Около трех часов ночи Пеппо подходил к траттории. Он не удивился, что добрался до нее живым, даже не заблудившись. У него не было сил чему-либо удивляться. Даже идти сил уже не было, и вперед подростка гнал один только древний инстинкт самосохранения. Он брел по ночным улицам, будто подстреленный на охоте волк, ползущий к берлоге.
В нескольких кварталах от траттории к подростку все же попытался привязаться подвыпивший субъект из тех, кто кормится, обирая ночных прохожих. Но стоило ему преградить одинокой жертве путь, как блеклый свет масляного фонаря отразился в слепых глазах, горячечно блестевших на перекошенном лице.
– Пошел к черту! – прошипел мальчишка с больной ненавистью. И незадачливый грабитель отшатнулся.
– Сам катись в ад, сумасшедший… – пробормотал он, машинально крестясь и плюя через плечо.
Остаток пути Пеппо проделал без приключений. На стук долго никто не отзывался, но наконец из приоткрывшегося оконца во входной двери послышалось зевание истопника, спавшего на сундуке в питейной и тем самым исполнявшего обязанности ночного сторожа.
– Нашел когда гулять, – проворчал тот, отпирая засов, – добрые христиане спят в эдакий час, а не лазают черт-те где.
– И тебе доброй ночи, – отозвался Пеппо, идя к лестнице.
Голова казалась залитой горячим свинцом, что-то неловко надсаживалось в груди при каждом вздохе, и подростку хотелось исчезнуть с людских глаз, сжаться в комок и просидеть без мыслей и чувств много часов подряд.
Тяжело идя вверх по скрипучим ступеням, он нашарил в кармане ключ. Тот упрямо не желал поворачиваться в скважине, и Пеппо с бессильным раздражением пнул хлипкую дверь. Та неожиданно легко поддалась, и подросток на миг замер, с трудом выныривая из трясины усталости. Комната была не заперта, а изнутри на Пеппо повеяло свечной гарью. Однако он не успел задуматься, кто хозяйничал в его каморке. В комнате послышалась возня, грохот упавшего табурета, стремительные шажки, и вдруг маленькие руки крепко охватили оружейника вокруг пояса.
– Риччо, ты вернулся! – раздался восторженный полувопль-полушепот. – А я тут… того, задремал немного! Я так тревожился! Я думал… Я боялся, что с тобой что-то стряслось! А где ты был? А я тут это… письмо еще раз прочел, ты не сердишься? Ты расскажешь, где ты был? Ты голоден? Почему ты молчишь? Ты сердишься, что я здесь?
Алонсо сыпал словами, как горохом, обнимая друга до хруста в ребрах. Пеппо молчал, положив ладони на худые детские плечи и не пытаясь вмешаться в этот неудержимый поток нервно-радостной болтовни. Он чувствовал, как изнутри поднимается душащая волна: стремительно накатывает реакция на пережитое потрясение. Ей нужно дать выход, иначе мучительный вывих в груди никогда не встанет на место.
А Алонсо все лопотал что-то, уткнувшись лбом в запыленную весту Пеппо. И оружейник отчаянно хотел, чтобы малыш ушел, и в то же время боялся, что тот уйдет, унеся свою горячую и искреннюю радость, от которой невольно подтаивали самые острые углы застрявшего внутри ледяного осколка.
– Алонсо, – тихо и бессвязно начал он, мягко отстраняясь, – ну что ты, дружище, я не сержусь. Я рад, что ты здесь. У меня была препаршивая ночь. Я обязательно расскажу, где был, только утром.
В висках вибрировал оглушающий звон, руки мелко дрожали, и Пеппо пытался унять эту постыдную дрожь, пока мальчуган не заметил ее. Но тот вдруг выдохнул и вскинул голову, выпуская друга из объятий.
– Фух, теперь хоть усну! А то, как матушка говорит, аж сердце не на месте было. Только ты никуда больше не уходи, ладно? – вдруг добавил он строго, и Пеппо через силу усмехнулся:
– Не беспокойся, брат, меня сейчас и пинками никуда не выгнать. Иди отдыхай, тебя дядюшка спозаранку поднимет.
Алонсо убежал, еще что-то щебеча на ходу, а тетивщик повернул в замке ключ и остался стоять у двери, упираясь в доски дрожащими руками. «Ремиджи… Твоих родителей звали Рика и Жермано…»
Он гнал от себя день смерти родителей. Настойчиво старался его забыть, и милосердная память украдкой заметала осколки того дня под половицы. Он прятался за свою слепоту и почти убедил себя, что был слепым всегда. Даже сны его уже лишь изредка несли последние вспышки образов, давно утративших правдоподобие. А сегодня чертов полковник назвал ему имя отца, и тугая бечевка в мозгу разом лопнула, роняя наземь пропыленный занавес, прячущий за своими складками тот страшный осенний день.
Домик Ремиджи стоял на отшибе села у самого лодочного причала. Случайные прохожие сюда почти не забредали, деревенский шум долетал уже порядком поредевшим, и самыми привычными для Пеппо звуками были песни отца и плеск волн о причальные опоры. Поэтому его невероятно заинтересовал отдаленный рокот множества копыт, и он выбежал за ворота, чтоб посмотреть, откуда несется столько лошадей. Он так и не понял, кто были эти люди, вихрем налетевшие на их подворье.
Он помнил лишь, как рванулся обратно к дому, как жался к столбам, поддерживающим кровлю, оглушенный топотом и звоном, как заходился плачем и звал мать. Как человек в развевающихся черных полотнищах напевно тянул невероятно красивые, но непонятные слова. Как двое солдат в блестящих, как мамины подсвечники, кирасах держали за локти отца, рвущегося из их рук и ревущего никогда не слышанные Пеппо ругательства. Как в доме что-то грохотало и звенело, как с гулким дребезгом разлеталась о дощатый пол посуда.
А потом вдруг цепкие руки схватили ребенка за плечи, утаскивая за сарай, и Пеппо оказался лицом к лицу с матерью. Он не сразу узнал свою нежную матушку, мягкую до робости, улыбчивую и при любом сомнении тут же ищущую глазами отца. Эта женщина в перепачканной сажей котте, с окровавленными руками и безумными глазами совсем на нее не походила.
– Пеппино, сынок, – прошептала она, задыхаясь и до боли сжимая плечи сына, – не плачь. Сейчас не время для слез. Не бойся ничего. Тебе просто нужно сейчас же бежать в Коллине к тете Амелии. Не бойся за нас с отцом, мы справимся. Но тебе нужно уходить! Бежать со всех ног, понимаешь?
Пеппо не понимал. Не понимал, почему должен убегать в соседнюю деревню, когда его родителям, похоже, хотят причинить зло, когда эти шумные и грубые люди портят их вещи и громят их дом. Но он чувствовал: происходит что-то очень страшное. Он знал это, слыша брань отца, треск выдираемых досок и распевные заклинания человека в черном.
Вдруг раздался какой-то другой треск, будто сухая пшеница сыпалась на дощатый пол, а мать резко выдохнула и прижала Пеппо к себе, взметнув подолом котты. И мальчик дрожал, прячась в полотняных складках, вышитых полевыми цветами, пахнущих домом и любовью, а сейчас испятнанных черными разводами. И отчего-то вид лютиков и маргариток, обезображенных этими жирными мазками, лучше всех слов убедил его: все будет очень плохо. Но если он не послушает сейчас мать, то сделает только хуже. В горле задыхающейся птицей снова заколотился плач, камнем стоявший поперек груди. А мать упала на колени и сунула сыну в руки его любимого деревянного солдатика.
– Возьми, Пеппино, – отрывисто проговорила она, – он защитит тебя. Всегда и от кого угодно. А теперь беги, любимый. Не бойся. Ты сильный. Ты даже не знаешь насколько. Беги, что бы ни случилось. Не оглядывайся, не колеблись, упадешь – поднимайся, только беги!
Она шептала эти слова, словно молитву. И Пеппо оторвался от лютиков и маргариток, от запаха уходившего вчерашнего дня, вскинул голову, вбирая образ матери, обрамленный огненным заревом и расплывающийся от подступающих слез. А потом бросился бежать. Позади раздавались крики, грохот и треск пламени, едкий смрад дыма вплелся в горьковатый осенний ветер, но мальчик не оборачивался. Он несся через залитую солнцем прибрежную равнину к опушке леса, прижимая к груди любимую игрушку. Он не знал, будет ли кто-нибудь его преследовать, но голос матери эхом отдавался в голове, и Пеппо мчался, как никогда прежде.
Лес захлестнул его шелестящей сенью, приглушив настигавшие ребенка звуки гибели его мира, но Пеппо не сбавлял прыти. Сердце колотилось, разрывая грудь, стволы и кустарники плясали перед глазами, словно нарисованные на колышущемся полотне. Тракт был совсем недалеко, там, впереди, только пробежать над ручьем по шаткому мостику…
А потом сзади накатил новый звук. Пеппо не сразу различил его среди стука собственного сердца и хриплого эха дыхания. Это была быстрая поступь бегущего следом человека. Никто не окликал мальчика, не требовал остановиться. Кто-то несся по его следу, молча, будто гонящий добычу волк. И Пеппо уже знал: нагонит. Но он не знал еще, слыша мерный и ритмичный топот преследователя, что это тиканье часов, отбивающих последние его зрячие минуты.
Он пытался прибавить ходу, но силы иссякали. Вскоре к топоту прибавился звук чужого дыхания – погоня была прямо за спиной. А потом тяжелый тычок меж лопаток швырнул ребенка наземь, и Пеппо рухнул на скользкую палую листву, роняя солдатика. Он увидел лишь, как из-за спины над ним нависает длинная тень, заносящая над его головой какой-то причудливо изогнутый предмет. Странно, но в этот миг Пеппо уже не чувствовал страха. Распластываясь по земле, он оглушительно рявкнул:
– Будь ты проклят!
И тут же прямо на затылок обрушился удар. Часы пробили.
Плохо оструганное дерево занозами впивалось в лоб и ладони, а Пеппо вжимался в доски двери, словно цепляясь за обломок мачты в открытом океане. Воспоминания, столько лет дремавшие взаперти, роем теснились в мозгу, в клочья разрывая разум. Разрозненные осколки отцовского облика вдруг сами собой сложились воедино, и Жермано вновь ожил перед незрячими глазами сына. Высокий, худой, дочерна загорелый лодочник с выдубленным солнцем лицом, лукавыми морщинками у лучистых глаз, вечной смолой на рубашке и грубыми мастеровитыми руками. Именно он когда-то научил Пеппо вырезать из дерева солдатиков, пусть и не таких красивых, как тот…
Матушка… Хлопотливая и застенчивая, будто девица на выданье. Умевшая рассказывать чудесные сказки и побаивавшаяся гусей.
Он принял их смерть как данность, раздавленный своим неожиданным увечьем и крахом прежней жизни. Родители словно канули в настигший его мрак. И он безоговорочно поверил в свою утрату, еще недостаточно взрослый, чтоб задумываться о возможных вариантах исхода того дня, запомнившегося ему лишь безнадежным, безысходным, непоправимым несчастьем. Алесса же упорно скрывала от всех, где именно подобрала сироту. И только много позже Пеппо понял, что белошвейка по его рассказам догадалась об участии церкви в той осенней драме и боялась, что ему по-прежнему грозит опасность.
Почему он ничего не пытался узнать о судьбе родителей? А вдруг что-то было иначе? Вдруг они искали его, прячущегося в Падуе и даже не помнящего своей фамилии?
Пеппо медленно сполз на пол, чувствуя, как ледяная глыба поднимается из груди, раздирая горло острыми краями, не давая ни вздохнуть, ни вскрикнуть. И в тот момент, когда подросток готов был захлебнуться этой болью, глыба раскололась, выпуская из-под своего гнета обжигающие потоки слез.
Он давно разучился так плакать. Лишь изредка, в самые черные минуты давился сухими мучительными рыданиями, когда душа не вмещала больше горечи. Но сейчас слезы неудержимо лились по щекам, разъедая ссадины, и тетивщик не утирал их, бессильно уронив руки.
Он не подвел мать… Пеппо всегда помнил, что он сильный, всегда бежал вперед, не оглядываясь и не колеблясь, а падая – всегда поднимался. А может, нужно было оглянуться? Как теперь узнать…
Подросток медленно поднял руки и коснулся глаз, как часто делал в те, первые месяцы. Сколько лет ему казалось, что он не помнит, каково быть зрячим. Не помнит, каков цвет неба, что означают слова «светлый» или «радуга» и почему больно смотреть на солнце. Не помнит, что красота означает не только гладкость и правильность формы, а безобразие не сводится к дурному запаху или плохо отшлифованным граням.
Лютики на материнской юбке. Узор желтых лепестков. Желтых. Не грязно-ярких, как осенние листья. Не солнечно-теплых, как двухдневный цыпленок. Тускло-сливочных, как домашний сыр.
Пеппо крепко прижал кулаки к глазам. Потер их, будто надеясь сорвать черную пелену, за которой вдруг окажется, что все эти годы он ошибался. Что его прежняя, уже забытая жизнь цела и ждет его там, за этим глухим мраком. А потом опустил руки, влажные от слез, и до крови закусил губу. Болван. Что за бестолковая детская блажь? Родители мертвы, сам он слеп, а по пятам снова идет погоня. Это реальность. А все прочее – зыбкие мечты потерявшегося малыша, которого давно пора в себе изжить.
Но руки уже воровато нащупывали края оторванной половицы, скрывавшей проклятый свиток. Полковник предложил ему выкуп. Конечно, он солгал. Он посулил бы Пеппо хоть Дворец дожей, так сильно ему нужна эта дрянная вещица.
Или все же не ему, а его хозяйке? Если можно исцелить парализованное тело – отчего же нельзя вернуть Пеппо глаза?.. А вдруг все же можно?.. Вдруг он действительно цепляется за свое отроческое упрямство, отталкивая единственный невероятный шанс?..
Подросток замер, очерчивая пальцами края половицы. И вдруг ощутил, что хочет жалобно завыть, как избитый пес, жмущийся к ногам жестокого хозяина. Встряхнул головой, грубо выругался и с размаху ударил в половицу кулаком. Чушь… Снова пустые фантазии, надежды из свечного чада. Полковник лжет. Дергает за самую верную нить. Надеется, что слепой мальчишка все же рискнет и ринется очертя голову в пропасть собственного отчаяния. Все. Этой ночи пора закончиться. А завтра он решит, что делать дальше.
Пеппо поднялся на ноги, срывая весту и растягивая тугие шнуры камизы. Не оглядываться и не колебаться.
Двор Каменной Королевы тоже переживал беспокойную ночь. Герцогиня, весь день сохранявшая видимость полного хладнокровия, вечером пожаловалась на головную боль. Доктор Бениньо хмурой тенью кружил возле господской постели – он опасался апоплексии и готовился отворить герцогине кровь. Двое лакеев ночевали у дверей, за которыми несли караул часовые. Полковник Орсо отсутствовал, и капитан Ромоло самолично дежурил у покоев синьоры.
Мрачный Дюваль, утративший обычное насмешливое лукавство, неподвижно высился на площадке у герцогских апартаментов. Ромоло же не стоялось на месте: полковник покинул особняк, даже не подписав составленного распорядка караулов. Пустяк, но педантичная душа капитана была неспокойна – Орсо ведь мог и не вспомнить потом, что сам ушел, не поставив в известность заместителя.
Помаявшись некоторое время, Ромоло сообщил:
– Дюваль, я отлучусь проверить посты.
– Так точно, мой капитан, – невыразительно отозвался швейцарец, однако Ромоло вполне полагался на Дюваля и уже стремительно спускался по лестнице, не дожидаясь ответа.
Добросовестно попридиравшись к часовым, капитан собирался вернуться на пост, но, проходя по коридору второго этажа, заметил под дверью кабинета полковника проблеск огня. Орсо вернулся… Офицер замедлил шаги, машинально пощупав карман со злополучным документом. Недавно пробило половину третьего. Если полковник все еще сидит в кабинете – вероятно, он занят. Стоит ли морочить ему сейчас голову какими-то реестрами?
Ромоло потоптался на месте в раздумьях. Однако он хорошо знал своего командира и предпочитал получить разнос за назойливость, но не за разгильдяйство. А поэтому собрался с духом и постучал в дверь.
– Войдите, – раздался изнутри приглушенный голос, и капитан потянул за кольцо. Войдя, он остолбенел: Орсо сидел в кресле у стола в расстегнутом дублете и смотрел на подчиненного с бессмысленным раздражением. Слева на челюсти белела полотняная повязка. Это было невероятно, но Ромоло сразу понял, что непогрешимый полковник мертвецки пьян.
Однако глупо хлопать глазами было не ко времени, и капитан откашлялся:
– Виноват, мой полковник, мне лишь потребна ваша подпись.
– Давайте, – устало обронил Орсо, небрежно подмахнул реестр и откинулся на спинку кресла, потерев висок странно беспомощным движением. Ромоло поклонился, отступая к двери. Остановился, уже зная, что совершает ошибку, но все же негромко проговорил:
– Мой полковник. Не могу ли я быть вам чем-то полезен?
Он уже был готов к взрыву, но Орсо молчал. А потом обратил на подчиненного мутноватый взгляд:
– Силвано… Тебе доводилось когда-нибудь осознавать, что ты годами, как кот, гонялся за солнечным зайчиком на стене амбара, зря потратив кусок жизни, который уже не вернуть?
Под ложечкой у Ромоло что-то неприятно ворохнулось. Полковник никогда, ни разу не обращался к нему по имени, и капитан даже не был уверен, что оно известно командиру… Орсо качнул головой:
– Не молчи, Силвано… Мне интересно.
Ромоло нахмурился. Чувство неловкости вдруг пропало, сменившись подспудной тревогой.
– Я из очень знатной семьи, мой полковник, – отрывисто проговорил он. – В юности я был игроком и волокитой, за что отец лишил меня наследства и выгнал из дома, отписав все имущество монастырскому приюту. В ярости я покинул отчий дом и завербовался в армию. Восемнадцать лет я люто ненавидел отца. Сначала мечтал погибнуть, чтобы причинить отцу боль. Затем рвался к подвигам, чтоб доказать ему, что он был несправедлив. А потом пришел день, когда я понял, что отец поступил единственно правильно. Оставшись дома, я опозорил бы родителей и разорил семью. Два года назад я отправился с женой и сыном на родину, в Ломбардию. Я хотел вымолить у отца прощение и показать ему внука. Приехав, я узнал, что отец умер полгода назад. Восемнадцать лет, мой полковник. Я ровно полжизни лелеял свои обиды. И опоздал всего на полгода. Но уже ничего не вернуть.
Он замолчал, еще сильнее хмурясь и уже не зная, зачем вдруг начал эту бесполезную исповедь. Но Орсо после короткой паузы выпрямился, снова отирая висок, и проговорил чуть тверже:
– Восемнадцать лет. Немало, черт бы их подрал. Ступайте, Ромоло. Я и так задержал вас.
И капитан тут же понял, что ему дают вовремя уйти, забыв о мимолетном помрачении рассудка полковника. Поклонившись и захлопывая за собой дверь, Ромоло услышал вкрадчивый звон хрусталя.
…На утреннее построение капитан явился, поспав от силы полтора часа, поэтому соображал туманно. Первым, кого увидел Ромоло во дворе, был полковник: как всегда, подтянутый, безупречно одетый и холодно-собранный. Капитан поморщился: если бы не свежая повязка, ему бы показалось, что вчерашний расхристанный субъект, называвший его Силвано, просто пригрезился ему с усталых глаз. Орсо же кивнул в ответ на поклон подчиненного и коротко бросил:
– Капитан, жду вас после построения у себя.
Явившись на зов, Ромоло застал командира в плаще и со шляпой в руке.
– Сразу после погребения Марцино мне надобно отлучиться из города по делу чрезвычайной важности, – сухо и деловито отчеканил тот. – Вы, как всегда, возглавите отряд в мое отсутствие. Подробный отчет каждые сутки. Запрет на отлучки снят. Дополнительные распоряжения на столе.
Орсо унесся, словно за ним гналась свора собак, оставив Ромоло в некотором ошеломлении. Но этот, сегодняшний полковник был привычен ему и понятен, и капитан, ощутив, что мир встал на место, с легким сердцем отправился в караулку, украдкой потирая глаза.
Особняк притих: все солдаты, не занятые в карауле, офицеры и кое-кто из слуг отправились отдать последнюю дань уважения погибшему Марцино. Капрал Фарро, вынужденный остаться в качестве дежурного командира, был чернее тучи, выставляя утренние посты. Он отрывисто раздал распоряжения, морща низкий смуглый лоб, и грузнее обычного затопал прочь. Годелот хмуро посмотрел ему вслед: капрал всерьез горевал, и шотландец очередной раз ощутил тянущее тоскливое стеснение в груди. Все однополчане в последние сутки были подавлены, и Годелот отчего-то точно знал, что это скорее не скорбь, а стыд. Запоздалый стыд перед всех раздражавшим соратником, которому потребовалось умереть, чтобы о нем вдруг вспомнили, вдруг узнали, что он был кому-то важен и кем-то любим.
Шотландец вздохнул и зашагал к своему посту у парадного входа в переулке. К тоске примешалось отвращение. Как легко сейчас виниться перед Марцино… Мертвых вообще легко любить. Они же больше не язвят, не клянчат взаймы денег, не лезут в драку и вообще не морочат голову. Самое время для дружбы.
Пост в переулке Годелот не любил. Там даже утром было душно. Солнце еще пряталось за изящными изломами крыш, и даже тень здесь казалась липкой и горячей.
Караул был в тягость как никогда. Что бы ни говорил полковник, а Годелот не сомневался, что косвенно причастен к смерти Марцино. Что же будет дальше? Убийца Марцино свободен. Неизвестно, получил ли Пеппо предостережение друга и понял ли, насколько все серьезно. А Годелот снова заперт в этих осточертевших ему хоромах, хотя его уже может ожидать ответная весточка.
Он начал тщательно припоминать свое последнее письмо. Вчера оно казалось ему емким и деловым, а сегодня – сумбурным и истеричным. Оно пестрело паническими «будь осторожен» и сводилось к тому, что тот, кто хотел убить Годелота, убил его однополчанина и сейчас наверняка идет убивать самого Пеппо. Одно заполошное кудахтанье…
Некоторое время шотландец то так, то эдак выворачивал эти неутешительные мысли и вскоре уже был люто зол на себя, на полковника, на Марцино. Мир казался ему отвратительным и несправедливым местом.
Доктор Бениньо читал вслух французский роман. Третья часть препошлейшей, но при этом забавной книги о великане Гаргантюа [1] была привезена только позавчера и очень увлекла герцогиню.
Однако сейчас доктор подозревал, что синьора вот-вот задремлет. Ночью Фонци почти не спала. Но врач невозмутимо продолжал, невольно сам заинтересовавшись живым и злоязыким сюжетом.
Переворачивая страницу, Бениньо поднял глаза и заметил, что герцогиня опустила веки. Он сделал паузу, а Фонци вдруг разомкнула губы:
– Бени… ньо… Отложи… те книгу… – прошелестела больная. Врач встал, склоняясь к хозяйке:
– Я утомил вас, ваше сиятельство? Вам стоит отдохнуть, – произнес он деловито, но герцогиня открыла глаза:
– Нет, Лау… ро, велите подать паланкин.
Врач нахмурился. Лазария очень редко покидала особняк, и одной из причин тому была узость венецианских улиц, по которым даже редкие всадники пробирались не без труда. Но удивляться было бы нелепо.
– Куда вам угодно отправиться, сударыня? – спросил он, стараясь отцедить из голоса недоумение.
– В цер… ковь… – последовал ошеломляющий ответ. – Я хочу… посетить мессу.
– Моя герцогиня, – осторожно начал Бениньо, – ваша домашняя часовня…
– Я знаю, что у меня… есть часовня… – Голос Лазарии зазвучал нетерпеливо, в глазах вспыхнул гнев. – Я пока не выжила… из ума. И да, я знаю, что это лицемерие. Посылать людей на смерть. Потом ехать в цер… ковь. А потом… снова приниматься за прежнее. Но сегодня хоронят… этого солдата… Мар… цино. Мне не по себе.
Герцогиня Фонци никогда не отличалась религиозностью, но врач привык к ее причудам и не позволил себе нахмуриться. Он знал свое дело. Поэтому поклонился синьоре и отправился отдавать многочисленные распоряжения: выезд из дома для Фонци был подобен настоящей экспедиции.
…Готовилась синьора долго. Сначала над ней хлопотал цирюльник, затем Лазарию облачили в подобающее случаю одеяние, кресло свезли на первый этаж по специально предусмотренному на лестнице пандусу, а в холле уже поджидал паланкин и шестеро дюжих носильщиков. Некоторые другие венецианские аристократы держали лошадей и экипажи, но герцогиня предпочитала более маневренные носилки. Гондоле Фонци не доверяла, сознавая, что любая случайность на воде станет для нее роковой.
По давно установленному ритуалу носильщики ловко и умело усадили герцогиню в кресло паланкина, так же слаженно подняли носилки, привычно устроили перекладины на плечах и двинулись к выходу. Бениньо, вооруженный угрожающе позвякивающей сумкой, последовал за процессией.
Процессия вышла из парадных дверей мимо вставшего навытяжку солдата и мерным шагом двинулась по переулку к собору. Бениньо, хмурый и озабоченный, шагал по правую руку от паланкина, внимательно глядя на восковое лицо в тени занавесей. Он не заметил, что в спину ему пристально смотрят задумчивые глаза часового…
За все время службы Годелот не помнил ни единого случая, чтобы герцогиня покидала особняк. Впрочем, саму герцогиню он тоже ни разу не видел, поэтому сейчас завороженно смотрел на колыхание темно-синих парчовых занавесей, за которыми мельком успел разглядеть тонкие черты изможденного лица и блеск шитья на черном бархате. Куда это ее сиятельство изволили направиться?.. Дело к полудню, носильщики одеты в строгие лиловые плащи. Неужели герцогиня едет к мессе? А доктор, похоже, вовсе не воодушевлен этой поездкой. В морщинах на его лбу можно до половины утопить медную монету.
Годелот переступил на месте, перехватывая ложу мушкета. Ну же, до смены караулов всего-то полчаса и осталось. А герцогская свита тем временем скрылась за изгибом переулка. Несколько минут шотландец бездумно следил за черным штрихом стрелки башенных часов, видневшихся невдалеке. Двадцать минут… Как медленно всегда тянется последний час…
И вдруг мысль эта звякнула где-то внутри глуховатым бубенцом. Он скоро будет свободен. А особняк упоительно пуст. Офицеры еще не вернулись с погребения, герцогиня в отлучке, а это значит, что доктора тоже не будет в доме как минимум два часа. Годелот стиснул ложу мушкета так, что дерево мерзко скрипнуло о ладонь. Это шанс, упустить который просто немыслимо.
Внезапно вспыхнувшее решение сидело внутри раскаленным гвоздем, а время текло еще более медленно и уныло. Совершенно изнемогший от нескончаемого ожидания, шотландец едва не подскочил от удара колокола. Наконец сменившись с караула, Годелот с разморенным видом зашагал к солдатским квартирам, но уже через десять минут, убедившись, что вокруг ни души, деловито и озабоченно поднимался по лестнице: случайный свидетель решил бы, что он спешит куда-то по делам служебным. Звучного голоса Ромоло по-прежнему нигде не слышалось. Похоже, после похорон старшее командование удачно заглянуло в трактир…
Пройдя мимо деревянных статуй, Годелот огляделся и вошел в выстланный темными плитами коридор, где поблескивала медной ручкой массивная дверь докторского кабинета. Здесь пришлось незамысловато притаиться за стоящими у стены доспехами и ждать. Истопник всегда являлся около полудня, чтобы выгрести из докторского камина пепел сожженных бумаг.
Поскольку доктор отсутствовал, истопник не спешил. Однако не успел Годелот всерьез разозлиться, как послышалось фальшивое насвистывание и коренастый здоровяк вынырнул из-под лестничной арки. Неспешно отперев кабинет, он внес свою корзину внутрь, и вскоре к свисту добавилось скрежетание медного совка. Но тут свист оборвался, и раздались громовое чихание и брань. Самое время.
Годелот выскользнул из своего укрытия и осторожно заглянул в кабинет Истопник почти до пояса влез в зев камина, и ругательства его, уносимые в дымоход гулким эхо, звучали с жутковатыми раскатами. Шотландец прошмыгнул за спиной у работника и спрятался за открытой дверью трапезной. Он больше рассчитывал на ширму для осмотров, но та стояла вплотную к стене.
Еще через долгих полчаса истопник закончил свои мытарства, уложил в камин свежие дрова, поднял корзину с золой и отправился восвояси. В замке громко щелкнул ключ – шотландец был заперт в кабинете. Но это его мало обеспокоило. Он уже знал здешние порядки: истопник сдаст ключ старшему лакею, а тому сюда соваться незачем. В узорном шкафчике напротив двери висели на крючках ключи от книжных шкафов и сундуков с лекарскими пожитками Бениньо. Среди них был и запасной ключ от двери. Его, конечно, предстоит потом как-то вернуть… Однако сейчас Годелота заботило другое.
Убедившись, что шаги истопника затихли и возвращаться он, похоже, не собирается, Годелот вышел из-за двери и направился к столу. Бумаги все так же высились на матово поблескивающей столешнице.
На сей раз он не суетился. Уверенно пролистав стопу, он сдвинул ее на два дюйма вбок, чтоб сразу безошибочно вернуть нужные документы на прежнее место. Затем вынул вожделенную подшивку и, умостившись на краю стола, погрузился в чтение.
Доктору Бениньо выезды герцогини всегда давались нелегко. Конечно, проще всего это объяснялось опасением за знатную пациентку. Но дело было, скорее, в другом: жадные взгляды зевак приводили его в бешенство. Ему нередко казалось, что пышный паланкин вызывает такое любопытство не столько из интереса толпы к таинственной личности больной герцогини, сколько из злорадного наслаждения бессилием чужого богатства перед жизненными невзгодами. Это было омерзительно, и доктор, шагая за паланкином, молчаливо ненавидел все эти блестящие алчным восторгом глаза и торопливо шевелящиеся губы.
Нынешний день не был исключением. Чернь в собор Святого Марка не допускали, однако тамошняя разодетая публика, хоть и вела себя не в пример приличнее, все равно источала душные волны любопытства. Герцогиня же была совершенно спокойна, даже глаза, обычно полные огня, стали отрешенными и задумчивыми. Ей было не до окружающих, и Бениньо подосадовал, что не умеет так же невозмутимо воздвигать стену отчуждения.
Но вскоре кипящее внутри раздражение начало утихать. Собор был способен утолить любые тревоги… Бениньо, почти не вслушиваясь в слова пастора, отдался вычурной красоте византийских мозаик, колонн и статуй, на время отбросив все прочее, оставшееся за стенами волшебной базилики. Он так глубоко погрузился в какие-то потаенные омуты собственной души, что не сразу услышал глухой скрежещущий звук, раздавшийся слева. Вздрогнув, врач вынырнул из своих грез и вдруг увидел, как лицо герцогини, только что бывшее умиротворенным, налилось кровью, губы кривятся в молчаливой муке, а на лбу стремительно набухает тугая вена. Пояснения Бениньо не требовались. Он коротко щелкнул пальцами, и у плеча тут же возник лакей.
– У ее сиятельства приступ, – шепотом отчеканил врач. – Немедленно наружу!
Слуге тоже не надо было ничего толковать дважды. Носильщики бесшумно подхватили кресло и вынесли синьору на площадь. Здесь, под защитой занавесей паланкина, Бениньо торопливо поднес к синеватым искаженным губам склянку и резко скомандовал:
– В особняк! Живо!
Обратный путь занял не более двадцати минут, носильщики почти бежали. Врач, торопясь следом, мысленно клял себя за слабохарактерность, герцогиню – за упрямство, а нутро сжимал ледяной ужас, что они могут не успеть.
В доме незамедлительно поднялся переполох. Герцогиню, хрипящую и тяжело дышащую, уложили на кровать, и две горничные споро освобождали синьору от бремени тяжелых одежд. Бениньо колдовал у изголовья: он готовился снова отворить кровь. Прокалив узкое лезвие, он склонился над герцогиней, и темная густая жидкость неохотно полилась на подстеленное полотно. Полминуты. Минута. Дыхание Лазарии понемногу начало выравниваться, а мучительная гримаса губ сошла на нет. Бениньо разжал зубы, только сейчас ощутив, как ломит челюсти от сведшей их судороги. Четверть часа спустя Фонци медленно открыла глаза.
– Что… случилось? – прошелестела она. – Снова… это?
– Да, сударыня. – Врач сосредоточенно считал пульс. – Как вы себя чувствуете?
– Устала, – слегка поморщилась Фонци, – и голова… все еще болит.
Бениньо кивнул:
– Неудивительно. Вам необходимо поспать, ваше сиятельство. И впредь… – Врач осекся, но Лазария уже скривила уголки рта:
– Да, я понимаю. У меня есть… домашняя… часовня. Как я устала, Лауро…
…Через двадцать минут Бениньо вышел из покоев герцогини, чувствуя себя так, словно в полуденный зной бегом пробежал вдоль всего Каналаццо и обратно. Отчаянно хотелось выпить. Синьора, принявшая опиумную настойку, проспит не меньше шести часов. Дежурный лакей настороже. А он сам заслужил несколько минут тишины. Тишины, черт бы все подрал. Даже сейчас мимо него по коридору туда и сюда с квохтаньем бегали взбудораженные слуги: припадок хозяйки прямо в день похорон солдата, погибшего у самых дверей дома, поверг челядь в суетливый ажиотаж.
Дойдя до дверей кабинета, он нашарил в кармане ключ. В секретере, кажется, есть неплохое вино. Врач повернул ключ в скважине, рывком распахнул дверь и замер. В его кабинете у самого стола стоял бледный, как мрамор, рядовой Мак-Рорк.