Никогда в истории Франции женщины не играли такой заметной роли, как во время правления поздних Валуа. Их влияние легко обнаруживается во всем — в политике, литературе, искусстве. Они управляли делами политическими, вели переговоры и нарушали соглашения, участвовали во всех интригах, во всех заговорах и гражданских войнах. Государи управлялись женщинами:
Франциск I — герцогиней д’Этамп,
Генрих II — Дианой де Пуатье,
Франциск II — Марией Стюарт,
Карл IX — Екатериной Медичи.
Замешанные во все наслаждения двора, страстно любящие охоту, вскакивавшие на коня, как бесстрашные амазонки, присутствующие на турнирах, на дуэлях, очертя голову бросавшиеся в самые рискованные предприятия, женщины в течение всего этого драматического периода вели блистательную, волнующую, полную страстей и приключений жизнь [152] .
Что за примечательные типы! Сколь несходные характеры! Вот Екатерина Медичи. Холодная, ловкая, коварная флорентийка, женщина Этрурии, как сказал о ней венецианский посол, — в которой знаменитый «медлитель Фабий Кунктатор, этот великий римлянин, узнал бы свою дочь».
Вот Диана де Пуатье, прекрасная охотница, которую Жак Гужон изваял обнаженной и торжествующей в скульптуре, обнимающей своей мраморной рукой шею восхитительного оленя.
Диана де Пуатье, удивительная женщина, женщина вечной молодости, та самая Диана де Пуатье, которая на фресках Приматиччо, в Фонтенбло, является нам то королевой ночи, то сумрачной Гекатой в свете адского пламени. Такова и Мария Стюарт, образ совершенно трагический. Такова и Мари Туше, о которой историк Мишле сказал:
«Две вещи имели влияние на Карла IX: музыка и эта уравновешенная фламандка». Это и Жанна д’Альбре, «всецело поглощенная, — согласно замечанию Агриппы д’Обинье, — в мужские дела, имевшая страсть к большим начинаниям и сердце, которое ни в любви, ни в ненависти не знало пощады».
Жанна д’Альбре, воспитывавшая своего сына, будущего Генриха IV, «в самых диких и суровых местах, босоногим и свободным от всяких условностей».
Такова и Маргарита Валуа, знаменитая королева Марго, идеал Брантома, Маргарита Валуа, чудо грации и красоты, но законченный образчик совершенного распутства тела и души. Это и герцогиня де Монпансье, заклятый враг Генриха III, доведшая свою ярость до безумия и вооружившая руку Жака Клемана.
Во всех основных событиях этого века, столь изобилующего перипетиями судьбы, женщины всюду и всегда являлись одними из самых заметных и деятельных героев.
В замке Амбуаз, после заговора, придворные дамы наблюдали за пытками и казнями с высоты дворцовых террас и столь отдавались этому времяпрепровождению, словно присутствовали при каком-то причудливом маскараде, ничем не выказывая своего волнения или сострадания. Только герцогиня де Гиз, дочь герцога Феррарского, не смогла сдержаться и разрыдалась.
При осаде Руана Екатерина Медичи вела себя как истинный воин. «Орудийные залпы и пальба аркебуз раздавались со всех сторон вокруг нее, а она не обращала на это никакого внимания. Когда коннетабль Франции герцог де Гиз упрекнул ее в желании накликать на себя несчастье, она всего лишь рассмеялась и сказала, что столь же бесстрашна, как и он:; приучена ко всем воинским трудам в такой же степени, в какой и любой из сопровождающих ее спутников мужчин».
Героини XVI более предпочитали, чтобы их боялись, чем любили. Хорошо известно, что для того, чтобы утолить свою злобу, излечиться от ран страдающего самолюбия, они не останавливались даже перед убийством, в их глазах преступление имело свою поэзию, свой особый престиж. «Девица де Шатонёф, одна из любовниц короля, прежде чем он отбыл в Польшу, вступила в тайную любовную интрижку, а потом и вышла замуж за одного флорентийца, обнаружив же, что он развратник, она убила его собственными руками на ложе своей соперницы». (Мемуары сеньора д’Эстуаль). Эти дамы, одновременно и сладострастные и жестокие, возбуждали в мужчинах безумную страсть, экзальтический восторг и безрассудное поклонение. Сеньор д’Обиак, говоривший о Маргарите Валуа: «Я желал бы быть любимым ею, даже если после меня повесят», — этот д’Обиак, уже идя на смерть, «вместо того, чтобы помнить лишь о своей душе и спасении ее, целовал лоскут голубого бархата, все, что осталось у него от благодеяний и щедрот этой дамы». За этих опасных сирен мужчины готовы были отдать себя на растерзание диким зверям, не моргнув глазом и не поведя бровью, бросались в огненную геенну ада. Ничем так не пренебрегали в те времена, как жизнью. Кровь проливали рекой. Но даже среди самых страшных трагедий, сцен ужаса и убийства, французский характер сохранял свою веселость, беззаботность, свой вкус к острому (пряному) словцу, к песням. Чем больше ветшала и становилась все менее надежной жизнь, тем более приобретали очарование галантная любезность, обходительность и страстность любви. Балы перемежались кровавыми побоищами. Между двумя ужасными грозами небо прояснялось, лазурь его сияла, согревая сердце, весна жизни заполняла собою все. В эту причудливую эпоху, когда изящество смешивалось с варварством, когда рукояти стилетов украшали тончайшим жемчугом, повсюду звучали то порознь, то хором крики ярости и сладострастные мелодии. Но, как заметил Проспер Мериме в предисловии к «Хронике времен Карла IX»: «Что является преступлением и в государстве с совершенным устройством цивилизации, считается всего лишь простой отвагой в государстве с менее развитым общественным устройством» [153] .
И как можно отыскать добродетель там, где порок не только легко извиним, но даже прославлен, где верность в постоянной брачной неверности одна лишь празднуется как вершина подлинного величия души, где языком полурыцарским, полумистическимг возносят до небес позорные деяния общества и беспорядки в семье. Брантом — вот образец своего времени. Его восхищает как разврат, так и отвага. Его уважение к пороку и элегантному распутству подчас весьма наивно и убедительно в своей искренности.
В его глазах добродетель — удел лишь, низко рожденных женщин или уродок. Что же касается девиц и дам большого света, он рекомендует им быть постоянными в вопросах любви, ибо «они должны говорит он, — походить на солнце, всюду размещающее свои лучи, чтобы на каждого из людей смог попасть хотя бы отблеск прекрасного светила». В этом: распущенном веке религия настолько выродилась, что перестала служить уздой и опорой общественного спокойствия. Воображаемое христианство, адептами которого становились великие сеньоры и знатные дамы не имело ровно ничего общего с Евангелием: это искаженное до неузнаваемости вероучение, которое изгоняло из мира ни гордыню, ни гнев, ни роскошь, ни вкус к крови. Ныне мысль о смерти стала всего лишь легкой приправой, контрастом, предназначенным самой судьбою служить лишь для придания еще большего очарования мирским удовольствиям. С высоты католических кафедр проповедники зароняли в души людей семена жестокости и мести. Они не отступали в своих речах ни перед шутовской буффонадой, ни перед непристойностями, ни перед призывом к самым низменным инстинктам толпы. В связи с этим можно было бы сказать, что человечество в эту эпоху вместо того, чтобы пасть на колени и молить Христа простить его, забыло его крест и обратило свой обожающий взор на крест злого разбойника.
Великим моралистом эпохи, глубоким мыслителем, чья книга служила путеводителем для государственных мужей и дам, всеми обожаемым писателем, чьим идеям подражали и следовали в практических делах управления, был Макиавелли. «В поступках людей, и в особенности принцев, не боящихся предстать перед чьим-либо судом, значение имеет только результат. Пусть правитель мечтает лишь о том, чтобы сохранить жизнь себе и своему государству; если он преуспеет в этом, любые средства, какие бы он ни предпринял для достижения этой цели, всегда будут сочтены мудрыми, достойными и уважаемыми всеми.
Всегда хорошо для государя казаться милосердным, верным, гуманным, верующим, искренним, прекрасно, если таков он в действительности, но даже если это совсем не так, необходимо, чтобы он умел владеть собой и мог почти одновременно демонстрировать совершенно противоположные свойства характера».
Екатерина Медичи — именно женщина Макиавелли. Возвышенные героини ее века и ее школы охотно следуют ее примеру. И их необъятная власть тяготеет сильнее всего ко злу. Более похожие на демонов, чем на ангелов, они преследуют и гонят, вместо того, чтобы утешать и ободрять. Женщины эти, чье влияние не имеет ничего чистого, сладостного, утонченного, оставляют в душе лишь чувство горечи. Без сомнения, вокруг них еще мерцает угасающий огонь былого рыцарства, хотя и опороченный, испорченный, но яростный и авантюристический до безумия. Ради этих Армид, этих колдуний или волшебниц, стремившихся скорее быть куртизанками, чем великосветскими дамами, потомки рыцарей средних веков с каким-то невыразимым безумием играли своею жизнью. Ясно, что женщины эти, в сиянии красоты и великолепии роскоши, прежде всего пленяли глаз. Как восхищался Брантом дамским эскадроном Екатерины Медичи. Видели бы вы сорок-пятьдесят матрон и девиц, следовавших за ней верхом на великолепных иноходцах, перья их шляп, взлетая вверх и паря вслед за несущимися всадницами, словно взывают к миру или войне, — кто знает…
Вергилий, некогда попытавшийся описать великолепие наряда царицы Дидоны, отправившейся на охоту, даже представить себе не мог истинного великолепия и ценности наряда нашей королевы и ее дам.
А мы скажем вослед самой Екатерине Медичи в отношении Марии Стюарт: «Нашей маленькой шотландской королевне стоит лишь улыбнуться, как все французские головы обращаются к ней». В отношении же Маргариты Валуа мы признаем вместе с Ронсаром, что прекрасная богиня зари Аврора ею побеждена, и в Блуа, в день вербного воскресения, когда Брантом описывает нам очаровательную принцессу на шествии, всю осыпанную звездами бриллиантов, облаченную в золотой кастор, привезенный из Константинополя, который под своим весом раздавил бы всякую другую, но не ее, величественно несшую гордую голову, мы восхищаемся ее подлинно королевским великолепием и ее грацией, нежной и надменной одновременно.
Однако вся эта роскошь, весь этот блеск не должны обманывать нас. Красота сама по себе не наделяет еще добродетелью. Праздники при дворе Валуа не могут далее скрывать под нею низкого разврата в той же мере, в какой не могли его скрыть статуи и творения искусства в «Золотом доме» Нерона. Тщетно порок рядится в самые роскошные одежды. Напрасно феерическая, сказочная роскошь выставляет свои чудеса. Приходят на ум слова леди Макбет: «И капли крови запах не унять всем ароматам пряных благовоний».
Почти всегда жертвы собственной страсти — героини XVI века — в самих себе находят свое наказание. Недовольные сами собой, несмотря на все попытки заглушить угрызения совести, мучающей их, они являют при ближайшем рассмотрении бездну слабостей и несчастья.
К несчастью для тех похвал, которыми их осыпали и для неудержимого обожания и восторга, который они якобы были способны вызвать, все они кончали и для современников и для истории одним — становились предметом общего презрения. Под их кружевами, бархатами или злато-парчовыми платьями бились сердца, исполненные тревоги, тоски и глубокой горечи. И все же среди столь низко падшего общества то там, то тут появлялись иногда действительно симпатичные типы. Как и всегда, изгнанная добродетель находила пристанище в некоторых душах. Карл IX говорит о Елизавете Австрийской: «Я могу только поздравить себя самого с тем, что обладаю самой мудрой и самой добродетельной женщиной не только Франции, не только Европы, но и, по всей видимости, всего мира».
Супруга Генриха III, Луиза де Водемон, является также образцом супружеской верности. Глаз отдыхает на этих умиротворенных лицах, ни разу не искаженных порывами дурных страстей. Но подобные образы лишь подчеркивают пороки других женщин.
Большое количество новых произведений проливает новый свет на эту эпоху. Старинные мемуары молодеют в лучах их новейших комментариев и исследований. Критика удвоила свое рвение, а анализ исследователей открывает доселе неведомые сокровища истории. Мы хотели бы воспользоваться этими исследованиями в воссоздании лиц героинь XVI века. Мы убеждены, что чем глубже будет исследоваться этот обширнейший и драматичнейший период, тем чаще будут обнаруживаться новые изобильные источники и неисчерпаемые залежи как в смысле занимательности найденных фактов, так и в смысле глубочайшего психологического значения. Писатели, подобные Вите и Мериме, музыканты, подобные бессмертному автору «Гугенотов», художники вроде Поля Делароша, доказали с полной очевидностью, что ни одно время так много не говорит воображению, уму, сердцу, человека, как это.
В деле осмысления и воссоздания этой эпохи авторы романов были менее счастливы. Вместо того, чтобы подражать Вальтеру Скотту, который умел в точности воссоздать дух и состояние описываемой эпохи, они завладевают историческими персонажами только для того, чтобы заставить их передать дух нашего времени в обличье минувшего века. Они не умеют воссоздать их истинные физиономии.
Итак, чтобы далеко не ходить за примером, отметим лишь, что именно образ Екатерины Медичи извращается ими до неузнаваемости. Истинная Екатерина Медичи и отдаленно не напоминала тот образ людоедки, под маской которой ее изображают в большинстве современных романов. У нее не было ни зловещего взгляда мрачных глаз, ни облика роковой женщины. Сгущая краски, создают зловещий призрак, но не женщину. Вместо реального облика исторического лица создается персонаж из фантасмагории. Екатерина Медичи, такая, какой она была, со всем своим великолепным самообладанием, холодной расчетливостью, элегантной надменностью, невозмутимым спокойствием, скрывает в душе своей нечто совсем другое. Это спокойность, размеренность и уравновешенность, придающие ее облику необычную оригинальность. Такая нежная кротость в преступлении, всякое отсутствие гнева посреди самых кровавых трагедий, такая вежливость палача к своим жертвам, такой ничему не удивляющийся, ничего не страшащийся макиавеллизм, ловко и спокойно играющий законами и человеческой моралью, — вот подлинный характер Екатерины. К этому облику нечего добавить, но нечего и отнять. Преувеличения же вредят не только историческим исследованиям, они в равной степени достойны сожаления и в смысле занимательности, ибо искусство страдает от них гораздо больше, чем истина. «Вы хотите романа, — сказал как-то историк Гизо, — почему бы вам не обратиться к истории?»
Желая усиления Франции на международной сцене, Франциск I по-прежнему нуждался в союзниках. Целью его было создать союз против императора и он подчас не слишком обращал внимание на то, кого именно брал себе в друзья. Цель, конечно же, оправдывала средства. Ради сокрушения могущества императора он вступил в союз с султаном Сулейманом и королем Англии Генрихом VIII, однако один из них, на взгляд католической Европы, был «неверным», а другой своими церковными реформами открыто противопоставил свою власть Риму, поэтому нужда в более надежных политических партнерах не отпала, напротив, она становилась все более и более острой и очевидной. Тогда король решил, что союз с папой может решить все его проблемы, а ничто так не продвигает политические дела, как удачный и хорошо продуманный брачный контракт. Так у короля, опечаленного совсем недавней (случившейся в сентябре 1531 года) смертью матери, возникла мысль найти опору своей власти в папском престоле, женив своего второго сына Генриха на кузине (а не племяннице, как обычно полагают) Клемента VII. Девочка эта была «малоросла, худа, отличалась грубыми чертами лица и выпуклыми глазами», словом, не отличалась по виду ни одной из женских прелестей, но она была всего лишь на три месяца моложе принца Генриха (ему в это время было всего лишь тринадцать лет) и, по слухам, выделялась немалой для ее возраста рассудительностью, хитростью и живым умом. Звали ее Екатерина и при ее рождении астрологи в один голос заявили, что «она еще станет причиной великих бедствий…» Впрочем, все это мало волновало короля Франциска. Брак, многим его придворным представлявшийся неслыханным и недостойным рода Валуа мезальянсом [154], был предрешен.
А Луи де Брезе и Диана де Пуатье, к которым за советом по данному вопросу обратился король, заверили его, что неказистая флорентийка обладает всеми качествами, «необходимыми для того, чтобы стать очаровательной французской принцессой».
«Коварная судьба!» — восклицает Ги Бретон. Если бы сия дама знала, что, давая столь чудесный совет своему возлюбленному, она получит в этой девочке одну из самых опасных своих соперниц.
И в самом деле, Екатерина Медичи при дворе поздних Валуа станет доминировать надо всеми, ведь именно вокруг нее станут группироваться героини той эпохи.
Во всех кризисах и битвах ее времен мы легко и безо всякого труда отыщем следы ее участия и влияния. Именно над ней в будущем будет произнесено много суровых и строгих, но и взаимоисключающих приговоров.
На взгляд одних, она будет всего лишь посредственной интриганкой без всякого признака таланта и цели, живущей исключительно желаниями текущего дня, совершенно не способной видеть перспективу и часто легко запутывающейся в собственных хитроумно расставленных силках. На взгляд других, она поставит перед собой задачу подлинно великую и общенациональную — объединение Франции, и все силы своего незаурядного ума направит на достижение этой цели. Так ее и станут представлять: то как спасение, то как погибель Французского королевства, то как мятежный и ужасный дух раздора, то как предшественницу Ришелье и Людовика XIV, провозвестницу другой эпохи.
О детстве этой представительницы рода Медичи мало что известно. Лишь много лет спустя после ее смерти ученый и дипломат Альфред Реймонт, полномочный посол королевства Пруссии во Флоренции, написал на немецком языке целое сочинение, посвященное как раз этой теме. Так впервые был пролит свет на самые ранние годы жизни знаменитой флорентийки. И в самом деле, Екатерина Медичи слишком важный исторический персонаж, чтобы пренебречь в отношении нее хотя бы малейшей возможностью выяснить все подробности о времени, когда она родилась, месте, где это произошло, и людях, принявших непосредственное участие в формировании ее характера. «Она была совсем юной, когда покинула Италию, но тревоги ее семьи, бури, разразившиеся вокруг стен монастыря, в котором она нашла убежище, характер тех, кто был ее врагом или ее покровителем, не могли не оказать решающего влияния на неокрепшие дух и разум девочки».
Екатерина родилась во Флоренции 13 апреля 1519 года в великолепном дворце, украшенном всеми чудесами искусства Ренессанса. «Медичи, — говорит историк Шарль де Муи, — являют пример рода, целиком преданного идеалам Возрождения. Их можно увидеть беседующими и смеющимися среди архитекторов, художников и скульпторов, их точеный профиль вырисовывается среди ликов сиятельных особ, они занимают почетное место в хоре этих полубогов. Архитекторы Микелецци и Бруннелески оспаривают друг у друга честь создавать дворцы, а в залах их дворцов взгляд чаруют самые прекрасные творения того времени. „Давид“ и „Юдифь“ Донателло, „Орфей“ Бандинелли вырисовываются на фоне изящных колонн, греческие скульптуры, избегшие превратностей времени, открывают здесь восхищенным взорам забытые черты и формы несравненной красоты».
Екатерина была правнучкой сиятельного Лоренцо Великолепного, оратора, художника, правителя и миротворца тогдашней воюющей Италии, она была внучатой племянницей Льва X, ставшего папой после 1513 года, которому довелось, как в свое время Периклу и Октавиану Августу, дать свое имя веку. «Граждане, правители и банкиры в одно и то же время, Медичи правили Флорентийской республикой как подлинные короли».
Отец Екатерины, Лоренцо II, пользовался почти абсолютной властью. Он женился на француженке королевских кровей Мадлен де Ля Тур д’Овернь, дочери Жана, графа Бульонского и Екатерины де Бурбон, дочери графа Вандамского. Свадьба Лоренцо II, носившего титул герцога Урбино, была отпразднована в Амбуазе в 1518 году посреди необыкновенной роскоши, ведь Франциск I, председательствующий на этих торжествах и взявший на себя труд их устроить, воспользовался прекрасным случаем пустить пыль в глаза своему гостю.
В течение десяти дней длились одни лишь пиры, танцы и турниры. Свадебный стол стоял во дворе замка, превращенного в огромный шатер, стены которого были сплошь украшены коврами и гобеленами неимоверной цены. Получив из рук «наихристианнейшего из королей» перевязь ордена Святого Михаила, роту копейщиков и обещание нерушимой дружбы, Лоренцо Медичи вернулся во Флоренцию со своей молодой женой. Супругов встречали с триумфом. И здесь для праздников в их честь было употреблено такое количество шелка, что запасы города иссякли и пришлось выписывать его из Венеции и Лукки. Однако брачный союз, заключенный при самых блестящих предзнаменованиях светил, был прерван смертью. 13 апреля 1519 года герцогиня произвела на свет девочку, которой дали имя Екатерины, а 28 числа того же месяца скончалась.
А шесть дней спустя супруг ее так же как и она, захваченный врасплох какой-то внезапной и неизлечимой болезнью, последовал за ней в могилу.
В возрасте 22 дней от роду Екатерина уже была сиротой, лишившейся и отца и матери. Все враги ее дома, единственным законным главой которого в это время оставался Лев X, склонились над колыбелью ребенка, ожидая дальнейшего развития событий. Сколь пророчески звучат слова поэта Ариосто:
Лишь ветвь одну озеленит листва;
Меж страхом и надеждой вдохновенной
Кто знает, умертвит ее зима
Или воскреснет плод весной благословенной.
Лев X протянул руку Флоренции, которую всегда рассматривал как одно из своих владений. Он послал туда кардинала Джульяно Медичи (будущего папу Клемента VII), племянника Лоренцо Великолепного. Когда кардинал Джульяно по прошествии времени, мудро правя Флоренцией, достиг, наконец, папской тиары, он доверил заботы управления республикой одному из своих легатов, Сильвио Пассарини, кардиналу Кортоны, помимо всего прочего наблюдавшему за воспитанием Екатерины. Она жила во Флоренции вплоть до восстания и переворота 1527 года.
6 мая этого года Рим был взят войсками коннетабля де Бурбон. Весть о захвате Рима и его разорении подействовала на умы с силою и быстротою молнии.
Узнав о том, что папу Клемента VII пленником доставили в замок Святого Ангела, Флоренция решила воспользоваться случаем, чтобы свергнуть иго папской власти. 11 мая весь город восстал. Филиппо Строцци стал во главе восстания. Кардинал Кортоны и два юных незаконных отпрыска старшей ветви Медичи, Ипполит и Александр, были изгнаны с территории республики.
Демократическая народная партия торжествовала. Никколо Каппони велел объявить (на одном из заседаний Совета) Христа «вечным правителем Флоренции» и отметить это нововведение торжественной надписью на доске, прибитой к главному входу в зал заседаний: из церквей Сан-Лоренцо, Сан-Марко и Сан-Галло были вывезены дары, гербы и даже дарственное оружие рода Медичи. Старшую ветвь этого семейства теперь представляла маленькая Екатерина, которой едва исполнилось 8 лет. Младшая ветвь, восходящая к Козимо Древнему, не имела реального влияния и авторитета. Флорентийский народ вовсе не желал передавать в руки бастардов или в руки женщины власть герцогов Козимо и Лоренцо Великолепного. Боясь будущих претензий на власть со стороны Екатерины, демократы вместо того, чтобы изгнать ее, пожелали сохранить ее в качестве заложницы и заточили девочку в монастырь, бывший для нее в гораздо большей степени тюрьмою.
Так девятилетняя Екатерина оказалась в пасти льва — посреди заклятых врагов своего рода. Сначала ее отправили к монахиням доминиканкам в монастырь Святой Лючии на улице Сан-Галло. Потом, 7 декабря 1527 года, заточили в монастыре «Святого Благовещания за стенами». Там девочка, милая и грациозная, вызвала чувство нежной заботы и любви у монахинь. В этом монастыре были заточены представители всех партий и группировок, ведь сюда постригали в монахини после каждого нового политического перепорота; и даже в таких условиях Екатерина Медичи имела особый талант никого не задевать, не оскорблять и не ранить ничьего самолюбия. Именно здесь постигла она тайну жить среди треволнений политической жизни. Но вот над Флоренцией разразилась новая гроза.
Папа и император Священной Римской империи примирились друг с другом; и залогом их альянса стало разрушение несчастной республики. Был подписан договор в Камбрё. Король Франции покинул своих итальянских союзников.
Карл V вывел свои войска со всего полуострова, чтобы сконцентрировать их на флорентийской территории. Он доверяет одному из своих лучших полководцев, принцу Оранжскому, дело приведения Флоренции к покорности во исполнение мести папы Клемента VII. Самые мрачные предчувствия Микельанджело сбываются. Видя его «Мыслителя» («Pensieroso»), можно сказать, что Лоренцо Великолепный предвидел из своего далека катастрофу, случившуюся с его отечеством. Пробил час судьбы. Клемент VII обращает против родного города армию, которая три года тому назад держала его самого в осаде в замке Святого Ангела и которая разграбила Рим с ужасающим варварством. Новые вандалы обрушиваются на свою добычу. Флоренция, несмотря на недостаток своих ресурсов, принимает решение сражаться до конца. Что будет с Екатериной во время этой ужасной осады, которая должна продлиться десять месяцев? В отчаянии от голода, эпидемий и страданий войны иные из флорентийских демагогов горели желанием выместить на беззащитном ребенке свою ненависть к папе, ее дяде. «Ее следует скорее запереть в дом разврата, чем в монастырь. И у папы пропадет охота подыскивать ей подходящую партию».
Другие arrabiati (так называли крайних демократов) предлагали выставить Екатерину связанной на валу, чтобы воочию убедиться в том, что сделают пули князя Оранжского с этим отпрыском семейства Медичи. Но однажды сторонникам дома Медичи стало ясно, что duchessina (маленькая герцогиня) обладает тайной способностью приобретать друзей: из глубин своего монастырского заточения эта девочка прислала таинственные венки, в которых среди цветов и фруктов были спрятаны вышитые ею гербы великого и опального ныне семейства. Более оставлять Екатерину в монастыре было опасно, и Салвестро Альдобрандини вместе с тремя комиссарами взялся забрать ее из монастыря delle Murate и перевезти к монахиням-доминиканкам монастыря Святой Лючии, более расположенным к демократической власти. Альдобрандини предстал перед решеткой монастыря delle Murate и потребовал Екатерину. Неописуемое волнение овладело монахинями, которые были уверены, что девочку ведут на казнь. Аббатиса отказалась ее выдать, как вдруг девочка, одетая монахиней, сама явилась представителям республики и кротко сказала им: «Идите и сообщите моим хозяевам, что я стану монахиней и проведу всю свою жизнь в кругу вот этих достойных уважения женщин».
Альдобрандини, пораженный грацией Екатерины, осмелился разговаривать с нею лишь с огромным почтением. Он сказал ей, что речь идет всего лишь о переводе в более надежное и более безопасное место, поскольку монастырь delle Murate находится всего в нескольких шагах от крепостной стены. А в это время монахини коленопреклоненно молили у Бога спасения невинного дитя, отъезда которого они от всей души не желали и страшились. Альдобрандини не осмелился настаивать. Он всего-навсего сообщил правительству о мольбах и слезах монахинь. Но правительство оставалось непреклонно. Оно направило аббатисе официальное распоряжение подчиниться, и 20 июля 1530 года Екатерина после обильных слез, вздохов и молитв простилась со своими подругами и отбыла верхом на присланном для сего случая муле в уже известный ей монастырь Святой Лючии. Там она оставалась вплоть до окончания осады. Капитуляция произошла 12 августа. После десяти месяцев жестоких страданий город был принужден открыть ворота. Погибло свыше восьми тысяч горожан и 15 000 солдат.
Архиепископ Капуи Николас Шомбарг был послан папой заняться делами республики и выполнял свою миссию вплоть до 30 июля 1531 года, когда к власти в городе пришел родной брат Екатерины — Алессандро Медичи, ставший новым главой республики. Освобожденная в день прекращения осады Екатерина вернулась в свой родной монастырь delle Murate, где монахини встретили ее с восторгом. Затем она была вызвана в Рим Клементом VII. Ей было 11 лет, когда посол республики Венеции при папском дворе, Антонио Суриано, написал на родину: «Этот ребенок и в самом деле отличается удивительной живостью и восприимчивостью к окружающему. Образование ее заложено монахинями delle Murate, во Флоренции, женщинами великой славы и авторитета, наконец, женщинами святой жизни».
Екатерина никогда не забывала того, чем была обязана монахиням, окружившим ее такой заботой, любовью и лаской, и много раз так или иначе стремилась выказать им знаки своей глубокой благодарности и почтения. Она не забыла и Сальвестро Альдобрандини, выказавшего ей в момент исполнения опасной для нее и тягостной для него миссии такое почтение. Екатерина однажды спасет его от смерти, а сыну поможет вступить на папский трон, получив тиару под именем Клемента VIII.
«Нынешний же папа Клемент VII мечтает немедленно выдать замуж свою внучатую племянницу [155] (или двоюродную внучку), милой fanciulla (девочке) предлагаются на выбор несколько женихов. Среди претендентов следует отметить герцога Урбино, герцога Миланского, герцога Падуанского, короля Шотландии.
Папа, ставивший своей целью превыше всего сближение с Францией, дабы обрести, наконец, гарантии против чрезмерно возросшего могущества испанского короля Карла V, отклонил все эти проекты и с восторгом принял предложение Франциска I, просившего руки Екатерины для своего второго сына Генриха, герцога Орлеанского, необычайно гордый возможностью видеть одну из рода Медичи среди представителей королевского дома Франции, Клемент VII, несмотря на все попытки германского императора и испанского короля помешать этому союзу, хотел, не откладывая, сыграть свадьбу. Герцогу Орлеанскому исполнилось всего лишь 15 лет, Екатерине — 14. Но верховный понтифик не хотел ждать и сам решил обручить молодых в Марселе. Одна только мысль, что потомок флорентийских банкиров приблизится к трону Карла Великого и Людовика Святого, переполняла радостью душу Клемента VII» [156] .
Прежде чем оставить Италию, Екатерина простилась с Флоренцией, дав великолепный пир, на котором присутствовали все сиятельные дамы флорентийской республики. Она выехала 1 сентября 1533 года. Без сожаления удаляясь все далее и далее от родного города, который ей никогда не суждено было увидеть вновь, она бросала последний исполненный печали взгляд на прекрасный дворец Медичи, в котором родилась и в котором на ее долю выпало столько героических, славных и трагических испытаний.
Первые впечатления жизни самые стойкие и неизгладимые. Маленькая флорентийка не должна была забыть Италии. И она сохранила в душе горькое чувство негодования против мятежной черни. С самого раннего детства убедилась она в том, сколь горько, тягостно и трудно искусство правителя. В монастыре delle Murate, как и при дворе Клемента VII, размышляла она о превратностях человеческой жизни и горьком привкусе власти. Именно ее отцу посвятил свою книгу «Князь» Макиавелли. Судьбою ей было уготовано увидеть и принять участие в борьбе еще более кровавой, чем война между родами Медичи и Пацци. «Теперь перед нею была совсем другая сцена, хотя и политика Валуа вполне напоминала политику небольших итальянских государств. И в ней действовали те же интриги, те же страсти и те же преступления. Перед дукессиной открывался необъятный горизонт. С горечью видя, как уезжает эта молодая девушка, делившая с ними все горести и невзгоды, флорентийцы не сомневались, что и на земле Франции наследницу Козимо Древнего подстерегают те же самые несчастья и треволнения жизни. Они желали ей от всего сердца счастливой судьбы, не без тревоги спрашивая у самих себя, какую роль ей предстоит сыграть при дворе, к которому были прикованы глаза всей Европы. Кто из них смог бы тогда предвидеть и предсказать, что она увидит трех своих сыновей всходящими один за другим на трон Французского королевства, на исторической сцене которого с необыкновенной силой раскроется, разовьется и проявит себя ее роковой тосканский гений.
Екатерина Медичи с самого детства была готова к кризисам власти, грохоту войны и бурям собственной венценосной карьеры. Пролог оказался достоин драмы» [157] .
Непосредственно после смерти Франческо Сфорца, герцога миланского, случившейся зимой 1535–1536 годов, Франциск I начал новые переговоры с Карлом V о том, чтобы вступить с согласия последнего во владение землями, принадлежащими родам Висконти и Сфорца. Однако встречные требования императора оказались непомерны: среди прочего король Испании и император Священной Римской империи ни за что не хотел расставаться с прекрасными укреплениями и крепостями, расположенными на территории герцогства Миланского, и тем самым передавать в руки французов территориальные приобретения 1529 года. Напротив, он был полон решимости всеми силами и средствами отстаивать свои интересы на севере Италии, втайне от других королей и владетелей Европы передав верховную власть над означенными областями своему сыну Филиппу, будущему королю испанскому. Назревал новый конфликт, и на этот раз активной и наступающей стороной был император, благо король Франциск сам подал ему к тому благоприятный повод.
В конце октября 1535 года французский король, узнав о кончине герцога Сфорца, вознамерился захватить пикантный трон. Во главе его войск встали адмирал Шабо де Брион (протеже герцогини д’Этамп), а также два старших сына короля — дофин Франциск и принц Генрих.
«Прежде чем покинуть Париж, Генрих, как всегда холодно, попрощался с Екатериной Медичи, зато посетил Диану де Пуатье с одной лишь целью — показать, что уходит на войну, нося ее цвета: белый и черный (после смерти своего мужа Диана демонстрировала глубокую скорбь и навсегда обрекла себя на черный и белый цвета).
Войска дошли до Лиона, а затем устремились к Альпам и, несмотря на суровую зиму, овладели за несколько недель Савойей и Пьемонтом.
Робкий и неуверенный адмирал де Брион был несколько ослеплен скорой победой и не посмел тут же двинуться на герцогство Миланское. Эта ошибка взбесила короля.
Немедленно впавший в немилость, несчастный адмирал был заменен Монморанси, каковой являлся протеже Дианы де Пуатье…
Монморанси, зная, что Карл V собирается сам атаковать Францию через Ниццу и реку Вар с армией в 50 000 человек, быстро двинулся в Прованс, уничтожив все, что могло пригодиться для снабжения императорских войск; он сносил с лица земли города и деревни, сжигал мельницы, отравлял колодцы и дал крестьянам приказ бежать к Авиньону, где он построил вместе с королем великолепно защищенный лагерь.
Император продвигался по этой „выжженной земле“, когда Франциск I узнал, что наследник престола, выпивший за несколько дней до этого в Лионе стакан ледяной воды после партии игры в мяч, внезапно скончался в Турине.
Он тут же обвинил Карла V в отравлении своего сына. Лакей, подавший стакан воды, был арестован, отдан под суд, приговорен к четвертованию как цареубийца и казнен. На самом же деле сейчас можно считать доказанным, что наследник скончался от пневмонии.
Разве что прав летописец Бокер, сообщающий нам, прикрываясь латынью, что наследник престола умер из-за последствий слишком утомительной любовной ночи с мадемуазель де Этранж, одной из фрейлин королевы Элеоноры» [158].
Карл V ценой немалых потерь сумел подойти к воротам Марселя, потеряв на дорогах Прованса свыше 20 000 человек убитыми. Голод и дизентерия косили императорские войска. Тактика Монморанси увенчалась успехом…
После похорон своего сына Франциск I вернулся с Генрихом, новым наследником престола, в авиньонский лагерь. Там он нашел сестру Маргариту, прибывшую во главе гасконских и беарнских отрядов [159], ибо теперь она могла делом доказать глубину своих патриотических чувств и верность слов, обращенных ею несколько лет назад к своему брату.
14 сентября 1536 года, потеряв почти половину своей армии, но так и не нанеся решительного поражения французам, Карл V отступил к Вару, а затем отбыл в Испанию.
«Все дороги от Экса до Фрежюса, — писал очевидец событий, — были усеяны умершими и больными, сбруей, копьями, пиками, аркебузами и другим оружием, а также брошенными лошадьми, едва державшимися на ногах. То там, то здесь можно было увидеть людей и лошадей, сваленных в одну кучу друг на друге, мертвые вместе с живыми. Это было ужасающее зрелище, и оно вызывало жалость даже у самого закоренелого и упорного врага. Видевшие эту катастрофу считают, что она ничуть не меньше тех, о которых рассказали Иосиф Флавий, описывая разрушение Иерусалима, и Фукидид, повествуя о Пелопоннесской войне».
Между тем последняя военная кампания и события, с ней связанные, способствовали возвышению нового наследника престола. Благодаря титулу дофина Генрих мог действовать более решительно и он направил все свои старания на Диану де Пуатье. «Несмотря на свой брак с Екатериной Медичи, он по-прежнему носил цвета Дианы, называл ее „Дамой своего сердца“, посылал ей пылкие стихи, над которыми трудился в поте лица целыми ночами, не будучи столь одаренным, как его отец» [160] .
Генриху теперь было девятнадцать, ей — почти сорок. Но красотой своей она превосходила молодых фрейлин. «В те времена, — как говорит Ги Бретон, — когда женщины считались старухами в тридцать лет, такая женщина казалась удивительной и даже необычной». Поэтому ходили слухи, что она использует зелья. Секрет же ее был прост: вставая в 6 часов утра, она принимала холодную ванну (или ванну со льдом), садилась на коня и до 8 часов скакала верхом по полям. Затем она возвращалась, ложилась в кровать, съедала легкий завтрак и до полудня читала в постели. Пудрами, — продолжает наш писатель, — и помадами она не пользовалась, пренебрегая даже румянами, от которых поблекла бы ее свежесть.
Весь двор, естественно, за исключением госпожи д’Этамп, единодушно находил ее удивительно красивой. Копировали ее походку, ее жесты, ее прическу. Она стала образцом, каноном красоты, к которому еще сто лет отчаянно стремились приблизиться все женщины:
Три вещи должны быть белыми: кожа, зубы, руки.
Три — черными: глаза, брови, ресницы.
Три — красными: губы, щеки, ногти.
Три — длинными: тело, волосы, пальцы.
Три — короткими: зубы, уши, ступни.
Три — узкими: рот, талия, щиколотки.
Три — полными: руки, бедра, икры.
Три — маленькими: нос, грудь, голова [161] .
Следовало непременно поклоняться и подражать этому идеалу. И дамы французского двора неизменно следовали ему. Одна лишь Екатерина Медичи им пренебрегала.
Ухаживания наследника престола становились все настойчивее, и однажды, послав ей письмо с пламенным объяснением в любви, он, наконец, получил от нее приглашение встретиться в замке Экуань, владении великого мажордома Анн де Монморанси. «Это было идеальное место для того, что задумала Диана. И как-то утром после прогулки вдвоем по саду она заперлась с Генрихом в спальне» [162]. Итак, зрелая красавица покорила юношу. И этому не следует удивляться. Вот что говорит по этому поводу аббат де Брантом, наш путеводитель в мире галантных приключений и любви: «Я слышал историю об одной красивой и достойной даме, сказавшей своему другу: „Уж не знаю, какие тяготы принесет мне в будущем старость (а было ей пятьдесят пять лет), но, слава Богу, я никогда еще так резво не занималась любовью, как нынче, и никогда еще она не доставляла мне столько услад. Коли оно так будет и впредь, до самых преклонных лет, мне и старость не страшна, и не жалко прожитой жизни“».
Итак, относительно любви и любострастия я привел и здесь, и в других суждениях достаточно примеров, не слишком, впрочем, подробно трактующих нынешний сюжет. Обратимся же теперь к другой тактике, говорящей о том, что красота прелестниц наших, от талии и ниже, не вянет с приходом старости.
Разумеется, к сему испанская дама присовокупила множество убедительных обоснований и изящных сравнений, уподобив, в частности, прекрасных дам тем величественным старинным прекрасным зданиям, некогда возвышавшимся над всеми остальными, коих даже и руины хранят былую красоту; таких домов множество встречается в Риме — это и великолепные античные дворцы, и роскошные, хотя и разрушенные, палаццо, и грандиозные цирки, и обширные… чьи камни свидетельствуют о прежнем величии и по сию пору внушают людям робость и восхищение, ибо даже развалины эти дышат величавой, мирной или грозной красотою; на некоторых из них возведены новые современные, весьма красивые строения, словно в доказательство того, что старинные сооружения ничуть не хуже, а то и получше нынешних; вообще такое нередко случается в строительстве, когда опытные архитекторы и каменщики, найдя старинные фундаменты, возводят дома прямо на них, ибо предпочитают древние руины новой кладке.
Мне также приходилось видеть красивейшие галеры и корабли, чья новая оснастка ставилась на старинные корпуса судов, долгие годы без дела пришвартованных в порту; они всегда были крепче и устойчивее тех, что изготовляли из свежего леса!
Кроме того (говорила все та же испанка), разве не видим мы высокие башни, коих кровли и верхние зубцы разрушены, искрошены и повреждены ветрами, бурями и ураганами, низ же и основание целы и невредимы? Ибо природа всегда обрушивает гнев свой на верхние части зданий; даже морские ветры и туманы разрушают и изъедают именно верхушки, щадя нижние ярусы, от них скрытые.
Вот так же и многие красивые дамы утрачивают сияющую красу прелестных своих лиц по причине жизненных тягот, холода или жары, солнца или луны или же обильных румян и белил, коими злоупотребляют, думая, будто станут от них краше, а на самом деле только портят кожу, зато нижней части тела достается не сия вредоносная краска, а естественная сперматическая мазь, и потому здесь не страшны ни холод с дождем и ветрами, ни солнце с луною, ибо юбки и платья туда ничего не допускают…
Мне рассказывали об одной знатной даме, славившейся необыкновенной красотою и большим пристрастием к любви; один из любовников ее отбыл в долгое путешествие и отсутствовал целых четыре года; вернувшись, нашел он даму сильно изменившейся и, взглянув на увядшее ее лицо, проникся к ней таким отвращением и холодностью, что наотрез отказался возобновлять прежнюю связь. Дама не настаивала, но изыскала способ показаться ему нагою в постели, а именно сказалась однажды больною и, когда он пришел навестить ее (а дело было днем), объявила: «Сударь, мне хорошо известно, что вы отвергли меня из-за постаревшего лица, но убедитесь, что внизу ровно ничего не изменилось!» — и с этими словами обнажила нижнюю половину тела. «Если лицо мое ввело вас в заблуждение, то уж это, надеюсь, не обманет», — добавила она. У дворянина, который разглядел, что тело дамы осталось столь же гладким и красивым, как прежде, тотчас пробудился аппетит, и он охотно приступил к трапезе, отведав того, что счел было прокисшим и негодным. «Вот как вы, мужчины, заблуждаетесь, — сказала ему после дама. — В другой раз не доверяйте обманчивому облику нашему, ибо нижняя часть тела — не чета лицу. Надеюсь, хоть этому я вас, сударь, научила» [163] .
Не менее прекрасно характеризует наш автор и дам своего века в другом месте: «Слышал я еще об одной даме, которая, ложась в постель с другом своим при дневном свете, всегда прикрывала лицо белоснежным платком тончайшего голландского полотна из страха, что вид лица ее охладит пыл любовника и повредит успехам нижней половины тела, которую ни в чем упрекнуть было нельзя. По этому поводу могу рассказать о другой весьма обходительной даме и шутливом ответе ее мужу, который спросил, отчего волосы на ее лоне не поседели и не сделались так же редки, как на голове. „Ах! Что за коварное место! — воскликнула она. — Сколько любовных безумств оно познало, а вот старость его никак не берет. Все мои члены, даже голова, состарились по его вине, само же оно не меняется ни на йоту, сохраняя и крепость, и упругость, и природный жар, и прежнюю охоту к забавам и утехам, а все хвори да болячки достались другим частям тела, особенно же голове, на коей волосы и поседели и поредели!“
Дама была права, говоря так, ибо на голову и впрямь все шишки валятся, тогда как лону и горя мало, а еще, по словам докторов, волосы на голове редеют от чрезмерной пылкости; как бы там ни было, но у красавиц наших известное место остается вечно молодым.
Многие мужчины, хорошо изучившие женщин, вплоть до куртизанок, уверяли меня, что никогда не видели красавиц, постаревших снизу: и ноги, и бедра, и ляжки, и лоно — все оставалось юным и располагало к любви точно так же, как и раньше. И даже некоторые мужья, уже величавшие жен своих старушками, признавали, что нижняя половина тела у этих женщин столь же задорно молода и аппетитна и, не в пример лицу, остается по-прежнему влекущей, так что им нравилось спать с супругами своими не менее, чем в юные годы.
Короче сказать, есть множество мужчин, коим приятнее кататься на пожилых, нежели на юных; так некоторые всадники предпочитают старых скакунов, этих коняг столь хорошо обучили в молодости, что к ним и в старости не придерешься, ибо они все еще помнят выучку и сохранили резвый шаг и благородную осанку» [164] .
Исходя из всего вышесказанного, можно с большой долей вероятности предположить, что госпожа Диана не даром носила имя богини, она была достойна своего имени, являясь женщиной и возлюбленной на все времена. И в самом деле, подозревали (ведь так говорила молва), что еще в 1523 году красавица Диана ценой своей красоты, своего великолепного и благоуханного тела спасла жизнь своему отцу, господину де Сен-Валье, арестованному за сообщничество с коннетаблем Бурбоном и приговоренному к смерти. По этому поводу Брантом сказал так: «Мне рассказывали о важном вельможе, приговоренном к отсечению головы. Когда он был уже на эшафоте, прискакавший галопом всадник привез помилование, которого добилась его красавица дочь. Приговоренный сказал лишь: „Сохрани Бог добрую п… моей дочери, ибо она меня спасла“».
По всей видимости, это всего лишь легенда, ибо не сохранилось никаких свидетельств, подтверждающих связь Франциска I с дочерью де Сен-Валье, бывшей к 1523 году уже восемь лет замужем за Жаном де Броссом. Одним словом, эта давняя история едва ли была правдой. Но так или иначе добродетельная богиня Диана, как называли Диану де Пуатье, побеждала и даже — О Боже! — затмевала саму богиню Венеру. «Галантный век» вступал в фазу своего расцвета. И немудрено. Сама наука любви возлюбила почву Франции и дала на ней пышные всходы.
«Говорят, в Италии, — размышляет Брантом, — дамы весьма пылки и оттого зело склонны к распутству… Жаркое солнце способствует жаркому темпераменту.
То же самое можно сказать и об Испании, даром, что она лежит подальше к западу: тамошнее солнце воспламеняет женщин не менее, чем восточное.
Фламандки, швейцарки, немки, англичанки и шотландки, хотя и живут не на юге, а в холодных краях, не уступают в природной пылкости южанкам, и я сам находил в них столько же страсти, сколько в этих последних… Гречанки также имеют все основания называться пылкими женщинами, ибо не скупятся на страсть, и оттого мужчины в Италии стремятся заполучить greca in letto (гречанку в постель), ибо те и впрямь обладают весьма привлекательными чертами (недаром же в древности греческие куртизанки слыли лучшими в мире) и многому учили прежде и могут научить нынче итальянских и испанских дам (впрочем, те, кажется, превзошли наставниц своих в искусстве любви); не забудем, что королевою и покровительницей куртизанок считалась Афродита, а была она гречанка, что же до прелестных наших соотечественниц, то они в былые времена (по всей видимости, в рыцарские и благородные времена трубадуров — прим. редактора) не удостаивали своим вниманием любовную науку и весьма неуклюже и неумело занимались любовью, однако вот уже лет пятьдесят как позаимствовали у других наций и крепко усвоили все уловки, ужимки, ухватки и ухищрения сего ремесла, обучились наряжаться, кокетничать, завлекать и ублажать мужчин так ловко, что, пожалуй, превзошли всех иностранок; нынче, как я слышал, француженки ценятся за границей куда выше других женщин, тем паче что слова любви и сладострастия на французском наречии звучат много жарче и возбудительнее, нежели на другом языке… [165]
…Словом сказать, во Франции любовью заниматься легко и приятно, пускай подтвердят это наши истинные знатоки сего ремесла, особливо придворные кавалеры, которые смогут обосновать такое суждение куда изящней меня. А на вопрос, где больше распутниц и рогоносцев, отвечу прямо: в любом уголке света, куда ни взгляни, их водится предостаточно (при любом климате — замечание редактора), и во всех названных мною странах целомудрие не ценится весьма высоко…» [166]
Так что из всего сказанного ясно, на какой почве расцвела роза, покорившая сердце наследника престола, роза воистину прекрасная и благоуханная, но не лишенная шипов, в коей красота и прелесть сочетались с опытностью зрелой женщины, полностью завладевшей телом и душой юноши. Но ведь она завоевала его на всю жизнь.
Герцогиня д’Этамп сразу же заподозрила, «что между престолонаследником и Дианой де Пуатье что-то происходит». Она хорошо запомнила эту женщину со времени «турнира красоты» и чувствовала в ней опасную соперницу, способную повлиять если не на короля Франциска I, то на того, кто неминуемо должен был прийти ему на смену. Удостоверившись в связи дофина Генриха с Дианой, мадам д’Этамп стала вынашивать планы мести. «Сатира показалась ей хорошим оружием, и она решила выжить свою соперницу с помощью придворных шуточек и сарказмов», — как говорит Ги Бретон [167]. Герцогиня д’Этамп не даром слыла самой ученой из красивейших женщин. За весьма краткое время ей удалось подготовить план, призванный сокрушить все более укрепляющееся влияние своей соперницы. Для его осуществления был приглашен известный поэт из Шампани по имени Жан Вуте, которого она попросила «написать насмешливые и жестокие стихи о любовнице престолонаследника». В ход пошли язвительные латинские эпиграммы, в которых, как уже знает читатель, Диану де Пуатье обвиняли в исключительном пристрастии к итальянским белилам и румянам, в склонности к искусственным зубам и волосам, призванным заменить давно уже у нее отсутствующие атрибуты женской красоты.
Диана была поражена и решила не спускать влиятельной насмешнице ее дерзких выходок. Исподтишка она распустила нелестный слух относительно верности фаворитки королю.
«Итак, война между двумя дамами была объявлена» [168] .
Постепенно сражение приняло более ожесточенный характер. Стремясь достойно отплатить немилосердной сопернице, госпожа Диана «пустила в ход новые, на сей раз куда более конкретные обвинения в надежде, что это взволнует короля. С ее легкой руки стали шептаться, что пылкая фаворитка „неоднократно считала балки на потолке в обществе господина де Дампьер, графа делла Мирандолы, Клемана Маро (так хорошо знакомого нам поэта — прим. автора) и некоторых других господ, кроме того, при дворе было более десяти человек, которые могли, не впадая в грех, утверждать, что тоже с ней переспали…“ [169]
Так что „если госпожа д’Этамп лгала, называя Диану морщинистой старухой, то Диана не совсем ошиблась утверждая, что фаворитка изменяла королю“ 3.
Франциск I не слишком доверял сплетням, источником которых он не без основания считал любовницу сына, но однажды ему представился случай убедиться в их правоте. Явившись в неурочный час к своей возлюбленной, он застал ее обнаженной с молодым дворянином Кристианом де Нансе. Казалось, скандал неминуем. Однако, не желая выносить подобный сор из своего дворца, король повел себя не только как истинный рыцарь, но и как подлинно галантный кавалер своего века, сделав вид, что совершенно ничего не видит и принимает увиденную им женщину за служанку госпожи Анны. И все же Кристиана де Нансе он отправил в тюрьму, чтобы впредь никому не повадно было затевать интрижки даже с горничными его возлюбленной герцогини.
Так при дворе вскоре образовались два враждующих и непримиримых лагеря — сторонников госпожи д’Этамп и Дианы де Пуатье. И придворные охотно поддерживали либо одну, либо другую, верно полагая, что обе могут быть им одинаково полезны. „Образовалась партия дофина и партия короля“. На стороне Франциска I и Анны д’Этамп были его сестра Маргарита Ангулемская, Дю Белле, адмирал де Брион и многие вельможи, в это время весьма благосклонные к идеям Лютера. „На стороне наследника и Дианы де Пуатье были королева Элеонора, мажордом де Монморанси, принцы Лотарингские, представители старинного семейства, владевшего в описываемое время обширными землями на северо-востоке Франции. Но самым странным и достойным примечания было то, что эту группировку, а следовательно, и Диану де Пуатье, поддерживала и Екатерина Медичи, всегда с большой мягкостью и предупредительностью относившаяся к любовнице своего мужа.
Так обстояли дела при дворе, когда в октябре 1537 года до короля дошел слух о внезапной кончине мадам де Шатобриан. Она умерла в возрасте сорока трех лет, „сохранив до последнего дня свою ослепительную красоту“, но сама смерть ее была окружена тайной. Прошел слух, что в ней был повинен ее муж. Уже в 1538 году по Бретани стала бродить ужасная история, которую мы расскажем вослед за Бретоном. По словам бретонцев, соотечественников Жана де Лаваля, этот чудесный и почти что идеальный супруг-альтруист под маской добродушия и алчности годами копил в душе гнев, который осмелился излить на свою жену лишь в начале 1537 года, когда стало известно, что „король сделал своей официальной любовницей госпожу д’Этамп“.
„Объявив, что его жена заболела, он запер несчастную в ее спальне, обтянутой, как гроб, черной тканью, и которой она оставалась целых полгода, никого не видя. 16 октября 1537 года он привел туда шесть человек в масках и двух хирургов, вооруженных длинными, остро наточенными ножами. Не говоря ни слова, они набросились на Франсуазу, вопившую от ужаса, и вскрыли ей вены на руках и ногах. После чего несчастная скончалась у ног графа де Шатобриана. И пока кровь бывшей фаворитки заливала горячей струей комнату, граф стоял у стены и молча взирал на умирающую“ [170] .
Конечно же, известие это потрясло короля Франциска, и он тотчас велел мажордому де Монморанси расследовать его подробности, однако самое придирчивое и строгое расследование не принесло никаких результатов, так и не пролив свет на происшедшее. Но те же бретонцы поговаривали, что такая странная безрезультатность его была связана с тем, что безутешный господин де Шатобриан, лишив наследства своего племянника, завещал все свое имущество мажордому де Монморанси…
Именно в это время благословенная страна вступила в полосу длительного религиозного противостояния. И такой раскол нашел свое отражение даже в борьбе любовниц Франциска и его наследника. Речь идет о различных церковных направлениях в христианстве, отколовшихся от католической церкви во время Реформации XVI века. Название „протестант“ [171]первоначально было дано германским князьям и городам, подписавшим в 1529 году на имперском сейме в городе Шпейере так называемую „Протестацию“ — официальный протест против решения большинства этого сейма об ограничении распространения учения великого еретика, основателя нового направления в христианстве, Мартина Лютера. В дальнейшем протестантами стали называть всех последователей новых, возникших в период Реформации церковных учений. Протестанты отрицали верховенство римского папы, институт монашества, древнейшую опору христианской религии и римской церкви, большую часть таинств, догмат католической церкви о „спасении“ верующих „добрыми делами“, отвергали почитание святых, икон, обязательное безбрачие духовенства, большую часть общепринятой с давних времен католической символики.
Напротив, борясь с этим, протестанты выдвигали требование обязательного создания свободной от Рима национальной церкви, богослужения на родном языке, источником и средоточием учения считая лишь Священное писание и отвергая, таким образом, Священное предание. Помимо этого, протестанты, отвергнув принцип „добрых дел“, на его месте оставляли лишь принцип „оправдания истинной верой“. Отсюда ясно, сколь серьезны были противоречия внутри христианского вероучения и сколь радикально новые принципы лишали католическую церковь ее руководящей роли в жизни тогдашнего общества, подрывая самую основу ее духовного, идеологического, морального, экономического и политического могущества.
Итак, возникнув в конце двадцатых годов XVI столетия (а вернее, даже вспыхнув в это время с особой силой), новое учение захватило многие страны Европы, одним из первых избрав после малых Германских государств Францию и Швейцарию. Здесь, на страницах этой книги, нет возможности в подробностях рассматривать историю этого процесса, а потому среди прочих стран, активно противодействующих Риму, отметив Англию и Нидерланды, вернемся к предмету нашего повествования.
Случилось так, что госпожа Анна д’Этамп, послушав пламенные проповеди совсем недавно объявившегося в Париже новообращенного лютеранина и реформата господина Лё Кока, возгорелась такой пылкой склонностью и симпатией к новой религии, что тотчас устроила ему встречу в церкви Святого Евстахия с королем. Увы, „молодой“ лютеранин был неопытен в религиозных диспутах и к тому же оказался весьма слаб в христианской догматике. „Тщетно пытаясь вспомнить заученные им фразы“ и совершенно не преуспев в этом, он так „обозлился“ на самого себя, что стал метать бессмысленные словесные громы и молнии против Ватикана и стучать по кафедре кулаками с криком: „Горе, имеем сердца!“ Рассерженный король спросил, зачем его потащили слушать такого буяна и неуча, и вернулся домой“ [172]
Засим последовали и другие попытки обратить короля Франциска на путь новой веры, но и они не имени успеха, хотя его сестра Маргарита Наваррская и прекрасная Анна д’Этамп не только сами стали горячими сторонницами нового учения, но и не теряли надежды и короля обратить в нее. Рано или поздно.
Узнав, что партия герцогини д’Этамп все более становится похожей на партию реформатов, Диана де Пуатье со своей стороны притягивала к себе всех противников фаворитки короля и реформ, надеясь при помощи таких стойких католиков, как мажордом де Монморанси, достичь желанной цели. Целью было „вызвать опалу госпожи д’Этамп, побудив Франциска рассматривать лютеран как опасных смутьянов и врагов короны“.
Монморанси направился к королю и всеми силами пытался его убедить в справедливости опасения госпожи сенешальши, однако король, пообещав подумать над скорейшим разрешением серьезной проблемы, не согласился на применение жестоких и бесчеловечных мер в отношении протестантов.
18 октября 1534 года почти во всех городах Франции были расклеены своеобразные памфлеты, в очень резких выражениях обрушившиеся на догмы церкви, в частности — святое причастие. Один из таких памфлетов был прикреплен к дверям королевской опочивальни в Блуа. Разумеется, Диана де Пуатье, все время пытавшаяся стать государственной дамой номер один в королевстве, сразу же обвинила герцогиню д’Этамп в том, что именно она, участвуя в заговоре реформатов против короны, велела наклеить его на дверях Франциска.
„Герцогиня же знала подход к своему любовнику: нежная, ласковая, вкрадчивая, она между двумя объятиями ходатайствовала за своих друзей… и король обещал не предпринимать никаких репрессий.
Но парижский парламент, в котором у Дианы де Пуатье были друзья, решил своею властью разжечь костры, и первые шесть протестантов были сожжены…
И тогда Клеман Маро, не слишком уверенный в своем будущем (ибо силою обстоятельств имел всех своих покровителей и покровительниц среди реформатов — прим. автора), решил покинуть Францию. Перед отъездом ему пришла в голову забавная идея „наделать шуму“, и он опубликовал поэму „Прощание с парижскими дамами“, где перечислял „весьма недвусмысленно и со множеством вольных подробностей всех женщин, с которыми получил удовольствие…“
Нетрудно догадаться, что эта поэма вызвала большой скандал и стала причиной ужасных драм во многих семьях.
Маро же вовремя сбежал в Венецию, где занялся сочинением весьма назидательных песнопений, и по сей день исполняемых в храмах…
Диана, уязвленная тем, что поэт ее противницы ускользнул от костра, попыталась взять реванш, распустив слух, что госпожа д’Этамп изменяет королю с реформатами“ [173].
По всему было видно, что наступают зловещие времена религиозной нетерпимости и злобы, когда злые или шутливые слова, стихи, поэмы и памфлеты могли незамедлительно привести к заточению или сожжению неугодного. К 1538 году война фавориток, замешанная на религиозной распре, достигла своего апогея. Место опального и бежавшего в Венецию Маро занял опытный памфлетист (каких всегда было много в Париже) Жан Визажье. Именно его перу принадлежал самый злой, желчный и жестокий памфлет против фаворитки дофина, написанный им для сего случая по-латыни, дабы, и школяр, и престарелый клирик из рядов католического духовенства в равной степени могли насладиться безобразием презренной особы из Пуатье. „…Во рту у тебя едва ли остался хоть зуб, а блохами полон весь рот. Гнездятся, роятся они, пока ты раскрашиваешь лицо искусственными румянами, вставляя в рот фальшивые зубы“ Ну что ж, скрывай и впредь свои седины под накладными волосами и пышными париками, надейся, что молодые людя последуют за тобой на ложе греха. А если внимательно посмотреть на тебя, так ты просто глупа».
Тот же самый опытный пасквилянт писал о сорокалетней знаменитой даме: «Это самая безобразная из придворных дам, старуха из старух, самая отвратительная, потасканная и безобразная, как мартышка, и более гнусная, чем волки. В ней нет ничего приятного или элегантного. Да и кому может понравиться пустая отвислая грудь и бесчисленные морщины? Пусть женщина из Пуатье выслушает меня и знает, женщины никогда не возрождаются, со временем они выходят из употребления и ?однажды упав, уже не поднимаются».
Эти «отвратительные» слова, достойные какого-нибудь ученика дьявола, а вовсе не галантного кавалера, привыкшего услужить дамам, были, как это ни странно, не настолько далеки от истины. И если позволено автору этих строк (и этой книги) вынести свое суждение по вышеуказанному предмету, то в свидетели он отважится взять живописцев той поры, чьей кисти принадлежали портреты госпожи д’Этамп, Дианы де Пуатье, Луизы Савойской, Маргариты Наваррской, Клод Французской и многих других дам французского двора тех времен. Так вот, на свой страх и риск, он осмелится утверждать, что красота так мало любимой Франциском I королевы Клод, так мало обращавшая на себя внимание поэтов и художников того времени, во много раз превосходила «прославленную» красоту Дианы де Пуатье. Наблюдение странное, но уже в силу своей необычности заслуживающее особого примечания.
Что же касается оскорбленной Дианы, то в ответ она обвиняет фаворитку в том, что та активно и очень часто прибегает к зельям и колдовским чарам, чтобы привлечь к себе все новых любовников, и тем истощает их силы. Среди любовников, которых Диана приписывала Анне, на этот раз был и писатель-протестант Теодор де Без. И в самом деле, этот ученик Кальвина (1509–1564), одного из крупнейших после Лютера деятелей Реформации, сожительствовал со всеми подряд, вскоре став посмешищем всех вольнодумных поэтов.
Однако, хотя список любовниц Теодора де Беза и в самом деле был длинным, герцогиня д’Этамп там не фигурировала. Эту клевету пустила в ход Диана де Пуатье, желавшая представить фаворитку вдохновительницей протестантизма. «Конечно, — говорит Ги Бретон (но вполне ли ему можно в этом доверять) — самым лучшим вариантом было бы приписать ей интрижку с самим Кальвином, но никто в это просто не поверил бы, ибо всем было известно, что великий реформат предпочитал маленьких мальчиков…» [174] .
Между тем, вопреки всем стараниям Дианы де Пуатье, а может быть, именно благодаря им, влияние госпожи д’Этамп неизмеримо возросло. Можно было сказать, что скорее поражение терпит Диана. Теперь король позволил своей любовнице присутствовать на заседаниях королевского совета, публично спрашивая ее мнения о государственных делах.
Все ее боялись и склонялись перед ней. Даже Маргарита Наваррская, сестра короля, писавшая в одном из своих посланий: «А главное, заверьте ее в той исключительной привязанности, которую, как вам известно, король Наваррский и я к ней питаем» [175] .
Современники и очевидцы тех событий писали, что «дамы делали при дворе все, что угодно, — даже генералов и капитанов армии».
«Милость и опала зависят от прихоти кокетки, позорящей все королевство той связью с государем, которую она отнюдь не скрывает. А тот, кто стал бы восклицать: „О времена, о нравы!“ — во всем уподобясь Цицерону, или же, с другой стороны, проявлять свое удивление и недоумение, оказался бы чужим в этом мире, ибо здесь восхищаются, как чем-то необыкновенным, тем, что было обычным делом всегда, является таковым сейчас и, судя по всему, оставшейся до конца света… Утешает огорченные этим умы лишь одно — эти кокетки сильно подвержены превратностям судьбы…» [176].
В этих словах была своя историческая справедливость, ведь тот момент, когда герцогиня д’Этамп достигла столь полного, столь совершенного (хотя и не абсолютного) могущества, стал первым… ее заката, падения и конца. Даже история придворного фаворитизма во Франции соответствовала циклическим законам природы.
И в самом деле, властолюбивые планы этой дамы простирались уже до того, что она намеревалась лишить дофина Генриха права наследования отцовским престолом. Однако в реальности добиться этого было почти невозможно, и тогда она избрала другой вариант, согласно которому младший, шестнадцатилетний, сын короля Франциска должен был жениться на одной из дочерей императора Карла V, «получив в приданое герцогство Миланское или Нидерланды».
Удайся эта смелая и очень далеко идущая интрига, и после смерти отца будущий король Генрих неминуемо «оказался бы лицом к лицу с могущественным братом, поддержанным императором и вполне способным потребовать для себя французскую корону и тем неминуемо вызвать гражданскую войну» [177] .
Совершенно очевидно, что основной целью этой матримониально-дипломатической операции было надежное обеспечение тылов и путей отступления для госпожи д’Этамп, если в будущем, после смерти короля, над ней нависла бы какая-либо угроза. Тогда ее гостеприимно ждали бы в новых владениях — в Милане или Амстердаме. Историк… по этому поводу пишет так: «Управлявшая королем герцогиня д’Этамп, видя ослабление своего влияния и опасаясь ненависти любовницы наследника престола, попыталась обеспечить Карлу, герцогу Орлеанскому, независимые и суверенные владения, где она могла бы обрести убежище после смерти Франциска I» [178] . Между тем, понимая, что Диана де Пуатье непременно попытается заставить юного Генриха развестись с Екатериной Медичи, найдя для этого удачным и очень удобным предлогом отсутствие у последней потомства, Анна д’Этамп усиленно просила короля защитить Екатерину, о чем было рассказано ранее.
«Эта опасная игра двух „переполненных ненавистью“ женщин создала в стране атмосферу гражданской войны. Даже король испугался такого течения дел и, в кои-то веки не посчитавшись с причитаниями своей любовницы, предоставил 24 июня 1539 года парламенту право подписать указ, ставивший ересь вне закона…» [179] .
Короче, в стране происходило то, что французы не видели да и не могли видеть при других королях. Всевластие раздраженных (а скорее распаленных) друг на друга женщин выходило за всякие границы дозволенного приличиями и нравами прежних времен. И в самом деле, уже в этом одном чувствовалось наступление новой неспокойной и грозной эпохи. Власть женщин, их влияние, значение их слова поднялись на недосягаемую прежде высоту, но результатом этого движения вверх, этого подъема стало значительное возрастание нервозности и напряжения в обществе, разрываемом своекорыстными эгоистичными интересами и интригами.
В ноябре 1539 года для осуществления планов герцогини д’Этамп представился удобный случай. Во Фландрии восстал против императора город Гент, и король Франции, отказав мятежникам в помощи, как подлинный галантный рыцарь предложил Карлу V избрать его территорию для скорейшего путешествия к стенам восставшего города. Уже 20 ноября 1539 года давние враги увиделись вновь, но на этот раз императору по всему пути следования был устроен восторженный прием. «По приказу Франциска I города были богато украшены, и простой народ, всегда готовый повеселиться, дружно аплодировал вчерашнему врагу» [180] .
Конечно, император вовсе не доверял французам, к тому же на протяжении всего пути с ним, как на грех, случилось несколько досадных злоключений. Два из них достойны упоминания: когда он остановился в Амбуазе, в этой старинной резиденции французских королей, загорелась как раз та башня, в которой он остановился… В другом месте на голову ему внезапно свалилось полено [181] . Разумеется, эти «скромные» инциденты не могли улучшить ни его настроения, ни отношений между монархами, хотя герцогиня д’Этамп и прилагала к этому огромные усилия. Опасаясь, что император может в досаде от происшедшего уехать раньше, чем она сумеет провести переговоры о браке, призванном погубить Диану, она решила соблазнить императора и склонить его на свою сторону всеми средствами, включая предательство.
У императора должно было сложиться впечатление, что во Франции ни одно важное решение не принимается без участия госпожи д’Этамп, и в значительной мере это было правдой.
Император сумел расположить к себе герцогиню и, ни в чем не желая отказывать этой красивой женщине, согласился отдать руку одной из своих дочерей инфанты Марии (или Анны Австрийской, дочери его брата Фердинанда) принцу Карлу Орлеанскому, младшему сыну короля Франциска, посулив в приданое Миланское герцогство, вечный камень преткновения французской политики.
Последовало торжественное расставание, после которого планы герцогини можно было считать состоявшимися. Однако действительность оказалась много прозаичней. Несмотря на все свои любезные взгляды, ласковые речи и непременные подарки и обещания, Карл V, уже будучи вдали от французской четы, на территории мятежных Нидерландов, заявил, что пока не собирается отдавать Миланское герцогство в приданое дочери, ибо сам брак кажется ему малопривлекательным. Не хватало совсем немногого, чтобы дело опять вернулось к войне, и госпожа д’Этамп охотно подтолкнула к ней готового стерпеть оскорбление короля.
«В другое время король ограничился бы, вероятно, письмом к „своему брату“, где выразил бы ему свое недовольство, однако теперь, побуждаемый фавориткой, Франциск I объявил Карлу V войну» [182] .
Дофин и герцог Орлеанский тотчас выступили в поход, но военное счастье и удача на этот раз были не на стороне французов. Осада Перпиньяна не принесла Генриху удачи, к тому же он не знал, что обо всех действиях французских войск императора через своих доверенных лиц предупреждает сама госпожа д’Этамп.
Осада города оказалась безрезультатной. Французы отступили, а дофину пришлось давать малоприятные объяснения разгневанному королю.
«Верная своим обязательствам перед императором, — писал французский историк времен Великой Французской революции Л. Прюдом в своей книге „Преступления французских королев“ (изд. 1791 года, когда во Франции мода на монархию явно шла на убыль), — герцогиня выдавала все планы французского двора. Она даже сообщила этому государю шифры генералов и министров (что было весьма актуально в эпоху революционных войн — прим. автора). Словом, она была одной из главных причин неудач этой войны. При дворе Карла V у нее был агент — граф де Босси; доказано, что этот человек, добившийся от нее, по слухам, особых милостей, неоднократно продавал Францию Его Императорскому Величеству, в частности при взятии Эперне. Карл, бесспорно, имел все нужные ему данные в тот момент, когда должен был штурмовать этот город, забитый предназначенным для армии продовольствием. За этой роковой для государства потерей последовала потеря из-за того же предательства Шато-Тьерри, где также хранились запасы муки и зерна. Императорские войска доходили до Мо. Париж был так напуган, что жители только и думали, как бы убежать, как будто у них не было ни занятий, ни достоинства, ни имущества, ни домов, ни короля, ни родины.
Все восхищались великодушием государя, который, будучи серьезно больным, приказал перевезти себя в Париж для водворения там спокойствия. Это был воистину героический поступок; но куда лучше было бы королю для начала не позволять вершить свои дела женщинам» [183].
Вскоре Карл V был в Мо. Он собирался ринуться на наследника и разгромить его, но тут в его армии начались раздоры между испанцами и немцами. Генрих справедливо рассудил, что нужно воспользоваться таким удобным положением вещей, и отбросил войска императора. Счастливый при мысли, что сможет когда-нибудь гордиться званием освободителя родины, он собирался перейти в наступление. Но госпожа д’Этамп распознала опасность: окажись любовник Дианы победителем — и рухнули бы все ее надежды. Лучше уж было прекратить войну [184] .
Уже в 1543 году между Англией и империей Габсбургов был заключен союз. «Императору было необходимо поразить Францию в самое сердце. Теперь он хотел диктовать условия мира побежденному королю в Париже, как он делал это некогда в Мадриде пленному. Генрих же VIII сначала стремился только к захвату Булони. Булонь, как он позже открыто заявил посланникам своего союзника, была ему важнее Парижа». Войско Карла V состояло из 28 000-29 000 человек. Французский король набрал 18 000 швейцарских наемников, а собственно французские войска, разделив их на две части, поместил под Парижем (10 000) и восточнее него (35 000) — у Жаалона. Там же находились дофин Генрих и герцог Карл Орлеанский, третий сын короля. В связи с болезнью отца Генриху было поручено верховное командование. Карл V, взяв Сен-Дизье, обошел хорошо укрепленный Шалон, чтобы по правому берегу Марны двигаться на Эперне. Лишь с помощью переговоров король пытался удержать императора от броска на Париж. «Ведущую роль в этом играл монах-доминиканец Габриэль де Гусман, духовник королевы Элеоноры Австрийской, бывший помимо всего прочего ее доверенным лицом. В середине августа 1544 года в лагерь императора прибыли герцог Франциск Лотарингский, Николя де Боссюэ, сеньор де Лонгвиль, заместитель губернатора Шампани, маршал Аннебо, Африкен де Майн, Обепин и Байяр. Именно они еще раз изложили императору династический проект, позже утвержденный в Крепи-ан-Валуа. И поскольку уже в начале сентября поход можно было считать неудавшимся, император, заручившись согласием своего английского союзника, охотно принял французские условия.
Франциск I вел переговоры и с Генрихом VIII после того, как последний весьма успешно высадился в Булони. В конце августа 1544 года туда отправился во главе посольства кардинал дю Белле. Однако в данном случае мирное соглашение значительно запоздало — оно было подписано стороной лишь в июне 1546 года за несколько месяцев до безвременной, но вполне объяснимой (и даже ожидаемой некоторыми) кончины короля Франциска. Это произошло в тот момент, когда мир в Крепи вместе с Медонским секретным соглашением потерял всякое значение и действенную силу. Секретное приложение к договору обязывало французского короля впредь поддерживать религиозную политику Карла V, т. е. начать активные гонения реформаторов-лютеран во Французском королевстве, что в значительной мере императору удалось. Тогда она заявила королю, что неосторожно ставить его корону в зависимость от исхода боев и лучше заключить мир [185].
В очередной раз Франциск I послушался совета своей фаворитки и 18 сентября подписал в Крепи-ан-Валуа позорный мирный договор, в силу которого император получал более двадцати крепостей, а король — лишь призрачную надежду на выгодную партию для герцога Орлеанского» [186] .
Однако 9 сентября 1545 года герцог Орлеанский внезапно скончался.
Все ухищрения госпожи д’Этамп, ее измена и интриги, все жертвы этой войны оказались напрасными.
«Король, — говорил один из итальянских послов, — расходовал в течение года огромные суммы на драгоценности, мебель, строительство замков, разбивку садов. Характер его был таков, что если кто-то приносил ему камень, найденный под землей, или какую-то другую вещь, он давал ему денег» [187].
Решив перестроить и украсить многие старинные замки, он окружил себя знаменитыми художниками, которых, не считаясь с тратами и дарами, пригласил из Италии. «Леонардо да Винчи (1452–1519), прибывшего после битвы при Мариньяно и скончавшегося в 1519 году, сменили Андреа дель Сарто (1486–1531), живописец и уроженец Флоренции, Франческо Приматиччо (1504–1570) [188], Россо Фьорентино и многие другие, работавшие во Франции, к вящей славе государя» [189].
В числе итальянских мастеров, прибывших ко двору короля, был и прекрасно уже известный читателю мастер Бенвенуто Челлини, которому с первых дней своего пребывания во Франции не посчастливилось вызвать гнев фаворитки уже тем, что он «не хотел считать ее абсолютной хозяйкой королевства».
«Все началось донельзя глупо, — уверял Бретон. — Скульптор, получив заказ на статуи для замка в Фонтенбло, представил проект королю, но забыл (или не захотел) показать его фаворитке. Взбешенная госпожа д’Этамп отомстила, упросив Франциска I поручить Приматиччо работу, заказанную ранее Челлини, и слабохарактерный государь согласился совершить такую несправедливость».
И наконец после множества интриг Челлини удалось все же пристроить в одной из галерей Фонтенбло великолепного Юпитера, которого он только что закончил.
«Госпожа д’Этамп, узнав, как идут мои дела, — была этими раздражена против меня больше, чем когда-либо. „Как, — говорила она себе, — я правлю всем миром, а эта жалкая личность со мной совершенно не считается“» [190].
Работа удалась на славу, и Франциск I в сопровождении двора и своей фаворитки решил лично удостоить мастера посещением вновь открытой для обозрения галереи дворца.
«Внезапно кто-то из придворных спросил:
— А что означает эта рубашка, в которую Бенвенуто одел свою статую?
Госпожа д’Этамп ответила едким тоном:
— Видно, для того, чтобы скрыть какие-то недостатки!
Бенвенуто только этого и ждал.
— Я не из тех, кто скрывает свои ошибки, — сказал он, — я набросил на статую эту одежду из честности, но раз вы ее не хотите, так пусть ее и не будет!
Стремительным жестом он сорвал рубашку и продемонстрировал стоявшей вплотную к ней фаворитке огромный, гигантский, феноменальный половой член статуи.
— Ну как, по-вашему, у него есть все, что нужно? — спросил он.
Потрясенная герцогиня отступила под хохот всего двора. Король же с большим трудом удержался от смеха. Тогда фаворитка, бормотавшая про себя ругательства, взяла его за руку и увлекла к дверям.
Прежде чем выйти, Франциск I, видя в этой шутке месть за множество причиненных ему неприятностей, воскликнул:
— Я похитил у Италии величайшего и разнообразнейшего художника, какой когда-либо рождался на свет.
Все зааплодировали, а госпожа д’Этамп вернулась в свои покои вне себя от ярости. Вечером она отыскала короля и потребовала повесить Бенвенуто.
— Я согласен, — сказал Франциск, — но при условии, что вы сначала подыщете мне художника его уровня» [191].
Однажды его уже хотели убить специально нанятые герцогиней люди. Тогда покушение сорвалось, но Бенвенуто не стал искушать судьбу. Закончив работу, весной 1545 года он выехал в Италию.
Из всего сказанного видно, как далеко заходила наглость фаворитки, а между тем здоровье короля становилось все хуже, и он все чаще и чаще предпочитал оставаться один, избегая утомительного теперь ему общества госпожи д’Этамп. Ведь ясно, что всему в мире приходит конец, особенно страсти и любви. В свои пятьдесят два года король выглядел стариком, что никого в его эпоху не могло удивить.
В январе 1547 года умер Генрих VIII Английский, давний противник французского короля. Но это событие, способное в другое время и при других обстоятельствах развеселить их, на этот раз лишь напомнило королю о собственном возрасте — покойный был одних с ним лет.
«Через несколько дней Франциск I простудился, но это никого не взволновало. Однако с 11 февраля в течение трех дней кряду „он пережил приступы лихорадки“, и при дворе стали шептаться о неизлечимой болезни. Герцогиня д’Этамп была сражена…
Но король не чувствовал приближения смерти. Он ездил верхом, носился по лесам и даже при случае оказывал любезность горничной… 12 марта 1547 года в Рамбуйе [192] с ним случился четвертый приступ лихорадки. Он был в таком плохом состоянии, что посол Сен-Морис писал: „Болезнь зашла так далеко, что врачи не надеются на излечение“.
29 марта, когда Диана де Пуатье с трудом скрывала свою радость, он вызвал к своему изголовью наследника и сказал ему:
— Сын мой, я поручаю герцогиню д’Этамп вашей учтивости… Это — дама.
Потом добавил:
— Никогда не подчиняйтесь чужой воле, как я подчинялся ей.
Утром Франциск I, понимая, что умирает, приказал своей фаворитке покинуть его изголовье. Подле него должна была оставаться лишь его законная жена. Госпожа д’Этамп… срочно отбыла в Лимур [193] .
Прошло еще два дня. Король тихо угасал. А в соседней комнате Диана и семейство Гизов, герцогов Лотарингских ждали воцарения Генриха II.
Утром 31 мая 1547 года раздались зловещие стоны.
— Ну вот, отходит наш любезник, — цинично промолвила Диана.
Так оно и было. Через несколько минут король Франции испустил дух» [194].
Смерть его породила немало загадок. У одного историка мы читали, что, согласно протоколу вскрытия, у короля были «язва желудка, испорченные почки и сгнившие внутренности, изъязвленная глотка и немного поврежденное легкое».
После этого родилась легенда о том, что Франциск был заражен «злой» болезнью красавицей Ферон, женой адвоката Жана Ферона. Эту странную легенду вполне серьезно озвучил историк Мезре, написав: «Доведенному до отчаяния оскорблением, которое придворные называют просто галантным похождением, Жану Ферону пришла в голову ужасная мысль — пойти в дурное место и заразиться там, чтобы заразить свою жену и таким образом отомстить человеку, отнявшему у него честь». Но Ги Бретон в качестве более убедительной приводит другую версию: «Франциск I подхватил неаполитанскую болезнь уже давно. Луиза Савойская, как внимательная мать, записала в своем дневнике 7 сентября 1512 года: „Мой сын заехал в Амбуаз по дороге в Гиень, а за три дня до этого у него проявилась болезнь в тайном месте“.
Но умер ли он от этой болезни?» [195].
Ссылаясь на исследования современных историков и доктора Кабанеса, Бретон уверял, что Франциск I скончался от туберкулезного свища. Впрочем, существует и еще один взгляд на это. «Два последних года правления короля прошли под знаком прогрессирующей болезни. Болезнь короля была давнего происхождения. Еще в 1538 году Мартен дю Бедле говорил о жизненно опасном „апостуме“, абсцессе, опухоли в животе. Вопреки старым взглядам, сейчас считают, что Франциск I страдал опухолью, которая ущемила мочеиспускательный канал и была, вероятно, осложнением перенесенного в молодости триппера… В конце 1546 года за три месяца до смерти Франциска I в Рамбуйе (приключившейся с ним 10 апреля 1547 года) врачи попытались справиться с увеличивающейся опухолью в животе. Это вмешательство на короткое время принесло облегчение, но в конечном счете только ускорило смерть короля» [196] .
L'an mil cinq cent quarante sept
Francois mourut a Rambouillet,
De la v… (verge) qu’il avait!
В году тысяча пятьсот сорок седьмом
Король наш в Рамбуйе почил,
Его же член его сгубил [198].
На рассвете 25 июля 1547 года город Реймс, любимый город французских королей, ибо именно здесь на них возлагали корону, был разбужен радостным звоном колоколов, возвещавших о приближении нового государя. Для Генриха Валуа наступал долгожданный момент коронации, на которой помимо его супруги Екатерины, присутствовала и госпожа Диана де Пуатье, впервые за все прошедшие годы заняв публично почетное место, в то время как королева (правда, беременная на третьем месяце) была отправлена на отдаленную трибуну.
И хотя большинство прелатов были шокированы присутствием Дианы, никто из них не посмел говорить об этом вслух по той простой причине, что молодой кардинал Лотарингский, который должен был помазать нового короля на царство, был одним из вернейших союзников вдовы главного сенешала.
После этой достопамятной коронации Генрих, Диана и Екатерина обосновались в Фонтенбло [199] .
С восшествием Генриха II начинается подлинный триумф Дианы де Пуатье. Звезда мадам д’Этамп закатилась навсегда. Однако несмотря на все ее страхи и опасения, никаких репрессий в отношении ее самой или ее друзей и фаворитов не последовало. Ее не предали (за уже известные нам неблаговидные деяния) суду, не стали унижать публично, не бросили в тюрьму, не осудили за ересь, даже не сожгли публично на костре.
Мадам д’Этамп, укрывшейся в замке Лимур, позволили даже беспрепятственно исповедовать свою религию, — столь вдохновлявший ее протестантизм.
Всего, чего она лишилась, помимо неограниченного влияния и власти, были драгоценности, мы помним, при каких обстоятельствах доставшиеся ей от мадам Шатобриан, а теперь в который раз возвращавшиеся короне — недорогая плата за спокойную жизнь.
Итак, Диана де Пуатье, «как подобает осторожной женщине, отнюдь не желала создавать опасный прецедент, жертвой которого могла стать когда-нибудь и она сама» [200].
А вскоре и ее законный супруг Жан де Бросс, много лет назад назначенный губернатором Бретани вместо господина Шатобриана, прибыл в Лимур, решив вновь заявить о своих супружеских правах и потребовать выплаты пенсиона, достойного мук ревности старого рогоносца, «который вот уже в течение последних пятнадцати лет бывшая фаворитка забывала ему высылать» [201] .
Об истинном отношении Анны д’Этамп к супругу довольно ясно говорит следующая цитата из Брайтона. «Госпожа д’Этамп, пользовавшаяся особым покровительством короля Франциска и именно поэтому не снискавшая любви собственного супруга, ответила некоей вдове, приступившей к ней с причитаниями в надежде разжалобить ее своим горем: „Ах, милочка, сколь вы счастливы в своем положении, ведь не всякой дано овдоветь“, — настолько страстно она этого желала. Так думают многие, хотя и не все» [202] .
Жан де Бросс вновь вступил в свои права супруга, о которых он помнил в течение двадцати лет, с нетерпением ожидая лишь случая их предъявить. В результате утратившей былое могущество фаворитке пришлось отдать своему законному супругу во владение земли и замки, подаренные ей королем: Шеврез, Дурдан и Лимур.
Как в свое время госпожа де Шатобриан, и Анна де Писле, бывшая долгое время всемогущей и всевластной герцогиней д’Этамп, была отправлена мужем в Бретань — мрачный замок Ардуин, «где ей суждено было оставаться в заточении восемнадцать лет»… без всякой надежды когда-нибудь увидеть Париж.
Тем не менее, «едва прибыв в Бретань и несмотря на строгий надзор за собой, бывшая фаворитка поручила нескольким надежным людям установить постоянную негласную связь со двором, дабы быть в курсе всего там происходящего». «Старая» интриганка (осмелимся именно так называть ее) до конца жизни так и не избавилась от надежды однажды вернуть утраченное положение при новом монархе.
Увы, теперь ей не суждено было одолеть Диану де Пуатье, ибо именно с момента воцарения ее венценосного возлюбленного начался ее триумф. Сейчас ей уже исполнилось сорок восемь лет, но всемогущая красавица (в прелестях которой сомневалось все королевство) сделала своим рабом короля, к тому же короля, на двадцать лет моложе ее самой. Отныне, отставив с постов и сослав во мрак изгнания и опалы (по их замкам и землям) всех ставленников и креатур герцогини д’Этамп, король Генрих II осыпал свою возлюбленную всевозможными почестями и наградами, позволив ей заменить ставленников возлюбленной короля Франциска своими собственными. И именно с легкой, нежной и охотно дающей руки этой зрелой красавицы возникло и возросло на политическом небосклоне французского королевства политическое влияние Гизов. Это многочисленное семейство, всего лишь несколько лет тому назад поселившееся во Франции, действовало с волей и упорством одного человека, таким образом отличаясь невиданным доселе единодушием и целеустремленностью в достижении буквально любой поставленной ими цели. К тому же герцоги де Гизы были ревностными католиками, а времена были смутные (и с течением времени становились все более тревожны) и госпожа сенешальша не без основания видела в них своих единственных и самых верных сторонников.
Одним словом, это лотарингское семейство вознамерилась свести на нет и уничтожить могущество всех принцев крови, сколько бы их ни было. Смело возводя свое родовое древо к Великому Шарлеманю, Карлу Великому, они негласно и тихо выставляли свои более или менее исторические права на Анжу, Прованс, королевство Обеих Сицилий и даже Иерусалим. Шесть сыновей герцога Клода де Гиза претендовали на все сколько-нибудь заметные посты в королевстве, чего давно уже не знавала королевская власть! Третий из детей Клода де Гиза, тоже, кстати, Клод, маркиз Майенский, был зятем Дианы де Пуатье. «Именно он присвоил себе и помог присвоить своей теще все вакантные земли Франции» [203] .
Архиепископом Реймса был его брат, Шарль де Гиз, к тому же слывший самым усердным придворным двора фаворитки. В своем диоцезе этот славный двадцатитрехлетний архиепископ без зазрения совести исполнял роль святого пастыря и Отца церкви, а при дворе был любезником любовницы короля, и его интриги вскоре помогли ему добиться кардинальской мантии.
Став герцогиней Валентинуа, Диана свободно распоряжалась всеми церковными… назначив одного из твоих приближенных королевским казначеем, дабы всегда иметь при себе, как она сама нередко говаривала, «ключи от сундука», свободно и весело (да к тому же еще и с ненасытной алчностью) копить богатства (необходимейшая вещь для фавориток), земли и драгоценности. «Однако в отличие от герцогини д’Этамп она не торопилась вмешиваться в дела государства, — как говорит Ги Бретон. — Цели ее были куда более низменными. Она хотела лишь заполучить как можно больше титулов, рент и поместий», справедливо видя в них надежное воздаяние в старости за понесенные ею труды. «Движимая безграничной алчностью, она мечтала обладать самым большим во Франции состоянием, и в течение всех двенадцати лет царствования Генриха II (с 1547 по 1559 гг.) интриговала именно с этой целью, что и вынудило ее (в конечном счете) заняться политикой».
Для начала она сделала довольно удачный ход: при вступлении на престол каждого нового короля лица, занимавшие различные государственные посты, должны были для сохранения их уплатить налог, называвшийся «сбором за подтверждение».
«Диана потребовала эти деньги себе. Таким образом она заполучила три тысячи золотых экю в ущерб казне…
…И наконец, под видом борьбы с еретиками она наложила руку на имущество, конфискованное у протестантов или захваченное у евреев…
Но она добилась и большего в тот день, когда выпросила у короля лучшие драгоценности короны» [204] .
Да! Воистину для красавицы из Пуатье наступили благословенные времена.
Современники, изумленные победоносным шествием немолодой возлюбленной короля, относили это, как мы знаем, на счет колдовских чар, в буквальном смысле, как ни странно это звучит, силе и влиянию какой-то волшебной палочки. «В каком мире мы живем, — говорили они. — Что это за фантастический театр. И если пятидесятилетняя волшебница или колдунья увлекает за собой тридцатилетнего рыцаря, то не иначе, всему виной то, что она ежедневно взмахивает своей волшебной палочкой». Но, как говорит историк Мишле: «Солнцу Франциска I наследовало другое светило — луна, романтическая, неуловимая, исполненная неверного сказочного света». В эту эпоху известным романом стал роман «Амадис Испанский», доброе и героическое рыцарское повествование, исполненное подвигов и любви, рыцарская библия нового царствования.
10 июня 1549 года Генрих II короновал в Сен-Дени свою супругу Екатерину Медичи законной королевой Франции, а несколько дней спустя состоялся его торжественный въезд в Париж. 23 июля 1549 года началась череда торжественных праздников и турниров, длившаяся пятнадцать дней и закончившаяся лишь в середине августа.
За поединками в замкнутом пространстве (на огороженных рыцарских турнирных полях) последовало «морское» сражение кораблей на Сене. Тридцать две галеры веселили двор и простых парижан этими новыми видами зрелищ и забавами. Праздники закончились торжественной религиозной процессией, шедшей из церкви Сен-Поль (Святого Павла) в собор Парижской Богоматери, в котором сладострастный монарх, вдруг вообразив себе ни с того ни с сего, что жестокость вполне искуплена его открытым адюльтером, вновь повторил уже ранее произнесенный им обет всюду и везде гнать, уничтожать и искоренять ересь. За мессой следовал обед у архиепископа Парижского, после которого новый монарх появился в окне дворца де Турнель, чтобы наблюдать за казнью четырех несчастных, уличенных в лютеранстве. Среди них был один весьма близкий королю, звали его Юбер Бюрре, личный портной короля (как говорили тогда), чтобы всем было известно, что и государям надлежит приносить жертвы, которые они требуют у своего народа. Рядом с королем сидели Диана де Пуатье и епископ города Макон. Генрих обратился с какими-то словами к человеку из народа, надеясь тем самым смутить его или обескуражить, но не тут-то было. Насладиться растерянностью Юбера Бюрре ему и его спутникам не удалось. Он смело отверг все религиозные увещевания наихристианнейшего из королей, потом религиозные аргументы епископа Маконского, на слова же фаворитки отвечал так: «Мадам, удовлетворитесь тем, что вы заразили всю Францию, и не пытайтесь смешивать ваши нечистоты с такой святою вещью, как вера в нашего Бога!»
Уже будучи на костре, несчастный ни на мгновение не спускал глаз с короля и, пока палачи заставляли его переносить жесточайшие мучения, сжигая на медленном огне его плоть, бросал на короля исполненные такого страдания и такой отваги взгляды, что Генрих смутился и побледнел.
Но вскоре удовольствия рассеяли и тень угрызений совести. Вслед за образом мужественного человека, поглощаемого пламенем, явился победоносный образ Дианы-охотницы с полумесяцем на лбу, золотым колчаном за плечами и серебряным луком в руках. Сказочный замок Ане, владение богини, стал храмом его идола. Современники изумлялись: богиня Диана не желала стареть, и не старела! Воистину удивительное зрелище! В чем же был ее секрет? И историк Мишле нам его открывает: «Никогда и ни при каких обстоятельствах не волноваться (довольно было волнений, которые она пережила от герцогини д’Этамп), никого не любить и ничему не сочувствовать. Словом, отсутствие всякой души. А с другой стороны, культ тела. Тела и красоты, одинаково… но отнюдь не расслабляемый, как поступает большинство женщин, тем вернее убивающих то, что сильнее всего они любят, — напротив, самый суровый, почти что спартанский режим и уход стал надежным стражем ее жизни» [205] .
В любое время года Диана умывалась водой из колодца, а нередко окуналась и обнаженной на глазах своих дам в ледяной проруби. Чуть свет красавица была уже на коне, охотилась за каким-нибудь быстроногим зайцем (право, прекрасное занятие!) или гуляла по лугам и полям, покрытым розами. Что удивительно, если в глазах своего очарованного просто мифологической торжественностью любовника она не казалась вовсе обыкновенной женщиной.
На вершине своего могущества Диана все же не осмеливалась тревожить Екатерину Медичи, а Екатерина, со своей стороны, тоже воздерживалась от борьбы. «Когда Генрих взошел на престол, госпожа сенешальша, самим королем поставленная в известность, что королева ни в чем не намерена ей вредить, стала относиться к ней с большой любовью и благоволением.
Екатерина же, довольная уже тем, что стала королевой и Бог наградил ее, стараниями и молитвами месье Фернеля, благословенной плодовитостью, ограничилась заботами о воспитании потомства французского короля и, оставив все остальное, благополучно отдала самого короля в полное распоряжение сенешальши». «Это „хозяйство на троих“ довольно любопытно описано нам писателем Жоржем Геффруа, своими кропотливыми поисками и исследованиями решившегося пролить свет на фигуру Дианы де Пуатье. Признаем, это ему прекрасно удалось. Так вот, этот писатель, основываясь на письмах фаворитки короны Генриха II, рисует ее как вполне добропорядочную матрону, вершину любовного треугольника, своею волей ставшую покровительницей законной супруги, баюкающей ее детей, разрешающей все вопросы, касающиеся здоровья новорожденных, даже написавшей королю следующие строки: „Без Вашего внимания и доброты королева уже давно впала бы в отчаяние, но Бог, как я надеюсь и уповаю, внемлет Вашим молитвам и вернет ей здоровье“. Таким образом, госпоже Диане было угодно стать сиделкой супруги короля, но в данном случае свою доброту она проявляла отнюдь не бескорыстно. В одном из писем, отправленном им из Блуа 17 января 1550 года, Генрих II велит выдать ей из казны 5500 турских ливров (около 66 000 франков конца XIX века и Бог и знает, сколько в той же монете конца XX века) за те добрые дела, благодеяния и услуги, — говорит он, — которые она оказала в свое время и совсем недавно нашей дражайшей возлюбленной подруге и королеве».
А два года спустя, в 1552 году, венецианский посол Лоренцо Контарини написал вот какие весьма характерные и выразительные строки: «Король постоянно навещает герцогиню Валентинуа, которая со своей стороны оказывает ей [206]наилучшие услуги в угодном королю духе и зачастую даже настоятельно увещевает и убеждает последнего идти спать с королевой».
«Безумно влюбленная в короля и всегда боявшаяся потерять его навеки из-за враждебного жеста, Екатерина Медичи, как видим, наконец, сблизилась с Дианой и, „терпеливо снося буквально все“ (как говорил тот же Лоренцо Контарини), стала вести себя с ней как с подругой.
Герцогиня Валентинуа воспользовалась этим, разумеется, чтобы еще более увеличить свое влияние.
Предоставив королеве заботу производить детей на свет, она присвоила себе право ухаживать за ними, воспитывать и образовывать их.
Не успела королева Катрин родить, как у нее отобрали младенца, чтобы представить королю и Диане.
Затем фаворитка отдала его своим родственникам, господину и госпоже д’Юмьер, которых именно она назначила гувернером и гувернанткой королевских детей. До нас дошли письма, свидетельствующие о заботе королевской любовницы о здоровье детей Екатерины» [207] .
Таким образом, королевам во французской истории, как мы могли заметить, далеко не часто везло, особенно с мужьями, впрочем, Екатерине Медичи грех было жаловаться — такой идеальный, хотя и вынужденный союз нелегко было встретить в прошлом. И хотя ложе страсти прочно занимала Диана де Пуатье, король не обделял и королеву своим вниманием, и после десяти лет бесплодия она рожала по одному принцу каждый год. Конечно, ей тяжело было угнаться за старой и опытной сладострастницей, но утешало то, что каждый, говоря строго и положа руку на сер дце, занимался своим делом и находил в том истинное удовлетворение — Екатерина Медичи, ко всеобщему и своему собственному удовольствию рожала наследников престола, Диана де Пуатье получала все новые и новые богатства, земли и привилегии (и тем удовлетворяла свою алчность и тщеславие), а король обладал и наслаждался ими обеими.
Конечно, дама из Пуатье и не думала становиться королевой, а королева не помышляла овладеть всеми любовными секретами нестареющей Цирцеи. И все бы ничего, если бы не раздавались и возгласы негодования.
Нынче фаворитка подписывалась «Диана де Пуатье, герцогиня де Валентинуа, графиня д’Альбон, госпожа де Сен-Валье», и некий флорентиец по имени Ринироли писал в одном из писем: «Нельзя сказать, до какой степени дошло влияние и всемогущество герцогини де Валентинуа. И как нынче не жалеть о госпоже д'Этамп» [208] .
Каждая из этих дам шла по стопам предшественниц взбираясь все выше и выше, пока кончина очередного короля не низвергала их в бездну отчаяния и падения. Однако, без сомнения, каждая последующая фаворитка превосходила предыдущую влиянием, титулами, властью, богатством и, наконец, роскошью своего двора и своих замков.
Конечно, на церемониях, аудиенциях, торжественных выездах и приемах послов королева Катрин по-прежнему занимала отведенное и самим Богом и судьбой положенное ей место, но всем, и в особенности ей, было ясно, что ее час не пробил и остается лишь терпеливо ждать, когда он пробьет.
Все, и в особенности придворные дамы, рассматривали ее тогда как добропорядочную мать семейства, самым разумным и тщательным образом надзирающую за воспитанием детей. Но в 1550 году она потеряла Людовика Французского, герцога Орлеанского, а в 1556 году Викторию и Жанну [209], сестер-близняшек. У нее остались лишь четыре сына (будущие Франциск II, Карл IX, Генрих III и герцог Алансонский) и три дочери, грацией и ранней прелестью которых восхищался весь двор: мадам Елизавета, родившаяся в 1545 году (сначала обещанная в жены Эдуарду Английскому, но позже выданная за короля Филиппа II Испанского, мадам Клод (1547 года рождения), ставшая герцогиней Лотарингской, и мадам Маргарита, рожденная в 1553 году и ставшая впоследствии знаменитой королевой Марго. Вместе с этими тремя девочками воспитывалась и будущая королева Шотландская — Мария Стюарт, которая в возрасте пяти лет, в 1548 году, был привезена во Францию в качестве невесты дофина.
Сохранился рассказ о том, чему и как наставляла Екатерина маленькую Марию Стюарт. Его привел маркиз де Прат в своей «Истории Елизаветы Валуа» (той, о которой мы только что упоминали выше), процитировав письмо, продиктованное Екатериной маленькой королеве Шотландии для того, чтобы та в качестве упражнения перевела его на латинский. Такой вот чудесный диктант жизни и властвования (причем текст сохранился именно на латинском языке).
«Подлинное величие и могущество государей и принцев, моя возлюбленная сестра, заключено не в достоинстве, злате, пурпуре, драгоценных каменьях и прочей тлетворной и быстро проходящей пышности и роскоши, оно заключено в осторожности, благоразумии, мудрости и знании.
И чем больше государь желает отличаться обликом и стилем жизни от своих подданных, тем более должен он удаляться от безумных мнений толпы. Засим прощайте и любите меня столько, сколько сможете».
Под видимой внешней сдержанностью Екатерина уже скрывает глубокие затаенные мысли и чувства. Она размышляет обо всех интригах двора, не вмешиваясь в них, в тишине и покое постигая столь сложное, трудное и запутанное искусство, как маневрировать между партиями, не причиняя вреда себе и причиняя его другим. Даже опытные послы были поражены тем изящным и утонченнейшим тактом, который она являла в разговоре, ее талантом вести беседу с собеседником. Так Пило, например, 14 августа 1557 года, когда она впервые продемонстрировала всю меру своего мастерства. Иноземцы в это время угрожали королевству с севера, и чтобы остановить их продвижение на северной границе, требовалось добиться от парламента весьма значительных субсидий. Екатерина, которая в отсутствие мужа управляла всеми государственными делами, отправилась в парламент, и вот как об этом повествует венецианский посол Джакомо Соранцо: «Королева выступила с таким чувством и красноречием, что заронила волнение в души всех присутствующих без исключения. Заседание закончилось под гром аплодисментов Ее королевскому величеству, за которой никто даже и не подозревал таких великолепных ораторских способностей. Словом, знаки самого живого удовлетворения в отношении подобного поведения королевы завершили дело. И по всему городу не говорили уже ни о чем другом, кроме мудрости и рассудительности королевы и ее счастливой способности вести к удачному концу самые сложные дела.
Казалось, приближалось время, когда Екатерина, наконец, могла насытить свою страсть к властвованию, глубоко скрытую в глубинах ее характера. Диане де Пуатье недолго уже оставалось торжествовать. Правление Генриха II заканчивалось, как и началось, праздниками, чудесами и преследованиями еретиков-протестантов» [210].
В начале 50-х годов XVI века Генрих II решил тряхнуть удалью своих предков и поправить свои дела в Италии. В мае 1551 года, выдав замуж за Орацио Фарнезе свою внебрачную дочь Диану (в честь Дианы де. Пуатье), он принял под свою опеку герцогство Пармское. Французская армия вытеснила имперские войска под командованием дона Ферранте Гонзаго из города, при этом она была поддержана даже военным флотом султана, старого союзника Франциска I.
Со своей стороны французской дипломатии удалось в октябре 1551 года заключить в германском городе Лохау союз, «который уже в феврале следующего года был ратифицирован Генрихом в Шамборе.
Союз предусматривал совместные действия Генриха с немецкими князьями против Карла V, чтобы обеспечить стратегически французский поход на Империю, немецкие партнеры… вверили ему лотарингские имперские города Мец, Туль и Верден, а также Камбре. Кроме того, имперские принцы пообещали при следующих выборах императора поддержать приемлемого для Франции кандидата или даже кандидатуру самого короля Франции» [211] .
«Повторялась старая история, и за подобными… действиями и обещаниями между Францией и Империей (в который уже раз) вновь начались боевые действия. В Меце, Туле и Вердене были расквартированы французские войска. Даже независимое от Франции герцогство Лотарингское было подчинено французскому влиянию» [212] .
Увы, «намерение, которое Генрих связывал с походом, не смогло осуществиться, и причиной этого было поведение принцев. Курфюрст Мориц Саксонский, государь из Веттинского дома, не довел дела до конца (иначе говоря, не выполнил своих обещаний перед королем, что тоже было не ново в истории франко-германских отношений — прим. автора) и начал сближение с… послом императора Фердинандом, римским королем и инфантом Австрии. И Генриху пришлось начать отступление, тем более, что спешно набранная императором армия угрожала со стороны Нидерландов» [213] , как раз на северо-восточной границе королевства. Не стоит детально останавливаться на событиях этого похода. Все кампании Франции этого времени, хотя следовало бы сказать, почти всех времен и эпох, разворачивались приблизительно на одних и тех же театрах военных действий, в которые лишь век двадцатый внес некоторые изменения.
И поскольку страна вела войну, мадам герцогиня неизменно держала руку на пульсе всех военных действий. Вот как писал об этом один из современников:
«И в большом и в малом — повсюду чувствовалось вмешательство герцогини. Нужны были субсидии, боеприпасы, подкрепления для обороны границы… и самые высокопоставленные полководцы вынуждены были умолять Диану о необходимой помощи. Она отвечала им в самой смиренной, в самой почитательной форме, говоря, что от нее ничего не зависит, но это никого не обманывало» [214].
Само собой разумеется, действовала она совместно с Гизами, во всем, помимо своего, видя и их интерес, и в дальнейшем они этого не забыли. Одним словом, для законной королевы Франции мадам Екатерины обстановка складывалась нелегкая, к тому же она прекрасно понимала, насколько семейство все более возвышающихся Гизов будет опасно ее семейству и династии.
1 января 1553 года Карл V, осаждавший во главе армии в 60 000 человек два с половиной месяца город Мец, был вынужден отступать, даже не попытавшись взять его штурмом. Успех здесь был на стороне Франсуа де Гиза, герцога Лотарингского.
В феврале 1553 года Франсуа де Гиз был торжественно встречен при дворе, и Диана де Пуатье разделила его радость.
«Война, однако, продолжалась, и войска Лотарингского дома продолжали беспокоить отступающую армию императора.
Диана поднялась на вершину своей карьеры, И тогда-то терзаемая ревностью Екатерина попыталась привлечь внимание к себе. Договорившись с коннетаблем, она направила в Италию Строцци, чтобы объявить войну Флоренции, попавшей в руки врага семейства Медичи.
Словом, — как говорит Ги Бретон, — у каждой из этих двух женщин была собственная война, и погибшие ради одной из них вселяли свирепую радость в другую» [215] .
На этот раз королеве не повезло. Ее ставленник Пьеро Строцци, губернатор Сиены, был наголову разбит в битве при Марчано, а ровно через год пала и Сиена — основной оплот французского влияния в центральной Италии. Фаворитка была этим вполне удовлетворена.
Вот так и велась эта война под знаком политической вражды и семейного единства двух незаурядных женщин.
Несмотря на временные трудности в 1555 году, дела приняли более благоприятный для Франции оборот.
Подписанное в начале 1556 года в аббатстве Восель пятилетнее перемирие оставляло за Францией все ее завоевания — три епископства, Савойю, Пьемонио, Монферрани, крепости в Тоскане и герцогство Пармское. «…Сокрушенный Карл V немедленно отрекся от престола и ушел в испанский монастырь Святого Юста.
Вся Франция была охвачена неистовой радостью: люди танцевали, пели, украшали цветами дома, а поэт Дю Белле, увлеченный в хоровод, доказал (сочинив на случай поэму, которая, несомненно, являлась худшим его произведением), что поэты совершенно напрасно интересуются политикой» [216] .
Увы, на этом война не кончилась. Вскоре перемирие было прервано. Герцог де Гиз был назначен генерал-лейтенантом французской армии, двинувшейся на Италию. «В феврале 1557 года он вошел в Рим». Против него на итальянском театре военных действий выступил герцог Альба, армия которого значительно превосходила армию Гиза. Кроме того, французов тревожили массовые болезни и отсутствие жалованья. Все складывалось не так, как считали при дворе.
«Франсуа де Гиз уже находился в очень трудном положении, когда произошли катастрофические события на французской северной границе. Так, в августе 1557 года Эммануэль Филиберт Савойский нанес сокрушительное поражение Монморанси (лучшему после Гиза французскому полководцу): многие военачальники, которые не находились с Гизом в Италии, либо погибли, либо, как сам Монморанси, попали в плен к испанцам…
Под давлением обстоятельств Генрих распорядился отозвать герцога Гиза и его войска. Это отречение от итальянских союзников разрушило фундамент французского влияния на Апеннинском полуострове, на севере, где положение еще раз обострилось из-за вступления в войну Англии на стороне Испании, что, правда, уже давно предвиделось; руководство военными операциями теперь полностью находилось в руках герцога Гиза, на которого на время отсутствия Монморанси были возложены обязанности коннетабля» [217] .
Конечно, король тяжело переносил разлуку с Монморанси, вызывало у него опасение и возвышение одного из представителей династии Гизов. И если 1555 год был самым счастливым годом его царствования, 1556 год стал самым несчастным. Беды опять нахлынули на Францию. Казалось, она погибала, но опять колесо фортуны понесло вверх. Через пять месяцев после поражения и пленения коннетабля Монморанси под Сен-Кантеном его преемник герцог де Гиз «сумел отбить город Кале, где англичане обосновались уже два века назад…» В феврале 1559 года в Като-Камбрези был подписан мир. «Франция оставляла за собой Кале и три епископства, но отдавала Тионвиль, Марьенбур и Монмеди, отказываясь от всяких претензий в Италии, покидала герцогство Миланское, графство Ниццу, Бресс и Корсику.
И только Диана де Пуатье добилась в порядке исключения права сохранить за собой маркизат Кротоне, графство Катандзаро и еще несколько поместий в Неаполитанском королевстве.
Таким образом, фаворитка ничего не потеряла в результате этой войны, столь неудачно завершившейся для Франции» [218] .
В тот момент, когда страна стонала под тяжестью бесконечной войны, слабый и тщеславный монарх пускался в умопомрачительные траты. 24 апреля 1558 года с невиданной роскошью была отпразднована свадьба дофина и Марии Стюарт. На молодой королеве была надета золотая украшенная жемчужинами, алмазами, рубинами, сапфирами, изумрудами и другими камнями корона необыкновенной ценности. Просторная галерея двенадцати футов высоты, на греческий манер украшенная вьющейся виноградной лозой, вела со двора епископа Парижского прямо к паперти собора Нотр-Дам (Парижской Богоматери), а королевский шатер — балдахин, весь усыпанный цветами лилий, был расположен прямо перед входом.
Впереди процессии чинно шествовали швейцарцы в парадном обмундировании, с алебардами, тамбуринами и флейтами в руках. Возглавлял эту процессию герцог де Гиз, первым поднявшийся по ступеням Нотр-Дам к парадному входу и там поджидавший остальных. Король снял со своего пальца кольцо и вручил его кардиналу де Бурбон, архиепископу Руаяскому, и уже мгновением позже этот прелат повенчал дофина и королеву Шотландскую «в присутствии преподобного отца епископа Парижского, произнесшего по этому случаю ученую и весьма изящную речь присутствующим» [219] .
Затем герцог де Гиз в сопровождении двух вооруженных и облаченных в кольчугу гарольдов предстал парижанам на возвышении у дверей собора и просил народ приблизиться: «Милостей! Милостей!» — закричали гарольды, бросая в толпу золотые и серебряные монеты. «И тогда поднялось такое смятение, раздался такой шум и крик, что случись в этот момент ненароком гром, его никто никогда бы не услышал, и все присутствующие ринулись друг на друга, увлекаемые внезапно распаленной алчностью».
Вечером того же дня в замке де Турнель был устроен великолепный пир. «Оставляю вас размышлять на досуге о тех удовольствиях и наслаждениях, которым там предавались принцы, сеньоры, принцессы, дамы и демуазели ко всеобщему услаждению и увеселению присутствующих. На балу в ход пошли маски, шутки, шарады, фарс, баллады и прочие игры и времяпрепровождения, которые невозможно и описать». На двенадцати искусно сделанных мастерами лошадях, убранных парчовыми и шелковыми попонами, восседали Мёсье д’Орлеан, Мёсье д’Ангулем, дети господ герцогов Гизов и д’Омалей, также, впрочем, как и многие другие юные принцы и особы. Иные из этих искусно сделанных скакунов были впряжены в повозки, на которых в большом количестве восседали «странники» и «пилигримы», одетые в дорогие шитые золотом и серебром одеяния, все сияющие драгоценными камнями, поющие эпиталамы [220] . Потом шесть кораблей, все покрытые алым, темно-красным и бордовым бархатом и богато украшенные, приблизились, покачиваясь и наклоняясь в такт музыке, словно двигались по волнам. Каждый корабль нес на своем борту одного принца, который, прежде чем вступить в зал для пирующих, брал по пути следования кораблей даму, которую желал принять на борту своей галеры. Король Генрих II выбрал королеву-дофину [221] , дофин — королеву-мать [222] , герцог Лотарингский — мадам Клод, король Наварры — королеву, свою супругу, герцог де Немур — мадам Маргариту, принц Конде — герцогиню де Гиз. «Опускаю, — говорит нам свидетель, — многие другие удивления достойные удовольствия, фарсы, танцы и всевозможные увеселения; скажу лишь, что большая часть присутствующих, спроси их, затруднилась бы с ответом… и факелы, лампы, плошки и фонари со своим светом, сияние и блеск всевозможных колец и драгоценностей, золота и серебра, бывшего там (на всех присутствующих) в великом изобилии» [223] .
Отдавали ли себе отчет присутствующие на брачном пиршестве великие сеньоры, скольким несправедливостям, насилиям и притеснениям обязаны они этой роскошью? Сколько страданий и слез было испытано и пролито, чтобы осуществить и явить миру такую великую победу золота и человеческого тщеславия, богатства и чувственности! Не одних лишь диких животных поражали стрелы прекрасных охотниц. Их стрелы пронзали сердца несчастных. И лишь силою наглого грабежа и варварской расточительности они, эти волшебницы из волшебниц, строили себе великолепные и изящные жилища, собирая и накапливая в них одно из творений и чудес света за другим. За празднествами непременно следовали проскрипции. Сладострастие сменяла жестокость, и оба слова стали звучным девизом этого века. Время от времени сжигая тех или иных еретиков на костре, король пребывал в мире со своей совестью. Такого нам было не увидеть при дворе прежних королей. Запах крови и ветер костров разжигал сладострастие, Такого не было даже в достаточно мрачные времена Людовика XI или в совсем уж драматические десятилетия Столетней войны.
В эпоху наихристианнейшего из королей короля Генриха II всяким адюльтером гордились, видя в нем, с легкой руки короля, едва ли не вершину супружеской жизни. Супружеская измена наполняла гордостью душу каждого изменника — будь то мужчина или женщина. А между тем на глазах у восхищенного двора король упорно продолжал обращаться со своей шестидесятилетней метрессой как с подлинной и сладострастной любовницей, хотя в действительности любил ее всего лишь как верную, добрую и старую подругу. Он вовсе не желал замечать, как в народе все больше накапливается гнев против этого бесстыдного, беспардонного фаворитизма, становящегося историческим феноменом, а с другой стороны историческим скандалом (весьма, кстати, затянувшимся) его царствования. Кажется, он даже принял всерьез всю ту странную пародию на рыцарские нравы, которые давно уже стали подлинным анахронизмом посреди постоянно бушующих низменных страстей и конфликтов того времени. Он был рожден с задатками прекрасными и благородными, но лесть сделала его ненавистным и смешным в глазах подданных. Фаворитизм губил Диану де Пуатье, но он же губил и короля. А посему, исходя из логики истории, за преступлением (и грехом) следовало наказание. И явилось это наказание в виде уже известного нам дома Гизов, столь хитроумно и намеренно либо глупо и неосмотрительно возвышенных фавориткой на погибель дома Валуа.
Протестанты, пришедшие в отчаяние от несказанных и ничем не оправданных жестокостей, обрушившихся на их головы, сломя голову ринулись на путь ужасных восстаний. Кровь их жертв взывала к отмщению. 10 июня 1559 года король направился в парламент для нанесения окончательного удара по еретикам и встретил там решительное сопротивление. «Это вовсе не незначительная и маловажная вещь, — воскликнул, выслушав его речь, советник Анн Дю Бур, — обрекать на смерть тех, кто готов даже в пламени костра призывать имя Иисуса Христа… И что же! В чем собственно состоят их преступления? Чем они заслужили столь ужасную смерть? Виновны ли они перед Господом в ужасном разврате, адюльтере, клятвопреступлении, ежедневно совершаемом на наших глазах! Нет! Тысячу раз нет! Они виновны лишь в том, что несут свет Евангелия во мрак римского порока и разложения, обращаясь к нам и прося лишь делительной реформации, святого преображения!» Советник Дю Фор выразился с еще большей ясностью. «Следует понимать, говорил он, — что есть те, кто сотрясают и губят церковь, и нашим временам подходят слова пророка Илии царю Ахаву: „Именно ты и губишь Израиль“. Генрих II пришел в отчаяние. Что-то надо было делать со столь дерзкими ораторами. И он велел их схватить и отправить в Бастилию. И раздражение его на сих говоривших было так велико, что он объявил, что будет сам присутствовать при сожжении „негодяев, чтобы собственными глазами удостовериться в их исчезновении“» [224] .
Копье молодого графа Габриэля де Монтгоммери, владетеля Лоржа, помешало ему. Вскоре должны были начаться праздники. 20 июня 1559 года знаменитый герцог Альба женился именем короля Филиппа II Испанского (по доверенности) на юной Елизавете Французской, дочери Генриха и Екатерины, а 27 июня того же года был подписан брачный контракт герцога Савойского и мадам Маргариты. 29 июня на площади перед дворцом де Турнель, прямо у подножия Бастилии, состоялся турнир, на котором и были арестованы советники Анн Дю Бур и Дю Фор. И именно в этот момент в народе прошел слух (стали активно циркулировать два зловещих предсказания, одно старинное, другое совсем новое, довольно ясно указывающие на тот вид смерти, который угрожал королю. Старинное принадлежало Луке Гаурико, знаменитому итальянскому астрологу, которому во всех подобных вещах весьма доверяла королева. Именно она просила его еще в 1542 году составить гороскоп Генриха II, и вот какого рода предсказания она дождалась. «Дофин достигнет власти и начало его правления будет ознаменовано ужасным поединком [225] , другой же поединок положит конец и его жизни, и его правлению». Вторая же часть зловещего пророчества гласила: «И пусть избегает король всех поединков и турниров в замкнутых и закрытых пространствах, особенно тогда, когда возраст его достигнет сорока лет, так как тогда ему угрожает удар в голову, способный повлечь за собой либо слепоту, либо, что да отвратит ее Господь, смерть».
«А Генрих II вступил в свой сорок первый год три месяца назад» [226] .
Разумеется, над Гаурико смеялись, ибо все полагали, что король может быть избавлен от такого рода опасности. Но совсем новое предсказание, исходящее на этот раз от Мишеля Нотрдама (Нострадамуса) (1503–1566) [227] , к огромному удивлению толпы и двора, во всем похожее на прежнее, не на шутку взволновало умы [228] . Один король нисколько не волновался, даже как-то шутливо заметив коннетаблю, что подчас даже предсказания сбываются и что он желал скорее бы умереть именно на дуэли от руки какого-нибудь мужественного человека и бойца, чем сойти в могилу от какой-то болезни. И все-таки он не верил предсказаниям.
30 июня 1559 года состоялся рыцарский турнир. Екатерина Медичи, предчувствуя недоброе, была смертельно бледна.
В 10 часов король появился на ристалище в цветах Дианы де Пуатье — черном и белом, — и бился против герцога Савойского и герцога де Гиза блестяще, мужественно и великолепно, когда копье Габриэля де Монтгоммери сломалось о шлем короля с огромной силой, открыв край забрала и поразив короля в глаз.
Удар был так силен, что наконечник копья, пробив проник в череп.
Я погиб, — прошептал он. «Стража немедленно унесла его в де Турнель. По пути его пронесли мимо Дианы де Пуатье, которую он уже не видел. А та, окаменевшая от ужаса, смотрела на него в последний раз, сама того не зная» [229].
И это не было преувеличением. Екатерина Медичи запретила фаворитке даже приближаться к телу умирающего короля. Власть Дианы де Пуатье закончилась. Влияние ее рассеялось как дым. «Менаж а труа» закончился навсегда.
Несколько дней спустя король, не приходя в сознание скончался, а суеверная Екатерина Медичи навсегда уверовала во всемогущество и всеведение астрологов.
Но прежде чем закончить эту трагическую главу, еще раз вернемся к личности почившего короля, попытавшись найти в нем притягательные и даже симпатичные черты. Оставим в стороне уже известное нам и утрированное, но возвышенное и рыцарское право чести, с каким он, павший рыцарь, шел на свой поединок. Оставим и жестокие преследования лютеран, ибо этим действием он в значительной мере обязан был своему безволию и влиянию активно действующего окружения. Оставим на мгновение это в стороне, дадим слово Брантому. Пусть он увидит обстановку, настроив нашу лиру на более мирный лад. «…Обращусь опять вспять, — говорит нам Брантом, — и перейду к покойному королю Генриху II, который весьма уважительно обходился с дамами… А сам король так мирволит и благоволит прелестным особам — да притом весьма тверд в этом обыкновении и сурово настаивает на своем, — придворные не решаются лишний раз открыть рот и произнести что-то непотребное…
А еще король Генрих, как и его предшественник, очень любил рассказы о похождениях, но не желал, чтобы имена дам произносились прилюдно и тем позорились; сам он, будучи весьма предрасположен к любовным утехам, хаживал к своим избранницам в глубокой тайне и изменяя облик, чтобы не навлечь на них подозрения и наветы.
А если и бывало так, что некоторые его слабости становились известны, — то не по его вине или попустительству, но чаще из-за нескромности самой прелестницы. Такое случилось — как я слышал — с одной особой из хорошего семейства, госпожой де Фламен, шотландкой, каковая, понеся от короля, вовсе не навесила на свой рот замка, — но весьма самодовольно говорила на своем офранцуженном шотландском наречии: „Я сделала все, что могла, и, хвала Всевышнему, ношу под сердцем королевское дитя, что для меня большая честь и радость, а еще могу добавить, что в королевском семени есть что-то несказанно сладостное, благотворное, несравненно желанное — не то что у прочих, — и оттого мне так хорошо, не говоря о добрых дарах, каковые выпали мне в удел“…
Сын ее от этой связи стал потом великим приором Франции и недавно был убит под Марселем (а это большое несчастье); он был весьма добропорядочным, храбрым и честным сеньором — и доказал это самой своей смертью. А славился он добрыми делами и тем, что менее других тиранил подданных наших — о чем вам скажут в Провансе, кого ни спросите, — притом жил на широкую ногу и был щедр, но, как человек благоразумный, и тут знал меру.
Что до его матери, она — как я слышал — придерживалась мнения, что спать со своим королем отнюдь не зазорно; распутницы же те лишь, кто допускают до себя людей низкого звания, а не великих монархов или любезных вельмож, — в чем была схожа с той королевой-амазонкой, проделавшей триста лье, чтобы забеременеть от Александра Великого… Но есть такие, кто утверждает, что одно другого стоит.
После короля Генриха настал черед Франциска II, чье царствование оказалось таким кратким, что сплетники не успели и приготовить пасквили на его дам; хотя отсюда не следует, что, проживи он дольше, он бы позволил такое при своем дворе, — ибо то был монарх добрейший и честнейший по своей натуре, не жаловавший доносчиков, а сверх того весьма почитавший женский пол и неукоснительно вежливый с ним… Этот король Франциск вовсе не был склонен к любви — и тем не походил на предшественников; в сём он был не прав, ибо в жены ему досталась одна из красивейших женщин на свете и самых любезных [230] ; а кто, имея подобную дичь, не охотится на нее, — тот оскорбляет обычаи, достоин жалости; да притом, не предаваясь злословию по поводу дам, и доброго о них не говорит, разве что о собственной половине. Этим замечанием я обязан вполне добропорядочной персоне; однако, как и сам убеждался неоднократно, нет правил без исключения».
10 июня 1559 года отправленные Екатериной Медичи гарольды объявили, что король скончался.
На другое утро Екатерина Медичи получила странное письмо, подписание Дианой де Пуатье. Впервые в своей жизни бывшая фаворитка унижалась, опустив голову. Она, еще несколько недель назад говорившая о королевской семье «мы», ставившая свою подпись на официальных письмах рядом с именем короля, приказывавшая министрам и полководцам, была всего лишь встревоженной старой женщиной, чье будущее зависело от той, которая ненавидела ее больше всех на свете.
И она просила у королевы прощения за нанесенные обиды и «предлагала ей свое имущество и жизнь». К письму была приложена шкатулка с драгоценностями [231] , которые вновь вернулись в казну.
Влияние Дианы де Пуатье кончилось, исчезло, как дым, оставив по себе память. Брантом приводит нам примеры речей, которые велись в ее адрес: «Неужели эта старая и убогая п… так долго должна была обогащаться за наш счет?», «Клянусь Богом! Неужели мы должны отдавать столько больших и прекрасных земель ради того, что находится у этой женщины в…?»
Или же: «Да, видно у нее очень большая п… если туда провалилось столько городов и замков. И я думаю, что, когда туда войдет ее муж, он большого удовольствия не получит, напоровшись на обломки их стен». «Словом, — продолжает Брантом, — если бы я взялся пересказать все эти разговоры, я никогда бы не закончил, так как, заверяю вас, люди говорили об этом много и совершенно откровенно, ибо были в отчаянии» [232] .
Но времена изменились, и на смену влиянию Дианы де Пуатье, фаворитки, разорившей страну алчностью и войнами, пришло правление Марии Стюарт и Гизов.
Франциск II, болезненный, тщедушный, нерешительный да к тому же еще женившийся прежде срока мужской зрелости, был рабом одной женщины — своей молодой жены и томился и изнывал под тяжестью короны. «Вот что говорится о нем в кратких исторических заметках современного немецкого исследователя Райнера Бабеля (впрочем, вывод сей есть итог многовековой традиции, всегда упорно повторяющей одно и то же — т. е. печальную правду):
„Франциск II, король Франции и благодаря браку с Марией Стюарт номинально также король Шотландии, был болезненным и психически неустойчивым подростком неполных шестнадцати лет, когда несчастный случай на турнире с отцом в июле 1559 года привел его на трон Франции. В смысле общепринятого правового понимания король был совершеннолетним, поэтому, несмотря на его болезненное состояние, вопрос о регентстве не стоял. Однако не возникало никаких сомнений в том, что выбор его ближайших советчиков ввиду естественной слабости его авторитета приобретал особо важное значение. Теперь наступил час Гизов, герцога Франциска и его брата Карла, изысканного и острого на язык кардинала Лотарингского. При Генрихе II оба представителя ветви лотарингской герцогской семьи неоднократно уступали коннетаблю де Монморанси, в лице новой королевы Марии Стюарт, дочери Якова V Шотландского и их сестры Марии де Гиз они нашли значительную поддержку. Кроме того, королева-мать Екатерина Медичи разделяла их недовольство инспирированным Монморанси миром в Като-Камбрези и в последние месяцы жизни Генриха II сблизилась с ними.
Таким образом, с приходом к власти Франциска II при дворе произошли значительные изменения. Юный король не стал заниматься государственными делами, препоручив их братьями де Гиз. Тем не менее слишком большого унижения старый фаворит Генриха II де Монморанси не испытал. Правда, он потерял реальную власть, но сохранил престижное звание коннетабля Франции, которое теоретически подразумевало верховное главнокомандование королевской армией во время войны, и был также утвержден на управление Лангедоком.
Звезда же Дианы де Пуатье закатилась. Давний друг и любовница Генриха II (впрочем, никогда не забывавшего и других дам двора — прим. редактора) покинула двор и вдобавок была вынуждена уступить Екатерине Медичи свой замок Шенонсо в обмен на менее роскошный Шомон. Тот, кто продвинулся благодаря ее протекции, должен был уступить место приближенным Екатерины Медичи или Гизов. (Повторялась история мадам де Шатобриан и герцогини д’Этамп — прим. автора.)
Однако последним (королеве-матери и господам Гизам — прим. автора) приходилось считаться не только со старыми соперниками, как Монморанси и его единомышленники. Аристократы, бывшие в родстве с королевским домом, а при прекращении прямой линии имевшие право на престолонаследие (так называемые „принцы крови“), при существующей слабости монарха представляли серьезную опасность для ведущих министров. Два представителя дома Бурбонов были в этом отношении опаснейшими соперниками Гизов: Антуан, герцог Вандомский и, благодаря браку с Жанной д’Альбре, король Наваррский и его младший брат Луи де Конде. По причине их особого отношения к королевскому дому они легко стали центром различных оппозиционных группировок и оба не делали никакой тайны из своей склонности и протестантизму.
Именно в сфере религиозной политики Гизы побудили Франциска II к продолжению непреклонной линии его предшественника. Ибо Генрих II еще в Экуанском эдикте от 2 июня 1559 года распорядился наказывать смертью через сожжение преступления ереси, и теперь были добавлены другие меры, которые затронули жизненный нерв существования в подполье протестантской церкви: дома, служившие местом собраний, должны были разрушаться, допущение или организация тайных сходок карались смертной казнью, собственники феодальных владений с судебными полномочиями при нерадивом преследовании религиозных отступников лишались судебных прав. Церковные власти поощряли доносы на протестантов тем, что объявляли об отлучении от церкви в случае незаявления о ереси. Одновременно волна обысков увеличила количество арестов приверженцев нового учения. Религиозный антагонизм начал проникать и в низшие слои общества: взаимные провокации и кровавые столкновения между католиками и протестантами становились все чаще.
Впоследствии была неизбежна радикализация Французского протестантизма, к которому из-за увеличивающегося притока дворян примкнули активные элементы. Во главе движения вскоре стал Луи де Конде. В отличие от своего скорее нерешительного по характеру брата, Конде был склонен к энергичным и сильным действиям“ [233] .
Как видим, обстановка в стране была грозная, вернее предгрозовая. И именно в это время Диана де Пуатье исчезла со сцены. Юный король послал сказать ей, что по причине ее дурного влияния на покойного монарха, его отца, она заслуживала бы самого что ни на есть сурового наказания, но он, своим поистине королевским милосердием, не желает отныне ее беспокоить; она должна всего лишь (как это уже знает читатель) вернуть все драгоценности, которые когда-либо вручил или подарил ей Генрих II.
Екатерина Медичи, никогда не стремившаяся прибегать к мести ради одного только удовольствия отомстить, удовлетворилась замком Шенонсо, переданным ей Дианой, в обмен даровав ей мрачный замок Шомон-сюр-Луар, и больше не терзала своей давней соперницы.
Теперь, в новых условиях, соперницей ее была лишь Мария Стюарт. Одной из двух врагинь было уже сорок лет, другой всего семнадцать. Одна из них не отличалась особенной красотой, другая покоряла сердца блеском своей прелести и юности. Одна была холодна и расчетлива, полновластно господствовала над своими словами и поступками, пряча чувства под маской непроницаемого спокойствия, другая — неопытна, горяча, порывиста, подчас дерзка и увлекаема своими чувствами и внезапными капризами. Одна была Екатериной Медичи, другая Марией Стюарт; и если одна из них уже в юности прошла через многие испытания и унижения, то другая, к счастью или несчастью для нее, не знала еще ни шипов, ни печалей жизни. Гордая уже тем, что могла носить на своей голове сразу две короны не наихудших из королевств, окутанная фимиамом лести и интриг, она была всецело опьянена ролью, которую, казалось, ей уготовила судьба и история, превратившись в любимого кумира французского двора. Даже серьезный и нравоучительный канцлер Лопиталь, человек сурового нрава, обращаясь к ней в своих латинских стихах, называл шотландскую королеву не иначе как „шотландским чудом“, „самой прекрасной особой своего времени, совершенством во всем и всегда“.
Ради нее пали границы самой бесстыдной лести, или, лучше сказать, лесть перешла все границы.
В Марию Стюарт влюбился даже второй сын королевы Катрин — Карл (будущий Карл IX). Позже, уже после отъезда Марии на родину, он даже заказывал Пьеру Ронсару (1524–1585), известному французскому поэту своего века, главы „Плеяды“, нежные и чувствительные поэмы, посвященные отсутствующей красавице и тени покойного брата.
„Я видел сам, — говорил Брантом, — как он был влюблен. Он неизменно смотрел на портрет с восхищением и не мог налюбоваться“ [234] .
О! милый брат, не надобно хулить,
Что жизнь твоя в расцвете сил угасла.
Не каждому дано вкусить,
Что ты вкусил от красоты,
Что стоит королевства [235].
Определенно, Марии Стюарт следовало предпочесть принца Карла хилому и нелюбвеобильному дофину, совершенно неспособному погасить ее пламя. Но в сем случае ничего изменить было нельзя. К тому же Франциск II, ее законный супруг, был всецело поглощен этой первой и последней страстью своей короткой жизни. И Екатерине, пожалуй, пришлось бы в один прекрасный миг начать борьбу и против нее, если бы она точно не знала, что правление ее сына будет кратким. Королева-мать недаром доверяла астрологам. Они ей это предсказали неоспоримо и несомненно. Так что Марии Стюарт, преисполненной чувства собственного превосходства (предрассудками крови, расы и рождения) и потому рассматривающей свою свекровь как особу низкого происхождения, „истинную дочь итальянских купцов“, нечего было противопоставить умудренной опытом „волчице“. Поскольку дни Франциска (в силу состояния его здоровья) были сочтены, Екатерина спокойно готовилась к предстоящей борьбе — изучала, анализировала, сравнивала, ждала; и потому даже заговор в Амбуазе [236] нисколько ее не взволновал. Бесстрастная свидетельница пыток и казней, она присутствовала на них с тем же спокойствием (а быть может, плохо скрываемой радостью), с каким римские матроны присутствовали на боях гладиаторов.
Очевидцы казней так описывают развернувшиеся события. На улицах Амбуаза лежали мертвые тела и лилась кровь. Луара была покрыта привязанными друг к другу трупами. „Людей обезглавливали, вешали и топили“ в течение целого месяца. „Но самым удивительным было то, что не были соблюдены никакие формы правосудия, несчастных вели на казнь, не зачитав им приговора, не объявив им причину смерти, даже не назвав им имен“. Репетиция Варфоломеевской ночи была проведена. Славный принц Конде, вождь протестантов, готовый на любое предательство, желая избежать гнева короля, сам приказывал казнить несчастных, позабыв на время о том, что был главой заговора, Екатерина Медичи, Мария Стюарт, все дамы двора с высоты дворцовых террас наблюдали ужасные сцены. А кардинал Лотарингский с видом человека, получавшего немалое удовольствие от смерти того или иного отважного заговорщика, замечал: „Поглядите-ка, Сир, на этих обнаглевших безумцев! Даже страх смерти не сможет сбить их спеси и преступной наглости. Как вы думаете, что бы они делили, если бы захватили Вас?“ Герцогиня де Гиз, дочь герцога Феррарского и Рене Французской, силой доставленная на этот спектакль, вбежав после него в комнату королевы-матери, в отчаянии разрыдалась. Королева спросила ее, что же могло случиться такого, чтобы опечалить ее столь странным образом. „Я только что была свидетельницей самой горестной и достойной жалости трагедии… Не сомневаюсь, что в скором времени великое несчастье падет на наш дом, и Бог истребит нас за жестокости и бесчеловечность, сегодня творимые“.
Победоносные Гизы желали заодно умертвить короля Наварры и низкого предателя собственного дела принца Конде, и тот, несомненно, поплатился бы и за свой заговор, и за свое предательство, если бы в этот самый момент Франциск II тяжело не заболел. Королева Катрин, крайне встревоженная всемогуществом Гизов, нашла более благоразумным противопоставление им Бурбонов. Она отложила казнь Конде, и смерть короля, случившаяся 5 декабря 1560 года, спасла ему жизнь. Франциску II было всего шестнадцать лет, из которых он правил всего семнадцать месяцев, довольно долгий срок для подобного короля. „Тогда заметили, — пишет историк Варийяс, — что и родился он во время затмения, и жену взял во время войны, и что зала, которую приготовили специально для того, чтобы судить принца Конде и многих других заговорщиков, стала палатой его агонии и смерти“.
5 декабря 1560 года юный король скончался „в Орлеане от абсцесса в мозгу“ [237], хотя французский историк Мишле утверждал, что он „скончался от этой рыжей кобылы Марии Стюарт“ [238].
Подробности его смерти, как, впрочем, и знаменитого Амбуазского заговора, читатель легко может найти в книге Оноре де Бальзака „О Екатерине Медичи“. Вот как описывает ее великий француз: „Комната, в которой поставил кровать Франциск II, примыкала к большой зале суда. В то время зала эта была отделана деревянной резьбой. Потолок был искусно выложен маленькими продолговатыми дощечками, затейливо разрисованными голубыми арабесками на золотом фоне. Часть этих дощечек, которые были отодраны около пятидесяти лет тому назад, достались одному любителю древностей. Эта комната, стены которой были покрыты гобеленами, а пол застлан ковром, была сама по себе настолько темной, что зажженные канделябры были бессильны рассеять этот мрак. Огромная кровать на четырех столбах с шелковым занавесом походила на гробницу. По одну сторону этой кровати находились королева Мария и кардинал Лотарингский. Екатерина сидела в кресле. Знаменитый Жан Шаплен, дежурный врач, которого сделали потом первым врачом Карла IX, стоял возле камина. В спальне царило гнетущее молчание. Франциск, изнуренный и бледный (переживал недавно все ужасы амбуазских казней), так глубоко зарылся в одеяло, что его загримированное лицо было еле видно. Сидевшая рядом на табуретке герцогиня де Гиз помогала юной Марии, а госпожа Фьеско, стоя в амбразуре окна, следила за каждым словом и взглядом королевы-матери, ибо она знала, как опасно положение Екатерины…
…Итак, в эту ночь вопрос о том, победит ли Екатерина Медичи или Лотарингцы, был поставлен со всей остротой. Прибытие канцлера Лопиталя и коннетабля де Монморанси означало мятеж и следующее утро должно было все решить…“
Утром „молодая королева вместе с герцогиней де Гиз встала посредине между хирургом (им был знаменитый Амбруаз Паре, пытавшийся, хотя и неудачно, спасти жизнь Генриху II), врачами и всеми остальными. Первый врач приподнял голову короля, и Амбруаз (прежде настаивающий на трепанации) сделал ему впрыскивание в ухо. Герцог и кардинал [239] внимательно за всем следили. В это мгновение канцлер Лопиталь распахнул двери королевской опочивальни. В ту же минуту в дверях раздался голос:
— Я прибыл как раз вовремя. Что же, господа, вы решили отрубить голову моему племяннику принцу Конде? Этим вы заставили льва выйти из своего логова, и вот он перед вами.
Это был коннетабль Монморанси.
— Амбруаз, — воскликнул он, — я не позволю вам копаться своими инструментами в голове моего короля! Короли Франции позволяют прикасаться к своей голове только оружию врагов во время сражения! Первый принц крови Антуан де Бурбон, принц Конде, королева-мать и канцлер — все против этой операции.
К великому удовольствию Екатерины, следом за коннетаблем вошли король Наваррский и принц Конде.
— Что все это значит? — воскликнул герцог де Гиз, хватаясь за кинжал.
— По праву коннетабля я снял стражу со всех постов. Черт возьми! Не враги же вас здесь окружают! Король, наш господин, находился среди своих подданных, а Генеральные штаты должны пользоваться в стране полной свободой. Я пришел сюда от имени Штатов! Я представил туда протест моего племянника принца Конде, которого триста дворян сейчас освободили. Вы хотели пролить королевскую кровь, чтобы погубить нашу знать. У меня больше нет доверия к вам“ господа Лотарингцы. Вы приказываете вскрыть череп королю. Клянусь вот этим мечом, которым его дед [240] спас Францию от Карла V, вам никогда этого не удастся сделать…
— Тем более, — сказал Амбруаз Паре, — что мы уже опоздали, гной разливается…
— Вашей власти пришел конец, — сказала Екатерина Лотарингцам, увидев по лицу Амбруаза, что надежды нет никакой.
— Вы убили вашего сына, государыня! — закричала Мария Стюарт и, как львица, метнулась от постели к окну, схватив за руку флорентийку.
— Милая моя, — ответила Екатерина, смерив ее холодным и пристальным взглядом, пропитанным ненавистью, которую она сдерживала уже в течение полугода, — причина смерти короля не что иное, как ваша неистовая любовь. Ну, а теперь вы поедете царствовать в свою Шотландию, и завтра же вашей ноги здесь не будет. Регентшей теперь стану я.
Врачи сделали какой-то знак королеве-матери.
— Господа, — сказала она, глядя на Гизов, — у нас условлено с господином Бурбоном [241], которого ныне Генеральные штаты назначили верховным главнокомандующим королевства, чтобы всеми делами отныне ведали мы. Господин канцлер!
— Король умер! — сказал гофмаршал, которому полагалось об этом объявить.
— Да здравствует король Карл Девятый! — вскричали дворяне, пришедшие вместе с королем Наваррским, принцем Конде и коннетаблем…
Едва только графиня Фьеско подвела к Екатерине герцога Орлеанского, которому через несколько мгновений суждено было сталь королем Карлом IX, королева-мать ушла, держа сына за руку. За нею последовал весь двор. В комнате, где Франциск II испустил дух, оставались только двое Лотарингцев, герцогиня де Гиз, Мария Стюарт и два стража у дверей, пажи герцога и кардинала и личные их секретари…
Столкнувшиеся интересы дома Бурбонов, Екатерины, Гизов, реформаторов — все это привело Орлеан в такое смятение, что, когда спустя три дня гроб с телом короля, о котором все позабыли, увезли на открытом катафалке в Сен-Дени, его сопровождали только епископ Санлисский и двое дворян. Когда это печальное шествие прибыло в городок Этамп, один из служителей канцлера Лопиталя привязал к катафалку странную надпись, которую история запомнила: „Танги дю Шатель, где мы? Вот ты был настоящим французом!“ Этот жестокий упрек падал на голову Екатерины, Марии Стюарт и Лотарингцев (любил ли хоть кто-нибудь из них короля). Какой француз не знал, что Танги дю Шатель истратил тридцать тысяч экю (своих средств — на наши деньги миллион) на похороны Карла VII, благодетеля своего дома!» [242] .
Скорбные слова! После которых уместен вопрос, любил ли хоть кто-нибудь из вышеперечисленных особ Франциска II.
И так, звездный час Екатерины пробил. Отныне именно ей и предстояло править. Мария Стюарт, удалившаяся сначала в Реймс, в монастырь Святого Петра (де Сен-Пьер), аббатисой которого была ее тетка, изливала свою тоску в стихах, которые сохранил нам в своих «Мемуарах» Брантом.
Весьма мало любящая своего супруга, но зато искренне любящая Францию, она, пожалуй, хотела бы остаться в ней навсегда, избрав местом своего пребывания Турень или Пуату. Но Екатерина, ревниво относящаяся к красоте и уму своей невестки, настойчиво стремилась выслать ее в Шотландию. В свое время Генрих II подпал под влияние и управлялся женщинами много старше его самого.
Откуда ей было знать, не займет ли и Мария Стюарт место Дианы де Пуатье при ее сыне Карле, герцоге Орлеанском, будущем короле Карле IX? Тот был весьма молод, неискушен, мог легко попасться на удочку «шотландской бестии», вполне способной даже на большее — заставить его на себе жениться. По крайней мере, таких взглядов был на сей предмет Брантом, а ведь он тонко разумел это дело. «Нет никакого сомнения, — говорил он, — что будь на то его воля, король Карл, достигнув совершеннолетия, ибо еще был чересчур молод [243] , ни за что не сдержал бы своих чувств и не позволил бы ей уехать, определенно решив на ней жениться».
15 мая 1561 года дофин Карл был коронован в Реймсе, 14 августа (по другим источникам 15) того же года Мария Стюарт отбыла в Шотландию. Но прежде чем это произошло, должны были случиться немаловажные для судеб вышеописанных особ события.
Король Испании Филипп II стремился в описываемое время приобрести в Шотландии влияние, которым до сих пор там пользовалась Франция. С этой целью и нужен ему был брак его сына дона Карлоса и Марии Стюарт. В начале 1561 года кардинал Лотарингский, желая ослабить роль королевы-матери и усилить роль испанского короля в пределах Империи [244] , завел об этом разговор с послом Испании Шантоне. Екатерина Медичи всеми силами противилась этому союзу, который имел бы самые тяжкие последствия для дома Валуа (впрочем, никакие иные последствия для этого дома и не устроили бы семейство Гизов). А потому епископ Лиможский, посол Франции при дворе Филиппа II, получил от нее приказ применить все необходимые меры, чтобы помешать намечавшемуся браку. Успех ее посла превзошел всякое вероятие. Сама королева-мать была удивлена успехом своего плана.
Однако, не останавливаясь на достигнутом, она лишь удвоила усилия, решившись, чего бы это ни стоило, выжить свою невестку из Франции. Ее эмиссары усердно и постоянно подговаривали Марию во имя спасения страны и восстановления католической веры вернуться на родину. Дядья Марии Стюарт, герцоги д’Омаль и д’Эльбёф, словно предвидя трагические для нее последствия, всячески убеждали ее не верить увещаниям королевы, но кардинал Лотарингский, то ли в интересах католичества, то ли из страха увидеть корону Шотландии в руках англичан, если его племянница не вернется на Родину, то ли из желания впредь не навлекать на себя гнева весьма злопамятной королевы, в весьма энергичных выражениях советовал Марии вернуться в свое королевство и, наконец, убедил ее в этом. Так, на ее беду, его мнение возобладало. Но кардинал пошел еще дальше. Он убеждал свою племянницу не брать с собой своих драгоценностей и оставить их у него на хранение. Мало ли что может случиться во время такого далекого путешествия. Мария Стюарт отклонила столь любезное предложение, поскольку, рискуя своей жизнью на море, она вполне могла рискнуть и своими драгоценностями.
И правда, во время путешествия не обошлось без приключений, проистекших из-за враждебных действий королевы Елизаветы Английской. В море (а тем паче в проливах Ла-Манш и Па-де-Кале) следовало опасаться английских кораблей, и Мария Стюарт просила свою английскую соперницу безопасно пропустить ее мимо английских берегов. В этом ей было отказано. Тогда молодая королева, гордо заявив Трокмортону, послу Англии, о том, что не нуждается в особых позволениях путешествовать там, где ей будет угодно [245] , в июне 1551 года отправилась в Сен-Жермен и простилась там с молодым королем и французским двором, прежде чем навсегда покинуть земли так полюбившегося ей (хотя и не совсем гостеприимного) королевства, в которое восемь лет спустя она будет молить отпустить ее королеву Елизавету. Тщетно! Дверь в этот мир захлопнулась для нее навсегда.
«Надеюсь, ветер будет мне благоприятствовать и у меня не будет нужды приставать к берегу Англии. Если же я все-таки пристану к нему, господин посол, пусть ваша королева возьмет меня и делает со мной, что захочет. Если она настолько жестока, чтобы желать моей смерти, пусть вершит свою волю. Выть может, такая судьба будет мне менее тягостна, чем жизнь. И да свершится Господня воля!»
Слова человека, не слишком довольного жизнью!.. 14 августа 1561 года корабль Марии Стюарт из портового города Кале выходит в открытое море. Свершилось! Она не увидит Францию, вступив в поединок со своей судьбой. В этом путешествии ее сопровождает Брантом. В тот момент, когда Мария ступает на берег, на горизонте она замечает корабль… Несколько минут спустя вместо того чтобы войти в порт, корабль этот тонет, а большая часть пассажиров погибает.
«О, Боже мой! Какое предзнаменование! — восклицает королева и добавляет тихим голосом сквозь слезы: — Прощай Франция! Прощай навсегда!» Она словно предчувствует свою судьбу.
Карл IX вступал в пору своего политического совершеннолетия 27 июня 1561 года, а 17 августа того же года Екатерина и канцлер Лопиталь впервые взяли его на королевский совет в Руан, ибо уже с марта юный король и королева-мать начали свою поездку по стране [246] . Юный король детским голосом произнес на нем краткую речь, в которой скромно упомянул о своем совершеннолетии и просил подданных отныне повиноваться только ему. Затем в сопровождении двора он объехал все южные провинции королевства. По мысли Екатерины, это путешествие, продлившееся два года, должно было повысить престиж королевской власти и способствовать примирению враждующих сторон. В июне 1565 года Карл IX встретился с сестрой Елизаветой, супругой Филиппа II, которую сопровождал во Францию герцог Альба. Не менее трех недель прошло в непрерывных балах, турнирах и празднествах. Двор французского короля демонстрировал безудержную роскошь, чтобы скрыть от испанцев плачевное состояние французских финансов. Построенные в испанском духе, идиллии Боскана и Монтематера, созданные в подражание Ронсару, очаровали венценосных особ. Интермедии сменялись балетами и аллегориями, а пению придворных нимф и пастушек подпевали сама королева Катрин и мрачный министр Филиппа II герцог Альба. Но, шутки в сторону, между этими двумя особами велись переговоры, о которых потом много писалось протестантами. Министр Филиппа Испанского настоятельно советовал теперь же применить к их единоверцам ту резню, которая состоялась лишь семь лет спустя. Давила рассказывает, что герцог будто бы сказал тогда Екатерине: «Нет ничего достойного большего сожаления, чем позволить народу жить по своему усмотрению, сообразуясь лишь со своей совестью и мыслями. Так, только так проникают в государства всевозможные треволнения и разногласия, связанные в особенности с вопросами религии и родившиеся в головах пустых людей. Разногласия в вопросах веры всегда служили предлогом для недовольства. Надобно устранить этот предлог и, не щадя огня и железа, вырвать зло с корнем».
Долгое время во французских кругах были убеждены, что союз между Францией и Испанией дело решенное и что герцог Альба найдет средство убедить Екатерину Медичи в том, что Сицилийская вечерня [247] для гугенотов дело совершенно необходимое и богоугодное. Однако в действительности все обернулось иначе, и королева-мать не вняла советам знаменитого испанского министра, решив пока не отказываться от своей любимой системы политического маятника.
Депеши, адресованные герцогом Альбой Филиппу II в отношении Байоннской встречи в верхах ныне хорошо известны и всесторонне изучены, и из них становится очевидным, что суровый герцог потерпел поражение буквально во всех своих начинаниях и предложениях. Это касалось, с одной стороны, постоянно инспирируемой им отставки канцлера Лопиталя, а с другой — предложения отменить Амбуазский эдикт, позволяющий, к досаде испанского короля, проповедовать лютеранскую веру во французских провинциях, прилегающих к землям его короны. Стороны ограничились уверениями в дружбе (и сотрудничестве, как сказали бы сейчас), но дальше этого дело не пошло. Герцог Альба нашел Екатерину (несмотря на все балы, идиллии, пасторали и балеты) «более чем холодной в отношении святой веры», несмотря на ее «высокую (sic!) энергию и совершенную осторожность и благоразумие», которые проявила королева Елизавета для того, чтобы заставить свою мать вступить в тесный союз с испанским двором. Увы, никакого результата эти усилия не возымели. «Католическая королева, моя дочь, — писала Екатерина коннетаблю Монморанси — простилась с нами 3 июля, а король, мой сын, отвез ее в то место, где встретил на берегу реки. Во время нашей встречи мы говорили лишь о ласках, пиршествах, чествованиях и угощениях нашей доброй дорогой дочери, расточаемые ей нашим двором, и в общих выражениях о желании, которое имеет каждая из сторон для продолжения доброй дружбы между Их Величествами и сохранения мира между их подданными, что, собственно, и было главным основанием и причиной вышеупомянутой встречи, способной утешить меня и вышеупомянутую королеву, мою дочь».
Забавный стиль, глубокие чувства! Во все время своего пребывания в Байонне королева Испании, тогда молодая и очаровательная, изъявляла живейшее удовольствие от встречи с соотечественниками, «Она выказывала себя одинаково веселой, заботливой и фамильярной с дамами и девицами двора, будто была девочкой, вернувшейся в отчий дом и с любопытством расспрашивающей о всяческих новостях (о тех, кто отсутствовал или вышел замуж). Словом, она была очень любознательна. Точно так же вела она себя с дворянами и придворными и, часто спрашивая о тех, кто был в ее время при дворе, говорила так: „Тот-то или такая-то в мое время были при дворе; я их прекрасно помню; а вот тех-то там не было вовсе, и я желаю их непременно повидать и познакомиться“. Наконец, она удовлетворила всех» [248] .
Родившейся в 1545 году Елизавете Французской, королеве Испании, только что исполнилось двадцать лет, но уже свыше пяти с половиной лет она была замужем за Филиппом II, чей молчаливый характер и мрачный нрав контрастировал с грацией, изяществом и любезностью его юной спутницы жизни. Рассказывают, что в конце 1559 года, когда она впервые ступила на землю Испании, Елизавета была встречена там кардиналом Мендосой, который своим глухим голосом обратился к ней со словами XLIV псалма: «Audi, filia, et vide, et inclina aurem tuam: obliviscere populum et domum patris tui. — Слушай, дочь, и смотри, и преклони к словам моим слух свой: забудь (отныне) народ твой и дом отца твоего» [249] .
Кстати, епископ испанского города Бургоса обращался с такими латинскими стихами к молодой красавице: «И возжелает король от твоей красоты, поскольку он твой господин и хозяин. — Et concupiscet rex decorem tuam, quoniam ipse est dominus tuus».
Ведь сначала Елизавета предназначалась дону Карлосу, сыну Филиппа II. Но, как говорит Брайтон, король, «совсем недавно ставший вдовцом по причине безвременной кончины королевы Английской [250] , как-то увидев портрет Мадам Елизаветы и, сочтя ее красивой и весьма соответствующей его вкусу, подставил своему сыну ножку и взял его суженую себе. После, о чем я буду говорить в другом месте, вышеозначенный Карлос, увидя ее, так влюбился и преисполнился такой ревностью, что не мог за всю жизнь простить отца и досадовал на него за то, что тот похитил у него такую прекрасную добычу, хотя совсем не любил ее».
Брак Филиппа II и мадам Елизаветы был отпразднован 31 января 1560 года во дворце уже известных читателю герцогов Инфантадо, и дон Карлос, хотя жестоко страдал тогда от приступов лихорадки, стал одним из свидетелей со стороны своего отца на этой церемонии. Французский автор Шарль де Муи [251] в своей восхитительной книге, посвященной герою знаменитой драмы Шиллера [252] , говорит по этому поводу: «Что касается писателей, которые ради развлечения себя и публики представляют дело так, будто страсть между юной невестой испанского короля и его сыном родилась мгновенно и неожиданно, на церемонии венчания, едва они увидели и узнали друг друга, то они ошибаются, ибо никогда не могут привести фактов и доказательств подобного рассказа. И в самом деле, инфанту было в то время не более четырнадцати лет, и он, болезненный и несчастный от природы, совсем еще ребенок в физическом и моральном смысле, совершенно очевидно не мог ни сам испытать любовного озарения, ни тем более вдохнуть его в кого-либо».
В пику Брантому де Муи не верит в то, что дон Карлос когда-либо испытывал к своей мачехе что-либо похожее на страстную любовь, и потому иначе объясняет природу детского чувства: «Дон Карлос увидел в Елизавете сострадательную подругу, привязанную к нему именно по причине его слабости и нездоровья, чья воистину женская чувствительность, взволнованная возможностью религиозного благочестия, встретила в его душе особенно нежный и глубокий отклик. Он, не знавший материнской любви, был соблазнен добротой женщины, соединявшей для него в себе положение и величие матери с возрастом и очарованием сестры. Он был обязан ей чувством странным, таинственным и упоительным, рожденным в сердце мужчины исключительностью сложившейся между ними ситуации, чувством одновременно сыновним и братским, суровым и нежным, к которому примешивалась бесконечная благодарность существ слабых к тем, кто однажды проявил к ним заинтересованность и сострадание».
Но каково бы ни было чувство дона Карлоса к Елизавете, неоспоримо то, что поведение королевы было выше всяких подозрений.
Немногие государыни оставили по себе в Испании столь теплые чувства, столь трогательные воспоминания. «Когда она отправлялась в церковь, монастырь или сад, вокруг воцарялась невиданная толкотня и давка… Все желали ее видеть; и счастлив был тот, кто мог сказать: „Я видел королеву!“ [253] . Таковы испанцы».
Ее называли даже «доброй королевой» — Isabel de paz у de bondad. Когда же она заболела, все подданные со слезами на глазах возносили к небу молитвы о ее выздоровлении, И вскоре она искренне и глубоко привязалась к новому отечеству. «Ее испанский язык, — писал Брантом, — был самым притягательным из возможных, и выучила она его за какие-то три или четыре месяца своего пребывания там. Все удивлялись быстроте, с какой она переняла нравы и обычаи своего королевства…
Покорившись часто весьма тягостным обычаям чужой стороны, она безропотно исполняла свой долг, привыкшая к блестящим празднествам двора Валуа, столь дорогим сердцу юной Марии Стюарт, она сумела, не выказывая ни малейших ни горечи, ни отчаяния, — и это в свои-то столь юные ранние годы, — безропотно подчиниться суровой дисциплине двора Филиппа II» [254] .
Ее мать, Екатерина Медичи, без сомнения, хотела бы знать через нее все секреты испанской политики, но юная королева не согласилась с подобной ролью и отвечала почтительно, но весьма уклончиво по сути.
Впрочем, положение юной королевы было весьма щекотливым. «Испанские сеньоры не могли даже помыслить на нее взглянуть, — говорит Брантом, — из страха влюбиться и вызвать ревность короля, и как следствие пускались в путешествия в дальние края на поиски судьбы, фортуны и приключений. Церковники делали то же самое, из страха искушения». Более чем искренне преданная Испании, она сохранила о Франции самые нежные чувства и теплые половиной месяца спустя после дона Карлоса. Она умерла от родов 3 октября 1568 года. Посол Франции Фуркево писал своей королеве об этом в исполненном самой глубокой печали письме:
«Король, ее супруг, — писал он Карлу IX и королеве Катрин, — навестил ее сегодня, ранним утром того самого дня, когда вышеназванная дама, говоря с ним как подобает мудрой и наихристианнейшей из королев и навеки простившись уже с этой жизнью, препоручила ему своих дочерей, дружбу с Вашими Величествами, мир между их королевствами и их домами и произнесла много других достойных восхищения слов, разрывающих душу и сердце вышеназванного господина короля, который и отвечал ей в том же духе, не имея сил поверить, сколь близка она к своему концу, и твердо обещая ей исполнение всех ее просьб и желаний, после чего удалился в свои покои в глубокой тоске и печали».
Елизавета пожелала в последний раз увидеть французского посла — старого слугу и верного сподвижника своих предков — ее деда Франциска I, ее отца Генриха II и братьев Франциска II и Карла IX.
«Месье де Фуркево, — обратилась она к послу со смертного одра, — вы видите, что я намерена вскоре оставить этот мир, дабы переселиться в другой, более приятный, перейти, может быть, в наилучшее из королевств и надеюсь в нем предстать перед моим Богом в сиянии славы, которой никогда не будет конца… Прошу вас сказать королеве, моей матери, и королю, моему брату, что я умоляю их с мужеством и терпением принять известие о моей смерти. Я буду там молиться за них и моих братьев и сестер, дабы сохранить над ними на как можно более долгий срок благословение и покровительство неба». И поскольку Фуркево пытался утешить ее, говоря, что она преувеличивает тяжесть своей болезни, отвечала слабеющим голосом: «Нет, нет, господин посол, надеюсь вскоре увидеть того, на кого надеюсь и к кому направлены теперь все мои помыслы».
Час спустя она умерла «так тихо и незаметно, — прибавляет он, — что никто даже не смог заметить мига, когда она испустила последний вздох. Единственно, она так широко раскрыла свои ясные и сияющие глаза, что мне показалось, словно старалась мне передать (и повелеть) ими еще что-то, ибо они взирали прямо на меня. А вскоре мы удалились, оставив весь дворец в слезах…»
Так умерла (в свои двадцать четыре года) эта прекрасная королева, в судьбе и обаянии которой было что-то меланхолическое и печальное. Она мелькнула ярким солнечным светом в мрачных залах и покоях дворца своего безжалостного и фанатичного супруга. И когда свет ее погас, все вокруг Филиппа II погрузилось во тьму самой мрачной и темной католической ночи. Ангела милосердия больше не было, чтобы смягчить характер государя, которого называли демоном Юга. Испанские поэты посвятили памяти прекрасной государыни жалобные элегии, исполненные печали и слез. «О Парка злобная! Безжалостная ты, — восклицал один из них, Педро Лаинес, — сражаешь ты и слабых и великих без разбора; невежду, мудреца; и короля благого, ведь под твоей рукой они всегда равны… О, Парка горестная! Как жестока ты!..»
На могилах дона Карлоса и Елизаветы Французской, разверзшихся в короткое время одна за другой, чтобы положить предел их юности и величию подаваемых ими надежд, потомками был создан целый таинственный и волшебный роман. Они хотели верить, что обе жертвы жестокой судьбы, прежде чем сойти в иной мир повенчанными смертью, соединили сердца узами любви, а Филипп II, ненасытный в своей мести, стал палачом жены после того, как умертвил своего сына. Ведь в жизни монарха, весьма близкого сердцу инквизиторов, всегда можно было найти мрачные потайные углы, чтобы еще больше очернить его устрашающее лицо. Мы же верим, вослед за господином де Муи, что королева Елизавета в душе своей имела достаточно нежной сладостной лирической поэзии, чтобы не наделять ее еще и другими, пламенными, и пылкими, и страдальческими страстями, ставшими причиной ее преследования и гибели.
Она была в течение своей короткой жизни объектом самого искреннего обожания народа, весьма скупого на похвалы, не любящего и не умеющего льстить. Но, впрочем, мы всегда должны помнить, нет более трогательного контраста, чем контраст между дворцом и могилой, и мертвые короли, выходящие из своих гробов, словно говорят: «Memento, homo, quia pulvis es. — Помни о смерти, поскольку ты прах».
Но вернемся к французским делам, ибо испанские немало перевесили чашу нашего повествования.
Естественно, Екатерина Медичи была потрясена смертью своей дочери, королевы Испании, однако ничто не иссушает слезы так быстро, как заботы политики, ведь не считая того, что в 1566 году умерла ее давняя соперница Диана де Пуатье [255] , ей трудно было пожаловаться на недостаток проблем в королевстве.
В году 1565, за несколько месяцев до смерти, Диану де Пуатье посетил Брантом, и хотя той минуло тогда шестьдесят пять лет, она была так красива, что дрогнуло бы даже каменное сердце. «Я думаю, — пишет наш галантный биограф, — что, если бы эта дама прожила еще сто лет, она никогда бы не состарилась ни лицом, в таком оно было хорошем состоянии, ни телом, таким оно было стройным и красивым даже под одеждой. Какая жалость, что и такие прекрасные тела покроет земля».
Увы, вскоре Диана де Пуатье внезапно заболела, «и земля, о которой говорил Брантом, скрыла это прекрасное тело, ставшее причиной стольких бед для Франции», — как сказал Ги Бретон. Там же в примечании он заметил, что Диане посчастливилось через правнучку Марию-Аделаиду Савойскую, в 1697 году вышедшую замуж за Луи де Бурбона, отца Людовика XV, стать родоначальницей и прародительницей не только Людовика XVI, Людовика XVIII и Карла X, но даже и «нынешнего графа Парижского» [256] .
Однако смерть Дианы де Пуатье никак не могла искупить и восполнить Екатерине Медичи потери сына и дочери — Франциска II и Елизаветы Французской. Лишь бурный вихрь политических событий да жар битвы могли отвлечь ее от горьких переживаний.
После подавления Амбуазского заговора и смерти Франциска II страна раскололась на две части, две враждующие между собой партии — партию гугенотов (протестантов-кальвинистов) и партию католиков. Первую возглавляли уже известные читателю король Наварры Антуан Бурбон, принц Конде, после Амбуаза вернувшиеся в лоно протестантизма, и адмирал Колиньи. Вторую — лотарингские герцоги Гизы. Попытка канцлера Лопиталя примирить оба лагеря окончалась полным провалом, а массовое истребление гугенотов в Васси (в 1562 году), произведенное католиками во главе с Франсуа де Гизом, послужило поводом к началу Гугенотских войн, длившихся с перерывами с 1562 года по 1694 год. Едва ли стоит вдаваться в подробности этих прискорбных событий, как и следующей за ними Варфоломеевской ночи, ибо читателю, возможно, уже надоели непрекращающиеся трагедии и смертельные драмы, однако отметим все же некоторые даты, дабы легче было представить вехи истории. Период первых трех войн (1562–1563; 1567–1568; 1568–1570) закончился в 1570 году мирными соглашениями порядком навоевавшихся сторон в Сен-Жермене, по которому гугеноты получили от короля Франции право владеть четырьмя крупными крепостями на Юге Франции и даже занимать государственные должности, и все-таки их приобретения были не настолько значительны, чтобы обеспокоить королеву-мать. Напротив, успехи, которых она добилась в эту эпоху, в значительной мере отвлекли ее от огорчений. Смерть избавила ее мало-помалу от основных соперников, встреченных на дороге власти: пал в бою при Сен-Дени коннетабль Монморанси, позже был сражен и принц Конде в битве под Жарнаком. Всегда в дороге, всегда в самых опасных местах, неутомимая Екатерина Медичи смогла решительно не порывать ни с одной из враждующих сторон. Она даже вынашивала идею всеобщего примирения, хотя Филипп настойчиво советовал ей вести войну с гугенотами самыми суровыми мерами и только до победного конца, и обращалась с побежденными под Жарнаком и Монконтуром противниками с большой мягкостью, заставив подписать Карла IX Сен-Жерменский эдикт [257] , более благоприятный делу гугенотов, чем делу победителей католиков. Он разрешал протестантам свободное отправление культа в двух ими выбранных городах каждой провинции [258] , допуск к высшим должностям в государстве, а сверх того отдавал сроком на два года четыре превосходно укрепленные крепости в их полное распоряжение (Ля Рошель, Монтобан, Коньяк и Шартр).
Двенадцать лет правления королевы-матери, истекшие со времени смерти ее супруга, научили Екатерину смело смотреть в будущее, доверяя при этом одной лишь себе. Отныне на нее не влияли ни фавориты, ни министры, ни капитаны, ни коннетабли. Дети боялись ее и повиновались, но во имя достижения этого ей приходилось все время их сталкивать друг с другом. Даже на вершине могущества ее не покидал дух интриги. Напротив, притворство как часть науки власти и высшего господства стало неотъемлемой частью ее натуры.
Сейчас Карлу IX было двадцать лет, герцогу Анжуйскому — восемнадцать, Алансону — шестнадцать. Их сестре Маргарите (королеве Марго) — семнадцать. И их сжигала горячая ревность. Карл IX испытывал ее к герцогу Анжуйскому, будущему королю Генриху III, завидуя любви к нему матери и легкости, с какой военные награды и триумфы доставались последнему. Герцог Алансонский, лживый и беспокойный, тоже вынашивал свои амбициозные замыслы, всегда свойственные младшим детям сиятельных семейств, Екатерина любила шпионаж и интриги и применяла в своей семье те же принципы, что и в управлении страной: шпионила, интриговала, господствовала посредством малых или тайных средств и уловок.
Она не доверяла Карлу IX, горячему и вспыльчивому до безумия, и с ужасом думала о том, что однажды он легко сможет обратить против нее уроки, которые она ему преподала. Бывали мгновения, когда сын и мать, стоя друг против друга и наблюдая за действиями друг друга, напоминали Агриппину и Нерона [259] .
Королю было чего опасаться. Всевластие матушки начинало очень его задевать, а Екатерина между тем упорно проводила свои секретные операции при помощи фрейлин своего двора. Прежде всего она увеличила число их с восьмидесяти до двухсот и научила своих верных служанок тайным уловкам Венеры, «способным служить исключительно на благо государства и семьи Валуа».
«Все эти барышни, „разубранные, как богини, но доступные, как смертные“ [260], отдававшие все свое обаяние на службу государства, использовались ею в политических целях…»
Эти молодые, изящные особы, которых находили у себя в постели иностранные дипломаты, бывавшие в Париже проездом, назывались «летучим эскадроном королевы»…
…Поведение некоторых из этих девиц вскоре вызвало скандал, и королева получила из Италии укоризненное письмо. «Вам бы следовало, — писали ей, — ограничиться небольшой свитой фрейлин и проследить за тем, чтобы они не проходили без конца через мужские руки и были более стыдливо одеты» [261].
Советы эти прошли мимо ушей Екатерины. В войне против Гизов, Монморанси и Бурбонов, потомков Людовика Святого, наступавших на нее со всех сторон, все средства, а тем более амурные, были хороши. Так, по ее прямому наущению был совращен и уложен в постель Антуан де Бурбон, один из вождей реформатов.
Для его покорения Екатерина выбрала прекрасную Луизу де ля Беродьер, или как ее называли при дворе, красавицу Руэ — La Belle Roue. «Победить такого противника было нетрудно»: король Наварры, как впоследствии и его сын, был «большой юбочник».
Луиза де ля Беродьер оказалась великолепной любовницей, но когда после бессонной ночи в ней проснулась стыдливость, она разрыдалась:
«Королева-мать сурова, — сказала она. — Если она узнает о том, что мы сделали, меня прогонят. И я боюсь, как бы гнев ее не обратился на вас» [262] .
Король Наваррский оказался настоящим мужчиной. Не желая потерять свою новую возлюбленную, а тем более быть причиной ее неприятностей, он обещал встретиться со своей противницей. Так над политикой возобладала любовь. А король Наварры был любезен, искал примирения и готов был ради Прекрасной Руэ пожертвовать своим королевством.
В результате последовало примирение сторон, и протестант, дав слово хранить верность (и признательность) Екатерине, получил от нее титул главного наместника королевства. «Почтительно поклонившись, он согласился на это и тем самым отказался от притязания на регентство, признав верховенство Екатерины» [263].
Таковы были методы королевы. Вослед за Антуаном де Бурбон Екатерина взялась за другого вождя реформатов — принца Конде, и также с блестящим результатом. На ложе любви их вера, вера вождей протестантского лагеря, не выдерживала испытаний. С ним поработала другая из ее фрейлин — Изабелла де Лимей.
И подобно тому как он писал когда-то Антуану Наваррскому, Кальвин направил принцу Конде из Женевы письмо, полное горьких упреков: «Вы можете не сомневаться, монсеньор, что мы уважаем вашу честь так же, как и желаем вам здоровья. Но мы поступили бы как предатели, скрывая от вас эти слухи. Нам сказали, что вы увлекаетесь женщинами, это очень вредит вашему влиянию и репутации. Хорошие люди будут этим обижены, плохие — посмеются» [264].
Увы! И на этот раз упреки возымели весьма мало действия. Морали не могли унять страсть. «Хотя жалобы реформатов, — грустно писал поэт, историк и политический деятель Агриппа д’Обинье, — и доходили до принца Конде, весь ум его был занят ласками королевы-матери и любовью мадемуазель де Лимей» [265] .
Таким же образом фрейлины «летучего эскадрона», этой маленькой «новой амурной компании», подобной компании девиц Франциска I, воспитывали принцев крови и детей Екатерины.
Ведь до шестнадцати лет Карл IX, мечтавший, как мы помним, только о Марии Стюарт, избегал общения с ними, хотя «все дамы двора постоянно вились вокруг него, всегда готовые предложить свою любовь».
Такое страшное безразличие короля начинало постепенно вызывать подозрения и пересуды и, дабы заткнуть рот всем «гнусным гугенотским сплетникам», обвинявшим его в гнусном «содомском» пороке, он тут же принялся любезничать направо и налево. Так он и встретил в Орлеане девушку необыкновенной красоты и одного с ним возраста, в которую сразу влюбился. И поделом. Юная особа была очаровательна, красива, умна, жизнерадостна, что в данную эпоху составляло великое достоинство. Случилось это осенью 1566 года. По происхождению она была фламандкой, но ее отец служил в Орлеане помощником наместника. Все более становящийся изгоем в своей семье, Карл IX, безумно влюбленный в Мари, был занят тем, что изливал ей свои чувства.
Удивительно, до чего деликатен был со своей возлюбленной этот от природы угрюмый и на редкость жестокий человек.
Однако, несмотря на страсть короля, девушка, по духу тоже, по-видимому, ученица королевы-матери, не прекращала любовной игры и со своим первым любовником — кавалером Монлюком. Люди Екатерины выяснили и донесли ему о таком истинно королевском невезении, которое уже не раз бросалось в глаза читателю этой книги, и Карл IX почувствовал себя совершенно брошенным и несчастным.
«Выйдя из покоев в притворно-веселом настроении, он заявил, что прямо сейчас устраивает обед, на который приглашает несколько хорошеньких дам. В числе приглашенных была и Мари Туше.
После этого он приказал капитану Лашамбру привести к нему дюжину ловких в своем ремесле воров-карманников, с тем, чтобы они незаметно срезали с пояса всех дам, сидевших за столом, их кошельки и доставили их все до одного к нему в спальню.
Когда стол был накрыт, король посадил Мари Туше подле себя, чтобы она не успела перепрятать письмо, которое ему так хотелось получить. Карманники с блеском выполнили порученное им дело, и Лашамбр, как ему и было приказано, отнес добычу в спальню короля.
Король без труда опознал среди прочих кошелек Мари и, стремительно открыв его, обнаружил записку, о которой ему сообщалось ранее. Он показал ее на другой день своей неверной любовнице. Сначала она не признавалась, что письмо адресовано ей, ибо оно было без подписи; но, поскольку она не могла отрицать, что ей принадлежат многие другие вещи, находившиеся в ее кошельке вместе с запиской, ей ничего не оставалось, как сознаться в своем поступке и со слезами попросить прощения» [266] .
«В записке не было ничего серьезного, и король обещал забыть об этом при условии, что Мари окончательно порвет с Монлюком.
В восторге от того, что так легко отделалась, красавица-фламандка поклялась никогда больше не встречаться с этим человеком и слово свое сдержала» [267].
Именно Мари Туше, будучи гугеноткой, всячески склоняла Карла IX к перемирию с вождями протестантизма, а затем и ко всеобщему миру. Именно по ее совету, отчасти соответствующему и настроениям Екатерины Медичи, король стал сближаться с адмиралом Колиньи, вождем протестантов. Однако старый адмирал был опытен не только на поле брани, но и в интригах, легко смог ввести в заблуждение молодого короля, постепенно добиваясь от него все новых и новых уступок и привилегий. «Его мощь при дворе стала вскоре столь значительной, что это встревожило Екатерину. Она знала, что всех этих милостей Колиньи удостоился благодаря Мари Туше. Поэтому нужно было немедленно удалить орлеанку…
И она решила, — говорит Бретон, — женить Карла на Елизавете, дочери австрийского императора.
Через несколько недель, когда Мари рыдала в Амбуазе, принцесса прибыла во Францию в сопровождении своего наставника и множества немецких дворян. Король должен был встретить ее, затерявшись в приветствовавшей принцессу толпе, дабы не спеша ее рассмотреть…
Увидев ее, он покачал головой: она была очень красива. Венчание состоялось в понедельник 26 ноября 1570 года в церкви Богоматери в Мезьере с пышностью, понравившейся и гостям и простому народу» [268], а уже 25 марта 1571 Елизавета Австрийская была коронована королевой Франции в базилике Святого Дени, шпиль колокольни которой всегда привлекал внимание французских королей, знавших, что именно там им предстоит получить последние успокоение и пристанище [269] .
Карл IX, конечно, был покорен «Прекрасной немкой», но вовсе не забыл и не отказался от своей еще более прекрасной фламандки, а соперница не пугала Мари Туше. Король находил удобные поводы, чтобы видеться с ней, а Колиньи, сохраняя свое прежнее влияние, уже позабыл, что является главой партии гугенотов, и чувствовал себя почти что принцем королевской крови.
Ночь Святого Варфоломея нарушила эту выгодную ему идиллию.
В начале лета 1572 года именно Колиньи стал полновластным хозяином в Лувре. «Уверенный в своем влиянии, он захотел вовлечь Карла IX в войну с Испанией.
Тут уж, — как говорит Ги Бретон, — Екатерина Медичи испугалась. Нападение на приверженного католицизму короля Филиппа II грозило оттолкнуть от королевской власти большинство французов; это означало бы всеобщую гражданскую войну и ослабление Франции на длительное время. Она вызвала Карла и пригрозила, что уедет во Флоренцию, если он будет следовать совету Колиньи. Король, думая о Мари, ответил, что сам знает, что ему делать.
Этого оказалось достаточно, чтобы немедленно навести королеву-мать на мысль об убийстве адмирала» [270].
В других книгах и иных сочинениях читатели найдут описание того, что последовало за покушением и ранением адмирала, случившимися 22 августа 1572 года. Скажем лишь, в ночь с 23 на 24 августа случилось то, что впоследствии (а может, и до скончания времен) будет названо Ночью Святого Варфоломея, и дабы не омрачать взгляда картинами мрачными и зловещими, много раз описанными в исторической литературе, отошлем их к хорошо известному роману Дюма и многим другим историческим сочинениям, способным пролить свет на события той злосчастной ночи.
Затянувшийся религиозный конфликт XVI века достиг своего апогея, пожирая представителей династии Валуа одного за другим. Часы правления наихристианнейшего короля Карла IX истекали, и вслед за ужасными эксцессами Варфоломеевской ночи, навсегда сбросившей с политических весов влияние адмирала (и на некоторое время его партии), конец 1572 года принес относительное примирение королевы Катрин и Мари Туше. Екатерина, сначала пытавшаяся избавиться от никому неведомой протестантки, решила изменить свое отношение к ней. «Памятуя о той бездне, в которую честолюбие ввергло герцогиню де Валентинуа, более известную под именем Дианы де Пуатье, Мари, разумеется, боялась королевы Екатерины и готова была отказаться от всякой пышности и влияния во имя счастья. Может быть, она решила, что и сама она и король настолько молоды, что бороться с королевой-матерью им будет не по силам. К тому же Мари, единственная дочь Жана Туше, сеньора де Вове и дю Кийяра, советника короля и помощника орлеанского бальи, занимая среднее положение между горожанами и средним дворянством, не принадлежала, по сути дела, ни к настоящим дворянам, ни к горожанам, отличаясь в этом от всех знатных дам вроде госпожи де Писле или Сен-Валье, наших знаменитых фавориток, умевших „направить тайное оружие любви на защиту интересов своего дома. Увлечение короля Мари Туше, у которой вообще не было никаких высокопоставленных родных, позволяло Екатерине Медичи избежать опасного соперничества со стороны представительниц знатных родов“, которые наперебой желали стать любовницами ее сына».
Жан Туше, один из блестящих умов своего времени, которому поэты посвящали свои стихи, никогда не стремился играть роль при дворе.
Именно поэтому Мари, безвестная молодая девушка, столь же образованная и умная, сколь простодушная и прямая, желания которой не могли идти вразрез «с интересами королевской власти», в конце концов пришлась по душе Екатерине. Именно она «сама настояла», чтобы парламент признал королевским сыном ребенка, родившегося в апреле 1573 года у Мари Туше, и разрешила ему именоваться графом Овернским, объявив Карлу IX, что она собирается завещать внуку ее собственные владения — графство Овернь и Лорагэ. Когда Маргарита (сестра Карла IX), бывшая в то время королевой Наваррской, впоследствии стала королевой Франции, она опротестовала это завещание, и парламент его отменил. Однако в дальнейшем Людовик XIII, в знак уважения к дому Валуа, вознаградил графа Овернского, даровав ему герцогство Ангулемское.
Екатерина же еще раньше подарила Мари Туше, которая, впрочем, ничего не просила, поместье Бельвиль. Поместье это не давало никакого звания, но оно граничило с Венсеном, и любовница короля могла приезжать туда каждый раз, когда после охоты король оставался ночевать в замке. Карл IX провел в этой мрачной крепости большую часть последних лет своей жизни и, как полагают некоторые историки, окончил там свои дни, точно так же, как Людовик XII. Вряд ли приходится удивляться, что, охваченный таким сильным чувством, человек расточает перед женщиной, которую боготворит, новые доказательства своей любви, вместо того, чтобы раскаиваться в супружеской неверности. Однако Екатерина, на какое-то время вернув своего сына королеве Елизавете Австрийской, стала снова отстаивать интересы Мари Туше так, как это умеют делать женщины, и еще раз бросила короля в объятия его любовницы. Все, чем бы ни занимался Карл IX, близко затрагивало Екатерину. Впрочем, это благожелательное отношение к только что родившемуся ребенку еще раз обмануло Карла IX, который уже начинал видеть в матери свою соперницу. Мотивы, руководившие в этом деле Екатериной Медичи, ускользнули от доньи Изабеллы, которая, по словам Брантома, была одной из самых кротких королев, когда-либо царствовавших на свете. Изабелла никогда никому не причинила зла и «даже молитвенник свой читала втайне». Но эта чистая душою принцесса начинала уже видеть пропасти, разверстые вокруг трона, — ужасное открытие, от которого у нее мог помутиться рассудок. Она, должно быть, испытала и более сильные потрясения, если могла ответить одной из дам, сказавшей ей после смерти короля, что будь у нее сын, она могла бы стать королевой-матерью и регентшей (а так имя ее затеряется в потомках — прим, редактора).
— Ах, благословим Господа за то, что он не послал мне сына. Что бы с ним сталось? Несчастного ребенка лишили бы всего, поступив с ним так, как хотели поступить с королем, моим супругом, и виновницей этого была бы я… Господь пожалел нашу страну и все сделал к лучшему…
Благочестивая Елизавета примером своим доказывала, что качества, которые способны только украсить женщину незнатную, могут оказаться роковыми для государыни. Карлу IX действительно нужна была помощница и подруга [271], и совсем не такая, которая проводила бы ночи за молитвенником. А так у него не было опоры ни в любовнице, ни в жене [272] .
Итак, после Варфоломеевской ночи королева, дабы развеять «скуку и меланхолию» короля, решила вызвать в Париж Мари Туше, и та, как это ни странно звучит, закрыв глаза на совсем недавнее убийство своих единоверцев, поселилась в доме на улице Сент-Оноре, в маленьком домике с садом, где ее часто навещал король, чтобы провести наедине с возлюбленной вторую половину дня.
«В результате Мари была вынуждена срочно отбыть в июле 1573 года в замок Файе, где и родила крупного горластого мальчишку» [273] .
В отсутствие возлюбленной красавицы король «ударился в самый постыдный разврат и устраивал со своим братом герцогом Анжуйским (будущим Генрихом III) и Генрихом Наваррским, сыном Антуана де Бурбон и знаменитой Жанны д’Альбре [274] (будущим Генрихом IV) пиры, о которых заговорила вся Европа. „Я знаю, — писал автор одного из таких писем, — что три этих важных сеньора приказали, чтобы на одном официальном пиршестве их обслуживали и услаждали обнаженные женщины. А когда пир закончился, они ими с большим удовольствием воспользовались“ [275]. И кто бы сказал, что минуют времена Карла VIII и Людовика XIII».
Однако продолжением или, скорее, завершением этих пиров была смерть, настигшая Карла IX 30 мая 1574 года, как сказали бы медики сегодня, «от прогрессирующего упадка сил». Ги Бретон описывает дело так: «В то время как Генрих [276] предавался мечтаниям в Польше, Карл IX в Париже занимался изнурительными любовными упражнениями, пытаясь забыть Варфоломеевскую ночь, воспоминания о которой упорно преследовали его. Здоровье короля опасно ухудшалось. И вскоре его, задыхающегося и с красными пятнами на скулах, пришлось отправить в замок Венсен, бывший тогда местом отдыха королей. Как-то вечером к нему пришла Мари Туше и легла рядом. Эта встреча стала для туберкулезного короля роковой. Некий летописец без колебаний делает вывод о том, что Карл IX „ускорил свою кончину удовольствиями, которым предавался несвоевременно и неумеренно“».
Итак, в возрасте двадцати четырех лет король Карл IX, оставив безутешными законную супругу Елизавету и Мари Туше, отошел в лучший мир, породив своей ранней и безвременной кончиной легенду об ужасном отравлении таинственным, «медленным, но верно действующим минеральным ядом». И для слухов этих были веские причины.
После Варфоломеевской ночи король внимательно следил за действиями своей матери и многое скрывал от нее, ибо в достаточной мере перенял ее способ действий. Обуреваемый желанием как-то загладить ужасное впечатление, которое произвели во Франции события ужасной ночи, он начал энергично заниматься делами, председательствовал в совете и пытался захватить бразды правления в свои руки. Королева-мать, конечно, всячески противодействовала намерениям сына, однако охлаждение короля к ней и подозрительность между ними достигли такого предела, когда о возврате к прошлому не могло быть и речи. Так было и в тот момент, когда, поручая Генриху Наваррскому жену и дочь, он хотел предупредить его не доверять Екатерине, слишком полагающейся на астрологов и твердо убежденной в злосчастной звезде Генриха для дома Валуа. Карл IX продолжал соблюдать все внешние знаки почтения к матери, однако та все же заметила, что в обращении с ней сына сквозит плохо скрытая ирония, свидетельствующая о желании мстить…
«Глубоко скрытая ото всех драма, которая уже в течение полугода разыгрывалась между матерью и сыном, была угадана кое-кем из придворных. Но особенно пристально за ней следили итальянцы [277] , ибо они знали, что всем им придется плохо, если Екатерина проиграет игру.
Вполне понятно, что сейчас, когда стало очевидно, что мать и сын стараются всеми средствами обмануть друг друга, взгляды всех присутствующих обращались в сторону короля. В этот вечер Карлу IX, утомленному продолжительной охотой и каким-то серьезным занятием, которое он скрывал ото всех, можно было на вид дать сорок лет. Он был уже совершенно изъеден болезнью, от которой и умер и которая дала потом некоторым важным лицам повод думать, что его отравили. Де Ту (De Thou), этот Тацит династии Валуа, пишет, что хирурги обнаружили на теле Карла IX какие-то подозрительные пятна (ex causa incognita reperti livores). Похороны этого государя прошли еще более незаметно, чем похороны Франциска II. Из Сен-Лазара в Сен-Дени (к месту последнего успокоения — прим. редактора) тело короля провожали только Брантом и несколько стрелков королевской гвардии, которыми командовал граф фон Солерн. Это обстоятельство, точно так же, как и ненависть к сыну, которая, по мнению де Ту, снедала тогда королеву-мать, может служить подтверждением ее виновности. Оно, во всяком случае, подтверждает высказанное здесь мнение о том, что Екатерина не любила своих детей. Черствость ее объясняется не чем иным, как верой в астрологические предсказания: эта женщина не могла быть заинтересована в тех орудиях, которые ей изменят, Генрих III был последним королем, над которым она властвовала, — вот и все. В настоящее время можно смело утверждать, что Карл IX умер естественной смертью. Его излишества, его образ жизни, слишком быстрое развитие, его отчаянные попытки захватить бразды правления в свои руки, его жажда жить, его крайнее переутомление, его последние страдания (в особенности моральные муки, связанные с Варфоломеевской ночью — прим, автора) и последние наслаждения — всего этого достаточно, чтобы доказать людям непредубежденным, что король умер от болезни груди, недуга, который в те времена врачи еще не умели распознавать и недостаточно изучили и симптомы которого были таковы, что могли самого Карла IX заставить думать, что его отравили» [278] .
Современный французский автор Иван Клула говорит о смерти короля так: «Она (Екатерина Медичи) поспешила в спальню к своему сыну, где король уже в течение двух месяцев медленно умирал от ужасных кровотечений через кожные кровоподтеки — последние проявления его туберкулеза. Узнав об аресте убийцы своего отца [279], лежащий под окровавленными простынями Карл прошептал только: „Все людские дела для меня уже ничто!“. Через некоторое время, в воскресенье 30 мая 1574 года, на Троицу, молодой король, не проживший еще и двадцати четырех лет, умер в четыре часа пополудни на руках своей матери. Еще до начала агонии он подписал ордонанс, передавая регентство Екатерине по ходатайству, как говорилось, герцога Алансонского, короля Наваррского и других принцев и пэров Франции» [280] .
После смерти короля, как и предсказывали ему астрологи братья Руджери, Мари Туше вышла замуж за Шарля де Бальзака, маркиза д’Антраг, губернатора Орлеана, от которого у нее родились две дочери. Одна из них, единоутробная сестра графа Овернского, сына короля Карла IX, впоследствии стала любовницей «великого повесы» Генриха IV и прославилась тем, что во время заговора маршала Бирона хотела лишить Бурбонов престола и сделать своего брата королем. Прекрасное начинание в память о ее отце и великих годах правления рода Валуа, увы, оставшееся безуспешным и неисполненным.
Граф Овернский, став герцогом Ангулемским, благополучно пережил Генриха IV, регентство Марии Медичи, времена маршала д’Анкра, Людовика XIII и Ришелье и благополучно дожил до времен Людовика XIV и даже чеканил у себя в поместье (большая дерзость!) свои собственные монеты и медали, ставя на них то один, то другой титул, но король Людовик XIV не чинил ему в этом препятствий: он слишком чтил и уважал в нем кровь Валуа.
Маркиза же д’Антраг умерла, когда ей было за восемьдесят.
Пророчество Козимо Руджери оправдалось [281] . Так обстояли, на взгляд Божий, мирские дела. «Странная вещь! Трех человеческих жизней — жизни старика, от которого получены все эти сведения, жизни графа Сен-Жермена и жизни Козимо Руджери — достаточно для того, чтобы охватить всю историю Европы от Франциска I до Наполеона. Каких-нибудь пятидесяти жизней хватило бы, чтобы дойти до самого древнего периода истории народов, о котором мы знаем. „А значат ли что-нибудь пятьдесят поколений для того, кто изучает тайну человеческой жизни? — говорил граф Сен-Жермен“» [282] .
После короля Генриха настал черед Франциска, Второго, чье царствование оказалось таким кратким, что сплетники не успели и приготовить пасквили на его дам; хотя отсюда не следует, что, проживи он дольше, он бы позволил такое при своем дворе, — ибо то был монарх добрейший и честнейший по своей натуре, не жаловавший доносчиков, а сверх того весьма почитавший женский пол и неукоснительно вежливый с ним. Тех же обычаев держалась королева-мать и его царственная супруга [283] , а также дядья, каковые осаживали неугомонных и ядовитых на язык…
Король Карл [284] , взошедший на трон после него, по молодости лет сначала не интересовался женщинами, а пёкся только о забавах, свойственных его возрасту. При всем том его наставник, покойный господин де Сипьер, бывший — по моему разумению и, по мнению каждого, кто с ним встречался, — одним из самых достойных и обворожительных кавалеров своего времени, преуспев в куртуазной почтительности к слабому полу, преподал своему юному ученику и повелителю столь добрые наставления по сему предмету, каких не слышал ни один из королей, до него восседавших на французском престоле. Действительно, и в нежном возрасте, и возмужав, король не пропускал ни одной дамы, не остановившись перед ней и не поприветствовав; причем весьма почтительно обнажал главу и делал это всегда — и если безумно торопился, и когда никуда не спешил, и будучи на коне, и прохаживаясь пешком. Когда же и для него наступила пора любви, он оказал честь некоторым зрелым и юным особам, но с таким благородством и уважением к их достоинству, каким мало кто при дворе мог похвалиться…
Вот как благородно относился монарх к слабому сословию; даже в свои последние дни, когда, как я знаю, ему хотели внушить отвращение к неким весьма влиятельным, достопочтенным и прекраснейшим собою сеньорам — якобы замешанным в громкие дела, затрагивающие и его особу, он не желал ничему верить и был к ним радушен, как никогда, пировал с ними — и умер, провожаемый их благословениями и орошаемый обильными слезами, что они пролили над его телом. И еще долго они поминали его добром, особенно когда настал черед править Генриху Третьему, каковой, по возвращении своем из Польши, получив о них дурное донесение, раздул из малости — как ему случалось и прежде — великое дело и стал непримиримым стражем их нравственности, ополчась как на них, так и на многих других, тоже мне известных, из-за чего снискал к себе их сугубую ненависть, в немалой степени ускорившую и несчастье его правления, и его собственную гибель…
Иные считают, будто король [285] , ведя беспощадную войну со всем дамским полом, стремится искоренить женскую греховность — как если бы это могло чему-нибудь помочь: ведь надо признать, что натура этих очаровательных существ такова, что, чем строже запрет, тем сильнее разгорается пламень, и уследить за всем невозможно…
Впрочем, я свидетель тому, что некоторых из этих хрупких созданий он любил с нежнейшей преданностью и уважением, почитая величайшей честью для себя служить им…
А с другими король занимался любовью, чтобы унизить их…
Он с большим любопытством разузнавал о похождениях светских искусительниц и пытался проникнуть в их мысли и желания. Поговаривают, что иногда он делился любовной добычей со своими наиболее доверенными приближенными. Счастливчики: ведь объедки с королевского стола не могут не быть превосходны на вкус. Дамы, как я знаю, весьма его опасались: он отчитывал их сам или же поручал это королеве- матери [286] — тоже весьма скорой карать и миловать, но… не любившей злоречивых — тех, кто вмешивается в чужую жизнь и сеет там раздор и смущение…
«Этот король [287] , как я уже говорил, привыкший с нежных лет слушать истории про женские проказы (и я сам таковыми его развлекал), не прочь был поведать кое-что и сам — но в глубокой тайне, опасаясь, что о том прознает его матушка, ибо она не желала, чтобы он их пересказывал кому бы то ни было, кроме нее… Даже впервые прибывшим ко двору особам он, встретив их с радушной любезностью, часто мог рассказать о самих столь подробно, что в глубине души они удивлялись, как он все разузнал, — хотя наружно не подавали вида и не признавались ни в чем. Его же их уловки необычайно забавляли; да он не уставал и в прочих, больших и малых, вещах столь превосходным образом находить применение своему въедливому уму, что прослыл самым великим королем из тех, кто последние сто лет правил Францией…» [288].
«Днем своего рождения Генрих III всегда считал 18 сентября 1551 года, хотя в действительности он появился на свет спустя 40 минут после полуночи, т. е. 19 сентября. При крещении получил он имя Эдуар-Александр и титул герцога Анжуйского» [289]. Случилось так, что из «шести выживших в детстве братьев и сестер пятеро умерли раньше Генриха. Лишь Маргарита пережила его и достигла 62-летнего возраста. Она и Генрих, единственные из десяти детей Екатерины Медичи и Генриха II, оставались в живых ко дню смерти их матери — 5 января 1589 года. Все представители последнего поколения Валуа отличались слабым сложением и болезненностью; их страшным бичом был туберкулез, против которого тогдашняя медицина была бессильна. Во время конфирмации 18 марта 1565 года Александр-Эдуар получил в честь отца имя Генрих, а его младший брат Эркюль… спустя год… имя деда — Франциск» [290] .
Напомним читателю, что у Генриха II было четверо сыновей и дочерей. Франциск II, родившийся в 1544 году и объявленный наследником престола в 1547 году, когда его отец занял трон; Елизавета Французская (1545–1568), супруга Филиппа II Испанского; Клотильда (1547–1575), в 1559 году вышедшая замуж за Шарля III Лотарингского, и Карл-Максимилиан (1550–1574) (Карл IX). Пятый сын, Людовик, умер в октябре 1550 года 20 месяцев от роду. Младшими братьями и сестрами Генриха III были Маргарита, по прозвищу Марго (1553–1615), за неделю до Варфоломеевской ночи вышедшая замуж за будущего Генриха IV, короля Франции, и Эркюль (1555–1585), единственный из четырех братьев, так и не ставший королем. Длинный ряд рождений завершился двойней в 1556 году — родились сестры Жанна и Виктория, вскоре умершие.
Сразу вслед за кончиной Карла IX Екатерина Медичи направила губернаторам провинций известие о его смерти. «Потеря, — писала она, — постигшая меня, так меня удручила, что я не желаю ничего другого, кроме ухода и оставления в покое всяческих дел. И все же, побужденная к тому настойчивыми просьбами и увещаниями, я вынуждена принять на себя заботы регентства, дабы своими малыми силами помочь обществу избежать всевозможных треволнений».
В течение трех месяцев она находится у власти одна (с 30 мая по 5 сентября 1574 года), поддерживая всеми силами status quo, чтобы облегчить своему любимому сыну, «своему маленькому орлу» [291] , спокойное и мирное начало нового царствования, а тот, со слов одного венецианского дипломата того времени, «имел острый глаз и душу своей матери» — Questo e l’occhio destro e l’anima della madre, — которая современникам в это описываемое нами время представлялась гением ловкости и притворства. Ей было уже пятьдесят четыре года и все свои последние упования она возлагала именно на герцога Анжуйского, любимого своего сына и, несмотря на явное удовольствие распоряжаться и править одной, с нетерпением ждала его возвращения из Польши.
18 июня 1574 года, спустя пять дней после того, как он узнал о кончине своего брата, король Польский бежал из Кракова, подобно вору и кондотьеру, от наскучившего и чуждого ему венца. Краткость пребывания его в этой стране хорошо показывает, сколь чужды были ему ее язык и нравы. А любимый поэт будущего короля Филипп Депорт [292] , писал:
Польша, прощай! Пустынная страна!
Приют снегов и льда печальный,
Прощай, страна предвечного прощанья,
Чей воздух, вид и нрав отравой мне всегда.
Увижу ль вновь тебя, унылая страна.
Генрих среди гордых сарматов жаловался подобно Овидию на брегах Евксинского Понта. И историк Пьер Матье замечает, что «он носил польскую корону на своей голове как некую тяжкую скалу». Самым большим наслаждением изгнанника было писать во Францию, и подчас он посылал с одним курьером по сорок, а то пятьдесят писем за раз. Дело в том, что рано, в пятнадцать лет, познавший женщин из «летучего эскадрона» своей матушки, он был «славным жеребцом» (как говорили о нем Екатерине), но однажды влюбился в красивую и умную Мари де Клев, супругу принца Конде. Позабыв из-за нее красавицу Рене де Рьё, прозванную Красавицей из Шатонёфа, двадцатилетнюю блондинку, в которой сочетались грация и энергичный характер, он впал в чисто платоническую страсть, которая уже за несколько месяцев до его отъезда в Польшу едва окончательно не подорвала его здоровье, ибо привык к постоянной и бурной близости с разными красавицами двора, а в особенности с красавицей из Шатонёфа. Впрочем, та нисколько не собиралась оставлять в покое страдающего герцога Анжуйского. Рене де Рьё продолжала встречаться с ним, желая компенсировать его угнетающе-платонические отношения с мадам де Клев.
Надо сказать, что эта платоническая страсть родилась во время бракосочетания короля Генриха Наваррского и Маргариты Валуа. «После весьма бурного танца вспотевшая Мари де Клев вынуждена была удалиться в соседнюю с бальным залом комнату, чтобы снять рубашку. Через несколько мгновений Генрих, который вел фарандолу, отправился туда же, чтобы вытереть свое лицо. Он схватил рубашку Мари и, полагая, что это салфетка, утерся ею… Тут же, как сообщает летописец, „чувства его взволновались“ и, увидев, что он держал в руке, он почувствовал беспредельную любовь к хозяйке этой благоухающей и еще теплой рубашки.
Потом он вернулся в зал, где принцы танцевали под звуки скрипок, и негласное „расследование“ дало ему возможность выяснить, чья эта была рубашка…
На другой же день Мари де Клев получила пламенное объяснение в любви и, потрясенная тем, что очаровала самого красивого в мире принца, тоже в него влюбилась» [293].
И в самом деле герцог Анжуйский был красив. Рослый, широкоплечий, обольстительный, очаровательный, он отличался изысканной элегантностью, столь нравившейся фрейлинам из «летучего эскадрона».
«Быть может, у него был несколько женоподобный вид, но упрекать его за это было бы несправедливо, поскольку виноваты были в этом маленьком недостатке только фрейлины королевы-матери. Когда он был еще ребенком, они очень часто забавы ради украшали его, румянили и опрыскивали духами, как куклу; и у него на всю жизнь остались привычки, которые сейчас выглядят несколько подозрительными, а тогда (тем более для принца — прим. автора) казались вполне нормальными. Он носил не только облегающие камзолы, перстни и ожерелья, но и великолепные серьги.
Он любил также пудриться, поливаться духами, подкрашивать губы и одеваться в женское платье».
Это были, несомненно, странные вкусы, но они не мешали герцогу Анжуйскому бегать за девицами и проявлять себя пылким партнером.
Как рассказывает летописец, он остановил свой выбор на хорошеньких фрейлинах свой матери, «ибо они были податливы, богаты опытом и не способны устроить скандал, поскольку Екатерина Медичи приказала им угождать своим сыновьям» [294].
Словом, это был прекрасный, хотя и немного странный кавалер. Но в конце сентября 1573 года его платонической любви к Мари де Клев был нанесен серьезный урон. Благодаря интригам своей матери он был выбран польским сеймом королем Речи Посполитой, и ему пришлось покинуть обеих своих дам. Практичная и сексуальная Рене де Рьё нашла нового любовника, но Мари де Клев была безутешна. Остановимся на мгновение на этой особе.
Мари де Клев, супруга принца Конде, была дочерью Франциска, герцога де Невер и Маргариты де Бурбон. Вышедшая замуж всего лишь каких-то два года тому назад, в 1571 году, молодая принцесса блистала своим умом, красотой, богатством и знатностью рождения. Поэт Депорт, дебютировавший как «дамский» угодник и творец изнеженных рифм, которые должны были примирять размолвки Карла IX и Мари Туше, переквалифицировался в панегириста молодого победителя в битве под Жарнаком, которым был герцог Анжуйский, и его прекрасного идола и теперь творил свои элегии в честь них, называя Генриха Эвриласом, а Мари де Клев — Олимпией. Так что королева Марго, узнав в них своего брата и его возлюбленную, упрекала Олимпию за ее холодность и советовала ей брать пример с нее, становящейся еще мудрей под действием любовного жара и пылкой страсти.
Если судить по стихам Депорта (но поэты, разумеется, не историки), уроки Маргариты принесли свои плоды. И если принцесса Конде не уступила натиску своего возлюбленного, это еще не значит, что она не осталась безучастной (и совершенно бесчувственной) к тем знакам почтительного внимания и обожания, которые он ей оказывал. Кажется, ее не отпугивала даже возможность развода, предлог для которого подавало возвращение ее супруга к ереси протестантизма.
Именно ей, а не мадемуазель де Рьё, Генрих писал страстные письма из Кракова. Он доходил до того, что вместо чернил писал кровью… в буквальном смысле слова. Экзальтированный Генрих писал и думал только о Мари. Вот, например, какое письмо получил от него Бове-Нанжи, один из его друзей:
«Вы же знаете, как я ее люблю. Сообщите же мне о ее судьбе, чтобы я мог ее оплакать [295] . Больше ничего не окажу, ибо любовь пьянит».
«Да, любовь пьянила его, — говорит Ги Бретон, — и выбитый из колеи Генрих вызывал у поляков растерянность… он выглядел в глазах всех окружающих странным государем, и краковские придворные шептались из усов в уши о своем горьком разочаровании.
А Генрих был слишком тонким (и наблюдательным) человеком, чтобы этого не замечать…» [296].
Суврэ, его секретарь, лично прокалывал ему пальцы, чтобы крови хватило как раз на одно письмо.
Страстное желание вновь увидеть принцессу Клевскую было одной из причин, заставившей Генриха неожиданно бежать из Польши. Сделав вид, что отходит ко сну на глазах польских придворных, он бежал сразу же, как только они вышли из его комнаты. В сопровождении своего медика Мирона, секретарей Суврэ, Ларшана и Дю Альда он без шума открыл ворота замка, за которыми расстилалось чистое поле. С четверть лье они пробирались пешком во мраке и тишине безлунной ночи и таким образом достигли маленькой часовни, подле которой их ждали лошади. Затем вскочили в седла, пришпорили лошадей и следующие двадцать лье пронеслись галопом. Польские вельможи, посланные в погоню за королем, перехватили его уже в Моравии. Он попытался объяснить свой странный и внезапный отъезд, ссылаясь на то, что его возвращения потребовала мать, а потом, показав полякам портрет принцессы Конде, произнес: «В особенности вот эта моя любовь торопит меня с возвращением во Францию, и узнав, быть может, о ней, вы одобрите мой поступок, когда вернетесь в Польшу».
Но едва Генрих выскользнул из рук своих верных подданных, как почувствовал, что любовь, ставшая предлогом стремительности его бегства, слабеет. Вместо того, чтобы сразу, не теряя времени, вернуться во Францию и броситься там к ногам своей возлюбленной, он одиннадцать дней провел в Австрии и два месяца в Италии. Несмотря на свою скорбь и траур по брату, он пустился во все тяжкие, переходя с праздника на праздник, а взойдя на «Буцентавр», великолепную венецианскую галеру, именно на ее борту совершил торжественный въезд в Венецию.
Справа от его трона стоял папский нунций, слева — венецианский дож. Генриха это могло только радовать. Так пересек он украшенный огнями Большой Канал и ступил на берег прямо перед дворцом Фоскари. В течение многих дней длились торжественные приемы, овации, пиры, фейерверки, турниры, игры, маскарады и прочие увеселения [297] .
В Падуе, Ферраре, Мантуе, Турине праздники возобновились. Легкая, изящная, элегантная и чувственная атмосфера итальянских городов очаровала самого сластолюбивого из всех монархов. И поэтому только 5 сентября он прибыл на границу своего государства. Екатерина Медичи встретила его в Пон-де-Бовуазен, поразив всех присутствующих демонстрацией своей нежности к вернувшемуся сыну, и на завтра он уже въезжал в Лион, в котором, как когда-то Карл VIII и Людовик XII, тоже провел изрядное время — целых два месяца.
Именно здесь в нем стали проявляться замашки восточного сатрапа. Плавая по Соне, он обедал в совершенном одиночестве, поскольку специальная загородка не позволяла придворным даже близко к нему приближаться. Здесь же, в Лионе, узнал он о кончине принцессы Клевской, отошедшей в мир иной 30 октября от родов, оставив после себя в награду и утешение Генриху дочь [298] .
При этом известии он проявил глубочайшее отчаяние. Узнав о случившемся из письма матери, он сначала упал без сознания.
«Екатерина ждала у дверей. Она приказала перенести его в свою комнату, где он несколько часов лежал без чувств с неподвижным взором; опасались даже за его рассудок. Он отказывался даже от пищи и нарушал свое молчание лишь судорожными рыданиями. Его жалобы напоминали предсмертный хрип, и королева-мать испугалась.
Будучи суеверной (и мы знаем до какой степени) она вообразила, что сын ее стал жертвой колдовства и тоже умрет» [299] .
По ее приказанию у Генриха забрали даже крест и серьги, подаренные ею, «но несчастный, которого горе сломило навсегда, все плакал, и траур его был несколько странным» [300] .
«Восемь дней подряд он кричал и вздыхал, — писал Пьер Матьё, — а на публике появлялся весь покрытый знаками и символами смерти. На лентах его башмаков и подвязках он носил маленькие мертвые головы, и приказал Суврэ изготовить подобных украшений на 6000 экю» [301] .
Запершись в обтянутой черным крепом комнате, он дни и ночи проводил разглядывая, лаская и целуя портрет и волосы принцессы, как будто она могла ему ответить, громко звал ее по имени. Но все эти слезы и рыдания не могли унять его скорбь. Генрих III не умел ни страдать, ни любить. Через неделю один из его фаворитов отнял у него портрет, один взгляд на который причинял ему такие страдания, и король больше не просил его вернуть, а через день даже не произносил имени бедного создания.
Он оставил Лион 16 ноября 1574 года и вместо того чтобы направиться в Париж, по Роне отправился навестить Авиньон, и этот город «авиньонских» пап очень ему понравился. Здесь он был принят в братство монахов «флагеллянтов», или кающихся (также называемых «битыми») за то, что ударами плетей по спине и плечам вымаливали прощения своих грехов. Монахи этой конгрегации носили на голове глухие капюшоны с прорезями для глаз и вечерами шествовали по улицам, неся в руках факелы и распевая Miserer. Существовало три братства «флагеллянтов»-«самобичевателей» — белые, черные и голубые. И по примеру короля придворные дамы наперебой записывались в эти конгрегации. Среди «кающихся» был даже Беарнец, будущий Генрих IV. Впрочем Генрих III, находя его слишком мало подходящим для этой роли, упрекал соперника, что тот толком не умеет даже управиться с власяницею.
Больше не было никаких вопросов о принцессе Конде и, радикально утешившись спектаклем процессий самобичевателей, король Франции и Польши, счастливый уже тем, что изгнал из своей души печальное воспоминание, думал теперь лишь о предстоящем ему бракосочетании.
Надобно знать, дорогой читатель, что, возвращаясь на родину, Генрих III остановился на несколько дней в Вене, где император Максимилиан II предложил ему руку своей дочери, вдовы Карла IX, — Елизаветы Австрийской. Король не стал отвергать этого предложения, но, имея весьма мало симпатии к своей невесте, скоро забыл об этом предложении. Юная особа, которую увидел он через несколько месяцев в Нанси, Луиза, дочь Николя Лотарингского, графа де Водемон (а потому названная историком Луизой де Водемон) запала ему в память. Родившись в Номени, близ Меца, в 1553 году, красавица почти при рождении потеряла свою мать, но воспитание ее от этого не стало менее строгим и тщательным.
Она отличалась добрым нравом, красотой и благочестием, скромностью, отражавшейся на ее прелестном лице. «Можно и должно, — говорит Брантом, — хвалить эту принцессу за многое, ибо в браке она вела себя благоразумно, хранила целомудренную верность супругу, так что связывавшие их узы ею были не тронуты, оставаясь крепкими и неразрывными, — и никто никогда не подметил в ее облике никакого изъяна» [302] .
С точки зрения состояния положение ее семьи было далеко не блестящим, и никому и в голову не могло прийти, что дочь графа де Водемон однажды станет королевой Франции. Поскольку она была связана узами родства с семейством Гизов, советники старались отговорить Генриха III от этого брака, указывая ему на опасность чрезмерного усиления влияния уже и без того могущественного дома. Казалось, некоторое время он колебался и даже посылал государственного секретаря Клода Пикара просить руки сестры короля Шведского, но тут во время пребывания короля в Авиньоне умер кардинал Лотарингский, и Генрих предположил, что теперь Гизы перестали быть опасны, и, неожиданно и весьма невежливо отозвав Клода Пинара из Швеции, направил своего фаворита Дю Гаста в Лотарингию спросить графа де Водемон, согласен ли он отдать дочь замуж за короля Французского и Польского.
Рассказывают, что в момент приезда Дю Гаста Луиза отсутствовала. Она молилась в это время в часовне Сен-Николя в окрестностях Нанси [303] . Туда она всегда направлялась пешком, одетая почти как простая крестьянка, и всегда раздавала страждущим и нуждающимся по двадцать пять экю, которые ежемесячно выдавал ей на эти малые удовольствия ее отец [304] . Вернувшись в Нанси, она попросила у своей мачехи прощение за то, что не присутствовала на церемонии ее утреннего одевания, на что та скромно ответила:
— Прощение должна просить я, ведь это я должна была бы присутствовать при вашем утреннем туалете — вы теперь королева Франции.
Генрих III был коронован в Реймсе 13 февраля 1575 года, а женился на следующий день, но на церемонии коронования были подмечены и весьма дурные приметы. Корона плохо держалась на голове короля и, одетая вторично, даже поранила ему голову, к тому же он так много времени провел за выбором деталей туалета, что торжественная месса началась только около пяти часов вечера, уже при свете факелов, чего обычно пытались избежать прежние короли, зная, что это дурное предзнаменование.
Несмотря на свои недостатки и все более развивающиеся пороки, Генрих III сумел добиться того, что к его законной супруге и придворные и простые французы испытывали самое глубокое уважение, ведь королева хранила ему верность даже тогда, когда король, супруг ее, мог позволять себе известную свободу на стороне и своим мелочными придирками доводить ее до слез.
Слава Богу, делал он это не очень часто, в основном изъявляя законной супруге полное свое почтение. Часто его видели прогуливающимся с ней по улицам Парижа. Король посещал церкви и соборы, присутствовал на литургиях, много молился, а возвращаясь в Лувр, останавливался у лавок и покупал птиц, обезьян, маленьких собачек и привязывал их к своему поясу или сажал в корзину, которую всегда ставил на колени королеве.
Очень удрученный отсутствием детей, он совершал девятидневные молитвенные обеты и паломничества, прося у Бога продления рода Валуа, над которым нависла угроза полного угасания. Луизу де Водемон тоже не радовало подобное бесплодие их союза. Однако эти огорчения (а вернее глубокие тайные переживания) нисколько не портили природной смелости ее характера. Увы, в обществе, где добродетели превращались в пороки, женщины наравне с мужчинами принимали участие в общем разложении и распутстве. Идеи, нравы и чувства извратились до крайности.
Но пороки окружения королевы лишь еще сильнее подчеркивали и выделяли добродетели Луизы де Водемон. Можно даже сказать, ее добродетели словно вытекали из пороков двора ее супруга. Не принимая никакого участия в интригах и соперничестве, она ни на кого не бросала тень. Все ее уважали. Даже ложь и клевета умолкали перед этой воистину доброй королевой.
Напрасно грозы и бури жизни неумолчно стучались в двери ее покоев, они не могли обеспокоить ее молитв, ведь, как сказал Святой Августин, ищущая отдохновения душа находила успокоение в себе самой. Волны бушующего моря разбиваются у ног коленопреклоненной королевы, гугеноты и католики, лигёры и роялисты [305] , все в равной степени, единодушно в почтении склоняют перед ней головы.
В этом смысле Луиза де Водемон — естественный и поразительный контраст с двумя такими представителями дома Валуа, как Генрих III и его сестра, Маргарита Валуа, королева Наварры, тоже живущая в это время при дворе.
Оставим Генриха III, к нему мы еще вернемся. Коснемся памяти королевы Марго, рассмотрим ее повнимательнее. Тогда как королева, ведя себя как святая, была занята благотворительностью и молитвами, Маргарита, действуя подобно кокетке, вела жизнь, полную удовольствий и увлечений, интриг и светской суеты. «Знаменитая королева Марго, — говорит историк Эмбер де Сент-Аман, — характернейший тип совершенно деклассированной женщины. Каких же качеств не достает этой красавице, чтобы быть счастливой женщиной? Рассудительности. Она добровольно, своими ошибками, обрекает себя на жестокие унижения. У нее есть знания, ум, талант, но нет рассудительности и мудрости, гордости, возвышенности, подлинного достоинства, в конце концов, простого самоуважения. Испорченная „едва из колыбели“ буквально гиперболической и невыносимой лестью, она живет какой-то фальшивой, призрачной и ложной жизнью, в атмосфере сказочной, поэтической феерии».
Комплименты, которые расточали ей придворные, вскружили бы голову и существу куда более здравомыслящему. «Приходит мне на память, — говорит Брантом, — что ко двору явился некий дворянин, никогда не видавший прежде королевы Наварры. Увидев ее, он мне признался: „Теперь я нисколько не удивлен тем, что вы, господа, так любите двор, ведь видя ее, чувствуешь себя как в раю, а вам повезло видеть ее каждый день“».
Автор «Галантных дам» упоминает нам и о разговоре, который был у него с господином Ронсаром (чудесным поэтом тех времен, которого не очень жаловали в XVII веке ни Малерб, ни Вуатюр) во время торжественного обеда, данного Екатериной Медичи в честь польских послов:
«Скажите мне правду, сударь, — промолвил тот (когда королева Марго появилась одетая в платье из алого испанского бархата, украшенном перьями и драгоценностями больше некуда), — не кажется ли вам эта юная королева Зарёй, выходящей из мрака ночных вод, настолько она прекрасна и полна обаяния?» [306] . Польские послы вторили ему, называя супругу Генри ха Наваррского «второй Минервой, богиней мудрости и красноречия»; один из них, Лещинский, даже воскликнул: «Ничего не желаю видеть больше после такой красоты». «Конечно, — насмешливо замечает Брантом, — если поляки впали в восторг от ее глаз, что бы они сказали при виде всего остального». Красотой королевы Марго восторгался дон Хуан Австрийский, проезжавший через Францию и специально заехавший в Париж, чтобы ее повидать (хотя бы тайно) на балу, Под маской он проник в Лувр только ради того, чтобы ее увидеть, а попав, долго наблюдал за тем, как она идет в танце со своим братом, и восторгался ее красотой, на его взгляд, превосходящей красоту всех известных ему дам Испании и Италии (хотя обе эти страны весьма обильны красавицами). «Сколь красота этой королевы превыше любой человеческой красоты, то она создана скорее для того, чтобы губить и обрекать на вечные муки, чем спасать мужчин от оных».
Да, несмотря на весь свой блеск, королева Наварры не была счастлива в семейной жизни. Часто можно видеть мужчин, женатых на необыкновенных красавицах, но предпочитающих им менее соблазнительных женщин. Пожалуй, это можно сказать и о Беарнце [307] .
Женившийся против воли на принцессе, не придерживающейся ни его религии, ни его взглядов, он никогда так и не смог смириться с подобным браком. «Принцы и католические сеньоры его презирали как маленького презренного предателя и плененного королевой-матерью царька далеких и диких гор».
Зная (от тех же астрологов, конечно), что он будет в один прекрасный день носить на голове корону Франции, он все это терпел, противопоставив насмешкам и издевательствам несокрушимое хладнокровие и безразличие. При дворе его считали заложником, а во время процесса Ла Моля и Коконнаса хотели погубить, После казни этих двух дворян из свиты герцога Алансонского, произведенной на Гревской площади 30 апреля 1574 года, Генрих Наваррский великолепно защищал себя на суде, чем и произвел на судей благоприятное впечатление своим достоинством и своей ловкостью, и все это благодаря опытному и талантливому перу свой жены Маргариты. Марго не любила мужа, но всегда, во все самые тяжелые моменты жизни сближалась с ним, оставаясь ему самой верной и надежной политической союзницей, что, впрочем, не мешало ей обманывать Великого Повесу с нежно любимым ею Лa Молем, и когда этот дворянин был обезглавлен, она велела забальзамировать его голову и поместила ее в специальный реликварий. Герцогиня Неверская отдала точно такие же почести голове покойного Коконнаса.
Но довольно о хорошо известном. Нас ждет Генрих III. Годы его правления отнюдь не были спокойными. В стране продолжалась война — сначала в 1572–1575, потом в 1585–1589 годах, словом, покоя он не знал до самой смерти.
Уже его современники отмечали, что в конце своего правления он у всех вызывал враждебное чувство. И католики, и протестанты относились к нему с одинаковой предвзятостью. Ничего странного в этом не было. После смерти Мари де Клев все женщины казались королю одинаково невыносимыми, и он перестал интересоваться женским полом, задумав искоренить его недостатки, слабости и пороки.
Теперь он окружал себя фаворитами, занявшими в его жизни очень большое место, «Красивые, вздорные, нервные, остроумные, злые, поверхностные, они демонстрировали шокировавшую всех роскошь, наряжались как барышни и прогуливались по улицам, нагло раскачивая бедрами, — говорит Ги Бретон. — Все это возмущало добропорядочных людей, не привыкших, чтобы мужчины гордились чем-то подобным» [308] .
«Они следовали за королем повсюду, — признает современник Генриха III Пьер де Л’Эстулуль, — делая и говоря лишь то, что ему понравится. Они не слишком заботились о Боге и добродетели, довольствуясь милостью своего хозяина, которого они боялись и почитали превыше Бога» [309] .
В народе не любили этих «миньонов» — группу из четырех человек, которых Генрих III все время держал при себе и «осыпал милостями, почестями и подарками». «Стремясь угодить королю, придворные покидали своих жен и открыто заявляли о своей приверженности содомскому греху. Для большинства это было тяжким испытанием, ибо, будучи нормальными людьми, они питали большое отвращение к этим противоестественным удовольствиям. Однако превозмогали себя, рассчитывая быть замеченными.
А тем временем женщины, лишенные мужского внимания, вынуждены были утешаться в обществе друг друга, как сообщает Соваль, — и Париж был переполнен лесбиянок.
Нет, недаром все-таки увидел много лет назад, еще в детстве, герцог Анжуйский, король Генрих III, одну взволновавшую его сцену, о коей повествует Брантом:
„Я слышал от покойного господина Клермон-Тайара-сына, умершего в Ла-Рошели, что в детстве он имел честь сопровождать герцога Анжуйского, впоследствии короля Генриха III, в путешествиях и, по заведенному обычаю, учился вместе с ним, а воспитателем при них состоял господин де Гурне; и вот однажды, по прибытии в Тулузу, он занимался с означенным наставником и, сидя в уголку кабинета, вдруг углядел в узенькую щелочку… в соседней комнате двух весьма знатных дам; дамы эти, раздевшись до чулок, лежали одна на другой, целовались взасос, словно голубки, терли, гладили и возбуждали друг дружку и проделывали множество других развратных движений; сие любовное действо продолжалось не менее часа, и дамы столь воспламенились и изнемогли от объятий, что даже побагровели и исходили потом, хотя стоял лютый холод; в конце концов, усталые донельзя, они неподвижно раскинулись на постели. Он рассказывал, что наблюдал сию распутную игру еще несколько дней подряд, пока двор находился в Тулузе: нигде более ему не случалось видеть подобное, ибо в том месте он мог подглядывать за дамами, в других же нет…
Рассказ его вполне правдоподобен, да и особы эти давно уже пользовались такой репутацией, и многие заподозрили, что они привержены сему страшному виду любви и проводят в ней долгие часы…
…Хочу еще уточнить, — продолжает наш увлеченный летописец, — что женская любовь делится на два вида; первая выражается в пресловутой „щекотке“, вторая же (по словам поэта) в geminos committere cunnos (трении передков). В этом способе, по мнению многих, нет ничего предосудительного, если только женщина не пользуется инструментом, сделанным из… и называемым godemichis.
Я слышал рассказ о том, как один знатный принц заподозрил парочку придворных дам в том, что они используют такое приспособление, и приказал выследить их; действительно, одну из них застали врасплох с искусственным мужским членом между ног, надежно привязанным к телу узкими лентами. Дама так растерялась, что не успела снять его; принц заставил ее показать себя в деле вместе с ее напарницей“ [310] .
С другой стороны, тот же Брантом утверждает следующее: „Король был так великодушен и добр, что вовсе не споспешествовал подобным (т. е. людям, злословящим о дамах) людям, не перебрасывался с ними в стороне от всех игривым словцом, хотя любил веселые шуточки — он не желал, чтобы чернь упивалась ими, ибо сравнивал свой двор с самой знаменитой и великолепной из красавиц мира, с признанным воплощением совершенств — и не позволял пустым, бессовестным болтунам неуважительных слов на этот счет; по его разумению, неподобно при французском дворе говорить о римских, венецианских и иных куртизанках — и не все, что дозволено делать, позволительно высказывать вслух“.
Как видим, человеческая жизнь полна потемок, в которых таится и находит легкое объяснение любое противоречие. К сожалению, пороки и благочестие Генриха III вполне могли уживаться в одном человеке, и мы легче это поймем, если вспомним, в какие драматические времена он жил, и сравним эти времена с нашими. А кроме того, не забудем и того простого обстоятельства, что всякий человеческий характер претерпевает постоянную эволюцию и видоизменяется, постепенно ведя человека к заслуженной им смерти. Грустное заключение, но вполне в духе описываемого нами сюжета.
Так или иначе, но экзальтированная и извращенная природа Генриха III, основы которой можно искать в удовольствиях, пороках и треволнениях французского двора и Франции времен его молодости, получила постепенно самое странное и крайнее воплощение, хотя, с другой стороны, короля воспринимали как носителя извращенного и искаженного благочестия и пуританства.
Конечно, не все дамы осмеливались вкушать подобные радости. Наиболее робкие ограничивались подручными средствами, мечтая о том дне, когда мужчины опять станут нормальными.
Словом, во всей Франции царил ужасающий беспорядок и, по словам некоего автора, „королевство, управляемое безумцем, напоминает пьяный корабль“ [311] .
Ненависть страны обрекала Генриха III на продолжение гражданских войн, от которых Франция уже давно устала и которые занимали не одно поколение французов.
Особенно раздражал его царедворцев и подданных безудержный и наглый фаворитизм мужского рода, доселе незнакомый французским королям. И хотя Генриха, короля-монаха или лживого святого, обвиняли во всех смертных грехах, он честно нес на себе крест угасающей династии Валуа, словно церемониями своего двора и своим поведением стремясь придать праздничный феерический блеск концу и эпилогу исторической трагедии.
Вина же его заключалась в том, что он придал ей вид фарса. А этого, при всей серьезности тогдашнего положения страны, история ему так и не смогла простить. Она то жестоко обвиняла его, то пыталась так же яростно обелить. Быть может, и то, и другое одинаково напрасно.
Слухи о позорном пороке, в который внезапно погрузился Генрих III, приводили Екатерину Медичи в отчаяние. Несколько раз в день она входила в комнату своего сына, чтобы напомнить о реальности и привлечь его внимание к трагическому положению, в котором оказалось его королевство» [312] . Так было и тогда, когда герцог Алансонский, младший брат короля, примкнул к протестантам, и 30 тысяч его сторонников могли из герцогства Анжуйского начать боевые действия против Парижа, так было и позже, когда в ответ на подписанный королем в Больё эдикт, предоставлявший реформатам значительные права и привидении, герцог Генрих де Гиз с целью «восстановления господнего таинства и повиновения Его Величеству», создал Священную Лигу, готовую в любой момент свергнуть власть самих Валуа под предлогом защиты дела католицизма и яростной борьбы против кальвинистов [313] .
Генрих III болезненно чувствовал, как ему не хватает сторонников, что трон шатается и земля уходит у него из-под ног. Кроме того, укоры его матери делали свое дело. Он мог доверять только близким друзьям, своим фаворитам, которые отличились на военном поприще, были верны и преданы ему, а главное (что доставляло ему особое удовольствие), «позволяли себе дерзкие выходки против брата короля герцога Алансонского (потом герцога Анжу) и его людей и других представителей консервативно настроенной аристократии. Эти четыре мушкетера короля, к которым позднее примкнули еще несколько других, вызывающе одевались, ценили развлечения и галантные (и не только) приключения. Печально известна дуэль миньонов, состоявшаяся 27 апреля 1578 года [314] и унесшая четыре жизни; она была, собственно говоря, отражением борьбы между враждующими католическими группировками».
Из четырех первых фаворитов Сен-Сюльпис был убит в 1576 году, Келюс умер через 33 дня после упомянутой выше роковой дуэли, Сен-Люк, разболтавший своей жене альковные тайны короля, в 1580 году впал в немилость и едва избежал судебного процесса, четвертый, Франсуа д’О, которого Генрих из-за его превосходного управления финансами называл «мой великий эконом», в 1581 году, когда его звезда стала клониться к закату, удалился от двора.
В 1578–1579 гг. в поле зрения исследователей появляются два других фаворита короля, Анн де Жуайёз и Жан-Луи де ля Валетт. Их обоих современники называли «архиминьонами», оба поднялись выше своих предшественников и получили титул герцога (де Жуайёз и д’Эпернон). Отношение короля к этим фаворитам, которых он иногда называл «мои братья», пожалуй, лучше всего выразил тосканский посланник Кавриана, который в 1586 году так прокомментировал их военный успех: «Отец очень радуется, видя, как оба его приемных сына доказывали свои достоинства» [315] .
Однако были и менее лестные отзывы о наклонностях интимных друзей короля. Так, известный поэт и историк своего времени Агриппа д’Обинье в работе «Католическая исповедь сьёра (владетеля) де Санси» писал об одном из своих знакомых, попавших неожиданно в милость к королю: «Этот бедный юноша питал отвращение к таким (!?) гадостям и в первый раз пошел на это по принуждению. Король приказал ему взять книгу из сундука, и когда тот нагнулся, Великий Приор и Камиль (прозвища двух любимцев короля — Антуана де Силли, графа де Рошпо, и кавалера Сальвати) прищемили ему крышкой поясницу. Это называлось у них „поймать зайца в силок“. Вот таким-то образом его и принудили силой к этому ремеслу».
И вслед за Агриппой д’Обинье Ги Бретон продолжает так: «Будучи эклектиком, король обращал свои вожделенные взгляды не только на юношей благородного происхождения. Ему случалось млеть при виде рабочего, вызванного во дворец для ремонта. Так, однажды, большое впечатление на него произвел некий обойщик. „Увидев, как он чинил в зале подсвечники, стоя на высокой лестнице, — рассказывает д’Обинье, — король так в него влюбился, что расплакался“» [316] .
Однако уже историк Мишле предостерегал от негативного отношения к миньонам. Хотя их и называли «министрами сладострастия» короля, вероятно, что поведение короля, и без того очень странное, обрастало слухами, оскорблениями и всяческими полуправдами, превращая очень экзальтированного и в значительной мере платонического монарха (по всей видимости, склонного наслаждаться зрелищем эротических, возбуждающих игр, хотя бы втайне) в чудовище подлинного разврата.
Напротив, известно и другое: «с самого первого посещения монастыря паулинок в январе 1583 года Генрих все больше и больше удалялся от мира. За монастырскими стенами он чувствовал себя прекрасно и был рад тому, чем довольствовались сами монахи» [317].
Увы, подобное благочестие не находило понимания ни у Екатерины Медичи, ни у его подданных.
Они совершенно терялись в догадках, не зная, чего в следующий раз ждать от такого государя, и начинали опасаться его причуд. Что в них было правдой, что игрой? Что рисовкой, а что подлинным чувством? «Даже папа не одобрял поведения Генриха, которого современники называли иногда королем-монахом» [318] . Что ж, страсти порой находят весьма своеобразное выражение, и пороки могут соседствовать с благочестием, даже искренним, легко воспламеняемые им и питающие его у натур страстных и экзальтированных (но весьма склонных подчас переходить от чувственного к платоническому и обратно, тем самым словно удовлетворяя тайную потребность своей природы. «Что я люблю, я люблю до конца», — говорил король. Словом, Генрих был необычным ребенком в своей семье. «Однако на протяжении столетий никто не желал признать этого» [319].
Теперь угроза трону исходила не только от протестантов или Бурбонов, но и от Священной Лиги, и ее реальность удвоила энергию уже далеко не молодой Екатерины Медичи. Королева-мать стремилась помирить герцога де Гиза с королем и тем сохранить корону для своего сына. Ее видели путешествующей между лагерями сражающихся, и она всюду говорила, что цель ее путешествий одна — установление прочного и долгожданного мира. Убежденная, что только примирение способно отвратить бурю, она как никогда была любезна с герцогом. Все было хорошо для того, чтобы обезоружить гнев лигёров [320]. Ее ловкость была столь велика, а умение вести переговоры столь совершенно, что она все-таки вынудила «Меченого» (Le Balafre) [321] отправиться с нею в Шартр, к королю. Там, в присутствии герцога, кардиналов Бурбона и Гиза, а также герцогини де Немур и принца Жуанвильского, она держала речь, прося Генриха III, к тому времени бежавшего из столицы, вернуться в Париж. Говорят, монарх не внял ее просьбе, и тогда она заплакала и произнесла: «Как, сын мой, что будут думать после этого обо мне и о вас?
Возможно ли, чтобы вы так изменили своей природе, всегда заставлявшей вас легко прощать своих недругов?» Но Генрих промолчал. Раздраженный громкими приветствиями и аплодисментами, которыми всюду встречали «Меченого», он с трудом скрыл свой гнев и строго запретил слугам и офицерам своего дома наносить визиты герцогу.
Однако многие, не решаясь наносить визиты герцогу днем, продолжали навещать его ночью, а капитаны кварталов (главы ополчения вооруженных горожан) предлагали ему свою охрану и помощь, зная, что против него «что-то готовится».
Екатерина Медичи не переставала повторять своему сыну, что в отношении Гиза следует применять мягкость, а не силу, ибо сила в настоящее время на его стороне. И король, тайно готовивший свой реванш, подчинился совету матери и назначению Лё Балафрэ генерал-лейтенантом королевства. Подписанным в Шартре союзным эдиктом от 1 июля 1588 года король клялся не складывать оружия вплоть до полного уничтожения еретиков и повелевал своим подданным принять подобную же присягу, поклявшись в верности делу Лиги. Для разрешения спорных вопросов были созваны Генеральные штаты в Блуа, где и произошло давно задуманное Генрихом III убийство Генриха Гиза и его брата.
22 декабря 1588 года после совместной мессы между королем и Генрихом Гизом вспыхнула жестокая ссора. «Гиз дошел до того, что заявил, что если бы Генеральные штаты не были созваны, то он бросил бы вызов и убил всех тех злых людей, которые порочили его в глазах короля» [322] , ведь везде только и говорили о похищении государя, подготовленном Гизом. Даже добавляли, что сестра Гиза — мадам де Монпансье, заявила своему брату-кардиналу, что готова выстричь монашескую тонзуру на голове Генриха Валуа…
Король больше не сдерживал своей ярости. В ночь с 22 на 23 декабря мать герцога, мадам де Немур, послала предупредить своего сына, что король собирается его убить на следующий день. Он только посмеялся над этим. Излишняя самонадеянность его и сгубила. «23-го, в восемь часов утра, когда король пригласил его к себе в кабинет для разговора, на герцога напали гвардейцы из числа „Сорока пяти“ и нанесли ему множество ран кинжалами. В тот самый момент, когда происходила эта поспешная казнь, восемь родственников Гиза и главные лигисты были задержаны и заперты под охраной в замке Блуа.
На следующее утро кардинал де Гиз был зверски заколот алебардами, его тело бросили рядом с телом брата, оба трупа разрубили на куски и сожгли в камине замка, чтобы позже им не поклонялись, как мученикам…» [323]
Отдавая приказ своим «Сорока пяти» на убийство Гиза, король велел им не шуметь, поскольку ниже этажом спокойно спала королева-мать.
Когда же герцог отдал Богу душу, Генрих тут же поторопился спуститься к ней: «Мадам! — воскликнул он, — теперь я единственный король в этом королевстве, у меня нет больше соперника и компаньона! Король Парижский [324] мертв!» Екатерина была потрясена. «Что! Сын мой, — едва придя в чувство, глухо промолвила она, — вы велели умертвить герцога де Гиза? А вы предвидели последствия этого? О! Лучше бы вы никогда не становились королем!.. Отличный удар! Но как вы сможете выпутаться!» Присутствовавший при этой сцене врач королевы отмечал: «Она чуть было не умерла от ужасного горя». И в самом деле, тому были немалые основания. Могучей и страшной опоре трона, роду герцогов де Гизов, был нанесен смертельный удар.
«Я вижу, как он стремительно несется навстречу гибели, и боюсь, как бы он не потерял жизнь, душу и королевство», — мрачно повторяла Екатерина.
31 декабря, по словам ее врача Кавриана, она была совершенно потрясена и не знала, как можно предотвратить грядущие несчастья.
Этим неслыханным (после Варфоломеевской ночи) убийством заканчивался ужасный, 1588, год, предсказанный астрологом Региомонтаном и календарями. Ученый Этьен Паскье обнаружил оба события — революцию Лиги и королевские преступления в двух Центуриях Нострадамуса, изданных еще в 1533 году:
Париж задумал совершить великое убийство;
В Блуа проявится его полное действие…
и второе:
В тот год, когда во Франции будет править один глаз,
При дворе начнется великая смута,
Гранд из Блуа убьет своего друга,
Несчастья и сомненья одолеют короля [325]
Екатерина Медичи так и не оправилась от потрясения, 3 января 1589 года она слегла. У нее начался жар, двор охватила страшная тревога. Всем казалось, что впервые за тысячу лет закачался трон Франции. И было чего опасаться. Династия Валуа вместе с ее последним представителем шла к своему концу. Агония королевы продолжалась недолго. 4 января 1589 года ее не стало. «Были такие, — говорит Брантом, — кто всякое говорил о ее смерти и даже о яде. Может быть, да, может быть, нет, во всяком случае, вероятнее всего она умерла от досады. Тело королевы было вскрыто по приказу короля и был обнаружен абсцесс в легком, но никаких признаков яда. Затем его набальзамировали, хотя и плохо, ибо в Блуа не хватало для этого ни средств, ни опыта, ни достаточного количества благовоний, и обрядили в самые красивые, шитые золотом платья „и перенесли из спальни в зал для аудиенций. Многие дамы в трауре оставались около тела, окруженного многочисленными свечами, а отцы-францисканцы всю ночь читали псалмы“ [326] .
Когда король уехал, тело похоронили без особых почестей, среди ночи, не под сводами, как того требовал обычай, а прямо в земле, так же как и самого ничтожного среди нас, смертных; и даже в таком месте церкви, где не было никаких указаний на то, кто там покоится, горестно вспоминал об этом Этьен Паскье. Недалеки от смысла его слов слова одной сочиненной парижанами песенки:
По повелению гнева Господня
Собаки сожрали Иезавель.
Плоть Катерины такая сегодня,
Что не приемлет ее даже зверь [327].
Так оно покоилось в течение двадцати одного года, пока в 1610 году внебрачная дочь Генриха II и одной его любовницы из Пьемонта, носившая имя Дианы и титул герцогиня д’Ангулем и де Шательро, не приказала перевезти останки законной супруги своего отца в ротонду Валуа в Сен-Дени [328] .
Moderatrice degli affari [329]умерла, и Генриху III суждено было вскоре оставить свой двор, своих любимцев и Луизу де Водемон, последовать за ней в лучший мир. Наверное, он (как и другие короли этой династии) переполнил чашу Божьего терпения, а его мать, рожая сыновей, лишь приближала роковой последний час собственной династии. Все усилия ее оказались напрасны. Некоторые историки говорят, что она умерла четырнадцать дней спустя после смерти герцога де Гиза, в том же замке в возрасте шестидесяти девяти лет и семи месяцев, и смерть ее никого и не обрадовала, и не удручила. О ней сразу же позабыли, а 1 августа 1589 года последний из все еще живых ее сыновей, король Генрих III, был сражен кинжалом фанатичного монаха Жака Клемана, действовавшего по наущению госпожи герцогини де Монпансье, сестры Генриха де Гиза, поклявшейся отомстить королю за смерть брата.
Одни уверяют, что король Генрих умер 2 августа, то есть на следующий день после злосчастного покушения; другие, что он прожил еще два дня, так и не оставив на земле наследника своего рода и потому препоручив свою земную власть и французский трон Генриху Наваррскому, отныне ставшему его законным наследником, и все это было бы глубоко мрачно и печально, если бы конец династии Валуа и приход на историческую арену новой династии Бурбонов не был очевидным благом для Франции.
Но прежде чем завершить этот труд, уместно привести весьма любопытный исторический пример, касающийся уже времен XVII века. Как ни странно это звучит, но спустя много лет, в 1610 году, когда решался вопрос о торжественном погребении злодейски убитого учителем Равальяком Генриха IV, вдруг вспомнили, что прах Генриха III до сих пор не похоронен в Сен-Дени. Около двадцати лет тело его покоилось в Компьене, где его оставили по приказу Генриха IV: тот боялся давнего пророчества, что будет погребен в Сен-Дени через неделю после его предшественника. И лишь теперь, после его смерти, было решено потревожить сон покойного, чтобы воссоединить его с семьей. Но перенос, порученный одному из его прежних любимейших фаворитов, герцогу д’Эпернону, превратился в трагифарс, подобных которому было немало в истории той эпохи. Бывший миньон Генриха III привез прах последнего Валуа из Компьени в Сен-Дени и уже подвез тело к базилике и колокольне, любимой французскими королями, когда монахи отказались его принять, поскольку не было объявлено официальных похорон. Все это происходило среди бесконечных пререканий, в продолжение которых свита герцога отправилась освежиться (с гробом!) в кабачок „Королевская шпага“. Когда споры закончились, герцог приказал, наконец, внести тело в базилику, но его люди были настолько пьяны, что уронили гроб прямо посреди церкви.
Генрих III теперь покоился в Сен-Дени, и ничто больше не мешало похоронить его преемника. Оба захоронения произошли с разрывом в неделю. Пророчество сбылось» [330] .