в содействии злых демонов, а порой услужливый дух выступает как дурная совесть, и диалог (с Колдуном):
- Почему ты так немощен и беден, Колдун?
- Не дозволено делать более, чем нужно, ибо только при этом лишь условии мне повинны мои джинны.
И насчет пагубного действия дурного глаза, и о средствах: пришить писаные амулеты к пуговкам детей, прикрепить фарфоровые кузнечики, жемчуга с точечками, маленькие мешки, наполненные кусками лука, ладана, алоя и соли, а над дверями вешать цельные растения алоя. И о верблюдах: как сохранить от дурного глаза, - обвесить разными найденными в пути вещами, старыми башмаками, подковами; и о том, что, перешагивая через кого, передаем ему все болезни, и даже те, которые приключатся потом, настоящие и будущие. И о счастливых днях: воскресенье для совершения браков и четверг для пускания крови (!).
Но все смешалось в этой записи: думы Фатали, которые он не успел изложить (?!); и о науках, которым учил его Ахунд-Алескер; и то, что думалось Фридриху в ходе ночной беседы, и его диалог с Колдуном, и были, и небыли, документ, и фантазия.
В КЕЛЬЕ МЕЧЕТИ
Ведь вот какие, неужто свыше писанные? истории случаются меж Большим и Малым хребтами Кавказа и меж двух морей: Черным и Хазарским - Каспийским:
должен был в семье гянджинского зодчего Кербелай-Садыха родиться Шафи, он же Мирза Шафи, а потом и Мирза Шафи Вазех, чьи стихи и песни, неведомые на Востоке, покроют себя в иноязычном своем бытовании громкой славой на Западе, чтоб потом, многие-многие годы спустя, вернуться на родину, в отчий край, в поисках оригиналов, как душа ищет свою плоть;
и должен был именно в Гянджу, в келью Шах-Аббасской мечети, где живет Мирза Шафи, зарабатывающий на хлеб уроками каллиграфии, привезти Ахунд-Алескер своего приемного сына Фатали перед паломничеством в Мекку;
и где-то в далекой Германии, в Пейне, в Ганноверском королевстве, должен был в те же годы родиться Фридрих, по фамилии Боденштедт, прожить безрадостную и никем не руководимую юность в семье со стесненными средствами, и ему непременно захочется (!!) приехать на Кавказ, он случайно познакомится в Германии с князем Михаилом Голицыным, станет наставником его детей, три года будет жить в семье Голицыных на Тверской в доме Олсуфьева, переводя по вечерам Пушкина и Лермонтова, чтоб закрепить в памяти приобретенный запас русских слов (а потом решит испытать публику, выдав кое-какие собственные стихи за переводы из Лермонтова: мол, и я, ох честолюбие! могу не хуже), и он примет (не сам ли напросился?) приглашение главноуправляющего Кавказским краем Нейдгарда, дальнего родственника, приедет в Тифлис, чтоб прославить Мирзу Шафи и прославиться самому, уводя своих растерянных, разочарованных и напуганных неустойчивой реальностью сородичей в новый романтический (и туманный) мир восточной поэзии, демонстрируя слиянность двух стихий, западной и восточной, и уверовав в рождение нового гения на небосклоне немецкой поэзии, а затем...
Но история эта длинная, как-нибудь в другой раз, а пока мы в келье мечети; Мирза Шафи, не ведающий о Фридрихе, учит Фатали, не помышляющего о Тифлисе, обращаясь к нему, пора уже! почтительно Мирза Фатали, дабы вдохновить воспитанника в его рвении к восточным наукам и каллиграфии.
Выводишь ты свои придуманные некогда в далекие времена арабами "алифы" и "беи" в различных их написаниях, прочтениях и соединениях каллиграфическим почерком "насталиг", очень ценящимся на Востоке, будто ткешь узор к узору, орнамент к орнаменту, рука устала, глаза слезятся, спина разламывается, и долго потом ноет плечо, и что-то колет в лопатке; белизна бумаги радует глаз, когда только садишься, положив на колени дощечку и обмакнув тонкое тростниковое перо в чернила. "Если все моря чернилами станут, а все леса - калемами, то и тогда не описать мне страданий, выпавших на долю мою", - звучат в голове чьи-то стихи.
Буквы - вроде стройных тополей или похожие на Ковш Семи Братьев на низком и черном южном небе, а то и на взлетающих, вытянув шеи, лебедей; а сколько точек, будто родинки на белой щеке...
Разные чувства вызывает в людях это письмо, которым выражаются слова в трех языковых системах - арабской, персидской и тюркской, - благоговение, будто берешь в руки не какую-то обычную писанину, а самое что ни на есть священное писание; и надо непременно - не то грех! - слегка прикрыв веки, приложиться губами; случается, письмо вызывает и иное чувство (как сказал бы алхимик, одурачивший шекинцев-нухинцев, этих "нухулулар", а еще прежде царя и его чиновников, коих не раз еще очарует арабская вязь, своим умением превращать груду меди в чистейшее серебро, - он представил кавказскому наместнику искусно составленную смесь серебра с песком, будто руда эта находится в Хачмасских горах, в Петербурге изучили, и алхимик получил субсидию), - безотчетный, почти мистический страх, первозданная боязнь, ведь премудрость-то какая! только избранным и постичь эту вязь, заклинание какое или безмолвное общение с неземными силами, затаив дыхание, не сводишь глаз, как выводятся линии.
Что вы говорите? я не расслышал, громче!... Да, да, вы правы, Ладожский, и иные реакции вызывает эта вязь, - подозрительность: "А ну, что ты там связал-соединил неведомыми крючками-закорючками, какую крамольную мысль запрятал, дерзость какую замыслил в этой своей тайнописи! бред фанатика? козни злодея? вероломство лазутчика, выдающего турецкому султану, персидскому шаху или египетскому паше, или кому еще, секреты империи, не подлежащие разглашению?"
- Но это же по ведомству Никитича, Ладожский!
- Кто вам эту глупость сказал?! Какой Кайтмазов?
- Вы что же, своего верного помощника?...
- Ах, Кайтмазооов!
- Нет, нет, Кайтмааазов.
- Ну да, он пошутил, а вы всерьез! Мы с Никитичем, да и вы тоже, одно общее дело делаем, имперское!
Чуждые звезды на чужом небе, эта вязь! и чувство негодования: нет чтоб как у всех! У, эти армяне, грузины и татары! и горцы! страх, что уйдет-ускользнет нечто важное, рассыплется, и не соберешь уже воедино эти нанизанные на ниточку буквы-шрифты, упустишь - и не снесть тебе потом головы, а заодно и поста, и чина! сжечь? конфисковать? изъять, чтоб потом на растопку?
- Да, Фатали, - говорит Мирза Шафи, - тебе уже двадцать, и ты образован, знаешь фарси, арабский, тюркские языки, восточную поэзию и философию Востока, усвоил и русский, но это без меня, я слышал, как ты у казармы с офицером говорил, да, сам изучил, одолел, почти наизусть знаешь премудрый, с обилием темных и неясных частей и смыслов Коран. Мы с тобой говорили о суре "Скручивание", помнишь? Когда солнце будет скручено, как фитиль, и когда звезды померкнут, отлетят, и когда горы с мест своих сдвинутся, и когда девять месяцев беременные верблюдицы будут без присмотра, и когда все звери столпятся, и когда моря перельются, и когда зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она убита, и когда тайные свитки развернутся, и когда небо будет сдернуто, и когда ад будет разожжен, и когда приблизится рай, узнает душа, что она приготовила... А дальше как? теперь ты!
И Фатали (сколько зубрил он эту суру!) продолжает:
- ...но нет, клянусь движущимися вспять, текущими и утекающими в небытие, и ночью, когда она тьма, и зарей, когда она дышит! Это - поистине слово посланника благородного, обладающего силой у властителя могучего трона, встречающего покорность; и ваш товарищ не одержимый, он ведь видел его на горизонте, и он не скупится на скрытое. И это - не речь сатаны, побиваемого камнями. Куда же вы идете? Это ведь только увещевание мирам, тем из вас, кто желает быть прямым. Но вы этого не пожелаете, если не пожелает он.
Да, есть еще во что углубляться, чтобы постичь до самого донышка, хотя это недоступно разумению смертного, - в волшебные мгновения всевышний желал ниспослать Мухаммеду свои откровения, чтоб через него росло племя правоверных; не все ясно в Коране, но жизнь впереди ясна, ибо закончились в этих краях кровопролитные сражения.
- А Шамиль?
- Да, да, пожары потушены, хотя кое-где земля еще дымится, очажок огня то здесь - затаптываешь сапогом, то там - надо спешить, чтоб каблуком, каблуком, вдавить, растоптать, в пляс, в пляс!...
А потом Мирза Шафи задал Фатали странные вопросы:
- Любил ли ты, Фатали? По глазам видно - не любил. А если не любил, то ты еще не вполне человек.
Но, как сказал один поэт, неважно кто (Фатали потом узнал: сам Мирза Шафи!), любовь мужчин не терпит многословья, чем ярче пламя, тем прозрачней дым. Ладно, ответь мне тогда: ненавидел ли ты? Нет? Ну тогда ты и вовсе не человек еще!... - оказывается, для того лишь, чтоб к главному перейти вопросу: - Но скажи, какую ты цель преследуешь, изучая Коран?
?!
- Неужели и ты хочешь стать лицемером и шарлатаном?
- Мирза Фатали, не трать попусту свою жизнь, найди другое занятие.
Никто не гнал, а ты уже скачешь над пропастью, и такое творят хлынувшие вдруг из-за поворота скалы, будто живые существа, разорванные клочья тумана, только держись!
гибель зодчего-отца, - сначала ослепили, чтоб другие ханы не смели заказывать и чтоб не повторились узоры в их залах;
и какие-то бесы шепчут вдруг едкие эпиграммы, и ты не можешь их не писать;
и служба у великовозрастной дочери гянджинского хана - красотой не взяла, может, покорит ученостью чье-либо сердце? и губы-лепестки ее младшей сестры Зулейхи;
и песни, и стихи, и безумство - похитить Зулейху!!!
и плети за то, темница, а утром - повесят;
но утро наступает иное: битва, царские войска, бегство хана, не до безумца поэта;
переписка книг, чтоб прожить;
и снова бесы шепчут злое, колкое - эпиграммы!!
и новые побои;
и тут грузинское восстание, беглый грузинский князь в келье Шах-Аббасской мечети (переметнется к персам?., исчез князь!);
и польское восстание, и какой-то чудной востоковед, знающий гянджинского Шейха Низами наизусть!...
и стихи, стихи...
а Фридрих уже в пути; он спешит, какое-то неясное предчувствие славы: нет Гёте, пуст горизонт, новый гений на небе немецкой поэзии?...
и горцы - что им?
и Бакиханов.
стихи!!
"Фатали, может, и тебе?" И Фатали не помнит, как сами собой родились на фарси ранней весной стихи, когда сюда пришла роковая весть о гибели Пушкина: бейт к бейту собрал, сложил свою "Восточную поэму".
Но еще предстоит встреча с бароном Розеном в Тифлисе, куда они приехали с Гаджи (за паломничество в Мекку!) - Ахунд-Алескером, чтобы с помощью Ба-киханова устроиться на работу: служить царю. И в каждой трели окрыляющее: "Я верноподданный!"
Дважды приезжали: весной (а Бакиханова нет. "Ждите, - сказали им в канцелярии, - скоро прибудет из Петербурга") и поздней осенью. Юноша понравился Бакиханову: открытый чистый взгляд, умные глаза, сдержан, В восточных языках превосходен, а с русским - не очень. Что ж, двадцать один год уже Фатали, поработает здесь, осилит и русский. И неизвестно, как отнесется еще барон Розен, а он, к удивлению Бакиханова, тотчас согласился: "Ты думал, что не приму, раз просишь ты, а я приму и развею миф о твоей незаменимости".
И приказ за номером 485 (только начался январь тридцать пятого года и уже столько?): Шекинского Муллы Гаджи Алескера сын Фет-Али, зная российской грамоте и хорошо обученный языкам арабскому, персидскому, турецкому и татарскому, назначен по канцелярии его превосходительства штатным переводчиком".
Часть первая,
ИЛИ НЕСКОНЧАЕМЫЙ КРИЗИС ИЛЛЮЗИЙ
Но прежде - о первом серьезном поручении барона переводчику своей канцелярии Фатали.
Какая мелкая месть (и так отныне и на всю отпущенную жизнь)!
Это часто теперь: воззвания, прокламации, листовки в стан мятежных горцев - чтоб сдались, угомонились, стихли.
- Объявить горцам! - велит барон. И отчего-то по-арабски.
- Может, лучше по-тюркски? - предлагает Фатали. Или это - испытание?
- Как угодно! Только втолкуйте им так, чтоб засело в их тупых башках! Что впредь!...
И грозит, и стращает, разгневан барон; и насчет бурок (??) - будут конфискованы бурки, купленные ими, - кем? горцы и те, и эти! - у андийцев и привезенные сюда, в Тифлис, или куда-либо в наши пределы! И что об этом предписано и гражданской милиции.
- Никакого спуску! Война по всем направлениям! И до полного истребления!
И месть эта потому, что мятежный Гамзат-бек ширит свою власть в горном Дагестане и берет верх над домом аварского хана, преданного царю; но разве можно верить и ему?! тучный, как кабан, дикарь!
И Фатали впервые услышал о полководце Гамзат-бека - Шамиле, легко склонившем андийцев, койсублинцев, гумбетовцев, анкратальцев, богуляльцев, джамалальцев... - привыкай, привыкай!
Особенно был разгневан барон, когда узнал, что Гамзат-бек обманул аварскую ханшу; ей надо было немедленно сообщить им через лазутчика, ведь знает, кому мы платим! и никто не отговорил ее послать детей на переговоры к Гамзат-беку - он тут же обезглавил сыновей ханши и, пленив ее, захватил Хунзах.
- Сыграйте на религиозных чувствах старшин Хунзаха! Насчет Кербелы и убиенных имамов!
- Но они сунниты! - робко вставил Фатали.
А барон глух:
- Вызовите у них эти страсти, чтоб с Гамзат-беком покончили!
Барон забраковал сочинение Фатали: "Да-с, еще не оперились!"
Но к чему эта ложь?!
"Убит Гамзат-бек!" И барон - какая улыбка на лице! - только что сообщил военному министру: "В мечети во время молитвы". И первый, и второй имамы пали при бароне Розене. Государь будет доволен: и Гази-Магомед, и Гамзат-бек. Сам барон, это было начало его деятельности на Кавказе, отправился в бой, чтоб сломить сопротивление Гази-Магомеда. Битва при Гимри была кровавая и упорная, и Гази-Магомед пал. Да, да, это была ошибка барона!! Он велел выставить тело в том виде, как нашли, чтоб вселить полезный -страх, но действие оказалось противным: смерть возвратила имаму важность, он держал одной рукой бороду, совершенно белую, окаймлявшую смуглое лицо его, а другой указывал в небо: положение как при молитве!! и доверие к его учению воспламенилось с новой силой! весь вид Гази-Магомеда звал на борьбу: он лежал в зеленой чалме, растянулся во весь свой высокий рост, худощавый, с выразительным лицом.
И Гамзат-бек! Чужими руками! Розен пожаловал убийце - Хаджи-Мурату чин прапорщика милиции и официально поручил управлять аварским ханством; а потом, чтоб снова посеять козни, Хаджи-Мурату велено уступить ханство верному человеку царя - Ахмет-хану Мехтулинскому. Долго за ним охотились, Гамзат-беком, и неизменно он как призрак ускользал, - всегда был одет в белое, а на шапке носил чалму, серую, белую или черную, смотря по обстоятельствам: во время въезда в Хунзах был в черной чалме, потому что Мухаммед в день входа в Мекку тоже имел черную чалму; какие-то дезертиры в царских мундирах сопровождали его повсюду, отчего разнесся слух, что телохранители - беглые солдаты царя.
Специально созвал барон канцелярию, как только пришла весть об убийстве второго имама Гамзат-бека, чтоб поговорить об искусстве проповеди, и новичков, он особенно симпатизировал Фатали, а за что, и сам не поймет (да и поэмы еще нет!), выдрессировать: "Учитесь у горцев, как зажигать подвластных!" Барон взял за основу одну из речей первого имама - она была записана восторженным слушателем, распространена в значительном количестве по всему Дагестану, и к барону Розену, естественно, была доставлена: "Первый долг ваш убеждением и мечом распространять в мире свет веры! Кто считает себя мусульманином, для того первое дело газават, священная война против неверных, - вооружаться, бросить семью, дом, землю и не щадить своей жизни! А вы? Что вы сделали? Что делаете вы!! Вы жалкие трусы! Вы жадно гоняетесь за земными благами! Народ!! напрасно исполняешь ты молитву, небо отвергает их! Вся жизнь ничто, когда над вами царская власть!"
Да, барон осадил Гимринскую крепость, пал первый имам! И еще одна досада к той, что допустил, выставив на обозрение мертвого Гази-Магомеда, упустил Шамиля!! Может, и его, третьего имама, суждено убить барону?!
А ведь, раненный двумя пулями, Шамиль пал замертво, все видели, у ног Гази-Магомеда! его считали убитым! И вдруг явился через короткое время между горцами и показал свою грудь с открытыми ранами, из которых не текла более кровь!! и горцы воскликнули - клич этот дошел и до барона: "Аллах спас от смерти Шамиля, чтоб он победил живых!" И во второй раз, когда взяли крепость Ахульго, Шамиль был там, но непостижимым образом исчез! И еще: когда в Хун-захе подожгли замок, а в нем - Шамиль, все, кто был там, сгорели или погибли от меча, один Шамиль спасся, но как?! и каждый раз спасение свое он приписывал, громогласно объявляя это, воле рока!
И легенды о Кавказе переиначил в свою пользу: всевышний-де положил Кавказский хребет границей, охранительной стеной и вечным сборным местом правоверных народов и государств - против Гога и Магога, обитающих по ту сторону гор. И что канун судного дня: неверные в своем ожесточении хотят сломить волю правоверных, а халиф-де далек и слаб, потому пророки и полководцы, охраняющие мир правоверных, избраны из числа горцев, - падет один, встанет другой, падет второй - восстанет третий! и третий он, Шамиль!
Удивительное дело: то вдруг Шамиль знает такое сокровенное, что и самому себе не признаешься, а то наивен, как ребенок. "Мы сами хотим своими землями править, почему чужие?! Дружить, но не быть рабами!"
Фатали послан бароном к генерал-майору Клюки фон Клугенау; у Фатали располагающее на откровенность доверительное лицо, и с ним близ Гимры встретится Шамиль, надо убедить, уговорить его прекратить борьбу и явиться в Тифлис (???), куда прибудет вскоре сам государь.
Шамиль высокий, у него большие задумчивые серые глаза, сплошная жесткая щетина, сжал губы, и они не видны. "Ты погляди, как гибнут горы! ты видел кровавые горные реки?! они прежде всегда были чисты!" Неумолим. Но уже другой взгляд, умиротворенный, - пора молитвы, и Шамиль молится. Но отчего эту суру шепчут его губы: "Клянусь небом и идущим ночью!.. звезда пронизывающая... они ведь замышляют хитрость. И я замышляю хитрость. Дай же отсрочку неверным, отсрочь им немного".
Сколько бился над сурой Ахунд-Алескер, чтоб втолковать Фатали, а и сам не поймет.
Обещал и - обманул. Но кто первый? - выстрел снизу или камень сверху?! "Не я нарушил, - перевел Фатали письмо Шамиля, барон верит только переводчику своей канцелярии, - а вы, и я поднял оружие для собственной своей защиты, и дело сделалось по воле всемогущего Бога и великого Пророка".
Что ж, придется карать!
"... и на рассвете, подойдя к сему селению, окруженному лесом, послал казаков. Люди, искавшие спасение в бегстве, были пойманы и истреблены. Сопротивлявшиеся сделались жертвой своего отчаяния. Погибли на штыках егерей. Сакли горели. Деревня Кишкерой, состоящая из десятков дворов, с значительным запасом хлеба и сена, предана огню".
СТРЕЛЫ СМЕРТИ
- Ай да шекинец-нухинец, ай да хитер! - сказал Бакиханов, когда Фатали прочел ему свою восточную поэму на смерть Пушкина.
Но написал бы сам! А правда, подумал, почему не он? Ах, мундиииир!... "Наивный, наивный Фатали", - усмехается Аббас-Кули; во взгляде у него постоянно какая-то горечь; можно принять за высокомерие или за иронию: из ханского рода все же; а Фатали кто? И почти в сыновья ему годится; и по чину между ними пропасть.
Но почему не он, Аббас-Кули-ага Бакиханов?
А ведь знал, и очень близко знал, трех Александров (трех ли?): одного убили в Тегеране фанатики азиатцы, другого... кто же другого? поди ответь! дуэль?... Был недавно Лев-Леон в Тифлисе, брат поэта, штабс-капитан, будто яблоко одно разрезали пополам, так похожи, - виделись с ним в Петербурге, как всегда, беспечен, весел, вспоминали, как ругал поэт петербургский свет, мол, душен для него, и насчет отечественных звуков: харчевня, кнут, острог. И отец ему: "Ты неисправим!" Но ничто не предвещало беду. Нелепая гибель! А третий Александр - тот, кто будто бы за царя, а ведь посягал на его жизнь! и будто бы против горцев, а ведь воспел и воспевает их! Но горец о том не знал, когда целился в него. И когда нажал курок...
Что писать о них? И как напишешь? О первом, о втором, о третьем? Первого Фатали не знал, только наслышан; о втором и читал, и много слышал, глава поэтов, а третий - он еще жив, пуля горца еще не настигла его, Бестужев-Марлинский, и он поможет Фатали.
- А за хитрого шекинца-нухинца не сердись. Это я так, кто из нас не любит посудачить? Уколоть без умыслу, просто от безделья или беззаботного времяпровожденья, когда темы беседы иссякли, а время надо заполнить, вот и вспоминают то одного, то другого: "Ай да Фатали! Ай да хитер! Ай да шекинец!..." Я же любя!
Ты знал трех Александров и печалился об их судьбе. И он, тот, который будто бы за царя и будто бы против горцев, тоже сокрушался о судьбе Александров: "Я был глубоко тронут трагическою кончиною Пушкина... Я не сомкнул глаз во всю ночь и на рассвете дня был уже на крутой горе, ведущей в монастырь святого Давида. Придя туда, я призвал священника и попросил отслужить панихиду над могилой Грибоедова, над могилой поэта, попранного святотатственными ногами, без камня, без надписи! Я плакал тогда, как плачу теперь, - плакал горячими слезами, плакал над другом и товарищем по жизни, оплакивал самого себя. А когда священник запел: "За убиенных боляр Александра и Александра", я чуть не задохнулся от рыданий: этот возглас показался мне не только поминовением. Да, я сам предчувствую, что смерть моя будет также насильственна и необычна, и она недалеко от меня. Какая, однако, роковая судьба тяготеет над поэтами нашего времени. Вот уже трое погибли, и какою смертью!" Повешен. Растерзан. Убит.
И третий Александр - он сам.
- Кстати, Фатали, я рассказывал тебе как-то о нем, - говорит Аббас-Кули. - Мы вместе штурмовали крепость Байрут, а потом я лжеантиквария разоблачал. Он, Александр Бестужев, рядовой егерского полка, и я, главный переводчик при Паскевиче. Представляешь, низкорослый такой крепыш, упитанный, выдавал обыкновенную медную крышку, ты ведь знаешь, она на шлем похожа, за шлем самого пророка Мухаммеда! Ну и плут! - И умолк. До разоблачения ли теперь лжеантиквария?!
- Есть еще четвертый, Аббас-Кули-ага, и он, ненадолго переживший всех их, в бреду малярийной лихорадки вспоминал своих тезок, - Александр Одоевский! Вы с ним разминулись в пути, может быть, в Шемахе: вы ехали, отозванные бароном Розеном, из Кубы в Тифлис, а он - в Кубу, подавлять кубинское восстание! О вас ему рассказывала Нина Чавчавадзе. Его суждено было узнать мне.
Четыре Александра! И еще будут: изгнанный из страны; объявленный сумасшедшим; и - сослуживец Фатали, который возникнет и исчезнет, будто и не было его вовсе. Но Фатали пока знает четырех: одного зарезали, о другом его восточная поэма, третий вскоре будет убит горской пулей, четвертого скосила лихорадка, - это при Фатали Лермонтов шепотом Одоевскому: "Говорили, что ты!..."
Еще один Александр, помимо тех, которые были и будут, - только и разговоров в Тифлисе: вернулся Александр Чавчавадзе!
А как мечтал Фатали попасть к нему домой, познакомиться с ним! Человек-легенда, генерал, с которым даже император - это грузины меж собой - не сладит: дважды ссылали в Тамбов, и оба раза за участие в заговоре за независимость Грузии и восстановление трона Багратидов. Но возможно ли?! Ссылали и выпускали: в первый раз помогло ходатайство отца (еще бы - именем царя Картли-Кахети Ираклия II подписал Георгиевский трактат, вверили судьбу Грузии России, а потом стал отец Александра Чавчавадзе полномочным министром грузинских царей при Российском императорском дворе), а во второй раз-здесь ходатайств не счесть, и, прежде всего, собственные заслуги, дрался против Наполеона, медаль за взятие Парижа, воевал с персами, а там удивительно переплелось как! - в стане персидского войска, против Александра Чавчавадзе - другой Александр. Царевич. Сын царя Ираклия II. Много их, братьев, - все угомонились, а он переметнулся к персам, возглавляет войско, надеется с помощью шаха восстановить трон Багратидов!
И враги, и - надежда: ведь с ним, Александром, который надеется, установлен контакт! И шифр для секретной переписки - особая азбука! составленный иеромонахом Филадельфосом (!) Кикнадзе. И тщательный план действий - все-все учтено! - "Распоряжение на первую ночь", и день вооруженного захвата власти с надеждами на царевича, и дальние-дальние страны (франки? ингилис?...). И - предательство в собственных рядах! А как он, бывало, плясал, предатель! Ноги-струны, быстрый взгляд, искры из-под теперь-то можно сказать! - копыт. "Иассе! Иассе!..." - кричали ему, а это и возглас, чтоб подбодрить плясуна, и имя его, предателя. А ведь победи тогда восстание, и быть Александру Чавчавадзе военным министром в грузинском правительстве. И он же - не это ль причина снисхождения? - отец неутешной вдовы Нины Грибоедовой-Чавчавадзе.
"А ты о масонстве! Кто за тебя, Фатали, походатайствует?! Какой князь? И никто даже не узнает! Заглохнет голос меж стен каземата, крикнуть не успеешь! Да и кому кричать?!"
Поди ответь Хасаю Уцмиеву!
"Могу вас познакомить, Фатали. - Это Бакиханов, познакомил с Хасай-ханом. - Вы оба ровесники, крепко друг за друга держитесь". Оба статны, Хасай крупнее чуть-чуть, а с Чавчавадзе знакомить не спешит: ханская гордость не позволяет Бакиханову являться незвано к грузинскому князю. А может, хочет сначала приглядеться, что к чему? Чист, ну а все же? "Крестник Екатерины Великой! - говорит или размышляет вслух Бакиханов. - И дочь-красавица, названная в честь императрицы Екатериной!"
Может, Одоевский?
Он ввел к Чавчавадзе Мишеля на правах друга Грибоедова (и родственника: оба родственными узами связаны с женой Паскевича!), может, Мишель введет Фатали?! Но он сам-то был лишь раз, а Одоевского скосила лихорадка.
Фатали говорил бы с Александром Чавчавадзе на фарси о Хайяме, которого поэт перевел на грузинский. Так и не навестит. То да се, а там пеленая гибель князя осенью: с чего-то внезапно испугалась лошадь, впереди будто блеснули волчьи глаза, - шарахнулась, кучер не удержал вожжи, князь, приподнявшись, успел их подхватить, но пола шинели попала меж спиц, накрутилась на колесо и выбросила его из одноколки-пролетки; он ударился головой о мостовую и вскоре умер. Фатали пришел на похороны, видел Золотую саблю князя за храбрость в боях с Наполеоном и орден Белого Орла на бархатной подушке. На похороны пришел и Хасай Уцмиев: виделись с Фатали весной (масонские разговоры!), а теперь осень (Хасай-хан в свите наместника).
Одоевский желтый-желтый, губы воспалены. Улыбнулся, выступила кровавая трещинка на ранке: "Мне улыбаться нельзя". Фатали это знакомо - мать! Здесь и Мишель, но Фатали много лет спустя понял, что означает: "...говорили, что именно ты о мечах и оковах"; прочтет лет через двадцать тонкий-тонкий листок: К мечам рванулись наши руки, но лишь оковы обрели.
И к Фатали, будто споря с ним:
- Да и прочли вы разве мои стихи прежде, нежели написали свою элегическую восточную поэму, этот, кажется, в "Московском наблюдателе" я прочел, прекрасный цветок, брошенный на могилу Пушкина.
А в ушах Фатали - слова барона Розена: толстые губы, одутловатые щеки, багрово-красные генеральские погоны; пунцово-алое и желтое-желтое, но как похожи их головы!
- По-моему, - это Одоевский, - вы не могли их прочесть тогда!
И о том же - читал или нет? - говорили с Бестужевым.
- Ууххх, как холодно! - Дрожь передается и Фатали. Малярийному комару очень по душе кровь ссыльных.
"Впивайтесь, впивайтесь!..." - император шлепнул по руке - меж рыжих волос запутался безобидный северный братец южного малярийного комара; смельчак - испробовать царской крови! Шлепнул, а потом вывел размашистым, но четким почерком резолюцию, как обычно, по-французски ("О Россия с нерусскими царями!") на ходатайстве, кажется, барона Розена, просьбе ("за такие ходатайства:") разрешить перевести измученного лихорадкой Бестужева из Гагры, где свирепствуют малярийные комары ("знают, кого кусать, сердешные!" - подумал, это случалось изредка, по-русски император), в другое место ("может, в Санкт-Петербург?!"): "Не Бестужеву с пользой заниматься словесностью! Он должен служить там, где невозможно без вреда для здоровья".
Неужто это Бестужев? И так близко! Потрясен и Бестужев: уж где-где, а здесь и не мыслилось прежде, что придет день, - и он вчитается в иноязычные строки о Пушкине; что-то новое, другими глазами, иной душой; и далекое и близкое. Если б доверились Фатали, и он бы смог прочесть стихи северного собрата! А те, кто, "съев волчье сердце", пошли в декабре на падишаха, и представить не могли себе! Чтоб иноязычные? чтоб иноверцы?!