Почти целый год тянулась эта борьба племянника с дядей; наконец в первой половине 1861 года Федору Михайловичу удалось взять из уездного суда отпуск и уехать в любимую им Пермь, на которую он смотрел как на обетованную землю. Он надеялся отыскать здесь хорошее место, с жалованьем, которое даст ему возможность не нуждаться, с занятиями, от которых будет оставаться свободное время; это свободное время он надеялся посвятить ученью и сочинительству; кроме того, в Перми он рассчитывал найти строгих и понимающих литературное дело судей, которые бы дали ему благой совет, вывели его «из хаоса», в котором блуждали его беспомощная мысль и неопределившаяся сила.
Но Пермь на первых же порах плохо ответила этим надеждам.
По приезде в Пермь он поселился на квартире у какого-то родственника, отставного чиновника, и стал хлопотать прежде всего о месте.
До какой степени эти хлопоты, этот первый шаг к осуществлению заветных мечтаний, были трудны и утомительны, можно судить из того, что через два месяца по приезде в Пермь Ф. М. пишет в своем дневнике следующее: «Милый мне в Екатеринбурге губернский город стал теперь постылым». Мелкий канцелярский служитель, застенчивый, молчаливый и притом без всякой протекции, он в течение этих двух месяцев с раннего утра терся без всякого толку в передних начальников разных канцелярий, испытывая на каждом шагу унижение от той же самой канцелярской бедноты, которая позволяла себе смотреть на него свысока, потому что была мелкота «губернская». Обширный дневник Ф. М. на громадном количестве страниц переполнен описаниями этих мучительных скитальчеств по передним, вроде следующего:
«Целый час я дожидался, пока отворят двери (в квартире председателя палаты государственных имуществ), и целый час ходил от одних дверей к другим, прося лакея отворить двери к его высокородию, но лакей говорил: «подождите!» Везде эта дьявольская фамильярность лакеев, чуть если видят — человек не чиновный, то и думают: «Чорт тебя бей! Не великая ты штука, подождешь, а мне все-таки любо смотреть, как я себя тешу, как ты поклоняешься мне!» А ты стоишь да думаешь: «Ишь ты как заважничался, собака этакой!» Но что ни говори сам с собой, а все-таки ждешь да ждешь — и, наконец, думаешь: «пожалуй, придется воротиться назад домой!» Однако досадно… Лакей не пускает, а барин забился в кабинет, бреется поди еще или пьет чай, как наш губернатор, целый час один стакан. Вот мука!»
Или вот другой отрывок:
«20 мая 1861 года. С рассветом мне представилось двадцатое число. Сегодняшний день был последним днем моего отпуска. Я ужаснулся тому, что я еще в Перми и никуда не определился. А между тем сколько было трудов и хлопот об этом переводе. В Екатеринбурге я надеялся на отпуск как на отдохновение. Но здесь пришлось не до отдыха; постоянные заботы, ходьба к знаменитым лицам (надежда моих мыслей), отказы этих лиц со всеми неприятностями к моей личности и, наконец, бедственная известность об моей прежней подсудности, спавшей четыре года и проснувшейся вдруг, при моей просьбе о переводе, — подсудность, теперь вполне известная в Екатеринбурге, — все это ужасно сравнительно со всеми неприятностями службы в суде (уездном), где если и слышали о моей подсудности, но не верили. Это воспоминание надолго будет в моей голове, и надолго я должен стыдиться как товарищей моих по училищу, служивших в губернском правлении, так и товарищей по службе в уездном суде.
Но срок кончился, и мне надо ехать обратно или подавать просьбу в казенную палату. Что если суд (екатеринбургский) за просрочку поступит со мной по закону из недоброжелательности ко мне?»
Недоброжелательность суда, о которой упоминает Решетников в приведенном отрывке, возбудилась после его отъезда в Пермь по следующему обстоятельству. Мы уже упоминали об одном его произведении, под названием «Черное озеро»; это произведение было послано Ф. М. в Пермь, в редакцию «Пермских губернских ведомостей»; но там его не поместили, и в отсутствие Решетникова из Екатеринбурга произведение это пришло назад, в тот же самый уездный суд, который, вероятно, узнал себя в этом произведении и вознегодовал, и потому, быть может, вслед за этим в Перми узнали о подсудности Ф. М. Это известие свалилось совершенно неожиданно. Он ходил в это время в канцелярию уголовной палаты и занимался уже там, хотя и без жалованья, как вдруг однажды один из его «врагов» (которые совершенно непонятным образом окружали в одно мгновенье всякого новичка, едва показавшего нос в мелкую чиновничью среду) явился в эту канцелярию и торжественно объявил всем сослуживцам тайну Ф. М. В описаниях своих встреч с людьми Решетников никогда не делал резких, необдуманных приговоров; никогда не поддавался личному ощущению, особливо негодованию, беспристрастно изображая вместе с дурными и хорошие черты встретившегося ему лица; но последнее происшествие, должно быть, так сильно потрясло его, что он не выдержал своего хладнокровия.
«Один раз, — пишет он в дневнике, — прибежал к нам в правление Г-н, эта шельма в белых брюках и жилете, как дьявол. Секретаря не было. Забежал в присутствие с докладной (Решетникова) запиской и кричит: «Вот какие люди к нам просятся. Смеют они проситься! Где секретарь? Пусть он выведет на справку его подсудность». И вывели подсудность без всяких постановлений!»
К этому огорчению, заставившему Ф. М. оставить службу в уголовной палате, присоединились и огорчения от воспитателя его, который в письмах своих из Екатеринбурга продолжал доказывать, что мысль племянника служить в губернском городе и сочинять — мысль глупая и, кроме вреда, ничего последнему не принесет. На его жалобы относительно трудности достать место и на разные оскорбления, которые приходится терпеть во время этих исканий, он пишет:
«Ты бы должен принимать за благо уже и то, как с тобою обошлись председатели (таких-то и таких-то палат) … Знай, что казенные должности ныне ужасно дороги, и я не советую тебе волонтерствовать из одного места в другое. Ведь волонтерство и ораторство ныне, право, мало в ходу; найдется несколько тысяч народа во сто раз ученее и умнее нас, (которые) тебе все-таки прямо скажут: «Мальчишка и даже болтун, помолчи».
И вслед за тем, не более как через два дня:
«Что же делать (что дела Ф. М. идут плохо), потерпи и перенеси с мое. Я вполне уверен, что тебя на половину века моего недостанет, потому что поэзия твоя для жизни служит вредом… Я даю тебе совет, — с начальниками и старшими себе будь — уважительнее и почитай их, а с товарищами будь развязнее. Если так же будешь обходиться в Перми, как жил в Екатеринбурге, то и там тебя не будут любить и уважать, и через это ты будешь несчастлив. Прощай — и много писем от меня не ожидай. Я принял тебя сорока недель, какие средства мне позволяли, по возможности, все тебе доставил. Не ходил к родным помощи просить для твоего пропитания. Прощай».
В дневнике Ф. М., соответственно числу этого письма, помещено следующее:
«…Поэзия моя будто бы только вредит… Не знаю! Но если я пишу, то чувствую отраду… Я тогда спокоен и весел… Я пишу, не надеясь на барыши… Когда я умру, то пусть меня читают, судят, ругают… Если я пишу плохо, мысль моя не обработана, везде сухо и горько, то пусть всякий поймет меня и мою жизнь, которую я испытал во всех видах… Что же делать, если я необразован, неотесан, груб, невежа, грубиян, забияка! Но что же делать, если неправда у нас ввелась уже в форму, люди сделались гордыми, своенравными… Остается только плакать. Молиться о них (о людях) не будет никакой пользы».
В этом отрывке Ф. М., несмотря на множество разного рода неприятностей, все еще стоит за свое дело, за свое писанье; но история с «Черным озером» и последовавшее за ним открытие подсудности до того потрясли его, что он как бы потерял и последнюю надежду на себя и свои литературные труды.
Воспитатель написал ему громовое письмо.
Вот отрывки из него:
«Я виделся с А. С. (сослуживец Ф. М. по екатеринбургскому уездному суду), который мне объявил, что на Докладную твою записку получено в полиции (уведомление), что по случаю подсудности твоей ты не можешь быть перемещен… Вдобавок А. С. сказал мне, что ты составил сочинение о «Грязном или Черном озере», где ты описал много поступков губернских начальников, за что тебя, эдакого поэта, даже вызывали через припечатание в газетах»… [8]«Из этого видно, к чему ведет наша поэзия, как не к погибели человеческой. Напрасно строишь ты воздушные замки, которых нам состареться, а не видать; а этими неприятностями сокращались дни моей жизни. Неужели я с тою целию учил тебя, воспитал и определил на службу, чтобы из потомков моих кто-либо сделался клеветником на начальников? Поэтому еще нахожу средство последнее: окопировать тебя и не желать себе более поэтов из племянников».
Это письмо, вместе с катастрофой в уголовной палате (когда г. Г-н объявил о подсудности), письмо, полученное Ф. М. дня через два после происшествия, когда он еще не успел опомниться и прийти в себя, совершенно обессилило его.
Выписав подчеркнутые слова, он пишет в дневнике: «Поистине это правда… и подобные сочинения могут хоть какого отца огорчить и опечалить! Дурак Г — н! Пусть это имя клеймит его!.. Это письмо так поразило меня, что я весь день был в каком-то горе и печали… Даже у обедни, где служил архиерей, мысли мои блуждали по сторонам «Черного озера», готовили письмо оправдания дяде, рисовали образы бедных любимых моих тятеньки и маменьки! (О, как я их люблю! Скучно без них.) В этой катастрофе я часто забывал о службе, и только громкое и хорошее пение здешних певчих выводило меня из этого хаоса моих мыслей».
Несмотря на огорченья, возвратиться в Екатеринбург, о чем не раз приходило Ф. М. в голову, было невозможно: одна мысль о возможности опять очутиться на полатях ужасала его, и волей-неволей он опять отправлялся искать места, и везде вслед за ним шла его под-судимость. Из уголовной палаты она перешла по следам его в казенную, куда он уже подал прошение об определении, занимался там в канцелярии и ждал этого определения со дня на день.
Долго, утомительно долго тянутся эти хлопоты, эти беспрерывные отказы, это убийственное равнодушие, пустые, но мучительные придирки.
Наконец, после всевозможных мучений, Решетников пишет в своем дневнике следующее:
«10 июня 1861 года. Слава богу, я определился. 9 числа об определении моем записали в книгу, касающуюся по службы канцелярских служителей казенной палаты, и вчера просмотрел прокурор. Наконец мои многолетние желания исполнились, и я, с помощию божиею, определен в казенную палату по канцелярии. Один только бог был моим ходатаем. Ходатаем потому, что заступничеством его я, несмотря на все несчастия со мной, сколько враги мои ни старались не дать мне ходу по службе и самый доступ к лицам палаты, — он руководил теперешним моим переводом, вразумляя их о моем принятии. Эту руку милосердия его я признаю! благодарю его своей ничтожною верою в него и верую с надеждою на будущее его покровительство, что все это он делает к лучшему. Я восторгаюсь его благодеяниями и плачу от восторга, от тесноты чувств, вспоминая его ко мне милости»
Из этого отрывка видно, до чего измучился и исстрадался Решетников и с каким восторгом приветствует он пристанище, добытое такими трудами. В довершение его восторга даже воспитатель его, в ответ на извещение об определении, написал ласковое и радостное письмо, в котором между прочим говорится: «Наконец, поздравляю тебя с переменою службы; как ты желал, чтобы тебе быть и служить в Перми, — то и исполнилось. Но, пожалуйста, поэзию свою оставь; она не совсем у места; и если надо за нее заняться, то совершенно основательно и с разбором каждое слово надобно одумавши вставить, так чтобы остатков от него не было. Советую тебе заботиться о службе и уважать старших себе, на развратных людей не гляди, горячих напитков убегай и будь во всем вежлив и обходителен, тогда и тебя будут все любить и уважать. Одежу береги; на помощь мою не надейся, ты знаешь, что я тебя обучил» — и т. д.
Какую же собственно благодать приветствовали и Ф. М. и его родственники (есть письма других родственников), и чего же добился Ф. М. после стольких трудов и беспокойств?
Очень и очень немногого. «Меня посадили, — пишет Решетников, — в регистратуру. Вся моя работа не умственная, а машинная, состоит в записывании входящих бумаг, надписках на конвертах, отправляемых из палаты, и печатании их. Эта работа обременительна одному, и при получении пяти или шести рублей жалованья кажется вдвойне обременительной. Для ума же никакой нет пищи».
В конце того же июня месяца того же 1861 года он пишет: «За июнь месяц я получил пять рублей серебром. Это неутешительно. Худо то, что работа машинная и не требует никакого ума». Наконец, в одной из последующих страниц своего дневника, он определяет свое положение одним, но весьма веским словом — «мука». «Думал было ехать в Екатеринбург, чтобы наглядеться на него, порыбачить. Но меня не пустили из канцелярии…» Все эти несчастные пять рублей он отдавал своему родственнику за стол и квартиру, оставляя себе несколько копеек на табак, который он курил постоянно. На книги, которых он так жаждал, у него не оставалось ни копейки, хотя в той же самой казенной палате была библиотека, где книги отпускались для чтения с платою один рубль серебром в год. Этот необходимый рубль Ф. М. приобрел, послужив еще месяц, за который ему заплатили шесть рублей. Жизнь его тянулась вяло, скучно.
«В палате мы сидим до четвертого часу и выходим только тогда, когда выходит председатель. Придешь домой, разумеется, после шестичасового сиденья устанешь, и, как отобедаешь, невольно клонит тебя ко сну. Ляжешь и пробудишься часу в шестом. Тут чай и опять тягость. Сядешь у окна и думаешь, — что бы делать? Писать. И лишь станешь обдумывать, явится дедушка (так Ф. М. называл своего хозяина-родственника), начнет рассказ, или супруга его заведет с ним какую-нибудь сцену, невольно принужден будешь слушать и прослушать до десятого часу, а там темнота. Надо заметить, что если дедушка начнет рассказывать, то вступлениям нет конца. Скучно слушать иной его рассказ, но должно слушать, не огорчая старика. Старик этот великодушен, и таких милых характеров редко где можно найти. Со мною он добр до бесконечности, что видно из его ко мне расположения и ласк. Не знаю, что он чувствует внутренно, я (с своей стороны) всегда могу сказать ему: «О добрый дедушка, лучше тебя я еще не находил людей! Только одно мне неприятно, что он смеется над моими сочинениями и советует их бросить совсем. По его понятиям, я непременно должен сойти с ума. Я ложусь спать в двенадцать часов, а до этого времени хожу в нашем садике. Несмотря на тесноту (садика), я вечером хожу из угла в угол по маленькой тропинке, сделанной мною, или сижу на железном ведре. Любя уединение, я доволен и этою скучною, простою природою… В уединении душа настраивается, сердце бьется сильнее, самому кажется легче и свободнее, и в этой тишине, прерываемой разговорами соседей или бранью, ум работает и углубляется в беспредельное высшее; и во всем этом не чувствуешь утомления; когда же очнешься от этих фантазий, то чувствуешь силу сверхъестественную, силу поэзии, и тут непременно подумаешь, зачем не имеешь тех средств, которыми бы можно было жить, сведя концы с концами; теперь же, получая жалованья шесть рублей, едва находишь в ящике какие-нибудь несколько копеек… А что подумать о платье, о будущем? Дрянь ты как есть и живешь не лучше нищего! Невольно приходит мысль, зачем я способен и зачем в голову идут идеи и не дают покою? Все-таки у меня надежда на бога. Пусть он делает, как знает и как его святой воле нужно… Утром в пять часов я опять хожу по палисаднику, хотя есть одна неприятность — это роса, от которой мочатся сапоги и халат, но зато я хожу собственно уже для своего здоровья… Так и идет время… Если не слушаю рассказов дедушки, когда он молчалив и грустен, то читаю книги, книжонки и «Московские ведомости», полученные недели три тому назад… От скуки рад заняться чем-нибудь».
Это однообразное времяпрепровождение изредка разнообразилось прогулками далеко за город за грибами или на любимую Ф. М. Мотовилиху, в которой он узнал всю подноготную жизни заводского рабочего; прогулки эти сопровождались разными встречами и рассказами, которые Ф. М. описывает с обычною ему обстоятельностию и которые еще более обогащали его знанием жизни. Посещал он также своих знакомых, старых товарищей по Училищу, сделавшихся чиновниками, и новых сослуживцев, и тоже подробно описывал эти посещения и встречи. Каждого встречавшегося ему человека он изображал в своем дневнике с полным беспристрастием, с полною любовью только к правде, инстинктивно боясь упустить какую-нибудь крошечную черточку. Но эта черта его ума, неизгладимо врезанная в него обстоятельствами жизни в период самого раннего детства, черта, которая была у него еще тогда, когда ему было десять или двенадцать лет от роду, оставалась и до настоящего времени в той же силе, как была и в детстве. И тогда, прощая своих врагов, он умел уже относиться к людям так, как относился теперь. Десять лет, которые прожил с тех пор Ф. М. — в монастыре, в Перми и в Екатеринбурге, — не только бы не оплодотворили ее знанием, но, напротив, как уже видели мы, постоянно искажали ее, заваливая разным хламом, из-под которого ей стоило великих трудов выбраться опять на божий свет.
Как видим теперь, не много помогла и Пермь.
Материального благосостояния, при котором он мог бы сводить «концы с концами», он не имел, и в этом отношении ему было даже хуже здесь, в Перми, чем на полатях в Екатеринбурге. Служба, от которой он всегда хотел научиться чему-нибудь, была самая мертвая, не дававшая никакой пищи уму, и, наконец, «знать все» или хоть что-нибудь, — что собственно и нужно было ему, — на рубль серебром в год было едва ли возможно. Мечтания о «беспредельном высшем», которые могли быть определены и уяснены одним только знанием, продолжали попрежнему бесплодно волновать его мысль, мешая простому и сердечному взгляду на жизнь и на людей, который, как мы уже сказали выше, был у него и десяти лет отроду, был и теперь. Ничто с десяти лет в сущности не подвинулось в его развитии; ничто существенным образом не успело испариться даже из того, что забило и затормозило его развитие. Так, например, поэму свою «Приговор» он и теперь, будучи в Перми, считает чем-то, о чем можно долго думать, советоваться; это показывает, что в эту пору он не отделался еще окончательно от странной морали, вложенной в— нее.
Несчастливилось ему также и насчет руководителей, которых он искал с терпением и настойчивостию ничуть не меньшими тех, какие обнаружил он в необходимости найти место и кусок хлеба.
Необходимость узнать самого себя была также ничуть Н е меньшая. «Напишу И. К. П., — пишет он в дневнике, — объясню ему свое положение (относительно жажды литературной деятельности) и попрошу его прочитать мое сочинение и сделать на него строгую критику, а более всего сказать: могу ли я сочинять прозой или стихами?» П-в, бывший учитель Ф. М. в уездном училище и теперь служивший в одной с ним казенной палате, охотно согласился прочесть произведение своего питомца, причем написал в ответ на его письмо следующую записку:
«Извините, что я несколько замедлил ответом на ваше письмо. Благодарю вас за старую обо мне память и за то доверие, с которым вы высказываете предо мной свои глубокие думы. Я с удовольствием готов прочитать ваши сочинения, но считаю в этом случае нужным предупредить вас, что мой суд, как суд очень обыкновенного человека, не должен быть для вас путеводною звездою. Относительно внешней отделки я еще могу быть полезен вам, что же касается до внутреннего построения, то здесь всякое стороннее влияние потребует переделки, а это излишний расход на труды, часто приходящиеся не по сердцу автору. Н. П.».
«…Слава богу! — восклицает Ф. М., — я получил от П. письмо; теперь остается только отдать ему сочинение».
Сочинение это было — «Деловые люди», о котором, к несчастию, мы не знаем ничего, кроме того, что это произведение было обличительного характера. [9] В то же время другое его произведение, «Приговор», он отдал на суд сослуживцу М., «который, — пишет Решетников, — очень дружен со мной, заметно любит меня, зовет постоянно курить и непременно что-нибудь расскажет о своей прошлой жизни или о палатской службе. Вот почему я и решился отдать ему прочитать «Приговор»… М-в похвалил поэму, сказал, что она ему понравилась, но что «надо убавить, много лишнего».
Отзыв П-ва о «Деловых людях» был более обстоятелен и произвел на Ф. М. более благоприятное впечатление. Он сказал, что «прочитал и собирается написать рецензию, но все некогда…» «Написано, говорит, порядочно, и высказывал свои заметки… Советует ее (комедию) положить пока, для того чтобы созрели мысли, и продолжать свое образование, пописывая что-нибудь… Советует писать лучше прозой… Впрочем, говорит, написана недурно, а все-таки надо продолжать свое образование. Советует написать какую-нибудь статейку и послать в редакцию. Слава богу! — думал я, — один человек подал мне добрый совет в мою пользу. Теперь покажу ему другое сочинение, хоть «Приговор».
Совет был действительно добрый, но, к несчастию Ф. М., П-в, который даже и такими советами сделал бы для него несомненную пользу, очень скоро оставил службу в казенной палате и переехал в другой город.
Ф. М. глубоко сожалел об этом.
По отъезде П-ва он снова стал обращаться за советом к кому попало и иной раз попадал в ужасный просак.
В такой просак попал он, отдав свое сочинение председателю.
«Каюсь, — пишет он в августе 1861 года, — что отдал ему (председателю) мое сочинение «Деловые люди». Цель моя была та, что, во-первых, он обещался убавить жалованье, во-вторых, он, как умный человек, быть может, обратит на меня внимание и подаст благой совет. Поэтому я написал ему письмо, похвалил его за библиотеку, как за благодетельную меру для служащих, выставил свое бедственное положение, просил прочитать мои сочинения, из которых одно принес с собой, и, если можно, (просил) прибавить мне жалованья. К этому же меня понудило и то, что я сбираюсь искать другую квартиру. Двенадцатого числа дедушка, бывши выпивши и наскучив видеть, как я пишу сочинения, велел мне искать другую квартиру. Четырнадцатого числа я был у председателя и ждал, его целых два часа. Он ходил на дворе, играл с собаками и смотрел в амбаре свои вещи, которые он продает, надеясь скоро уехать. Увидав меня, он спросил, что мне нужно? Я подал ему свое письмо. Он прочитал и сказал: «Мне, батюшка, некогда читать, я cобираюсь в церковь, и вам советую тоже идти. Ступайте!» — и он поворотил меня. Я повторил ему свою просьбу на словах. «Мне некогда читать, — сказал он опять. — Я лучше вам советую заниматься, чем сочинять. Занимались бы больше в палате».
Кое-как Решетников настоял-таки на том, что председатель взял его сочинение и обещал передать его для просмотра редактору «Губернских ведомостей» П-ну. Председатель приказал ему зайти за ответом через несколько дней, но когда в назначенный день Ф. М. явился к нему, то председатель сказал:
— Что вам нужно? Решетников сказал.
— Мне некогда! — ответил председатель. — Вы видите — я занимаюсь? Ступайте к обедне… Я сам принесу (сочинение), — и не велел приходить. «Дурак же я, — говорит Ф. М., — что отдал ему мое сочинение. Теперь он не только будет смеяться надо мной, но еще не обратит никакого внимания на мое бедственное положение. Пожалуй, еще и за этот месяц даст только пять рублей».
Возвращая через несколько дней комедию вместе с письмом, при котором была она доставлена Решетниковым, председатель сказал:
— Вы какие-то кляузы написали? Тут какая-то женщина учит мужа? Вам надо выбрать одно из двух: или сочинять, или служить.
Ф. М. всеми возможными способами старался скрыть от своих сослуживцев как свою просьбу к председателю, так и его суждения о его произведениях, но сослуживцы узнали — и Решетников опять убит и огорчен.
«Ужасно тяжело мне было в этот день (день возвращения председателем рукописи). Сцена в палате (с председателем) мне и вечером почти не давала покоя. То слышались слова председателя: «кляузы», то недоверчивость служащих. Все вышло дрянь! Все говорят, что я глупец и больше ничего, да еще хочу выиграть перед начальством. Ах, если бы деньги! бросил бы я эту службу и все эти связи с служащим миром».
Вот какие были судьи и руководители Ф. М., которых он так желал и на которых так надеялся. В течение года он услышал одно доброе слово от г. П-ва, а этот год был двадцатый в его жизни, и его не могла не угнетать мысль, что года эти проходят бесследно и дают ему одни только страдания.
Вот какими строками в своем дневнике заканчивает он этот год:
«Сегодня, 5 сентября 1861 года, я поздравил себя с двадцать первым годом моей жизни. А что я сделал в эти двадцать лет? Ничего, кроме нескольких черновых сочинений… Кроме горя — ничего не было. Дай бог созреть моим мыслям и исполниться желаниям людей, читавших мои сочинения, и быть из них (сочинений) дельному, не для себя только, но и для. пользы нашего русского народа. Дай бог мне терпение сносить ярем моей бедной жизни и жить в труде, без гордости, самообольщения, не увлекаясь мелькающими в воображении мечтами, а жить, веря в провидение, и так, как бог велит».