У Тебя, милосердного Бога,
Много славы, и света, и сил.
Дай мне жизни земной хоть немного,
Чтоб я новые песни сложил!
Ожидание Чеботаревской. — Новые книги стихов. — Ленинградский Союз писателей. — Юбилей. — Последняя любовь. — Тяга к жизни
Долгое время, больше полугода, нельзя было сказать с точностью, погибла ли Чеботаревская. Тело утопленницы сразу не нашли, хотя, как говорили, Сологуб специально для поисков нанимал водолаза. Вскоре реки покрылись льдом, и работы под водой пришлось остановить. Федор Кузьмич расклеивал объявления о пропаже жены, но они повели по ложному следу: Сологубу сообщили по телефону, что примерно в то же время, когда пропала Анастасия Николаевна, на Литейном была найдена женщина, похожая на нее. 29 сентября эту неизвестную женщину отвели на чью-то частную квартиру. Как стало ясно впоследствии, Чеботаревская в это время уже была мертва.
Сологуб писал в психиатрическую больницу Фореля, не поступала ли к ним больная, похожая на его супругу. Он считал, что Анастасия Николаевна могла не назвать врачам своего имени. Но и там Чеботаревской не было. Знакомые не знали, сочувствовать Федору Кузьмичу или внушать ему надежды. Так, Николай Бердяев только летом 1922 года, возобновив переписку с Сологубом, писал: «Я знал о трагической кончине Анастасии Николаевны. Хотел писать Вам, чтобы выразить Вам свое дружеское сочувствие. Но были разговоры о том, что не всё еще выяснилось».
Говорили, что Чеботаревскую пытались спасти. Какой-то военный помешал ей броситься в воду, отвел незнакомую ему даму в аптеку, но та скрылась и снова кинулась в реку. Прохожие слышали последние слова самоубийцы: «Господи, прости мне».
Эта трагическая и необычайная история гибели была совершенно в духе новелл Сологуба, как и его дальнейшее поведение. Создается ощущение, что с потерей Чеботаревской, своего единственного друга, Федор Кузьмич стал чаще пользоваться маской чудака, мага, почитателя зла. И вопрос о наигранности его поведения стал чаще приходить в голову окружающим. Впрочем, с некоторыми из знакомых он остался прост и добр. Других же умел обескуражить своим поведением.
Иван Попов считал, что мистические настроения помогли писателю пережить утрату: «Федор Кузьмич верит и говорит всем, что жена придет и вернет ему кольцо, которое он надел ей в день свадьбы на палец». Ходили слухи, что Сологуб продолжает во время трапезы ставить на стол прибор для Чеботаревской — на случай, если она внезапно вернется. А между тем Николаю Оцупу поэт говорил, что сразу узнал свою жену по фразе «Господи, прости мне», которую произнесла, стоя на мосту, неизвестная самоубийца.
Лишь 2 мая тело Анастасии Николаевны вынесло на берег Петровского острова. Все удивлялись тому, что это произошло прямо напротив дома на Ждановке, куда Сологуб переехал к Черносвитовым. По сведениям Попова, вокруг тела собралась толпа, утопленницу внесли в дом — первым делом Федор Кузьмич снял с пальца покойной кольцо и надел его на свой палец. На самом деле никакой мистики не было в том, что тело нашли рядом с домом родственников умершей. Скорее достойно удивления то, что труп не отнесло слишком далеко от места ее гибели. Сологубы и Черносвитовы жили рядом, от 10-й линии Васильевского острова (дом писателя стоял на углу Большого проспекта) до набережной Ждановки легко было дойти пешком. Пойдя знакомым маршрутом, Чеботаревская бросилась в реку, и в воде ее тело зацепилось за барку.
Георгий Иванов писал, что когда тело нашли, Федор Кузьмич заперся наедине с книгами по высшей математике и не хотел никого видеть. Одному своему посетителю Сологуб якобы сказал, что всё это время он при помощи дифференциалов проверял, существует ли загробная жизнь, и выяснил, что потусторонний мир реален, а значит, они с Анастасией Николаевной снова встретятся.
Молва окружала Сологуба и покойную Чеботаревскую таинственными слухами, возникновению которых способствовал сам Федор Кузьмич. Однако в письмах людям, которым он доверял, писатель в это время высказывал гораздо более ясные и простые мысли. Мережковскому он писал о погибшей жене: «Она отдала мне свою душу, и мою унесла с собою. Но как ни тяжело мне, я теперь знаю, что смерти нет. И она, любимая, со мною». Поэт, всю жизнь писавший о смерти, вдруг полностью переосмыслил свое отношение к этому явлению.
Той же мыслью он, судя по всему, делился с Николаем Бердяевым, который отвечал Федору Кузьмичу: «Смерти нет. Смерть победима. Любящим принадлежит бесконечная жизнь. В этом у меня нет сомнений. И всё-таки в пределах этого (земного) отрывка жизни трагедия смерти существует. Продолжение ее возможно лишь для тех, которые видят дальше этого отрывка жизни».
Сочувствие Сологубу выражал Вячеслав Иванов, сам недавно переживший смерть молодой жены, бывшей своей падчерицы, Веры Ивановой-Шварсалон. Вячеслав Иванович советовал Федору Кузьмичу развеяться, поехать за границу, встречаться с новыми людьми[49]. Но Сологуб никуда не хотел ехать и уже не добивался выезда за пределы России, будучи слишком привязанным к прошлому. Амфитеатров считал, что с тех пор поэт уже не жил. Тэффи, несмотря на предвзятое отношение к Чеботаревской, говорила, что с момента гибели жены началось медленное умирание писателя.
Если вдвоем у Сологубов еще была надежда не затосковать в Европе, то одному Федору Кузьмичу там делать было вовсе нечего. Жизнь вне литературной среды была для него подобна ранним годам провинциального учительства, о которых он всегда вспоминал как о безрадостных и смертельно скучных. Изредка приходившие весточки из Европы, от старых приятелей, давали понять, что и не таким мизантропам, как Сологуб, тяжело было осваиваться на новом месте. Ольга Глебова-Судейкина, уехавшая под предлогом выставки своих работ в Берлин, а оттуда впоследствии — в Париж, с нежностью писала Федору Кузьмичу, переживая за него и за Ахматову: «Очень беспокоюсь о том, здоровы ли Вы, здорова ли моя Анка? Иногда находит такая печаль, что беда». В Берлине Ольга Афанасьевна утешала себя посещением Altes Museum (Старого музея), но, если верить ее письмам, уже готова была пожалеть, что выехала за границу: «Теперь я немного попривыкла, а то иной раз и плакала от тоски. Думаю, что у нас дома всё-таки лучше… Если Вы и Аничка меня забросите и забудете, то я одичаю, несмотря на весь блеск европейской цивилизации. Целую Вас крепко и люблю всем сердцем».
Через месяц после того как Анастасия Николаевна исчезла из дома, Сологуб переехал в квартиру ее сестры Александры Чеботаревской, а затем поселился в том же доме, у другой их сестры, Ольги Черносвитовой. Еще до этого у Федора Кузьмича сложились теплые отношения с сестрами жены, родственники помогали друг другу в бытовых делах. Например, в январе 1921 года, как следует из бумаг, сохранившихся в архиве Сологуба, он оставлял Черносвитовой доверенность на то, чтобы внести деньги за паек и получить карточку.
После переезда на новое место Федору Кузьмичу выделили светлую комнату, она была вся обставлена в белых тонах, и даже картины на стенах были в белых рамках, что совсем не гармонировало с образом темного декадента. Ольга Николаевна стала верным другом писателя, помогала ему в быту, работала с бумагами Сологуба. Ее дочь Татьяна была лечащим врачом своего дядьки. Писателю всегда была нужна женская поддержка. После смерти сестры Сологуб вскоре нашел подругу жизни, после смерти жены дружески сблизился с ее сестрами. Но заменить супругу Федору Кузьмичу, конечно, никто не мог. Горнфельду он писал: «Я сам хочу написать книгу об Ан. Н., на что нужно много времени: она была человеком очень яркой индивидуальности и повесть ее жизни будет впоследствии небезынтересна».
С началом нэпа возобновляются издания Сологуба. В 1921 году вышли прозаический сборник «Сочтенные дни» и роман «Заклинательница змей». В том же и следующем году было опубликовано несколько поэтических сборников, которые назывались неожиданно светло: «Небо голубое», «Фимиамы», «Соборный благовест», «Свирель. Русские бержеретты». Впрочем, в это время уже начались гонения большевиков на церковь, и обращение к христианской образности было своего рода фрондерством. Самой необычной из этих книг была «Свирель» — цикл, стилизованный под французские пастушеские песенки (стихотворения этого цикла также вошли в эстонское издание «Небо голубое»). После смерти жены, в период тяжелый и с бытовой, и с творческой точки зрения, Сологуб создал истинно «творимую легенду», ничем не похожую на его собственную «грубую жизнь». Георгий Шенгели проницательно заметил, что этот сборник — «любопытное свидетельство о стремлении уйти от наших монументальных дней и неизгладимых переживаний в беспечный мир фиалок и барашков, легких поцелуев и веселых измен. Книжка усталого поэта».
Напечатала маленькую книжечку 15-я Гостипография: для государственной конторы в ней не было ничего крамольного. На каждом шагу героев сборника: Филис, Лизу, Колена — подстерегал амур с отравленными стрелами. Встречи пастушков и их подруг были игривы и нежны:
За цветком цветет цветок
Для чего в тени дубравной?
Видишь, ходит пастушок.
Он в венке такой забавный.
Лес был создан для игры в прятки, губы — для лобзаний. Шаловливые героини не знали печалей:
Друг мой одиноко,
Опершись о посох,
Дремлет у реки…
Подбегу я сзади,
Положу я руки
На глаза его…
Даже история о богатом сеньоре, которому приглянулась Лиза, жена крестьянина Колена, не могла оттолкнуть новых «хозяев жизни»: молодая женщина осталась верна своему супругу.
Иные сборники были гораздо ближе к прежней поэтической манере Сологуба и часто включали его старые стихотворения. Так, в книге «Соборный благовест» послеоктябрьских текстов было мало, но более ранние выстраивались в единый сюжет, который осмыслялся в свете новых реалий. Вначале Россия — еще невеста, юная и игривая (стихотворение 1915 года), но в следующем стихотворении сборника уже чувствуется приближение катастрофы: «Ты слышишь гром?..» — «Молниеносными очами / Твою лачугу он сожжет» (датировано 1889 годом). Формально придраться было не к чему, лирика была дореволюционной, но пролетарская критика чувствовала в ней нечто инородное. Илья Садофьев в «Красной газете» писал, что «Соборный благовест» пропитан «верностью своему классу, своей буржуазной идеологии», хотя происхождение Сологуба не давало никаких оснований для таких обвинений.
Опубликованные послереволюционные стихи Сологуба миролюбивы, соответствуют его деятельности по защите русской культуры и ее памятников:
Разрушать гнезда не надо.
Разгонять не надо стадо.
В этих стихах Федор Кузьмич мягко заявляет о том, что позиция большевиков — не единственная возможная: «Кто уверенно нам скажет, / Что в нас правда, что в нас ложь?»
Эрих Голлербах в воспоминаниях о Сологубе 1928 года, желая, судя по всему, приукрасить образ поэта в глазах вероятных издателей этих записок, заключал: «…он знал цену не только келейным восторгам личного творчества, но и стихийным подъемам демоса… Он одинаково чувствовал и ликование первомайского праздника и трезво-прозаическое значение „благостных кооперативов“, и скорбь тех дней, когда народ хоронил „ему отдавших жизнь и кровь“ („Соборный благовест“)». Однако внимательный читатель Сологуба знал, что все стихи, к которым обращался Голлербах, были написаны до Октябрьского переворота.
Другой сборник — «Фимиамы» — был наполнен мотивами отшельничества, демонстративным дистанцированием от своего времени, осмыслением зла и демонизма. Лирический герой воображал себя сжигаемым на костре дикими племенами:
Слежу за голубками дыма и думаю:
Если бы я был царем Монтезумою,
Сгорая, воображал бы я себя сигарою,
Благоуханною, крепкою, старою.
Огненной пыткой в конец истомленному
Улыбнулась бы эта мечта полусожженному.
Может быть, это стихотворение о самообмане и самоопьянении мечтой лучше всего отражает настроения Сологуба периода «Фимиамов». Однако образы «дымных ладанов» были непонятны пролетарской критике. Семен Родов в журнале «Горн» писал: «Все почти стихи наполнены мистикой, суевериями и проч. тьмой. Все они свидетельствуют об оскудении когда-то большого таланта поэта… И кому это нужно?» Сологуб ошибся: «новое искусство» не было доступно широким массам больше, чем критикам-консерваторам дореволюционных лет. И действительно, как рабочие должны были понимать стихотворение из сборника «Чародейная чаша»:
Призрак ели с призраком луны
Тихо ткут меж небом и землею сны.
Призрак хаты с призраком реки
Чуть мерцающие зыблют огоньки.
Этот новый сборник был посвящен памяти Анастасии Чеботаревской, как и цикл «Анастасия», не опубликованный при жизни автора. Лирический герой книги обладал высшим даром поэзии и чародейства, но у него забрали то, чем было живо сердце. Раз за разом поэт обращался к образам, напоминающим о трагической гибели его жены, даже если это были более ранние строки:
Ничто не изменит
В том мире, где водят волов,
Один из бурливых валов,
Когда мою лодку, разбивши, опенит.
Склюют мне лицо
Вороны, резвяся и грая,
И дети, песками играя,
Сломают мне палец и стащут кольцо.
Мне кости почище,
Соленая влага, домой.
Мой дух возвратится домой,
Истлевшему телу не нужно кладбище.
Вскоре новые стихи Сологуба совсем перестанут печатать, но он будет продолжать писать ежедневно до самого конца жизни.
В середине 1920-х годов Корней Чуковский своими глазами видел, как Федор Кузьмич пытался продать в Госиздат учебник геометрии, написанный им еще в годы провинциального учительства — тот самый, рукопись которого он обсуждал когда-то со своим наставником и старшим другом Василием Алексеевичем Латышевым. Учебник брать в печать не хотели. Сологуб, по свидетельству Чуковского, беседовал с редактором «очень угрюмо».
Чтобы уйти от одиночества, Федор Кузьмич погрузился в общественные дела, в том числе в работу Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей. Мемуаристы в один голос утверждают, что Сологуб практически никогда не пропускал заседаний и никогда не опаздывал на них. В 1924 году его избрали почетным председателем секции переводчиков и председателем правления всей организации, в 1925-м — председателем секции детской литературы.
Всероссийский союз писателей (1920–1932) — малоизученное объединение, о котором в истории литературы осталось не так много сведений. Лояльное к советской власти литературоведение не акцентировало внимания на этом Союзе и всячески старалось заретушировать роль организации в литературном процессе. «Всероссийский союз писателей стал последней и самой значимой институциональной формой существования старой литературной школы, серьезным оппонентом официальной культуре и политике, что и определило драматические коллизии в его истории и последующее вытеснение из литературы», — пишет современная исследовательница этой организации Т. А. Кукушкина[50]. Союз имел Московское и Петроградское (впоследствии — Ленинградское) отделения. Из них наиболее принципиальную позицию в отстаивании свободы слова и прав художника занимало то отделение, которое было суждено возглавить Сологубу. Писатель интересовался деятельностью организации с самого ее возникновения и вошел во временное правление Союза. После этого четыре года организацию возглавлял критик и искусствовед Аким Волынский, давний знакомый Федора Кузьмича. В то время самым актуальным вопросом искусства была, как ни прискорбно, проблема выживания писателей, и деятельность Союза сосредоточилась в первую очередь на этом. Существовали пайки для ученых, для театральных деятелей, но для литераторов не было предусмотрено никаких форм государственной помощи. Напротив, они были отнесены к «нетрудящимся». Необходима была регистрация организации как профсоюза, но добиться ее так и не удалось. На первом заседании Союза обсуждался вопрос о 25 именных пайках для петроградских писателей — тех самых пайках, о которых Сологуб вынужден был лично писать Луначарскому из Костромы. Но, несмотря на большое количество изведенной бумаги, на то, что вопрос стоял в буквальном смысле о жизни и смерти, вследствие чего авторы прошений действовали быстро и энергично, поиск затерявшихся в Москве бумаг занял несколько месяцев. Всё это время пайков ждали Ахматова, Блок, Гумилев, Грин, Гуревич, Кузмин, Ремизов, Сологуб и другие. В следующий раз правление Союза ходатайствовало перед Совнаркомом о выделении литераторам 700 пайков. Чтобы спасти от бедственного положения Анну Ахматову, которая в то время была больна, Союз просил о зачислении ее в «IV разряд деятелей науки и литературы и о назначении ей академического обеспечения». Изворачивались как могли. Следуя здравой логике, сложно объяснить, что означает «четвертый разряд» ученых и писателей и почему именно в него должна была попасть Ахматова. Ходатайство подчинялось скорее той же извращенной логике, по которой Сологуб в 1921 году на месяц был зачислен лесозаготовителем.
В марте 1924 года Волынский отказался далее баллотироваться в председатели Союза, устав от давления государства: вынужденного принятия нового устава и большевистской кампании против Евгения Замятина, связанной с романом-антиутопией «Мы». Место председателя занял Сологуб. Федор Кузьмич отнесся к своей работе с большим старанием. В архиве писателя сохранились конверты, в которых лежит 181 карточка, на каждой записаны данные какого-нибудь из членов организации, собранные Сологубом: фамилия, адрес, дата рождения, языки, которыми владеет каждый член Союза, область литературного творчества, в которой он работает. Грустно смотреть на эти тщательно составленные карточки, зная, для чего они могли пригодиться: с февраля 1923 года Союз обещал, согласно новому уставу, не реже одного раза в год подавать списки своих членов в НКВД.
Открытых выступлений на тему свободы слова теперь не ждали, при Федоре Кузьмиче деятельность Союза сосредоточилась на литературных и хозяйственных вопросах. Одним из первых шагов нового руководства организации был поиск собственного помещения. Оно было найдено в доме 50 на набережной Фонтанки. Это была небольшая квартира. В ней в 1927 году будут прощаться с Сологубом.
Также у Союза были собственное общежитие с обширной библиотекой и собственный дом отдыха в Новгородской области, комендантом которого стал молодой друг Сологуба поэт Михаил Борисоглебский. Дом отдыха, впрочем, популярностью не пользовался и скоро был закрыт. Аренду всех этих помещений нужно было оплачивать из казны Союза, и Федор Кузьмич не жалел сил на литературные вечера, дававшие организации заработок. Кроме них, бюджет Союза, согласно уставу, пополняли лишь взносы участников и проценты с уже имеющихся капиталов. Федор Кузьмич соглашался давать вечера за городом, выезжал туда, куда потребуется. «Работает за всех один Сологуб», — писала в частном письме переводчица Анна Ганзен. На заседании секции детской литературы 23 мая 1925 года, когда Федор Кузьмич отсутствовал по болезни, обсуждался вопрос о том, что всем членам организации нужно серьезнее относиться к литературным вечерам: в программе каждого вечера должны быть новые выступающие, каждый раз необходимо назначать ответственных за проведение мероприятия. Разумеется, далеко не все литераторы готовы были отдавать общественной работе значительное время. Многих отягощала семья, которой у Сологуба теперь не было. Корней Чуковский сообщал Федору Кузьмичу, что он не мог посвятить себя «детскому отделу» из-за переутомления: вызывали на допрос его дочь Лидию. «Теперь у каждого из литераторов (у Маршака тоже) одна мысль — забыть о литературе, упасть в траву и лежать — до простуды», — писал Чуковский.
Сологуб, вовсе не богач, делал значительные взносы в казну Союза из личных денег: дома ему больше некого было баловать, а организация требовала к себе внимания. Устраивая литературные вечера, Федор Кузьмич сталкивался с теми же трудностями, что и во время своих лекционных турне: необходимо было платить за аренду помещения, существовали и иные поборы. Расходы на организацию чтений могли быть столь существенны, что доходы не стоили затраченных сил. Члены Союза пытались завлечь для выступлений московских знаменитостей, в том числе Луначарского. Тот было дал согласие, но за три дня до назначенной даты всё же отказался от поездки.
Большевики считали Всероссийский союз писателей оплотом «попутчиков» — интеллигентов, которые, по выражению Троцкого, не понимали задач революции в целом, были не истинными ее создателями, а лишь спутниками пролетариата. Как будто подсели в вагон революционного поезда на одной из остановок. Но в 1925 году вышло постановление «О политике партии в области художественной литературы», в котором смягчалось отношение власти к интеллигенции. Снова появилась надежда на признание профсоюза писателей. Представители Союза предлагали объединить пролетарские литературные силы (ВАПП[51]) с крестьянскими (ВОКП[52]) и попутническими. Такие же намерения вынашивали и большевики. Предполагалось, что опытные литераторы должны обучить своему мастерству коллег из народа. Очень скоро станет понятно, что шаг к сближению со стороны Союза был неверным, впрочем, другого пути у писателей старой школы и не было. В конце 1926 года создалась широкая писательская Федерация (ФОСП[53]), у которой было свое издательство, а позднее появилось свое периодическое издание — «Литературная газета». Но объединения на равных не получалось.
Внутри Союза тоже существовали различные течения. По воспоминаниям секретаря правления Михаила Борисоглебского, «молодые люди», как Федор Кузьмич называл Константина Федина, Михаила Козакова и других литераторов, «тянули Союз в политику» и желали ненавязчиво «припасть к стопам» власти, но до самой смерти Сологуба организации удавалось сохранять отстраненный нейтралитет[54]. Борисоглебский писал, что в последний год враждебное крыло не хотело переизбирать Федора Кузьмича. Секретарь еле уговорил коллег проявить почтение к старику. Удалось это лишь потому, что Сологуб был уже сильно болен, и, временно замещая пожилого главу организации, можно было прикоснуться к рычагам власти и укрепить свои позиции перед следующими выборами.
Казалось, что на место Федора Кузьмича метил Константин Федин, который значительно позже, в 1959 году, придет к руководству Союза писателей СССР. Федин не выносил Сологуба и однажды, увидев его раннее фото с учениками, сказал: «Жуткая фотография. Передонов». После смерти Сологуба во главе Союза встал не Федин, а Замятин, но довольно скоро, к 1932 году, в СССР была уничтожена возможность существования независимых писательских объединений.
Пока же, при Сологубе, деятельность Союза велась по секциям. Существовали хозяйственное, вечеровое (для проведения литературных вечеров), конфликтное и другие направления. Работа конфликтной комиссии напоминала любимые Сологубом третейские суды, а также была немного сродни педагогической деятельности: совершался строгий разбор поведения сторон, выносился приговор. Один из таких конфликтных случаев запротоколирован в архиве Сологуба. Критик Владимир Княжнин составил и отредактировал избранные сочинения Островского в четырех томах. Заказчиком выступал известный историк и литературовед Павел Щеголев, который остался недоволен работой редактора и обратился в конфликтную комиссию Союза. Секция сочла, что работа Княжнина заключалась в «переписке» примечаний из издания драм, подготовленного Модестом Писаревым, и постановила признать этот труд недостаточно добросовестным. В результате с точностью до копейки было рассчитано, какую именно сумму Княжнин был обязан вернуть Щеголеву.
О педагогической работе напоминает и лист со списком членов Союза, заполненный Сологубом наподобие школьного журнала. Напротив каждой фамилии в клеточках стоят палочки и галочки. Сложно теперь сказать, что фиксировал суровый председатель — взносы, посещение собраний? Но больше всего палочек (66 штук) стоит в этом списке напротив фамилии самого Сологуба.
Товарищ Федора Кузьмича по правлению, поэт Владимир Смиренский, вспоминал, что Сологуб вел себя на собраниях нервно, часто кричал[55]. Дамы-писательницы трепетали от его «разносов», иногда самых ранимых он доводил до слез. Про поэта Александра Тинякова (который до революции был политическим двурушником, после — сотрудником ЧК, еще позднее — уличным нищим) Сологуб однажды сказал, что его нельзя сравнивать с собакой, чтобы не обидеть это честное и умное животное.
Несмотря на то что Федор Кузьмич осознал бесполезность открытых политических заявлений, в отдельных литературных оценках он в это время часто руководствовался политическими категориями. О Блоке он после революции часто говорил с раздражением, не мог простить ему поэмы «Двенадцать», ехидничал, что с этой поэмой поэт забежал вперед большевиков. В связи с этим Федор Кузьмич называл своего прежнего приятеля «губошлепом», «немцем», не понимающим России, о его стихах отзывался как о неживых, могильных цветах. Однако, по воспоминаниям Голлербаха, тут же Сологуб мог добавить о Блоке что-нибудь нежное, прочесть любимые строки из его стихов. Федор Кузьмич не переносил Маяковского, претендовавшего на роль пролетарского поэта, говорил, что тот элементарно невоспитан. В другой раз выразился в том духе, что Маяковский и Демьян Бедный (как, впрочем, и совсем не близкий к советским властям Мандельштам) — не поэты, а поэтессы.
В феврале 1924 года, еще до избрания Сологуба председателем правления, в Александрийском театре стараниями членов Союза был устроен торжественный вечер в честь 40-летия творческой деятельности писателя[56]. Вспомнили про басню «Лисица и еж», опубликованную в 1884 году в журнале «Весна». Вечер запланировали на конец января, но 21-го числа скончался Ленин, и из-за траура торжество было перенесено на начало февраля. Государство никак не помогало в устройстве вечера. Константин Эрберг сравнивал это чествование с похоронами: Сологуб был совсем больной, еле мог говорить. Торжественные речи напоминали некрологи. Их произносили Ахматова, Белый, Замятин и другие. Так, Андрей Белый в своем «приветствии» говорил, что имя Сологуба «вплетено во внутреннюю биографию каждого русского, сознательно относящегося к фактам культуры русской», что Федор Кузьмич — «судьбой избранный третейский судья в вопросах нашей литературной злободневности», что «художники суть выразители коллективов, индивидуально выражающие в себе то, что является предметом томления и искания многих; и потому-то они — соединители отдельных созданий в новые коллективы…». Конечно, когда Белый писал про «далай-ламу из Сапожка», его взгляд на творчество Сологуба был живее и искреннее. Но ведь Федор Кузьмич и тогда был недоволен!
Аким Волынский в приветственном слове назвал Федора Кузьмича своим литературным «крестником», поскольку в редакции «Северного вестника» когда-то был придуман псевдоним для начинающего писателя. Себя Волынский считал чуть ли не первым «чрезвычайно сочувственным, почти восторженным рецензентом» Сологуба, вовсе забыв о тех напряженных обсуждениях, которые в свое время сопровождали издание романа «Тяжелые сны».
По словам Николая Оцупа, зал Александрийского театра был наполовину пуст, Сологуб глядел на собравшихся без энтузиазма. Когда Белый захотел пожать ему руку, Федор Кузьмич поморщился: «Вы делаете мне больно». Лишь одно приветствие явно порадовало юбиляра. В зале оказался его школьный учитель, который в конце вечера вдруг выкрикнул: «Федя, и я хочу обнять тебя!» По всей видимости, это был Павел Иванович Попов, брат мемуариста Ивана Попова, наставник Сологуба в Рождественском училище. Впрочем, втайне Федор Кузьмич был очень внимателен ко всем поздравлениям. Писателем составлен подробный реестр посланий, которые поступили в этот день на его адрес. Это 20 приветствий от обществ и организаций, четыре телеграммы, три стихотворения, 22 приветственных письма от разных лиц. Федор Кузьмич не хотел показать, как важно было для него признание немногих оставшихся почитателей его таланта.
Обширные и злые воспоминания оставила об этом периоде жизни Сологуба поэтесса, художница Елена Данько, его сотрудница по детской секции Союза писателей, а затем и по правлению Ленинградского отделения[57]. Данько приятельствовала с Ахматовой и Глебовой-Судейкиной, последняя говорила о таланте и — что странно — о скромности Елены Яковлевны. В литературных диспутах Данько была, напротив, боевитой, не стеснялась спорить с мэтром Федором Кузьмичом. Ее записки о поздних годах поэта осложнены личными отношениями: пожилой Сологуб безуспешно, но страстно ухаживал за своей молодой сотрудницей. Поэта привлекали женщины с тяжелым характером, но такой злости, которой облила его в своих воспоминаниях Данько, добиться можно было только в результате полного непонимания друг друга.
В последние годы мало кто искренне любил Федора Кузьмича: Иванов-Разумник, Глебова-Судейкина, Борисоглебский — те, перед кем он смог раскрыться как ранимый и добрый пожилой человек. Борисоглебский признавал, что Сологуб частенько слишком резко отзывался о знакомых, однако мемуарист не хотел цитировать этих высказываний. «Яд его отзывов был тем картонным мечом, которым Ф. К. размахивал, как ребенок, будучи и в гневе своем безгрешным», — считал секретарь Союза писателей. Елену Данько, судя по ее воспоминаниям, больше всего раздражала как раз маска Сологуба, его эксцентричные поступки.
Кроме того, ссоры между Данько и Сологубом часто происходили по политическим мотивам. Молодая поэтесса хотела в детских стихах навести «мост» между своей правдой и большевистской, писала о Ленине, о матросе и — в шутку, к 1 мая — о пионерах, за которыми идет Суворов. Последнее стихотворение не пропустила в печать цензура, но Сологуб оказался еще строже. «Неужели вы думаете, что он пошел бы за этими хулиганами, за этими выродками, за этой дикой толпой!» — кричал он. Федор Кузьмич говорил, что наведение любых идеологических «мостов» с большевиками — подлость. Пионеров он ненавидел. Писатель рассказывал, как однажды в Детском Селе (бывшем Царском) мимо него, размахивая руками, шли две пионерки. Он специально отставил в сторону руку с сигаретой, но ни одна из них, к несчастью, не обожглась.
Если верить описаниям Данько, непонятно, как могли Сологуба, даром что бывшего педагога, избрать на руководящую должность в детскую секцию Союза писателей. И действительно: детским писателем он не был, хотя в тонкостях знал детскую душу и был, безусловно, способен к административной работе в любой секции. Интересен его отзыв о книге «Республика ШКИД» бывших беспризорников Григория Белых и Леонида Пантелеева (Алексея Еремеева). Вероятно, первым об этой книге Сологубу сообщил Маршак через посредство Данько. Прочитав повесть, Сологуб сказал, что ждал куда больших ужасов, что герои — не дефективные подростки, а примерные институтки: «То ли бывало в прежних училищах, да бывает, конечно, и теперь»[58]. «Ужасы» он воспринимал в первую очередь как метафизический страх. Кроме того, как показывает сологубовское прочтение «Детства» Горького, Федору Кузьмичу было трудно смириться с манерой других прозаиков описывать тяжелое детство. Это была еще одна причина того, почему Сологуб мало подходил на должность председателя детской секции.
Своей молодой подруге он говорил, что дети — «развратные злые звереныши». Когда Данько рассказывала ему о ласковом маленьком сыне своего литературного покровителя Маршака, Сологуб отвечал, что все дети «и грязны, и вороваты, и ничтожны». Однажды в присутствии пожилой Ольги Капицы, педагога и собирательницы фольклора, писатель сказал, что любит смотреть, как плачут маленькие мальчики и девочки (и ему ли было укорять в бестактности Маяковского, автора строчки «Я люблю смотреть, как умирают дети», если Сологуб сам посвятил не один рассказ любованию детскими смертями?). Данько показалось, что Ольге Иеронимовне стало нехорошо. Сологуб с радостью говорил о том, как детей секли. Это уже было чересчур неправдоподобно. И сама Елена Данько понимала, что принятая Федором Кузьмичом маска нужна ему, чтобы привлечь к себе внимание.
Окружающие знали, что он тепло относился к внучатой племяннице Олечке (внучке Ольги Черносвитовой) и к другим детям. Судя по воспоминаниям мемуаристов, например Владимира Смиренского, писатель отзывался о малышах более чем понимающе: «Дети ужасно любят есть сладкое перед обедом. Это освобождает их от унизительной обязанности есть суп, который мы все ненавидим». Михаил Борисоглебский прямо писал: «Трогательно и нежно Ф. К. любил детей». И, конечно же, не все болезненно воспринимали позерство старого писателя. Эрих Голлербах считал, что сологубовская привычка противоречить прямо-таки забавна: «Я думаю, если начать с ним разговор о том, как плохо людоедство, он начнет доказывать обратное».
У Елены Данько было множество поводов к недовольству Сологубом. С Федором Кузьмичом ее связывал не только ленинградский Союз писателей, но и группа «неоклассиков», в которую входили молодые поэты: Смиренский, Борисоглебский, Аверьянова, Палей, Белявский. В конце 1925 года они избрали Сологуба почетным членом своей группы, а вместе с его патронажем приобрели и подходящее помещение для встреч: отныне «неоклассики» собирались в его квартире на Ждановке.
Впервые стихи Данько показала Сологубу Ольга Черносвитова. Он, как сам рассказывал позже, сначала не поверил вкусу свояченицы, но потом прочел подборку с удовольствием. Данько же любовь к стихам Федора Кузьмича внушили Ахматова и Судейкина.
Однажды, когда Елена Данько зашла к нему в гости, у Сологуба вместо лампы была зажжена свеча, он внезапно заговорил о духовной и физической любви, о том, что настоящие чувства возможны только после шестидесяти. Но Данько осталась холодна к этим признаниям, заявив, что такая любовь подобна тифу. Писатель счел тон молодой поэтессы «комсомольским» и сильно ударил ее по руке под локтем. Судя по воспоминаниям других знакомых Федора Кузьмича, ни Данько, ни Чеботаревская не лукавили: Сологуб с его представлением о равенстве полов действительно вполне мог ударить женщину. Даже не столь близкая его знакомая Вера Сутугина (всеми любимый секретарь горьковского издательства «Всемирная литература») говорила, что Сологуб ее один раз чуть не побил и назвал вдобавок «зеленой ослицей». Дело было в том, что она невысоко оценила новую сологубовскую книгу «Соборный благовест».
Если с малознакомыми дамами Федор Кузьмич не церемонился, то с Еленой Данько пожилой влюбленный вел себя прямо-таки несносно. Один раз Сологуб ломился к поэтессе домой, когда она, неодетая, принимала солнечные ванны. Писатель вставил в дверной проем свою палку, чтобы было легче открыть дверь, и сбежал, только когда встретился с матерью барышни.
Гораздо теплее относилась к Сологубу другая участница секции детской литературы, бывшая жена Александра Грина Вера Абрамова-Калицкая, которая ухаживала за пожилым писателем, а вскоре после его смерти отправилась в Вытегру изучать ранний период его жизни. С ней у Данько были странные и, кажется, взаимные ревниво-недоброжелательные отношения. Елена Данько считала, что Абрамова тешит садистские наклонности писателя, что тот подталкивает ее к разрыву с мужем, Калицким. Как бы там ни было, ситуация была двусмысленная. Когда для Данько с трудом нашли комнату в том же доме, где жили Сологуб и родственники его погибшей жены, ходили слухи, что писатель снова женится. Молодую поэтессу это смешило.
В целом большинство знакомых в это время воспринимали Федора Кузьмича как почтенного старика. Начинающие поэты, не принявшие новой власти, его глубоко уважали. Одно письмо, полученное от провинциального поклонника, было столь выразительно, что писатель его сохранил. Игорь Поступальский, будущий критик, поэт и переводчик, писал Сологубу, что ценит его стихи выше, чем творчество всех остальных символистов, включая Блока и Белого, что так же, как лирический герой сологубовской поэзии, часто стыдится показать, если чем-то обижен. Письмо было полно саморазоблачений и исповедальных нот: «Подумайте, до сих пор не читал я… Достоевского! ни одного романа». Поступальский признавался, что не знает отчества Сологуба, не знает, как тот выглядит. Лишь в конце обширного письма сообщалось, что молодому поэту в это время было всего 18 лет. В том же году он начал печататься. Про Федора Кузьмича говорили, что он любит устраивать разносы начинающим литераторам, но иногда он оказывался к ним неожиданно приветлив и умел приободрить.
Странностью Сологуба многие считали его педантичность и любовь к порядку. Когда Корней Чуковский однажды забыл у него зонтик, Федору Кузьмичу этот предмет досаждал, поэт хотел как можно скорее избавиться от чужой вещи[59] и послал своему недавнему гостю записку: «Дорогой Корней Иванович, Вы позабыли у меня зонтик, возьмите его, пожалуйста». Но тот не появлялся. Сологуб повторил просьбу: «Многоуважаемый Корней Иванович, у меня стоит Ваш зонт. Будьте любезны взять его». Но писатель всё равно не приходил. Наконец Федор Кузьмич вышел из себя: «Корней Иванович! Потрудитесь взять Ваш зонтик!» Только тогда Чуковский понял, как раздосадован старик, и забрал злосчастный зонт.
Когда новые произведения Сологуба перестали печатать, он много занимался переводами, которые давали ему заработок, пошел даже на сотрудничество со «Всемирной литературой» Горького. Конечно же, Федору Кузьмичу было обидно, что нет возможности публиковать собственные стихи, однако в отличие от многих поэтов Серебряного века перевод он не считал досадной необходимостью, а находил в нем большое удовольствие, сравнивая труд переводчика с тренировкой технического мастерства у пианиста. В переводах он оттачивал форму стиха, и ему, любителю точных наук и ясных решений, это доставляло особенную радость. По праву, а не за общие заслуги Сологуба в 1924 году избрали почетным председателем секции переводчиков в Союзе ленинградских писателей: переводами Федор Кузьмич занимался с юности, особенно часто выбирая первоисточники на французском и немецком языках.
Много хлопотал об издании его переводов поэт Юрий Верховский, тот, что когда-то безоговорочно поддержал Сологубов в истории с обезьяньим хвостом. Он торопил издателей со сроками, старался, чтобы Сологубу начисляли максимально высокие гонорары. Федор Кузьмич в это время переводил поэзию Тараса Шевченко, активно работал над поэмой «Мирей» провансальского поэта Фредерика Мистраля. В ней шла речь о трагической любви юноши и девушки, родители которых не желали их союза: Мирей была дочерью богача, а ее возлюбленный Винсен — простым корзинщиком. Вероятно, народные мотивы провансальской поэзии напоминали поэту умиротворяющую атмосферу его бержеретт. Публикацию этого перевода тоже пытался устроить Верховский, но она так и не состоялась.
И всё же «Мирей» в переводе Сологуба запомнилась его окружению. В 1924 году Глебова-Судейкина снова писала Федору Кузьмичу, на этот раз — из Прованса: «Письмо Ваше нашло меня в стране „Мирейи“, которую я знаю и люблю по Вашему переводу, по тем прекрасным стихам, которые Вы мне читали». Как и все эмигранты, Ольга Афанасьевна тосковала по дому, Париж казался ей слишком механистичным и вульгарным. За отдыхом она отправилась в Альпы, на высоту 1250 метров, чтобы в тамошних полях «дышать животворящим воздухом», вспоминать о Костроме и визитах к старым друзьям. Но если Глебова-Судейкина в пейзажах Франции искала сходства со среднерусскими, то для Сологуба, оставшегося в России, напротив, обращение к французским мотивам было мысленным бегством с родины.
Многие заботы и огорчения, безусловно, подрывали здоровье пожилого Сологуба. Еще в 1922 году в письме Самуилу Алянскому, редактору издательства «Алконост», Федор Кузьмич писал, что совсем не может работать, «сердце очень уж заупрямилось», «работает осторожно, и не всегда посылает к мозгу достаточно крови». Писатель обещал послать Алянскому рукопись, но, несмотря на свою пунктуальность, не успел к условленному сроку: «Сегодня отправляюсь на несколько дней в Максимовскую лечебницу для рентгенизации, исследований, установления режима».
Болезненное состояние писателя прогрессировало. Когда еще один младший друг Сологуба, Иванов-Разумник, ходатайствовал об издании его сборника, он хотел порадовать старика «перед смертью». Отношения Федора Кузьмича с издательствами пытался наладить Корней Чуковский. Борисоглебский также хлопотал о собрании стихов или увеличении пенсии старого поэта. Судя по архивным материалам, персональная пенсия Сологуба выросла с 75 до 100 рублей лишь совсем незадолго до смерти — в ноябре 1927 года, и неизвестно, успел ли Федор Кузьмич воспользоваться прибавкой.
Весной 1927 года Сологуб совсем разболелся, стали проявлять себя склероз сердца и болезнь почек — уремия. Ему нельзя было выходить из дома, но он продолжал регулярно посещать заседания Союза писателей. Его успокаивала организаторская деятельность. Помимо рискованных прогулок, у Федора Кузьмича была еще одна вредная привычка — курение, отказаться от которой было так же необходимо, как и трудно. В середине лета его здоровье резко ухудшилось. Осенью с ним в последний раз виделся Эрих Голлербах, по воспоминаниям которого Сологуб был слаб и смертельно бледен, смотрел вокруг ничего не различающим взглядом.
Записки о смерти Сологуба оставила Ольга Черносвитова[60]. В комнате, в очертаниях белого колпака, висевшего перед ним, поэту виделась фигура дамы. Его речь и мысли временами путались. Незадолго до смерти он увидел во сне трех любимых им и покинувших этот мир женщин: мать, сестру и жену. Видел и ангела, который сказал ему: «Не бойся». Черносвитовой казалось, что мечта, вера в метафизическую изнанку мира помогала Федору Кузьмичу справиться с болезнью, однако писателя в это время как никогда тянуло к обычной, земной жизни.
Все мемуаристы пишут о том, что незадолго до кончины Сологуб, этот певец смерти, жадно полюбил жизнь. Он с удовольствием вспоминал Союз писателей, не хотел оставлять дела. Тосковал по молодости и со страстью говорил о прежних радостях. По воспоминаниям Смиренского, Федор Кузьмич возмущался: «Да мало ли что я писал! А я хочу жить!» Также при встрече с Ивановым-Разумником, говоря о своей любви к жизни, он пытался, но не мог скрыть слезы. Когда собеседник напомнил писателю о его собственном образе — «дебелой бабище жизни», — тот рассердился.
Далекому от Сологуба Ивану Попову казалось, что после самоубийства Чеботаревской писатель готов был отдаться смерти без спора. Действительно, после гибели жены мотив смерти чаще стал звучать в его стихах, большинство из которых не было опубликовано при жизни автора. Однако в поминальных записях Федора Кузьмича о супруге читаем: «Чем дальше живу, тем более люблю жизнь, хочу работать, и так много замыслов». Гибель жены отняла огромную часть души писателя, и впервые Смерть стала для него настолько реальна. Попов считал Сологуба настоящим и искренним поэтом, однако лукавым в том, что касалось желания смерти и служения Дьяволу. Он был не прав. Сологуб всегда был искренен в своем творчестве. Но долгие годы смерть существовала для него только в реальности искусства. Тоньше почувствовал это Юлий Айхенвальд, писавший в некрологе, посвященном писателю, что чем ближе тот подходил к последней черте, тем более отвлеченным становилось его воспевание смерти.
Нельзя сказать, чтобы мировоззрение Сологуба в старости изменилось кардинально. По-прежнему неоднозначным было его восприятие христианства. Безусловно, религия присутствовала в его сознании, но вопросы жизни и смерти он склонен был осмыслять вне ее. Борисоглебский писал о Федоре Кузьмиче: «К религии относился церковно-христиански, до претящей формальности, а попов недолюбливал». В поздние годы о пушкинской «Гавриилиаде» Сологуб говорил, что поэма прекрасная, но всё-таки скверная.
Юрий Верховский посвятил Сологубу такие строки:
Верховский, обладавший светлым, ясным характером, увидел в личности и творчестве Федора Кузьмича не дисгармонию, а лишь «иную» гармонию. Вероятно, таким и было мировоззрение Сологуба — оно складывалось не вопреки мнению и культуре окружающих, а вне их, в собственной системе координат.
Умер Федор Сологуб 5 декабря 1927 года. Как сообщила газета «Правда», смерть наступила от миокардита (воспаления сердечной мышцы), осложненного атеросклерозом и воспалением легких. Через два дня состоялась панихида в квартире писателя, а через три дня — в Союзе писателей. Похоронили его рядом с женой, на Смоленском кладбище.
Иванов-Разумник не успел застать Сологуба в живых. В гробу, как ему показалось, у писателя было строгое и доброе выражение лица, как и при жизни. Борисоглебский увидел это лицо совсем другим: в облике Федора Кузьмича ему померещилось что-то дьявольское. По воспоминаниям Данько, пока Сологуб лежал в гробу в Союзе писателей, Борисоглебский нарисовал его портрет с чертом в изголовье и с пошатнувшимся крестом. Зарисовал Сологуба в гробу и Петров-Водкин.
Похороны прошли скромно[62]. В помещении Союза собралось около сотни человек, среди них — самые преданные друзья поэта. Пришла Ахматова, которая в эти годы мало где появлялась. Возле гроба была возложена пара венков и горело полтора десятка свеч. Антураж был скромным, зато весьма обширна оказалась витрина, в которую поместили издания Сологуба. «Обряд простой; в сущности никакого не только церковного, но и просто торжественного ритуала», — записал очевидец. Женщины сокрушались, что у покойного не осталось близких родственников. Процессия, которая несла гроб с Фонтанки на Смоленское кладбище, была небольшой. Ей мешали трамваи. Дорога лежала через Дворцовую площадь (тогда — площадь Урицкого), публика пугалась процессии. Сопровождавшие гроб смущались и расходились на полпути.
После смерти писателя Иванов-Разумник и Дмитрий Пинес при участии Ольги Николаевны Черносвитовой разобрали бумаги Федора Кузьмича (переписку, рукописи, документы) и передали их в Пушкинский Дом, где главный архив Сологуба находится по сей день. Там же, в литературном музее Пушкинского Дома, выставлены рабочий стол Федора Кузьмича из его последней квартиры, а также принадлежавшие писателю вещи: письменный прибор (чернильница, перо) и другие мелочи. Компенсации родственникам Сологуба Пушкинский Дом дать не мог, да и сама Черносвитова сочла, что это неуместно, тем более что дома хранить ценные документы всё равно было небезопасно: их могли отобрать, они могли пропасть по воле случая[63].
Смерть Сологуба — в этом словосочетании была какая-то тавтология. В то же время это была особенно ранящая окружающих смерть. Свою кончину Сологуб подготавливал всей литературной биографией, но Смерть и тут показала свою силу. Проиграл ли он в борьбе с ней? Возможно, наоборот, явившись в таком печальном облике за своим певцом, Смерть лишь продемонстрировала силу той темы, за которую он взялся и которую смог достойно осветить.
Почти вся литература и культура человечества посвящены жизни в разных ее проявлениях — Сологуб написал целый корпус произведений о смерти, показав нам то, чего мы столь старательно избегаем касаться даже в мыслях. Что же может дать эта тема читателям Сологуба? Вероятно, то же, что она долгое время давала ему самому, — безопасное приближение к самому страшному, понимание того, что отрицание жизни еще не есть принятие смерти, даже если нам кажется совсем иначе.
Биография подходит к концу, как неизменно оканчивается человеческая жизнь. И расставание с героем книги — одна из утрат, которую нам неизбежно придется пережить.