Бомба пробила асфальт, вошла в землю и боеголовкой уперлась в водопроводную трубу.
Федька слышал, как протяжно завыла сирена и глухо затявкали зенитки, но ему было не до тревоги. Глаза его прилипли к потрепанным страницам с замусоленными углами — на руках д’Артаньяна отравленная красавицей миледи умирала Констанция Бонасье.
Мать давно уже уснула. Спала она на кушетке, у которой подломилась четырехугольная ножка. Каждый вечер Федька ставил ножку на место вплотную к плинтусу. Утром, как только мать вставала, упрямая деревяшка, будто нарочно, снова со стуком падала на пол и бездельничала до вечера.
Еще в прошлом году, когда репродуктор предупреждал о воздушной тревоге, мать вскакивала, будила Федьку, одевала его полусонного, одевалась сама, завертывала в одеяло перевязанные бечевкой письма отца, брала подушку и мчалась с Федькой в метро.
На улице Федька окончательно просыпался. В кромешной тьме мать на кого-то натыкалась, ойкала и крепче сжимала Федькину руку. Кругом был слышен шорох торопливых шагов. Где-то вдалеке кто-то ругался, кто-то кричал у самого Федькиного уха: «Надька, куда ты запропастилась, дрянь эдакая!» Мимо бесшумно проплывали фиолетовые подфарники легковых машин. Федька на ходу задирал голову и смотрел, как по черному небу беззвучно скользили, точно гигантские спицы, лучи прожекторов. Но вдруг лучи исчезали — мать накрывала его голову подушкой, чтобы осколок зенитного снаряда ненароком не угодил сыну в затылок. Успокаивалась она только в метро, когда спускалась вниз на рельсы по деревянной лестничке, приставленной к краю платформы. Они с Федькой находили у стены свободное место. Мать расстилала на камнях одеяло и прятала под подушку письма отца: больше всего она боялась потерять конверты с обратным адресом «Действующая армия».
Теперь Федька и мать не прятались ни в бомбоубежище, ни в метро. Едва в стареньком репродукторе голос Левитана начинал повторять: «Граждане, воздушная тревога!» — Федька выключал радио и пел:
— Граждане, не бойтесь, ради бога!..
Дзинь!..
Федька поднял голову и прислушался.
Бум-м-м! — раздался глухой звук в коридоре.
Федька отбросил одеяло и, поджимая пальцы на ногах, застукал голыми пятками по холодному паркету. Приходилось возвращаться из семнадцатого века в двадцатый.
В коридоре было темно и тихо. Федька собрался с духом и поднял руку. Ведя ладонью по гладкой стене, он нащупал шершавую, как язык собаки, выбоину, служившую ему ориентиром, потянулся вверх, и пальцы наткнулись на выключатель.
Над головою зажглась лампочка. Федька тут же оглянулся — за спиною никто не стоял. Лишь по дверцам стенного шкафа суетливо бегали тараканы.
Федька всмотрелся в темный конец коридора, но ничего не увидел. Идти туда он не решался — боялся темноты. А с тех пор как узнал о шайке «Черная кошка», оснований для страха стало еще больше. Бандиты из этой шайки грабили старых и малых. Услышит, скажем, хозяйка, как за входной дверью кошка мяучит, изойдет жалостью к бедному животному, снимет дверную цепочку, отодвинет щеколду, повернет замок, а тут бандиты — шасть! — и за горло: «Подавай шубки-юбки да золото с брильянтом. А не дашь — зарежем...» Все бандюги-чернокошкинцы наверняка носили тельняшки и сверкающие зловещим блеском прохаря — то есть сапоги, тесаки на широком ремне и фиксу на переднем зубе. Внешне они должны были быть похожи на Витьку Новожильского. Витька учился с Федькой в одном классе и всегда списывал у него диктанты.
Но идти в конец коридора все-таки надо было. На ночь Федька выпил целых три стакана калмыцкого чая. Отец еще перед самой войной купил две огромные плитки в магазине на Кировской. Правда, пили чай в Федькиной семье не как принято у калмыков — с маслом и солью, — а вприкуску с сахаром. С маленькими кусочками колотого сахара, похожими на зазубрины снарядных осколков...
Впереди скрипнула дверь, и тоненькая струйка света упала на каменный пол. Федька увидел голову Идочки и смело пошел вперед.
Идочка оглянулась и шепотом спросила:
— Можно, сначала я?
— Можно, мадемуазель, — ответил Федька, только сегодня освоивший это сложное французское слово. Он посмотрел на свои босые ноги, спохватился и сунул их в галоши, стоявшие у стены.
— А ты почему не спишь? — вернувшись, спросила Идочка.
— «Три мушкетера» читаю. — Задники галош с шарканьем защелкали по камню.
— Интересно?
— Еще как!
— Дашь почитать?
— Дам...
Комнату к ночи выстудило. Федька открыл отдушину на стене вверху — из нее пошел теплый воздух — и залез под одеяло. Ему было стыдно за страх, который он испытывал в темноте. Вот д’Артаньян не испугался бы, подумал он, возвращаясь из двадцатого века в семнадцатый. Потому-то и книги, наверное, пишут только про смелых людей.
Федьке припомнилось, как он смотрел фильм «Два бойца» и как ему стало стыдно, когда он вышел из кинотеатра. Стыдно за то, что утаивал сдачу от денег, которые ему давала мать на завтраки, что проигрывал эти деньги в расшибалку и получал посредственные отметки по арифметике. И еще Федька отругал себя тогда за то, что говорил нехорошие слова и вместе со старшеклассниками тайком курил за углом школы. После фильма Федька дал себе клятву начать со следующего дня новую жизнь. Только новая жизнь через неделю вошла в старые берега.
Почему-то все хорошее кончалось быстро, а плохое тянулось и тянулось. Сережка Сидельников сказал, что у Федьки безвольный подбородок. У самого Сережки полукруглый подбородок выдавался вперед, как у Джека Лондона. Федька завидовал другу, обладавшему этим главным признаком сильной воли. Он выдвигал нижнюю челюсть и мог проходить так неделю или две. Но воли не прибавлялось. Анна Васильевна — учительница русского языка — говорила, что в жизни всегда есть место подвигам. Эти слова Федьке понравились. Тем более что придумала их не Анна Васильевна, а кто-то из писателей. А на деле? На деле война длилась больше года, и Федька вынужден был ходить в школу, как все мальчишки. А подвиг — это всегда не как все.
В прошлом году, когда немцы подошли к Москве, школы закрылись — в них разместились госпитали. Время пролетело быстро потому, что Федька не учился. Летом он жил у тетки на Клязьме и целыми днями дежурил возле колодца. Охранник из службы противовоздушной обороны сказал, что немецкие шпионы могут отравить воду. Но шпионы вредили в других районах, так писали в газетах. Осенью Федька перебрался на Дмитровское шоссе, где жила подруга матери. Он убегал за пустырь и вместе со взрослыми рыл противотанковые рвы, помогал ставить «ежи» из сваренных обрезков железнодорожных рельсов, насыпал песок в мешки, предназначенные для укреплений вроде баррикад.
Немцев под Москвою разгромили, и Федька нашел себе другое дело: вместе с Сережкой Сидельниковым и Геркой Полищуком собирал на крышах домов осколки от зенитных снарядов. Мальчишки понесли их однажды в лавку утильсырья на Малой Бронной. Передышку сделали у памятника Тимирязеву — каждый нес не меньше десяти килограммов. Памятник великому борцу и мыслителю тоже пострадал от войны — фигуру ученого снесло взрывной волной. Его сразу же водрузили на место, и об этом напоминала только щербина на краю гранитного одеяния великого мыслителя. Федька мечтал о том, что из собранных ими осколков отольют бомбу, и бомба эта обязательно попадет в какую-нибудь статую Гитлера, а может, даже и в него самого. Но приемщик утильсырья считался не с желаниями мальчишек, а с разнарядкой: он принимал только цветные металлы в чистом виде. Откуда ему было знать, что из осколков отольют новую бомбу? «Осколков не беру», — услышали ребята, и добросовестный приобретатель мелкого тряпья и медных трубок закрыл окошечко на ржавый крючок. Небось воров боялся. А чего боялся — непонятно: никто бы не польстился на его тряпки. Разве что только на медные трубки, из которых можно смастерить самопалы.
Еще вспомнил Федька, как они с Геркой хотели работать в пожарной команде, чтобы ночами дежурить на крыше военторга. Герка побожился, что устроит это дело через тетю Олю. Тетя Оля была записана в пожарную добровольную дружину. Герка уже знал, то зажигалки тушат песком, а не водою. Потому что сплав, из которого делали бомбы, хорошо горел в воде. «Только через мой труп», — ответила тетя Оля самоуверенному племяннику, мечтавшему защищать родной дом от пожара.
До войны тетя Оля была балериной. В октябре сорок первого года театральная труппа, в которой она работала, эвакуировалась. Тетя Оля не захотела расставаться с Москвою, где прожила всю жизнь, и осталась в осажденной столице вместе с Геркой. Федькина мать помогла ей устроиться на завод в Филях. Чтобы племянник не носился целый день сломя голову без присмотра голодным, она прикрепила Герку к заводской столовой и заодно перевела его в филевскую школу, где учился и Федька.
В Филях-то Федька и Сережка познакомились с Сашкой Стародубовым. Федька ходил с Сережкой по базару, им надо было купить молока. К ним, опираясь на костыль, подошел парень в гимнастерке. Он посоветовал им взять молока у одиноко стоявшей старушки: «Много сливок и ни одного стакана воды», — сообщил им Сашка.
Ребята разговорились и пошли вместе во Дворец культуры смотреть фильм «Она защищает Родину». Сашка в течение полутора часов сидел не шелохнувшись и ни разу не взглянул ни на Федьку, ни на Сережку. А когда в зале зажегся свет, Федька увидел огромные Сашкины глаза и побледневшие губы, шептавшие: «Я бы их тоже всех танками передавил».
Потом они шли по парку, где сквозь деревья белели стены павильона с облупившейся краской. Из павильонов неслись крики веселившейся малышни.
Сашка рассказывал:
— В кино не так страшно. Я в жизни все это видел. Мы тогда попали в окружение. Немцы бросили на нас танки. Подбили мы их немало. У меня аж плечо от стрельбы онемело. Отдача от противотанкового ружья знаете какая? Не то что от винтовки. Патроны кончились, а немцы все лезут и лезут...
Сашка рассказывал быстро, словно боялся, что не успеет сказать всего. Лицо его пошло красными пятнами, в глазах появился сухой блеск.
— Глядим с командиром отряда, а справа, метрах в пяти от нас, танк уже на окоп наехал. Кружит на месте. Смешал двоих наших ребят с землей. Поглядел вперед, а передо мною лязгает гусеницами громадина и прямо на нас. Говорю командиру: «Отвоевались». Земля дрожит. Окоп осыпаться начал по краю. Прижались мы с командиром друг к другу. Смотрит он на меня и тихо говорит: «Шурик, а голова-то у тебя спереди седеет...» Федька посмотрел на Сашкин чуб и увидел седую прядку сбоку. — А я-то тоже каждую волосинку вижу у него. Смотрю — и он тоже так медленно-медленно седеть стал. Вы, говорю, тоже совсем белыми стали... — Сашка замолчал и отвернулся.
— Ну а потом что? — нетерпеливо спросил Федька. Сашкин костыль с резиновым набалдашником скрипел по песку, насыпанному на дорожке. Федьке подумалось, что ногу Сашка наверняка потерял на фронте.
— Потом танк переехал окоп, — продолжал рассказ Сашка. — Когда он проползал над нами, я подумал: все... А через пять минут мы с остатками отряда уходили в лес, и командир как закричит на меня: «Ты что, сукин сын, вещмешок не взял! Шишки, что ли, в лесу рубать будем?» Как сказал он мне про то, так сразу я почувствовал, что под ложечкой сосет. Двое суток ведь в рот ничего не брали...
А немного позже Федька и Сережка нос к носу столкнулись с Сашкой летом, когда они отдавали секретарше документы в школьной канцелярии. Они вышли на школьный двор. Сашка посмотрел в небо, помолчал и сказал:
— У нас в селе бомба в школу попала. Ни одного в живых не осталось...
— А где у тебя ногу... — спросил Федька и осекся.
Сашка сказал, что ногу он потерял, когда они атаковали немцев на лесной дороге. Осколком гранаты ему начисто снесло ступню, началась гангрена, и Сашку отправили в тыл, где и отрезали ногу выше колена.
Сашка достал из кармана орден Красной Звезды.
— Последняя награда, — задумчиво произнес он, и вдруг глаза его сузились, на скулах заходили желваки. — Я один раз из «максима»» целый взвод фрицев покосил в упор... — Сашка вдруг протянул руку Федьке, после Сережке, стараясь не смотреть ребятам в глаза, и зашагал прочь...
Вот про кого надо писать книги, подумал Федька, засыпая... Недочитанный роман Александра Дюма упал с постели на сапоги. Настольная лампа продолжала светиться под зеленым стеклянным абажуром. И приснился Федьке сон, будто он дежурит на крыше военторга вместе с Идочкой. Кругом бомбы рвутся, зажигалки буравят крыши домов, а они с Идочкой пьют калмыцкий чай с молоком. Только сахара у них нет. Федька точно знает, что Идочку зовут Констанцией, а его самого — д’Артаньяном. Правда, у Констанции косички вразлет и серебристый пушок на щеках. А у д’Артаньяна не ботфорты, а обычные сапоги и цигейковый полушубок. Федька-д’Артаньян поднимает упавшие на крышу осколки и протягивает их Идочке-Констанции. «Пойдем в кино», — предлагает Федька-д’Артаньян и бросает пустые стаканы на мостовую. «Деньги есть?» — спрашивает Идочка-Констанция. «В расшибалку проиграл». Идочка достает из кармана старенького пальто двадцать рублей, и вдвоем они прямо с крыши военторга опускаются в кинотеатр «Художественный», проходят в зал и садятся в последний ряд, хотя билет у них на четырнадцатый. Но в последнем ряду можно с ногами залезть на кресло, и никто не завопит, что ты не стеклянный. «Какая картина?» — шепотом спрашивает Федьку Идочка. «Микки-Маус» и «Три поросенка», — отвечает Федька. Эти фильмы смотрел он до войны и был уверен, что их снова покажут. Федька рассматривает полукружья барельефов над боковыми дверьми. На левом барельефе мужчина хватает кентавра за чуб и готовится отрубить ему голову. На правом барельефе тот же кентавр хватает за чуб мужчину, у которого коленки от страха подкосились, и замахивается мечом. Тушится свет в зале, и Идочка говорит: «Поцелуй меня в щеку...» И Федьке очень приятно, что Идочка тоже любит целоваться в щеку. Он наклоняется к ней и чувствует пушок, который щекочет ему губы... Вдруг Федька услышал какой-то стук и проснулся.
На кушетке, прямо напротив Федьки, сидела мать. Федьке показалось, что он проспал всего минуту.
— Сколько время? — спросил он.
— Семь, — ответила мать, и кушетка, потерявшая ножку, стукнулась углом о плинтус.
— Ирина Михайловна, — в комнату заглянула соседка Катерина Ивановна, — у вас вода закипела.
— Спасибо, — ответила мать. Она только что хотела поправить Федьку по старой педагогической привычке — сын должен был сказать «сколько времени». Но потом передумала. Ведь это был московский говор. Старый московский говор со времен Лермонтова. Ведь и Лермонтов не склонял существительных «имя, пламя, время». И должно быть, Варенька Лопухина, которую любил Лермонтов, спрашивала Михаила Юрьевича: «Мишель, сколько время?». Если бы не война, она бы успела написать кандидатскую диссертацию о «Герое нашего времени»...
Ирина Михайловна встала на подоконник и сняла с окон одеяла. В комнату начал медленно вливаться серый сумрак осеннего утра.
Ирина Михайловна вышла в коридор, вытащила из стенного шкафа Федькины ковбойки и открыла дверь в фонарь. Фонарем назывался чулан, похожий на глубокий колодец. Верх его выходил на крышу и был покрыт стеклянным переплетом.
Под ногою что-то хрустнуло. Ирина Михайловна нагнулась и увидела осколки стекла. Опять фонарь зальет водою, если начнется дождик, устало подумала она, и бросила Федькины рубашки в лежавшее у стены корыто. Ей хотелось выстирать белье до ухода на работу, потому что Катерина Ивановна одолжила корыто только до завтра. Ирина Михайловна вынесла его на кухню и поставила на скамейку. В кухню вошла Катерина Ивановна.
— Стираете? — спросила она между прочим и подошла к монотонно гудящему примусу. Из цилиндрического чрева кастрюли, стоявшей на примусе, вырывались чавкающие звуки. Катерина Ивановна отвела в сторону мизинец с длинным ноготком и приподняла крышку. Аромат мяса ударил в стены и медленно поплыл по коридору.
— Чудненько, чудненько, — проговорила Катерина Ивановна, закрыла кастрюлю, вытерла руки о фартук и приблизилась к Ирине Михайловне.
Ирина Михайловна вылила воду в корыто. Пар облаком метнулся кверху.
— Господи! — воскликнула она и отскочила от скамьи. На пол полилась вода. Через полминуты лужа растеклась по кухне и подобралась к кафельной плите. Ирина Михайловна выжала мокрую тряпку над ведром, дотянулась до корыта и приподняла Федькины ковбойки. Катерина Ивановна всплеснула руками и уронила ладони на упругие матовые щеки.
— Ай-яй-яй! Как же это случилось? — она вытянула мизинец в сторону корыта, на дне которого зияла рваная дыра величиною с кулак. — Говорила я управдому, чтобы в фонаре заделали крышу железом. И потом, голубушка Ирина Михайловна, корыто лучше вешать на стену. Кстати, когда вы мне его вернете?
— Сегодня вечером, — ответила Ирина Михайловна и нагнулась. Выжатая тряпка прильнула к мокрому полу, будто торопилась впитать в себя пролитую воду.
— Но только в целом виде. Алексей Егорович едет в командировку, и я должна до его отъезда выстирать ему нижнее белье.
— Разумеется, в целом виде, — ответила Ирина Михайловна, стараясь скрыть накипавшее в ней раздражение.
— Да, но где же вы достанете корыто? — задумчиво размышляла вслух Катерина Ивановна. — Конечно, я могла бы и подождать...
— Нет-нет, — поспешно ответила Ирина Михайловна. — Раз я обещала вам вернуть корыто сегодня, я верну. — Очень не хотелось одалживаться Ирине Михайловне у педантичной соседки. Она бросила тряпку в ведро и пошла к себе.
— Федька, вставай! — Ирина Михайловна сбросила с сына одеяло. Федька подобрал колени к подбородку и что-то пробормотал во сне.
Ирина Михайловна подперла ладонью щеку и молча смотрела на Федьку. Думала она о том, что корыто достать негде, что кушетку починить некому, что Катерина Ивановна обладает талантом испортить человеку настроение деликатным обхождением. Потом мысли ушли куда-то в сторону. Она вспомнила, что муж обещал приехать в отпуск, а сам не пишет целый месяц — не случилось ли с ним что-нибудь. Она постаралась отогнать от себя мрачные мысли и пошла на кухню.
Но и на кухне Ирина Михайловна продолжала думать о Федькином отце. Она поставила на керосинку сковородку и не смотрела в сторону Катерины Ивановны, резавшей луковицу на деревянной доске и вытиравшей сгибом руки слезы с глаз. И чего он так надолго замолчал? — думала Ирина Михайловна. Все должно быть хорошо. И все-таки Волховский фронт. Пускай ломаются ножки у всех кушеток, пускай корыта пробивают камни. Лишь бы жив остался самый любимый — после Федьки — человек.
Ирина Михайловна прикрутила керосинку и взяла из стенного шкафа бутылку с подсолнечным маслом. Масла осталось мало. На донышке выпал беловатый осадок. Она вылила остатки на сковородку и высыпала на шипящую поверхность нарезанную соломкой картошку...
А Федька в это время, надев старые сандалии со стоптанными задниками, рылся в шкафу. Он перебрал несколько заготовок для рукавиц. Заготовки мать получала на заводе, чтобы заработать немного денег. Она прострачивала их на зингеровской машинке по три десятка за вечер. И каждый раз вспоминала бабушку, которая жила в Баку и прислала ей эту машинку. Матери предлагали жуткие тысячи за машинку. Но она ее не продавала. Потому что швейную машинку бабушке передала другая бабушка.
В поисках Федьки не было никакой цели. Просто ему не хотелось идти умываться — вот он и тянул время. Под руки ему попалась вязаная шапка, которую мать почти довязала. Он отложил шапку в сторону.
— Федька, — Ирина Михайловна распахнула дверь. — Что ты там делаешь? В школу опоздаешь.
— Ма, — сказал Федька, — померь-ка свою шапку. — Федька протянул Ирине Михайловне недовязанную шапку.
— Ну какой ты у меня безалаберный балбесик. — Ирина Михайловна взяла шапку и ловко натянула на волосы. Она посмотрела в зеркало, повернулась к Федьке:
— Ну как? — спросила она.
— Какая ты у меня, — сказал восхищенно Федька.
Ирина Михайловна рассмеялась.
— Помнишь, как семь лет назад ты просыпался утром и спрашивал: «Что обозначает мама? Мама обозначает друзья Федьки». Живо мыться!..
Федька фыркал в ванной и обливался холодной водою по пояс. Так ему посоветовал в последнем письме отец. Ирина Михайловна мешала ножом картошку, когда раздались четыре звонка у входной двери. В коридор с вытаращенными глазами влетел Герка Полищук. Он хотя и бежал всего лишь с третьего этажа, все-таки успел запыхаться от избытка желания выплеснуть на чью-нибудь голову ошеломляющую новость.
Герка сорвал с головы шапку и крикнул:
— Здрасьте! Бомба упала!
— Какая бомба? — удивилась Ирина Михайловна.
— Фугаска, чес слово.
— На Воздвиженке? — Ирина Михайловна по старой привычке называла улицу Коминтерна Воздвиженкой.
— Почти. Прямо у наших ворот. Асфальт разбила вдребезги.
— У вас сковородка подгорит, — Катерина Ивановна вышла из кухни. — Что ты там придумал на этот раз, Герман? Я не слышала взрыва...
— В том-то и дело, что не взорвалась, — ответил Герка. — Большой Кисловский перегородили и никого не пускают. Может, в школу с Федькой не поедем? — со слабой надеждой предположил Герка и шмыгнул носом. Понимала бы эта кикимора в бомбах. Просто не сработал взрыватель.
— Значит, — Катерина Ивановна перешла на шепот, — она может взорваться с минуты на минуту?
Надо же так случиться, подумала Ирина Михайловна. Бомба не взорвалась, а вот кусок асфальта попал в фонарь и угодил именно в корыто Катерины Ивановны. Чего уж там жалеть о корыте. Хорошо, что не взорвалась. Хорошо, что только разбитым корытом отделались.
Федька заглянул на кухню и спросил:
— Чего на завтрак?
— А ты чего хочешь?
— Какао с мясом.
— Убери лучше из корыта тараканов.
— Вот закавыка! А я думал, ты мясо варила.
Ирина Михайловна поставила сковородку на обеденный стол и спросила Герку:
— Завтракал?
— Ага, — ответил Герка, не отводя глаз от сковородки, В ней шипела поджаристая, хрустящая, неповторимая, единственная, а самое главное — никогда не надоедающая картошка.
— Садись и лопай, — приказала Ирина Михайловна.
— Да нет. — Геркин кадык дернулся вверх и медленно пошел вниз. — Я, чес слово, поел. И в школе завтрак будет.
— Какой? — Ирина Михайловна разложила картошку в две тарелки. — Баранка да чай.
— Ага. — Герка был подавлен, не увидев на столе третьей тарелки. — Баранка да чай.
— Садись. — Ирина Михайловна взяла Герку за плечи и усадила на стул. — Как тетя Оля?
— Работает. — Герка тут же до отказа набил рот картошкой.
— Знаю, что работает. Карточку ей рабочую дали?
— Вчера.
Ирина Михайловна присела на кушетку. У Федьки и у нее были две продуктовые карточки: на нее — служащая, на Федьку — иждивенческая. Конечно, на рабочую карточку и хлеба и продуктов больше давали. Но она все-таки питалась в детском саду и за питание платила только деньги. Карточек не нужно.
— А вы почему не едите? — спросил Герка и начал водить по опустевшей тарелке хлебной коркой.
— Я в саду поем. — Ирина Михайловна посмотрела на Федьку. Тот тоже выблескивал тарелку коркой хлеба. Ее сын — иждивенец. Слово-то какое. Тринадцатилетний Федька — иждивенец. На содержании находится...
— А миледи они пристукнут? — спросил Федька у Герки.
— Ага.
— Так ей и надо. Допрыгалась.
— Па-де-де с одним де! — Герка выскочил из-за стола, согнул в колене правую ногу, завел спереди ботинок за левую, двинул им в сторону, пытаясь показать пируэт. — Как тетя Оля...
Ирина Михайловна нахмурилась: тетя Оля потеряла любимую работу, а Герка над этим смеялся.
Но Герка вовсе и не думал смеяться. Ему просто стало стыдно, что он не смог совладать с голодом, смалодушничал и съел порцию Ирины Михайловны. Вот и пытался заглушить в себе чувство неловкости и стал изображать балерину.
— Ну, пошли, — сказал Федька, надел цигейковый полушубок и взял портфель.
Герка натянул шапку с полуоторванным ухом и стал похож на большого рыжего щенка, потому что шапка у него тоже была рыжей.
В коридоре они встретили Идочку.
— Бонжур, мсье, — сказала она.
— Хочешь рифму на «бонжур»? — спросил Федька Герку.
— Ага.
— Ида надела на голову шляпу под названьем «абажур». Она весело всем кланяется и говорит «бонжур»...
Идочка покраснела. Конечно, она не стала обижаться на Федюшу, потому что была старше его на год и уже училась в шестом классе. А то, что она носила шляпку, похожую в самом деле на абажур, что же тут такого? Она ведь была почти взрослой. А все взрослые женщины носили шляпки.
Федька оглянулся, махнул рукой и скрылся у себя в комнате. Когда он выбежал, Идочка спросила:
— Фека, больше ничего не забыл?
— Ой, спички! — прошептал Федька. — Притащи скорее. Только маме не говори.
— Зачем? — прошептала Идочка.
— Сера нужна. В ключ набивать.
— Разевай курятник.
Пятилетний Колька вздохнул, привычно раскрыл рот и почесал ногу в красноватых прыщиках. Прыщики появились после того, как Колька объелся яичным порошком. Мамка назвала их «неправильным обменом веществ» и каждый день заставляла Кольку пить пивные дрожжи. Хотя Колька и морщился, глотая горькое месиво, но считал, что ему повезло: могли прописать и касторку.
— Мамка скоро из больницы придет? — спросил Колька.
— Как аппендикс вырежут, — ответил Сашка, надевая гимнастерку.
Колька сунул ноги в валенки и почувствовал, как от коленок к животу побежали мурашки. Кольке было неохота по утрам нагибаться, чтобы надеть ботинки. Он нашел выход из положения, ставя у кровати валенки. В них он щеголял в любое время года по комнате. Но вчера, когда мамку положили в больницу, Сашка не успел протопить печь, пол был холодным, и валенки остыли.
— Не забудь вынести ведро, — сказал Сашка.
Колька надел черную косоворотку, подпоясался шпагатом и подошел к столу, накрытому клеенкой, потертой по углам на сгибах. Увидев на столе кусок жмыха, он сунул его в рот и стал обсасывать. Кольке дай жмыху, как грудному младенцу соску, — рад будет на всю жизнь.
Сашка собрал с комода куски разноцветной бумаги и проволоки и положил их в картонный ящик.
— Я плоснулась, — сказала Катька и села на постели, старательно протирая глаза.
— Сиди, не вылазь, — сказал Сашка. — Печь нетоплена. Одень ее. Я пойду дров наколю.
Колька с радостью схватил Катькин лифчик с голубыми резинками, пристегнутыми по бокам, чулки и платьице. Раз Сашка пошел дрова рубить, тогда и ведро, может, с собою прихватит.
Сашка достал из-за кухонного стола топор, вышел на лестничную площадку, спустился вниз и подошел к сарайчику. На дверях сарайчика висел замок. Сашка дернул его, и серебряная дужка выскочила одним концом наружу. Замок висел только для виду. Можно было бы, конечно, починить его, если бы было кому воровать дрова. Но соседи хорошо знали друг друга. У них тоже на сараях висели испорченные замки — на тот случай, если во дворе появится чужой человек, которому вдруг захочется открыть дверцу сарая без замка.
В сарае пахло свежепиленой березой и сосной. Сашка вытащил на середину сарайчика притулившуюся к дощатой стене табуретку, взял из поленницы несколько сосновых и березовых чурок и свалил их друг на друга у табуретки.
Костыль Сашка поставил рядом, остатком ноги оперся на табуретку, примостил на толстом пеньке березовую чурку, взял в руки топор, взмахнул им и с шумным выдохом ударил.
Дерево крякнуло и распалось на две половинки. Раньше Сашка никак не мог расколоть чурку с первого раза. Но военрук Максим Максимыч, живший в соседнем бараке, как-то увидел, что он возится битый час с одной чуркой, посоветовал: «А ты бей не в отвес, а держи малость наискось». Сашка попробовал — и вправду так было лучше: чурки лопались под ударами, будто спелые арбузы под ножом.
— Здравия желаю.
Сашка поднял голову — в дверях стоял Максим Максимыч.
— Ну как дела?
— Порядок. — Сашка откинул назад чуб, поплевал на ладони и снова размахнулся. Военрук молча наблюдал за Сашкиной работой. Помощи он не предлагал — знал, что Сашка откажется.
— Дома все здоровы? — спросил Максим Максимыч.
— Мать вчера в больницу увезли.
— Что с ней?
— Аппендицит.
— Ну, это ничего, — то ли себя, то ли Сашку успокоил Максим Максимыч. — Через неделю выпишут. — Он собрал наколотые дрова и понес их к бараку. Вскоре Максим Максимыч вышел во двор с мусорным ведром, вывалил содержимое ведра в помойку и подошел к сараю.
— Колька, что ли, попросил? — спросил Сашка.
— Я и сам догадливый, — хитро улыбнулся Максим Максимыч.
Сашка присел на табуретку, вытащил из нагрудного кармана кисет с аккуратно нарезанными газетными листками и стал свертывать козью ножку. Потом достал длинный патрон с отрезанным донышком и вытянул из него белый жгут. К жгуту снизу Сашка приладил кремень и ударил по нему другим кремешком. Сверкнули искры, и жгут задымился. Сашка прикурил, потянул жгут внутрь гильзы и сделал глубокую затяжку.
Максим Максимыч оглянулся с опаской и произнес:
— Чего же ты при мне куришь, командир?
— Ладно, Максим Максимыч, — Сашка пустил вверх густую струю дыма. — Курить вредно. Пить тоже...
— Я не о том. Увидит ребятня, что ты при мне куришь, сами начнут дымить вовсю. Придется пропесочивать как следует. Карточки отоварили?
— Давно.
— Ты вот что, командир. Мне сегодня в военкомат надо. Так ты побудь на уроке за меня.
— Хорошо, Максим Максимыч.
— Ну, бывай, я за газетой...
Сашка снова начал колоть дрова. Он подумал о том, что нельзя Максиму Максимычу знать про то, что он цветами бумажными на базаре торгует. Делал Сашка эти цветы из бумаги и проволоки. Товар шел нарасхват. Сашка знал, что цветы покупатели везут на кладбище, недалеко от Кутузовки, или поставят в вазу на шкафу.
Скрывал Сашка это и от Федьки с Сережкой. А почему — и сам не знал. Наверное, не хотелось, чтобы друзья жалели его. Он же им орден показал, про войну рассказывал. А тут на тебе — на цветочках копейки собирает...
Сашка вспомнил, как Федька здорово читал стихи про войну. У Сашки так не получалось. Он списал несколько стихотворений под Федькину диктовку. Песен, которые Федька пел, Сашка не списывал. Он только посмеивался, если Федька затягивал: «Когда в море горит бирюза, опасайся дурного поступка». А то еще самую популярную среди филевских мальчишек «Здравствуй, моя Мурка...». Сашка мог слушать эти песни с улыбкой, но был к ним равнодушен. Больше ему нравились военные песни. Правда, почему-то песни, которые распевал Федька — воровские или морские, — запоминались сразу же, а вот стихи, которые надо было учить в школе, с первого раза не заучивались.
Сашка посмотрел сквозь ряд дырочек внутрь почтового ящика — газеты еще не принесли. За дверью было слышно, как голосил Колька. Сашка вошел в в комнату и увидел, что брат марширует, почесывая валенком то одну, то другую ногу. На груди его краснел орден Красной Звезды. Колька пел песню про трех танкистов.
— Зачем взял? — рявкнул Сашка. — Это что тебе, игрушка? Положи на место!
Колька тут же затих, подошел к буфету, отвинтил орден и положил его в железную коробку, стоявшую на буфете.
Катька подбежала к Сашке и протянула:
— На лучки...
— Подожди, — ответил Сашка. — Я печь растоплю.
Катька принялась было хныкать, но Колька усадил ее на диван и подчеркнуто ласково попросил:
— Расскажи, Катенька, сказку.
— Пло кого? — спросила Катька.
— Про Красную Шапочку.
— Класная Сапочка, — захлебываясь, начала рассказывать Катька. Глаза у нее стали как пуговицы на пальто — черные, большие, круглые. — Полозыла она в сумочку косетки, макаёны, пилоги, ябочки и посла к бабуске...
— Шурк, — спросил Колька, надевая чулки. — А откуда бабушки берутся? Их, что ли, нанимают?
— Слушай Катьку, — ответил Сашка, засовывая в печь березовую кору для розжига.
— Ну, шпарь, Катька, дальше, — сказал Колька.
— Я и спалю дальсе, — ответила Катька. — Посла она к бабуске. А ее встлетил селый волк. Он мотался, мотался по лесу и плимотался к бабуске...
Пока Катька, перескакивая с одного на другое, подробно рассказывала, как Красная Шапочка задавала волку вопросы про глаза, про руки и все остальное, Сашка растопил печку, поставил на нее чайник и пошел на кухню чистить картошку.
Как только Катька произнесла «Вот и сказочке конец, а кто слусал — моёдец», Колька сунул ей в руки Аленку — куклу с двумя оторванными руками. Катька сползла с дивана, стала ходить по комнате и баюкать любимую игрушку.
— Колька, — сказал Сашка, — я в булочную. А ты умой Катьку. Если не умоешь и сам не умоешься, уши надеру.
— Ладно, — сказал Колька, вздохнул, перекинул полотенце через плечо и повел сестенку на кухню.
Сашка проверил хлебные карточки, надел шинель, взял дерматиновую сумку и вышел на лестничную площадку. Он снова посмотрел в почтовый ящик — газет не было. Как там сегодня дела на фронте, Сашка еще не знал. Репродуктор стал хрипеть, «тарелка» вибрировала, и голое диктора был похож на жужжание мухи.
Когда Сашка подошел к булочной, там уже стояла большая очередь. Сашка пристроился в хвосте. Какая-то сердобольная старушка поглядела на Сашкины ноги и произнесла:
— А ты бы, сынок, шел без очереди. Инвалидам положено.
— А мне не положено, — отрезал Сашка и отвернулся, давая понять, что разговор окончен.
— Человеку лучше хочут сделать, а он гавкает, — заметила стоявшая впереди Сашки женщина в черном платке и залатанном пальтишке.
Сашка ничего не ответил. Он привык к этому, и обидные слова не задевали его. Сашка смотрел в сторону некрашеного забора, за которым виднелись ящики, сложенные в высокие штабеля. Там находился склад боеприпасов. Знали про склад в поселке Костанаева все, но вслух про это не говорили. Колька как-то притащил домой матерчатые мешочки в форме подковы, заполненные черным порошком, целлофановые коробочки и множество желтых ноздреватых колбасок. Колбаски Колька бросил в горящую печку, и они загорелись, как бенгальские огни. Сашка подскочил к Кольке, вырвал у него трофеи и надрал ему уши, приговаривая: «Дом хочешь взорвать?»
Колька орал благим матом больше для виду, чтобы брат скорее отпустил его. Он боялся стать лопоухим и потому не опасался, что может охрипнуть от крика. Едва Сашка отпустил брата, тот принялся скакать на одной ножке по комнате, напевая: «Чичира, чичира, тебя мать учила...» — «Цыц! — крикнул Сашка. — При Катьке не ругаться».
Сашка смотрел на забор с грязноватыми потеками и думал о том, что если бы тогда, в Полесье, он нашел такие ящики, он бы знал, что с ними делать. Но ящиков он не нашел, а наткнулся у дороги на автомат. Сашка взял его, прижал приклад к плечу, поднял дуло вверх и нажал на спусковой крючок. «Та-та», — раздалось в тишине, и эхо ответило за лесом: «Та-та-та...»
Автомат Сашка спрятал в стоге сена у дома, замотав его в тряпки. Обо всём Сашка рассказывал Федьке и Сережке, но о том, как он убил пленного немца, умолчал. Ему было мучительно вспоминать про этот случай. Когда он опоздал в школу, где ребята собирались делать ремонт, и прибежал на час позже, он увидел одни развалины... Что было потом, он помнил как во сне. Только на дороге он увидел усатого солдата. Тот положил на сгиб согнутой правой руки винтовку. Впереди него, заложив руки назад, шли трое пленных немцев. На спине у солдата гимнастерка побелела от высохшего пота. Сашка бросился к своему дому, вытащил из стога автомат, отбросил в сторону тряпки и бросился к дороге.
До сих пор Сашка помнил остекленевшие, будто стоячее болото, глаза пленного немца, в зрачках которого застыл немой ужас. Раскаленная ярость подбросила Сашкино сердце к горлу. Стараясь не смотреть в глаза немца, он вскинул автомат, обхватил левой рукой кожух, зажмурился и нажал... Даже если бы батя и не говорил тех слов — «Пленных не берем», Сашка все равно бы выстрелил. Опомнился он оттого, что упал на землю. Усатый солдат выхватил у Сашки автомат и выругался так мудрено, что Сашка ничего не понял. «Что же ты, малец, — сказал солдат, поднимая Сашку с земли и стряхивая пыль с Сашкиных штанов и рубашки. — Не зашибся?» — «Нет». — «Негоже так, — солдат надвинул на брови пилотку. — Сколько война-то покалечила. Эхма... Ну, тикай отсюда, сынок...» Двое пленных немцев стояли, вцепившись друг в друга, и ждали, что будет дальше. Убитый Сашкой фриц лежал, уткнувшись лицом в пыльную землю. Ноги его были раскинуты. Сашка увидел подкованные каблуки сапог и, не оглядываясь, побежал прочь...
— Заснул, что ли? Давай деньги, — услышал Сашка голос кассирши. Он достал красненькую тридцатку и протянул руку кассирше. Та дала сдачи. Она уже знала, сколько Сашка берет хлеба, и поэтому ничего не спрашивала. Кассирша жила в поселке, и ей была известна жизнь каждого: у кого мать померла, у кого отец, у кого сына убили. Такое уж было время...
У дома перед подъездом прыгали воробьи. Сашка отломил от буханки кусок, раскрошил его и бросил на землю. Воробьи взлетели и пристроились на карнизе, боком выглядывая хлебные крошки. Самый смелый из них, с ободранным хвостом, прыгнул, не раскрывая крыльев, вниз, спикировал на землю, заверещал и принялся клевать. Если бы не война, какая бы у Сашки была голубятня! А теперь нет у него голубятни — в его деревне хозяйничали фашисты.
Дома Сашка увидел Максима Максимыча, на коленях которого сидела Катька и грызла яблоко.
— Тут я два яблока принес, — сказал Максим Максимыч. — Один Катьке, другой — матери. В больницу отнесешь.
— Спасибо.
— Как с детским садом?
— Мать ходила. — Сашка снял кастрюлю с печки. — Сказали, мест нету.
— Ничего, — ответил Максим Максимыч. — Придумаем что-нибудь. У Федора Соколова мать заведующей работает. Попробуем к ней устроить.
— Что там на фронте?
— Сам прочтешь. — Максим Максимыч нахмурился, снял Катьку с колени вытащил из кармана сложенную вчетверо газету.
Когда военрук ушел, Сашка разложил картошку в тарелки: Кольке побольше, Катьке поменьше, себе — остатки. Потом налил в стаканы кипятку и бросил в каждый по таблетке сахарину. Сахар они уже весь съели. Приходилось довольствоваться эрзацем. Это немецкое слово вошло в обиход с начала войны. Эрзац-кофе, эрзац-молоко, эрзац-сахар. Гитлер хотел посадить всю страну на эрзац. Но Сашка-то знал, что победа над фашистами будет не эрзацем. А в остальном можно пока сидеть на эрзаце...
— А дядя Максим холосый, — сказала Катька, доедая картошку.
— Потому что яблоко тебе притащил, — сказал Колька. — А если бы не притащил, плохой бы был?
— Нет, все лавно холосый.
— Колька, — сказал Сашка, — тут ко мне один парень должен прийти, проволоку принести. Так ты, если я в школе задержусь, возьми у него сам.
— Ладно, — ответил Колька и шумно стал хлебать кипяток, прислаженный сахарином.
Катька вылезла из-за стола, взяла Аленку, положила ее на диван и начала кутать в одеяло. Сашка разложил «Правду» на столе и уткнулся в первую страницу, где была сводка Информбюро. На Волховском и Ленинградском фронтах наши войска вели ожесточенные бои. Фашисты подходили к Волге. Хотели захватить Сталинград.
Сашка достал из шкафа карту и осторожно развернул ее. Линию фронта он обозначил красными флажками, сделанными из бумаги и насаженными на тонкие булавки. Флажки постепенно отходили в глубь страны. Далеко врезались фашисты в нашу землю. Крым, Кавказ, Украина, Прибалтика находились в руках оккупантов. Где-то в Полесье затерялся и Сашкин дом с голубятней на чердаке. На карте его, конечно, не было. Да разве в этом дело?
Сашка молча погладил ладонью Уральские горы. Он не заметил, как к нему подошел Колька, оперся локтем о стол и тоже стал разглядывать карту.
— Тебе чего? — спросил Сашка, услыша посапывание брата.
— Фрицы наступают? — Колька с треском оторвал прилепившийся к клеенке локоть.
— Наступают. Ну и что? — Сашка сложил карту и спрятал ее в шкаф. — Зато под Москвою им морду набили.
Колька смотрел, как брат затянул на поясе широкий ремень.
— А батю они все равно убили, — мрачно произнес Колька.
— А ты думаешь, на войне с деревяшками, как ты, бегают друг за другом и спорят, кто первый выстрелил?
— Хорошо, что тебя без ноги не возьмут на войну.
— Чему же ты радуешься, балбесина! — Сашка щелкнул Кольку по лбу, — Ну вот что. Пойдете гулять, Катьку одень потеплее. — Сашка сложил в кучу на диване рейтузы, пальто, ботинки и Катькину шапку. — Только от дома далеко не уходить. На большой переменке я прибегу к вам.
— А ты мне звезду на грудь вырежешь?
— Вырежу.
— И медаль?
— И медаль.
— А с Джеком можно поиграть? — Можно. Только не давай с Катькой целоваться. А то у нее глисты пойдут.
— Ладно. Мамка уже про то говорила.
Канифоль, словно перхоть, осыпа́лась и падала под струны на деку. Сережка разучивал «Элегию» Массне.
С большей охотой Сережка брался за карандаши или кисточки и делал только то, что нравилось ему, а не преподавателю. Он знал, что облака на закате напоминают почерневшие головешки, охваченные по краям малиновой кромкой огня и плавающие в зеленом солнечном мареве, что снежный сугроб может давать синюю тень, и думал, что сделал открытие в живописи. Но отец (он был художником) сказал, что синюю тень еще в прошлом веке писал Сезанн...
Сережка положил скрипку на диван и почесал скулу в том месте, где прижимал ею деку. Кожа здесь стала твердой и потемнела.
Тягучая мелодия «Элегии» наводила на Сережку тоску. Он никак не мог понять, почему отец любил петь эту элегию: «Так и во мне будто все умерло...» Обычно пел он ее, когда пилил с Сережкой дрова. Отцу нравилось, что ритм движения пилы не совпадает с ритмом мелодии. «Не толкай пилу ко мне!» — учил он Сережку, если пила с тонким подвыванием сгибалась от резкого Сережкиного толчка. «Так и во мне...» — снова начинал петь отец. Отпиленная чурка падала на пол. Отец поправлял очки, почесывал квадратные усики и говорил:. «Разумеется, игра на пиле отличается от игры на скрипке по технике. Гамму соль минор разучил?» Сережка брал смычок, но пальцы после пилки не слушались. Скрипка фальшивила, и отец, ухмыляясь, предлагал: «Здесь не сила нужна, а ловкость. Ибо красота не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяра...» Сережка не знал, кто написал эти слова. Он их не понимал, но чувствовал, что в них таится какой-то смысл. На вопрос Сережки, кто их написал, отец отвечал: «Не помню. В молодости где-то прочел».
Отец ушел на фронт прошлой зимою. Была глухая, тревожная ночь, крест-накрест перехлестнувшая московские окна бумажными полосками; военная ночь, разрисовавшая площади города фальшивыми домами, по крышам которых шагали и кирзовые солдатские сапоги, и подшитые деревенские валенки, и стариковские галоши. Письма от отца Сережка с матерью не получали. Мать сказала, что отца заслали в тыл к немцам — отец в совершенстве знал немецкий и французский языки.
А однажды мать пришла и сообщила, что они с Сережкой переезжают на Кутузовку, где им дают две комнаты, а их квартиру займет кладовщик из военторга. Сережке больше всего не хотелось расставаться с Федькой Соколовым и Геркой Полищуком. Они уже три года жили в одном дворе и еще до войны начали вместе собирать фантики. И вместе ходили двор на двор, вооруженные самодельными мечами. Сережка даже нарисовал Герке на квадратном щите черные стрелы, вылетающие из красных языков пламени, и сделал надпись: «Я первым не начну войны, но вложу меч в ножны последним». Только Герка позднее оказался трусом. Их двор победил ребят с улицы Грановского. И как-то двое мальчишек побежденного двора встретили Сережку и Герку у особняка, где когда-то жил художник Валентин Серов. Один из этих типчиков стал задирать Сережку и без всякого повода дал ему по скуле. Он попал в то место, которым Сережка прижимал скрипку к плечу. Сережка положил этюдник на тротуар. Другой парень смазал Герке по уху. Герка утерся и продолжал смотреть на Сережку. Сережка сделал финт и кулаком угодил обидчику в глаз. По силе удара тот понял, что ему несдобровать, и хотел ударить Сережку ногою ниже пояса. Сережка в какое-то мгновение вспомнил, как они с Федькой разучивали приемы джиу-джитсу по старой книге с идиотскими рисунками, отскочил назад, подхватил парня за ботинок, дернул на себя, послал кулак навстречу, но промахнулся. Парень упал на снег и стукнулся затылком о тротуар. Он заерзал по земле и стал отползать от Сережки, боясь, что тот ударит его ногою. «Лежачих не бью», — сказал Сережка, поднял этюдник, перекинул ремень через плечо, плюнул в сторону поверженного противника и, посвистывая, вышел на Воздвиженку. Оглянулся он только один раз, когда заворачивал в Большой Кисловский: Герка плелся, опустив голову и шаркая валенками по снегу. Правое ухо его рыжей шапки уныло отвисло. С Геркой Сережка не разговаривал два месяца. Но весною Герка не выдержал, пришел к нему и сказал, что обменял задрипанную царскую марку на марку Эквадора. Везло Герке на дураков. Он подарил эту марку Сережке, и примирение состоялось. С тех пор они снова вместе резались в фантики и в расшибалку и снова ходили двор на двор. А когда Сережка переехал на Кутузовку, ему здорово повезло — он попал в школу, где учились Герка и Федька. И притом в один класс...
На столе стояла желтая банка с тушенкой. Сережка достал из щербатого буфета консервный нож, вскрыл банку, поддел розовую мякоть мяса и отправил в рот.
— Серега! — донесся со двора Федькин голос. Сережка вскочил на подоконник и сунул голову в форточку.
— Сейчас! — крикнул он.
— Рисунок захвати, — сказал Федька.
— Хорошо, — ответил Сережка. Федька и Герка считали, что он лучше всех рисует в школе и должен получить грамоту на конкурсе, который хотела устроить Анна Васильевна. Но Сережка решил бросить школу и уйти в партизаны. Решение пришло после того, как весною он с Федькою встретил Сашку Стародубова на базаре. Рассказы Сашки так потрясли воображение Сережки, что он тут же захотел бежать на фронт. Рисовать он еще успеет научиться. А вот война может кончиться. И тогда любой может сказать ему, когда он вырастет: «Сопляк, я всю войну прошел, в Берлине был, кровь за тебя проливал, а ты еще пытаешься меня учить и говоришь, что...» Дальше Сережка не сумел придумать, то скажет его воображаемый собеседник. Если ему удастся удрать на фронт, то после окончания войны он сможет разговаривать с Сашкой на равных. Они будут попыхивать «Беломором» или «Герцеговиной флор» — самыми дорогими папиросами, которые иногда курил Сережкин отец, — купят два кило мороженого, две буханки хлеба, наедятся, закурят снова и начнут вспоминать.
Только вот непонятный какой-то стал Сашка. Сколько Сережка ни просил его рассказать о своих делах на войне, Сашка отнекивался и замыкался в себе как черепаха в панцирь. Сережка ничего не мог понять, но в конце концов догадался, что Сашка просто сдержанный парень. Он считал, что именно таким должен быть настоящий герой — сдержанным, молчаливым, презирающим громкую славу. Потому что, говорил Сережкин отец, добрые дела, как и подвиги, совершаются молча. И орденов Сашка не носил. Сережка с Федькой и Геркой дали клятву, что никому не будут хвастаться своей дружбой с Сашкой. Они умели держать язык за зубами и без клятв. Это Сережка знал точно. Ну а в остальном — чего с них спрашивать? Разумеется, их никто не возьмет на фронт. Герка был трусом. Федька только о девчонках думал и всегда во всех книгах выискивал сцены, где герои или объясняются в любви, или обнимаются и целуются. Правда, Сашка тоже говорил Сережке, что его не возьмут на фронт: «Какой из тебя партизан и разведчик? Географии не знаешь. А я в Полесье все детство провел. Знаю каждую кочку назубок...»
Но трудно было заставить Сережку отказаться от мысли увидеть врага лицом к лицу и выпустить в него всю обойму из автомата. Сережка считал это довольно простым делом. Главное — знать, где находится враг. А уж стрелять-то он умеет. Максим Максимыч сказал, что боевую и материальную часть оружия Сережка знает лучше всех. Исключая, конечно, Сашку. Стрелять из автомата — плевое дело, тут прицельного огня вести не надо. Самое трудное — добраться до линии фронта. А для этого он достанет фальшивый паспорт. Витька Новожильский обещал провернуть это дело за тысячу рублей или за килограмм сливочного масла. В книжках, где пацанам удавалось забраться в тыл к немцам, всё просто. А в жизни все сложнее. Хотя бы фальшивый паспорт. Витька пойдет к «Козлу» с Красной улицы, тот к своему брату, брат еще куда-то. И это за целый килограмм масла.
Сережка завернул бутерброд в газету, вытащил из шкафа книгу и положил ее вместе с хлебом в ранец. Когда он сбежал вниз, ребята встретили его в подъезде.
— Набили серой? — спросил Сережка.
— Ага. — Герка протянул шпагат, на концах которого висели ключ и гвоздь. Сережка вставил гвоздь в отверстие головки ключа. Герка сдвинул шапку на затылок и замер. Федька выглянул на улицу. Суконные, синие галифе доходили ему только до колен, и, когда он нагнулся, между сапогами и галифе стали видны коричневые чулки в резинку.
— Дворника нет? — спросил Сережка.
— Ушел. — Федька закрыл дверь подъезда.
— Ну! — Сережка размахнулся, и Герка зажмурил глаза.
Трах! — раскатисто грохнуло в подъезде. У Федьки заложило от звона уши. Герка открыл глаза и восхищенно произнес:
— Мировой взрыв!
— Сейчас Хрюшка выскочит, — сказал Федька.
Щелкнула дверь, и на лестничную площадку выбежала толстая тетка. В волосах ее блестели круглые железки с дырками.
— Опять бандитничаете, ироды! — завопила она.
Мальчишки заранее знали, что последует за этим «нежным» приветствием, и тут же выскочили на улицу.
— Жаловалась управдому, что над головою я у нее нарочно стучу топором. — Сережка расстегнул ранец и вытащил книжку. — Врунья жирная. Вот. — Он дал книгу Федьке. — Это вещь. Все остальное — муть болотная.
— Александр Грин, — прочел Федька и вернул книгу Сережке. — Я на очереди.
— И я, — сказал Герка.
Они перешли улицу и подошли к трамвайной остановке. Вдоль рельсов стояли рабочие в лоснившихся телогрейках. Женщины зябко прятали лица в шерстяные платки. Все молчали и смотрели в сторону, откуда должен был появиться трамвай.
На углу фабрики-кухни, сгорбившись, стоял бородатый старик. Он держал в одной руке мятую кепку с перегнутым поперек козырьком, а другою рукой приглаживал седые волосы. Был он одет в черное демисезонное пальто с узким бархатным воротничком.
— И совсем он на нищего непохож, только старый очень, — сказал Герка.
— У него небось дома в сундуке тысячи спрятаны. А сам побирается, — сказал Сережка.
— А ты откуда знаешь? — спросила рядом стоявшая женщина и повернулась лицом к ребятам. Она курила папиросу, захватив ее внутрь ладони, как делают мужчины на ветру или мальчишки у школы, чтобы никто не заметил, как они курят. Федька увидел на ее мизинце сломанный ноготь.
— Ты что, в сундук его заглядывал? Поди, и шестнадцати нет, а уже людей судишь.
— Ну и что? — спросил Сережка.
— А то, что у тебя мозги куриные, а глядишь орлом. Ты его спросил, почему он по миру пошел? Нет? Так какого же ты суешь свой сопливый нос не в свое дело?
— А вы повежливей не можете? — Сережка пожалел, что ввязался в разговор.
Федька и Герка разинули рты, и на лица их вылезло неподдельное изумление: Сережку посмели обругать последними словами. А их друг, всегда такой находчивый, на этот раз сплоховал и растерялся.
— Повежливей? — спросила женщина. — Ишь ты! С напраслиной вы все вежливо обходитесь. А как до дела дойдет, так вы задницу в кусты...
— Ну, чего стоите? — сказал Сережка Федьке и Герке. Он разозлился на себя и не знал, что ответить. — Трамвай идет.
— А-а, стыдно стало. — Женщина поправила платок на голове. — То-то.
Подошел трамвай. Ребята решили дождаться следующего — вагоны были набиты битком.
— А я новую песню узнал, — сказал Федька.
— Какую? — спросил Герка и виновато поглядел на Сережку. Может, он вспомнил, как не помог ему во время драки. Или не помог сейчас, когда его осадила эта бойкая тетка.
Федька запел:
В Кейптаунском порту
С какао на борту
«Жанетта» поправляла такелаж...
— Такелаж! — Сережка повернулся к друзьям. — А сам небось не знаешь, что это такое. И песня совсем не новая. На этот мотив Утесов поет: «Барон фон дер Пшик покушать русский шпик давно уж собирался и мечтал...»
— Ну да, — возразил Герка. — Я еще до войны знал эту песню. Чес слово. «Старушка не спеша дорожку перешла. Ее остановил милицьонер...» Только тетя Оля запретила мне ее петь.
— Ну и что? — сказал Федька. — Мотив старый, зато песня все равно хорошая.
— Потому что там про какао поется, — съехидничал Сережка. Он украдкой бросил взгляд на старика, стоявшего неподвижно, как памятник, на углу фабрики-кухни. Тот по-прежнему держал кепку в руке и поглаживал сзади седые волосы.
Ребята пропустили еще два переполненных трамвая.
— Айда с другой стороны садиться, — предложил Сережка. — А то так никогда не доедем.
Вдали за мостом мелькнуло красное тело трамвайного вагона. Друзья перебежали линию и, когда трамвай подошел, взобрались на выступ сзади первого вагона и ухватились за скобы, прибитые почти у самой крыши.
Трамвай долго не трогался с места. Сережка дотянулся до веревки, провисшей между вагонами, и дернул ее. Звякнул звонок. Трамвай вздрогнул, и колеса загудели по рельсам.
У поселка Костанаева они спрыгнули на землю и повернули влево от шоссе. Четырехэтажное кирпичное здание школы находилось на взгорье. Школа да еще туберкулезная больница были самыми высокими зданиями в поселке и стояли, как дворцы, среди двухэтажных, грязно-желтого цвета, бараков.
Слева, вдоль дороги, тянулся дощатый забор. За ним на грядках тучнели кочаны капусты. Справа, в низине, где протекала речка Филька, похожая на ручей, росли лопухи, репей и чертополох. Осенью лопухи жухли, стебли чертополоха чернели, и на них сверкали, как факелы, пушистые фиолетово-красные соцветия. Зеленые кругляши репья становились серыми и прилипали к пальто, штанам и платьям.
Над забором взлетели длинные хвосты от капустных кочерыжек и упали в толпу девчонок. Девчонки с криком бросились врассыпную. К забору подбежал рыжий пес и залаял.
— О тети, тети, мои тети!.. — раздалось за спиною трех друзей.
Мальчишки оглянулись. Конечно, это шел Витька Новожильский. Кепку он заломил на затылок, верхние пуговицы его куртки были расстегнуты, и из-под воротника выглядывал треугольник тельняшки. Хромовые сапоги — предмет тайной зависти всех филевских мальчишек — блестели голенищами, сжатыми в гармошку. Через плечо Витька перекинул ремень, стягивавший тетради и учебники, — портфеля Витька не признавал.
— Вы отдали меня в ученье, боже мой, чтоб мальчик вышел развитой!.. — допел Витька. — Шпане с Арбата от шпаны с Филей с кисточкой! — сказал он и заправил чуб под кепку. — Сегодня диктант, Федьк, поможешь?
Федька кивнул головой.
— Что по немецкому задавали? — спросил Витька. Уроков он никогда не готовил. Оставшись в пятом классе на второй год, он считал, что тратить время на домашние задания — непростительная роскошь для будущего мастера спорта.
— Стихи задали, — ответил Герка. — Дер эрсте шнее.
— Снег, значит, — перевел Витька. — Первый снег. — Он сплюнул.
Плевался Витька мастерски. У Сережки так не выходило, как он ни старался: сквозь сжатые губы вылетала тоненькая струйка и летела вперед на три-четыре метра. Как из детской соски, если ее проткнуть раскаленной иглой и наполнить водою, насадив на водопроводный кран.
— Анна унд Марта баден, — сказал Витька задумчиво. — Или фарен нах Анапа. Фатер, фатер, ком цурюк, цвай зольдатен... Начальнику орса привет! — крикнул он, увидев квадратный зад шагающего впереди Вовки Миронова.
Вовка не оглянулся, а засеменил быстрее. Тогда Витька подбежал, поднял над Вовкиной головой руку и произнес:
— Висит...
Вовка должен был сказать «застыло», чтобы избежать удара, но Герка опередил его и крикнул:
— Бей!
Витькина ладонь шмякнула Вовку по затылку.
— Здорово, сосед, — сказал Витька. — Что у тебя сегодня в портфеле? Колбаса, яичный порошок или суфле на сахарине?
— Коврижка, — выдавил неохотно Вовка.
— Ништяк! — воскликнул Витька и шепотом добавил: — Спасибо твоему папе за счастливое и радостное детство и за отличное снабжение будущих чемпионов хоккейного спорта...
Отец Вовки Миронова работал начальником орса — отдела рабочего снабжения. Он очень любил своего единственного сына и кормил его колбасой, котлетами, шоколадными конфетами и прочими редкостями. Только отец не знал, что своему соседу по подъезду и телохранителю Витьке Новожильскому сын отдает половину завтраков и делает это добровольно.
— А теперь канай отсюда, — сказал Витька и хлопнул Вовку связкой учебников и тетрадей по спине.
— Стародубов, к доске.
Сашка оперся на крышку парты, поднял костыль, одернул гимнастерку и, откинув назад длинный, с проседью чуб, пошел вдоль ряда парт. Левая нога вперед, костыль, отставленный вбок, за ногою.
— А что, диктанта не будет? — Витька уперся концом ручки в Федькину спину. Он переписывал песню, которую ему дал Федька.
— К диктанту вы еще не подготовлены, — сказала Анна Васильевна. — Отложим на следующий урок. Тебя это очень беспокоит, Новожильский?
— Не очень. — Витька снова уткнулся в лист бумаги.
Анна Васильевна наклонила голову и поверх очков посмотрела на Витьку.
— Твой внешний вид тебя тоже, кажется, не беспокоит, — заметила она.
— Беспокоит, — ответил Витька. — Хромовые сапоги негде достать. Может, отец Миронова помог бы, а? — Витька многозначительно поглядел на класс. Потом сверкнул зубом из самоварного золота и снова принялся писать.
Анна Васильевна почему-то покраснела.
«Боже мой, — подумала она, — уж не намекнул ли Новожильский на то, что отец Миронова за репетиторские занятия с его сыном иногда вместо денег приносил кое-что из продуктов? Глупости. Надо взять себя в руки. Главное, не давать ни на минуту почувствовать, что я старше их всего на девять лет».
И Анна Васильевна поверх очков посмотрела на Стародубова. Очки Анна Васильевна носила больше для солидности. Зрение у нее было почти нормальное. Но без очков она выглядела девчонкой, ведь всего полтора года назад она закончила пединститут. И косы свои Анна Васильевна тоже остригла, чтобы выглядеть опытным педагогом. Короткие волосы она скрепляла гребнем на затылке и выглядела действительно очень взрослым человеком. Если бы не девическая застенчивость и изумительная способность краснеть, когда не надо.
Сережка положил на колени «Блистающий мир» Грина, откинулся на спинку скамейки и сделал вид, что о чем-то думает.
Сашка оперся о доску и смотрел в окно, стекла которого крест-накрест были заклеены бумажными полосками. Во дворе мальчишки играли в колдунчики и вертелись возле мусорного ящика.
— Расскажи, что ты знаешь о местоимении, — сказала Анна Васильевна.
Сашка молчал и продолжал глядеть в окно.
Федька рисовал на промокашке танки и самолеты. Дочитывать на уроке «Трех мушкетеров» у него не хватило смелости — Анна Васильевна могла забрать книгу. Надо было дождаться урока рисования. Алена Иванова, сидевшая слева от него, зашуршала под партой бумагой и ткнула Федьку в коленку. Федька опустил руку, и на ладонь его высыпались три слипшиеся конфеты-подушечки.
Герка молча созерцал, как Анюта Федорчук чистила перо «86» о самодельную перочистку из суконных тряпочек.
— Где перо достала? — прошептал он.
— У мамы на работе. Хочешь, подарю?
— Давай.
Герка открыл последнюю страницу тетради по арифметике и начал ставить в клеточках крестики. Через три минуты Анюта могла в узорчатой рамке разобрать буквы — «АНЮТА».
— Красиво как, — прошептала она. — Научи меня.
— Ну что же, Стародубов, садись. — Анна Васильевна поднесла к очкам классный журнал и ручкой-самопиской хотела поставить в клеточку напротив Сашкиной фамилии всего две буквы — «Пл.», то есть «Плохо». Но не успела. Дверь отворилась, и в класс заглянул Максим Максимыч.
— Анна Васильевна, извините, можно вас на минутку, — сказал военрук.
Анна Васильевна вышла из класса, прикрыв дверь, и через некоторое время вернулась, закрыла журнал, так и не поставив отметки. Она задумчиво смотрела на Сашку. Странным он казался мальчиком. Анна Васильевна никак не могла выкроить свободный часок, чтобы пойти к нему домой. Надо и в очереди за керосином постоять, и тетради проверить, и к урокам подготовиться, чтобы вихрастикам было интересно слушать. А пойти к Сашке нужно было непременно. Хорошо, Максим Максимыч предупредил, что у Сашки мать заболела и он не мог выучить уроков. А ведь сам Саша ничего не объяснил ей. Какой-то скрытный тот вихрастик. От ребят Анна Васильевна узнала, что Сашка воевал в партизанском отряде, и ей очень хотелось, чтобы ее ученик выступил на праздничном вечере и рассказал, как народные мстители не дают немецким оккупантам спокойно спать, посылают под откос эшелоны и взрывают склады с боеприпасами.
Однажды Анна Васильевна после уроков спросила Сашу, не хочет ли он рассказать ей о партизанах. «Ведь ты воевал». Сашка насупился, отвернулся от нее, буркнул: «Вот еще», — и, не прощаясь, пошел прочь. «Какой-то бирюк и нелюдим», — первое, что тогда пришло в голову Анне Васильевне. Но позже она подумала, что нелюдимым Сашу сделала война. И когда директор спросил учительницу, не выступит ли Стародубов на районном пионерском слете, она ответила, что, пока не поговорит с Сашей, ни о каком публичном выступлении ее ученика не может быть и речи.
— Пусть твоя мама, — сказала Анна Васильевна, когда Сашка сел на место, — придет в школу.
— Она не сможет прийти, — сказал Сашка.
— Почему? — Анна Васильевна сделала вид, что удивлена.
— Она в больнице лежит, — сказал Сашка.
— Нечем тебе порадовать больную маму, — сказала Анна Васильевна и прикусила верхнюю губу. «Говорю, — подумала она, — как старая гимназическая крыса». — А сейчас кто мне ответит, что такое личное местоимение?
— Можно, я? — Вовка Миронов всем своим телом тянулся с парты вслед за рукою.
— Пожалуйста, Миронов.
Вовка как по писаному отчеканил все правила.
— Приведи примеры, — сказала Анна Васильевна.
— Товарищ, верь, взойдет она, местоимение женского рода именительного падежа «она», звезда пленительного счастья.
— Еще.
— Вот шпарит, — шепнула Анюта Федорчук.
— Па-де-де с одним де, — ответил Герка.
Анна Васильевна неслышно подошла к Витьке Новожильскому, склонившемуся над листком бумаги.
— Ну-ка, Новожильский, покажи, что ты там пишешь? — Анна Васильевна взяла листок, который Витька не успел спрятать в парту.
— Так, — учительница прошлась взглядом по Витькиным загогулинам.
Они идут туда,
Где можно без труда
Достать себе и женщин и вино...
«Что же сказать ему? Что же сказать?» — вертелся в голове Анны Васильевны один и тот же вопрос.
— Местоимение «они» множественного числа, — доверительно прошептал учительнице Витька.
«Издевается», — подумала Анна Васильевна и с отчаянием ощутила, как запылали ее щеки. Ни очки, ни отрезанные косы не помогали.
— Зачем ты ходишь в школу, Новожильский? — спросила Анна Васильевна, шагая между рядами парт. Она старалась глядеть не под ноги, а на черную доску. — Чтобы переписывать подобные вещи?
Витька досадливо поморщился и отвернулся к окну.
— Садись, Миронов. Сидельников, приведи еще пример.
Сережа вскочил со скамьи, и книжка упала с его колен. Он посмотрел на Анну Васильевну, поднявшую книгу, и сказал:
Дед свою любимую рубашку
Мне на крестины вздумал подарить...
— Малоудачно. — Анна Васильевна подошла к столу и положила на него новый трофей.
Я вам не скажу за всю Одессу,
Вся Одесса очень велика, —
снова ответил Сережка. — Сразу два местоимения — «я» и «вам» дательного падежа множественного числа.
— Там есть песня получше, — сказала Анна Вабильевна.
— Какая? — спросил Сережка.
— Можно, я? — Вовка Миронов снова пытался влезть в свою вытянутую руку.
— Пожалуйста, Вова.
— В темную ночь ты, любимая, знаю — не спишь, и у детской кроватки тайком ты слезу утираешь... Местоимение...
— Сядь! — Витька треснул Вовку учебником русского языка по затылку.
— Новожильский, выйди из класса! — сказала Анна Васильевна.
— Пожалуйста, — Витька засунул руки в карманы брюк и, подойдя к двери, пропел: — В темную ночь ты, любимая, знаю — не спишь, и у детской кроватки тайком ты в кино удираешь…
Герка фыркнул, но тут же сник под взглядом учительницы.
Вот почему, решила про себя Анна Васильевна, вихрастики не любят Миронова. Когда она занималась с ним по русскому языку, ей пришли на память слова песни из фильма «Два бойца», и она сказала Миронову, что ей очень нравится эта песня. И Миронов привел эти слова на уроке. Зарабатывал отличную отметку.
— Просто поражаюсь таким ученикам, как Новожильский. — Анна Васильевна поглядела поверх голов ребят. — Мало того, что ты, Сидельников, читаешь на моих уроках постороннюю книгу. Полищук, не вертись. Но ты выбрал книгу писателя... Федорчук, положи ручку на место...
Анна Васильевна думала, что у Грина есть только талант подражать Эдгару По и Фенимору Куперу. Об этом она узнала на лекции по литературе. Профессор рассказывал о Грине одну-две минуты. Но Анна Васильевна слово в слово записала лекцию и помнила наизусть.
— Где ты достал эту книгу? — спросила она Сережку.
— У отца в шкафу.
— Неужели тебе могла запомниться ну хотя бы одна строчка из произведений этого писателя?
— Запомнилась. «Они жили долго и умерли в один день».
— Ну и что же? — удивилась Анна Васильевна. — Ты, Сережа, всегда отличался хорошим вкусом. А теперь я слышу от тебя песенку про Костю-моряка и тут же слова о том, что кто-то умер в один день с кем-то. Пессимизм какой-то...
«Ой, не то я говорю», — Анна Васильевна чувствовала, что слова ее неубедительны, тем более что фраза Грина ей очень понравилась. Наверняка ребятам было незнакомо слово «пессимизм». Никто из них не спросил, что оно значит. И Анна Васильевна поняла, что ученики не поверили ей. Не поверили не потому, что учительница могла ошибиться, а потому, что верили Сережке...
— Ну ладно, — сказала Анна Васильевна. — Оставим этот разговор до классного собрания. Ты не забыл принести рисунок?
— Нет. — Сережка протянул учительнице завернутый в газету четырехугольник. Анна Васильевна развернула газету и сказала:
— Ну просто умница!
— Покажите нам, — попросила Анюта Федорчук. — Пожалуйста.
Анна Васильевна подняла рисунок над головою.
В дверь просунулась Витькина голова:
— Об чем спор? — Витька сверкнул зубом, но, взглянув в очки Анны Васильевны, снова исчез за дверью.
На рисунке Сережка изобразил момент боя, когда двое наших бронебойщиков стреляли по фашистским танкам. Виднелись только спины бойцов. Впереди на коричнево-красном поле горели три подбитых танка. Четвертый танк уже налезал на окоп справа.
— Ой, сейчас задавит! — выдохнула Анюта Федорчук.
— Выкуси. — Герка показал кукиш.
Прозвенел звонок. Захлопали крышки парт. Анна Васильевна спрятала рисунок, Сережкину книгу и Витькину песню в портфель и пошла к двери. Ребята дружно вскочили со скамеек.
— Айда в военный кабинет! — крикнул Федька. — К Максим Максимычу.
Когда Федька выскочил в коридор и прошмыгнул мимо учительской, его остановил Максим Максимыч. Максим Максимыч подождал, пока ребята пробегут к лестничной площадке, а потом спросил Федьку:
— Твоя мама в детском саду работает?
— Да.
— Тут такое дело: у Стародубова мать в больницу положили — аппендицит у нее. А у Саши двое ребят...
— Понял, Максим Максимыч. Я сегодня маму спрошу, можно ли устроить Кольку и Катьку в детский сад.
— Ишь ты, шустряк! Быстро соображаешь. Ну беги...
Максим Максимыч должен был сегодня утром идти на медицинскую комиссию. Ему в самом начале войны перебило пулей сухожилие правой руки. И теперь комиссия должна была решать, можно ли снова Максиму Максимычу идти в действующую армию.
Сашка не первый раз заменял военрука на уроках. Он отлично разбирался в винтовке, на строевых занятиях вел себя как заправский командир. В военных делах Сашка, как заметил Максим Максимыч, пользовался непререкаемым авторитетом. Только вот с русским языком у парня не ладилось. Анна Васильевна жаловалась на педсовете, что Стародубов не учит уроков и пишет диктанты на «посредственно». Слово «винегрет», скажем, Сашка писал через «вини». А ему, Максиму Максимычу, пришлось отведать в жизни не один десяток винегретов, но он и сам не знал, что винегрет — слово французское с корнем «винегр». Так-то оно так, думал Максим Максимыч, но и Сашку тоже понять можно. Все время возится с Катькой и Колькой. Уроки учит, уже когда ребятня спать ляжет. А тут еще мамку у них положили в больницу. Надо к ней обязательно наведаться, успокоить, что дома все в порядке. Сашке папашу бы как у Вовки Миронова. Отъелся бы на калориях. Натурой платил мужик за дополнительные занятия с сыном. С такими людьми Максим Максимыч не любил иметь дела. На войне он столкнулся с подобным типчиком. Тот у них поваром работал. Максим Максимыч тогда командовал батареей. Орудий против танков не хватало, и он приспособил зенитки — били по фашистам прямой наводкой. А повар был сущий жулик. Варил в походной кухне сразу и суп, и кашу, и компот. Неделю кормил. А как Максим Максимыч пришел и узнал про это, нагрянул в обед, покрутил в котелке ложкой, попробовал, выплюнул, вызвал повара и сказал: «Поехали». Сели в «газик», приехали на передовую. Максим Максимыч показал повару на ничейную землю: «Видишь, танк немецкий? Подбили мы его. А захватить не можем. Местность простреливается. Даю задание — прицепить к танку трос, чтобы мы его выволокли в свое расположение. Ясно? Действуй!» Повар полез с тросом в руке, и пули пели над ним смертельные куплеты. Через час он приполз назад и доложил: «Задание выполнено». Весь белый, пот струйками по лицу бежит. Понял, шкура, чем бойцы в бою рискуют. Такие после этого обеды закатывал — сам генерал из дивизиона приезжал на батарею борща отведать...
Максим Максимыч вошел в военный кабинет.
— Смир-р-на! — сказал резко Сашка. Ребята вытянулись и застыли. — Товарищ военрук! На занятиях по военному делу присутствует пятый класс «А» в количестве тридцати пяти человек.
— Вольно, — скомандовал Максим Максимыч и пошел к кафедре. — Садись. — Он обхватил правую руку, на которую была надета черная перчатка. — Вот что, будущие бойцы и санитары. К десяти часам мне надо быть в военкомате. Занятия проведет Сашок. Чтобы все прошло чин чинарем. Задача ясна? Приступай, Сашок. — Максим Максимыч вышел из кабинета.
Сережка протянул Сашке бутерброд с тушенкой. Сашка откусил кусок и поделился с Сережкой.
— Так, — Сашка взошел на кафедру. — Кто расскажет мне об устройстве винтовки?
Первым пошел отвечать Сережка. Он произвел неполную разборку и сборку винтовки и рассказал о ее боевых свойствах.
Потом отвечали Федька, Герка, Анюта и Алена.
Вовка Миронов вертелся, хмыкал и всем своим видом показывал, что всерьез этого урока не принимает.
Сашка будто и не замечал, что Вовка вертится и хихикает. Он только один раз сказал:
— Миронов, не вертись.
— А ты что мне, учитель? — ответил Вовка. Он, казалось, только и ждал момента, чтобы начать атаку. — Знаем мы таких фронтовиков.
Сашка покраснел и встал со стула.
— Да плюнь ты на него, Саш, — сказал Федька.
— Пусть плюнет, пусть плюнет! — затарахтел Вовка. — Все это враки одни. И не фронтовик ты вовсе, а трепач! — Вовка на всякий случай подскочил к Витьке Новожильскому. Витька вдавил Вовку в скамью, но тот снова вскочил и вышел к кафедре.
— Скажете, не враки? — спросил Вовка. Витька вытащил из кармана резинку, надел ее на пальцы, прицелился — и согнутый в дужку гвоздик вонзился в квадратный зад Вовки. Вовка пискнул и схватился за поясницу. Раздался дружный смех.
— Чего смеетесь? Развесили уши и думаете, все это правда? — закричал он. — Пусть Стародубов сам скажет, что на фронте он не был и ногу ему отрезали в больнице. Его осколком ранило в коленку, когда он драпал от немцев. Скажешь, не так? — Вовка повернулся к Сашке.
Сашка побледнел и двинулся навстречу Вовке.
— Сейчас врежет, — деловито заметил Витька.
Сашка подошел к Вовке, посмотрел ему в глаза и опустил голову. Чуб с проседью упал ему на брови. Он поднял руку — Вовка зажмурился в ожидании удара. Но Сашкина рука мягко опустилась ему на плечо. Когда Вовка открыл глаза, Сашка уже направлялся к двери.
— Стой! — крикнул Сережка и подскочил к Сашке. — Ты почему не ответил? Почему не дал ему по морде?
Сашка молча улыбался.
— Чего ты улыбаешься? — взорвался Сережка. — Выходит, Миронов сказал правду?
— Правду, — ответил Сашка. Он ткнул дверь костылем и вышел из кабинета.
Вовка окинул класс взглядом торжествующего правдолюбца. Его давно мучило, что никто с ним не дружит. Но теперь, когда он вывел Стародубова на чистую воду, ребята будут относиться к нему по-другому. Вовка изредка делился с одноклассниками своими запасами, но никто не принимал его подношений. И только Витька брал у него свою долю, которую честно зарабатывал тем, что раздавал тумаки задиравшим Вовку старшеклассникам. Да и Витька не любил Вовку. А за что не любили? За то, что он лучше всех отвечал по русскому? За то, что его отец был начальником орса? Не было справедливости на этом свете, как говаривал его отец. Зато уж теперь ребята будут к нему относиться с уважением. Ведь он сказал им правду, которую скрывал Сашка. А еще гимнастерку носил, по истории доклады делал о положении на фронте. А на деле был трусом и удрал от немцев. Правда, Вовка с Матерью и отцом тоже эвакуировались из Москвы в октябре сорок первого года. Но они не хотели оставаться в Москве, потому что отцу предложили хорошую работу в Ташкенте, в наркомате пищевой промышленности. Вовка сглотнул слюну, вспомнив, как мать жарила в масле пирожки, а он уплетал их и заедал здоровым, величиною с урюк, изюмом. А квартиру в Москве сторожил их дед. От деда Вовка и узнал, что Сашка никогда не воевал. Он с Вовкиным дедом весною торговал на базаре.
Летом Вовка с родителями вернулся в Москву, и отец выгнал деда из дома. Дед не хотел торговать яблоками, привезенными отцом. «Спекулировать не пойду», — услышал тогда Вовка слова деда. Отец стал кричать, что задаром у нас в стране никто свой хлеб не ест. Кто не работает, мол, тот не ест. А дед сказал, что это еще в священном писании сказано и что сын его выпал из честных людей, выпадышем стал. И тогда отец совсем из себя вышел. Катись-ка ты колбасою из дому, сказал отец. И дед ушел к своей сестре. Жалко было деда Вовке. Он много всяких сказок и историй знал. А теперь их ему никто не расскажет. Да и не в сказках дело. С дедом было интереснее, чем с отцом. Отец только про успеваемость спрашивал да в руки сласти всякие совал. А дед и жужжалки из сургуча и конского волоса мастерил, и свистульки из липы, на которых можно было сыграть «Ах вы, сени, мои сени». А еще до войны Вовка заболел менингитом. Его хотели положить в больницу, но дед не позволил. Он сам вылечил Вовку какими-то травами и компрессами. Две недели сидел у Вовкиной постели. Выходил внука. И врач сказал, что спасло Вовку только чудо. Но чуда не было — были дедовские руки... Вовка пошел бы наведаться к деду, да отец предупредил: если узнает, что Вовка с дедом встречается, выпорет до полусмерти...
— Выгнать его из нашего класса! — крикнул кто-то.
Вовка вздрогнул. Он думал, что говорят про него, но успокоился, когда услышал:
— Всех обманывал!
— Героя из себя строил!
Каждый старался перекричать другого. Про Вовкино существование забыли.
Федька и Герка смотрели на Сережку, стоявшего у двери. Федька хотел подойти к нему, но почему-то не решился.
Герка шмыгнул носом и толкнул Федьку в бок.
— Ну чего тебе? — спросил Федька.
— А откуда Вовка узнал об этом?
В самом деле, никто не догадался спросить Вовку, от кого он узнал про Сашкино вранье.
— Эй, выпадыш, — сказал Витька, — подь сюда!
Вовка подошел к Витьке. Он излучал залежавшиеся запасы радости и ликования и считал себя уже не отверженным, а равным среди равных. Но это была злая радость.
— У кого ты пронюхал про Сашку? — спросил Витька.
— А ты что, не веришь? — удивился Вовка. — Он же сам сознался.
— Слушай, оглоед райский, — Витька похлопал Вовку по щеке. — Я не люблю дважды задавать один и тот же вопрос. — Витька выглядел настоящим прокурором. Наверняка он где-то слышал эту фразу и сумел произнести ее с настоящим филевским блеском.
— Так я же правду сказал, — Вовка недоуменно пожал плечами.
— Кто?! — рявкнул Витька.
— Дед, — сказал Вовка.
— А ты деду давал слово, что никому об этом не скажешь? — Ногтем большого пальца Витька поддел фиксатый зуб и тем же пальцем провел поперек шеи.
— Нет.
— Все равно ты подлюга! — сказал Витька.
— Разумеется. — Сережка пустил струйку изо рта. На этот раз у него вышло не хуже Витьки. — Паспорт когда будет?
— Дня через три.
— Ладно. — Сережка вышел в коридор.
Не все ли равно, думал он, от кого Миронов узнал про Сашку? Надо было дать этому доносчику прямым справа. А Сашка-то каков? Выходит, он, Сережка, нарисовал картинку по Сашкиному рассказу, а все это оказалось враньем? Ничего такого в жизни не было. Постой, постой. Сережка вспомнил, что с самого начала занятий в школе Сашка никому ничего про войну не рассказывал. Ребята узнали в классе, что Сашка воевал, наверняка с Федькиных или Геркиных слов. А сам Сашка молчал и ничего не говорил. Даже Сережке ничего не говорил. И все-таки Сашка обманул его. Значит, нет в жизни правды, если тебя может обмануть друг. И почему он, Сережка, должен был узнавать правду от таких, как Миронов? Неужели всегда так бывает, что правду узнают только жирные трусы, а такие, как Федька и Сережка, ничего не знают? Да обманул ли его Сашка? Ведь они с ним сдружились только в школе. Нет, тут что-то не так. Сережке припоминались Сашкины с сухим блеском глаза, желваки на скулах и его бледное лицо. Не мог, не мог Сашка его обмануть. Может, привирал — Сережка и сам мог прихвастнуть при случае. Но тогда почему Сашка не врезал Миронову? Мало того, еще чем-то остался доволен. Муть болотная получалась. Не мог Сережка согласиться, что Сашка врал. Но Сашка признался, что Миронов сказал правду. Получался какой-то замкнутый круг. Была во всем этом какая-то загадка. И эту загадку во что бы то ни стало надо было разрешить. Сережкин отец всегда говорил — никогда не спеши с выводами. Назвать человека подлецом легче, чем увидеть в нем хорошие стороны. Задал же Сашка задачку. Как в задаче по гармонии — соединить две разные мелодии так, чтобы они звучали как одна. А как?
Перепрыгивая через ступеньки, Сережка сбежал вниз, выскочил во двор и огляделся по сторонам — Сашки нигде не было. А где он живет, Сережка не знал: ни разу к нему домой не ходил...
В это время Сашка подошел к своему бараку, насвистывая мелодию про трех танкистов. Верхние пуговицы шинели были оторваны, и шею прохладило встречным ветерком.
Два воробья, прыгавшие у подъезда, вспорхнули с громким чвиканьем и уселись на карниз.
Сашка задрал голову, подмигнул им и свистнул. Воробьи продолжали сидеть на месте и рассматривать Сашку. Сашка сунул руку в карман шинели. На дне вдоль шва пальцы нащупали хлебные крошки вперемешку с табачинами.
— Нету, — сказал Сашка.
Воробьи засвиристели.
— Ей-богу, не вру.
Воробьи смолкли и нахохлились.
— Вот здорово! — встретил удивленным возгласом Сашку младший брат. На его груди белели вырезанные из картона звезда и медаль.
Сашка поддел Колькины «награды» и молча смотрел на них.
— Ты чего? — спросил Колька.
— Так. Где Катька? Почему не гуляете?
— Медаль и звезду вырезал.
Увидев Сашку, Катька протянула руки и сказала:
— На лучки хочу.
Колька остановился на пороге, прислонившись плечом к дверному косяку.
— Ты чего так рано? — спросил он, пока Сашка надевал на Катьку рейтузы.
— Все тебе знать надо.
Только сейчас Сашка почувствовал, как ему хочется курить. Он взял со стола газету, оторвал ровно кусок и вытащил кисет. Потом пошел на кухню, сноровисто свернул козью ножку, послюнил закраину, пригладил ее, насыпал махорки в ладно скрученный конус и, открыв форточку, прикурил от скрученного жгута в патроне.
— Оно, конечно, так, — произнес Сашка. В школу, подумалось невесело ему, он теперь ходить не будет. Ну и пусть. Хорошо еще, Миронов выручил. Если бы не болезнь, все совсем по-другому бы вышло. Да и болезнь ли у него была? Мало ли что там врачи мамке наговорили. Вот у мамки точно аппендицит. А у него так, просто мозга за мозгу заходила. Нет, лучше не вспоминать...
Девчонки у барака прыгали через веревочку. Если бы не гангрена, Сашка остался бы с двумя ногами. Только о какой операции можно было говорить, если кругом рвались бомбы, а эшелон, до отказа набитый беженцами, двое суток стоял в степи, когда они ехали из Полесья. И не врал он Сережке, когда говорил, что осколок перебил ему начисто кость. И про партизан не врал. Об этом ему рассказывал друг бати, когда привез орден Красной Звезды и медаль «За отвагу». Еще кисет, подаренный мамкой бате перед войной. До ночи батин друг рассказывал про погибшего батю. Как батя убил немецкого офицера после крушения эшелона. Как он покосил из «максима» весь немецкий взвод. Как немцы повыжгли село и расстреляли всех за помощь партизанам.
И правильно, что батя не брал фашистов в плен. Тогда у своей школы он увидел трех своих одноклассников. У одного начисто снесло затылок, а двух других он узнал только по наколке на руке. Сашка стоял рядом с развалинами, от которых шел металлический запах, и его трясло как в малярии. Он не помнил, как мать скрутила ему руки и долго успокаивала, принеся в хату. Только когда запищала Катька, он очнулся и ощутил в груди какую-то пустоту. Вот тогда-то он и пристрелил пленного немца.
А когда они приехали в Москву, Сашку положили в больницу и отрезали ногу выше колена. Он не помнил, сколько пролежал на больничной койке. После он смотрел на свою ногу, вернее остаток ноги, перевязанный бинтами, вдыхал запах йода и плакал. И снова впадал в беспамятство и кричал. А ранней весною Сашку опять положили в больницу, потому что дома ночами он не мог спать, вскакивал с постели‚ кричал: «Смерть фашистским ублюдкам!» И однажды в полночь он схватил костыль, поскакал к окну, ударил по стеклу, разбил его вдребезги, выставил резиновый набалдашник наружу и закричал: «Огонь!» И плакала разбуженная Катька. И костыль дрожал в его руках, как настоящий пулемет...
Сашка снова сделал глубокую затяжку. Теперь уже воспоминания стали не такими четкими, как весною или когда он первый раз встретился с Федькой и Сережкой на базаре. Тогда он плохо помнил, выйдя из кинотеатра, что говорил ребятам.
Что ни говори, а Сережка здорово нарисовал бой с танками. Вот бы этот рисунок повесить у себя дома. Еще одна память о бате.
А в школу он не будет ходить до следующего года. Станет цветами торговать или подштанники для красноармейцев подшивать, чтобы им теплее было воевать. Мамка набрала их на целый полк. Все-таки деньги. Да и мамке спокойнее будет, если он дома с Катькой и Колькой. Тут и постираешь, и в магазине постоишь. Все мамка уставать меньше будет. На базаре, оно конечно, покупать быстрее. Только денег у них таких нету. Тысяча рублей килограмм масла. Тридцать рублей бублик. Ну а если водка — на праздник или еще на что — пятьсот рублей литр. Водку мамка не пьет. Но на праздники обязательно рюмку за батю и за нашу победу. За наше правое дело. А после песня — «Хасбулат удалой...». В общем, для всех лучше, если он, Сашка, по дому главным станет. Вместо бати.
Дома Федьку ждало письмо от отца. На конверте внизу Федька прочел: «Действующая армия ППС 1482, 448 Артполк АРГК. Батальонному комиссару М. Соколову». Адрес был новый. На обороте стоял штемпель — «Просмотрено военной цензурой». Не раздеваясь, Федька разорвал конверт и стал читать.
«Сынуля мой родной! — писал отец. — Письмо твое получил и обрадовался ему как весеннему солнышку. Этим весенним солнышком хотелось обогреть всех своих фронтовых друзей. Я им по очереди давал читать твое письмо. Прошло уже почти полтора года, как мы с тобой расстались. Много раз мы сходились лицом к лицу с фашистскими выкормышами. Мы их кололи штыками, расстреливали из автоматов, давили ураганным артиллерийским огнем, Еще недавно я был комиссаром зенитной батареи. Моя батарея сбила больше десятка «мессершмиттов». Немцы бомбили нас по нескольку раз в день. Вместе со своими красноармейцами я перехитрил фашистов. Стали часто менять огневые позиции. А там, где мы стояли раньше, оставляли макеты деревянных зениток. Фашисты прилетают и начинают с пикирующего полета бомбить макеты, а нас уже и след простыл. После контузии я пролежал целый месяц в госпитале. Затем меня перевели в дальнобойную артиллерию, где я теперь и нахожусь. Сейчас у нас на фронте затишье. Немцы перебросили часть своих войск на Южный фронт. Против нас здесь воевали испанская «Голубая дивизия», бельгийский легион «Фландрия» И другие дивизии, от которых даже и воспоминаний не осталось. Недавно немцы прислали на наш участок даже французов из уголовных преступников и еще Какой-то сброд («Французская шайка «Черная кошка», — решил Федька). На нашем фронте немец не продвинулся за год ни на один метр. Наш лозунг — только вперед. Когда приеду в Москву — а мне скоро должны дать отпуск, — я много тебе расскажу из пережитого. Ты пиши мне чаще. Маме я тоже послал письмо. Пусть она не задерживается с ответом. Крепко целую тебя, мой соколенок. Пиши мне чаще. Твой папа».
Федька положил письмо на обеденный стол, снял полушубок и бросил его на кушетку. Он с гордостью подумал о том, что его отец герой. И ничего не выдумывает. Даже наоборот — пишет меньше того, что было. Нельзя писать обо всем — письмо могли перехватить шпионы (недаром цензура проверяла письма).
Федька заглянул в кастрюлю, стоявшую на подоконнике. На дне еще оставался калмыцкий чай. И ему вспомнилось, как во рту стало противно, словно от сладкого калмыка, когда Вовка Миронов предал Сашку. Наверное, и Сережка себя тоже так почувствовал — иначе ему бы не удалось пустить через зубы струйку, как пускал ее Витька.
Ну и пусть, что Сашка всех обманул. Обидно не это. Обиднее всего было то, что Сережка на переменках всегда ходил только с Сашкой и никогда не глядел в сторону Федьки. Конечно, такого дружка себе подцепил — фронтовика и героя, не ровня Федьке.
Прямо книгу про такого садись и пиши. Променял старых друзей на нового и получил то, что заслужил. Так тебе и надо, скрипач-художник!..
Федька снял сапоги, залез на кровать, открыл отдушину и подставил ладонь к квадратному отверстию. В пальцы мягко ударился теплый воздух. Вечером Федька слушал, как из отдушины неслись голоса. А сейчас было тихо.
Герка еще не вернулся домой — он задержался в школьном физическом кабинете. И Федьке нечего было делать. Он надел сандалии и полез в шкаф. Рука наткнулась под ворохом белья на небольшую картонную коробку. В коробке лежали фантики. Федька вспомнил, что он спрятал их сюда перед войной. Здесь лежали и белые раковые шейки с красными в темных поперечинах раками, и салатного цвета «Бенедиктин» с зелеными полосами, и «Грильяж» с золотистыми белками на зеленом фоне. А главное — блестящие яркие фантики от латвийских конфет. Эти конфеты появились в Москве в конце сорокового года. Ценились фантики от них больше всего. Во-первых, буквы были напечатаны латинским шрифтом, так что можно было их считать заграничными. Во-вторых, рисунки на твердых блестящих и плотных бумажках — разноцветные, яркие и ни на что не похожие. Недаром отец называл их «фантики-элефантики».
Федька засунул коробку в ящик и подумал, что когда-нибудь отдаст эти бумажки Сережке — пусть вспомнит о том, как они дружили до войны. Пусть вспомнит, как они познакомились: Федька подобрал у своего подъезда рисунок и сразу узнал на нем лицо Петра Первого. «Вот здорово!» — сказал Федька Герке. «Это я нарисовал», — послышалось сверху. Они задрали головы и увидели, что с третьего этажа на них смотрит мальчишка. «Врешь!» — сказал Федька. «Приходите, посмотрите», — сказал тогда Сережка. Федька никогда не обманывал Сережку и всю жизнь не будет обманывать. Но когда Сережка это поймет, будет поздно. Он придет после войны к Федьке. Федька нажарит картошки, купит четыре батона белого хлеба, сварит калмыцкий чай с молоком и поставит все это на стол. Они заморят червячка, напьются чаю так, что вспотеют и расстегнут ремни. И Сережка признается: «Ошибался я в людях, Федор. Все меня предали. Только ты остался верен мне до конца. Но я этого, разумеется, не заметил. Вот как». Ну что ты, скажет Федька. Какие пустяки. Не стоит вспоминать. Хорошо, что хоть сейчас понял. Лучше поздно, чем никогда. Я на тебя зла не держу. Айда на коньках кататься. И они привернут к валенкам коньки, возьмут железные крючки, выбегут в Большой Кисловский, поймают на перекрестке полуторку, зацепятся за борт крючком и будут мчаться так, что ветер в ушах засвистит. И Герка тоже будет рядом с ними. И втроем они, увидев милиционера, будут чапать от него во все лопатки в ближайшую подворотню, чтобы через десять минут снова мчаться вслед за грузовиком по заснеженной мостовой...
Раздался стук в дверь, и в комнату вошла Идочка. Щеки ее зарумянились, на концах косичек голубели бантики. Шелковый пионерский галстук был закреплен металлической застежкой. Федька так и не успел купить такую застежку в магазине. На ней был изображен красный костер, а сверху — черным контуром — серп и молот. На Идочкины виски падали пушистые локоны. Они тоже очень нравились Федьке.
— Фека, — сказала Идочка, — ты прочел «Трех мушкетеров»?
— Прочел. — Федька достал из портфеля книгу и отдал ее Идочке.
— Ты чего делаешь? — спросила она.
— Ничего.
— Пойдем ко мне.
— Неохота.
— У меня никого нет. Папа уехал в командировку, а мама ушла к подруге и сказала, что придет поздно.
— Тогда другое дело.
Федька вошел в Идочкину комнату, посередине которой лежал огромный ковер. Федька ступил на него, и ноги потонули в ворсистой поверхности. Федьке очень нравилось, что ступни, когда он шагал по ковру, незаметно расползались в стороны.
— Садись, — сказала Идочка и показала на кресло, стоявшее у окна. Федька посмотрел на сирен, прибитых к торцам подлокотников. Об этих мифических полуженщинах-полуптицах он прочел в одной книге. Оттуда он узнал, что сирены хотели погубить Одиссея, когда тот плыл к себе на родину. Сирены с плотно прибитыми к бокам подлокотников крыльями были обнажены по пояс. Их массивные когтистые лапы упирались в сиденье. Уж лучше бы отклепали этих страхолюдин и сдали в утильсырье, подумал он, а приклепали бы, скажем, кентавров.
Федька сел на вертящийся стул.
— Чаю хочешь? — спросила Идочка.
— Хочу.
Идочка достала пузатую синюю баночку и высыпала на ладонь чай. Федька взял с подоконника чайник, и Идочка высыпала в него остатки заварки.
Пили они с Федькой чай внакладку и заедали печеньем «Коровка».
— Когда я был маленьким, — сказал Федька и повернулся на стуле вокруг оси, — тетя Сима тоже дала мне к чаю «Коровку». Я съел, а она мне говорит: «Сейчас у тебя в животе корова замычит». И правда, у меня в животе что-то заурчало. Я испугался и заревел.
Федька подошел к книжной полке и достал «Приключения Мюнхгаузена». Он любил рассматривать картинки в этой книге.
— А у нас тоже Мюнхгаузен в классе объявился, — сказал Федька. — Все время говорил, что партизанил во время войны, ногу ему оторвало, сегодня мы узнали, что все это брехня.
— А зачем он врал? — Идочка убрала со стола стаканы и смела крошки от печенья на бумажку.
— Не знаю. Наверное, думал быть не таким, как все. И Сережку обманул... — Федьке хотелось рассказать, что и он обманулся в своем лучшем друге, что вовсе они с Сережкой не друзья, потому что Сережке наплевать на него, Федьу. Но он промолчал.
— Он с мамой живет?
— Мать у него в больнице с аппендицитом. И еще у него братишка с сестренкой. Военрук сказал, чтобы я со своей мамой поговорил, чтобы их к ней в детский сад записать.
— Я бы простила его.
— Простила?! — Федька вскочил со стула.
— Ему, наверное, плохо живется. Конечно, обманывать плохо, но я бы его простила.
— А кому хорошо живется? Только таким, как Вовка Миронов. Обжираются, отовариваются каждый день...
Вообще, может, и он простил бы Сашку. Разве это жизнь — ни на коньках, ни на лыжах не покатаешься. Да еще с сестренкой и братишкой возиться, сопли вытирать им, готовить. В магазин ходить. Тут завидовать нечему. Впрочем, Федьке давно хотелось, чтобы у него вдруг появился старший брат. Брат никогда бы не обманывал его, и они дружили бы с ним так, как никто в мире не дружил. И брат обязательно купил бы ему педальную машину, когда Федька еще в первый класс ходил. И велосипед двухколесный.
Федька решил перевести разговор на другую тему и спросил Идочку:
— А ты знаешь, что ваше корыто пробило куском асфальта?
Идочка кивнула головой.
— Маме надо достать другое, — сказал Федька. — А где его достанешь?
У парадной двери прозвонил звонок.
— Ма, ты чего так рано? — спросил Федька, плетясь по коридору за Ириной Михайловной. Он хотел поиграть с Идочкой в жмурки, но мать ответила, что ей надо спешить за корытом.
— Тетя Оля сказала, что его может продать ее знакомая. Пойдем, я тебе разогрею обед...
Федька наспех проглотил картофельный суп и морковные котлеты. Ирина Михайловна сидела на кушетке и довязывала свою голубую шапку. — А где живет тети Олина знакомая? — спросил Федька.
— На улице Воровского.
— Может, я помогу нести?
— Лучше сходи за хлебом и подсолнечным маслом.
— Ну вот, опять в магазин, — прохныкал Федька.
— Перестань, Федька. В школе спрашивали?
— Не-е, — ответил Федька. — Сережку спрашивали по истории. «Отлично» отхватил. Ма, он даст мне почитать Александра Грина. Ты читала?
— Читала, — ответила Ирина Михайловна.
— Интересно?
— Как тебе сказать? Боюсь, ты всего там не поймешь. А ты знаешь, — мать улыбнулась, — я ведь однажды встретилась с ним. Давно только это было…
— Где? — удивился Федька.
— Здесь, у нас в коридоре.
— Ну да?! — Федьке показалось невероятным, что настоящий писатель может запросто прийти к ним в коридор. Это было, кажется, в тридцатом году. Мы с твоим папой только-только приехали в Москву. Тогда ходили слухи, что в городе орудует шайка воров…
— Вроде «Черной кошки».
— Наверное. Я перебирала у фонаря старое белье. Вдруг слышу за спиною чьи-то шаги. Оборачиваюсь и вижу — склонился надо мною высоченный дядька в пальто. Ноги расставил, как грузчик. У меня сердце в пятки ушло. Ну, думаю, сейчас меня топором по затылку ударит. «Вам кого?» — спрашиваю. «Мне Славутиных хотелось бы повидать», — отвечает. (Семья Славутиных эвакуировалась из Москвы и до пор еще не вернулась. Дверь их комнаты была опечатана. Федька нашел как-то старую книгу со стихами, где на первой странице было написано — «Ученице V класса Вятской Мариинской женской гимназии Славутиной Марии Гавриловне Октября 11 дня 1909 года».) А Славутиных дома не было. А вы кто, спрашиваю. «Я Александр Грин». Была я молодой и глупой и еще не читала его книг. Только через два года, когда узнала, что он умер, прочла «Алые паруса» и «Бегущую по волнам». Он остался Славутиных на два дня. Два дня лежал и кашлял. И пил...
— Что пил? — спросил Федька.
— Лекарство. Да не помогало оно. А потом уехал к себе в Крым. Очень хорошо помню его глаза — глубокие и печальные. И веки — воспаленные, красные...
— Счастливая ты, — вздохнул Федька. — И почему ты в школу не вернулась?
— А почему тетя Оля пошла на завод не кладовщицей, а к станку?
— Так это тетя Оля.
— Помнишь, как мы жили в Ильинском, куда эвакуировали ребят, которые учились в моем классе? Ведь школу закрыли, и мне пришлось пойти в детский сад. Через годик-другой переберусь в свою школу. Только трудно будет — привыкла к детсадовским девчатам.
— Ма, тут у нас Сашка, — начал было Федька, но остановился. Если Сашка обманул всех, стоит ли просить мать, чтобы Кольку и Катьку устроили в ее детский сад.
— Что Сашка? — спросила Ирина Михайловна.
— Да у него мать положили в больницу, а у него еще брат с сестренкой. Их в детский сад нужно устроить.
— Что же ты молчал? — спросила Ирина Михайловна. — У нас в саду есть еще три места. Пусть ваш Саша оформляет документы.
— Сашка всех обманул. — Федька рассказал о том, что сегодня произошло в классе.
— Вот как, — сказала мать, выслушав Федькин рассказ. — А ты уверен, что Саша вас обманывал?
— Но он же сам сказал об этом Сережке.
— Ну, личное признание еще не основание для того, чтобы обвинять человека во лжи. Как он ответил Сережке — спокойно или с оглядкой?
— Что ты! Даже с радостью. И вздохнул.
— Значит, это не обман. Хотя, может быть, было бы лучше, если бы Саша вас обманул.
— Это почему же? — Федькины глаза округлились. Мать всегда так — скажет, а целый месяц можно голову ломать.
— Ты сам признался, что слышал про Сашино участие в войне только до начала занятий в школе. А Вовкиному деду Саша сказал, что не воевал. Значит, что-то мешало ему сказать вам, как было на самом деле. Что-то мучило его. Не случайно ведь он никому не рассказывал в классе про войну. Было что-то сильнее его, от чего он хотел избавиться. — Мать помолчала. — Ты, Федька, не видел вблизи, как умирают люди. А Сашка видел. Может быть, у него было нервное потрясение.
«Вот закавыка», — подумал Федька. Идочка сказала, что простила бы Сашку. А мать объяснила, что он ни в чем не виноват. Значит, и прощать его не в чем. Выходит, Сережке надо просить прощения у Сашки за то, что плохо подумал о нем. Да и Федьке же. А вообще-то и Сережке надо просить у Федьки прощения за то, что хотел предать его и забыть навеки. Но он, Федька, не нуждается в Сережкиных извинениях. Очень надо! И хотя Федька тоже считал, что Сашка обманул всех, но с этого дня он все равно мог бы стать лучшим его другом. Только он никому про это не расскажет. Не расскажет он про то, как у Сашки получилось нервное потрясение и сломалась душа.
Федька попытался представить себе, что такое душа. Выходило что-то шарообразное и светящееся. Этот светящийся шар трепыхался в Федькиной груди с самого рождения и обволакивал своим светом легкие, сердце, печенку и селезенку. И вдруг начиналась война, шар разваливался пополам, тускнел и твердел, как буханка на морозе, и мешал нормально дышать легким, а сердцу перегонять кровь. Эту болезнь можно было назвать шаровой. И только человек с сильной волей мог заставить соединиться распавшиеся половинки. Тогда шар снова начинал светиться, и в глазах человека снова появлялась жизнь. И человек забывал все, что он думал и рассказывал о смерти, и ему было стыдно за то, что обманывал себя и друзей рассказами о том, чего с ним на самом деле не было. Вот что такое была шаровая болезнь...
Мать поднялась, и угол кушетки стукнулся об пол.
— Надо казеину купить, — сказала Ирина Михайловна. — Ну, собирайся в магазин.
Ирина Михайловна достала из своего полушубка пятьдесят рублей, дала их Федьке, и Федька с недовольным видом отправился в магазин.
Яму на асфальте, которую вырыли на месте, где упала бомба, уже засыпали. На углу Большого Кисловского сидел усатый чистильщик обуви. Он стучал щетками по ящику и скороговоркой бубнил:
— Ботиночки, сапоги, туфли и прочее приводим в довоенный вид! Мальчик! — окликнул он Федьку. — Посмотри, разве ж это сапоги? Ставь сюда ногу. Всего два рубля за удовольствие. Будешь видеть небо в сапогах. А?
«Лучше в расшибалку проиграю», — подумал Федька. Он прошел мимо, не выдержал и оглянулся. Усатый чистильщик уже соблазнил какого-то мальчишку в черной форме ремесленного училища. Тот уже поставил ногу на ящик. Федька подошел к Морозовскому особняку и остановился перед главным входом. Колонны у входа были похожи на гигантские перекрученные канаты. Ракушки на стенах напоминали Федьке вафельные конфеты — снаружи как раковина, а внутри кофейная начинка.
Листья диких каштанов за железной изгородью уже давно опали. На ветках висели лимонно-зеленые кругляши с шипами.
Возле углового здания, выходящего другой стороной в Калашный переулок, Федька принялся рассматривать герб под самым карнизом — там лев и крылатый дракон-грифон держались за щит.
Федька дошел до Никитского бульвара, повернул влево и пошел вдоль дома, стоящего поперек Арбатской площади, мимо парикмахерской и сберкассы. Он посмотрел вперед и в начале бульвара увидел силуэт сидящего в кресле Гоголя. Памятник по углам окружали столбы с фонарями. В основании столбов лежали львы с завитыми гривами. Федька помнил, как однажды зимою он лизнул гриву льва, и язык намертво прилип к бронзе. Только отец его мог выручить. Ох и ругал он тогда Федьку.
На Арбате в продовольственном магазине ему дали бутылку подсолнечного масла. Федька подошел к кинотеатру «Наука и знание». На афише была нарисована красивая женщина, а под нею чернели буквы: «Боевой киносборник».
Когда он вернулся домой, мать уже оделась и собралась уходить.
— Ну как, ноги не отвалились? — спросила она.
— Нет, — буркнул Федька. Мать поцеловала его в щеку, покрасила губы и ушла.
Федька согрел на керосинке воду, вымыл тарелку, заглянул в комнату к Идочке, но увидел там Катерину Ивановну, которая уже вернулась, и пошел к себе. Потом позвонили четыре раза. Федька открыл, Почтальон вручил ему письмо для матери. От отца. Федька положил конверт на видном месте, прислонив к зеркалу на туалетном столике.
Все-таки, рассуждал Федька, разлегшись на кровати, с матерью ему здорово повезло. Никто не понимал жизнь так, как она. Вот, если бы и ему быть таким умным. Куда там! Здорово все про Сашку объяснила. Теперь он расскажет об этом Сережке. И про Александра Грина расскажет. Как мать встретилась с ним в коридоре...
На улице завыла сирена, и через несколько минут затявкали зенитки. Федька лежал на кровати и смотрел в потолок. Ему почудилось, что лампа качается. За окном бухали зенитки.
— Уроки, что ли, сделать? — вслух произнес Федька. Анна Васильевна все время говорит, что лучший подарок для Родины — хорошая и отличная учеба. Хе, лучший подарок! Отец сказал, что не дорог подарок — дорога любовь. Один подарок лучше, другой, выходит, хуже. Дареному коню в зубы не смотрят. Лучший подарок. Что он, когда рыл противотанковые рвы, или выгружал вместе с одноклашками дрова в порту, или выступал в госпитале перед ранеными, — подарки делал, что ли?
Эти мысли одолевали Федьку, пока он решал примеры по арифметике и списывал предложения по русскому языку из учебника в тетрадь.
Федька взглянул на часы, стоявшие у зеркала. Прошло уже почти два часа, как мать ушла. Засиделась, что ли, с корытом в гостях? Он посмотрел на конверт, прислоненный к зеркалу, и перечел адрес отца. Вот мамка обрадуется!
А когда прибежал Герка и сообщил, что в аптеку, на углу улицы Воровского, попала бомба, Федька спросил:
— А где живет знакомая тети Оли?
— С корытом?
— Ну да.
— Что ты! Далеко от аптеки!
Федька надел сапоги и полушубок.
— Ты куда? — спросил Герка.
— К аптеке.
— И я с тобой.
Они бежали по бывшей Воздвиженке, и вслед им смотрел усатый чистильщик в клеенчатом фартуке.
Дом, где на первом этаже расположилась аптека, оцепила милиция. Толпа стояла на мостовой, на тротуаре. Люди молча наблюдали, как спасательная команда выносит на носилках раненых, накрытых чем-то белым.
— Вот горе-то, — сказал кто-то сзади Федьки. — Все этажи пробила и в убежище разорвалась.
Стены дома остались целыми. Только рамы вылетели из оконных проемов. Мостовая была покрыта кирпичами, штукатуркой и битым стеклом.
— Смотри, — сказал Герка, нагнулся и поднял детскую соску. — Целая.
Из зияющей дыры в стене показались двое мужчин, несущих носилки. На носилках лежал, по пояс укрытый одеялом, мальчишка лет десяти. Глаза его были открыты. Какая-то женщина метнулась к носилкам, упала на мальчишку и стала целовать ему щеки, губы и глаза и приговаривать:
— Ой, Коленька! Ой, кровинка моя! Живой! Живой!..
Двое милиционеров подняли женщину под руки, и та послушно встала, взялась одною рукою за парусиновый край носилок, а другой вытирала слезы.
— Если Ирина Михайловна была там, — сказал Герка, — она тоже останется живой. — Он посмотрел в Федькины глаза.
— Ага, — ответил Федька. — Ты знаешь, где живет эта тетка с корытом?
— И правда. Пошли к ней.
Они пробежали метров сто по улице Воровского, зашли в какой-то дворик, подошли к одноэтажному обшарпанному деревянному домику и остановились перед дверью, обитой клеенкой. Герка пошарил глазами по доскам, нашел звонок и нажал на кнопку. Им открыла пожилая женщина.
— Корыто, — несмело произнес Герка.
— Ну да, Ольга всегда что-нибудь наврет. Два часа жду, а никто за корытом не идет.
— Никто? — спросил Герка.
— Никто.
Федька побледнел, сказал зачем-то «спасибо», повернулся и медленно пошел по двору.
Они постояли у аптеки еще полчаса и пошли домой. У Большого Кисловского усатый чистильщик поглаживал длинные усы, смотрел на ребят и вздыхал о чем-то своем.
Остальное Федька помнил смутно. Он зачем-то вертел в руке соску, подобранную Геркой у аптеки, и сидел на кровати. Глядел он не в окно, а куда-то в себя. И от этого неподвижного взгляда Герка терялся, суетился по комнате, зачем-то переставлял с места на место стулья и посматривал в окно.
— Ты, Федьк, не бойся, ладно? Не бойся, — приговаривал Герка, словно успокаивал не друга, а самого себя. — Чес слово, все будет хорошо.
— Ага, — говорил Федька. — Может, она на работу поехала?
— Конечно, поехала.
Герка не представлял, для чего Федькиной матери нужно ехать на работу, но он не мог вслух предположить другого. Просто боялся.
Федьку начал бить озноб. Внутри бил, от напряженного ожидания. В комнате стало темно, и в вязком тумане перед Федькой возникло лицо тети Оли.
— Где мама? — спросил Федька и не узнал собственного голоса.
Тетя Оля проплыла по комнате и прижала Федькину голову к себе. Федька почувствовал на щеке шершавое прикосновение ее платья. Словно он провел по стене щекой, где у выключателя отвалилась штукатурка. Но Федька удивился не этому прикосновению, а тому, что тетя Оля вдруг затряслась. Почему она так затряслась и задрожала?..
Потом в центре комнаты — Федька уже не помнил, сколько времени прошло — на обеденном столе поставили гроб. Человек, лежавший в гробу, был накрыт простыней. Федька услышал, как стукнулся об пол угол кушетки. Он оглянулся — там сидела его тетка. Все разговаривали шепотом. Вот появился и Сережка, хмурый и молчаливый.
И чего они все уставились на гроб? Федька вспомнил, что во сне он иногда видел себя мертвым. Один Федька лежал в гробу, а другой, живой, смотрел на мертвого Федьку.
Потом Федька услышал, что где-то играет музыка. Ну да, репродуктор не выключили. Может, мама умерла? Ведь если бы умерла, такая музыка по радио не играла бы и репродуктор бы выключили. И мелодия какая-то знакомая. Ну да. Темная ночь. Только пули свистят по степи, только ветер поет в проводах... Любимая мамкина песня. А в душе по-прежнему знобило, и Федьке казалось, что, если еще несколько секунд продлится это ожидание, он не выдержит и в самом деле упадет замертво.
Потом гроб вынесли на улицу. Герка и Сережка несли крышку от гроба. Тетя Оля обняла Федьку за плечи, и он спустился по лестнице во двор.
Вокруг автобуса у подъезда собрались соседи. Женщины утирали слезы, мужчины стояли молча, сняв шапки. Федька заметил среди них и усатого чистильщика. На его лысине трепыхались несколько прозрачных волосков.
— Чего мальчишка-то не плачет? — спросил кто-то в толпе. — Надо поплакать. А то как бы плохо не стало...
Федька увидел скорбное лицо Катерины Ивановны, опущенные уголки губ и мизинец, которым она аккуратно смахивала слезы.
Федька в ярости бросился к Катерине Ивановне, схватил ее за воротник пальто и стал трясти так, что Катерина Ивановна начала мотаться, как маятник.
— Это ты виновата! — кричал Федька. В глаза его ударила чернота. Звон напряжения заглох, и Федька потерял сознание.
Очнулся он в большом зале и увидел, что стоит перед гробом, поставленным на возвышении, окруженном невысоким мраморным парапетом.
Где-то играла скрипка, и ей сурово и скупо вторил орган.
Федька увидел, как гроб стал медленно опускаться и скрылся внизу. А сверху, с боков, две створки замкнулись и наглухо закрыли проем.
— Куда это? — спросил Федька.
— Так надо, — ответила тетя Оля.
Федьку охватил ужас. Только теперь он понял, что никогда не увидит мамы. Зачем он тогда не сдернул простыню с ее лица, чтобы увидеть ее в последний раз?
— Мама-а-а! — закричал он. Сильные руки тети Оли прижали его к себе. Федька зарыдал, и накопившиеся слезы полились неудержимо и стремительно по его щекам...
Через два часа Федька сидел рядом с Геркой за столом и ел горячие щи со сметаной, приготовленные тетей Олей. После обеда он упал головой на стол и тут же заснул. Тетя Оля переложила его на кушетку, где Федька проспал до утра.
Старик в пальто с бархатным воротничком стоял на углу фабрики-кухни. Он держал перед собою кепку, козырек которой все так же был согнут пополам. Сережка ждал трамвая и поглядывал краем глаза на старика. Федька и Герка уже с неделю не появлялись в классе, и Сережка ездил в школу один. Целую неделю он не брал скрипку в руки. А в ушах по-прежнему звучала мелодия «Элегии» Массне. Тяжелые густые звуки «Элегии» стали теперь в Сережкином сознании неотделимы от басов органа.
Сережка поднял воротник, загораживая от ветра лицо, почесал под левою скулой затвердевшую кожу. На душе было тоскливо. Сережка все больше начинал думать об отце. Недавно он рылся в шкафу и нашел огромную толстую книгу. Называлась она «Антология русской поэзии». Между страницами было много бумажных закладок. Сережка открыл страницу на первой закладке и прочел подчеркнутые строки: «...красота — не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяра». Наверное, отец давно не заглядывал в книгу и забыл про эти стихи. А сейчас он, наверное, выполняет важное задание в тылу у фашистов. Кругом враги, и отец должен прикидываться немцем. А вдруг фашисты узнали про то, что отец русский, и расстреляли его? Или еще хуже — начали пытать? Нет, такого не может быть! А почему, собственно, не может? Попал же осколок асфальта в корыто, и погибла Ирина Михайловна. И снова в ушах зазвучала мелодия «Элегии». Если в Москве такое случается, то в Германии, где наверняка находился отец, таких случайностей в тысячу раз больше. Когда Сережка еще жил на Воздвиженке, Федькин отец говорил его отцу: варвары — это толпа, в которой никто не может положиться на другого. И сказал, что фашисты — те же варвары. Если уж немцы друг на друга не могут положиться, то как тяжело там приходится отцу...