Трудно назвать другую проблему советского прошлого, которая изучалась бы в последние десятилетия столь интенсивно, как история сталинского Гулага[24]. На основе документов государственных и личных архивов, многочисленных интервью написаны тысячи работ. Подробно исследованы репрессивная политика сталинского режима, структура Гулага, деятельность его администрации – от низовых звеньев до главных управлений, принципы организации принудительного труда и внутрилагерной жизни. Введены в оборот данные о численности лагерей и заключенных, основные показатели экономики Гулага. Изучаются ключевые события в истории Гулага, такие, например, как восстания заключенных. Все чаще предметом рассмотрения становятся различные аспекты существования лагерного социума[25].
В целом историография проблемы все ближе подходит к той границе, за которой начинаются повторы или добавление деталей к уже нарисованной картине. Ощущается необходимость осмысления имеющейся литературы, нацеленного на определение перспектив и исследовательских лакун. Очевидно, что появление новых подходов и тем в значительной мере связано с открытием очередных комплексов источников[26]. Вместе с тем многое зависит от уточнения нашего взгляда на традиционные вопросы и проблемы, от преодоления неизбежной в условиях «архивной революции» узкой исследовательской нацеленности и специализации.
Задачей данной статьи является привлечение внимания к некоторым комплексным вопросам истории Гулага, а именно: определению его границ, каналов взаимодействия с нелагерным социумом и последствиям этого взаимодействия, как кратковременным, так и долгосрочным. В общей постановке такие вопросы не являются новыми. Достаточно вспомнить идеи А. И. Солженицына о кругах (иначе говоря, о границах) Гулага и его представления о разделении советского общества на «малую» и «большую» зоны [Солженицын 1989]. Однако историки, оперируя ранее неизвестными знаниями и фактами, постоянно уточняют или даже пересматривают привычные представления, намечают новые направления исследований.
Основанные на архивах работы последних десятилетий создали впечатляющую картину советской действительности 1920– 50-х годов, в том числе показали, каким было значение в развитии страны карательной системы. Разветвленная сеть лагерей, колоний, тюрем, спецпоселений и других относительно временных и специализированных подразделений изоляции и принудительного труда охватывала значительную часть населения страны. Обобщение имеющейся статистики позволяет утверждать, что в целом через различные места лишения свободы, а также ссылку за 1930–1952 годы прошли от 20 до 25 млн человек. По подсчетам А. И. Кокурина и Ю. Н. Морукова, за этот период было вынесено 18,9 млн приговоров к лишению свободы. Учет повторных приговоров сокращает, по мнению авторов, количество реально осужденных на 10–15 %, т. е. примерно до 16 млн человек [Кокурин и Моруков 2001: 100–101][27]. До 1 млн человек в 1930–1952 годах было расстреляно или замучено до смерти во время следствия[28].
Отчетность по арестам и обвинительным приговорам по делам органов госбезопасности демонстрирует устойчивую тенденцию значительного превышения первого показателя по отношению ко второму. Так, в 1930–1936 годах было арестовано 2,3 млн человек, а осуждено 1,4 млн [История сталинского Гулага 2004, 1: 609]. Такие данные позволяют говорить о наличии большого количества узников, которые некоторое время (часто достаточно долго) содержались под арестом, но в конце концов не осуждались и не попадали в соответствующую статистику. Вместе с тем предварительное заключение в переполненных тюрьмах и изоляторах было тяжелейшим наказанием и нередко заканчивалось смертью. Дополнительную категорию недоучета заключенных составляли осужденные, которые получили приговоры, не связанные с лишением свободы, но по разным причинам все же отправились в лагеря.
Не менее 6 млн человек за 1930–1952 годы подвергались высылке и содержались в полулагерных условиях в специальных поселениях [Земсков 2003: 281]. В основном это были «кулаки» и представители «репрессированных народов». Многие советские граждане во время войны прошли через проверочно-фильтрационные лагеря и т. д.
В целом в каждый отдельно взятый год сталинского правления в различных местах лишения свободы находилось несколько миллионов человек. Ко времени смерти Сталина, на 1 января 1953 года, в лагерях и колониях содержались около 2,5 млн человек, в тюрьмах – более 150 тысяч, в спецпоселениях и ссылке – более 2,8 млн, всего – 5,5 млн [Кокурин и Петров 2000: 435, 447; Земсков 2003: 225].
«Население» Гулага отличалось заметной неоднородностью и имело внутреннюю социальную иерархию, в значительной мере зеркально отражавшую иерархию не-Гулага. Политические заключенные, многие из которых занимали высокие ступени на социальной лестнице в не-Гулаге, нередко попадали на низшие позиции в Гулаге, уступая уголовным преступникам [Varese 1998]. Многоликим, повторявшим социальный состав не-Гулага был мир спецпоселений. Крестьяне в ссылке смешивались с украинскими и прибалтийскими партизанами-националистами и депортированными народами Северного Кавказа, с горожанами, выселяемыми в процессе паспортизации, и т. д.
Проблема определения внутренних границ Гулага и стратификации осужденных в сталинский период в последние годы приобрела в России острое политическое звучание. Широко распространены суждения, что реальными жертвами террора нужно считать «лишь» около 4 млн человек, осужденных в 1921–1953 годах за «контрреволюционные преступления»[29]. Сама по себе эта совсем не маленькая цифра вряд ли является окончательной и очевидной. Прежде всего, она не учитывает депортированных. Сомнительно также включение в состав уголовных преступников многих из осужденных по иным статьям, чем печально известная политическая 58-я статья советского Уголовного кодекса.
Исходной точкой для понимания действительного статуса многих неполитических заключенных может служить вывод одного из крупнейших исследователей советской юстиции и карательной политики П. Соломона: чрезвычайно жестокое сталинское законодательство «превращало все советское уголовное правосудие в систему, где оставалось все меньше правосудия» [Соломон 2008: 422][30]. В лагеря и колонии в большом количестве попадали люди, тяжесть наказания которых совершенно не соответствовала опасности их преступлений или проступков. Число настоящих уголовных преступников, тем более рецидивистов, в лагерях было сравнительно небольшим. Основную часть заключенных составляли обычные советские граждане, преступавшие чрезвычайно жестокие законы в силу тяжелых условий жизни или попадавшие под удар разного рода показательных кампаний по «наведению порядка». Именно по этой причине значительную долю среди осужденных составляли женщины [Верт 2010: 427–428]. В общем, значительная часть осужденных по неполитическим («бытовым») статьям по существу являлась жертвами чрезвычайно жестокой и неправосудной политики режима. Зачислить их в разряд «уголовников» можно только в случае специфического понимания основополагающих принципов правосудия.
На втором крайнем полюсе советской иерархии располагалось формально свободное население. Отсутствие реальных свобод и чрезмерная жестокость законов затрудняют определение этого социального пространства, расположенного за пределами сталинских лагерей. В словаре Ж. Росси внетюремный, внелагерный мир назван «волей». «Выскочить на волю», по Росси, означало освободиться [Росси 1991, 1: 59]. Очевидно, что заключенные лагерей, пережившие страшные страдания, должны были воспринимать момент освобождения как праздник, выход на «волю». С другой стороны, Ж. Росси, так же как А. И. Солженицын и многие другие, полагал, что «советский ГУЛАГ был… самым точным воплощением создавшего его государства. Не зря ведь об освобождаемом зэке говорили, что его переводят из “малой” зоны в “большую”» [Росси 1994: 178]. С учетом этих обстоятельств, видимо, правильнее определять внелагерный советский социум как не-Гулаг. Не-Гулаг составляла та часть населения страны, которая не подвергалась крайним формам государственного террора – расстрелам и изоляции в лагерях, тюрьмах и ссылке.
О невозможности определения внелагерной части советского общества как «свободного» дополнительно свидетельствует наличие в нем многочисленной категории полусвободного населения. Его вполне обоснованно как включать в состав не-Гулага, так и рассматривать в качестве особого промежуточного слоя советской социальной иерархии. В 1930–1952 годах судебными и внесудебными органами было вынесено около 30 млн приговоров, предусматривавших меры наказания, не связанные с лишением свободы. В основном это были приговоры к исправительно-трудовым работам без заключения в лагеря и колонии [История сталинского Гулага 2004, 1: 616–619; Khlevniuk 2004: 303–305][31]. Во многих случаях положение этих людей было чрезвычайно тяжелым. Отчисления значительной части заработной платы в пользу государства в условиях крайне низкого уровня жизни ставило семьи осужденных к исправительно-трудовым работам на грань выживания. Кроме того, над ними постоянно висела реальная угроза в случае повторных нарушений попасть в лагерную зону.
Помимо осужденных условно или к принудительным работам к категории полусвободного населения можно отнести также несколько других групп. Советские карательные и правоохранительные органы с небывалой легкостью прибегали к возбуждению уголовных дел и многочисленным задержаниям, которые в последующем не имели судебной перспективы. Только в 1935 году милицией были возбуждены уголовные дела против 2,4 млн человек, из которых почти 600 тысяч арестованы. Впоследствии 800 тысяч человек были признаны невиновными [История сталинского Гулага 2004, 1: 221]. В общем, миллионы людей, которых не учитывала судебная статистика, фактически попадали под удар сталинской карательной машины.
Еще несколько миллионов человек постоянно дискриминировались по социальным, политическим или национальным признакам. Они подвергались различным преследованиям: не могли получить работу по специальности, выселялись из столиц и крупных городов, лишались жилища и т. д. Главной предпосылкой такой дискриминации были практики коллективной (семейной, родовой, национальной, социальной) ответственности, которые широко использовались как важный элемент репрессий [Alexopoulos 2008].
В совокупности десятки миллионов дискриминируемых (приговоренных к наказаниям, не связанным с лишением свободы, и не осужденных, но преследуемых) существовали в своеобразной пограничной полосе между Гулагом и не-Гулагом. Так и не став узниками Гулага, они максимально приближались к нему. Испытывая серьезные материальные трудности, политическую дискриминацию, подвергаясь краткосрочным арестам, эти люди входили в группы риска, являвшиеся первостепенными целями террора, и чаще, чем другие категории населения, попадали в Гулаг.
Наличие огромной зоны «полусвободы» можно рассматривать как своеобразный символ размытости границ между Гулагом и не-Гулагом. Конечно, эту размытость и проницаемость границ не следует абсолютизировать. Понятно, что жизнь вне лагеря при любых обстоятельствах была лучше жизни в лагере, а статус свободного гражданина, пусть во многих отношениях формальный, был лучше статуса заключенного. Однако более детальное исследование сталинской повседневности усложняет эту априорно очевидную картину.
Прежде всего, как Гулаг, так и не-Гулаг не являлись однородными социально-экономическими образованиями. Существенными были различия между многочисленными подсистемами Гулага. Лагерь не равнялся колонии. Трудовые поселения и ссылка существенно отличались от лагерей. Разными были условия существования в старых, более благоустроенных, и новых лагерях, где зачастую наблюдалась повышенная смертность. Заключенные одного и того же лагеря нередко имели различные права и возможности. С другой стороны, существенно различались условия жизни в различных пространствах не-Гулага. Горожане пользовались привилегиями, недоступными крестьянам. «Cоциально чуждое» население подвергалось более значительной дискриминации, чем молодые выдвиженцы, которые занимали многочисленные вакансии, образовавшиеся в результате террора, и т. д.
В целом не будет преувеличением утверждать, что наиболее «благополучные» зоны Гулага и наиболее неблагополучные зоны не-Гулага максимально приближались друг к другу. Более того, в некоторых случаях уровень жизни в Гулаге был выше, чем в не-Гулаге. Известны примеры превосходства коллективных хозяйств крестьян-спецпереселенцев над окружающими их «свободными» колхозами. Бывшие «кулаки», находясь в ссылке, вели свое хозяйство более рационально и жили заметно богаче местных крестьян [ГАРФ. Ф. Р-9479. Оп. 1. Д. 60. Л. 136–140; Khlevniuk 2004: 267–269].
Крайняя нужда большинства населения страны, особенно крестьян, которые оплачивали индустриализацию, оказывала решающее влияние на соотношение Гулага и не-Гулага. Главным образом за счет нищенского существования крестьян общий уровень материального обеспечения населения не-Гулага по ряду ключевых параметров приближался к соответствующим показателям Гулага. Например, в 1939 году соотношение рациона питания в Гулаге и не-Гулаге было следующим [Нефедов 2012: 75, 76; Кокурин и Петров 2000: 477][32]:
Как видно из таблицы, рацион питания «свободного» населения, в первую очередь крестьян, по своей структуре и объемам вплотную приближался к нормам, предусмотренных для заключенных. Эта тенденция наблюдалась и в последующие годы.
Границы Гулага и не-Гулага размывало также применение принципов принудительного труда не только в лагерной зоне и ссылке, но и в «свободном» секторе экономики. С начала 1930-х годов крестьяне, а с 1940 года рабочие и служащие были в значительной мере прикреплены к колхозам и промышленным предприятиям. Самовольное увольнение грозило тюремными сроками. Одним из крайних проявлений этой системы закрепощения формально вольнонаемных работников были так называемые «трудовые резервы» и школы рабочей молодежи. Через эту мобилизационную систему молодых людей направляли в промышленность. Условия жизни и труда в таких школах и училищах были исключительно тяжелыми, что порождало массовое дезертирство, несмотря на угрозу осуждения к тюремному заключению [Фильцер 2011].
Таким образом, сама попытка определить границы Гулага и не-Гулага приводит нас к осознанию их тесной взаимосвязи. Жилые дома и тюрьмы располагались по соседству, и расстояние между ними представляло величину минимальную как с географической, так и с правовой точки зрения. Гулаг не был изолирован от не-Гулага непроницаемой стеной. В «стене» было много легальных калиток и полулегальных проломов. Вместе с тем для историка такая констатация – лишь исходный пункт проблемы. Сама же проблема заключается в том, чтобы понять реальные практики взаимодействия Гулага и не-Гулага, краткосрочные и долговременные последствия их взаимного влияния.
Интерес к этим вопросам неизбежно усилился после того, как в целом было завершено исследование основных параметров собственно Гулага. Прежде всего, началось изучение тех каналов, по которым осуществлялось взаимодействие Гулага и не-Гулага. Большое значение имело появление целой серии работ о возвращении и адаптации заключенных после смерти Сталина [Адлер 2013; Weiner 2006; Elie 2006; Добсон 2014; Коэн 2011]. В ряде важных исследований обращается внимание на масштабность освобождения заключенных уже в сталинское время. Это происходило в результате истечения срока осуждения и различных амнистий [Alexopoulos 2005][33]. По официальным данным, около 7 млн заключенных были освобождены из лагерей в 1934–1952 годах (вряд ли значительная их часть повторно) [История сталинского Гулага 2004, 4: 111, 135–136][34]. Количество освобождений по тюрьмам и колониям пока неизвестно вообще. Оно могло быть значительным, особенно по колониям, где содержались заключенные с небольшими сроками. Большие группы спецпереселенцев, особенно из числа молодежи, получали официальное разрешение на выезд из ссылки. Сотни тысяч заключенных и особенно спецпереселенцев бежали из мест заключения и ссылки.
Рис. 1.1. Двое бывших заключенных ГУЛАГа узнают друг друга по одинаковым чемоданам. Кадр из фильма «Холодное лето пятьдесят третьего…» (Александр Прошкин, 1987)
Очевидно, что столь значительные перемещение из Гулага в не-Гулаг были важным каналом взаимодействия этих двух частей советского общества. Эти передвижения, как считает Г. Алексопулос, означали, что «мир Гулага и не-Гулага регулярно взаимодействовали и что сталинская система принудительного труда воздействовала на советское общество многими способами» [Alexopoulos 2005: 306]. К аналогичным выводам приходит исследователь феномена «зазонников» – заключенных, которым позволялось жить вне лагерей [Barenberg 2009][35]. Эта санкционированная властями (чаще местными, реже центральными) практика в отдельные периоды получала широкое распространение. С одной стороны, она была вызвана экономическими причинами. С другой – являлась легализацией фактически существовавшего тесного взаимодействия Гулага и не-Гулага.
Рис. 1.2. Заключенные и вольнонаемные работники на месте строительства железной дороги Чум – Лабытнанги, 1954 (Общество «Мемориал»)
«Зазонники», жившие и работавшие вне лагерных зон, представляли собой наиболее полное воплощение приоритета экономических интересов Гулага над политическими и режимными предписаниями. По своему статусу к ним приближались так называемые «бесконвойные», «расконвоированные» – заключенные, жившие в лагерях, но свободно передвигавшиеся за пределами лагерей на различных производственных объектах [Bell 2013]. В исследованиях по экономике принудительного труда фиксируется распространенность такого явления, как совместная работа заключенных и вольнонаемных работников на многочисленных предприятиях НКВД – МВД и других министерств [Bell 2018: 39]. В 1950 году МВД выделял другим ведомствам четверть заключенных лагерей и колоний [ГАРФ. Ф. Р-9414. Оп. 1. Д. 326. Л. 25, 31]. Значительным было и встречное движение. В первом полугодии 1950 года в основном производстве и капитальном строительстве МВД (без вольнонаемного состава лагерей) было занято 662 тысячи вольнонаемных, около 40 % общей численности работающих на объектах МВД [История сталинского Гулага 2004, 3: 36].
Эта последняя цифра напоминает нам о том, что важным каналом взаимодействия Гулага и не-Гулага являлось наличие в стране значительной по размерам группы населения, обслуживающей работу карательной и лагерной системы. По своему статусу служащие Гулага находились на одной из низших ступеней в советской карательной системе. Неблагоприятные условия службы в отдаленных, плохо пригодных для жизни регионах были незавидными. Не случайно руководителями лагерных подразделений периодически назначались чекисты и чиновники, осужденные за служебные злоупотребления или попадавшие в опалу. Охрана лагерей формировалась путем мобилизации. Охранников постоянно не хватало, что, как известно, породило такое явление, как «самоохрана» – использование в качестве охранников заключенных из числа уголовников. Служащие лагерной системы получали специфический профессиональный и жизненный опыт, который может рассматриваться как социальный результат взаимодействия Гулага и не-Гулага. Характерными чертами этого опыта были привычка к насилию и злоупотреблению властью, тесное взаимодействие с уголовным миром и усвоение его принципов «поддержания порядка» [Эпплбаум 2015: гл. 13; Хейнцен 2008; Захарченко 2013: 451–461][36].
Наличие многочисленных каналов, соединявших Гулаг и не-Гулаг, передвижение между ними десятков миллионов людей, активные контакты лагерного и нелагерного населения в силу экономической необходимости позволяют предполагать, что воздействие Гулага на советское общество, советскую политическую и экономическую системы было значительным. Главная сложность, однако, заключается в том, чтобы выявить конкретные параметры и признаки, по которым можно судить о влиянии Гулага.
В 1930–50-е годы Гулаг стал важнейшим фактором развития советской системы, что лучше всего изучено на примере интенсивной экспансии экономики принудительного труда. Многочисленные данные позволяют рассматривать включенность экономики Гулага в советскую экономическую систему как абсолютную, а не фрагментарную. Иначе говоря, лагерный принудительный труд не представлял собой изолированный сектор советской экономики, а был встроен в нее как важнейший и необходимый элемент. Накануне смерти Сталина Министерство внутренних дел СССР являлось крупнейшим строительным ведомством. Оно осваивало не менее 10 % общесоюзных капитальных вложений. По многим важнейшим видам промышленной продукции экономика МВД занимала лидирующие или исключительные позиции. После войны МВД сосредоточило в своих руках всю добычу золота, серебра, платины, кобальта. В 1952 году МВД обеспечивало производство примерно 70 % олова и трети никеля и т. д. По плану 1953 года вывозка деловой древесины и дров предприятиями МВД должна была составить более 15 % от общесоюзной [История сталинского Гулага 2004, 3: 41–44]. Такие масштабы экономики Гулага свидетельствовали о том, что она неизбежно была тесно связана с экономикой не-Гулага. Между ними происходил постоянный обмен ресурсами.
Наличие значительных контингентов подневольных рабочих поддерживало мобилизационный характер советской экономики. Правительство и отраслевые министерства постоянно обращались к заключенным как к ресурсу для решения срочных задач в неблагоприятных условиях. Наличие такого ресурса позволяло игнорировать экономические стимулы развития, способствовало распространению чрезвычайных командно-административных методов управления. Широкое применение принудительного труда сдерживало развитие социальной инфраструктуры: лагерные бараки заменяли нормальное жилье, лагерная медицина – регулярную систему здравоохранения [Alexopoulos 2017][37]. Массовые аресты и расстрелы сокращали трудовой потенциал страны. Были уничтожены, умерли раньше срока или превратились в инвалидов миллионы мужчин и женщин трудоспособного возраста, многие из которых обладали значительным уровнем квалификации. Только часть образованных кадров использовалась в Гулаге по назначению (известный пример – так называемые «шарашки»[38]). Инженер, направленный с лопатой на тяжелые земляные работы, был обычным явлением на хозяйственных объектах НКВД – МВД. Общий низкий уровень профессиональной подготовки лагерной рабочей силы при ее многочисленности и доступности тормозил механизацию производства. Распространение принудительного труда являлось важным фактором реализации многочисленных амбициозных, но экономически несостоятельных мегапроектов. Многие из них в разное время с легкостью начинались, но не доводились до конца. Это явление стало одним из наиболее ярких примеров высокой ресурсозатратности как экономики Гулага, так и советского народного хозяйства в целом [Gestwa 2010; Mildenberger 2000; Рогачев 2000].
Как отмечается в литературе, Гулаг был основным орудием и в значительной мере порождением советской модели внутренней колонизации[39]. Экономика и социальная инфраструктура отдаленных богатых ресурсами окраин страны формировалась в рамках больших лагерных комплексов. Коренное население в таких регионах было относительно немногочисленным, а поэтому заключенные лагерей составляли заметную долю трудовых ресурсов. В конце 1930-х годов, например, заключенные и их охранники составляли примерно четверть населения республики Коми и Карелии, до 20 % населения Дальнего Востока и т. д. [Поляков 1992: 23–25, 229, 233]. Прирост населения таких регионов происходил также за счет досрочно освобожденных колонизированных заключенных и заключенных остававшихся здесь после полного отбытия срока. Этому способствовала политика властей, которые запрещали проживание бывших заключенных во многих областях страны и нередко повторно преследовали тех из них, кто выезжал за пределы отдаленных регионов. Кроме того, как показывают исследования, территории лагерных комплексов были наиболее благоприятной средой для социальной адаптации освободившихся заключенных как при Сталине, так и после его смерти [Barenberg 2013: 143–175; Sprau 2018].
В результате вокруг крупных лагерных комплексов складывались особые «серые» зоны, представлявшие собой нечто среднее между Гулагом и не-Гулагом. Они формировались на севере Европейской части СССР (Коми АССР, Карельская АССР, Архангельская область), в Сибири и на Дальнем Востоке. Исследование таких зон применительно к сталинскому периоду почти не проводилось. Демографическая статистика позволяет предполагать, что это были социально неблагополучные регионы, в которых наблюдалась более высокая, чем в среднем по стране, смертность населения в целом и детей в возрасте до года в частности [Юрков 1998: 114, 115, 136].
Колонизуемые Гулагом окраины являлись примером максимальной концентрации населения, имевшего опыт заключения. Однако жестокость законов привела к тому, что к особой лагерной субкультуре приобщались миллионы людей во всех регионах страны. Огромный Гулаг в значительной мере способствовал воспроизводству уголовной преступности, вовлекая в число рецидивистов людей, приговоренных к большим срокам заключения за малосущественные нарушения, совершенные в силу крайне тяжелых условий жизни. Масштабы и повседневность социума профессиональной преступности в СССР, его связи с Гулагом и не-Гулагом требуют исследования, хотя это и затрудняется почти полной закрытостью документов МВД[40]. Пока с полным основанием можно утверждать, что наличие большого количества освобожденных и беглецов из Гулага (главным образом бывших кулаков) чрезвычайно беспокоило сталинское руководство. Это была важная причина для периодических чисток, самой известной из которых были массовые операции 1937–1938 годов[41].
Важным следствием жестоких репрессий и произвола явились конфликтные и даже враждебные отношения между государством и значительной частью советского общества. Массовыми были представления о несправедливости советской карательной политики, об отсутствии правосудия и социальном разрыве между верхами и низами. Острую реакцию в советском обществе вызвало, например, принятие указов Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года о борьбе с хищениями государственной и личной собственности. Они предусматривали непомерно жестокие меры наказания за сравнительно незначительные проступки, причем нередко вызванные сложными жизненными обстоятельствами, последствиями послевоенной бедности и разрухи. Именно этот аспект проблемы подчеркивали авторы сохранившихся писем в адрес советских вождей. Ученик сельской школы А. Е. Багно, рассказывая о тяжелой жизни своей семьи и односельчан, открыто писал Сталину:
…Тут не уворуешь – не проживешь без средств со стороны. Вот и сейчас двух колхозниц <…> будут судить за хлеб. Что же они с жиру пошли его воровать? Может быть их детям нечего будет есть зимой. А в колхозе сколько там дадут. Если бы они жили на положении «повышенного быта», тогда уж другое дело. Можно бы и 10 лет дать. А раз их, считай, к этому принудили, а теперь 10 или сколько там лет тюрьмы дали – это уже несправедливо. Создайте сносные материальные условия, а потом судите [Горская 2015: 278–280].
Это письмо, как и другие похожие обращения, было положено на стол Сталину, но осталось без последствий[42].
Подобные установки массового сознания формировали привычку к государственному насилию, правовой нигилизм, презрение к правоохранительной и судебной системе, социальную пассивность. Эти качества среднего советского человека на долгие десятилетия предопределили развитие страны как при социализме, так и после его падения. В январе 1934 года корреспондент «Крестьянской газеты» сообщал в служебной записке в редакцию:
По дороге в Ленинград мне пришлось беседовать с колхозниками. Меня поразило то, что колхозники не считают зазорным приговор суда на «принудиловку» [осуждение к принудительным работам. – О. Х.]. В разговоре они без конца перечисляют и упоминают, «что вот, мол, приехал с принудиловки», «послали на принудиловку» и т. д., как будто принудиловка – дом отдыха или курорт [Лившин и Орлов 2002: 236].
Е. Ю. Зубкова отмечает героизацию образа уголовника-рецидивиста в советской молодежной культуре после войны [Зубкова 1999: 93–94]. Джон Раунд, встречавшийся с бывшими заключенными в Магадане уже в наше время, также столкнулся с долгосрочными социальными последствиями государственного насилия: «Хотя прошло уже полстолетия со времени их освобождения, интервьюируемые все еще чувствуют, что другие слои общества презирают их, и они по-прежнему чрезвычайно боятся властей. Они стараются жить максимально анонимно, минимально взаимодействуя с государственными структурами…» [Round 2006: 22].
Массовые репрессии по национальному признаку, трагический опыт ссылки, пережитый некоторыми народами СССР, имели долгосрочные негативные последствия в сфере межнациональных отношений. Широко распространено понимание того, что «месть прошлого» [Suny 1993][43], включая сталинское наследие, была важным фактором острых национальных конфликтов и распада СССР в 1980-е годы. Как показывают документы, межнациональные конфликты, в том числе принимавшие форму вооруженной борьбы, и нараставшее недовольство «наказанных народов» в ссылке являлись характерными чертами сталинской системы, свидетельством ее кризисного состояния [Кошелева 2013]. Декриминализация национальной политики после смерти Сталина позволила предотвратить назревавший взрыв, однако не устранила глубинных противоречий, порожденных национальными чистками 1930-х – начала 1950-х годов.
В конечном счете сталинский террор и наличие огромного Гулага фактически формировали новую структуру советского общества. Это была своеобразная иерархия страт, статус которых определялся степенью примененного к ним государственного насилия. Условно эту иерархию можно представить следующим образом:
– заключенные и ссыльные;
– осужденные к мерам наказания, не связанным с лишением свободы, а также находившиеся под следствием и временным арестом, но в конечном счете не осужденные;
– «подозрительные» – родственники репрессированных, слои населения, подвергавшиеся дискриминации по социальным, национальным признакам, но не попавшие в Гулаг;
– избежавшие Гулага, но не получившие от этого явных социальных преимуществ;
– «выдвиженцы террора», получившие в результате кадровых чисток социальные преимущества, но непосредственно не причастные к организации террора;
– исполнители террора – сотрудники карательного аппарата и других звеньев партийно-государственной машины, причастных к организации и исполнению террора.
Взаимодействие и противостояние отмеченных страт прослеживается в советском и российском социально-политическом развитии в течение многих десятилетий. Разлагающе действуя на политико-моральное состояние советского общества, опыт Гулага при определенных условиях мог стать важным фактором преодоления сталинизма. Долг свидетеля, требующего справедливости и предупреждающего об опасности, становился смыслом жизни многих жертв Гулага[44]. Такие свидетельства явились самым сильным, эмоциональным и убедительным аргументом в борьбе антисталинистов за будущее страны.
Возможности для свидетельствования, конечно, зависели от общей политической ситуации. Сталинское государство прилагало огромные усилия, чтобы правда о Гулаге не проникала за пределы лагерей. Письма заключенных подвергались цензуре. Практика свиданий с родственниками в лагерях была чрезвычайно ограниченна. Страх перед свидетельствами наряду с другими причинами заставлял власти максимально изолировать бывших заключенных. После отбытия срока им запрещали селиться в больших городах и других «режимных местностях», отправляли в ссылку в отдаленные районы, держали под постоянным контролем.
Изоляция и наказания за свидетельство, несомненно, давали свои результаты. На многие годы в среде бывших узников Гулага сформировалась устойчивая привычка молчания. Вытесняя из памяти страшный опыт, многие старались обезопасить себя и своих детей. «…Они жили маскируясь и молча почти 70 лет.
Одна из опрошенных подчеркивала, что она не говорила никому, даже собственным детям, о своем опыте», – пишет М. Кацнельсон, бравший интервью у детей спецпереселенцев в Сибири в 2003 году [Kaznelson 2007: 1164].
Возможности для свидетельствования существенно расширились после смерти Сталина. Социальная активность бывших политических заключенных была важной частью хрущевской оттепели. Критика сталинизма в 1950–60-е годы, отчасти мотивированная политическими расчетами власти, для бывших узников Гулага являлась способом своеобразного социального реванша и восстановления справедливости. Очевидно, что такой подход мог быть активно поддержан многочисленными жертвами сталинского произвола и их близкими, тем более что антисталинизм и возвращение к Ленину стали официальной идеологической доктриной. Лояльные антисталинисты, сохранившие верность партии и идеалам социализма, составляли авангард оттепели, пользуясь поддержкой государства[45].
Вместе с тем десталинизация не удержалась в заданных сверху рамках. Сталинизм все чаще рассматривался как воплощение социализма, а ленинский террор приравнивался к сталинскому. Манифестом этого влиятельного направления стал «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына, основанный на большом количестве неортодоксальных мемуаров. Солженицын и его единомышленники определили взгляд на сталинизм нескольких послесталинских поколений.
В ответ на этот вызов уже в ходе десталинизации вполне очевидно обозначилась тенденция ресталинизации, определения узких границ критики сталинского прошлого[46]. Эта политика получила ускорение после снятия Хрущева. Ресталинизация в значительной мере опиралась на интересы и представления выдвиженцев террора. Именно к этой категории принадлежали высшие руководители страны в 1960-е – начале 1980-х годов. Не имея намерений полностью реабилитировать сталинизм и массовый террор, они предпочитали замалчивать эти проблемы и делать акцент на трудностях строительства нового общества во враждебном окружении. Эта формула вполне устраивала непосредственных исполнителей террора. В большинстве вряд ли протестовала против «тихой ресталинизации» и та часть населения, которая избежала сталинского террора. Предсказуемое авторитарное развитие советской системы без всплесков государственного насилия стимулировало безразличие к преступлениям прошлого. Из таких разных (и в разной степени активных) сил формировалась общность защитников Гулага.
Однако посеянные свидетелями семена дали новые всходы во второй половине 1980-х годов. На этот раз дело зашло гораздо дальше, чем при Хрущеве[47]. Массовые реабилитации и возможность самоорганизации антисталинских сил, важным свидетельством чего было создание общества «Мемориал», породили новую ситуацию. Заметное участие в формировании памяти о Гулаге приняла не только традиционно активная часть бывших политических заключенных, но и более широкие слои жертв сталинского и послесталинского террора. Проигравшими в этой борьбе памятей о Гулаге оказались как выдвиженцы террора, так и – особенно – его исполнители. Несколько громких скандалов периода перестройки было связано с разоблачением бывших чекистов, в почете и благополучии доживавших свой век.
Свой шанс на реванш защитники террора получили в связи с изменением российской ситуации в двухтысячные годы. Многочисленные социально-экономические и политические причины поворота к «мягкому авторитаризму» являются предметом специального рассмотрения. С точки зрения темы данной статьи важно отметить, что составной частью такого поворота являются специфические массовые исторические представления о сталинизме и Гулаге [Adler 2005; Рогинский 2011; Дубин 2011]. Несмотря на их многообразие и нюансы, эти точки зрения вполне поддаются систематизации на основании обозначенных выше критериев стратификации по Гулагу.
Рис. 1.3. Празднование 75-летия Усольлага. Увеличенный кадр из телевизионного новостного репортажа
Умонастроения узников Гулага и жертв послесталинского произвола вполне прослеживаются в непрерывающейся линии осуждения сталинизма. Вместе с тем в массовом сознании современной России наблюдается неагрессивное безразличие к теме террора и Гулага. Его источниками, скорее всего, является усталость от эмоциональных и политических переживаний, превращение сталинизма в прошлое, не затрагивающее реальные интересы современного гражданина России. С точки зрения гулаговской стратификации носителями таких настроений могут быть семьи, в свое время благополучно пережившие террор, хотя и не получившие от этого явных социальных преимуществ.
Позицию выдвиженцев террора в определенной мере можно различить в распространенных теориях «сталинской модернизации»: «жертвы были ужасны, но исторически необходимы». Предпочтения исполнителей террора и отчасти его выдвиженцев демонстрирует многочисленная апологетическая литература. Целенаправленное отрицание Гулага в современной России в основном имеет две ипостаси. Первая – политико-пропагандистская, объявляющая курс Сталина абсолютно верным. Вторую можно назвать ведомственной. Она утверждает, что сталинский Гулаг был обычной пенитенциарной системой, и всячески подчеркивает героические свершения советской карательной системы как в борьбе с преступностью, так и в экономической области[48].
Приверженцами ведомственной презентации Гулага в современной России выступают прежде всего историки и служащие, связанные со структурами российского Министерства внутренних дел и пенитенциарной системы. Одним из последних примеров ведомственных умонастроений, вызвавшим активные комментарии в интернет-сообществе, было празднование в Пермской области 75-летия Усольского лагеря (рис. 1.3).
Усольский лагерь являлся одним из символов «Большого террора» 1937–1938 годов. Он входил в число семи лесозаготовительных лагерей, срочно созданных в конце 1937 года в связи с необходимостью размещения массы заключенных, осужденных «тройками» в ходе массовых операций НКВД [ГАРФ. Ф. Р-5446. Оп. 22а. Д. 139. Л. 21]. Заключенные этих лагерей, организованных на скорую руку, существовали в особенно ужасных условиях. К 1 января 1938 года в этих лагерях числились около 90 тысяч заключенных. За первые полгода их существования умерли более 12,5 тысяч, более 20 тысяч перешли в разряд нетрудоспособных, в том числе около пяти тысяч стали инвалидами [ГАРФ. Ф. Р-9114. Оп. 1. Д. 1138. Л. 59, 63; Д. 2740. Л. 53]. Новые лесные лагеря, организованные в 1937 году, по существу оказались лагерями смерти. Игнорируя эти доступные исторические факты, руководство Усольского лагеря и управления Федеральной службы исполнения наказаний по Пермской области отметило юбилей лагеря под лозунгом:
В январе 1938 года в Усольском ИТЛ НКВД СССР были заложены традиции, которые имеют ценность и в нынешнее время. Это верность Родине, взаимовыручка, уважение к ветеранам. Усольлаг – это тысячи километров дорог, сотни лесных поселков, более 60 тысяч сотрудников, рабочих и служащих, трудившихся на протяжении 75 лет, это школы, детсады, клубы [Наконечный 2013][49].
Долгие годы тезис о системообразующей роли Гулага основывался на представлениях об огромных размерах лагерей. Речь шла о том, что одновременно в них находились многие миллионы и даже десятки миллионов заключенных. В последние двадцать лет в связи с открытием архивов удалось достичь в этом вопросе относительной ясности – в лагерях и колониях в моменты их максимального роста содержалось около 2,5 млн человек. Означает ли это, что террор и Гулаг не играли столь большой роли в сталинской системе, которую им приписывали? На самом деле новые документы лишь показали, что террор и государственное насилие при Сталине имели более сложную и разветвленную структуру, чем предполагалось ранее. Наряду с расстрелами и заключением в лагеря миллионы людей отправлялись в ссылку, подвергались арестам, хотя впоследствии не осуждались, не попадая в судебную статистику и т. д. Десятки миллионов человек приговаривались к различным наказаниям без лишения свободы, прежде всего к исправительно-трудовым работам. В стране были многочисленные категории населения, которые подвергались различным преследованиям и дискриминации и существовали на грани ареста. Наиболее известны из них члены семей «врагов народа». В общем, прямые репрессии разного рода касались значительной части взрослого населения страны.
Широкий размах и сложная структура государственного насилия имели столь же многочисленные и сложные последствия для формирования и последующего развития советской системы. Условно их можно разделить на краткосрочные и долгосрочные. Уже в период максимального распространения сталинского Гулага, в 1930–50-е годы, он оказывал заметное воздействие на развитие практически всех сфер жизни советского общества. Многочисленные факты, лишь некоторые из которых обобщены в этой статье, позволяют изучать каналы проникновения Гулага в не-Гулаг, параметры их тесного взаимодействия. Широкое применение труда заключенных и спецпоселенцев поддерживало мобилизационную модель советской экономики, способствовало распространению методов принуждения и ослаблению экономических стимулов. Создание разветвленной сети лагерей и спец-поселений позволяло режиму в огромных масштабах применять насилие для поддержания социальной стабильности, несмотря на катастрофическое снижение уровня жизни. Как обычно, террор являлся фактором уничтожения значительной части интеллектуального потенциала страны, деформации общественной морали и отрицательной социальной селекции. В системах, построенных на насилии, худшие всегда имеют больше шансов для выживания и успешного социального продвижения.