Глава III. ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИЙ: «НЕ ПОБЕДИТЬ, ТАК ОБМАНУТЬ…»

Я бы ничего так не желал, как обмануть Наполеона.

М. И. Кутузов перед отъездом в армию 10 августа 1812 г.

1. Назначение

Заключив мир с турками, генерал от инфантерии граф М.И. Голенищев-Кутузов, еще не удостоенный княжеского титула и в ожидании обещанных наград за содеянное, отбыл из Бухареста в Петербург, но по пути заглянул к себе в родовое имение Горошки на Волыни, чтобы собраться с силами. Турецкая кампания переутомила его. «Признаюсь, что в мои лета служба в поле тяжела, и не знаю, что делать, писал он жене еще в марте 1812 г. из Бухареста. — Впрочем, мне уже не удастся сделать и в десять лет такой кампании, как турецкая»[282].

В Горошках и застала Михаила Илларионовича весть о нашествии Наполеона на Россию. Он сразу перестал думать о старости и усталости и стал быстро собираться в столицу. Уже 26 июня он был в Петербурге[283] с надеждой на любое назначение, лишь бы в это грозное время не остаться в стороне и еще послужить Отечеству…

«Гроза двенадцатого года» оказалась неотвратимой. Все, за исключением М.Н. Покровского, официозные (и дореволюционные, и советские) и даже иные из постсоветских историков объясняли ее по такой схеме: «В самом Наполеоне, в алчности его к завоеваниям должно искать причины к войне с Россией»; все время после Тильзита Наполеон готовился «к нападению» на Россию, а Россия — «к обороне». М.Н. Покровский, а также почти все французские исследователи (от А. Тьера до Л. Мадлена) развивали противоположную точку зрения, а именно: нашествие Наполеона на Россию представляло собой вынужденный «акт необходимой самообороны».

И тот и другой подход к вопросу о причинах войны 1812 г. упрощает истину. Завоевательная «алчность» Наполеона — это очевидная, но не единственная причина войны, сплетенная с рядом других причин, включая и российские интересы. Россия вовсе не была тогда лишь объектом и жертвой наполеоновской агрессии. Она тоже, как и Наполеон, стремилась к повышению своей роли в европейской политике и приложила для этого много усилий в коалиционных войнах 1799–1807 гг. — с участием А.В. Суворова и М.И. Кутузова. Проиграв эти войны, подписав унизительный для себя Тильзитский мир, Император Александр I никогда не оставлял мысли о реванше[284]. Перед войной 1812 г., а затем в ходе ее он формировал 6-ю антифранцузскую коалицию[285], чтобы вновь учинить «своего рода крестовый поход» против Франции с той же, что и в 1799–1807 гг., целью — «возврата к старым правилам» международных отношений[286].

Столкновение гегемонистских претензий Франции, с одной стороны, и России с ее партнерами по антифранцузским коалициям, с другой стороны, делало очередную, третью русско-французскую войну вероятной. Конфликт между Россией и Францией из-за континентальной блокады сделал ее неизбежной. Разрыв традиционных и выгодных хозяйственных связей с Англией неотвратимо вел к расстройству экономики и финансов России. Уже в 1809 г. бюджетный дефицит вырос по сравнению с 1801 г. с 12,2 млн до 157,5 млн руб., т. е. в 13 раз: «дело шло к финансовому краху». В таких условиях Александр I смотрел, разумеется, сквозь пальцы на нарушения блокады торговли с Англией, а Наполеон, зная об этом, требовал от Александра I соблюдения тильзитских обязательств, на что Александр I отвечал, что он их «соблюдает» и что вообще Россия в союзе с Францией ведет себя «честно и целомудренно, как девственница»[287]. Этот экономический конфликт между Россией и Францией породил войну 1812 г. Противоречия между ними в политических вопросах (польском, германском, ближневосточном)[288] только ускорили ее начало.

Наполеон не хотел этой войны. С момента своего прихода к власти он стремился к миру и союзу с Россией. Ни в 1805-м, ни в 1806–1807 гг. он не поднимал меч против нее первым.

Теперь же воевать с Россией было для него еще труднее и опаснее. С 1808 г. он мог вести новую войну как бы одной рукой; другая была занята в Испании, отвлекавшей на себя до 400 тыс. его солдат. Учитывал он и пространства России, равные почти 50 Испаниям, тяготы ее климата, бездорожья, социальной отсталости (крепостных крестьян он прямо называл «рабами»). Уже перед отъездом в поход на Россию Наполеон признался своему министру полиции Р. Савари: «Тот, кто освободил бы меня от этой войны, оказал бы мне большую услугу»[289].

Что же заставляло его идти на такую войну (оказавшуюся для него роковой) против собственного желания? Сила обстоятельств, столкновение интересов французской буржуазии и российского поместного дворянства. У Наполеона была idée fixe — континентальная блокада. Только она могла обеспечить ему победу над Англией и, следовательно, европейскую гегемонию. Препятствовала же осуществлению блокады только Россия, нарушавшая при этом подписанный ею Тильзитский договор. Переговоры с ней (даже на высшем уровне) ничего не дают. Значит, по логике Наполеона, надо принудить Россию к соблюдению блокады силой.

С начала 1810 г. Наполеон развернул подготовку к войне с Россией. Военный бюджет Франции рос таким образом: 1810 г. — 389 млн франков, 1811 г. — 506 млн, 1812 г. — 556 млн. К концу 1811 г. общая численность ее войск, разбросанных по всей Европе, достигала 986,5 тыс. человек[290]. Около половины из них готовились к нашествию на Россию.

Александр I тоже не хотел войны с Францией, опасаясь после Аустерлица и Фридланда главным образом самого Наполеона. 25 марта 1811 г. он так и написал Наполеону: «Величайший военный гений, который я признаю за Вашим Величеством, не оставляет мне никаких иллюзий относительно трудностей борьбы, которая может возникнуть между нами»[291]. Но уступить Наполеону, склониться под ярмо континентальной блокады (хотя Россия и обязалась сделать это в Тильзите) Александр I не мог, если бы даже захотел. Он понимал, что российское дворянство, плоть от плоти которого он был сам, ориентируется на Англию против Франции и не позволит ему переориентировать Россию, как не позволило этого Павлу I. Значит, войны с Наполеоном не избежать.

Гонку вооружений Россия начала одновременно с Францией.

1 февраля 1810 г. вместо А.А. Аракчеева Александр I назначил военным министром менее симпатичного ему, но более компетентного М. Б. Барклая-де-Толли. Именно Барклай возглавил всю подготовку к войне. С 1810 г. резко пошла вверх кривая военных расходов России: 1807 г. — 43 млн руб., 1808 — 53 млн, 1809 — 64,7 млн, 1810 — 92 млн, 1811 г. — 113,7 млн руб. только на сухопутные войска. Так же быстро росла и численность войск. «Армия усилилась почти вдвое», — писал позже Барклай о 1810–1812 гг. К 1812 г. он довел численный состав вооруженных сил, включая занятых в войнах с Ираном и Турцией, до 975 тыс. человек[292].

Барклай-де-Толли разработал и самый обстоятельный из русских планов войны с Наполеоном. В основе его плана лежала «скифская» идея, которую Барклай впервые высказал еще весной 1807 г. в разговоре с выдающимся немецким историком Б.Г. Нибуром: «В случае вторжения его (Наполеона. — Н.Т.) в Россию следует искусным отступлением заставить неприятеля удалиться от операционного базиса, утомить его мелкими предприятиями и завлечь вовнутрь страны, а затем, с сохраненными войсками и с помощью климата, подготовить ему, хотя бы за Москвой, новую Полтаву». Нибур запомнил эти слова и в 1812 г., когда Барклай стал главнокомандующим, сообщил их генерал-интенданту «Великой армии» М. Дюма для передачи Наполеону.

Военных планов в России перед 1812 г. было много: и планы наступательной войны (П.И. Багратиона, Л.Л. Беннигсена, А.П. Ермолова, Э.Ф. Сен-При, принца А. Вюртембергского), и скандально знаменитый план главного в то время военного советника Императора, прусского генерала Карла фон Фуля (он предусматривал сложный маневр с отступлением 1-й русской армии к укрепленному лагерю в г. Дриссе, где она должна была принять на себя удар Наполеона, тогда как 2-я армия ударила бы в тыл противнику, с последующим переходом в контрнаступление)[293]. Российские власти в 1811 г. настроены были весьма активно, можно даже сказать, агрессивно. Об этом свидетельствуют обнародованные еще в 1904 г. факты, о которых все советские историки (исключая М.Н. Покровского) и постсоветские биографы Кутузова красноречиво молчат.

Дело в том, что на протяжении 1811 г. Александр I дважды приготавливался «сразить чудовище» (так он говорил о Наполеоне) превентивным ударом. В январе — феврале он планировал начать войну с захвата Великого герцогства Варшавского[294]. Когда же эта попытка сорвалась[295], Александр I к осени 1811 г. договорился о совместном выступлении с Пруссией. И 24-го, 27-го и 29 октября последовали «Высочайшие повеления» Александра I командующим пятью корпусами на западной границе П.И. Багратиону, Д.С. Дохтурову, П.Х. Витгенштейну, И.Н. Эссену и К.Ф. Багговуту приготовиться к походу. Россия могла начать войну со дня на день — об этом прямо свидетельствовали М.Б. Барклай-де-Толли и А.П. Ермолов.

Но в этот критический момент струсил, заколебался и вильнул к Наполеону король Пруссии Фридрих-Вильгельм III. Он не ратифицировал русско-прусскую военную конвенцию, а затем послушно вступил в союз с Наполеоном. Раздосадованный Александр I написал 1 марта 1812 г. письмо королю Пруссии: «Лучше все-таки славный конец, чем жизнь в рабстве!»[296]

Вероломство Пруссии помешало Александру I начать и третью войну против Франции первым — на этот раз Наполеон опередил его.

Вторжение «Великой армии» Наполеона в Россию началось 12 июня 1812 г. возле Ковно (ныне — Каунас в Литве). Четыре дня и четыре ночи, с 12-го по 15 июня, по четырем мостам шли через пограничную реку Неман на русскую землю 448 тыс. завоевателей (еще 200 тыс. прибывали к ним с июня по ноябрь в качестве подкреплений)[297].

Россия в начале войны смогла противопоставить 448-тысячному воинству Наполеона 317 тыс. бойцов[298], которые были разделены на три армии и три отдельных корпуса. Численность русских войск указывается в литературе (включая энциклопедии и учебники) с поразительным разноречием. Между тем в архиве А.А. Аракчеева среди бумаг Александра I хранятся ведомости о численности 1-й и 2-й армий к началу войны 1812 г., а такие же ведомости 3-й армии и резервных корпусов даже опубликованы почти 100 лет назад, но до сих пор остаются вне поля зрения наших историков.

Итак, 1-я армия под командованием военного министра, генерала от инфантерии М.Б. Барклая-де-Толли стояла в районе Вильно, прикрывая петербургское направление, и насчитывала 120 210 человек; 2-я армия генерала от инфантерии князя П.И. Багратиона — возле Белостока, на московском направлении, — 49 423 человека; 3-я армия генерала от кавалерии А.П. Тормасова — у Луцка, на киевском направлении, — 44 180 человек. Кроме того, на первой линии отпора французам стоял под Ригой корпус генерал-лейтенанта И.Н. Эссена (38 077 человек), а вторую линию составляли два резервных корпуса: 1-й — генерал-адъютанта Е.И. Меллера-Закомельского (27 473 человек) — у Торопца; 2-й — генерал-лейтенанта Ф.Ф. Эртеля (37 539 человек) — у Мозыря. Фланги обеих линий прикрывали: с севера — 19-тысячный корпус генерал-лейтенанта Ф.Ф. Штейнгейля в Финляндии и с юга — Молдавская армия адмирала П.В. Чичагова (57 526 человек) в Валахии. Войска Штейнгейля и Чичагова в начале войны бездействовали. Поэтому русские численно уступали французам в зоне вторжения почти в 1,5 раза (но не в 3, как считали почти все советские историки).

С какой же целью Наполеон шел войной на Россию? Утверждения советских и постсоветских ученых, от П.А, Жилина и Л.Г. Бескровного до В.Г. Сироткина и П.Н. Зырянова, о том, что он вознамеривался «захватить Россию», «поработить» и «расчленить» ее, даже «превратить русский народ в своих рабов», надуманны и несерьезны. Наполеон в 1812 г. ставил перед собой гораздо более реальную цель: разгромить вооруженные силы России на русской земле, «наказать» таким образом Россию за несоблюдение континентальной блокады и заставить ее идти в фарватере его политики, как младший партнер идет за старшим. Сам он выразился так: «Я принудил бы Россию заключить мир, отвечающий интересам Франции». Е.В. Тарле и А.З. Манфред с фактами в руках доказали, что Наполеон «строил все планы, все расчеты на последующем соглашении с царем»; он потому и не отменил крепостное право в России, не попытался даже поднять против царя «инородцев», не стал восстанавливать Польшу, что «хотел исключить все, что делало бы невозможным последующее примирение с русской монархией».

Разумеется, при всем этом нашествие Наполеона угрожало не только престижу, но и суверенитету России, несло ей и унижение, и разорение, и внешнеполитическую зависимость от Франции.

Оперативный план Наполеона в начале войны был таков: разбить русские армии порознь уже в приграничных сражениях. Углубляться в бескрайние пространства России он не хотел. Здесь надо отбросить ходячую версию, будто Наполеон с самого начала войны предполагал идти на Москву. Установлено, что в переписке Наполеона мысль идти на Москву впервые была высказана лишь на 15-й день войны, и еще не в форме приказа, а как одно из предположений, наряду с мыслью о походе на Петербург[299].

Чтобы разобщить и разгромить по частям русские войска, Наполеон клиноообразно выдвинул от Немана на восток три большие группы «Великой армии»: одну (220 тыс. человек) — он повел сам против М.Б. Барклая-де-Толли, другую (65 тыс.) — под командованием вестфальского короля Жерома Бонапарта (младшего из братьев Наполеона) — направил против П.И. Багратиона, а вице-король Италии, пасынок Наполеона Евгений Богарне, во главе третьей группы войск (70 тыс.) «должен был броситься между армиями Барклая и Багратиона, чтобы не допустить их соединения». На север, против корпуса И.Н. Эссена, был выдвинут корпус маршала Ж.-Э. Макдональда; на юг, против армии А.П. Тормасова, — корпуса генералов Ж.-Л. Ренье и К.Ф. Шварценберга. Начиная эту операцию, Наполеон рассчитывал принудить 1-ю и 2-ю русские армии к сражению порознь, не дав им соединиться. «Теперь, — объявил он, — Багратион с Барклаем уже более не увидятся»[300].

В таких условиях и при таком соотношении сил Барклай-де-Толли стал действовать по своему, единственно верному, спасительному для России «скифскому» плану. Барклай командовал 1-й армией, более многочисленной, чем 2-я и 3-я армии, вместе взятые. Как военный министр он мог давать указания Багратиону и Тормасову от своего имени и даже от имени царя, который, кстати, тоже пребывал тогда в штабе Барклая. 15 июня Барклай отправил курьера к Багратиону с директивой: отступать на Минск для взаимодействия и последующего соединения с 1-й армией, а сам повел 1-ю армию в Дрисский лагерь. Здесь, на месте, он убедил Александра I отказаться от плана Фуля, ибо местный лагерь при сравнительной малочисленности русской армии и слабости укреплений мог стать для нее только ловушкой и могилой. 2 июля Барклай оставил Дриссу и, уклоняясь от ударов Наполеона, пошел к Витебску на соединение с Багратионом.

Тем временем Багратион оказался в критическом положении. Маршал Л.Н. Даву занял Минск и отрезал ему путь на север, а с юга наперерез Багратиону шел с тремя корпусами Жером Бонапарт, который, по расчетам Наполеона, должен был замкнуть кольцо окружения вокруг 2-й армии у Несвижа. В корпусах Даву и Жерома было 110 тыс. человек, Багратион же не имел и 50 тыс. — ему грозила верная гибель. «Куда не сунусь, везде неприятель, — писал он на марше 15 июля А.П. Ермолову. — Что делать? Сзади неприятель, сбоку неприятель <…>. Минск занят <…> и Пинск занят». Однако молодой (27 лет), легкомысленный и празднолюбивый брат Наполеона «загулял» на четыре дня в Гродно и опоздал к Несвижу — Багратион ушел. «Насилу вырвался из аду. Дураки меня выпустили», — написал он Ермолову 19 июля. Наполеон был в ярости. «Все плоды моих маневров и прекраснейший случай, какой только мог представиться на войне, — отчитывал он Жерома, — потеряны вследствие этого странного забвения элементарных правил войны».

Наши историки — от П.А. Жилина до Ю.Н. Гуляева и В.Т. Соглаева — объясняют спасительный марш 2-й армии только «большим воинским мастерством», «искусным маневрированием» Багратиона[301]. Между тем сам Багратион понимал, что, если бы не гродненский «загул» Жерома («дураки меня выпустили»), никакое искусство маневра, скорее всего, не спасло бы 2-ю армию от гибели.

Кутузов следил за ходом этих событий из Петербурга. Здесь три дня кряду (15–17 июля) существенно повлияли на судьбу Михаила Илларионовича, подготовили его в общественном мнении к роли главнокомандующего. 15 июля последовал рескрипт Александра I о назначении Кутузова командующим Нарвским корпусом для защиты Петербурга[302].

Этот корпус был скомплектован в большой спешке и насчитывал всего 8 тыс. человек. В помощь ему еще более спешно стали собирать «вторую ограду» защитников Отечества, как было названо в императорском манифесте от 6 июля народное ополчение. 16-го и 17 июля в обеих столицах дворянские собрания избирали начальников ополчений. Москва сделала это первой — в присутствии Императора, которого Барклай-де-Толли вежливо попросил отбыть из армии после Дриссы, чтобы не сковывать его инициативу как командующего. Александр I поехал сначала в Москву, а затем в Петербург — поднимать столичных дворян и купцов на защиту Отечества. В Москве он и стал свидетелем победы Кутузова на выборах начальника местного народного ополчения: Михаил Илларионович получил 243 голоса делегатов дворянского собрания, генерал-губернатор Москвы Ф.В. Ростопчин — 225, отставной генерал-фельдмаршал И.В. Гудович — 198 голосов[303].

Прибыв в Петербург 22 июля, Государь узнал здесь о новой, поистине триумфальной победе Кутузова: 17 июля, еще не зная о результатах выбора начальника ополчения в Москве, дворянское собрание Петербурга «единодушно, с общего согласия» избрало Кутузова начальником петербургского народного ополчения. В тот же день депутация от собрания во главе с губернским предводителем дворянства А.А. Жеребцовым навестила Кутузова в его доме и сообщила ему о своем выборе. Кутузов был растроган: «Милостивые государи! Честь, которую вы мне делаете, красит всю мою доселе службу и мои седины».

С приездом Александра I в Петербург Кутузов отправился к нему для представления в качестве избранного начальника и за Высочайшим утверждением. Встретил Михаила Илларионовича генерал-адъютант граф Е.Ф. Комаровский, который так рассказал об этом в своих «Записках»: «Я, увидевши сего славного генерала, подхожу к нему и говорю:

— Стало быть, дворянство обеих столиц нарекло Ваше превосходительство своим защитником и Отечества!

Михаилу Илларионовичу неизвестно еще было, что московское дворянство избрало его также начальником своего ополчения. Когда он узнал от меня о сем назначении, с полными слез глазами сказал:

— Вот лучшая для меня награда в моей жизни!

И благодарил меня за сие известие».


Александр I утвердил Кутузова в должности начальника Петербургского ополчения. Поэтому от командования Московским ополчением Михаил Илларионович с благодарностью отказался[304]. В Петербурге же он развил кипучую деятельность, занимаясь сбором, обучением, вооружением и снаряжением ополченцев. Очевидцы вспоминали: «Глядя на него, когда он с важностью заседал в Казенной палате и комитетах ополчения и входил во все подробности формирования бородатых воинов, можно было подумать, что он никогда не стоял на высоких ступенях почести и славы, не бывал послом Екатерины и Павла, не предводительствовал армиями».

Надо знать, что деятельность Кутузова в качестве командующего Нарвским корпусом и начальника Петербургского ополчения была успешной во многом благодаря тому, что безопасность Петербурга обеспечивал 1-й корпус 1-й регулярной армии под командованием генерала П.Х. Витгенштейна, который был отряжен Барклаем-де-Толли для защиты северной столицы. 30 июля под Клястицами Витгенштейн одержал победу над авангардом французского маршала Н.Ш. Удино и с того дня не позволял французам перехватить на петербургском направлении инициативу.

Как бы то ни было, за четыре недели, пока Кутузов был начальником Петербургского ополчения, он довел численность «бородатых воинов» до 29 420 человек[305]. Ближайшим помощником, правой рукой Михаила Илларионовича был тайный советник Александр Александрович Бибиков — племянник жены Кутузова, сын ее родного брата Александра Ильича. Он возглавил первый отряд петербургских ратников. Тогда же Кутузов подобрал себе еще несколько помощников, которых потом возьмет с собой как главнокомандующий. Так, 26 июля он назначил дежурным при своем штабе полковника П.С. Кайсарова, а 1 августа зачислил к себе адъютантом юного (22-летнего) титулярного советника А.И. Михайловского-Данилевского — с ними он уже не расставался до своей смерти.

Если сам Михаил Илларионович, казалось, был вполне удовлетворен ролью ополченского начальника, то его поклонники считали, что он заслуживает гораздо большего. «Исторгли у него меч, а дают вместо того кортик», — сетовал цензор петербургского почтамта Н.П. Оденталь в письме к секретарю Ф.В. Ростопчина А.Я. Булгакову[306]. Постепенно вновь стал поднимать Кутузова по служебной лестнице и Александр I. Как мы писали, 29 июля, по случаю ратификации в Константинополе Бухарестского мира между Россией и Турцией, он пожаловал Михаилу Илларионовичу титул светлейшего князя, 31 июля вверил ему командование всеми морскими и сухопутными силами в Петербурге, Кронштадте и Финляндии, а 2 августа назначил его членом Государственного совета Империи. Возможно, не зря в то время Кутузов «навещал влиятельных лиц и даже, как тогда говорили, старался заслужить благосклонность М.А. Нарышкиной, близкой к государю особы»[307].

Тем временем в ходе войны происходили события, парадоксально сочетавшие торжество и унижение России — Барклай-де-Толли, уклоняясь от генерального сражения с Наполеоном, уводил свою армию все дальше в глубь страны — навстречу регулярным и ополченским резервам. И русские и французские источники свидетельствуют, что 1-я армия отступала образцово. Барклай «на пути своем не оставил позади не только ни одной пушки, но даже и ни одной телеги», — вспоминал А.П. Бутенев[308]. И «ни одного раненого», — добавляет А. Коленкур. В тех случаях, когда Наполеон настигал Барклая, русский главнокомандующий задерживал противника арьергардным боем, как при Островно, или уходил от него обманным маневром, как из-под Витебска.

Тем не менее с каждым днем вынужденного, прямо-таки спасительного и превосходно организованного отступления росло недовольство против Барклая-де-Толли в собственной армии, а также во 2-й армии Багратиона и по всей стране. Багратион, сам вынужденный отступать со своей маленькой армией, считал, что виноват в этом Барклай, ибо он, располагая армией почти втрое большей, не хочет или боится пойти вперед и вместе с ним, Багратионом, ударить на врага. «Наступайте! — призывал Багратион в письме к начальнику штаба 1-й армии А.П. Ермолову. — Ей-богу, шапками их закидаем!»[309]

Так же «шапкозакидательски» были настроены и другие генералы 2-й армии, а главное, самый опасный для Барклая очаг оппозиции, который гнездился рядом с ним, в императорской Главной квартире (ее Александр I, уезжая из армии, оставил при Барклае). Люди, составлявшие эту квартиру (Великий князь Константин Павлович, принцы Александр Вюртембергский, Георгий Голштинский, Август Ольденбургский, князь П.М. Волконский, граф Г.М. Армфельд, барон Л.Л. Беннигсен), интриговали против Барклая и жаловались на него Императору.

В такой обстановке Барклай-де-Толли 20 июля привел свою армию в Смоленск. Через два дня пришла в Смоленск и 2-я армия. Соединение двух первых русских армий в Смоленске 22 июля было их общим выдающимся успехом: они сорвали расчеты Наполеона разбить их порознь в приграничных сражениях. Наполеон на какое-то время утешился было надеждой вовлечь россиян в генеральное сражение за Смоленск как «один из священных русских городов» и разгромить сразу обе их армии. Но это ему тоже не удалось. Три дня, с 4-го по 6 августа, корпуса Н.Н. Раевского и Д.С. Дохтурова защищали город от подходивших один за другим трех пехотных и трех кавалерийских корпусов противника. Когда же Наполеон стянул к Смоленску все свои силы, Барклай вновь увел русские войска из-под его удара. Призрак победы, второго Аустерлица, за которым Наполеон тщетно гнался от самой границы, и на этот раз ускользнул от него.

Барклай-де-Толли понимал, что с ходом войны соотношение сил меняется в пользу России (готовятся резервы, формируется ополчение), но момент для решительного сражения еще не настал. Поэтому от Смоленска он продолжил отступление. Между тем оставление Смоленска ранило национальное самолюбие русских воинов, которые именно в Смоленске, как нигде, желали доказать свою способность противостоять врагу и защитить от него Родину. «Все в один голос роптали: „Когда бы нас разбили — другое дело, а то даром отдают Россию“», — вспоминал очевидец.

Резко обострились отношения между Барклаем-де-Толли и Багратионом. Михаил Богданович Барклай-де-Толли — потомок шотландских дворян, эмигрировавших в XVII в. в Лифляндию, сын бедного армейского поручика — не имел ни помещичьих капиталов[310], ни придворных связей и титулов, а достиг должностных высот благодаря своим дарованиям, трудолюбию и доверию, которое неожиданно возымел к нему в 1807 г. и сохранял вплоть до 1812 г. Александр I. «Мужественный и хладнокровный до невероятия» воин, дальновидный и осмотрительный стратег, «человек с самым благородным, независимым характером <…> в высшей степени честный и бескорыстный»[311], Барклай внешне был слишком холоден и замкнут, чтобы привлекать к себе людские (от солдат до генералов) симпатии. Зато Петр Иванович Багратион — отпрыск грузинской царской династии Багратидов, потомок Давида Строителя, правнук царя Вахтанга VI (по книге «Дворянские роды Российской империи», том 3 (М., 1996) П.И. Багратион — правнук царя Иессея и правнучатный племянник царя Вахтанга VI. — Ред.), любимый ученик и сподвижник Суворова, стремительный и неустрашимый, с открытой и щедрой душой — был кумиром солдат, офицеров и подчиненных ему генералов. Г.Р. Державин многозначительно «уточнил» его фамилию: «Бог — рати — он». Багратион не знал тогда равных себе в России как тактик, виртуоз атаки и маневра, но, даже по признанию его почитателя Дениса Давыдова, он «был весьма мало сведущ в правилах высшей военной науки», не понимал и отвергал дальновидную стратегию Барклая-де-Толли.

Распря между Барклаем и Багратионом обретала скандальный характер. Главнокомандующие армиями пикировались, как фельдфебели. «Ты немец! — кричал пылкий Багратион. — Тебе все русское нипочем!» — «А ты дурак, — отвечал невозмутимый Барклай, — хоть и считаешь себя русским». Ермолов в этот момент сторожил у дверей, отгоняя любопытных: «Командующие очень заняты. Совещаются между собой!» Так оправдывался парадокс Наполеона: «Один плохой главнокомандующий лучше, чем два хороших»[312].

Александр I был как нельзя более информирован о положении дел в каждой из русских армий. Перед ним отчитывались Барклай-де-Толли и Багратион, ему же писали доклады, рапорты и просто доносы оппозиционеры Барклая из Главной квартиры, а также наделенные для этого особыми полномочиями начальники штабов 1-й и 2-й армий (А.П. Ермолов и Э.Ф. Сен-При) и друг юности Императора, командующий 4-м корпусом 1-й армии генерал-адъютант граф П.А. Шувалов. Явно для царя писал Багратион А.А. Аракчееву и Ф.В. Ростопчину о лиходействе Барклая, причем в наиболее резкой форме: под Смоленском «подлец, мерзавец, тварь Барклай отдал даром преславную позицию», и вообще он «генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества»[313].

До последнего времени иные историки (даже такие авторитеты, как Д.П. Бутурлин и Е.В. Тарле) считали, что Александр I решился сместить Барклая-де-Толли и назначить главнокомандующим всеми русскими армиями кого-то другого под впечатлением сдачи Смоленска. Однако А.Г. Тартаковский убедительно доказал, что к такому решению Александр I пришел еще до битвы за Смоленск. Ведь донесение Барклая об оставлении Смоленска было датировано 9 августа, получено в Петербурге не ранее 11-го, а Императору вручено лишь 16 августа в г. Або (Финляндия), где он встречался тогда с правителем и наследным принцем Швеции Ж.-Б. Бернадотом. Между тем Чрезвычайный комитет уже решал вопрос о новом главнокомандующем (по указу Александра I) 5 августа, то есть в тот самый день и в те самые часы, когда Барклай только принимал решение оставить Смоленск.

Конечно, Император был уже давно недоволен затянувшимся отступлением русских армий, но пока не собирался отстранять Барклая-де-Толли и 30 июля предписал ему перейти в наступление, чтобы отбросить французов от Смоленска: «Я с нетерпением ожидаю известия о ваших наступательных движениях, которые почитаю уже теперь начатыми»[314]. А 5 августа в Петербург из Главной квартиры при 1-й армии прибыл князь П.М. Волконский с «пакетом донесений и писем высших военачальников», включая «наиважнейшее из них» письмо к Александру I от графа П.А. Шувалова. А.Г. Тартаковский определил это письмо как «сгусток умонастроений враждебной Барклаю части генералитета». «Нужен другой главнокомандующий, — писал граф царю, — один над обеими армиями. Необходимо, чтобы Ваше Величество назначило его немедленно, иначе — погибла Россия»[315]. Мало того, в пакете Волконского оказалось еще и донесение Барклая-де-Толли Императору от 30 июля. В нем Михаил Богданович сообщал об отступлении уже соединившихся русских армий к Поречью, сославшись при этом (очень обидно для Александра I) на одобренный царем замысел «продолжить сколь можно кампанию, не подвергая опасности обе армии»[316]. Выходило, что в тот день, когда царь приказывал Барклаю наступать, Барклай приказал войскам отступить.

Далее события развивались стремительно. В течение одного дня 5 августа царь ознакомился с пакетом бумаг Волконского, высочайше повелел составить Чрезвычайный комитет «из важнейших сановников империи»[317] с задачей выбрать кандидата на пост главнокомандующего, утвердил состав комитета, который с 19 часов все того же дня начал работу и к 22 с половиной часам закончил ее.

Итак, в Чрезвычайный комитет вошли не просто «важнейшие», но и довереннейшие сановники Императора: председатель Государственного совета генерал-фельдмаршал граф Н.И. Салтыков (бывший воспитатель юного цесаревича Александра Павловича), члены Государственного совета светлейший князь П.В. Лопухин и граф В.П. Кочубей, петербургский генерал-губернатор генерал от инфантерии С. К. Вязмитинов и министр полиции генерал-адъютант А.Д. Балашов. Председателем комитета был назначен Салтыков. В его доме комитет провел свое первое и единственное историческое заседание. Как alter ego царя в заседании принял участие граф А.А. Аракчеев. Именно по его докладу было принято решение, которое Аракчеев и подписал вместе с членами комитета[318].

Перед Чрезвычайным комитетом, как и перед монархом, стоял трудный выбор. Все было бы проще, если бы не скоропостижная смерть в мае 1811 г. графа Н.М. Каменского, который, по мнению компетентных современников, «непременно был бы назначен» (будь он жив) главнокомандующим в 1812 г. Герой 1812 г. и ближайший соратник Кутузова П.П. Коновницын считал, что если бы жив был и граф Ф.Ф. Буксгевден (умерший в августе 1811 г.), «то, вероятно, ему, а не Кутузову, поручено было бы предводительствовать армиями в Отечественную войну»[319]. Теперь же в дворянских кругах Петербурга и Москвы говорили о Кутузове как о возможном «избавителе». В Петербурге «вся публика кричала Кутузова послать», — писал сенатор Н.М. Лонгинов в Лондон графу С.Р. Воронцову. Из Москвы Ф.В. Ростопчин уведомлял Александра I, что и «Москва желает, чтобы командовал Кутузов»[320].

Император оказывался в затруднении. Он видел, что повторяется ситуация 1806 г. с назначением на пост главнокомандующего генерал-фельдмаршала М.Ф. Каменского. Современники свидетельствовали, что «в 1806 г. общий голос в пользу графа Каменского, тогда 69-летнего (правильно 68-летнего. — Н.Т.) старца, был почти столь же единодушен, как: в Двенадцатом году в пользу Кутузова». Александр I старшего Каменского не любил и не ценил, но, уступив общественному мнению, назначил его главнокомандующим, что обернулось конфузом для фельдмаршала, царя и России. Теперь та же «публика» требовала назначить Кутузова, 67-летнего старца (как и Каменский, «екатерининского орла»), не любимого и должным образом не ценимого Императором.

Кандидатуру Барклая-де-Толли Александр I не мог поддержать ввиду оппозиции против него и в обществе, и, главное, в армии, тем более что Барклай, по мнению царя, «делал глупость за глупостью под Смоленском». Что касается Багратиона, то о нем Александр I судил в принципе верно, хотя и с чрезмерным акцентом, что он «ничего не понимает в стратегии». Наконец, полное отторжение вызвала у Александра кандидатура графа П.А. Палена (организатора цареубийства 1801 г.), за которого «кричали немцы» в Петербурге, хотя Александр к тому же знал, что Палена «хотят в армии». Александр, судя по его письму к его сестре Екатерине Павловне, не допускал и мысли о назначении Палена, зная «вероломный и безнравственный характер этого человека и преступления» его, тем более что он «18–20 лет не видел неприятеля»[321].

Судя по всему, кандидатуры других начальников в чине полного генерала (Л.Л. Беннигсена, Д.С. Дохтурова, А.П. Тормасова) Александр I тоже не одобрял. Вот почему он еще в 1811 г. попытался вновь (после 1805 г.) пригласить на пост главнокомандующего русскими армиями французского генерала Ж.-В. Моро из США, а затем английского герцога А. Веллингтона из Испании[322], и уже в августе 1812 г., зная о выборе Чрезвычайного комитета, предложил этот пост бывшему маршалу Наполеона, а теперь наследному принцу Швеции Ж.-Б. Бернадоту — при личном свидании с ним в Або[323]. Кстати, Бернадот в разговорах и переписке с Александром I советовал «избегать генерального сражения» с Наполеоном и «ограничивать военные действия маневрированием»[324], что, собственно, и делал Барклай-де-Толли. Но договориться с Моро и Веллингтоном агенты Александра I не успели[325], а Бернадот предложение, сделанное ему лично царем, отклонил.

Тем временем Чрезвычайный комитет определил свой выбор кандидата в главнокомандующие, основываясь, как записано в его решении, «на известных опытах в военном искусстве, отличных талантах, на доверии общем, а равно и на самом старшинстве». Поскольку для главнокомандующего требовалось старшинство в чине, речь шла только о «полных» генералах. Поэтому даже не обсуждалась кандидатура генерал-лейтенанта П.Х. Витгенштейна, хотя он, как «спаситель Петрополя», котировался тогда «выше всех генералов, которым вверены были армии». С другой стороны, заведомо отпадали кандидатуры генерал-фельдмаршалов. Их тогда в России было двое, и ни один из них уже не мог командовать войсками: 76-летний Н.И. Салтыков председательствовал в различных советах, а 70-летний И.В. Гудович был уже в отставке по болезни.

Судя по совокупности данных о заседании Чрезвычайного комитета, он рассмотрел шесть кандидатур: А.А. Беннигсена, Д.С. Дохтурова, П.И. Багратиона, А.П. Тормасова, П.А. Палена и М.И. Кутузова[326]. Непонятно, на каком основании В.Г. Сироткин добавляет к ним Ф.В. Ростопчина, который вообще никогда, ни на какой войне не командовал войсками. Комитет работал по методу исключения. Он последовательно отверг, одну за другой, пять кандидатур, а шестую, названную последней, единогласно рекомендовал Императору для избрания. То была кандидатура Кутузова.

Преимущества Михаила Илларионовича перед любым из остальных кандидатов казались очевидными. Как самый старший и по возрасту, и по службе из всех «полных» генералов, «сей остальной из стаи славной екатерининских орлов», сподвижник П.А. Румянцева и А.В. Суворова, он имел за плечами полувековой опыт походов, осад, сражений, штурмов, а воспоминания о хотя и недавней катастрофе под Аустерлицем компенсировались впечатлениями от еще более недавних, совсем свежих, побед под Рущуком и Слободзеей.

Далее, что очень важно, Кутузов был исконно русский барин, из древнего русского дворянского рода. Почтенным аристократам Чрезвычайного комитета должна была импонировать и феодальная состоятельность Кутузова, в отличие от худородного Барклая. Возможно, сказались в какой-то степени и масонские связи Кутузова с членами комитета, хотя категорические утверждения историков масонства, будто «не подлежит сомнению, что сила сплоченного масонского братства способствовала назначению Кутузова предводителем наших вооруженных сил»[327], — такие утверждения не доказаны. А.Г. Тартаковский был прав, полагая, что они «нуждаются в тщательной проверке»[328].

Зато, по обоснованному мнению В.М. Безотосного, важную роль сыграл здесь синдром «титуляризации». Указ Александра I 20 июля 1812 г. о пожаловании Кутузову княжеского достоинства с присвоением ему титула светлости в известной мере предопределил выбор Чрезвычайного комитета. «Новый главнокомандующий, помимо того, что он был самым старшим из всех дееспособных полных генералов империи, единственный имел титул светлейшего князя. Его титулование не только отличало из всех генералов, но и усиливало старшинство»[329].

Итак, Чрезвычайный комитет отдал предпочтение Кутузову, основываясь на формально неоспоримых критериях. Единственное, что могло отклонить «комитетчиков» от такого выбора, — это личная антипатия Императора к их избраннику. Комитет, однако, не усмотрел в ней серьезного препятствия, полагаясь, должно быть, на то, что Аракчеев поддержал кандидатуру Кутузова. По воспоминаниям графа Е.Ф. Комаровского, на следующий день, 6 августа, члены комитета через своего ходатая, управляющего военным министерством князя Ал. И. Горчакова, «осмелились заявить» царю, что «Россия желает назначения генерала Кутузова, ибо в отечественную войну приличнее быть настоящему русскому главнокомандующим».

В результате Александр I согласился с выбором Чрезвычайного комитета и 8 августа назначил Кутузова главнокомандующим, хотя и скрепя сердце. «Я не мог поступить иначе, — объяснил он сестре Екатерине Павловне, — как выбрать из трех генералов, одинаково мало способных быть главнокомандующими (царь имел в виду Барклая-де-Толли, Багратиона и Кутузова. — Н.Т.), того, на которого указывал общий голос»[330]. Своему генерал-адъютанту Е.Ф. Комаровскому царь сказал еще откровеннее: «Публика желала его назначения, я его назначил. Что же касается меня, то я умываю руки»[331].

Среди домыслов, идеализирующих Кутузова, бытует расхожая мысль о том, что Михаил Илларионович был назначен в 1812 г. главнокомандующим «по требованию народа». «Слова царя „народ хотел Кутузова — я умываю руки“ сохранились в истории», — пишет, например, В.Д. Мелентьев. Таких слов в истории не сохранилось по той причине, что царь их не говорил и сказать не мог, ибо, во-первых, народ (96 % которого составляли крестьяне) тогда о Кутузове не высказывался, а во-вторых, царь следовал мнению не народа, а «благородного российского дворянства», его «высокопоставленной публики». Мнение этой «публики» и выразил Чрезвычайный комитет из высших сановников империи с участием А.А. Аракчеева, образованный по указу царя. Другое дело, что назначение Кутузова отвечало интересам народа, поскольку Кутузов пользовался в стране гораздо большим доверием, чем Барклай-де-Толли, — прежде всего потому, что он был русский, а из русских действующих военачальников старший по возрасту, чину и опыту.

С целью подчеркнуть исключительную, воистину мессианскую роль Кутузова, советские и постсоветские историки вновь и вновь повторяют верноподданнический домысел А.И. Михайловского-Данилевского о том, что Кутузов был назначен главнокомандующим в «кризисный момент войны», в период наибольшей, «смертельной опасности» для России[332]. Домысел этот совершенно неоснователен. Еще К.Ф. Толь (кстати, ревностный почитатель Кутузова), возражая Михайловскому-Данилевскому, резонно доказывал, что самое трудное время войны к тому моменту было уже позади: с армией в Цареве-Займище «Россия имела гораздо более данных на успех, чем когда Главная квартира была при Вильне»[333]. Действительно, любой непредубежденный специалист понимает: после того как расчет Наполеона выиграть войну в приграничных сражениях с разрозненными русскими армиями провалился, и армии Барклая-де-Толли и Багратиона, не дав разбить себя порознь, соединились в Смоленске, — после этого шансы Наполеона на победу в войне сильно упали, а шансы России значительно возросли.

Это понимал и Наполеон. Стратегия Барклая-де-Толли приводила к тому, что война затягивалась, а этого Наполеон боялся больше всего. Растягивались его коммуникации, росли потери в боях, от дезертирства, болезней и мародерства, отставали обозы, а возможность использовать местные ресурсы сводилась к минимуму, почти к нулю, сопротивлением народа, возраставшим с тех пор, как французы вступили в коренную Россию, буквально день ото дня. Наполеон начал опасаться, что ему «предстояла новая Испания, но Испания без границ». Между тем не только его собственный, но и русский штаб «по удостоверению пленных» знал, что силы «Великой армии» уже «крайне изнурены и повсеместно нуждаются в продовольствии».

В Смоленске Наполеон долгих шесть дней и ночей размышлял, идти ли ему вперед или остановиться, и даже попытался вступить с Александром I в переговоры о мире — через пленного генерала П.А. Тучкова. Предлагая заключить мир, он угрожал на случай отказа: Москва будет непременно взята, а это обесчестит россиян, ибо «занятая неприятелем столица похожа на девку, потерявшую честь. Что хочешь потом делай, но чести уже не вернешь!» Александр I на это предложение (как и на все последующие) ничего не ответил.

Ради того чтобы лишний раз — в том или ином контексте — восславить Кутузова, наши историки дружно повторяют даже опровергнутые домыслы, не гнушаясь при случае и подтасовкой фактов. Вот два примера, связанных с назначением Кутузова главнокомандующим.

Стереотипным от частой повторяемости стал тезис о том, что первый в России в 1812 г. армейский партизанский отряд был «создан Кутузовым» под командованием Дениса Давыдова 22 августа. Между тем еще в начале XX в. было доказано, что первый такой отряд создан М. Б. Барклаем-де-Толли под командованием генерал-майора Ф.Ф. Винценгероде 21 июля 1812 г. Действия его подробно описаны двумя офицерами отряда, жизненные пути которых после 1812 г. диаметрально разошлись, — декабристом С.Г. Волконским и шефом жандармов А.Х. Бенкендорфом[334]. Конечно, для русского слуха сочетание «Кутузов и Давыдов» звучит приятнее, «патриотичнее», чем «Барклай-де-Толли и Винценгероде», но только ради этого искажать очевидные факты недопустимо, тем более что истинное начало партизанских действий на месяц раньше, чем это изображается в нашей литературе, делает честь России.

Второй пример. Автор одной из последних обобщающих работ о войне 1812 г., В.Г. Сироткин, «развивая» не вполне уверенные суждения Н.Ф. Гарнича и Л.Г. Бескровного, категорично заключает: «Только после приезда М.И. Кутузова в действующую армию появились прокламации к крестьянам организовывать сопротивление захватчикам, оживилась работа походной типографии при Главной квартире, — словом, появилась патриотическая русская публицистика». Между тем за 20 лет до издания работы В.Г. Сироткина в специальном исследовании А.Г. Тартаковского[335] подробно освещена «патриотическая русская публицистика» (включая «прокламации к крестьянам»), которая создавалась при штабе Барклая-де-Толли до назначения главнокомандующим Кутузова.

Итак, 5 августа Чрезвычайный комитет постановил рекомендовать Кутузова к избранию на пост главнокомандующего всеми русскими армиями, 6-го князь А.И. Горчаков доложил Александру I об этом постановлении, а 7 августа Кутузов был приглашен в резиденцию Императора на Каменном острове. Александр I с присущей ему любезностью (которую он проявлял при необходимости даже к тем, кого терпеть не мог) принял «одноглазого старого сатира» и объявил ему о своем решении назначить его главнокомандующим. Далее последовала сцена, о которой известно со слов дежурившего в тот день на Каменном острове графа Е.Ф. Комаровского.

«Выходя из кабинета Его Величества, генерал Кутузов сказал мне:

— Дело решено, я назначен главнокомандующим армиями, но, затворяя уже дверь кабинета, я вспомнил, что у меня ни полушки нет денег на дорогу. Я воротился и сказал: „Моn maitre, je n’ai pas un sou d’argent“[336]. Государь пожаловал мне 10 000 рублей». 8 августа последовал и официальный рескрипт Александра I о назначении Кутузова.

Такова документально засвидетельствованная хронология событий с 5-го по 8 августа 1812 г. Она опровергает распространенную (от П.А. Жилина до И.А. Андриановой) версию, будто Александр I «не сразу согласился с предложением комитета. Три дня он размышлял и только после этого решился подписать указ…».

Следующие два дня Кутузов готовился к отъезду в армию.

11 августа с утра он выстоял на коленях молебен в Казанском соборе при большом стечении горожан (которые бурно его приветствовали), возложил на себя из рук протоиерея Иоанна образ Казанской Божьей Матери и в тот же день отбыл к армии. Ехал он через Новгород, Торжок, Гжатск навстречу 1-й армии, с которой и встретился 17 августа в с. Царево-Займище между Вязьмой и Гжатском. По дороге с каждой почтовой станции новый главнокомандующий рассылал курьеров к М.Б. Барклаю-де-Толли, А.П. Тормасову, П.В. Чичагову, ф. В. Ростопчину, командующему резервным корпусом М.А. Милорадовичу с уведомлениями о своем назначении и с запросами о подготовке, а главное, об отправке резервов в действующую армию. В Торжке Кутузов встретил барона Л.Л. Беннигсена, которого Барклай-де-Толли только что выпроводил из армии за критиканство. Михаил Илларионович объявил Беннигсену повеление Александра I занять пост начальника Главного штаба соединенных армий и взял барона — уже в этом качестве — с собой.

Тем временем Барклай-де-Толли, еще не зная о назначении Кутузова, выбрал позицию у Царева-Займища с намерением дать Наполеону генеральное сражение. К тому моменту соотношение сил россиян и французов в ходе войны почти выровнялось. Наполеон, по данным на 13 августа, имел против армий Барклая и Багратиона 155 675 человек, а обе русские армии, по данным на 17 августа, — 100 453 кадровых воина, 10 тыс. ополченцев и более 11 тыс. казаков[337], т. е. всего 121,5 тыс. человек. К ним именно в Цареве-Займище 18 августа присоединился корпус Милорадовича из 15,5 тыс. бойцов, что доводило численность русских армий до 137 тыс. человек. Позднее Барклай напишет об этом царю: «Когда я почти довел до конца <…> свой план и был готов дать решительное сражение, князь Кутузов принял командование армией».

И на полупути был должен наконец

Безмолвно уступить и лавровый венец,

И власть, и замысел, обдуманный глубоко… —

так писал о Барклае-де-Толли А.С. Пушкин[338].

По мнению Ю.Н. Гуляева и В.Т. Соглаева, позиция при Цареве-Займище была однозначно «невыгодной», причем будто бы именно так считали «многие офицеры корпусного (? — Н.Т.) звена»[339]. В действительности известен лишь один такой отзыв офицера квартирмейстерской части А.А. Щербинина (из историков с ним соглашался П.А. Жилин). Зато герои 1812 г. А.П. Ермолов, М.А. Фонвизин, А.Н. Муравьев, а из историков — М.И. Богданович, В.И. Харкевич, Н.П. Поликарпов, А Н. Кочетков, В.П. Тотфалушин признали позицию, избранную Барклаем-Де-Толли, выгодной. Сам Кутузов, прибыв в Царево-Займище к армии, тоже «нашел позицию выгодной и приказал ускорить работы» по ее оборудованию, но затем вдруг велел ее оставить[340] как невыгодную[341]. Внезапность такой перемены в кутузовских оценках Барклай раздраженно объяснял нежеланием главнокомандующего делить славу с тем, кто эту позицию выбрал[342].

Впрочем, Кутузов называл и другую причину, почему он оставил позицию при Цареве-Займище: «для еще удобнейшего укомплектования» армии за счет подходивших резервов. Именно этот тезис Кутузова, как заметил В.П. Тотфалушин, «является в исторической литературе основным и общепринятым», хотя один из самых авторитетных знатоков войны 1812 г. и почитателей Кутузова А.Н. Попов резонно полагал, что «можно было бы их (резервы. — И. Т.) обождать и у Царева- Займища»[343].

Как бы то ни было, при первой же встрече с армией в Цареве-Займище 17 августа Кутузов воскликнул (в присутствии Барклая-де-Толли): «Ну как можно отступать с такими молодцами!» На следующий день был отдан его приказ… продолжать отступление.

Смысл этого приказа и реакцию на него солдат, офицеров и генералов можно понять только с учетом того, как встретила армия назначение и приезд Кутузова. Расхожее до сих пор мнение о том, что Кутузов был встречен «всеобщим, от солдата до генерала, ликованием», преувеличивает истинную картину. Русский генералитет, который хорошо знал Михаила Илларионовича не только как военачальника, но и как царедворца, просто как личность, встретил его назначение главнокомандующим по-разному. Барклай-де-Толли, хотя и был задет этим назначением больше, чем кто-либо, принял его благородно. «Счастливый ли это выбор, только Богу известно, — написал он 16 августа жене. — Что касается меня, то патриотизм исключает всякое чувство оскорбления»[344].

Зато Багратион не скрывал своего недовольства. Он еще в сентябре 1811 г., перед угрозой нашествия Наполеона, уведомлял военного министра, что Кутузов «имеет особенный талант драться неудачно», а теперь, узнав о назначении Кутузова главнокомандующим, возмущался: «Хорош и сей гусь, который назван и князем и вождем! Если особенного он повеления не имеет, чтобы наступать, я вас уверяю, что тоже приведет (Наполеона. — Н.Т.) к вам, как и Барклай <…>. Теперь пойдут у вождя нашего сплетни бабьи и интриги». Между прочим, эти отзывы Багратиона рубят под корень модный у нас (хотя и совершенно голословный) тезис о нем как об «ученике», даже «лучшем ученике» Кутузова. Не могут ученики (особенно лучшие) так низко ставить своих учителей!

Для Багратиона Кутузов был вторым Барклаем. «Руки связаны, как прежде, так и теперь», — жаловался он Ростопчину 22 августа с Бородинского поля[345].

Неодобрительно встретили назначение Кутузова и такие герои 1812 г., как генерал от инфантерии М.А. Милорадович, считавший Михаила Илларионовича «низким царедворцем»; генерал от инфантерии Д.С. Дохтуров, которому интриги Кутузова внушали «отвращение»[346]; генерал-лейтенант Н.Н. Раевский («Переменив Барклая, который не великий полководец, мы и тут потеряли»[347]).

Кутузов, желая смягчить неприязнь к себе, по крайней мере, Барклая-де-Толли и Багратиона, сделал примирительный жест: оставил того и другого главнокомандующими (соответственно 1-й и 2-й армиями), в подчинении у себя как верховного главнокомандующего.

Офицеры и, особенно, солдатская масса встретили Кутузова-главнокомандующего поистине с ликованием. Солдаты не знали Кутузова-царедворца, «куртизана» и «сатира», но Кутузов-военачальник, мудрый, заботливый, с русским именем, был им хорошо знаком и симпатичен. Поэтому известие о назначении Кутузова порадовало их «не менее выигранного сражения». С приездом Кутузова в армию сразу родилась поговорка:

Барклая-де-Толли

Не будет уж боле.

Приехал Кутузов

Бить французов[348].

Впрочем, не только армия, но и вся Россия воодушевилась тогда надеждой на переход затянувшегося отступления к контрнаступлению. Кутузов со своей стороны поощрял эту надежду — с того момента, когда на аудиенции у Александра I он услышал из царских уст, о своем назначении. Близкая к царю графиня Р.С. Эдлинг (урожденная Стурдза) свидетельствовала: «Прощаясь с государем, генерал Кутузов уверял его, что он скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве (это его собственное выражение)». Свидетельство графини подтверждают документы самого Кутузова. В день прибытия к армии (17 августа) он написал Ростопчину: «По моему мнению, с потерею Москвы соединена потеря России». Отступив 18 августа из Царева-Займища в поисках лучшей позиции и «для еще удобнейшего укомплектования», Кутузов уже на следующий день письменно заверил фельдмаршала Н.И. Салтыкова и самого царя в том, что он сразится с Наполеоном «для спасения Москвы»[349]. 20 августа Михаил Илларионович дал знать о том же командующему Молдавской (теперь она называлась Дунайской) армией адмиралу П.В. Чичагову: «Настоящий мой предмет есть спасение Москвы». Начальник московского ополчения И.И. Морков 24 августа (за два дня до Бородинской битвы) передал Ростопчину такое речение Кутузова: «Нельзя его (Наполеона. — Н.Т.) допустить до Москвы. Пустя его туда, вся Россия будет его»[350].

Итак, с позиции в Цареве-Займище Кутузов приказал отступить едва ли «в пику Барклаю-де-Толли», как считали К. Маркс и Ф. Энгельс (вслед за самим Барклаем)[351], а скорее все-таки с надеждами, во-первых, подыскать до Москвы еще более выгодную позицию и, во-вторых, получить к тому времени подкрепление из только что сформированных полков московского ополчения. Сражение за Москву Кутузов, судя по всему, считал обязательным и неизбежным. Более того, он допускал, что первое сражение будет проиграно, и тогда потребуется второе, но защитить Москву необходимо. «Ежели буду побежден, — писал он Ростопчину 22 августа с Бородинского поля, — то пойду к Москве и там буду оборонять столицу».

Допуская, что он может проиграть Наполеону одно (а может быть, и не одно) сражение, Кутузов был убежден в том, что непременно выиграет войну, ибо война со стороны России обрела уже национальный, отечественный характер. В такой войне, когда силы армии удваиваются от единения ее с народом, Михаил Илларионович рассчитывал одолеть Наполеона — не разбить, так обмануть. Его адъютант А.И. Михайловский-Данилевский слышал, как он говорил о Наполеоне: «Разбить он меня может, но обмануть — никогда!» Об аналогичных высказываниях Кутузова вспоминали и другие свидетели. В последний вечер перед отъездом к армии в качестве главнокомандующего он так сказал Надежде Никитичне Голенищевой-Кутузовой, жене своего племянника А.И. Голенищева-Кутузова, в присутствии скульптора и медальера, почетного члена (будущего вице-президента) Академии художеств графа Ф.П. Толстого: «Я бы ничего так не желал, как обмануть Наполеона». А в самый день отъезда Михаил Илларионович на все приветствия отвечал: «Не победить, а дай Бог обмануть Наполеона!»

Кутузов уважительно оценивал полководческий гений Наполеона (мощь которого он испытал на себе при Аустерлице). Вот характерный факт из воспоминаний А.И. Михайловского-Данилевского: «Увлеченный молодостью лет, употребил я несколько укорительных выражений против Наполеона. Кутузов остановил меня, сказав: „Молодой человек, кто дал тебе право издеваться над одним из величайших полководцев? Уничтожь неуместную брань“». В победные для России дни 1812 г. Кутузову интересно было узнать, что думает о нем Наполеон. Бывший паж Людовика XVI, а затем наполеоновский офицер граф П.А. Боволье, взятый в плен русскими под Боровском, вспоминал о диалоге, который вел с ним Кутузов: «Какого мнения Наполеон обо мне?» — «Он вас опасается и не иначе называет, как старой лисой Севера». — «Постараюсь доказать, что он не ошибается»[352].

Наполеон со своей стороны тоже интересовался Кутузовым. Не зря министр иностранных дел Франции Г. Б. Маре в апреле 1812 г. говорил русскому послу князю А. Б. Куракину, что в случае войны между Францией и Россией «император Александр будет находиться лично при войсках, имея при себе Кутузова»[353]. Сам Наполеон «расхваливал ум Кутузова» и был рад его назначению главнокомандующим, ибо «медлительный характер Барклая изводил его»; Кутузов же, по словам Наполеона, «не мог приехать для того, чтобы продолжить отступление: он, наверное, даст нам бой, проиграет его и сдаст Москву»[354]. Впрочем, после того, как Кутузов еще на неделю продолжил отступление, в канун Бородинской битвы Наполеон заговорил «о медлительности и нерадивости» Кутузова, удивляясь «тому, что его предпочли Беннигсену».

Действия Кутузова от Царева-Займища до Бородина объяснялись историками по-разному. Сегодня уже нельзя принять всерьез заключение М.Н. Покровского о том, что Кутузов равно хотел и отступать (по необходимости), и сражаться (вынужденно), т. е. «убить двух зайцев, бегущих в разные стороны». Трудно согласиться и с позицией П.А. Жилина, который, полагая (справедливо), что Кутузов предпринял Бородинское сражение «по собственной инициативе», отвергал как несостоятельные все, кроме внутреннего убеждения самого Кутузова, объяснения этой инициативы[355]. Между тем по крайней мере два из них настолько очевидны, что оспорить их невозможно.

Во-первых, Кутузов просто обязан был считаться с общественным мнением — сражения требовали царь и дворянство, армия и народ, вся Россия. Во-вторых, Наполеон, предвкушая скорый захват Москвы, усилил как нельзя более преследование русской армии, фактически не выпуская ее из боя. С 17-го по 25 августа арьергарды М.И. Платова и П.П. Коновницына «ежедневно, с утра до позднего вечера, а иногда и ночью, задерживали стремительный натиск французского авангарда». Так, под Гжатском 20 августа арьергард Коновницына выдержал 13-часовой бой, сменив на протяжении 17 км 8 позиций, а 23 августа у с. Гриднево 10 часов отбивал атаки врага, останавливаясь в 5 позициях. Н.П. Поликарпов, обстоятельно, по архивным источникам исследовавший все эти бои, отметил, что далее дотошный М.И. Богданович почти ничего о них не сказал. П.А. Жилин ни об одном из них вообще не упоминает. А ведь они были существенно значимы, ибо так сближали враждебные армии, что генеральное сражение становилось неизбежным, если бы даже Кутузов не планировал его «по собственной инициативе».

22 августа русская армия остановилась и начала закрепляться на позиции возле большого селения в 124 км перед Москвой. Когда Наполеон увидел это, он спросил, как называется селение. Ему ответили: Бородино.

2. Бородино

«Позиция, в которой я остановился при деревне Бородино <…>, — доносил Кутузов царю 23 августа, — одна из наилучших, которую только на плоских местах найти можно. Слабое место сей позиции, которое находится с левого фланга, постараюсь я исправить искусством».

Выбор позиции для генерального сражения всегда считался важным условием победы. Наполеон говорил, что вообще «война — это мастерство позиции». Русскую позицию у Бородина специалисты (начиная с участников Бородинской битвы) расценивали по-разному: например, генералы П.И. Багратион и А.П. Ермолов и такие авторитеты, как К. Маркс и Ф. Энгельс, критиковали ее[356], советские историки больше хвалили.

Здесь нет ничего удивительного. Как подметил еще К. Клаузевиц (из советских историков — Е.В. Тарле и А.Н. Кочетков, в последнее время — В.Н. Земцов), «эта позиция имела свои и выгодные и невыгодные стороны», тем более что долго выбирать ее под натиском французов не было времени. В тот самый день, 22 августа, когда русская армия занимала бородинскую позицию, П.И. Багратион написал Ф.В. Ростопчину: «Все выбираем места и все хуже находим»[357].

Сам Кутузов в донесении царю хотя и назвал позицию у Бородина «одной из наилучших», но с оговоркой («на плоских местах»), и прямо указал на ее «слабое место». Тем не менее в целом позиция отвечала главным требованиям предстоявшей битвы. Во-первых, она изобиловала естественными укреплениями. Ее фронт справа и в центре был прикрыт высоким (более 20 м) берегом р. Колочи, правый фланг упирался в Москву-реку, а левый — в труднопроходимый Утицкий лес. Главное же, позиция позволила русской армии «оседлать» обе дороги к Москве — Старую Смоленскую и Новую Смоленскую.

Слабость русской позиции заключалась прежде всего в том, что ее левый фланг был открыт для фронтального удара. Поэтому Кутузов распорядился прикрыть его инженерными сооружениями (флешами)[358] у д. Семеновская, а потом и «загнуть оный» к флешам. Таким образом, к началу битвы левый фланг был укреплен, но зато преломилась боевая линия русской позиции, образуя в центре, у Курганной высоты, исходящий угол, что дало французам «выгоду продольных выстрелов»: их батареи, действовавшие против русского левого фланга, «поражали в тыл войска центра и правого фланга»[359].

Заняв такую (с очевидными плюсами и минусами) позицию, Кутузов рассчитывал принять на ней и отразить лобовой удар противника, но сохранял за собой и возможность уклониться от боя в случае, если бы Наполеон попытался его обойти. «Желаю, — доносил он царю 23 августа, — чтобы неприятель атаковал нас в сей позиции, тогда я имею большую надежду к победе. Но ежели он, найдя мою позицию крепкою, маневрировать станет по другим дорогам, ведущим к Москве, тогда не ручаюся, что, может быть, должен идти и стать позади Можайска, где все сии дороги сходятся». В любом случае Кутузов считал своей главной задачей не пустить врага к Москве. «Как бы то ни было, — писал он царю с Бородинского поля перед битвой, — Москву защищать должно». Тем самым он подтверждал свои (цитированные ранее) заверения в письмах от 17–20 августа к Н.И. Салтыкову, Ф.В. Ростопчину, И.И. Моркову, П.В. Чичагову и к самому царю о том, что «настоящий предмет» его — это «спасение Москвы», ибо «с потерею Москвы соединена потеря России».

При этом Михаил Илларионович учитывал возможность и успеха, и неудачи в сражении. «При счастливом отпоре неприятельских сил, — гласит его диспозиция 24 августа, — дам собственные повеления на преследование его <…>. На случай неудачного дела несколько дорог открыто, которые сообщены будут гг. главнокомандующим (Барклаю-де-Толли и Багратиону. — Н. Т) и по коим армии должны будут отступать»[360].

С утра 24 августа, когда русская позиция слева еще не была оборудована, французы подступили к ней. Чтобы выиграть время для инженерных работ, Кутузов приказал задержать противника у д. Шевардино. Здесь еще не был достроен пятиугольный редут, который вначале служил частью позиции русского левого фланга, а после того как левый фланг «загнули» к флешам, стал отдельной передовой позицией. Наполеон, как только он увидел перед собой (в 3-м часу пополудни) Шевардинский редут, приказал взять его — редут мешал французской армии развернуться. Три отборные дивизии из корпуса маршала Л.Н. Даву и польская кавалерия князя Ю. Понятовского пошли на приступ.

Редут и подступы к нему защищали примерно 18 тыс. русских воинов. Командовал ими генерал-лейтенант князь Ан. И. Горчаков (брат управляющего Военным министерством Ал. И. Горчакова, племянник А.В. Суворова, отличившийся в Итальянском и Швейцарском походах своего великого дяди, в 20 лет(!) уже генерал). Штурмовали редут вдвое большие силы — до 36 тыс. французов. Бой был ожесточенным[361]. Редут несколько раз переходил из рук в руки. Только в 11-м часу ночи французы после ужасной резни в ночном мраке и пороховом дыму овладели редутом, потеряв за время боя 4–5 тыс. человек (русские потери В.Н. Земцов определил в 6 тыс. человек).

Шевардинский бой стал своеобразным прологом Бородинской битвы, наподобие поединков богатырей перед битвами средневековья. Каждая сторона могла быть довольной итогами этого боя и в то же время оценить силу противника. С одной стороны, Кутузов успел дооборудовать свою позицию и определить наиболее вероятное направление главного удара французов — по левому крылу русских, но и ощутил, сколь мощным будет наполеоновский удар в генеральном сражении. «Вчерась, — написал он жене 25 августа, — на моем левом фланге было дело адское». С другой стороны, Наполеон, взяв Шевардинский редут, получил возможность развернуть свою армию перед фронтом противника и занять выгодный плацдарм для атаки русского левого фланга. При этом, однако, он увидел, какова перед генеральным сражением мощь обороны и возможного контрудара русских.

Весь следующий день — 25 августа — обе стороны готовились к генеральной битве. Посмотрим, каковы были силы и боевые порядки сторон на Бородинском поле.

Сведения о численности армий под Бородином крайне разноречивы. Советские историки чаще всего насчитывали в русской армии к началу сражения 120 тыс. человек (включая сюда регулярные войска, казаков и ополченцев) и 640 орудий. Эти же цифры называли почти все русские дореволюционные и некоторые зарубежные авторы (Ф.-П. Сегюр, К. Клаузевиц, К. Грюнвальд). Но приводились и другие данные: 126 тыс. (Л.Г. Бескровный), 127 800 (Е.В. Тарле), 130 тыс. (А.П. Богданов), 132 тыс. (Д.П. Бутурлин), 133 тыс. (К. Даффи), 133 500 (Ж. Тири). Между тем столь авторитетные, совокупно еще не мобилизованные источники, как строевые рапорты, позволили мне к 1987 г. уточнить все эти подсчеты[362].

1-я армия по ведомости от 24 августа насчитывала (без казаков и ополченцев) 75 541 человека. По 2-й армии есть данные на 17 августа: 34 925 человек (тоже без ополченцев и казаков). 19 августа 2-я армия получила 4976 человек пополнения, а в арьергардных боях 20–23 августа, от Гжатска до Шевардина, потеряла 140 солдат и офицеров[363]. Таким образом, к 24 августа в ней было 39 761 человек. Итого регулярных войск к началу Бородинской битвы или, точнее, к началу Шевардинского боя, который можно считать первым (вступительным) актом Бородина, Кутузов имел 115 302 человека.

Численность казаков все отечественные (и царские и советские) исследователи до 1987 г. определяли в 7 тыс. человек. Эта цифра взята на веру из «Описания сражения при селе Бородине…» К.Ф. Толя, которое не заслуживает такого доверия, поскольку грешит явными ошибками в цифрах (например, армия Наполеона увеличена в нем до 185 тыс. человек и 1000 орудий, а русские потери уменьшены до 25 тыс. человек). Зато надежен такой источник, как составленное по войсковым ведомостям расписание казаков от 26 августа 1812 г.: в 1-й армии — Отдельный казачий корпус атамана Войска Донского и генерала от кавалерии М.И. Платова в 5 тыс. человек и «правый наблюдательно-охранительный отряд» полковника М.Г. Власова — еще 2 тыс. сабель; во 2-й армии — «левый наблюдательно-охранительный отряд» генерал-майора A. А. Карпова в 4 тыс. человек. Выходит, казаков при Бородине было 11 тыс.

Остается выяснить, какова была численность народного ополчения. Почти все русские (как дореволюционные, так и советские) историки — от Д.П. Бутурлина до П.А. Жилина — называли одни и те же цифры: 7 тыс. ратников Московского ополчения и 3 тыс. — Смоленского, всего 10 тыс. ополченцев. Эти цифры заимствованы из того же «Описания» К.ф. Толя. Между тем, согласно «Ведомости Московской военной силы», только московских ополченцев при Бородине было 20 748 человек, из которых «в расход» (на боевые позиции) пошли 18 124 рядовых, 303 офицера и 11 генералов[364]. Из Смоленского ополчения, как это засвидетельствовал еще герой 1812 г. Ф.Н. Глинка, а в 1962 г. исследовательски подтвердил B.И. Бабкин[365], приняли участие в Бородинской битве не менее 10 тыс. ратников. Всего, таким образом, сражались при Бородине 28,5 тыс. ополченцев.

Подытожим полученные данные. Регулярных войск — 115 302 человека, казаков — 11 тыс., ополченцев — 28,5 тыс. человек. Сложив эти цифры, мы определим общую численность русской армии на Бородинском поле: 154,8 тыс. человек. Она имела 640 орудий (эту цифру можно считать общепринятой).

С 1987 г. и другие историки занялись пересмотром ранее «неприкасаемых» данных о численности русских войск при Бородине: С. В. Шведов насчитал по совокупности разных ведомостей 157 тыс. человек, А.А. Васильев и А.А. Елисеев — около 150 тыс… По сравнению с их выкладками приверженность Ю.Н. Гуляева, В.Т. Соглаева, Б.С. Абалихина старой «бутурлинско-жилинской» цифири сегодня выглядит архаично.

Французская армия, по мнению советских историков, имела при Бородине 130–135 тыс. человек (не более)[366] и 587 орудий. Русские дореволюционные исследователи были такого же мнения. Французские и некоторые другие зарубежные авторы (Ф.-П. Сегюр, А. Фэн, Ж. Пеле, Ж. Тири, Ф. Меринг, В. Скотт) чаще называют 120–126 тыс. Наиболее достоверны опубликованные Ж. Шамбре данные переклички «Великой армии» за 21 августа с указанием численности каждого корпуса, включая части, откомандированные в тот день от армии, но присоединившиеся к ней 26 августа: 133 819 человек и 587 орудий[367].

В.Н. Земцов полагает, что данные Шамбре надо скорректировать за счет прибывших и выбывших между 21-м и 26 августа, после чего останется цифра 126–127 тыс. бойцов[368]. Возможно, он прав. В любом случае оказывается, что численный перевес под Бородином был на стороне россиян. Таким образом, уточненные подсчеты свидетельствуют, что в ходе войны 1812 г. русское командование уже к Бородинской битве сумело изменить соотношение сих в свою пользу. Здесь важно подчеркнуть, что и артиллерия россиян количественно превосходила французскую: 640 орудий против 587.

Правда, регулярных войск у Кутузова было лишь 115,3 тыс., тогда как все 134 тыс. (или даже 126–127 тыс.) солдат Наполеона кадровые, регулярные войска. Но вся гвардия Наполеона (по разным источникам, 18,9 тыс. или 21 тыс. лучших, отборных солдат) не участвовала в битве[369].

Кутузов, по данным своей разведки и «по расспросам пленных», насчитывал у Наполеона 165 тыс. человек, находя, впрочем, эти данные «несколько увеличенными»[370]. Мог он учитывать и более достоверные данные, которыми еще 8 августа располагал П.И. Багратион: «Неприятельские силы <…> должны составлять 120 или 150 тыс. Количества сего мы не имеем вовсе причины страшиться». Если Кутузов несколько преувеличивал силы своего противника, то Наполеон примерно в той же пропорции их преуменьшал: 120–130 тыс. человек. Поэтому вполне оправдан наступательный характер сражения со стороны Наполеона и оборонительный — со стороны Кутузова.

Перед сражением русские войска расположились в таком порядке. Правый фланг и центр позиции — от места впадения р. Колочи в Москву-реку и до Курганной высоты включительно — заняла 1-я армия под общим командованием генерала от инфантерии М.Б. Барклая де Толли. Центром непосредственно командовал генерал от инфантерии Д. С. Дохтуров, а правым крылом — генерал от инфантерии М.А. Милорадович. Левое крыло позиции — от Курганной высоты до Утицкого леса — заняла 2-я армия под командованием генерала от инфантерии князя П.И. Багратиона. Барклай все еще именовался «1-м главнокомандующим», Багратион — «2-м главнокомандующим». Каждому из них Кутузов предоставил инициативу руководства сражением. «Не в состоянии будучи находиться во время действия на всех пунктах, — писал он в диспозиции 24 августа, памятуя, может быть, о печальном уроке Аустерлица, — полагаюсь на известную опытность гг. главнокомандующих армиями и потому представляю им делать соображения действий на поражение неприятеля»[371].

Большую часть войск Кутузов сосредоточил на правом фланге, поскольку считал его главным: он прикрывал «столбовую» Новую Смоленскую дорогу — кратчайший путь к Москве. Прорыв французов на эту дорогу отрезал бы русскую армию от Москвы и грозил бы ей гибелью. Поэтому сверхосторожный Кутузов даже после Шевардинского боя, когда определилось наиболее вероятное направление главного удара Наполеона, не стал менять расположение войск, хотя Багратион, Беннигсен и (наиболее рационально) Барклай-де-Толли предлагали ему перегруппировать их справа налево[372]. Он лишь выдвинул в резерв левого фланга 3-й корпус генерал-лейтенанта Н.А. Тучкова из армии Барклая. Ход сражения показал, что идея «трех Б» была многообещающей, а Кутузов, отвергнув ее, допустил первый из своих бородинских просчетов.

Что касается 3-го корпуса, то Кутузов поставил его скрытно, в Утицком лесу, намереваясь, если верить офицеру-квартирмейстеру А.А. Щербинину, в удобный момент ударить «во фланг и тыл» Наполеону[373]. Беннигсен, однако, перед началом битвы выдвинул корпус из укрытия вперед. Тем самым он, как часто пишут об этом до сих пор, будто бы сорвал замысел Кутузова поразить неприятеля во фланг и тыл «из засады»[374]. На деле же такой замысел, если он и был у Кутузова, не мог быть реализован. Наполеон с первых же минут битвы обрушил на русское левое крыло удар такой силы, что Багратион почти сразу взял у Тучкова на подкрепление дивизию П.П. Коновницына, а кроме того, в обход Багратиона пошел и неминуемо столкнулся бы с Тучковым, если бы даже тот стоял в засаде, целый корпус Понятовского. Все это в 1963 г. отметил А.Н. Кочетков, но еще полувеком ранее А.Н. Витмер иронизировал над верой некоторых историков «в благотворное влияние на бой наполеоновской эпохи засад в том смысле, как это было во времена печенегов», и резонно вопрошал: «Что мог сделать этот (Тучкова. — Н.Т.) корпус в смысле засады, когда по Старой Смоленской дороге шел на него Понятовский?»

Протяженность всей русской позиции составляла 8 км. Во всю ее длину двумя линиями с интервалом между ними не более 200 м стояли пехотные корпуса, за ними в 300–400 м, тоже двумя линиями, — кавалерия; еще дальше, до 1000 м в глубину, — линия резервов. Такое построение войск для решающего боя имело свои плюсы и минусы[375]. С одной стороны, довольно короткий фронт с близкими резервами обеспечивал Кутузову оперативность маневра как для обороны, так и для возможного контрудара. Но с другой стороны, большая плотность и малая глубина боевого порядка русской армии ставили ее под губительное действие неприятельского огня: артиллерия Наполеона поражала все четыре русские линии, вплоть до резервов.

Главными опорными пунктами русской позиции были с. Бородино справа, Курганная высота в центре и д. Семеновская слева. Высоты у Бородина заняли четыре батареи на 32 орудия. У Семеновской были воздвигнуты три флеши с 52 орудиями. Их сразу назвали Багратионовыми — ведь здесь начальствовал князь Багратион. На Курганной высоте за ночь с 25-го на 26 августа 800 ополченцев соорудили люнет (полевое укрепление, открытое с тыла, но защищенное рвом и двойным палисадом с фронта и флангов) для 18-пушечной батареи. Русские солдаты назвали ее «батареей Раевского», поскольку она была выделена из 7-го корпуса, которым командовал генерал-лейтенант Н.Н. Раевский. Слева и справа высоту («курган, повелевавший всеми окрестностями»)[376] защищали еще четыре батареи, в которых В.Н. Земцов насчитал около 100 орудий. Раевский сам проследил за сооружением люнета и, когда все было готово, сказал: «Император Наполеон видел днем простую, открытую батарею, а войска его найдут крепость»[377].

Наполеон почти весь день 25 августа, не сходя с лошади, тщательно, «с величайшей подробностью» изучал систему укреплений и боевой порядок россиян вплоть до сторожевых постов; он даже привлек к себе их внимание — «сделано было по нем несколько картечных выстрелов». Наполеон понял, что русский правый фланг почти неприступен, зато левый — уязвим. План его был прост: смять левое крыло русских, прорвать их центр, отбросить их в «мешок» при слиянии Колочи с Москвой-рекой и открыть себе путь к Москве[378].

Кутузов с утра 25 августа тоже провел рекогносцировку местности. «Не всюду могли проходить большие дрожки, в которых его возили», — вспоминал А.П. Ермолов[379]. На лошадь Михаил Илларионович почти не садился — из-за тучности своей? и малоподвижности. Одет он был в тот день, но обыкновению, не в мундир, а в простой сюртук без эполет, с фуражкой на голове и казачьей нагайкой на плече. «Никак мы не могли разгадать, — вспоминал подпоручик Н.Е. Митаревский, — для чего у него нагайка, тем более что никогда не видали его верхом на лошади». Осмотрев свои и оценив (насколько ему это удалось) чужие позиции, Кутузов не стал ничего менять в расположении своих войск, кроме того, что отрядил в резерв левого фланга корпус Тучкова.

Ночь накануне сражения враждебные армии провели по-разному. Наполеон обратился к войскам с приказом, который начинался словами: «Солдаты! Вот битва, которой вы так желали! Теперь победа зависит от вас!» Император подбадривал своих воинов, суля им в случае победы «изобилие, хорошие зимние квартиры, скорое возвращение на родину». Он искусно распалял их воинское тщеславие: «Пусть самое отдаленное потомство с гордостью помнит о вашей доблести в этот день! Пусть о каждом из вас скажут: „Он был в великой битве под стенами Москвы!“» Завоеватели, обрадованные возможностью сразиться наконец с врагом, который так долго уклонялся от боя, веселились и пели.

И слышно было до рассвета,

Как ликовал француз…

В русском лагере всю ночь перед битвой царили тишина и величавое спокойствие. Кутузов не обращался к войскам с приказом. «Не время было витийствовать», — заметил его адъютант А.И. Михайловский-Данилевский[380]. Незачем было и подбадривать русских солдат. Все они сознавали, что на карту поставлены не «изобилие» и «хорошие зимние квартиры», что вопрос стоит так: «Быть или не быть Москве и России» — и решение этого вопроса зависит от них. Вся армия готовилась стоять насмерть. Солдаты и офицеры облачались в чистое белье, отказывались, вопреки обычаю, пить водку.

В ночь перед сражением по лагерю пронесли икону «покровительницы России» — Смоленской Божьей Матери. За нею шел с обнаженной головой и со слезами на глазах сам Кутузов впереди всего русского штаба. «Сама собою, по влечению сердца, — вспоминал очевидец этой торжественной сцены, будущий декабрист Федор Глинка, — 100-тысячная армия падала на колени и припадала челом к земле, которую готова была упоить до сытости своею кровью»; «это живо напоминало приуготовление к битве Куликовской»[381].

Бородинская битва началась в 6-м часу утра 26 августа с атаки французов против русского правого крыла. Полк из дивизии генерала А.-Ж. Дельзона (корпус Е. Богарне) «с невероятною быстротою»[382] ворвался в Бородино и после «наикровопролитнейшего боя» овладел селом. Казалось, сражение пойдет так, как изначально предполагал Кутузов, — главным образом, на его правом фланге. Но Богарне, закрепившись на Бородинских высотах и выставив здесь батарею из 38 орудий с заданием вести огонь по центру русских позиций, стал ждать, как развернутся события на левом фланге россиян. Главный же удар Наполеона, как и следовало ожидать после Шевардинского боя, был направлен на Багратионовы флеши. Три его лучших маршала — Даву, Ней, Мюрат — порознь и вместе бросали громаду своих войск против Багратиона, между тем как Понятовский пытался обойти флеши справа.

Историки до сих пор не могут согласно определить, сколько раз в тот день флеши переходили из рук в руки. Традиционное мнение таково, что французы взяли их в результате 8-й атаки примерно к 12 часам, когда и был смертельно ранен Багратион. Недавно А.А. Васильев и Л.Л. Ивченко попытались опровергнуть традицию. Опираясь главным образом на дневник начальника штаба 2-й армии генерал-адъютанта графа Э.Ф. Сен-При, раненного одновременно с Багратионом, они пришли к небезосновательному выводу, что Багратион выбыл из строя еще до 9 часов утра, а флеши окончательно пали к 10 часам, в итоге не 8-й, а 3-й атаки[383].

Наполеон мог бы взять флеши и сломить русское левое крыло еще раньше, если бы ему удалось осуществить маневр, уже позволивший ему в прошлом победить при Ваграме, а впоследствии — при Линьи. Когда Понятовский атаковал Тучкова возле Утицы, а Богарне взял (оказалось, ненадолго) Курганную высоту и уже открыл с нее фланкирующий огонь по флешам, Наполеон бросил Даву и Нея на штурм флешей, а генерала Жюно — в обход между флешами и Утицей для удара по Багратиону с фланга, пока Даву и Ней атакуют его в лоб.

Однако этот маневр, который должен был, по мысли Наполеона, решить исход битвы, не удался. Две дивизии Жюно неожиданно для французов натолкнулись возле Утицы на 2-й корпус генерал-лейтенанта К.Ф. Багговута, который в начале сражения занимал правое крыло русской позиции и перемещение которого справа налево Наполеон просмотрел.

Кто и когда направил Багговута с правого на левый фланг, сорвав тем самым губительный для россиян замысел Наполеона? Одни исследователи считают — Кутузов, другие — Барклай[384].


Сам Багговут доносил после сражения Кутузову: «Когда неприятель повел атаку на наш левый фланг, я по приказанию главнокомандующего 1-й Западной армией пошел с пехотными полками 2-го корпуса на подкрепление оного». Оригинал донесения хранится в РГВИА[385]. Мало того, давно опубликован рапорт Багговута Барклаю-де-Толли о том же: «Когда неприятель повел атаку на наш левый фланг, я по приказанию Вашего Высокопревосходительства пошел с пехотными полками 2-го корпуса на подкрепление оного». Эти документы решают вопрос: корпус Багговута был послан на левое крыло Барклаем-де-Толли, который в данном случае и в ходе всего сражения действовал согласно диспозиции Кутузова, предоставившей главнокомандующим армиями инициативу решений.

Итак, Жюно был отброшен войсками Багговута к Утицкому лесу. Понятовский же, хотя и нейтрализовал Тучкова, сам тоже был им нейтрализован. Теперь Наполеон мог рассчитывать только на особую мощь фронтального удара по флешам. Штурмующие колонны Даву и Нея устремились вперед, словно по приказу: «Теперь или никогда!» — прямо на русские пушки. Сам Багратион, глядя на врагов, воскликнул: «Браво! Браво!» В этот момент он был сражен осколком ядра, который раздробил ему голень левой ноги[386].

«В мгновение пронесся слух о его смерти, — вспоминал А.П. Ермолов, — и войск невозможно удержать от замешательства <…>. Одно общее чувство — отчаяние». Временно (как старший в чине на левом фланге) заменил Багратиона П.П. Коновницын. Он с боем отводил войска к д. Семеновской до прибытия Д.С. Дохтурова, который по приказу Кутузова принял командование левым флангом русской армии.

Приказ Кутузова Дохтурову гласил: «Рекомендую вам держаться до тех пор, пока от меня не воспоследует повеление к отступлению»[387]. Обозрев позицию, Дохтуров сел на барабан и заявил: «За нами Москва! Умирать всем, но ни шагу назад!»

По наблюдению Барклая-де-Толли, 2-я армия, потеряв Багратиона, «была опрокинута в величайшем расстройстве». Это засвидетельствовали и Дохтуров («По прибытии туда нашел я все в большом смятении»[388]), и Ермолов. Между тем французы ломились вперед, пытаясь довершить разгром русского левого фланга. Барклай спешил переместить справа налево 4-й корпус генерал-лейтенанта графа А.И. Остермана-Толстого, укрепляя, таким образом, стык левого фланга с центром. Тем временем три свежих гвардейских полка (Литовский, Измайловский, Финляндский), которые прислал из резерва 1-й армии сам Кутузов, геройски отражали атаки французской конницы, давая возможность Дохтурову привести расстроенные войска в порядок. Правда, дивизия генерала Л. Фриана из корпуса Даву все же овладела Семеновской, но Дохтуров, отступив за Семеновскую не далее 1 км, закрепился на новом рубеже.

Мюрат, Ней и Даву, силы которых тоже были истощены, обратились к Наполеону за подкреплением для завершающего удара. Наполеон отказал. Он решил, что левое крыло русских уже непоправимо расстроено, и начал готовить решающую атаку Курганной высоты, чтобы прорвать центр русской позиции.

Ожесточение битвы росло с каждым часом. «На всей нашей линии кипело ужасное побоище, — вспоминал адъютант Барклая-де-Толли, будущий декабрист А.Н. Муравьев. — <…> Груды, горы убитых лежали на пространстве четырех верст».

Ветеран наполеоновских войн генерал Ж. Рапп констатировал: «Мне еще не доводилось видеть такой резни»[389]. Немудрено, что в такой «резне» и та, и другая сторона несли ужасающие потери. Гибли целые соединения. «Дивизии моей почти нет <…>, — напишет 27 августа П.П. Коновницын. — Едва ли тысячу человек сочтут». М.С. Воронцов увидит, что его дивизия «совершенно уничтожена»: из 4 тыс. человек в ней останется «менее З00». Н.Н. Раевский из двух дивизий своего корпуса после битвы «едва мог собрать 700 человек»[390].

Солдаты обеих армий показывали образцы воинской доблести. «Никогда и никакие войска не сражались столь мужественно, как сии две храбрые армии», — подчеркивал Барклай-де-Толли. Нужно отдать должное солдатам Наполеона: движимые преданностью своему кумиру, сознанием воинского долга, жаждой славы, побед и скорого возвращения домой, они дрались в тот день не хуже, чем в любом из 50 триумфальных наполеоновских сражений. Но русские устояли перед ними. «Другие войска были бы разбиты и, может быть, уничтожены до полудня, — резонно утверждал генерал Ж. Пеле. — Эта (русская. — Н.Т.) армия заслужила величайшие похвалы». «Одни только русские могли устоять», — убежденно заявлял Ф.Н. Глинка.

Невероятная стойкость русских воинов озадачивала и нервировала Наполеона, который наблюдал за ходом битвы из своей ставки на холме у Шевардинского редута (примерно в километре от Багратионовых флешей). Отсюда обозревалась вся русская позиция. «Ни с какого другого пункта Наполеон не мог бы видеть совокупность и подробности сражения»[391].

Здесь он и провел большую часть дня, иногда отлучаясь на ответственные участки (выезжал на флеши, как только они были взяты; побывал на своем левом фланге в момент атаки Ф.П. Уварова и М.И. Платова; к 17 часам прибыл на батарею Раевского). Впереди блестящей, нарядно одетой свиты из офицеров, генералов и маршалов, сиявших радужными цветами орденских лент и звезд, золотом эполет, галунов, аксельбантов, Наполеон в сером плаще без всяких знаков отличия, в простой треугольной шляпе либо расхаживал по холму, либо садился на походный стул (как увековечил его на известной картине В.В. Верещагин), часто и подолгу глядя в подзорную трубу на поле сражения и непрестанно рассылая во все стороны адъютантов.

Казалось, он мог быть доволен ходом сражения. Его солдаты дрались за победу, как львы. Его лучшие маршалы (особенно Ней, рыжая голова которого стала черной от пороха) не выходили из огня, организуя и возглавляя атаку за атакой. Маршал Даву в одной из атак был контужен, сбит с лошади и потерял сознание. Наполеону «успели» даже сообщить о смерти маршала. Даву тем временем ожил и вернулся в строй. С утра до полудня французы наращивали мощь своих атак, но сломить сопротивление русских не могли. Русские не только не бежали — они, если говорить точно, даже не отступали, а лишь отодвигались то с одной, то с другой позиции и продолжали стоять стеной.

Глядя на эту стену, Наполеон с каждым часом битвы мрачнел, приказания отдавал раздраженно. Он был нездоров, его мучила простуда. Иные зарубежные историки полагают, что насморк императора и лишил французов должной оперативности, а русских спас от неминуемой гибели. Во всяком случае, из-за болезни Наполеон якобы действовал при Бородине менее искусно и «был ниже своей репутации»[392].

Думается, все было не так просто. Конечно, болезнь мешала Наполеону (простой насморк может ослабить энергию ума и воли). Но руководил он битвой, несмотря на недомогание, мастерски: взяв Бородино, обезопасил себя от возможного удара русских с правого фланга; утренними атаками Курганной высоты сковал активность русского центра, а на левое крыло противника обрушил столь мощные и стремительные атаки, сочетая их с отвлекающими маневрами, что русское командование не успевало перебрасывать резервы к самым опасным участкам битвы. Лев Толстой верно заметил, что Наполеон под Бородином был «тот же» и войска его «были те же, генералы те же, те же были приготовления <…>, даже враг был тот же, как под Аустерлицем и Фридландом; но страшный размах руки падал волшебно-бессильно». Вот отчего Наполеон был угрюм — не столько от нездоровья, сколько от того, что ход сражения складывался не так, как он предполагал. Причины же столь мало желательного для французов хода сражения коренились в патриотизме и ратной доблести русских воинов, а также в совместном руководстве битвой со стороны Багратиона, Барклая-де-Толли и, разумеется, Кутузова.

Под пером почти всех иностранных и отчасти русских дореволюционных авторов Кутузов на Бородинском поле выглядит как «абстрактный авторитет», который от старости и от лени не был способен активно управлять войсками. Карл Клаузевиц считал, что под Бородином роль Кутузова равнялась «почти нулю»[393]. Лев Толстой, не имея конкретных данных о том, как Кутузов руководил битвой, пришел к выводу, что Михаил Илларионович вообще «не делал распоряжений, а только соглашался или не соглашался на то, что предлагали ему»; внешне был пассивен и безразличен («с трудом жевал жареную курицу» и даже «задремывал»), но проявлял свой «долголетний военный опыт» и «старческий ум» в том, что следил за «духом войск» и руководил им, «насколько то было в ёго власти». Во всем этом есть большая доля правды, хотя и не вся правда.

Главная квартира Кутузова размещалась в д. Татариново, примерно в километре за второй линией центра русской позиции, но большую часть дня главнокомандующий провел у д. Горки на правом фланге, так его беспокоившем (между тем как битва шла главным образом на левом фланге). Ни из Горок, ни из Татаринова Кутузов не мог видеть, как сражаются его войска[394]. Злоязычный Жозеф де Местр заметил по этому поводу: «Кутузов находился в трех верстах от поля битвы. Конечно, главнокомандующий — это не простой гренадер, но все-таки надобно знать меру» (вспомним, откуда руководил битвой и что мог видеть Наполеон!).

Разумеется, Кутузов, как и Наполеон, чуть ли не ежеминутно получал информацию от адъютантов — своих и чужих, а кроме того, полагался на инициативу Барклая-де-Толли и Багратиона. Сидя на деревянной скамейке, которую возил за ним конвойный казак, Михаил Илларионович в простом сюртуке без эполет (а lа Наполеон), в фуражке без козырька, с неизменной казачьей нагайкой в руках или на плече, окруженный множеством офицеров и генералов, выслушивал донесения и отдавал приказы. «Он спокоен, совершенно спокоен, видит одним глазом, а глядит в оба, хозяйственно распоряжается битвою» — так описывал его при Бородине Федор Глинка[395].

Примеров мастерства Кутузова как «хозяина битвы» даже самые ортодоксальные его почитатели найти до сих пор не могут, кроме одного-двух. Б.С. Абалихин, за неимением лучшего, приводил даже такой пример: Кутузов «не побоялся» заменить только что назначенного командующим войсками левого фланга генерал-майора принца Евгения Вюртембергского (племянника императрицы Марии Федоровны) Дохтуровым. На этом основании Абалихин здесь заключил, что Кутузов вообще не был царедворцем[396]. В действительности Михаил Илларионович послал на левый фланг не Евгения, который в чине генерал-майора не мог командовать всем флангом, а его дядю, брата Марии Федоровны, генерала от кавалерии герцога Александра Вюртембергского. Заменив же его, по необходимости, Дохтуровым, Кутузов объяснился с герцогом вполне царедворчески: «Начал в самых учтивых выражениях просить его, чтобы он от него во время сражения не отъезжал, потому что советы Его Высочества были для него необходимы».

Единственный, действительно серьезный пример личного вмешательства Кутузова в руководство битвой — это рейд русской конницы во фланг Наполеону. Было примерно 11 часов. Наполеон только что взял флеши, отбросил за Семеновскую левое крыло русской армии и нацеливал основные силы на Курганную высоту, чтобы прорвать русский центр. Момент для Кутузова был критический. Ему грозил второй Аустерлиц. И в этот момент Кутузов направил в обход левого крыла французов кавалерийский резерв Ф.П. Уварова и казаков М.И. Платова.

Советские историки большей частью оценивали рейд Уварова и Платова восторженно, как «гениально задуманную и блестяще выполненную» операцию, «особенно важный» эпизод всей Бородинской битвы, ее «решающее мероприятие». Самый факт рейда так восхитил их, что они не только не анализировали его результаты, но и закрывали глаза на критическое мнение о нем К.Ф. Толя, А.П. Ермолова, М.Б. Барклая-де- Толли[397] и самого Кутузова, который очень холодно встретил вернувшегося из рейда Уварова («Я все знаю — Бог тебя простит»), а после сражения не представил к награде из всех своих генералов только Уварова и Платова, прямо объяснив в ответ на запрос царя, что они не заслужили награду.

Рейд Уварова и Платова был предпринят малыми силами (4,5 тыс. сабель), а главное, без должной энергии. У д. Беззубово русская конница была остановлена войсками генерала Ф.-А. Орнано[398] и вернулась назад. Обходный маневр и удар по левому флангу Наполеона, на что рассчитывал Кутузов в надежде перехватить инициативу боя, не удались. Поэтому исследователи, желающие прославить Кутузова, ставят его (и себя) в неловкое положение, ибо превозносят как «гениальный» и «решающий» тот его маневр, который он сам признал неудавшимся[399].

Разумеется, неудача «диверсии» Уварова и Платова была относительной. По меткому определению А.И. Попова, «диверсия принесла больше пользы русской армии, чем нанесла вреда французской»[400]. Она отвлекла внимание Наполеона (император сам помчался к д. Беззубово узнать, в чем дело) и заставила его на два часа приостановить штурм Курганной высоты[401]. Хотя высота после этого все равно пала, тем временем Барклай-де-Толли заменил в центре остатки корпуса Раевского последним свежим корпусом Остермана-Толстого, а Дохтуров привел в относительный порядок расстроенное левое крыло.

Только к 14 часам французы начали общий штурм Курганной высоты, которую с утра они уже занимали, но были выбиты оттуда. Вот как это произошло[402]. Около 9 или 10 часов вице-король Италии Е. Богарне атаковал высоту силами приданной ему дивизии генерала Ш.-А. Морана из корпуса маршала Даву. Впереди этой дивизии шла бригада генерала Ш.-О. Бонами, которая и ворвалась на батарею Раевского. Но не успели французы закрепиться на высоте, как генерал-майор А.П. Ермолов неожиданно и для Наполеона и для Кутузова организовал блестящую контратаку. Он проезжал мимо с поручением от Кутузова во 2-ю армию и увидел беспорядочный отход русских от Курганной высоты, только что занятой французами. Ермолов обнажил саблю, остановил бегущих, взял из резерва четыре полка и лично, на коне, повел их в штыковую атаку, причем, по его рассказу, «имел в руке пук Георгиевских лент со знаками отличия военного ордена, бросал вперед по нескольку из них, и множество стремилось за ними»[403]. Рядом с Ермоловым в этой атаке участвовали его адъютант поручик П.Х. Граббе (будущий декабрист, граф, «полный» генерал) и начальник русской артиллерии 28-летний генерал-майор граф А.И. Кутайсов, который здесь погиб (лошадь его вернулась назад с окровавленным седлом, тело Кутайсова не могли разыскать). Сам Ермолов был ранен.

В «Записках» Ермолова лишь упомянуто, а в исследовании В.Н. Земцова, по данным разных источников, сказано о том, что одновременно с Ермоловым атаковали французов и отбили у них Курганную высоту пехотные полки генерал-майоров И.Ф. Паскевича (будущего фельдмаршала, светлейшего князя) и князя И.В. Васильчикова из 7-го корпуса Раевского, а также два кавалерийских полка генерал-майора барона Ф.К. Корфа, которых прислал Барклай-де-Толли.

Генерал Бонами, отчаянно дравшийся врукопашную, был взят в плен. Полуживой от более чем 20 ран, едва не поднятый на штыки, он, чтобы спастись, назвал себя Мюратом, и русские солдаты, «изумленные такою храбростью» удальца в генеральском мундире, поверили ему[404]. Кутузов, которому доложили о «пленении Мюрата» раньше, чем принесли на носилках пленного, усомнился, так ли это, но, чтобы поднять дух войск, использовал доложенное. Хорошо представлена эта сцена в пьесе К.А. Тренева «Полководец»: «Кутузов. Ну какой там Мюрат… Мюраты в плен не сдаются. (Кайсарову)[405]. Объявить по фронту, что маршал Мюрат взят в плен»[406].

Итак, к 14 часам французы начали решающий штурм Курганной высоты. Наполеон рассчитывал не просто взять высоту, но и прорвать здесь, в центре, русский боевой порядок. Ураганный огонь по высоте открыли 300 французских орудий — не только с фронта, но и с обоих флангов, т. е. со стороны Бородина и Семеновской, буквально засыпая ядрами стоявшие на высоте и вокруг нее полки 4-го корпуса, дивизий П.Г. Лихачева и П.М. Капцевича из 6-го корпуса, 2-го (Ф.К. Корфа) и 3-го (К.А. Крейца) кавалерийских корпусов, конногвардейцев, кавалергардов, преображенцев, семеновцев. Все они под опустошительным перекрестным огнем врага несли тяжелейшие потери. «Казалось, — вспоминал Барклай-де-Толли, — что Наполеон решился уничтожить нас артиллериею». Однако «чугун дробил, но не колебал груди русских». Защитники Курганной высоты были движимы одной мыслью: выстоять, сознавая, что здесь — «ключ всей нашей позиции»[407].

Под прикрытием столь мощной канонады Е. Богарне повел на штурм высоты три пехотные дивизии — Ж.-Б. Брусье, Ш.-А. Морана и М.-Э. Жерара (будущего маршала Франции). В этот момент Наполеон приказал генералу О. Коленкуру[408] атаковать высоту с фланга. Коленкур обещал: «Я буду там сей же час — живой или мертвый!» Он встал во главе дивизии своих кирасир — «gens de fer» («железных людей»), как называл их Наполеон, — помчался вправо от высоты, будто с намерением атаковать там русскую кавалерию, но затем, внезапно повернув влево, галопом устремился на высоту, к батарее Раевского. В сверкающих кирасах и латах, словно железный смерч, «gens de fer» Коленкура через ров и бруствер ворвались на батарею по трупам своих товарищей и были встречены здесь в штыки. «Большой редут», по впечатлениям очевидцев, сразу стал похож на «гору железную и огнедышащую», «на вулкан в центре армии».

Одновременно с фланговой атакой Коленкура атаковали Курганную высоту в лоб и прорвались к ней пехотные батальоны Жерара, Брусье и Морана. Ценой невообразимых усилий и потерь французы овладели высотой, причем граф Коленкур был убит. Он сдержал слово, данное Наполеону: живым ворвался на высоту, взял ее и остался на ней мертвым. Никто из защитников высоты не бежал от врага. Они разили французов штыками, прикладами, тесаками, дрались банниками, рычагами. Их генерал П.Г. Лихачев, весь израненный, ободрял солдат: «Помните, ребята, деремся за Москву!» — а когда почти все они погибли, «расстегнул грудь догола» и пошел на вражеские штыки[409]. Еле живой от ран, он был взят в плен.

Атака «gens de fer» Огюста Коленкура, безусловно, самый блестящий маневр и самый большой успех французов в Бородинском бою. Можно понять тот восторг, с которым сами французы относят атаку Коленкура к замечательнейшим подвигам «в военных летописях народов»[410]. Понятна и выспренность их слов о гибели Коленкура. Виктор Гюго называл эту потерю в ряду самых тяжких потерь Наполеона («И Коленкур сражен в редуте под Москвой»).

Все это можно понять. Но что выиграл Наполеон ценой крови тысяч и тысяч своих «железных людей»? Чего он добился, овладев Курганной высотой? Да, он захватил ключ, опорный пункт русской позиции. А что дальше? Захват высоты должен был стать началом прорыва русского центра. Должен был стать, но не стал.

Оставив Курганную высоту, русская пехота отходила за Горецкий овраг (в 800 м от высоты). Барклай-де-Толли приводил ее в порядок. Два кавалерийских корпуса французов — М.В. Латур-Мобура и Э. Груши (будущего маршала) — пытались развить успех и прорвать столь, казалось бы, истощенную русскую оборону. Россияне держались, а тем временем Барклай стянул к Горецкому оврагу свою кавалерию — корпуса барона Ф.К. Корфа и графа К.А. Крейца. Началась ожесточённая кавалерийская сеча, в которой обе стороны «попеременно опрокидывали друг друга». Французы потеряли здесь (ранеными) и Груши, и Латур-Мобура, но не смогли взять верх над русскими. Барклай лично участвовал в этом бою, а главное, умело руководил им. Обороняясь и контратакуя, его полки отвратили угрозу прорыва от русского центра. Тем самым Барклай оправдал надежды Багратиона, который, будучи уже раненным, просил: «Скажите генералу Барклаю, что участь армии и ее спасение зависят от него».

Около 17 часов Наполеон прибыл на Курганную высоту и оттуда обозрел русские позиции. Отступив в центре к высотам у д. Горки, а на левом крыле за Семеновский овраг, русские дивизии стояли хотя и поредевшие, но не сломленные, готовые отражать новые атаки. Что касается русского правого фланга, то он был надежно прикрыт высоким берегом р. Колочи и огнем с батарей на Горецких высотах.

О чем в те минуты думал Наполеон? Вероятно, о том, что у него осталось нетронутым ударное ядро его армии — гвардия, 20 тыс. лучших солдат. Маршалы Даву, Ней и Мюрат умоляли императора двинуть гвардию в бой и, таким образом, «довершить разгром русских». Некоторые историки — например, классик марксизма Ф. Энгельс и постсоветский исследователь В.В. Бешанов — полагают, что, если бы Наполеон ввел в сражение гвардию, русская армия «была бы наверняка уничтожена». Сам Наполеон не был в этом уверен. «Успех дня достигнут, — заявил он в ответ на просьбы маршалов, — но я должен заботиться об успехе всей кампании и для этого берегу мои резервы». Такие авторитеты, как А. Жомини и К. Клаузевиц, оправдывали это решение императора. «Победа была в его руках, — читаем у Клаузевица. — Москву он рассчитывал и так занять; выдвигать более крупную цель, поставив на карту последние силы, по его мнению, не вызывалось требованиями ни необходимости, ни разума»[411].

Постепенно бой затихал. Только в отдельных местах происходили стычки конницы да гремела с обеих сторон до 20 часов артиллерийская канонада…

Кутузов в эти вечерние часы 26 августа выглядел удовлетворенным. Он видел, что русские выстояли; интуитивно, благодаря своему полувековому опыту, ощущал их силу духа и готовность противостоять новым атакам врага — хотя бы и самой гвардии Наполеона. Правда, Михаил Илларионович ото всюду получал сведения о громадных потерях русской армии, но ему думалось, что французы потеряли не меньше, что их наступательный порыв иссяк и что едва ли они теперь, на исходе такого дня, возобновят атаки.

Больше всего беспокоил Кутузова вопрос о резервах. Он не хуже Наполеона умел ценить и беречь резервы и особо подчеркнул в диспозиции перед битвой: «Резервы должны быть сберегаемы сколь можно долее, ибо тот генерал, который сохранит еще резерв, не побежден»[412] (Наполеон-то свои резервы сберег!). Битва, однако, сложилась так, что Кутузову (а в ряде случаев и Багратиону, и Барклаю-де-Толли, по их собственной инициативе) пришлось ввести в дело все резервные части. Утверждения ряда историков о том, что Кутузов сохранил к концу битвы какой-то (иногда называют даже 20-тысячный — больше, чем было у Наполеона!) резерв, противоречат авторитетнейшим свидетельствам Барклая и самого Кутузова: «Все резервы были уже в деле».

Кутузов прямо называл в ряду причин, побудивших его отступать от Бородина к Москве, «то, что вся наполеонова гвардия была сбережена и в дело не употребилась», а русские ввели в бой всё «до последнего резерва, даже к вечеру и гвардию»[413]. Но в самый вечер битвы, сообразуясь с патриотическим воодушевлением своих войск, он «сгоряча» решился было возобновить ее утром, даже без резервов. Когда флигель-адъютант Л.А. Вольцоген, присланный к нему от Барклая за распоряжениями, стал говорить, что «сражение проиграно» (только что пала Курганная высота), Кутузов резко возразил: «Что касается до сражения, то ход его известен мне самому как нельзя лучше. Неприятель отражен на всех пунктах, завтра погоним его из священной земли русской».

М.И. Богданович еще 150 лет назад установил, что Вольцоген при этом «увлекся пылкостью воображения и донес главнокомандующему совершенно противное тому, что поручено было ему Барклаем». Действительно, все поведение Барклая в день битвы доказывает, как далек он был от пораженческих настроений. Когда, уже к полуночи, он получил от Кутузова записку с приказом отступать, то вспылил и «в пылу негодования» даже «изорвал бумагу». Тем не менее наши историки и писатели продолжают уверять нас, что Барклай-де-Толли еще до окончания битвы счел ее проигранной («воля его сдала») и поручил Вольцогену убедить в этом Кутузова.

Вскоре после сцены с Вольцогеном Кутузов послал Барклаю-де-Толли и Дохтурову записки одинакового содержания: «Я из всех движений неприятельских вижу, что он не менее нас ослабел в сем сражении, и потому, завязавши уже дело с ним, решился я сегодняшнюю ночь устроить все войско в порядок, снабдить артиллерию новыми зарядами и завтра возобновить сражение с неприятелем…»[414].

«Сгоряча» ли отдавал Кутузов к ночи 26 августа такие распоряжения или же (по мнению его ординарца князя А.Б. Голицына) «из одной политики», а сам «никогда не полагал дать сражение на другой день»[415], но русские воины встретили весть о том, что завтра они атакуют, «с восторгом».

Вот смерклось. Были все готовы

Заутра бой затеять новый

И до конца стоять…

Тем временем Наполеон отвел часть своих войск с батареи Раевского и Багратионовых флешей на исходные позиции. Ряд наших историков повторяет давнюю версию А.И. Михайловского-Данилевского, будто французы отступили за Колочу. Все французские источники свидетельствуют, что «Великая армия» ночевала на поле сражения. Поэтому такие авторитеты русской военной историографии, как генерал от инфантерии А.П. Скугаревский и профессор Академии Генерального штаба генерал-майор А.Н. Витмер, заключили, что ночной отход французов от главных пунктов кровопролития означал всего лишь намерение отдохнуть не на трупах, густо усеявших эти пункты, а в стороне от них. Во всяком случае, Наполеон располагался на ночлег, не мешая Кутузову сделать то же самое.

Кутузов, однако, узнал, что русские потери гораздо больше, чем предполагалось, и около полуночи дал. приказ отступать. Еще до рассвета 27 августа русская армия оставила поле Бородина и выступила к Москве. «…Когда дело идет не о славах выигранных только баталий, — писал Кутузов царю перед отходом с Бородинской позиции, — но вся цель будучи устремлена на истребление французской армии, ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить <…>».

Бородинская битва стала Одной из самых кровопролитных в истории войн. Но людские потери в ней с тех пор и поныне определяются еще более разноречиво, чем даже соотношение сил перед битвой. При этом советские историки в большинстве своем (отчасти и постсоветские — тоже) очень старались подсчитать потери обеих сторон «в нашу пользу», т. е. чтобы французов погибло как можно больше, а русских как можно меньше, и победа Кутузова выглядела бы особенно впечатляющей.

По ведомостям из архива Военного министерства Франции, Наполеон потерял при Бородине 6567 человек убитыми и 21 519 ранеными: всего — 28 086 человек[416]. Эти данные для французских историков наиболее авторитетны. Приводятся также во французской и прочей литературе другие цифры, но, как правило, — в пределах от 20 до 30 тыс… Русские данные о потерях французов имеют первоисточником цифру Ф.В. Ростопчина со ссылкой на документы, «оставленные неприятелем»: 50 876 «нижних чинов», а всего — 52 482 человек[417]. Этой цифры держались, при случае несколько округляя ее, почти все русские дореволюционные[418] и советские историки[419] до 1941 г., когда Б.Л. Кац, ссылаясь на подсчеты В.А. Афанасьева, определил потери французов в 58 478 человек. Теперь все (за редким исключением) наши историки стали называть цифру Каца, округляя ее до 60 тыс. При этом никто из них не ссылается на первоисточник этой цифры и не интересуется ее происхождением. Между тем она держится на вымысле.

Сам Б.Л. Кац так объяснил происхождение своих данных: «О потерях французской армии в Бородинском сражении нам сообщил В.А. Афанасьев, который на основании французских документов, опубликованных в 1813 г., сделал самые точные подсчеты (эти документы были захвачены русскими при бегстве французов и озаглавлены: „Подробный список всех корпусов, составлявших французскую армию, выступившую в поход против России в 1812 г., с приложением расписания потерь, сделанных неприятелем с начала кампании до вступления в Москву“)»[420].

Итак, цифра Б.Л. Каца получена от В.А. Афанасьева, а тот сделал свои «самые точные подсчеты» на основании тех же документов, которые опубликовал в 1813 г. Ф.В. Ростопчин. Но ведь по документам Ростопчина насчитать 58 478 (а тем более 60 тыс.) французов, павших при Бородине, никак нельзя, — получается именно 52 482, т. е. изначальная ростопчинская цифра. Главное же, «Подробный список…» Ростопчина вовсе не заслуживает того доверия, которым прониклись к нему В.А. Афанасьев и Б.Л. Кац, а следом за ними и другие историки, вплоть до наших дней. Он был сочинен для Ростопчина французским перебежчиком майором А. Шмидтом, который, по-видимому, из желания услужить россиянам щедро «фаршировал» свой опус преувеличениями[421]. Так, численность французской армии при Бородине поднята в «Подробном списке…» до 180,5 тыс. человек, а в состав ее на Бородинском поле включен 10-й корпус под командованием А. Монсея, действовавший за сотни верст от Бородина, под Ригой, причем командовал им не Монсей (который вообще не участвовал в походе на Россию), а Ж.-Э. Макдональд. Вдвое преувеличена в «Подробном списке…» и численность гвардии Наполеона при Бородине: 40 тыс. человек. Потери французов Шмидт тоже, естественно, преувеличил.

Что касается официальных данных Военного министерства Франции, опубликованных П. Денье, то их (а заодно и мои подсчеты) недавно попытался дискредитировать Б.С. Абалихин. Он заявил: «Такие цифры фигурировали в наполеоновских бюллетенях», а в русском обществе даже ходила пословица: «Лжешь, как бюллетень»[422]. Либо Абалихин не заглядывал ни к Денье, ни в «бюллетени», либо он все перепутал (трудно сказать, что хуже), но цифры там разные: у Денье — 28 086, в 18-м «Бюллетене» — 10 тыс. человек.

Если французские потери растут в подсчетах наших историков с 28 до 60 тыс. человек, то русские — примерно в той же пропорции — сокращаются, дабы наша (во главе с Кутузовым) победа при Бородине выглядела эффектнее. Почти все русские дореволюционные авторы, большинство зарубежных и до 1954 г. — советских историков определяли потери россиян под Бородином в пределах от 50 до 60 тыс. человек. После того как в 1954 г. были опубликованы сводные ведомости потерь 1-й и 2-й Западных армий и Л.Г. Бескровный, сославшись на них, объявил, что теперь «вопрос о потерях русской армии в Бородинском сражении можно считать решенным», советские историки дружно стали называть число русских потерь по этим ведомостям: 38,5 тыс. человек[423]. Однако ни эти ведомости, ни заключение Бескровного не верны. Во-первых, никто из специалистов, включая Бескровного, не заметил, что ведомости, о которых идет речь, были опубликованы еще в 1872 г., а главное, странным образом никто не обратил внимания на их неполноту: они не учитывают потери ополчения и казаков (это сразу бросается в глаза), а также, как недавно установил С.В. Шведов, 32 эскадронов кавалерии, 6 пехотных батальонов, 11 артиллерийских рот и ряда других частей. Восстановив пробелы в публикациях ведомостей 1872-го и 1954 гг., С.В. Шведов заключил, что русская армия потеряла при Бородине «около 53 тыс. человек», то есть фактически вернулся к исходным русским данным[424].

Заслуживает внимания и хранящийся в РГВИА документ, который был составлен Военно-ученым архивом Главного штаба Российской империи и назван так: «Списки убитым, раненым и награжденным воинским чинам 1812–1814 гг.». В нем поименно названы все убитые и раненые при Бородине генералы и офицеры (633 чел.) и подсчитано общее число выбывших из строя «нижних чинов» (45 тыс.), всего — 45,6 тыс. человек[425]. Это и есть официально признанный минимум русских потерь, как 28,1 тыс. убитых и раненых по ведомостям архива Военного министерства Франции есть официально признанный минимум потерь французских.

Тот факт, что обороняющаяся русская сторона понесла больший урон, чем сторона наступающая, объясняется совокупностью по крайней мере трех факторов. Во-первых, Наполеон при Бородине (как и в других сражениях с разными противниками) более искусно и продуктивно использовал артиллерию, тем более что начальник всей русской артиллерии граф А.И. Кутайсов в начале битвы погиб. Сам Кутузов признавал, что, если решить свои задачи ему не удалось, «тому причиною была смерть Кутайсова». Во-вторых, по ходу битвы, когда опорные пункты русской позиции (флеши Багратиона и батарея Раевского) несколько раз переходили из рук в руки, обороняющаяся сторона превращалась в наступающую и обратно. Наконец, в-третьих, сказалось при Бородине сакраментальное русское правило «За ценой не постоим!» («Уж мы пойдем ломить стеною…»), о чем свидетельствуют и чрезмерная плотность боевого порядка, и недостаточная маневренность на поле боя, и, в дальнейшем, десятки тысяч раненых, брошенных в Можайске, а затем в Москве (сожжение Москвы, разумеется, тоже). Все это не делает чести Кутузову, но, может быть, учитывалось им, когда он, как бы в искупление своей вины, осторожничал сверх меры на заключительном этапе войны.

Вернемся теперь к потерям сторон при Бородине. Беспримерными в истории войн оказались здесь потери в командном составе. Французы потеряли 49 генералов (а не 43 и не 47, как обычно считают): 10 убитыми и 39 ранеными — все они названы у П. Денье. А.П. Скугаревский правомерно усмотрел здесь «поучительный пример доблести старших начальников, не повторявшийся в последующих войнах всех армий». К этому надо добавить, что такого примера не знали и предыдущие войны и что в Бородинской битве его показали обе армии.

Генералов русские потеряли под Бородином почти вдвое меньше, чем французы, но гораздо больше, чем в любом другом сражении за всю историю России, — 29 (6 убитыми и 23 ранеными)[426]. Самой тяжелой утратой для русской армии была гибель «2-го главнокомандующего» князя П.И. Багратиона. Погиб и начальник всей артиллерии граф А.И. Кутайсов. Сложили головы на Бородинском поле два брата — генералы Н.А. и А.А. Тучковы (напомню, что их третий брат — генерал П.А. Тучков — был взят в плен под Смоленском).

По числу потерь той и другой стороны Бородинскую битву называют не только генеральным, но и генеральским «кровопусканием». Зато трофеи с обеих сторон были одинаково скромны: русские взяли 13 пушек и 1000 пленных, среди которых был один израненный генерал — Ш.-О. Бонами; французы захватили 15 пушек и тоже 1000 пленных, в числе которых также оказался один израненный генерал — П.Г. Лихачев.

Как же следует оценить итоги Бородина? К чести Кутузова (а главным образом к чести российского солдата), он выстоял при Бородине в генеральном сражении с Наполеоном, не дал себя разбить, обратить в бегство. Большинству наших историков, вплоть до новейших, этого мало. Они подают Бородинскую битву так, что Кутузов в ней одержал «стратегическую и тактическую победу», нанес «решающее поражение» Наполеону[427]. Это значит, что Кутузов оставил древнюю столицу Отечества побежденному врагу после решающей победы над ним! Мало сказать, что такого казуса мировая история войн еще не знала. Таких казусов вообще не бывает.

Наши историки тем не менее уверовали в этот казус и, чтобы обосновать его, дружно прибегли к двум капитальным подлогам. Во-первых, представить Бородино победой Кутузова крайне мешает историкам… сам Кутузов. Ведь он, напомню, четко определил свою задачу при Бородине: «Спасение Москвы». Поскольку Москву он не спас и, стало быть, задачу свою не решил, как можно представить Бородино его победой? Наши ученые придумали такой ход: закрыв глаза на то, что сам Кутузов считал своей задачей, они приписывают ему свою версию («максимальное нанесение потерь противнику»), то есть идут на подлог, чтобы подогнать задачу Кутузова под искомый результат[428]. Если Кутузов ставил задачей всего лишь нанести противнику как можно больший урон, то он свою задачу решил и, значит, битву выиграл, ибо потери французов при Бородине были действительно тяжкими. Оставалось лишь подсчитать бородинские потери обеих сторон «в нашу пользу», что отечественные историки и старательно делают.

В качестве другого подлога используется «добровольное признание» Наполеона. Почти в каждом советском издании о войне 1812 г. и в новейшей биографии Кутузова цитируется фраза, будто бы сказанная Наполеоном на острове Святой Елены: «Из 50 сражений, мною данных, в битве под Москвой выказано наиболее доблести и одержан наименьший успех»[429]. Так читателю внушается мысль, что Наполеон даже после Лейпцига и Ватерлоо считал «наименьшим» для себя результат Бородина. В действительности же, как явствует из первоисточника, он сказал следующее: «Битва на Москве-реке была одной из тех (une de celles) битв, где проявлен максимум достоинств и достигнут минимум результатов».

Развивая версию о победе Кутузова при Бородине, советские историки стали утверждать, что в Бородинском сражении «был развеян миф о непобедимости наполеоновской армии». Читая такие утверждения, испытываешь чувство неловкости за наших историков — академиков и генералов. Ведь Наполеон и до 1812 г. не все сражения выигрывал (Сен-Жан д’ Акр, Прейсиш-Эйлау), а одно из них — под Асперном 22 мая 1809 г. — проиграл, уступив поле битвы. Каким же образом был развеян миф о непобедимости Наполеона именно в Бородинском бою, после которого он сохранил свои и захватил русские позиции, а затем и вступил в Москву?

Дальше — больше. «Бородинское сражение, — умозаключает Л.Г. Бескровный, — явилось последним актом оборонительного периода войны, после него начинается период контрнаступления». Выходит, по Бескровному, оставление Москвы французам было актом русского контрнаступления!

Архипатриотическое представление о Бородине как о «стратегической и тактической победе» Кутузова внедрилось в нашу историографию так глубоко, что иные, даже мотивированные и авторитетные представления отвергались с негодованием. Вот как реагировал на них П.А. Жилин: «В буржуазной историографии высказывается уже не взгляд, а имеет место грубая фальсификация — стремление представить Бородино как победу Наполеона, результатом чего будто бы и явилось занятие Москвы». Столь гневный пассаж историка-сталиниста тем удивительнее, что кроме ненавистных ему буржуазных историков (вроде А. Жомини, К. Клаузевица, Вальтера Скотта, Г. Дельбрюка, М. Кукеля, Д. Чандлера и многих-многих других) «Бородино как победу Наполеона» представляли Карл Маркс, Фридрих Энгельс, редколлегия ленинской «Правды»[430]. Не знал ли об этом Жилин или в гневе забыл?

Формально, и стратегически и тактически, Наполеон конечно же выиграл Бородинскую битву: он занял все основные пункты русской позиции (Багратионовы флеши, батарею Раевского, с. Бородино и д. Семеновскую), после чего россияне, потеряв гораздо больше людей, чем французы, отступили с поля сражения, а затем и оставили Москву. Столь разные «эксперты», как Жозеф де Местр и В.В. Верещагин, рассуждали просто: «Побеждать — это значит идти вперед, отступать — быть побежденным. Москва отдана, сим все сказано».

Вместе с тем Наполеон, хотя и добился стратегического, тактического и материального успеха, главной своей задачи — разгромить русскую армию — при Бородине не решил. Он сам и все его воинство, от маршалов до солдат, после битвы были разочарованы. Французские источники признают, что столь «ужасная бойня» без привычных для Наполеона атрибутов победы (массы пленных, трофеев, бегущих врагов) вызвала у завоевателей нечто вроде «столбняка» и повергла их в уныние.

Зато русские воины по окончании битвы в массе своей отнюдь не унывали. Были, конечно, сомнения в том, кто выиграл битву. Сохранились свидетельства офицеров и генералов, полагавших, что россияне ее проиграли. Генерал А.П. Ермолов, офицеры И.Т. Радожицкий и А.А. Щербинин считали, что Наполеон при Бородине «одержал победу, не соответствующую его ожиданиям»[431]. Поэтому нельзя утверждать, что «никто в русской армии не считал сражение проигранным». Но определяющим боевой дух россиян было сознание, что они ВЫСТОЯЛИ — отсюда и тот восторг, с которым они приняли весть о намерении Кутузова «заутра бой затеять новый».

Вот почему мы вправе говорить и о русской победе при Бородине — о победе нравственной. Знаменательно, что сам Наполеон склонялся к такому заключению. «Французы в нем, — сказал он о Бородинском сражении, — показали себя достойными одержать победу, а русские стяжали право быть непобедимыми».

Нравственная победа русских войск под Бородином столь велика, что не нуждается в искусственном подтягивании до уровня победы материальной, которая и после Бородина оставалась еще для россиян делом будущего, теперь уже — недалекого. Более того, для истории полезнее не замалчивать и тем паче не оправдывать, а критически оценить просчеты русского командования в Бородинской битве, которые не только не позволили россиянам добиться лучшего, но и могли привести их к худшему.

Широко бытует мнение, что «не Наполеон, а Кутузов диктовал условия» Бородинской битвы, причем Кутузову ставится в заслугу далее тот факт, что он почти весь день Бородина провел на одном месте, за линией своих резервов, тогда как Наполеон именно потому, что «стремился лично обозревать поле сражения и в критические моменты сам направлялся к месту возникновения опасности», якобы «терял инициативу», «подчинялся направляющей сражение воле Кутузова»[432].

Факты говорят о другом: Наполеон диктовал ход сражения, атакуя все, что хотел и как хотел, а Кутузов только отбивался от его атак, перебрасывая свои войска из тех мест, где пока не было прямой опасности, в те места, которые подвергались атакам.

При этом не всегда дивизии и целые корпуса успевали из центра, а тем более с правого крыла (за 5–6 км) подкрепить левое крыло русской позиции. «Корпуса Багговута, Остермана и Корфа, — подметил еще один из первых русских историков 1812 г. генерал Н.А. Окунев, — приходили по одному на решительные точки и вступали в дело один после другого, и потому действия их были поправочные и принесли пользу только отрицательную»[433], т. е. оттянули, но не предотвратили падение ни Багратионовых флешей, ни батареи Раевского.

В результате Бородинская битва возымела поразительную особенность, на что первым обратил внимание тот же Н.А. Окунев и о чем все советские и постсоветские исследователи, кроме А.Н. Кочеткова, молчат. Располагая меньшими силами, Наполеон на всех пунктах атаки (Шевардинский редут, Бородино, флеши Багратиона, батарея Раевского, Семеновская, Утица) создавал «превосходство, доходящее до подавляющего», и в пехоте, и в коннице, и в артиллерии[434]. Мы восхищаемся героизмом защитников флешей и батареи Раевского, отражавших атаки в 2–2,5 раза превосходящих сил врага, но не задумываемся над тем, что русское командование могло и обязано было не допустить на решающих участках битвы такого и вообще какого бы то ни было превосходства неприятеля в силах, тем более что россияне при Бородине численно превосходили французов.

Все дело в том, что Кутузов проявил чрезмерное (хотя и понятное) опасение за свой правый фланг, сосредоточив там главные силы, которым уже по ходу битвы пришлось то и дело «перебегать» справа налево, а кроме того, русские уступали французам в быстроте маневра. Поскольку Кутузов как главнокомандующий не проявлял должной оперативности, Барклай-де-Толли время от времени, к счастью для россиян, брал руководство битвой на себя и успевал предотвратить прорыв то левого фланга русской позиции (вовремя подкрепив его корпусом К.Ф. Багговута), то ее центра, стянув сюда корпуса ф. К. Корфа и К.А. Крейца. Поэтому Барклай не без оснований судил о себе: «Если в Бородинском сражении армия не была полностью и окончательно разбита — это моя заслуга, и убеждение в этом будет служить мне утешением до последней минуты жизни». Однако и Барклай-де-Толли не мог исправить всех последствий «правого уклона» в размещении русских войск, хотя он пытался сделать это еще перед битвой.

Кутузов как главнокомандующий ответствен и за то, что французы превосходили россиян в маневренности и мощи артиллерийского огня, хотя количественно и даже по калибру орудий русская артиллерия была сильнее французской. Искусно маневрируя, Наполеон сумел и в количественном отношении создать артиллерийское превосходство на левом крыле русской позиции (400 орудий против 300), а после захвата флешей взять русский центр под перекрестный огонь с обоих флангов. Наполеон «обставил все высоты ужасным количеством артиллерии, — вспоминал герой Бородина Ф.Н. Глинка. — Пальба его могла вредить более нашей: он как зачинщик действовал откуда и как хотел и действовал концентрически (сосредоточенно); мы как ответчики действовали, как позволяло местоположение, и поэтому часто разобщенно, эксцентрически»[435].

Русская артиллерия, разумеется, давала врагу достойный отпор, но по недостатку маневра все же на всех решающих участках битвы уступала ему количественно и позиционно; как признавали сами участники Бородина, «действовала по частям и без связи»[436] — во многом из-за ранней гибели А.И. Кутайсова. Всего, по данным Н.Г. Павленко, она выпустила 60 тыс. снарядов против 90 тыс. французских (П.Х. Граббе насчитывал 60 тыс. снарядов, выпущенных французами, и 20 тыс. — русскими)[437].

Итак, роль Кутузова в руководстве Бородинской битвой, начиная с размещения войск и кончая их взаимодействием, была настолько инертной, что Н.Н. Раевский выразился даже таким образом: «Нами никто не командовал». Автор страдальчески-апологетической статьи о Кутузове Л.Л. Ивченко, полагающая, что ее кумира критикуют только «недоброжелатели полководца», которые, мол, «слишком пристрастны»[438], могла бы задуматься над тем, почему именно у Кутузова, как ни у кого из крупных русских военачальников, столько «недоброжелателей».

Все недостатки руководства битвой со стороны Кутузова, о которых идет речь, не имели гибельных последствий отчасти потому, что и Наполеон допускал просчеты. Захватив Бородино, он прекратил активные действия против русского правого фланга, что позволило Кутузову и Барклаю-де-Толли безбоязненно перебрасывать свои войска справа налево. На левом фланге русских он сначала переоценил возможность обходного маневра Ю. Понятовского, а после того как были взяты Багратионовы флеши и Семеновская, не закрепил этот успех, обратив свои усилия против русского центра. Наконец, ошибкой Наполеона, как полагает ряд военных авторитетов (Ж. Шамбре, Д.П. Бутурлин, А.Н. Витмер, Д. Чандлер), было то, что после взятия Курганной высоты он не ввел в дело гвардию для решающего прорыва в центре.

Впрочем, если бы даже Кутузов допустил под Бородином еще больше ошибок, а Наполеон действовал безупречно, все равно французы вряд ли могли рассчитывать на лучший для них исход, ибо дело здесь не столько в Кутузове и Наполеоне, сколько в русском солдате. Русский солдат, плоть от плоти своего народа, — вот главный герой Бородина. Именно его беспримерная стойкость искупила все промахи Кутузова и сорвала расчеты Наполеона.

Солдаты России сражались под Бородином не ради славы и не столько за Царя, сколько за Веру и Отечество. Именно желание защитить родную землю, Москву и всю Россию воодушевляло русских воинов, делая их непобедимыми. Один из рядовых героев 1812 г. так ответил на вопрос, почему при Бородине сражались столь храбро: «Оттого, сударь, что тогда никто не ссылался и не надеялся на других, а всякий сам себе говорил: „Хоть все беги, я буду стоять! Хоть все сдайся, я умру, а не сдамся!“ Оттого все стояли и умирали!»[439] Оттого и являлись примеры изумляющей неустрашимости. Тарнопольский полк 27-й дивизии Д. П. Неверовского шел в контратаку на флеши колонной с музыкой и песней, «что я, — вспоминал участник многих войн Н.И. Андреев, — в первый и последний раз видел».

Кутузов, так истово радевший о духе войск, все это знал и правильно оценил. Свое донесение царю о Бородинской битве он закончил такими словами: «Французская армия под предводительством самого Наполеона <…> не превозмогла твердость духа российского солдата, жертвовавшего с бодростию жизнию за свое Отечество».

3. Фили — Москва

От Бородина Кутузов отступал к Москве, заверяя изо дня в день и своих генералов, и московского генерал-губернатора графа Ф.В. Ростопчина в том, что он даст новое сражение для «спасения Москвы»[440]. В те же дни он запрашивал ответственных за подготовку резервов князя Д.И. Лобанова-Ростовского и Н.А. Ушакова и, судя по тону запросов, надеялся получить у Москвы подкрепления. Однако они не были присланы. Вместо них Михаил Илларионович получил фельдмаршальский жезл и 100 тыс. руб. (плюс по 5 руб. на каждого «нижнего чина») за Бородинскую битву. Тем не менее, даже узнав из царского рескрипта, полученного 30 августа, что подкреплений до Москвы не будет, он продолжал уверять окружающих: под Москвой «должно быть сражение, решающее успехи кампании и участь государства».

Трудно сказать, верил ли сам Кутузов в то, что он говорил, или только поддерживал такими заверениями боевой дух армии, или же просто был в затруднении, не зная, на что решиться, и таким образом побуждая своих соратников к возражениям. По словам А.П. Ермолова, который, пожалуй, лучше, чем кто-либо, разбирался в тайниках души свежеиспеченного генерал-фельдмаршала, Кутузов «желал только показать решительное намерение защищать Москву, совершенно о том не помышляя». Когда Ермолов утром 1 сентября высказал сомнения в том, что на позиции, уже избранной под Москвой, можно удержаться, Кутузов «в присутствии окружавших его генералов» «ощупал пульс Ермолова и сказал: „Здоров ли ты?“» Когда же Барклай-де-Толли к вечеру того дня стал убеждать Кутузова в необходимости «оставить Москву», Михаил Илларионович, «внимательно выслушав, не мог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении, и, желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал к 8 часам вечера созвать гг. генералов на совет».

Итак, вечером 1 сентября избу крестьянина Михаила Фролова в подмосковной деревне Фили (ныне Киевский район Москвы), где поместился Кутузов, заполнили высшие чины армии[441]: четыре «полных» генерала (М.Б. Барклай-де-Толли, Л.Л. Беннигсен, Д.С. Дохтуров, М.И. Платов), столько же генерал-лейтенантов (Н.Н. Раевский, П.П. Коновницын, А.И. Остерман-Толстой, Ф.П. Уваров), начальник штаба 1-й армии генерал-майор А.П. Ермолов, генерал-квартирмейстер (в чине полковника) К.Ф. Толь. Из «полных» генералов не было только М. А. Милорадовича: он не мог отлучиться из арьергарда. Иногда называют среди участников совета генерал-интенданта B.C. Ланского, который, однако, по свидетельству кутузовского ординарца А.Б. Голицына, был приглашен не на совет, а на совещание с Кутузовым сразу после совета. Зато полковник П.С. Кайсаров, участие которого в совете В.П. Тотфалушин ставит под сомнение, скорее всего, там был — не только потому, что он после Бородина исполнял должность дежурного генерала при штабе армии, но и потому, что пользовался, к удивлению окружающих, невообразимым расположением Кутузова[442].

Обсуждался на совете один вопрос: сдать Москву Наполеону или не отдавать, хотя бы пришлось всем лечь костьми под ее стенами. Прения были жаркие. Сугубую остроту придал им Беннигсен, открыв совещание (по старшинству лет, чина и должности начальника Главного штаба) демагогическим приемом: «Я спросил, может ли общество поверить, что мы выиграли, как это обнародовано, сражение Бородинское, если оно не будет иметь других последствий, кроме потери Москвы, и не будем ли мы вынуждены сознаться, что мы его проиграли?..»[443] Кутузов недовольно прервал Беннигсена, указав на «неправильность подобной постановки вопроса». Он «описал все неудобства позиции» для битвы за Москву и предложил обсудить вопрос в такой формулировке: «Прилично ли ожидать нападения на неудобной позиции или оставить Москву неприятелю?»

Первым выступил в прениях Барклай-де-Толли. Он подверг основательной критике позицию под Москвой (кстати, избранную Беннигсеном) и предложил отступать. «Сохранив Москву, — говорил он, — Россия не сохраняется от войны, жестокой, разорительной. Но сберегши армию, еще не уничтожаются надежды Отечества, и война <…> может продолжаться с удобством: успеют присоединиться в разных местах за Москвой приготовляемые войска». Ермолов потом вспоминал: «Все сказанное Барклаем на военном совете в Филях заслуживает того, чтобы быть отпечатано золотыми буквами». Хотя почти все генералы перед советом были настроены сражаться за Москву, Барклай логикой своих рассуждений склонил часть из них (Остермана, Раевского, Толя) на свою сторону: «употребил все средства, чтобы склонить совет» к решению — оставить Москву. Шестеро из 11 участников совета (Беннигсен, Дохтуров, Платов, Коновницын, Уваров и Ермолов) высказались за сражение.

Поскольку один из шестерых (Беннигсен) был бароном, о совете в Филях у нас стали писать так: «Особенно воинственно были настроены служившие в русской армии немецкие бароны <…>. Они не считались с национальными интересами России, не жалели крови русских солдат»[444]. Был в Филях и еще один «немецкий барон» (Толь), однако он высказался за отступление.

О позиции Кайсарова источники не говорят, но он мог выступить только в смысле, желательном для Кутузова и противном для Беннигсена, т. е. в данном случае за отступление.

Итак, взяв на себя ответственность первого и смело мотивированного предложения оставить Москву, Барклай-де-Толли не просто облегчил Кутузову тяжесть решения, которое тот должен был принять, но и во многом предопределил именно такое решение. Наблюдательный Ермолов заметил, что Кутузов при этом «не мог скрыть удовольствия». Выслушав всех, фельдмаршал так заключил прения (между прочим, по-французски)[445]: «Знаю, что ответственность падет на меня, но жертвую собою для блага Отечества. Повелеваю отступить!» Он подчеркнул (повторив доводы Барклая-де-Толли), что «с потерянием Москвы не потеряна еще Россия», необходимо «сберечь армию, сблизиться к тем войскам, которые идут к ней на подкрепление»[446].

Здесь, вслед за мифом о назначении Кутузова главнокомандующим якобы в критический, наиболее опасный для России момент войны, самое время развеять и миф, изначально, рожденный поэтическим гением А.С. Пушкина, но подхваченный и утрированный советскими историками, — миф о том, что «один Кутузов мог решиться отдать Москву неприятелю». От сталинских времен и доселе совет в Филях изображается в нашей литературе, как правило (не без исключений, конечно), с заветным желанием преувеличить роль Кутузова: дескать, выслушав разнобой в речах своих генералов (Барклай-де-Толли при этом зачастую даже не упоминается), Кутузов произнес «свою знаменитую», «полную глубокого смысла и в то же время трагизма речь» о том, что ради спасения России надо пожертвовать Москвой. «Решение Кутузова оставить Москву без сражения — свидетельство большого мужества и силы воли полководца. На такой шаг мог решиться только человек, обладавший качествами крупного государственного деятеля, твердо веривший в правильность своего стратегического замысла», — так писал о Кутузове П.А. Жилин, не допуская, что таким человеком был и Барклай. «На такое тяжелое решение мог пойти только Кутузов», — вторят Жилину уже в наши дни Ю.Н. Гуляев и В.Т. Соглаев.

А ведь документы свидетельствуют, что Барклай-де-Толли и до совета в Филях изложил Кутузову «причины, по коим полагал он отступление необходимым», и на самом совете ответственно аргументировал их, после чего фельдмаршалу оставалось только присоединиться к аргументам Барклая, и вся «знаменитая», «полная смысла, трагизма…» и т. д. речь Кутузова была лишь повторением того, что высказал и в чем убеждал генералов (часть из них и убедил) Барклай.

Между тем генералы, настроенные сражаться за Москву, пришли в ужас от принятого решения («От сего у нас волосы стали дыбом», — вспоминал Коновницын) и расходились после совета с тяжелым чувством, как с похорон. Переживали, конечно, все участники совета, но, пожалуй, больше всех — сам Кутузов. Он не хуже любого из своих генералов понимал, что значит Москва для России. Давно ли он прямо говорил (и писал) Ростопчину и самому царю, что считает своим долгом «спасение Москвы», что «с потерею Москвы соединена потеря России»! Теперь же, оставленный без подкреплений, он, как и Барклай-де-Толли, видел, что спасти Россию можно, только пожертвовав Москвой, и глубоко переживал тяжесть такой жертвы: «Несколько раз за эту ночь слышали, что он плачет».

2 сентября русская армия оставила Москву. То был самый горестный для россиян день 1812 года. Ведь они считали тогда своей «подлинной столицей» именно Москву. Сам царь в июле 1812 г. провозгласил, что «она всегда была главою прочих городов российских». Более того, по отзывам современников, «в глазах каждого русского Москва была священным городом, который он любовно называл матушкой»[447]. Поэтому русская армия восприняла решение оставить Москву болезненно. «Какой ужас!.. Какой позор!.. Какой стыд для русских!» — сокрушался генерал Д.С. Дохтуров. «Вечным стыдом» назвал сдачу Москвы поэт-ополченец П.А. Вяземский[448]. По свидетельству капитана П.С. Пущина (будущего генерала, декабриста), весть об оставлении Москвы вызвала в армии «всеобщее негодование и ропот»[449]. Начальник канцелярии Кутузова С.И. Маевский вспоминал: «Многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после поносного уступления Москвы. Мой генерал Бороздин (командующий 8-м корпусом. — Н.Т.) решительно почел приказ сей изменническим». Солдаты плакали, ворчали: «Лучше уж бы всем лечь мертвыми, чем отдавать Москву!» — и досадовали на Кутузова: «Куда он нас завел?»[450] «Войска в упадке духа», — меланхолически констатировал в те дни доблестный Н.Н. Раевский.

В столь драматичный момент «грозы двенадцатого года» Кутузов выглядел деморализованным и, главное, вел себя как выглядел. Князь А.В. Голицын, служивший у него тогда ординарцем и бывший при нем безотлучно, рассказывал, как фельдмаршал попросил утром 2 сентября проводить его из Москвы «так, чтоб, сколько можно, ни с кем не встретились», и уезжал одиноко, без свиты, не вмешиваясь в руководство армией. Такая инертность фельдмаршала объяснялась не только потрясением, которое он пережил, будучи вынужденным оставить Москву, но и тревогой перед тем, как отреагирует на это Император. Наконец, и ропот войск (они «в первый раз, видя его, не кричали „Ура!“») — ропот, тоже для него небывалый, должно быть, удручал светлейшего. Даже спустя два дня, утром 4 сентября, капитан Д.Н. Болговский, посланный к Кутузову от Милорадовича, застал фельдмаршала «у перевоза через Москву-реку по Рязанской дороге» в придорожной избе: «Он сидел одинокий, с поникшею головою, и казался удрученным».

Зато Барклай-де-Толли, не обремененный тревогами главнокомандующего и царедворца и привыкший к ропоту войск, сохранял в день оставления Москвы обычное для него присутствие духа. Именно он распоряжался эвакуацией: разослал во все части города своих адъютантов для наблюдения за порядком и сам «пробыл 18 часов не сходя с лошади», чтобы лично инспектировать вывод войск из города и пресечь возможные беспорядки[451]. «Через Москву шли мы, — вспоминал С.И. Маевский, — под конвоем кавалерии, которая, сгустивши цепь свою, сторожила целость наших рядов и первого, вышедшего из них, должна была изрубить в куски, несмотря на чин и лицо».

Вместе с армией уходили и жители города. Ростопчин еще 30 августа сообщал в Петербург: «Женщины, купцы и ученая тварь едут из Москвы». Теперь же несметные толпы беженцев запрудили «всю дорогу от Москвы до Владимира». Как и солдаты, горожане оставляли Москву с плачем — «просто стон стоял в народе». Уходили почти все: из 275 547 жителей осталось в городе чуть больше 6 тыс.[452].

Не успели русские со слезами горечи выйти из Москвы через Рязанскую заставу в сторону Боровского перевоза, как со стороны Арбата в нее вступили французы — тоже со слезами, но от радости. Вся армия завоевателей, «хлопая в ладоши, повторяла с восторгом: „Москва! Москва!“ — как моряки кричат: „Земля! Земля!“ в конце долгого и трудного плавания». Сам Наполеон, въехав со свитой к 14 часам 2 сентября на Поклонную гору и увидев всю распахнувшуюся перед ним Москву, не мог сдержать торжествующего возгласа: «Вот, наконец, этот знаменитый город!» — а его маршалы, «опьяненные энтузиазмом славы», бросились к нему с поздравлениями. В следующий час адъютанты принесли императору весть, казавшуюся невероятной, дикой: Москва пуста! Наполеон подумал даже (и сказал об этом свите), что «может быть, московские жители не знают, как надо сдаваться?»[453].

Столиц, в которые входили победителями войска Наполеона, было полтора десятка: Берлин и Вена, Рим и Варшава, Венеция и Неаполь, Милан и Флоренция, Мадрид и Лиссабон, Амстердам и Триест, Каир и Яффа. Везде были депутации, ключи и церемонии сдачи городов, любопытствующее многолюдье. Теперь впервые Наполеон вступал в столицу, покинутую жителями. Он проехал от Дорогомиловской заставы через весь Арбат до Кремля, «не увидя ни единого почти жителя»[454] (те, кто остался, попрятались). «И некому было слушать нашу музыку, игравшую „Победа за нами!“», — досадовал бравый сержант А.-Ж. Бургонь[455].

Впрочем, утешились завоеватели тут же. Они обнаружили в Москве огромные запасы товаров и продовольствия: «сахарные заводы, особые склады съестных припасов <…>, калужскую муку, водку и вино со всей страны, суконные, полотняные и меховые магазины» и пр… То, что сулил им Наполеон перед Бородинской битвой («изобилие, хорошие зимние квартиры»), стало явью. Казалось, Наполеон «совершил кампанию с успехом, какого только мог желать». Он знал, что падение Москвы эхом отзовется во всем мире как еще одна, может быть самая главная, его победа.

Но едва успев разместиться и возрадоваться богатствам Москвы, французы подверглись в буквальном смысле испытанию огнем — в тот же день, 2 сентября, начался грандиозный московский пожар, который бушевал непрерывно целую неделю, до 8-го.

Пожар Москвы 1812 г. до сих пор вызывает споры[456], хотя в них давно уже пришло время поставить точку. П.А. Жилин сводил их к «двум основным тенденциям: русские историки и писатели доказывали, что Москву сожгли Наполеон, солдаты французской армии; французы обвиняли в этом русских…». Такое представление о спорах вокруг пожара Москвы донельзя упрощает и, главное, искажает их смысл. Правда, Александр I, Ф.В. Ростопчин, Святейший Синод, некоторые придворные историки, вроде А.И. Михайловского-Данилевского, и публицисты, вроде протоиерея И.С. Машкова, действительно обвиняли в поджоге Москвы Наполеона, французов. Такова была в царской России официальная версия. Из советских историков ее поддержали все те же Н.Ф. Гарнич, Л.Г. Бескровный, П.А. Жилин и ряд других. В наши дни за ними следуют уже немногие, удивляясь, кстати, тому, что Александр I «даже не потребовал с Франции денег за пожар Москвы», хотя ему «ничего не стоило <…> приказать в отместку за Москву сжечь дотла» Париж[457].

Это все было и есть. Но ведь такие авторитетнейшие русские историки и писатели, как А.С. Пушкин и Н.М. Карамзин, М.Ю. Лермонтов и А.И. Герцен, В.Г. Белинский и Н.Г. Чернышевский, М.И. Богданович и А.Н. Попов (в советской историографии — академики М.Н. Покровский, Е.В. Тарле, М.Н. Тихомиров, Н.М. Дружинин, В.И. Пичета, М.В. Нечкина), такие герои 1812 г., как А.П. Ермолов и Денис Давыдов, И.Т. Радожицкий и князь Д.М. Волконский, П.Х. Граббе и Федор Глинка, наконец — сам Кутузов, вопреки официальной версии, со всей определенностью утверждали, что сожгли Москву россияне.

Прежде чем «дать слово» документам, подчеркну словами Е.В. Тарле (хотя и сказанными по иному поводу) «внутреннюю невероятность, кричащую несообразность» версии о поджоге Москвы Наполеоном. «Что же, они были враги себе?» — резонно вопрошает В.М. Холодковский, доказавший — лучше, чем кто-либо, — что пожар Москвы был невыгоден французам ни с экономической, ни с политической, ни с военной, ни даже с «мародерско-грабительской» точки зрения: «Вместо всех богатств им досталась лишь малая часть, остальное было уничтожено огнем»[458].

Теперь обратимся к документам. Под утро 2 сентября Ростопчин приказал полицейскому приставу П.И. Вороненко «стараться истреблять все огнем», что Вороненко и делал весь день «в разных местах по мере возможности <…> до 10 часов вечера». Донесение об этом самого Вороненко в Московскую управу благочиния было учтено еще в 1876 г. А.Н. Поповым, а позднее — Е.В. Тарле и В.М. Холодковским. Поэтому для тех, кто считает, что сожгли Москву русские, «главным виновником» ее поджога является Ростопчин. Но ведь с прибытием в Москву Кутузова он стал здесь еще «главнее», чем Ростопчин. С.Н. Глинка резонно заметил, что «когда нога Кутузова ступила на землю Московскую, тогда не воля Ростопчина, а воля Кутузова была в Москве»[459]. Какова же роль Кутузова в московском пожаре? Документы позволяют ответить на этот вопрос однозначно.

В то же утро, 2 сентября, оставляя город, фельдмаршал приказал сжечь склады и магазины с продовольствием, фуражом, частью боеприпасов. Этот факт, удостоверенный окружением Кутузова, признан и в дореволюционной, и в советской историографии.

Вместе с тем Кутузов и Ростопчин, независимо друг от друга, распорядились эвакуировать из города противопожарный инвентарь. Ростопчин сам признавался, что он «приказал выехать 2100 пожарникам с 96 пожарными насосами». Что касается Кутузова, то его («мимо графа Ростопчина») собственноручное предписание московскому обер-полицмейстеру П.А. Ивашкину вывезти из Москвы «весь огнегасительный снаряд» видел Сергей Глинка. Такая мера, по вескому заключению В.М. Холодковского, «говорит сама за себя: лишить город средств защиты от огня — значило готовить его к сожжению».

Действительно, Ростопчин и Кутузов придавали такое значение вывозу «огнегасительного снаряда», что заняли под него и время, и транспорт, бросив при этом громадные арсеналы оружия: 156 орудий, 74 974 ружья, 39 846 сабель, 27 119 артиллерийских снарядов, 108 712 единиц чугунной дроби и многое другое[460], а также 608 старинных русских знамен и больше 1000 штандартов, булав и других военных доспехов. «Удивлялись тогда, — писал об этом в 1867 г. И.П. Липранди, — удивляются и теперь и будут всегда удивляться, что эти памятники отечественной славы были оставлены неприятелю». Оставить оружие и знамена врагу издревле у всех народов считалось позором. Такого же их количества, как в Москве 2 сентября 1812 г., без боя россияне никогда — ни раньше, ни позже — никому не оставляли.

Хуже того. Торопясь увезти «огнегасительный снаряд», заняв под него сотни подвод, власть предержащие оставили в городе, обреченном на сожжение, 22,5 тыс. раненых[461], из которых очень многие, если не большинство, сгорели. «Душу мою раздирал стон раненых, оставляемых во власти неприятеля, — вспоминал А.П. Ермолов. — <…> С негодованием смотрели на это войска»[462]. Персональную ответственность за это несут и генерал-губернатор Москвы Ростопчин, и Барклай-де-Толли как главный распорядитель эвакуации войск из Москвы, но в первую очередь, безусловно, генерал-фельдмаршал светлейший князь Кутузов как главнокомандующий, высшее должностное лицо империи на театре военных действий. Что он чувствовал, оставляя на гибель десятки тысяч раненых, терзал ли его душу их стон, — неизвестно. Но, по данным и с русской, и с французской стороны, Кутузов 2 сентября приказал начальнику русского арьергарда М. А. Милорадовичу доставить французам записку, подписанную дежурным генералом П.С. Кайсаровым и адресованную начальнику Главного штаба Наполеона маршалу Л.А. Бертье. Записку доставил и вручил маршалу И. Мюрату (для передачи Бертье) штаб-ротмистр Ф.В. Акинфов (будущий генерал, декабрист). Французский генерал Ж. Пеле так передает содержание этой записки: «Раненые, остающиеся в Москве, поручаются человеколюбию французских войск»[463].

Итак, Кутузов (вместе с Ростопчиным, но независимо от него) поджигает Москву, лишает ее «огнегасительного снаряда», бросает в городе, преданном неугасимому огню, — кроме оружия, знамен, бездны памятников отечественной культуры — 22,5 тыс. своих раненых и… поручает их «человеколюбию» неприятеля. Как это расценить? По-моему, здесь налицо верх цинизма, не только воинское преступление, но и (по современной терминологии) преступление против человечности[464].

Добавлю к этому факт, преданный гласности только в 1989 г.: по пути от Бородина к Москве, в Можайске, Кутузов оставил от 10 до 17 тыс. (по разным источникам) своих раненых, которые гибли тоже в огне, зажженном самими россиянами, т. е., должно быть, по кутузовскому приказу. Вот и прецедент для Москвы! Как же объясняют такие действия фельдмаршала его советские и постсоветские биографы? Все они — все как один — хранят об этом гробовое молчание.

Сам Михаил Илларионович, оставив Москву, 4 сентября рапортовал царю (о раненых — ни слова!): «Все сокровища, арсенал и все почти имущества, как казенные, так и частные, из Москвы вывезены и ни один дворянин в ней не остался». Александр I, посчитав такой пиетет со стороны фельдмаршала к «благородному» сословию излишним, зачеркнул слово «дворянин» и сверху написал «почти житель»[465], но тогда он еще не знал, что в этой части фельдмаршальского рапорта нет ни слова правды. В действительности почти все сокровища, арсенал и «все почти имущества» остались в зажженном городе. Оставлены были в нем, среди прочих раненых, и офицеры (т. е. дворяне!), которых, правда, сами французы успели разместить вместе с собственными ранеными, что и спасло их от гибели в пожаре[466].

Как после всего этого можно воспринимать последующие (во время бегства французов из России) сентенции Кутузова о том, что он жалеет русских солдат? Одно из двух — либо как блеф, либо как попытки искупить свою вину за избыток потерь при Бородине и, особенно, за гибель раненых в Можайске и Москве.

Таким образом, собственные власти Москву в 1812 г. «просто бросили». Бросили и — подожгли. Поджечь по приказам Кутузова и Ростопчина даже избранные объекты Москвы при вывозе всего «огнегасительного снаряда» значило обречь деревянный по преимуществу город на грандиозный пожар. Но, кроме того, Москву жгли тогда сами жители — из патриотических побуждений, по принципу «Не доставайся злодею!». Многочисленные французские свидетельства об этом (А. Коленкура, Ф.-П. Сегюра, Ц. Ложье, А.-Ж. Бургоня и др.) подтверждаются русскими источниками. И.П. Липранди видел и слышал, как москвичи «на каждом переходе, начиная от Боровского перевоза <…> до Тарутина даже», являлись в расположение русской армии и рассказывали о «сожжении домов своих». О том же свидетельствовали Ф.Н. Глинка, П.Х. Граббе, князь Д.М. Волконский и, главное, сам Кутузов.

23 сентября 1812 г. Кутузов заявил посланцу Наполеона бывшему послу Франции в России графу А.Ж.Б. Лористону, горячо отводившему от французов обвинения в поджоге Москвы (французы, мол «не осквернили бы себя такими действиями, даже если бы заняли Лондон»): «Я хорошо знаю, что это сделали русские. Проникнутые любовью к Родине и готовые ради нее на самопожертвование, они гибли в горящем городе». Это заявление фельдмаршала опубликовано в официальных известиях его штаба[467]. Есть и другой вариант заявления, исходящий от царского двора. Кутузов там говорит Лористону: «Вы разрушали столицу по своей методе — определяли для поджога дни и назначали части города, которые надлежало зажигать в известные часы». А.Г. Тартаковский в 1967 г. доказал, что в придворном варианте заявление Кутузова фальсифицировано, а именно: «вложена в его уста совершенно произвольно, приписана ему задним числом» правительственная версия причин московского пожара. Тем не менее наши биографы Кутузова и после этого продолжают опираться на фальшивку, разоблаченную Тартаковским, поскольку в ней фельдмаршал выглядит более симпатичным патриотом, чем в подлиннике.

Не только Кутузов, но и другие герои 1812 г. понимали смысл пожара Москвы как патриотической жертвы. «Собственными нашими руками разнесен пожирающий ее пламень, — писал А.П. Ермолов. — Напрасно возлагать вину на неприятеля и оправдываться в том, что возвышает честь народа»[468]. Как подвиг самопожертвования россиян оценили московский пожар А.С. Пушкин и М.Ю. Лермонтов, А.И. Герцен и Н.Г. Чернышевский.

А вот Наполеон не мог понять такого самопожертвования. Глядя на зарево московского пожара, он восклицал: «Что за люди! Это скифы!» Его рациональный ум не постигал бескомпромиссности характера русских людей. «Чтоб причинить мне временное зло, разрушили созидание многих веков», — саркастически говорил он о россиянах[469].

Пожар действительно разрушил Москву на три четверти. Из 9158 жилых строений сгорели 6532. Погибли дворцы и храмы (из 329 церквей — 122), здание Московского университета, европейски знаменитая библиотека графа Д.П. Бутурлина в Лефортове, художественная галерея графа А.Г. Орлова в Донском монастыре, масса исторических документов (в том числе оригинал «Слова о полку Игореве»).

Но тяжело ударив по экономике, финансам и культуре России, московский пожар с политической и военной точки зрения поставил Наполеона из выигрышного положения в проигрышное. Вместо уютных квартир в городе, который только что поразил французов своим великолепием, они оказались на пепелище, а тем временем вокруг Москвы разгоралось пламя народной войны, росло «остервенение народа» против захватчиков. Здесь, в Московском Кремле, на высшей точке своего величия, как это признавала тогда вся Европа[470], Наполеон уже мог видеть, что война, которую он затеял, сулит ему неминуемое фиаско.

Предчувствуя свою гибель, Наполеон из «покоренной» Москвы «великодушно» предлагал Александру I мир (через двоих москвичей — генерал-майора И.А. Тутолмина и отставного капитана И.А. Яковлева[471] — и своего генерал-адъютанта, упоминавшегося Лористона), но российский император ни на одно из этих предложений не ответил, а Яковлева только за то, что он доставил письмо от Наполеона, приказал арестовать.

30 августа, в день своих именин, Александр I получил рапорт Кутузова о Бородинской битве. Кутузов не употребил самого слова «победа», но его фраза (близкая к истине), — «кончилось тем, что неприятель нигде не выиграл ни на шаг земли с превосходными своими силами»[472], — была воспринята в Петербурге как реляция о победе. Очевидцы свидетельствовали: «Весь город высыпал на улицы <…>. Все, поздравляя друг друга с победою, обнимались, лобызались <…>. С тех пор как Петербург стоит, не было такого ликования»[473]. Сам Александр I отстоял благодарственный молебен с коленопреклонением в Троицком соборе Александро-Невской лавры.

Тем большим потрясением стала для царя полученная 7 сентября весть о том, что победоносный Кутузов… сдал побежденному Наполеону Москву. «Голова его, — отметил биограф Александра В.К. Надлер, — седеет в одну ночь после этой страшной вести»[474].

Тот месяц, пока Наполеон был в Москве, стал для Александра I едва ли не самым тяжким месяцем всей его жизни. Общепринятая в советской историографии пушкинская оценка Александра («в двенадцатом году дрожал») требует принципиального уточнения: может быть, и «дрожал», но превозмог дрожь и сполна проявил необходимую в его положении твердость. Ведь царский двор, за малым исключением, и почти вся бюрократия (в том числе мать-императрица Мария Федоровна, Великий князь Константин Павлович, всемогущий уже тогда А.А. Аракчеев, канцлер империи Н.П. Румянцев) в панике толкали царя к миру с Наполеоном. Александр, однако, был непримирим. В разговоре с Ж. де Местром он выразил даже готовность отступить на Камчатку и стать «императором камчадалов», но не мириться с Наполеоном. Такую твердость царя после сдачи Москвы А. К. Дживелегов не без оснований назвал «подвигом, почти сверхъестественным».

Если бы Александр I согласился на мир с Наполеоном, занявшим Москву, то, по резонному заключению К. Клаузевица, «поход 1812 г. стал бы для Наполеона наряду с походами, которые заканчивались Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом»[475]. Наполеон хорошо это понимал. Именно поэтому он так долго (36 дней!) оставался в Москве, что в конечном счете его и погубило.

4. Тарутино

Оставив Москву, русские войска отступали уже далеко не в том образцовом порядке, как это было до Бородина. Сказалось не только их «крайнее расстройство» после Бородинской битвы, что признавал сам Кутузов. С потерей Москвы вся армия пережила нравственный шок, который повлек за собою упадок морального духа, рост мародерства и дезертирства. Нельзя, разумеется, доверять «свидетельствам» таких недоброжелателей Кутузова, как Ф.В. Ростопчин («Солдаты уже не составляют армии. Это орда разбойников…») или Ж. де Местр. Но вот что удостоверил адъютант и биограф Кутузова А.И. Михайловский-Данилевский: «Побеги солдат <…> весьма увеличились после сдачи Москвы <…>. В один день переловили их четыре тысячи». Главное же, сам Кутузов 6 сентября уведомлял тульского, калужского, владимирского, рязанского и тамбовского губернаторов о том, что «мародерство в армии увеличивается и даже распространилось в губернии от театра войны»[476]. В тот же день фельдмаршал с тревогой докладывал царю: «Заботу немалую делает мне мародерство <…>. Принимаются все меры».

Действительно, меры принимались строжайшие. 25 сентября Кутузов приказал «всех нижних чинов», уличенных в мародерстве, «наказывать на месте самыми жестокими телесными наказаниями». Только в один день, 9 октября, он распорядился 11 мародеров «прогнать шпицрутенами каждого через 1000 человек по 3 раза» и еще 14 — «через 500 человек по 3 раза»[477]. Характерно, что в 6-томном (советском) издании документов «М.И. Кутузов» для этого документа, опубликованного при Николае II, места не нашлось.

Здесь самое время сказать и о других примерах жестокости Михаила Илларионовича и к раненым, и к здоровым солдатам, особенно — в свете шаблонных представлений о нем как о добром батюшке, который только заботился о солдатах, только лелеял их. Если Барклай-де-Толли в 1810–1812 гг. неоднократно выступал (перед самим императором) против палочной дисциплины, доказывая, что солдатам необходимо, «чтобы их считали людьми, наделенными чувствами и патриотизмом, если он не угас в результате плохого обращения и палочных ударов», то Кутузов никогда не позволял себе ничего подобного. Напротив, палок и шпицрутенов было для него мало. Сохранилось (тоже, разумеется, не включенное в советский 6-томник) необычно жестокое предписание Кутузова генералу от инфантерии А.М. Римскому-Корсакову от 29 марта 1813 г. «наказывать смертью без всякого послабления» виновных всего лишь в разглашении «неблагонамеренных слухов» — с ремаркой, что он, Кутузов, двоих уже «приказал повесить».

Как не вспомнить здесь рассказ очевидца из стихотворения в прозе И.С. Тургенева «Повесить его!»? Это рассказ о том, как перед битвой при Аустерлице русский главнокомандующий приказал повесить своего солдата по вздорному обвинению. У Тургенева главнокомандующий по фамилии не назван. Не назвали его и комментаторы стихотворения. Но ведь тот факт, что русским главнокомандующим перед Аустерлицем был Кутузов, общеизвестен!

Итак, в трудных условиях «крайнего расстройства» армии и упадка ее морального духа, когда приходилось ценою жестоких мер поддерживать в ней расшатанную дисциплину, Кутузов сумел осуществить блистательный Тарутинский марш-маневр.

На совете в Филях главнокомандующий приказал «отступать по Рязанской дороге». Со 2-го по 5 сентября русская армия так и отступала. Но в ночь на 6-е Кутузов, прикрываясь казачьими отрядами, которые продолжали идти к Рязани, внезапно повернул главные силы армии на запад к Подольску, а затем по Калужской дороге на юг. Его приказ начальнику русского арьергарда М.А. Милорадовичу от 5 сентября гласил: «Казаков один полк оставьте на оставляемых вами высотах, которые (казаки. — Н.Т.) отступить должны, когда неприятель их к тому принудит, и то по Рязанской дороге, которые потом могут опять присоединиться к армии тогда, когда неприятель откроет их фальшивое движение; движение всего вашего арьергарда должно быть так скрытно в ночи сделано, чтобы ни малейшего следа на фланговой нашей дороге неприятель не открыл». 21 сентября русская армия расположилась лагерем у с. Тарутино в 80 км юго-западнее Москвы.

Весь этот переход с Рязанской на Калужскую дорогу был проделан большей частью в ночные часы, скрытно и так искусно, что французы на 9 дней[478] потеряли русскую армию из виду. Их авангарды под командованием И. Мюрата до 10 сентября ничтоже сумняшеся шли за казаками по Рязанской дороге, потом — когда увидели, что обмануты, и Мюрат получил нагоняй от Наполеона, — нервно рыскали по всем окрестным дорогам (взяв на одной из них в плен министра финансов Д.А. Гурьева, который ехал из Киева в Петербург) и лишь 14-го «отыскали» русскую армию на подходе ее к Тарутину.

Тарутинский маневр Кутузова существенно повлиял на ход войны 1812 г., обозначив собою уже пролог перелома. Сам Наполеон назвал этот маневр «прекрасным». Действительно, с одной стороны, Кутузов прикрыл от неприятеля Калугу, где были сосредоточены провиантские запасы, Тулу с ее оружейным заводом, Брянск с литейным двором и плодородные южные губернии[479]. С другой стороны, он поставил под угрозу флангового удара основную коммуникацию Наполеона Москва — Смоленск. Мало того, Наполеон не мог пойти на Петербург, имея в тылу 100-тысячную русскую армию. Зато Кутузову теперь было удобно взаимодействовать с войсками А.П. Тормасова, П.В. Чичагова, Ф.Ф. Эртеля, мобилизовывать резервы, готовить контрнаступление.

Идею флангового марша от Москвы до Калуги «перпендикулярно к движению противника» еще до Бородина высказывал П.И. Багратион, а позднее ее приписывали себе генералы М.Б. Барклай-де-Толли, А.А. Беннигсен, М.С. Вистицкий и полковники К.Ф. Толь, Ж.-Б. Кроссар, А.Ф. Мишо де Боретур. Едва ли все они это выдумали. Если же кто-то из них предложил Кутузову такую идею, тот, естественно, «не мог не одобрить мысли, подходящей к его собственной». Главнокомандующим был Кутузов. Он принимал решение, одобряя или отклоняя любые советы. Ему и принадлежит честь Тарутинского маневра.

По авторитетному мнению К. Клаузевица, этот маневр русская армия «выполнила блестяще», «с громадной выгодой для себя». П.А. Жилин посчитал даже, что вообще «никому из полководцев до Кутузова не приходилось в такой сложной обстановке совершать подобного рода (как достижение военного искусства. — Н.Т.) маневры»[480]. Это, конечно, преувеличение. Всемирная история войн знает много случаев «подобного рода»: например, Ганнибал перед Каннами и Цезарь перед Фарсалом, Наполеон в Италии и Суворов в Швейцарии совершали в обстановке куда более сложной маневры не менее искусные.

В Тарутине Кутузов, как видно из его рапорта царю от 23 сентября, привел 87 035 человек при 622 орудиях плюс 28 казачьих полков, т. е. еще примерно 14 тыс. человек, «беспрестанное движение» которых мешало подсчитать их с точностью до каждого казака[481]. Для Тарутинского лагеря была выбрана позиция хотя и довольно тесная, но сильная, с хорошим обзором и естественными укреплениями: фронт ее прикрывала р. Нара, левый фланг — р. Истья, правый фланг и тыл — высоты, леса, овраги. Кроме того, Кутузов укрепил позицию с фронта семью и справа тремя артиллерийскими батареями. Беннигсен попытался было разбранить тарутинскую позицию, но Кутузов не стал его слушать: «Вам нравилась ваша позиция под Фридландом, а я доволен этой, и мы на ней останемся, потому что я здесь командую и отвечаю за все».

Армия заняла Тарутино, а Главная квартира облюбовала Леташевку, в 3 км южнее. Леташевка не имела ни помещичьей усадьбы, ни церкви. Поэтому высшие чины армии расквартировались более чем скромно: Кутузов — в крестьянском домике, где были оборудованы кабинет, приемная, столовая и спальня; дежурный генерал П.П. Коновницын — по соседству, в курной избе. Комендант Главной квартиры полковник С.Х. Ставраков удовольствовался даже овечьим сараем[482].

Весь Тарутинский лагерь «неприступностью своею походил на крепость»[483]. Закрепившись в нем, Кутузов объявил: «Теперь ни шагу назад!» Эти слова главнокомандующего, конечно, стали известны каждому солдату и быстро подняли дух войск.

Впрочем, и морально и материально укрепить армию, подготовить ее к наступлению удалось не сразу. Наполеон говорил: «Переход из оборонительного положения в наступательное — одно из самых трудных действий». Кутузов понимал это не хуже Наполеона. Но ему мешала тьма обычных для феодального режима препятствий, главными из которых были два. Во-первых, недоставало буквально всего: питания и одежды, боеприпасов и снаряжения, а главное, людских резервов. Во-вторых, затрудняли боевую подготовку местнические интриги, буквально захлестнувшие Главную квартиру.

Не зря князь Багратион, едва узнав о назначении Кутузова главнокомандующим, предсказывал: «Теперь пойдут у вождя нашего сплетни бабьи и интриги». «Бабьими» интригами Кутузов и его окружение особенно злоупотребляли в Тарутинском лагере (до и после Тарутина для интриг не было столько свободного от боев времени). В советской литературе эта сторона трехнедельного тарутинского «сидения» истово замалчивалась[484]. Между тем она засвидетельствована во множестве авторитетных источников. «Интриги были бесконечные, — вспоминал А.П. Ермолов, — пролазы возвышались быстро; полного их падения не было замечено». «Все идет навыворот, — писал о том же в тарутинские дни Д.С. Дохтуров. — Все, что я вижу, внушает мне полнейшее отвращение»[485]. Такое же впечатление о Главной квартире Кутузова в Тарутине составил Н.Н. Раевский: «Я в Главную квартиру почти не езжу, она всегда отдалена. А более для того, что там интриги партий, зависть, злоба, а еще более во всей армии эгоизм, несмотря на обстоятельства России, о коей никто не заботится»[486]. Об «интригах» и «беспорядках» при штабе Кутузова свидетельствовали также дежурный генерал 2-й Западной армии С.Н. Марин, офицеры А.А. Закревский и А.А. Щербинин.

Судя по совокупности данных, сам Кутузов не проявлял большой активности в тарутинских интригах, но, что тоже не делает ему чести, не был инициативен и в руководстве войсками. Конечно, свидетельства Ф.В. Ростопчина и его секретаря А.Я. Булгакова о том, что светлейший «в совершенном бездействии», спит «целыми днями», «солдаты называют его „темнейшим“», можно объяснить недоброжелательством свидетелей. Но вот что записал горячий поклонник Кутузова, его генерал-аудитор С.И. Маевский: получив на подпись 20 бумаг, фельдмаршал «утомился на десяти подписях <…> и с большим усилием и кряхтением подписал остальные десять <…>. Для Кутузова написать вместе 10 слов труднее, чем для другого описать кругом 100 листов; сильная хирагра (подагра рук. — Н.Т.), старость и непривычка — вот враги пера его»[487]. О старческой немощи и бездеятельности Кутузова свидетельствовали также очевидцы Н.Н. Муравьев («Кутузов мало показывался, много спал и ничем не занимался»), А.А. Закревский, Н.Д. Дурново, осведомленнейший А.П. Ермолов.

Собственно, в том, что старый фельдмаршал, которому оставалось уже недолго жить, много спал, нет ничего ущербного для его славы. Важно другое; делал ли он все, что было необходимо, и как это делал? У него было много помощников, и некоторые из них (тот же Маевский, а главным образом фактический начальник штаба П.П. Коновницын и генерал-квартирмейстер К.Ф. Толь) работали, выбиваясь из сил[488], и двигали дело по указаниям Кутузова даже в то время, когда сам фельдмаршал спал. Однако в сонмище этих помощников оказывались «пролазы», которым светлейший «чересчур доверял» и которые имели на него «вредное влияние». Среди них выделились полковник П.С. Кайсаров («Уже четыре дня подписывает бумаги вместо князя, подделываясь под его почерк»), полковник кн. Н.Д. Кудашев (зять Кутузова) и капитан, квартирьер И.Н. Скобелев, известный тем, что впоследствии, будучи уже армейским генерал-полицмейстером, он «составил себе огромное состояние самыми беззаконными способами». Через этих людей («Даже через капитана Скобелева», — возмущался Ермолов) отдавались из Главной квартиры высшим чинам приказы столь путаные, что возникла «бестолочь страшная во всех частях».

Сам Кутузов среди этой «бестолочи» сумел последовательно выжить из армии двух своих наиболее опасных соперников по славе, двух высших и самых авторитетных после фельдмаршала чинов — начальника Главного штаба Л.Л. Беннигсена и бывшего главнокомандующего и военного министра М.Б. Барклая-де-Толли.

Беннигсен, вероятно, был не меньшим мастером интриги, чем Кутузов. В литературе (не только отечественной) он представлен личностью одиозной. К. Маркс и Ф. Энгельс полагали, что в 1812 г. Беннигсен главным образом «интриговал против Барклая-де-Толли с целью занять его место»[489], а советский автор Н.Ф. Шахмагонов обвинил Беннигсена (совершенно абсурдно) даже в том, что он, будучи российским генералом, служил… Наполеону[490]. Только в последнее время предприняты попытки реабилитировать Беннигсена как честного (с точки зрения воинского долга) и способного российского полководца.

Впрочем, каков бы ни был Беннигсен, Кутузов устранил его коварно. Все началось с того, что 7 сентября 1812 г. фельдмаршал приказал: «Определяю <…> дежурным генералом генерал-лейтенанта Коновницына, которого отношения, по власти от меня делаемые, принимать повеления как мои собственные». Таким образом, Коновницын, с молодых лет преданный Кутузову, стал фактическим начальником штаба при главнокомандующем. Беннигсен же, хотя и сохранил формально пост начальника Главного штаба армии, был оттерт от руководства штабом и, естественно, уязвлен таким оборотом дела. Усугубил его неприязнь к Кутузову Тарутинский бой 6 октября.

В этом бою именно Беннигсен командовал русскими войсками[491]. Кутузов все время боя «оставался при гвардии, собственными глазами ничего не видал», а главное, отказал Беннигсену в подкреплении и не разрешил преследовать отступавших французов, что могло бы привести к полному их разгрому (ведь в том бою три пехотных и два кавалерийских корпуса россиян атаковали отдельный корпус И. Мюрата!), Даже такой почитатель Кутузова, как А.И. Михайловский-Данилевский, недоумевал: «По непостижимым причинам, в которых он должен будет отдать отчет потомству, останавливал войска и не вводил их в дело»[492]. Жозеф де Местр так объяснил это: «Когда Беннигсен стал просить кавалерию для завершения победы, Кутузов, видя, что слава достанется его помощнику и скоро вместо одного фельдмаршала будет два, отказал». Разумеется, все было не так просто, но какая-то доля истины в таком объяснении есть. Денис Давыдов добавлял к этому такую деталь: Кутузов, по своей привычке к преувеличениям всего достигнутого при нем как главнокомандующем[493], «послал государю донесение, в котором вместо 19 орудий, взятых у неприятеля, показано было 38. С этого времени вражда между Беннигсеном и Кутузовым достигла крайних размеров и уже не прекращалась».

Последней каплей в распре двух ровесников (кстати, бывших когда-то, с 1780-х годов, друзьями) стало письмо Беннигсена к царю с предложениями о том, как закончить войну поскорее, ибо «наш добрый старик не окончит ее никогда». Кутузов, узнав об этом, пресек затянувшуюся распрю своим излюбленным способом: 15 ноября уволил Беннигсена из армии «по болезни».

Гораздо больше роняет Кутузова в наших глазах увольнение (по той же сакраментальной причине болезни) Барклая-де-Толли. В отличие от Кутузова и Беннигсена, Барклай в нравственном отношении был безупречен[494], никто из современников не мог его упрекнуть в каких-либо интригах. Тем опаснее был он для Кутузова как возможный соперник. Михаил Илларионович «тех, которых он подозревал в разделении славы его, невидимо подъедал так, как подъедает червь любимое или ненавистное деревцо»[495]. Стремление Кутузова «подъесть» репутацию Барклая-де-Толли ярче всего иллюстрирует рапорт фельдмаршала Александру I об оставлении Москвы. Стремясь переложить хотя бы часть ответственности за сдачу Москвы на Барклая-де-Толли, Кутузов 16 сентября 1812 г. рапортовал: «Последствия сии нераздельно связаны с потерею Смоленска и с тем расстроенным совершенно состоянием войск, в котором я оные застал».

Можно представить себе возмущение Барклая такой подтасовкой фактов: ведь Кутузов не хуже его знал, что от Смоленска к Бородину русская армия пришла в полном порядке, а «расстроенной» оказалась уже после Бородина вне всякой зависимости от Смоленска[496]. «Весьма трудно истолковать, — недоумевал Барклай-де-Толли в письме к Александру I, — какую связь между собою могли иметь Смоленск с Москвою, дабы заключать, что занятие неприятелем первого города могло повлечь за собою и взятие последнего»[497]. Жозеф де Местр по этому поводу резонно заметил: «Оставление Смоленска столь же повлияло на сдачу Москвы, как и переход французов через Неман. Если бы Кутузов взял на себя труд одержать полную победу при Бородине, Москва, несомненно, уцелела бы. У Барклая было куда больше резона сказать: „Оставление Москвы вынуждено было сомнительным исходом Бородинской баталии“»[498].

А.И. Михайловский-Данилевский (панегирист Кутузова! — тем ценнее здесь его свидетельство) заметил, что Кутузов, получив власть главнокомандующего, «не мог скрыть ни торжества своего, ни памяти оскорбления, что ему сначала предпочтен был Барклай-де-Толли». В Тарутине Михаил Илларионович «подъедал» Михаила Богдановича по принципу «не укусил, так подуськал». Барклай был поставлен в невыносимое положение: с ним в Главной квартире перестали считаться, ему самому или даже через его голову подчиненным ему командирам «пролазы» из окружения Кутузова отдавали бестолковые повеления. «Бестолочь» Главной квартиры шокировала педантичного Барклая и в конце концов вывела его из себя. 19 сентября вместе с заявлением об отставке он откровенно написал Кутузову: «Ваша Светлость начальствуете и даете приказания, но генерал Беннигсен и все те, которые Вас окружают, также дают приказания и отделяют по своему произволу отряды войск, так что тот, кто носит звание главнокомандующего, и его штаб не имеют об этом никаких сведений до такой степени, что в последнее время я должен был за получением сведений о различных войсках, которые были отделены от 1-й армии, обратиться к Вашему дежурному генералу, но и он сам ничего не знал <…>. На этих днях мне был прислан приказ отделить часть кавалерии для подкрепления арьергарда, и при этом забыли, что вся кавалерия уже была отделена». На следующий день Кутузов отдал приказ об увольнении Барклая «за увеличившеюся в нем болезнью»[499].

П.А. Жилин и другие историки зачисляли Барклая-де-Толли в одну с Беннигсеном оппозиционную группу, которая, мол, подвергала Кутузова «несправедливой критике» и была «прямой помехой» наступательным приготовлениям[500]. Эта версия строилась исключительно на посылке, что всякая критика Кутузова, от кого бы она ни исходила и в чем бы ни заключалась, несправедлива. Между тем Барклай ни в какую группу не входил. Он видел рознь между Кутузовым и Беннигсеном, но не поддерживал ни того, ни другого, равно осуждая обоих — «двух слабых стариков»[501], один из которых (Кутузов) был в его глазах «бездельником», а другой — «разбойником». Напомню читателю, что Барклай и Беннигсен враждовали с начала войны, все время. Кутузов же занял по отношению к ним позицию «третьего радующегося».

Итак, Барклай-де-Толли и Беннигсен были устранены из армии «по болезни». Современный историк А.И. Ульянов резонно подметил, что «больные генералы пережили Кутузова и впоследствии занимали видные командные посты в армии», а драматург К.А. Тренев не без оснований «позволил» Беннигсену так ответить на вопрос Кутузова о состоянии его (Беннигсена) здоровья: «Я имею состояние своего здоровья лучше, чем вы имеете состояние вашего командования»[502]. Барклай же перед отъездом из армии в разговоре с В.И. Левенштерном объяснил свое (да и Беннигсена) удаление очень просто: «Фельдмаршал не хочет ни с кем разделить славу изгнания неприятеля со священной земли нашего Отечества».

Помимо служебных и личных интриг, физической немощи и лени мешала Кутузову и в Тарутине руководить войсками еще одна его слабость, которая для современников была притчей во языцех, а со сталинских времен и поныне замалчивается как «государственная тайна». Речь идет о похотливости Михаила Илларионовича. Про эту его слабость знали в 1812 г. не только высшие чины армии, вроде Л.Л. Беннигсена, и адъютанты фельдмаршала, как А.И. Михайловский- Данилевский, но и рядовые офицеры: Н.Н. Муравьев, Л.А. Симанский, А.А. Щербинин. Вот характерный штрих из воспоминаний Щербинина: Беннигсен послал Александру I «донос на Кутузова в том, что тот оставляет армию в бездействии и лишь предается неге, держа при себе молодую женщину в одежде казака. Беннигсен ошибался: женщин было две»[503].

Привычку облачать своих наложниц a la cosaque Михаил Илларионович сохранял, по крайней мере, с турецкой кампании 1811 г… По воспоминаниям А.А. Симанского, при первых же встречах с войсками после назначения главнокомандующим, на пути от Царева-Займища к Бородину, Кутузов демонстрировал верность этой привычке: «С ним ехала девка его в казацком платье». Впрочем, иные из боевых соратников Кутузова к таким его привычкам тоже привыкали и не удивлялись им. «Он возит с собою переодетую в казацкое платье любовницу. Румянцев возил по четыре; это — не наше дело», — говорил в 1812 г. старый генерал (из «екатерининских орлов») Б.Ф. Кнорринг.

Любовные утехи Кутузова к 1812 г. стали уже более декоративными (как неотъемлемый с молодых лет атрибут его «имиджа»), чем натуральными. Дело даже не в возрасте Михаила Илларионовича. Его ровесника Беннигсена современники ни в 1812-м, ни в 1813–1814 гг. дряхлым не считали. Кутузов же производил на окружающих впечатление «дряхлого», да к тому же еще «полуслепого». На службе у пяти монархов он давно уже растратил здоровье, а физическая немощь только усугубляла его внешнюю неказистость. «Кутузов был малого роста, толст, некрасив собою и крив на один глаз» — таким запомнил его в 1812 г. Н.Н. Муравьев-Карский[504]. А.А. Закревский же (в 1812 г. флигель-адъютант, позднее генерал от инфантерии, московский генерал-губернатор, министр внутренних дел, граф) обозвал фельдмаршала, как мы уже писали, «Старой Камбалой». Впрочем, на женщин (как и на мужчин) впечатляюще действовали не только фельдмаршальские регалии и лавры Михаила Илларионовича, но и его интеллект, дар слова, артистизм общения; ведь он был, даже по признанию его недруга Р. Вильсона, «человек обходительный и с безупречными манерами, хитрый, как грек, умный от природы, как азиат, но в то же время европейски образованный».

Итак, лагерь в Тарутине стал базой для подготовки русского контрнаступления. Сам Кутузов так объяснил в рапорте Александру I главную задачу своего тарутинского «сидения»: «При отступлении Главной армии в крепкую тарутинскую позицию поставил я себе за правило, видя приближающуюся зиму, избегать генерального сражения; напротив того, вести беспрестанную малую войну, <…> чтобы быть в состоянии отнять у неприятеля все способы» к изысканию продовольствия и фуража[505]. Под «малой войной» фельдмаршал разумел здесь постоянные угрозы коммуникациям Наполеона силами отдельных легкоконных отрядов, партизан и ополченцев, пока в Тарутинском лагере укрепляется, численно растет и готовится к переходу в наступление регулярная армия. Кутузов еще 11 сентября, по пути к Тарутину, доложил Государю: «Главная забота, которою теперь занимаемся, есть укомплектование войск». Лично и через своих помощников он контролировал подготовку и отправку в Тарутино войсковых резервов. Их готовили князь Д.И. Лобанов-Ростовский в Арзамасе, генерал-лейтенант А.А. Клейнмихель в Ярославле, генерал от кавалерии Ан. С. Кологривов в Муроме. Тем временем повсюду создавалось народное ополчение. Его отряды со всех сторон подступали к Москве.

Александр I повелел созывать ополчение только в 16 губерниях (еще не объятых войной, но близких к театру войны). Простой люд, однако, рвался тогда к оружию буквально повсюду, вплоть до Сибири. Из далекого Тобольска губернатор рапортовал в Петербург: «Здешних волостей все вообще способные носить оружие <…> готовы вступить в ополчение». Во «внеополчающихся» губерниях пришли в ополчение 100 тыс. ратников. Общая же численность народного ополчения в 1812 г. составила, по данным В.И. Бабкина, 420 297 человек. Штаб Кутузова следил за формированием и заботился о распределении ополчений, используя их пока для охраны своего тыла и для «малой войны» с противником[506].

Кроме ополченцев, Кутузов сформировал и задействовал в «малой войне» 11 отрядов армейских партизан. Первым из них, а вообще вторым за 1812 г. таким отрядом (после отряда Ф.Ф. Винценгероде, созданного по приказу М.Б. Барклая-де-Толли) стал отряд подполковника Д.В. Давыдова. Он начал действовать еще до Бородина, с 22 августа, в составе 50 гусар и 80 казаков, которых отрядил Давыдову Кутузов. Вслед за ним, уже в Тарутине, были созданы отряды (или, как их еще называли, «партии») капитана А.С. Фигнера, капитана А.Н. Сеславина (бывшего адъютанта Барклая-де-Толли) и полковника князя Н.Д. Кудашева (зятя Кутузова), а затем еще 7 отрядов: генерал-майора И.С. Дорохова, полковников И.Ф. Чернозубова, И.Е. Ефремова и князя И.М. Вадбольского, майоров С.И. Лесовского и В.А. Пренделя, поручика М.А. Фонвизина (адъютанта А.П. Ермолова, будущего генерала, декабриста)[507]. Самым замечательным из них, не только по составу и деятельности, но и по масштабу личности командира, был отряд Дениса Давыдова.

Денис Васильевич Давыдов (1784–1839) — двоюродный брат генералов Н.Н. Раевского и А.П. Ермолова и декабриста В.Л. Давыдова, разносторонне талантливый и неотразимо обаятельный поэт, мыслитель и воин, воспетый чуть ли не всеми звездами русской поэзии первой трети XIX в. (включая А.С. Пушкина)[508] и ставший прообразом Василия Денисова в романе Л.Н. Толстого «Война и мир», — был одним из самых популярных в свое время людей России, чьи портреты украшали не только избы русского простонародья, но и, к примеру, кабинет сэра Вальтера Скотта в Абботсфорде. Воинское призвание обнаружилось в нем с детства, когда ему, девятилетнему сорванцу, оказал «нечаянное внимание» А. В. Суворов, благословив его и предсказав: «Ты выиграешь три сражения!» С 1806-го по 1831 г. Давыдов участвовал в восьми кампаниях и был вправе с гордостью заявить: «Имя мое во всех войнах торчит, как казацкая пика», но 1812 г. он ставил вне всяких сравнений: «Я считаю себя рожденным единственно для рокового 1812 г.»[509].

Кутузов принимал в судьбе Давыдова и его партизанского отряда самое живое участие. Он не только выделил для отряда людей, но и следил за его действиями, дважды вызывал Давыдова к себе в Главную квартиру, хвалил за одно и поручал ему другое дело, а при первой встрече с ним под Красным 1 ноября обнял его и сказал: «Удачные опыты твои доказали мне пользу партизанской войны, которая столь много вреда нанесла, наносит и еще нанесет неприятели».

Партизаны Давыдова разрушали коммуникации противника, уничтожали его мелкие отряды, фуражиров и мародеров, захватывали транспорты, обозы и пленных, включая ценных «языков». В бою Давыдов был беспощаден, но неоправданную жестокость к безоружному врагу пресекал. Пленных он даже удивлял своей гуманностью, следуя правилу своего кумира Суворова: «С пленными поступать человеколюбиво и стыдиться варварства»[510].

Зато Александр Самойлович Фигнер проявлял «алчность к смертоубийству», «варварство», «бесчеловечие», особенно по отношению к пленным, которых он целыми партиями (иногда сотнями) приказывал убивать, собственноручно расстреливал и даже пытался выпрашивать у Давыдова его пленных, чтобы их «растерзать». Не за это конечно же, а за «редкие военные способности», за «храбрость и патриотизм» необычайно ценил Фигнера Кутузов. Он и в донесении царю восславил «великость духа» Фигнера, о чем известно «не токмо нашей армии, но и неприятельской»[511], и в письме к жене восхищался им: «Это — человек необыкновенный. Я этакой высокой души еще не видал»[512].

Давыдов, Сеславин и Фигнер, бесспорно, самые выдающиеся из армейских партизан 1812 г., хотя действовали они по-разному: Давыдов предпочитал скрытные рейды по тылам противника, Сеславин — открытый бой, а Фигнер — хитроумные засады и диверсии. Фигнер попытался даже пробраться в Кремль и убить там Наполеона, испросил разрешение на такую акцию у Кутузова, но не сумел миновать охранявших императора часовых из Старой гвардии и едва не погиб сам[513].

Кутузов в Тарутине не только формировал партизанские отряды и поощрял их действия, но и мудро инструктировал их. Так, получив от И.С. Дорохова известие о том, что его партизаны «окружены неприятелем», светлейший 13 сентября приказал объявить Дорохову: «<…> партизан никогда в сие положение прийти не может, ибо обязанность его есть столько времени на одном месте оставаться, сколько ему нужно для накормления людей и лошадей. Марши должен партизан делать скрытные, по малым дорогам. Пришедши к какому-нибудь селению, никого из оного не выпускать, дабы не можно было дать об нем известия. Днем скрываться в лесах или низменных местах. Словом сказать, партизан должен быть решителен, быстр и неутомим».

Поисковую инициативу партизан фельдмаршал поощрял, за успехи часто представлял их к наградам. 1 октября он ходатайствовал перед Александром I о производстве Давыдова и Сеславина в полковники, а Фигнера — в подполковники; 29 октября представил князя Кудашева к награждению орденом Святого Владимира 3-й степени, а поручика Н.П. Панкратьева из его отряда — золотой шпагой «За храбрость». Действиями армейских партизан Кутузов был очень доволен. 2 октября он написал своей дочери Е.М. Хитрово, что ведет против Наполеона «малую войну с большим преимуществом».

Партизанских отрядов из крестьян было во много раз больше, чем армейских: только на Смоленщине — до 40 общей численностью около 16 тыс. человек[514]. А ведь они действовали по всему театру войны и нередко насчитывали тысячи бойцов: отряд Герасима Курина, например, — почти 6 тыс., Ермолая Четвертакова — 4 тыс., Федора Потапова — 3 тыс… Руководили ими большей частью сами же крестьяне (в том числе знаменитая старостиха хутора Горшков Сычевского уезда Смоленской губернии Василиса Кожина), а иногда и лица других сословий — например, дворянин Н.М. Нахимов (двоюродный дядя и восприемник адмирала П.С. Нахимова), купец Никита Минченков, дьячки Иван Скобеев и Василий Рагозин. При случае они рапортовали о своих подвигах Кутузову[515]. Но, как правило, возникали и действовали отряды крестьянских партизан стихийно.

Ни руководить партизанским движением крестьян, ни координировать его акции так же регулярно, как это было с войсковыми партизанами, штаб Кутузова не мог. Но Кутузов решительно (и в этом его великая заслуга перед Россией) поощрял народную войну, обязывал армейских партизан и собственный штаб «мужиков ободрять подвигами, которые оказали их товарищи в других местах», а главное, «отобранным от неприятеля оружием вооружать крестьян».

Общий урон французов от набегов партизан едва ли возможно подсчитать, тем более что дело не только в материальных потерях (людей, лошадей, оружия и т. д.), а еще и в моральном факторе: партизаны держали захватчиков в постоянном напряжении, в каждодневном и ежечасном ожидании набега, диверсии, засады, лишая их даже в тылу не только покоя, но и хотя бы относительной безопасности. Недаром Наполеон, когда, по выражению Льва Толстого, «он в правильной позе фехтования остановился в Москве и вместо шпаги противника увидал поднятую над собой дубину», дважды — сначала через генерала Лористона, а затем, уже оставляя Москву, через маршала Бертье — «жаловался» Кутузову на то, что россияне не считаются с «установленными правилами» войны. Кутузов 8 октября ответил Бертье: «Трудно остановить народ, ожесточенный всем тем, что он видел, народ, который в продолжение двухсот лет не видел войн на своей земле, народ, готовый жертвовать собою для Родины и который не делает различий между тем, что принято и что не принято в войнах обыкновенных». По свидетельству А. Коленкура, Наполеон «нашел этот ответ исполненным достоинства»[516].

Итак, главной заботой Кутузова в Тарутине была всемерная мобилизация на защиту Отечества людских ресурсов — кадровых войск, казаков, ополченцев, партизан (армейских и крестьянских). Как ни трудно было мобилизовать эти силы (только с Дона в Тарутино прибыли, делая по 60 верст в сутки, 26 казачьих полков общей численность 15 тыс. сабель), еще труднее оказалось материально их обеспечить. Мало того что были потеряны снабженческие базы на пути от Немана до Москвы, арсенал и пороховые заводы в Москве. Не всегда удавалось использовать и сохранившиеся ресурсы на базах в Риге, Пскове, Твери, Киеве и Калуге: мешали лихоимство и казнокрадство чиновников, недостаток транспорта, бездорожье. Кутузов вменил материальное снабжение армии в обязанность властям всех близлежащих губерний. Он постоянно требовал от них боеприпасы, хлеб, сапоги, лапти, полушубки — все, вплоть до подков с гвоздями, которых, кстати, только из Рязанской губернии поступило в армию 23 тыс. пар. В преддверии зимы фельдмаршал торопил губернаторов присылать в армию как можно скорее теплые вещи: «Вы дадите ответ за тех солдат, которые занемогут от стужи». По ведомости генерал-интенданта Е.Ф. Канкрина, армия получила с начала контрнаступления 60 тыс. полушубков, но большей частью уже за Смоленском.

Пока армия стояла в Тарутине, ей очень ревностно помогали окрестные жители. «Наехали из Калуги и других городов купцы и маркитанты, навезли разных товаров, особенно съестных, — вспоминал очевидец. — Из ближних селений жители привозили <…> хлеб, масло и яйца <…>, разносили даже пироги и блины»[517].

Опираясь на поддержку населения, Кутузов сумел обеспечить армию в Тарутинском лагере многим из необходимого. В частности, к 9 октября армия уже имела, «сверх отпускаемого на настоящее продовольствие, особый запас провианта на 10 дней». Но не удалось благоустроить медицинскую часть — главным образом из-за недостатка врачей. Еще на пути к Тарутину 12 сентября главный военно-медицинский инспектор русской армии Я.В. Виллие меланхолически констатировал «умножение в армии больных». В Тарутинском лагере госпиталей стало побольше, уход за больными — получше. Но и «когда начали преследовать неприятеля, часть госпитальная, — по признанию Е.Ф. Канкрина, — была самая печальная и вместе затруднительная».

Не столь печальной, сколь затруднительной была и часть оружейная. После того как в Москве был оставлен противнику Арсенал, страдали от недостатка ружей даже регулярные войска россиян. Английский комиссар при Главной квартире Кутузова Р. Вильсон 27 сентября уведомлял посла Англии в Петербурге лорда В.-Ш. Кэткарта: «Может быть, до 15 000 не имеют еще ружей». Закупленные в Англии 30 тыс. ружей поступали в русскую армию до ноября, когда она была уже на Березине[518]. Что же касается ополченцев, то их в России вооружали опасливо и плохо, главным образом пиками, по выражению Ф.В. Ростопчина, «бесполезными и безвредными». Полтавское и Черниговское ополчения выглядели так: «Кавалерия не имеет пистолетов, а пехота — без ружей, большая часть без сапогов, без рубах и вскоре будет вовсе без одежды».

Среди многих забот Кутузова в Тарутинском лагере и даже в его «параллельном марше» за уходившим из России Наполеоном была еще одна, о которой все советские и постсоветские биографы фельдмаршала единодушно молчат. Это — участие Михаила Илларионовича в карательных акциях против крестьян (участие, вовсе не обязательное для него как главнокомандующего регулярными войсками). Тот факт, что в 1812 г. имели место и крестьянские бунты, общеизвестен, и в ряде случаев они были подавлены с помощью войск. В октябре — ноябре 1812 г. карательные войска против крестьян Подмосковья и Смоленщины неоднократно посылал Кутузов.

Так, 7 октября в ответ на просьбу московской помещицы княгини В.А. Хованской светлейший послал «отряд из тульского ополчения, чтобы усмирить мужиков ее». 19 октября он предписал исправнику Боровского уезда Московской губернии подавить крестьянские волнения в с. Тюнино и наказать бунтовщиков «по строгости закона»[519], а 9 ноября отправил карательный отряд для расправы с волнением крестьян с. Романово на Смоленщине.

Как бы то ни было, все в Тарутинском лагере было подчинено главной задаче — накопить силы и подготовиться к наступлению. Пока эта задача не была решена, Кутузов воздерживался от активных действий против Наполеона. Только партизаны да казаки неустанно рейдировали по коммуникациям противника, выводя из строя его живую силу и подрывая материальную базу.

Еще Д.П. Бутурлин подметил, что Кутузов своей кажущейся нерешительностью старался внушить Наполеону обманчивые надежды на заключение мира и тем самым задержать его подольше в Москве. Французы с того дня, как они заняли Москву, действительно тешились надеждой на скорый мир и не беспокоили россиян. Поддерживали иллюзию близкого мира неоднократные свидания И. Мюрата с М.А. Милорадовичем. Оба являлись на аванпосты в театральных нарядах, рисовались друг перед другом и обменивались любезностями. «Третьего подобного не было в армиях!» — восклицал А.П. Ермолов, отметив, что Мюрат был в панталонах из парчи, вытканной золотом, а Милорадович — «с тремя шалями ярких цветов, не согласующихся между собою». Но если французы буквально жаждали кончить дело миром («Мир — наше самое заветное желание», — записал в дневнике 30 сентября Ц. Ложье), то россияне лишь делали вид, что могут согласиться на это, дабы выиграть время. Истинное же их настроение выражено в одном из октябрьских писем поэта-воина К.Н. Батюшкова: «Никто не желает мира. Все желают не мира, а истребления врагов»[520].

23 сентября в ставку Кутузова приехал генерал-адъютант Наполеона граф Александр Жак Бернар Лористон с предложением заключить перемирие и дать ему, Лористону, пропуск для проезда в Петербург на переговоры с Александром I от имени Наполеона. Кутузов особо подготовился к этой встрече. Офицер его штаба А.А. Щербинин вспоминал: «Лористон прибыл в сумерки, в крытых дрожках. Кавалергардского полка поручик Михаил Орлов (будущий генерал, декабрист. — Н.Т.) сопровождал его. Мы в первый раз увидели Кутузова в мундире и шляпе. Эполеты он попросил у Коновницына: его собственные ему казались не довольно хороши. Но и Петр Петрович был не франт, лучше бы обратиться к Милорадовичу». Чтобы произвести на Лористона выгодное для России впечатление, «армии велено было разложить множество огней. Казалось, что в лагере стояло 200 или более тысяч человек»; для большего эффекта Кутузов приказал «варить кашу с маслом и петь песни <…> среди шумного веселья войск и бесчисленности огней».

Беседу с Лористоном Кутузов вел около часа, с глазу на глаз. Содержание ее передают «официальные известия» кутузовского штаба и донесение самого фельдмаршала царю от 23 сентября. Кутузов отвел упреки Наполеона в том, что русские люди воюют «не по правилам». «Они войну сию почитают равно как бы нашествие татар, — объяснил фельдмаршал, — и я не в состоянии переменить их воспитание». Заключить перемирие Кутузов отказался: «Я буду проклят потомством, если во мне будут видеть первопричину какого бы то ни было соглашения <…>. Таково теперешнее настроение моего народа». Но чтобы совсем не лишать противника иллюзий насчет возможности мира, он обещал Лористону уведомить царя о мирных предложениях Наполеона.

Далее, по воспоминаниям Н.Н. Муравьева, Кутузов дал волю своему хитроумию. «Предложения о мирных условиях были посланы в Петербург с курьером, но курьеру приказано было попасться в руки неприятелю, и Наполеон уверился в мирных расположениях Кутузова. Между тем через Ярославль был послан другой курьер к Государю с просьбою не соглашаться ни на какие условия».

После встречи Кутузова с Лористоном еще две недели обе армии простояли друг против друга спокойно. Наполеон некоторое время еще ждал, не придет ли из Петербурга ответ на предложение мира, переданное через Лористона, а с 1 октября начал готовить армию к эвакуации из Москвы. Кутузов тем временем завершал подготовку контрнаступления, оставаясь, по выражению А.С. Пушкина, в «мудром, деятельном бездействии» и тем самым «усыпляя Наполеона на пожарище Москвы». Как тут не вспомнить, что еще фельдмаршал Н.В. Репнин задолго до событий 1805-го и 1812 гг. назвал Кутузова «Фабием Ларионовичем».

План контрнаступления в общих чертах Кутузов выработал еще до прихода в Тарутино. Кстати, сам термин «контрнаступление» некоторые исследователи (активнее других — В.М. Безотосный) применительно к действиям русской армии в 1812 г. отрицают, поскольку, мол, он «до 1947 г. (т. е. до И.В. Сталина. — Н.Т.) не употреблялся» и непригоден к употреблению: не было с русской стороны «контрудара, после которого началось контрнаступление»; после боя под Тарутином русская армия «заняла исходные позиции», а после Малоярославца «Кутузов отступил»[521]. По-моему, здесь нет проблемы, а спор о терминологии схоластичен. Контрнаступление, как гласят все русские толковые словари, — это «встречное наступление, являющееся ответом на наступление противника»; оно не предполагает обязательного контрудара, для него достаточно (как это и было в 1812 г.), чтобы сторона, ранее наступавшая, была вынуждена отступать, преследуемая с боями стороной, ранее отступавшей.

Итак, еще до прихода в Тарутино Кутузов, судя по его директивам П.В. Чичагову и А.П. Тормасову от 6 сентября, предполагал разгромить «Великую армию» Наполеона концентрическим ударом трех русских армий на линии Днепра, при подходе ее (когда она будет отступать из Москвы) к Смоленску. Но 8 сентября в ставку Кутузова, которая размещалась тогда в с. Красная Пахра, на пути к Тарутину, приехал от Александра I его флигель-адъютант А.И. Чернышев. Он привез составленный в Петербурге план разгрома французов на Березине.

Происхождение петербургского плана до сих пор остается не вполне ясным. Версия дореволюционных историков о том, что план был «задуман» и «лично начертан» самим царем, грешит преувеличением. Е.В. Тарле выражался более осторожно — «план, выработанный военным окружением царя». Такова же в принципе точка зрения П.А. Жилина. О.В. Орлик, B.Г. Сироткин, Ю.Н. Гуляев и В.Т. Соглаев о петербургском плане даже не упоминали.

В последнее время историки стали больше интересоваться петербургским планом, пытаясь выявить его разработчиков. А.Г. Тартаковский обнаружил «в архивных материалах военного ведомства и в фонде Аракчеева» (РГВИА) какие-то «указания на причастность к составлению этого плана» светлейшего князя Платона Зубова (одного из главных цареубийц 1801 г.), которого Александр I в 1812 г. «держал при себе в качестве военного советника». Дальше всех продвинулся здесь C. В. Шведов. Учитывая, что план был подписан Александром I уже 31 августа (на следующий день после того, как царь узнал о Бородинской «победе»), но просчитан был, конечно, «не за один день» и что отдельные идеи этого плана высказывали ранее сам Александр I, Барклай-де-Толли и Чичагов, — учитывая все это, Шведов называет именно их (плюс ближайшего сотрудника царя князя П.М. Волконского) авторами плана. Можно с ним согласиться.

Смысл петербургского плана был таков: когда «Великая армия», преследуемая главными силами Кутузова, достигнет Березины, Чичагов при поддержке Ф.Ф. Эртеля — с юга[522] и Витгенштейн при поддержке Ф.Ф. Штейнгейля — с севера преградят ей путь в районе Борисова и вместе с главными силами уничтожат ее, чтобы французы были «искоренены до последнего». «Естли план сей, — писал Александр I Кутузову, — Вами признан будет полезным, то отправьте флигель-адъютанта Чернышева к адмиралу Чичагову». Таким образом, в те дни, когда Наполеон занимал Москву, Александр I уже планировал истребление его армии. Этот факт, который наши историки с 1917 г. до последнего времени недооценивали либо вовсе замалчивали, делает честь царю.

Кутузов усмотрел лишь «малое различие» между своим планом и царским. Поэтому 10 сентября он доложил Александру I: «…оставил я план сей, объясненный мне подробно флигель-адъютантом Чернышевым, в полной его силе». В тот же день фельдмаршал отправил Чернышева к Чичагову с царским планом. «Поспешаю препроводить оный в списке, дабы вы, — предписывал он адмиралу, — от произведения в действо прежних моих соображений удержалися, а приступили к исполнению высочайшей воли».

Советские «фанаты» Кутузова (П.А. Жилин, Б.С. Абалихин), которых не устраивало его признание «высочайшей воли», старались представить дело так, что царский план был «ошибочен», «принципиально отличен» и даже «противоположен» безошибочному плану Кутузова, поскольку-де по царскому плану «решающая роль в разгроме врага отводилась не Главной армии», а войскам Чичагова и Витгенштейна. Кутузов, мол, все это «прекрасно понимал» и, «хотя внешне (?! — Н.Т.) и принял присланный ему план, фактически проводил в жизнь свой („противоположный“! — Н.Т.) план разгрома врага». Поверить здесь Жилину и Абалихину может только тот, кто незнаком с текстом петербургского плана, ибо в тексте его черным по белому сказано: все «три наши армии соединиться должны», каждая из них обязана действовать «в частых сношениях со всеми другими войсками нашими», а фланговые войска имеют целью в назначенных местах «предупредить неприятеля, с другой стороны всегда неотступно поражаемого в тыл от главных соединенных армий наших под предводительством князя Кутузова». Конкретные детали петербургского плана (даты, маршруты) были по ходу событий, естественно, скорректированы, но, по сути своей, именно этот план (принятый Кутузовым!) лег в основу Березинской операции.

К середине октября соотношение сил на всем театре войны резко изменилось в пользу России. Наполеон в Москве имел тогда около 116 тыс. человек[523], Кутузов в Тарутине — 130 тыс. регулярных войск и казаков и, как минимум, 120 тыс. ополченцев. Артиллерии у Кутузова тоже было больше, чем у Наполеона: 622 орудия против 569?. Такого же перевеса в силах россияне добились и на флангах. На севере корпус П.Х. Витгенштейна (который с 15 октября, после объединения с корпусом Ф.Ф. Штейнгейля, стал называться армией)[524] с Петербургским и Новгородским ополчениями и рижский гарнизон И.Н. Эссена располагали 68 тыс. человек против 52 тыс. у Ж.-Э. Макдональда (включая прусский вспомогательный корпус), Н.-Ш. Удино и Л.Г. Сен-Сира. На юге в результате соединения 3-й Западной и Молдавской армий у П.В. Чичагова стало почти 83 тыс. бойцов, что вместе с 12,5-тысячным отдельным корпусом Ф.Ф. Эртеля обеспечивало россиянам двойной перевес против корпусов К.Ф. Шварценберга, Ж.-Л. Ренье и отдельной польской дивизии Я.Г. Домбровского общей численностью 46 тыс. человек. Даже прибытие в Смоленск 27 сентября 30-тысячного резервного корпуса «Великой армии» под командованием маршала К. Виктора[525], который мог при необходимости помочь и северному и южному флангам французов, не меняло соотношения сил, повсеместно определившегося в пользу россиян.

Теперь переход русских войск в контрнаступление стал вполне назревшей задачей. Важно было определить время и место первого удара. 3 октября генерал-квартирмейстер К.Ф. Толь предложил план нападения на авангард «Великой армии» под начальством И. Мюрата, который беспечно располагался на р. Чернишне в 6 км от русского лагеря. Другие генералы поддержали Толя. Кутузов неохотно (он предпочел бы и далее обойтись без сражений), уступая желанию генералов, одобрил план, но в самом бою, который условно называют Тарутинским, не участвовал. Руководил боем Беннигсен. Трехкратный численный перевес россиян обеспечил им победу. Мюрат был разбит и отступил к с. Спас-Купля. Но отказ Кутузова помочь Беннигсену резервами позволил французам спастись от истребления. Это произошло 6 октября.

Материальные плоды Тарутинского боя для россиян, по сравнению с тем, на что рассчитывали в штабе Кутузова, были невелики. П.П. Коновницын считал даже, что, поскольку Мюрату «дана возможность отступить в порядке с малою потерею <…>, никто не заслуживает за это дело награды». Тем не менее, по русским данным, Мюрат потерял 2500 человек убитыми и ранеными плюс 1000 — пленными, тогда как русские потери были почти втрое меньшими: 1204 человека[526] (в числе убитых был командующий 2-м корпусом генерал-лейтенант К.Ф. Багговут).

Главное же, эта первая в 1812 г. победа россиян в наступательном бою стала если еще не началом, то уже прологом русского контрнаступления. Она необычайно подняла боевой дух русской армии. Кутузов понимал эту сторону тарутинского успеха и гордился ею. «Не достало еще немножко щастия, и была бы совсем баталия Кремская, — написал он жене. — Первый раз французы <…> бежали, как зайцы». С другой стороны, именно Тарутинский бой стал «последним, решающим толчком, заставившим Наполеона наконец выйти из Москвы»[527].

В Москве Наполеон провел 36 дней, со 2 сентября по 7 октября. Столь долгое сидение на московском пепелище он назовет позднее «величайшей ошибкой» всей своей жизни, рассудив, что не пожар Москвы погубил его, как считали многие, а пятинедельное ожидание мира; пожар, напротив, должен был спасти «Великую армию», ибо он доказывал, что «русское правительство и народ не хотят вступать ни в какие переговоры» и что надо было уходить из Москвы сразу, «на другой же день по Калужской дороге»[528].

Так рассуждали post factum и другие военные авторитеты. Например, английский фельдмаршал герцог А. Веллингтон считал, что, «войдя в Москву, Наполеон должен был бы сделать распоряжение в тот же день об очищении ее». По мнению Дениса Давыдова, если бы Наполеон ушел из Москвы хотя бы двумя неделями раньше, он мог бы избежать постигшей его катастрофы. Тогда, с одной стороны, Кутузов не успел бы подготовиться к контрнаступлению, а с другой — холода не успели бы настигнуть французов раньше Смоленска или даже Березины.

Если бы ушел… В том-то и дело, что, заняв Москву, Наполеон, по крайней мере в первые три недели, не мог уйти: он ждал со дня на день от Александра I просьбы о мире, «льстил себя надеждою, что Россия, раненная в самое сердце <…>, должна пойти на переговоры, как это всегда делали другие государства Европы, столицы которых он завоевывал». До тех же пор, пока мир не был заключен, он старался демонстрировать перед всей Европой «позу победителя», ибо понимал, что «оккупация этой столицы, поскольку он в нее вступил и так долго здесь остается, производит моральное впечатление <…> как на Россию, так и на Европу».

Загрузка...